III

По-нашему, по-водолазному

Однажды, в полном уже отчаянии от своей жизни, я ехал куда-то, сам не зная куда.

Найду какой-нибудь тихий уголок, думал я. И буду жить спокойной жизнью, как все! Вон как безмятежно дремлют люди во всем вагоне!

Против меня, склонив голову на грудь, спал человек в съехавшей на лоб мокрой шапке: он спал тогда, когда я вошел в еще пустой и темный вагон, не проснулся он, когда набились люди и потеснили его, и когда вагон задрожал и ярко осветился, и сейчас, когда мы долго уже ехали среди снежных равнин, он продолжал безмятежно спать.

Вот! — с умилением глядя на него, думал я. Человек устал и честно спит! Жизнь у него, видно, трудная, но ясная, лишенная тех неразрешимых противоречий, в которые имел глупость забраться я. Поспит, и где надо — проснется, и выйдет в свою ясную жизнь!

Я с завистью смотрел на его тяжелые красные руки — на левой кисти можно было разобрать расплывчатую фиолетовую наколку «Шура».

И с любовью у него, видимо, все в порядке: раз полюбив свою Шуру, он верен ей до конца. Иначе бы, ясное дело, такой цельный человек вытравил бы надпись.

Потом я начал слегка беспокоиться: не проспит ли он с его гармонией и честной безмятежностью нужную ему станцию?

Это мне все равно, где выходить, — а у него на этой станции вся его жизнь!

Вагон качнуло. Он уже сознательным, не сонным движением удержал равновесие, потом медленно поднял голову: седая растрепанная челка, обветренное красное (словно без кожи) лицо, выцветшие светло-голубые глаза. Он долго, не мигая, смотрел на меня, — я почувствовал какое-то беспокойство. В общем, идея взять этого человека за образец слегка заколебалась.

— Так смотреть неприлично! — наконец не выдержал я.

— А может, ты мне нравишься? — усмехнулся он.

— Ну что уж во мне такого особенного? Разве что глаза? — я разозлился.

Интеллигентная старушка с двумя внуками, сидевшая рядом со мной, предчувствуя надвигающуюся ссору, торопливо, но подчеркнуто культурно обратилась к нему (культурным обращением, как подсказывал ей опыт, можно разрешить любые конфликты):

— Простите, пожалуйста, что я вмешиваюсь, — мне показалось, вы живете за городом?

Он неохотно перевел свой тяжелый взгляд с меня на нее.

— Почему это? — проговорил он.

— Извините, так мне показалось, — заторопилась она. — Просто мы с внуками (она сделала жест в сторону благовоспитанных внуков) намеревались в прошлое воскресенье поехать за город, но потом погода слегка подпортилась, а потом снова разгулялась, и мы расстроились, что не поехали...

Она хитро глянула на меня: «Видите, как легко уладить конфликт, — нужно лишь сразу взять верный тон!»

— Правильно! — проговорил сосед.

— Правильно, что не поехали? — виртуозно, как ей казалось, ведя разговор в нужном направлении, улыбнулась соседка.

— Правильно, что расстроились! — отрубил он.

Повисла тяжелая пауза — старушка явно была потрясена крушением стройной своей конструкции.

— Слушай! — не выдержал наконец я. — Мог бы и повежливей разговаривать!

Не отвечая, он долго неподвижно смотрел на меня светло-голубыми своими глазами, потом вдруг повернулся к соседу по скамейке — солдату с расстегнутым воротничком.

— Вот козел! — кивая в мою сторону, проговорил он.

Я вскочил:

— Слушай, ты!

Он лениво смотрел на меня снизу вверх.

— Может, выйдем? — в ярости проговорил я.

Он посмотрел мимо меня в окно, потом вдруг поднялся и пошел в тамбур. Там мы встали друг против друга. С издевательской усмешкой глядя мне прямо в глаза, он закурил.

— Может, извинишься? — пробормотал я.

Вагон вдруг задрожал и остановился. С шипеньем разъехались двери.

Он сдвинул меня и вышел на платформу.

— Нет, погоди! — разгорячившись, я вышел за ним. — Ты куда?

Он внимательно посмотрел на меня.

— Ра-бо-тать! — с издевательской четкостью, по слогам проговорил он, причем тон, как я почувствовал, относится не столько ко мне, сколько к работе. — Могу идти? — он усмехнулся.

Двери электрички со стуком соединились, слегка отскочили друг от друга и снова соединились.

— Так! — с отчаянием понял я. С ним-то все в порядке, он приехал куда ему нужно, а я вот влип в очередную нелепую историю. Когда пойдет следующий поезд — неизвестно! И главное — непонятно, чего я хочу!

— Погоди-ка! — я обогнал его на узкой тропинке (пришлось по колено залезть в снег). — А... природа... тут есть?

— Природы — вот так вот! — он резанул ладонью по горлу.

Я пошел от платформы за ним. Может быть, все-таки он приведет меня в тихий уголок?

— ...А не боишься? — вдруг останавливаясь, повернулся он.

— Тебя, что ли? — воинственно отозвался я.

— Ну-ну! — проговорил он и пошел дальше.

Мы прошли хилые заросли и вышли на широкую дорогу. Вдоль нее тянулся черный кустарник, а дальше уходило бескрайнее белое поле, без единого темного пятнышка.

— Озеро! — после некоторого умственного напряжения понял я.

— Пять кэмэ отсюда! Пешочком? — ухмыльнулся он.

— А у тебя машина? Так чего спрашиваешь? — отозвался я.

Мы молча прошли по дороге вдоль озера километра полтора — я, честно говоря, едва поспевал за ним, потом он вдруг резко остановился, протянул мне свою красную, раздутую, словно нарывающую, ладонь:

— Виктор.

Я едва смог обхватить его руку двумя своими.

Потом нас бесшумно — по снегу — догнал грузовик с крытым кузовом. Виктор сел почему-то в кабину, мне пришлось карабкаться наверх.

Ничего! — подпрыгивая там в обнимку со скамейкой, утешал себя я. Там, куда мы едем, не все же такие типы, как этот!

Но там, куда мы приехали, выбор оказался невелик. На краю широкой поляны, спускающейся к озеру, темнела избушка. Рядом стоял черный трофейный легковой автомобиль — мрачное изделие фашистов — примерно на три метра длиннее и на целый этаж выше всех ныне существующих автомобилей.

Возле него копошился кругленький старичок в ватнике. Услышав нас, он живо обернулся своим скуластеньким личиком с пуговками-глазками, которые с интересом и, как мне показалось, с симпатией глянули на меня.

— Так. Штирлиц на месте! — отрывисто проговорил Виктор.

Мы, почему-то не здороваясь (так, видимо, было надо), вошли в темноватую кухню с грязной плитой, над которой сушились валенки и носки.

Виктор с размаху натянул шапку на крюк и небрежно развалился на скамейке, ногами своими в кирзовых сапогах перегораживая всю кухню и как бы приглашая меня действовать в той же манере.

Аккуратными маленькими шажками вошел старичок, тщательно вымыл руки под рукомойником, подбивая ударами железный сосок вверх, неторопливо вытер ладони, потом подошел ко мне и, ласково улыбаясь, протянул ладошку.

— Павел Иванович! — отрекомендовался он.

Виктор сидел молча, не меняя позы.

— Опять за свое? — наконец повернулся к нему Павел Иванович.

— А за чье же? — с вызовом проговорил Виктор.

— Опять дружков своих привозишь сюда?

Я смущенно вскочил, но каменная рука Виктора придавила меня к скамейке:

— Сидеть!

Я понял, что стал предметом — вроде воздушного шарика — в какой-то давней и напряженной игре.

— Сидеть! — повторил Виктор и своими светло-голубыми глазами с вызовом уставился на Павла Ивановича.

«Вот так вот!» — казалось, говорил его взгляд, но как — «вот так вот» — я не понимал.

— Та-ак! — яростно заговорил Павел Иванович. — Свалился на мою голову напарничек хренов! — По голосу его я почувствовал, что он не так уж прост, привычка командовать явно прослушивалась в нем. — Удружили! — Он на коротеньких своих ножках пошел через кухню, по дороге зафутболив пустое ведро, и скрылся в комнате за толстой дверью с клочками кожи и ваты.

Я поглядел на Виктора и вдруг с изумлением увидел блеснувшие на его глазах слезы — столь быстрого изменения его состояния я не ожидал.

— Всю жизнь вот так! — с отчаянием в задрожавшем голосе заговорил Виктор. — Хочешь людям помочь, а в результате!.. Брата у себя прописал — теперь его жена в суд на меня подает. Тут — пожалел, старичку хотел помочь — а старичок этот оказался еще тот!

Вскочив, Виктор зашагал по кухне, потом нервно ушел за другую тепло обитую дверь.

Помедлив, я вошел за ним, — пытался постучать по вате, но не получилось.

В большой светлой комнате стояли табурет и кровать, на кровати валялись скомканные грязные рубахи, кальсоны, пассатижи и мутная алюминиевая тарелка с засохшей надкушенной картошкой, из бока которой торчала вилка.

По этой детали характер хозяина вырисовывался довольно четко: надкусил картошку, но доесть было некогда, швырнул на кровать и куда-то умчался.

Теперь Виктор швырнул в общий ком еще и пальто и оказался в толстом грубом свитере с высоким горлом и черном клеенчатом комбинезоне.

Виктор побегал по комнате, потом вдруг, как подкошенный, упал на продавленный диван, лежал, подперев голову рукой, — в другой руке вдруг оказалась какая-то маленькая книжонка (впрочем, может, в такой ладони нормальная книжка казалась маленькой), он почитал ее секунд пять, потом вдруг со стоном швырнул ее, книжка, шурша страницами, опустилась в углу, — Виктор снова поднялся и начал ходить. Что-то безумно его мучило — но что?

Дверь приоткрылась, и заглянул излучающий благодушие Павел Иванович.

— Извольте откушать! — пропел он. Столь морально израненный человек, каким был, видимо, Виктор, наверняка почувствовал в этом долю язвительности.

Виктор молча вышел в кухню, брякнулся на скамью. Из своей походной сумки я выставил на стол те припасы, с которыми намеревался начинать новую жизнь, — среди припасов была и бутылка водки. Я поставил ее в центр стола. Павел Иванович, лучезарно улыбаясь, с любовью взял ее за горлышко и поставил под стол. Виктор метнул яростный взгляд.

— Чайку? — ласково проговорил Павел Иванович в конце трапезы, поднимая большой закопченный чайник. Я молча поблагодарил, Виктор глядел в пространство.

— ...Чаечку? — любовно произнес Павел Иванович.

Виктор вдруг резко вскочил. Он сорвал с вешалки тулуп, залез сразу в оба рукава.

— Куда это ты? — удивленно проговорил Павел Иванович.

— Ра-бо-тать! — с издевательской четкостью проговорил Виктор.

— А, хорошо, — миролюбиво проговорил Павел Иванович и тоже стал одеваться.

И я тоже надел свое пальто — с какой стати я буду сидеть здесь один?

— А можно, я с вами пойду? — попросился я.

— Городской мальчик хочет пощекотать нервы, — ухмыльнулся Виктор.

— На льду-то прижигает! — глянув на мой наряд, проговорил Павел Иванович.

— Ничего! — бодро произнес я.

Мы вышли на воздух. Виктор завел стоящий под навесом снегоход «Буран», подпрыгивая на кочках, подкатил к нам. Павел Иванович взял в руки корыто с уложенной в нем слоями сетью, уселся, а я прильнул к нему сзади, на самом кончике длинного сиденья. Сначала мы ухнули с горки вниз, потом помчались по ровному белому пространству. Действительно — на льду «прижигало»: ярчайшее солнце и непрекращающийся ледяной ветер, — хоть я и скрывался сразу за двумя спинами.

После страшного пути, показавшегося бесконечным, мы наконец слезли со снегохода, размяли ноги.

Постановка сетей зимой, «прошнуровывание» их подо льдом от проруби к проруби — дело, можно сказать, отчаянное, к концу я уже не чувствовал ни рук, ни ног, ни лица: все это было у меня теперь изо льда.

Уже оказавшись в избушке, я долго сидел неподвижно, как стеклянный, и только, наверное, через час, после макарон с тушенкой и чашки чая, начал понемногу оттаивать.

Виктор, по сволочному своему характеру, всячески демонстрировал мне (а главным образом, Павлу Ивановичу) , что прошедший сейчас рабочий эпизод является пустячным и, может быть, даже зряшным по сравнению с прошедшей его трудовой биографией, полной настоящих испытаний.

— Вот в прошлый ноябрь случай был, — прихлебывая чай, разглагольствовал он. — Я тогда на траулере ходил. — Он бросил высокомерный взгляд на Павла Ивановича. — В шторм шлюпку смыло с борта, а я как раз один был наверху. Шлеп в воду, и поплыл. Вскарабкался на шлюпку — комбинезон, фартук, резиновые сапоги — и потом миль двенадцать на веслах, пока траулер не догнал. У него, на счастье, движок заглох. Ну, тут и я появляюсь в машинном отделении. «А ты где был? — помощник говорит. — Обыскались тебя!» — «Да я в гальюне сидел!» — говорю. Ну, движок тогда еще «Четыре-ча» стоял, ну ты ж сам понимаешь! — он пренебрежительно отвернулся от Павла Ивановича и обращался исключительно ко мне, как к посвященному. — Это счастье: зажег баночку с керосином, подогрел — с полтыка завелся! — Виктор небрежно ткнул на стол пустую чашку. — Сам знаешь: моторист — это тот, кто гайку в восемь миллиметров может на десятимиллиметровый болт натянуть!

— Ну все, понес! — проговорил Павел Иванович.

Виктор наградил его коротким пренебрежительным взглядом и снова повернулся ко мне:

— А еще случай был. В субботу и воскресенье пили на борту, потом говорим: «Ну ладно пить, надо и дело делать!» Бросили бутылку коньяка в воду, в закол, стали работать. К вечеру к нам милицейский один приехал. Мы подняли закол, а там бутылка коньяка. Тот вылупился. А мы спокойно: «Это еще что! Бывает, по ящику попадается!» — Виктор сипло захохотал.

Павел Иванович сплюнул.

— А в позапрошлом году миногу ловили, — продолжал Виктор, обращаясь исключительно ко мне. — Там бросается такая корзиночка на течении, вода идет сквозь нее, ну и образуется турбулентность, — слово это он выговорил небрежно, но с достоинством, — минога турбулентность любит, заходит — тут и поднимают ее! — Виктор окончательно поставил чашку на стол и вдруг положил тяжелую свою руку мне на плечо. Знание нами обоими законов турбулентности ставило, видимо, нас на голову выше всех окружающих.

— То-то тебя с траулера и турнули! — злорадно проговорил Павел Иванович и ушел к себе.

— Двадцать лет уже, как подчиненных у него нет, а все командует! — вслед ему проговорил Виктор. — Пытался тут еще на мебельной фабрике командовать — и оттуда понесли!

— Почему?

— Потому что дуб! — растягивая свой огромный рот, проговорил Виктор.

Виктор нервно налил себе еще чаю, мы молча прихлебывали, нервно думая, каждый о своем, вдруг Виктор пригнулся к окошечку.

— Так... вдруг откуда ни возьмись! — проговорил он.

Я тоже пригнулся к окошку. К избушке, плавно покачиваясь, подъезжала светло-зеленая, острая и низкая иностранная машина.

Павел Иванович тут же вышел на кухню и, сложив руки на животике, скромно сел на скамейку.

Из машины вылез ослепительный красавец в роскошной дубленке, но без шапки. Он аккуратно запер дверцу машины, потом потоптался в сенях, пригнувшись вошел в кухню и вежливо поздоровался на чисто русском языке.

— Садись! — буркнул Виктор.

Павел Иванович, скорбно поджав губы, кротко кивнул.

Гость сел. Я нацедил ему чаю. Тот вежливо поблагодарил. Мы в полной тишине пили чай. Гость, подняв длинные ресницы, вдруг внимательно посмотрел на Виктора — тот злобно мотнул головой в сторону Павла Ивановича. Чаепитие продолжалось в молчании.

— Да, — тихим своим голосом вдруг обратился к Виктору гость. — Я же привез тебе, что обещал!

Он поднялся, почти задевая потолок этого убогого и чумазого жилья, аккуратно вышел.

— Отличный чувак! — доверительно сообщил мне Виктор. — Маляр пятого разряда, в Отделе обслуживания иностранцев — только по машинам! Зато весь Питер и рвется к нему! Но понимает человек, что такое кожа рук! — Виктор поднял руку тыльной стороной, пошаркал другой рукой. — Терка! На том и познакомились: мазал я как-то руки свои, смесь: аммиак, спирт, глицерин — немного смягчает. Гляжу — какой-то фрайер вошел. «О! — говорит. — Та же проблема!» И стал мне крем «Ленинград» привозить — единственный, помогает который, после него старая кожа отмершая как перчатка с руки снимается — отлично!

Гость вернулся к столу и положил пять аляповато раскрашенных тюбиков.

После этого мы выпили еще по чашке в полном молчании. Виктор швырял яростные взгляды на Павла Ивановича — тот своей невозмутимостью напоминал Будду.

Гость неторопливо допил чашку, вежливо поблагодарил, поднялся. И только на выходе уже, согнувшись под притолокой, он обратился вдруг к Павлу Ивановичу:

— Да, а вы не подскажете, случайно, где здесь рыбы можно купить? — гость виновато улыбнулся.

— В магазине! — вежливо проговорил Павел Иванович.

— Спасибо! — поблагодарил гость и вышел.

Машина отъехала. Пауза продолжалась минуты полторы.

— Ну все! — Виктор вдруг вскочил, уронив табурет. — Хватит!

Он с грохотом убежал в свою комнату и тут же выскочил с двустволкой в руке, подскочил к Павлу Ивановичу. Тот невозмутимо прихлебывал чай.

Виктор резко повернулся, выскочил из избушки. В окно я увидел, как он стремительно углубляется в заросли. Потом хлестко, с небольшими паузами, донеслись восемь выстрелов. Я в испуге вспомнил, что недавно читал об открытии охоты на кабанов, но стрелял ли он в кабана, было неизвестно. Во всяком случае, это было не самоубийство — вряд ли кто кончает с собой восемью выстрелами.

Вернулся Виктор уже в полной темноте. Потом мы сидели в комнате — Виктор на своей кровати, я на продавленном диване без валиков.

— Как это можно — людям рыбу не продавать?! — страдальчески говорил Виктор. — Ты не ленись, поймай больше, но продай! Устроил тут полковничью дачку себе! Всем говорит: рыба в магазине! Ему, может, и есть там рыба, а где нашему брату ее взять? — Виктор хрястнул себя кулаком по тельняшке. — Честный нашелся! Да за такую честность!.. — Виктор задохнулся. — Да за кого меня теперь мои кореши будут держать?!

Страстные слова Виктора доносились ко мне глухо, как сквозь воду. Все вокруг словно пылало, кружилось и плыло — кажется, я простудился, и теперь...

Посреди очередного его страстного монолога я поднялся, как сомнамбула, и вышел в холодную кухню, где пытался щепками разжечь огонь, чтобы вскипятить хотя бы чайник.

Из своей комнаты вышел Павел Иванович в меховой жилетке, посмотрел на меня, вернулся к себе и вышел с легкой горячей шалью в одной руке и двумя резными пахучими листиками в другой.

— Вот, — отрывисто проговорил он. — Камфарная герань! Комочком вот так сомни, — Павел Иванович показал как, — и в оба уха заткни. Шалью завяжи — и к утру все пройдет!

— Не надо песен! — проговорил появившийся в кухне Виктор. — Герань эту себе в уши положите — мы с корешем сейчас в баньку помчимся, пропарим его как следует, и все будет тип-топ!

Опять я сделался шариком в их игре, но я все воспринимал уже как бред, поэтому сам больше никакой активности не проявлял.

Павел Иванович плюнул на раскаленную печку и ушел. Виктор напялил на меня свой тяжелый черный тулуп, широкие меховые пимы и, как большую куклу из японского театра, вывел на улицу.

Там уже было абсолютно темно. Я почувствовал под собой жесткое и холодное сиденье снегохода, потом оно вдруг дернулось вперед — я едва успел ухватиться за спину Виктора.

Небо было черное. Снег — белый. Виктор включил фары, и два рябых размытых столба ушли во тьму.

Лед ходил под нами ходуном, тошнотворно вдруг проседал, но это почему-то не пугало Виктора — он мчался куда-то в темноту.

Вдруг лед особенно резко ушел вниз, сердце прыгнуло, я ухватился за плечи Виктора еще крепче и вдруг увидел, что наискосок нашему маршруту мчится на бешеной скорости «Волга» с сияющими фарами. Так же неожиданно она исчезла — лед под нами ощутимо приподнялся.

— Разъездились тут... как на проспекте! — одеревеневшим языком проговорил наконец я.

Потом я вдруг увидел чуть в стороне от нашей трассы продолговатое темное тело на белом снегу.

— Стой! — тут я сразу пришел в себя, стал дергать Виктора за рукав.

— Ну? — Виктор выключил скорость, приглушил мотор, но продолжал поворотами ручки ярить его.

— Человек! — кивая в сторону тела, прокричал я.

— ...Ну и что? — глянув туда, Виктор снова повернулся ко мне.

— Но... как же?

— Все нормально! Поспит немножко, ночью проснется — ночью налим отлично берет!

Мы помчались. Оказывается, какая жизнь тут бурлит в темноте — я и не знал.

Мы въехали на пологий берег и вскоре были уже в бане.

Мы забрались в парилку, и тут Виктор продолжил свой страстный монолог:

— Нельзя рыбу продавать людям! Килограммы экономят, а тонны губят! Камнеломы эти — днем камень рвут, а ночью — рыбу. Причем лосось, ценное самое, тонет мертвый, не взять — а им это до феньки!

— Камнеломам? — спросил я.

— Камнелобам! — проговорил Виктор, с вызовом глядя на огромного человека, сплошь состоящего словно бы из булыжников. — Ну ничего, я тут шороху наведу, — все руки не доходили, а вернее — ноги!

Булыжный человек глянул на Виктора и спустился с полка.

— Рыбаки эти чертовы! — проговорил он уже внизу. — Нажрутся вечно и выступают!

— Нажравшихся тут нет! — звонко выкрикнул Виктор. — Нажравшиеся остались там, в заливе! — он мотнул головой.

Вокруг него так и клубилась какая-то суматоха, непрерывно он что-то затевал. Для начала он выгнал всех из парилки (для того якобы, чтобы вычистить ее), потом вдруг выяснилось, что не идет горячая вода, — Виктор с приближенными (среди которых, конечно, мотался и я) вышел в соседнее холодное помещение, где поднимался почти до потолка горячий бак. Виктор потрогал его ладонью, потом быстро полез босыми ногами по ржавой лесенке наверх. Двумя руками он отвинтил писклявую широкую крышку бака, сморщившись, долго смотрел туда, потом вдруг перекинул внутрь ноги. «Х-ху!» — отрывисто произнес он и исчез в люке.

Приближенные, столь внезапно потерявшие своего предводителя, растерянно переминались на холодном полу. Я схватился уже руками за перила, собираясь полезть, — но тут над горловиной бака показался сжатый кулак, потом с поворотом вылез розовый локоть, потом голова с прилипшими волосами и вытаращенными глазами. Виктор, упираясь локтями, выдернул себя из люка, некоторое время лежал под потолком плашмя, как вареный рак, потом вдруг опустил руку и разжал кулак — оттуда, распрямляясь, выпало что-то блестящее.

— Целлофана кусок в трубу залез! — словно вареным голосом проговорил Виктор и, свесив ноги, начал спускаться по лесенке. Вслед за ним мы вернулись в зал. Мощные струи, заполняя все помещение паром, били уже из ржавых кранов с деревянными ручками, сотрясая тазы.

Оказалось, однако, что наша с ним одиссея на этом не кончилась. Когда мы вышли из бани, Виктор вдруг решительно свернул по берегу совсем не в ту сторону, где был оставлен наш верный снегоход.

— Куда ты? — настигая его, спросил я.

— В Ровное, — отрывисто ответил он.

— Зачем?

— Надо!

Ничего себе «Ровное» — приходится карабкаться по горам!

— А... куда там? — изо всех сил стараясь не отставать от него, поинтересовался я.

— В общежитие, — проговорил он.

— ...В женское?

Виктор энергично кивнул.

— А... зачем? — задал я робкий вопрос. Виктор усмехнулся. Но что-то все вокруг мало напоминало ожидаемое: мы забрели в какую-то совсем дикую местность — словно не на земле. Какие-то гигантские глыбы громоздились по краям дороги, закрывая небо.

— Слышь, Володька, дай-ка закурить! — вдруг резко останавливаясь, проговорил мой Вергилий.

— Я не Володька! — проговорил я, все же протягивая ему пачку.

— Да? — Виктор строго посмотрел на меня. — А почему мне тебя всю дорогу Володькой хочется называть?

— Вот уж не знаю! — я пожал плечом.

Он снова быстро пошел, вытянув шею — словно папироса тащила его вперед.

Наконец в окружающей тьме я увидел какую-то белую табличку на столбике, радостно бросился к ней — все-таки след цивилизации среди полной дикости! Прочитав табличку, я остолбенел.

«Внимание, внимание! Пребывание в радиусе километра от этого знака смертельно опасно! Ведутся камнеломные взрывные работы! Предупреждение о взрыве — два длинных гудка».

Виктор видел табличку, но прошел мимо нее абсолютно равнодушно. Я попытался догнать его — но вдруг ноги мои ослабли и отказались идти: глухо, как из-под земли, пошел низкий тягучий гудок. Он тянулся, наверное, полчаса и вдруг оборвался.

Так! — я вытер пот, прислушался. В ушах звенело от глубокой тишины. Гудок всего один — слава богу, не то! И тут стал нарастать второй гудок.

Так. Ну ясно. За километр отсюда я уже не убегу! Я остановился, широко, до хруста, распахнул рот (где-то я слышал, что при взрыве надо распахивать рот), и стоял, глядя на яркую луну — словно надеясь туда вознестись.

Взрыва все не было. Куда все же лучше — вперед или назад? Я побежал вперед, обогнал Виктора, презрительно сплюнувшего. И снова из-под земли пошел протяжный гудок. Оборвался. Потом второй. Остановившись, я снова распахнул рот и смотрел на луну.

Так можно и ангиной заболеть! — подумал вдруг я, запахнул рот и помчался.

Дорога, освещенная луной, спускалась в узкую долину среди холмов — там светились окнами несколько длинных одноэтажных домов. По улице пробежала собака, больше не было видно ни души. Да, с виду не скажешь, что это такой уж рай! — подумал, дрожа от холода, я.

— Тут в прошлый раз, — кивая на длинный дом, проговорил он, — развыступался один — пора его укоротить!

— Так мы драться, что ли, идем? — остановился я.

— Ну? — Виктор кивнул.

У двери была табличка «Женское общежитие камнедробильного треста». Виктор рванул дверь, прошел по коридору, уверенно, без стука, распахнул дверь в конце. Посреди комнаты под абажуром стоял стол, у стен — диван и много кроватей. Что характерно — комната эта, судя по занавесочкам и салфеточкам, была женской, но находились в ней одни лишь плечистые мужчины — и это, видимо, вполне устраивало Виктора.

Нагло, не здороваясь, он вошел в комнату, плюхнулся на диван, с грохотом сбросил на пол свои ботинки и смело оглядел заполняющих комнату. Потом вдруг вытащил из-за пазухи бутылку, из кармана огромный нож, одним движением срубил полупрозрачную пробку. Не нравящийся ему «козел», которого мы до этого видели в бане, присутствовал здесь, поэтому ноздри Виктора хищно раздувались.

— Между прочим, — кивнув вниз, проговорил он, — пробка в ботинок попала. Может, все-таки кто-то вынет?

Такое поведение среди огромных камнеломов казалось мне абсолютным безумием!

— Здравствуйте! — я робко нарушил зловещую тишину, но никто не ответил.

— Ну что? — Виктор повысил голос. — Не самому же мне вынимать?!

Я испуганно сжался: сейчас на нас обрушится каменный обвал!

Но тут появилась хорошенькая камнеломша и увела упирающегося Виктора, разбрасывающего хулу, прочь из комнаты. Обо мне он даже не вспомнил.

Ну все! — я сжался в комочек. Сейчас обвал обрушится на меня одного!

Но камнеломы вдруг начали миролюбиво играть в карты.

Потом появилась бутыль с мутной жидкостью.

— Ну давай, голован! — наливая из бутыли, предложил мне «булыжный».

— Почему это ты меня голованом зовешь?! — мятежный дух Виктора вселился в меня.

— Ну а кто ж ты? — добродушно проговорил «булыжный».

— Ну что же, ладно, — сразу смирился я.

— С баллона? — отхлебнув, поинтересовался кудрявый.

— С какого баллона? — я отвел стакан ото рта.

— От сжиженного газа, — пояснил «булыжный». — В баллоне от сжиженного газа около полулитра спирту остается.

— A-а! — почему-то с удовлетворением произнес я.

Если от сжиженного газа — тогда-то хорошо! И действительно, скоро я плыл в горячем блаженстве. И тут вдруг домик тряхнуло — сначала дошел толчок воздуха, потом звук. Я в испуге вскочил. Камнеломы невозмутимо продолжали играть — но в этой повышенной невозмутимости явно скрывалось волнение.

— Так, значит? — в комнату ворвался Виктор, на этот раз в виде античного героя: лепной торс, длинные трусы, смелый взгляд. — Рвете? Ну все! Начну вырубать по одному!

Он бросился к столу — я встал на его пути, отпихнул. Пусть лучше уж дерется со мной, чем сразу со всей камнебойной компанией.

Он легко сковырнул меня вбок и подскочил к столу.

— Чего ты здесь-то поешь? — не отводя глаз от карт, произнес «булыжный». — Ты туда иди! Боишься?

— Можно! — воинственно проговорил Виктор. Он вышел и тут же вернулся уже корректный, в майке. — Можно! — он снова исчез и снова появился, уже в свитере. Так, то выскакивая, то появляясь, он оделся. — Можно! — Он вбил ноги в ботиночки, накинул пальтецо и выскочил. И я, конечно, за ним — как же он без меня?

— Можно! — повторил Виктор, устремляясь в темноту.

— Но... наверное... как-то иначе действовать надо, — с трудом поспевая за ним, проговорил я.

— Как?! — Виктор вдруг остановился, яростно уставился на меня.

— Ну... наверное — писать? — неуверенно пробормотал я.

— Писать! — презрительно изменив ударение, проговорил он и рванулся вперед.

Снегоход наш сиротливо притулился на пустом берегу. Из-подо льда доносились какие-то равномерные, глухие вздохи... Волны? Значит — где-то озеро вскрылось? Я слегка поежился... Остаться? Ну нет уж! Вся моя дальнейшая жизнь будет жалкой, если я сейчас останусь!

«Буран» взревел под отчаянным всадником — я еле успел плюхнуться сзади. И вот мы ухнули вниз, сердце оступилось, залопотало. Рябые пятна от фар прыгали впереди. Кидало сейчас почему-то значительно сильнее, чем по пути сюда.

Вдруг озноб ужаса охватил меня: «Буран» заскользил вниз по какой-то наклонной горке — какие могут быть горки на льду?

— Прыгай! — обернувшись, рявкнул Виктор.

Я, как лягушка, прыгнул вбок. Быстро пополз в сторону на четвереньках, потом медленно поднялся на ослабевшие ноги, осторожно повернулся.

Виктор плавно, напоминая памятник, погружался вместе со снегоходом. Потом слез на лед.

«Буран» полз на боку в черную дымящуюся полынью. Огромная льдина со скрипом поворачивалась под ним, как крышка сундука.

На самом краю «Буран», зацепившись рулем, слегка помедлил, словно размышляя: купаться ему в такую погоду или нет, — потом все-таки решил: «Купаться!», отцепился ото льдины и исчез. Через минуту пришел белый пузырь... Все!

— Так... Приговорили машину! — произнес Виктор. — И главное — на том же месте!

— На каком? — дрожа от холода и страха, проговорил я.

— В прошлом году одним тут на этом самом месте снегоход доставал! Потом два месяца в больнице валялся — так ни одна сукадла папирос пачки не принесла!

Я протянул свою пачку. Оскалившись, Виктор кивнул.

— Ну... так какие соображения, городской мальчик? — закурив, поинтересовался он.

— Никаких... пока, — я попытался улыбнуться заледеневшим лицом.

— Ну давай, давай... шарь во лбу! — куражился Виктор.

— Может — кран подогнать? — наконец решился предложить я.

— Ну да — чтобы «Бурану» не было скучно одному! Так, с тобой все ясно! Стой здесь! — Виктор решительно скрылся в темноте.

Замерзая, я бегал вокруг полыньи, сначала как можно дальше от нее, потом, боясь ее потерять, немножко приближался.

Господи! — с отчаянием думал я. Что я здесь делаю? Вместо того чтобы спокойно сейчас спать с геранью в ушах, как советовал мне милейший Павел Иванович, я почему-то нахожусь здесь, ночью в Ладоге, на проседающем льду!

Много часов, как мне показалось, спустя я увидел приближающийся силуэт.

— Захожу в баню, — заговорил Виктор. — С ходу: «Кто знает меня?»

— Ну и что? Никого не нашлось? — с трудом шевеля каменными губами, проговорил я.

— Да нет — вызвался один, сейчас придет! — небрежно ответил Виктор.

И действительно, к нам приближался какой-то свет, и вскоре, следуя за светом своего фонарика, подбежал человек в трикотажном домашнем костюме и мягких тапочках.

— Сколько тут? — спросил он Виктора. — Метров шесть?

— Да все двенадцать есть! — вздохнул Виктор. — Ну, пошли!

Приблизительно через час — я уже не чуял от холода ни рук, ни ног — я снова услышал их голоса, но приближались они в этот раз почему-то медленно — ругань их слышалась примерно с одного расстояния. Наконец я увидел их: они волокли тросом два бревна, одно короткое, круглое, другое длинное, с торчащими толстыми ветками, — оно ехало верхом на первом.

Они остановились метрах в трех от пролома во льду, бросили длинное бревно поперек короткого. Потом долго задумчиво курили.

— Может быть, начнем что-то делать? — не выдержав, подошел я к ним. — Знаете, я как-то замерз!

Они встали, поправили длинное бревно на коротком, закрепили трос на конце длинного, потрогали сучья на другом его конце. Получился, как понял я, ворот, — только тащить предстояло не ведро из колодца, а тяжелый агрегат со дна Ладоги!

— Ничего, сейчас согреешься! — проговорил Виктор, швырнул окурок в дымящуюся воду («Да, окурком ее не согреешь!» — ежась, подумал я). Потом он скинул пальто, ботинки и брюки. Взял в левую руку трос и осторожно, боком подошел к воде.

— И-эх! — вдруг завопил он и прыгнул ногами вперед.

Высунувшись из воды, он со всхлипом заглотнул воздух и исчез. Я чуть не скулил от ужаса: как он там сейчас, в темноте?!

Два кольца троса, оставшиеся на льду, прыгали, как дерущиеся кобры, потом резко дернулись и исчезли.

Напарник сидел на бревне, позевывая, почесываясь, поплевывая на снег.

— Часов нет у вас? — нервно спросил я.

— Не-а! — лениво ответил он.

Потом вдруг пришло несколько пузырей. Я вскочил... Неужели все?! Я быстро, но все-таки медленнее, чем было нужно, сбросил тулуп, пимы, брюки, снова надел пимы, направился к воде, стал их стягивать, потом тщательно устанавливать... никогда я еще не презирал себя так!

На трос из воды выпрыгнуло что-то белое... ладонь! Потом с поворотом вылез локоть... потом с плеском высунулся Виктор — прерывисто дыша, он смотрел вытаращенными глазами перед собой.

— Ну как ты?! — бросился я к нему.

— ...Нормально! — сплюнув, ответил он.


Через месяц Виктор появился у меня на службе.

— Душновато тут у тебя! — проговорил он, оглядывая комнатку, заставленную столами. — Может, на воздух?

— Сейчас... только у шефа спрошу! — разгибаясь после долгого сидения, пробормотал я.

— Момент! — Виктор резко повернулся. Я испуганно рванулся за ним.

— Здравствуйте! — он смело вошел в кабинет, протянул свою натруженную руку.

Начальник как бы недоуменно застыл за столом.

— ...Что вам угодно? — наконец выговорил он. Я всегда поражался этой его способности — выговаривать буквы так медленно.

— ...Парализована, что ли? — кивнув на неподвижную его руку, поинтересовался Виктор.

— С чего вы взяли? — проговорил шеф.

— А почему не подаете?

Пртрясенный шеф протянул руку.

— А у меня — парализована, — Виктор отвернулся. — ...Вот так вот, по-нашему, по-водолазному! — выходя из кабинета, проговорил он.

Море глупости

Закончив СХШ — среднюю художественную школу, Виноградов не стал поступать в Академию художеств.

Дело в том, что обычный путь, по которому, как считается, приходят художники, Виноградова не устраивал.

Поступать год за годом в Академию художеств, подавать на комиссию какие-то ученические рисунки с натуры, чтобы потом, после долгой учебы, сделаться подражателем художников прошлых веков?

Уж в чем, в чем, а в этом он разбирался!

Короче, он стал рисовать дома и по совету своего старого приятеля Шицкого поступил такелажником в музей, где, как сказал Шицкий, «подобралась неплохая компашка».

Виноградов вышел на работу и сразу понял: да, это действительно то, что ему сейчас требуется! Кроме бригадира, профессионального такелажника, остальную часть бригады составляли ребята, собирающиеся посвятить свою жизнь искусству: Алик Сатановский, сын академика, ушедший из дома, писал гениальные стихи, Сережа Кошеверов был замечательным знатоком истории и философии, а сам Шицкий, приятель Виноградова, продвигал вперед живопись и, кроме того, был большим специалистом по магии и оккультизму.

Вначале Виноградов был в восторге: какие подобрались ребята! Наверняка каждый из них скажет свое слово — причем, несомненно, новое!

Да и вообще, работать в музее было интересно: перекладывая на тележку обломок какой-нибудь мраморной стелы, вдруг почувствовать: ей две тысячи лет!

Кроме того, атмосфера в музее была замечательной: научные сотрудники музея, особенно молодые, охотно разговаривали с ними, признавали их глубокие знания, горячо спорили, зачастую забывая, кто из них научный сотрудник, а кто — такелажник. Нигде больше Виноградов не слышал таких глубоких разговоров об искусстве, как здесь, в такелажной подсобке музея!

Но, честно говоря, единственным художником, которого Виноградов любил, был К. — художник довольно известный, хотя и не настолько, насколько заслуживал. Но эту свою любовь Виноградов хранил в тайне: приятелям его по музею, этим такелажникам-максималистам, К., конечно, не нравился (а если бы и нравился — они ни за что даже себе в этом бы не признались).

Но К. стоял теперь довольно высоко, и не в характере Виноградова было нагружать своими проблемами людей, особенно тех, кого уважал и любил. Тем более ясно, что К. — художник абсолютно своеобразный — тоже прошел те же преграды, которые предстояло преодолеть ему, и тревожить его лишний раз Виноградов не хотел.

Выйдя в пятницу с работы чуть живым — оформляли новую экспозицию, — Виноградов медленно пошел по Невскому и вдруг, на беду свою, встретил Сидоренкова — старого знакомого, чуть ли не по яслям, уже тогда бойкого не по летам мальчугана. Последние годы он вроде бы исчез и вдруг — надо же! — появился вновь.

— Куда идешь? — сразу же спросил Сидоренков.

— Да надо... тут... на Васильевский, — смешавшись, проговорил Виноградов.

— Так это ж в другую сторону! — сразу же сказал Сидоренков.

— А может, мне так охота?

— Языком-то не мели, — строго сказал Сидоренков. — Пойдем, я на четырнадцатый тебя посажу.

— А я не хочу на четырнадцатый!

— Так куда тебе — не пойму? — продолжал Сидоренков.

— Домой поеду, — сдаваясь, сказал Виноградов.

— ...Тогда тебе в метро, — неумолимо произнес Сидоренков.

— ...Нет.

— Языком-то не мели! Раз уж едешь куда-то — так надо думать, как быстрее доехать. Логично?

— Не все, что логично, обязательно хорошо. Понимаешь?

— Нет, — подумав, сказал тот. — Так что ж, по-дурацки жить?

— Да! Я хочу по-дурацки! — Виноградов отошел к стене и, отламывая, стал кусать штукатурку.

— Пошли. Есть тут одно отличное место, — снисходительно сказал Сидоренков.

«Сейчас покажет, как надо правильно есть штукатурку», — усмехаясь, подумал обессиленный Виноградов.

По пути Сидоренков начал подробно расспрашивать Виноградова о его жизни: «...Не пойму... а это как же?.. А это?»

«Ну что тебе надо? — с ненавистью думал Виноградов. — Ведь ничего же тебе не надо!»

— Так что же, у тебя пенсии не будет? — нащупав, наконец, самое главное, изумился Сидоренков.

— А у тебя сколько пенсия будет? — спросил его Виноградов.

— Девяносто, — не моргнув глазом, ответил тот.

С трудом отвязавшись наконец от Сидоренкова, Виноградов пошел дальше по Невскому.

Он вспомнил вдруг, что недавно слышал, будто Вася Макевнин, окончивший СХШ за три года до него, стал неожиданно крупным художником; тот же, говоривший, сказал и адрес макевнинской мастерской.

Виноградов доехал по адресу, прошел два двора, открыл дверь и по темному короткому отростку лестницы спустился в полуподвал. Дверь была приоткрыта, чтобы выходил дым, — что-то жарилось.

Макевнин лежал на дощатом топчане, в серой рубахе, выбившейся на брюхе.

— О... старые кадры! — добродушно прогудел он, протягивая руку. — Нашим людям всегда рады!

Виноградов осматривал темноватую мастерскую.

— Слышал, я тут чуть было опять не зопил?! («Зопил» — было любимое слово Макевнина). Спасибо, Риммуля меня спасла.

— А кто это — Риммуля? — настороженно спросил Виноградов.

Макевнин повел глазами в сторону маленькой темной комнатки, заменявшей кухню. (Там она. Не болтай!) Виноградов кивнул.

— Видал, какую я тут церквуху намалевал? — Макевнин кивнул на темное полотно с торчавшими по краям нитками, стоявшее на полу у стены.

Виноградов взял полотно в руки, долго стоял, абсолютно не зная, что сказать... Да, действительно, — церквуха... все правильно. Постояв так, он вдруг (потом он очень гордился этой находкой) чуть повернул картину, как бы для того, чтобы изменить ракурс освещения.

— Да-а-а-а... — неопределенно проговорил Виноградов, ставя полотно с торчащими нитками на место.

Но Макевнина, видимо, такая оценка вполне устраивала.

Вдруг из маленькой комнатки, заменявшей кухню, вышла высокая сутулая женщина в шляпке, с ножом в руке.

— Тиша, а где у тебя лук? — спросила она, сухо кивнув Виноградову.

— Там, Риммуленька, под столом, в картонной коробке.

«Значит, вот Риммуленька, которая спасает, — мельком подумал Виноградов. — Все ясно».

— А К., случайно, у тебя не бывает? — неожиданно даже для себя спросил Виноградов.

— Тебе что, нравится этот фигляр? — презрительно проговорил Макевнин. — Наляпать каких попало красок на холст — это всякий может. А где у него содержание? Где глубина?

«Все ясно», — устало подумал Виноградов. Он плохо уже соображал — зачем он здесь так долго находится? Он давно уже знал, что Макевнин художник слабый, добирающий якобы «глубинностью»... Ну что ж!..

Виноградов собирался уже подняться, чтобы идти, — в этот момент раздался топот ног, голоса: к Макевнину пришли еще гости — принесли еду, выпивку, при этом держались они почтительно, даже подобострастно!

— Где вы раскопали такую прелесть?! — спросил гость, подняв с пола «церквуху».

— Далеко! — грубо ответил Макевнин. — Такси туда не ходят.

Все понимающе заулыбались.

Воспользовавшись тем, что все смотрели в другую сторону, Виноградов пошел.

На темной лестнице вдруг кто-то взял его сзади за локоть. Он обернулся — Риммуля.

— Простите, — сухо проговорила она. — У меня к вам конфиденциальный разговор — там, внизу, было неловко... Зачем вы ходите к Тише?

— Не знаю, — озадаченно пробормотал Виноградов. (Действительно, этого он не знал.)

— Так вот, прошу вас больше не приходить!

«Что за напасть?» — мгновенно вспотев, подумал Виноградов.

— А почему? — глупо спросил он.

— Вы прекрасно знаете (?!!), у Тихона есть... известная слабость, и всякие лишние гости — тем более такие бессмысленные — ему ни к чему.

— ...Простите, — пробормотал он.

«Да-а! — проходя обратно по дворам, думал он. — Правильно говорит иностранная поговорка: «Определиться — значит сузиться». Вот Макевнин сузился — церквухи, а может, и был таким, — и все у него ясно и четко. Приходят определенные гости, любители церквух, приносят выпивку и еду, и даже специальные амазонки охраняют тухлый его дар!»

Было уже поздно стремиться сегодня еще куда-то. Он поехал домой. Вообще, родители в свое время выменяли эту квартиру как отдельную, но потом неожиданно обнаружились антресоли, на которых жил маленький старичок. И вот родителей уже нет, а старичок прекрасно живет...

— Ну, как дела? — бодро спросил он, когда Виноградов зашел к нему.

Прожив большую часть жизни на антресолях, из них последние двадцать лет в основном сидя в валенках и душегрейке перед телевизором, он тем не менее мнил себя обладателем колоссальной мудрости и считал своим делом воспитывать Виноградова.

— Как дела? Что нового? Как здоровье? — вопросы были одни и те же, и отвечать на них нужно было быстро и обязательно одно и то же — любое изменение, даже простая перестановка слов повергали соседа в полное недоумение.

Но сейчас ему было не до разговоров — он напряженно смотрел в телевизоре хоккей.

— Просто жалко этих американцев! — наконец сочувственно проговорил он. — Просто жалко, по-человечески, — что с ними тут делают!

Виноградов посмотрел на него, потом — на огромных американских хоккеистов, жующих резинку, и особой жалости, надо признаться, к ним не испытал.

Следующий день был свободный. Виноградов поехал в Манеж, на осеннюю выставку.

В первом зале он увидел одну из макевнинских церквух.

Во втором зале висела картина К.

— Так... все ясно! — посмотрев на картину, пробормотал он.

На картине был двухэтажный дом — «Дом счастья», как сразу же назвал его Виноградов. Все вокруг дома было наполнено ощущением счастья, и сделано это было отнюдь не только с помощью света — свет как раз в картине был неяркий. Это походило на знакомый всем сон: когда оказываешься вдруг в каком-то месте, где, точно знаешь, никогда не был, и в то же время чувствуешь, что был здесь когда-то счастлив.

Как это было сделано — абсолютно непонятно!

Вечером была еще одна радость — передавали из Манежа интервью с несколькими художниками, и среди них был К.

Сначала он говорил плохо, потом сказал фразу удивительно точную и неожиданную: «Если хочешь сказать что-то новое, надо сказать это как минимум дважды, иначе все подумают, что ты просто оговорился».

— Скажем дважды! — радостно бормотал Виноградов. — Если понадобится — и трижды!

Весь следующий воскресный день он с наслаждением рисовал. Вечером вдруг раздался звонок, он хотел крикнуть: «Не открывайте!», но старичок уже радостно бубнил с кем-то в передней.

Дверь в комнату отворилась... Риммуля!

«Проклятье... как она здесь-то меня нашла? Море глупости пришло от чего-то в движение!»

— Добрый день! Точнее, вечер! — отрывисто заговорила она. — Мне Тиша все рассказал. (Что — «все»?) Простите, я была с вами недопустимо резка.

— А... ну, это ничего, — нетерпеливо проговорил он.

— Нельзя ли хотя бы одним глазком взглянуть на ваши работы?

— Пожалуйста, хоть тремя! — ответил Виноградов, потом только сообразив, что формулировка эта может ей не понравиться.

Виноградов поставил на диван две последние свои работы.

— ...Отсвечивает, — пробормотал он, утирая пот.

Римма, откинув голову, долго, неподвижно глядела на работы.

— Поздравляю! — неожиданно проговорила она. — В нашем полку прибыло!

Она энергично тряхнула ему руку. Минут девять, шатаясь по комнате, Виноградов выслушивал речь Риммы.

Вот оно, оказывается, что... Талант! Та-ла-лант!

— Простите, не могу отказать себе в удовольствии представить вас Георгию Михайловичу.

— А кто это Георгий Михайлович?

— Мой муж.

— А-а-а.

— С ним вы можете откровенно поговорить о ваших делах. Едемте.

— Неудобно... вдруг окажутся какие-нибудь лишние люди...

— Кого вы имеете в виду?

— Ну... Онегин, Печорин.

— Ну что вы!

Виноградов залез по пояс в темный шкаф, выискивая, что бы надеть, потом выбрал почему-то теплый свитер. И они вышли.

— Извините, — уже на улице вдруг спохватилась она. — Я заскочу на минутку в кафешку — все-таки не худо бы предварительно позвонить...

— Все чудесно! — появляясь, проговорила она. — Георгий Михайлович нас ждет. Правда, он слегка приболел, но это ничего.

В метро Римма долго разговаривала с каким-то огромным человеком с рыжей бородой.

— ...я ей говорю: Танюша, милая! — доносилось до Виноградова. — Ты пойми, он же незаурядный человек, нельзя... Она мне говорит: Риммуля, милая!..

«Вряд ли так было — Риммуля, милая! Врет!» — внезапно вдруг почувствовал Виноградов.

Георгий Михайлович оказался плотным человеком, с волосами, торчавшими из ушей и носа.

— Простите великодушно, что принимаю вас в халате, — добродушно улыбаясь, говорил он. — Как говорится, сражен недугом. Тем не менее весьма рад, что Риммуля вас к нам приволокла. Всякое свежее лицо, тем более... Художник! Да-да, не спорьте! Но расскажите же, как у вас получилось? Неужели же ваши картины ни разу не выставлялись? Непременно поговорю о вас с Александром Прокофьевичем. На него иногда нисходит, — насмешливо-успокоительно рокотал Георгий Михайлович.

Обласканный, напоенный чаем Виноградов поздним уже вечером приехал домой.

В понедельник (удачи идут полосой!) он, к счастью, заболел гриппом, видимо заразившись от Георгия Михайловича, — можно было не идти в музей, а рисовать.

Правда, вечером неожиданно явился Шицкий, вроде навестить больного коллегу, но привел зачем-то с собой большую команду — как выяснилось, «магов и оккультистов».

Они потребовали от него принести таз с водой и, встав возле таза на колени, долго смотрели в воду, потом, неожиданно крикнув: «Астрал!», вместе шлепнули ладонями по воде и долго внимательно смотрели, какими путями стекает по стенкам вода.

Часов около двенадцати они ушли, но остались Шицкий и самый главный маг — бритый наголо, с забинтованным лбом.

Сперва маг долго молчал, потом вдруг предложил выделить свое астральное тело. Виноградов испуганно отказался.

Потом Шицкий вызвал Виноградова из комнаты в коридор.

— У тебя пока поживет, — проговорил Шицкий, кивая в сторону мага.

— Нет уж!

— Ты что?! — изумленным шепотом заговорил Шицкий. — Знаешь, что это за человек?! В памяти людей будет жить!

— Ну и пусть живет в памяти людей, а не в моей квартире!

— Так, да?

— Да, выходит, что так!

Поработать после их ухода уже не вышло — сосед на антресолях жалобно кашлял. Расстроенный, Виноградов бродил по коридору, потом вдруг, решившись, поднял трубку и позвонил.

— Извините, Георгий Михайлович, наверное, я поздно звоню?

— Ну что вы!.. Мы же с Риммулей настоящие полуночники. В доказательство могу сообщить, что супруги моей еще нет дома! — добродушно-шутливо рокотал его голос. — Но помним о вас денно и нощно.

— ...Большое вам спасибо, Георгий Михайлович! — растроганно сказал Виноградов.

Всю следующую неделю он работал, а вечера проводил в основном у Георгия Михайловича.

Однажды он встретился там со своим другом: Алик Сатановский читал стихи.

Присутствовали: всем известный С. (знаменитый тем, что в пятьдесят пятом году первый прошел от Дома отдыха до моря в шортах, что было тогда поступком большого гражданского мужества), еще один, элегантно-красивый редактор утренней зарядки, известный своими прогрессивными взглядами в области зарядки, и Георгий Михайлович.

«...И пойду я с по-сохом по-суху!» — раскачиваясь, читал Сатановский.

Все тонко улыбались, и Виноградову тоже пришлось тонко улыбаться, хотя он слышал уже подобные вирши десятки раз.

Дальше начались возгласы: «О, Дюфи!», «О, Делани!», «Босх есть Босх!» (Надо быть совсем уже ненормальным, чтоб утверждать обратное.)

...Да, не надо иметь особой смелости, чтобы говорить, что Клее — гений, — через сорок лет после его смерти!

Единственным умным человеком казался тут Виноградову трехлетний хозяйский ребенок, который подошел к нему и доверительно сказал:

— Спать хочу, ну буквально валюсь с ног!

Но его никто не слышал и не понимал.

— Георгий Михайлович, — наконец, не выдержав, врезался Виноградов в разговор. — А как с моими делами — вы обещали узнать?

— Уверен, уверен, что все будет благополучно, убежден в вашем таланте, более того — являюсь горячим его поклонником, более того — активным его проповедником! Вот свидетели не дадут соврать — не далее как перед самым вашим приходом...

— Но вы же не видели еще моих картин.

— Мне достаточно слов моей супруги, у Риммули — безошибочное чутье!

— Но может быть, все-таки зайдете? Найти меня легко...

— Нет, нет! — шутливо поднимая руки, проговорил Георгий Михайлович. — И не пытайтесь объяснять — не пойму. Абсолютный топографический идиот!

...Короче, стало ясно, что картины его он смотреть и не собирается.

Пользуясь тем, что разговор переметнулся, Виноградов вышел в прихожую.

— ...что делать — все мы смертны! — доносился густой голос Георгия Михайловича.

«Даже тут — врет!» — подумал Виноградов.

— Сматываетесь? — сказал Георгий Михайлович, появляясь в прихожей. — Разрешите, пользуясь случаем, всучить последний мой труд.

Через два дня он снова позвонил Георгию Михайловичу, хотя было уже ясно, что тут все глухо. Достаточно было прочитать хотя бы одну строчку его статьи: «...Роман написан весьма умело, хотя и недостаточно искусно даже для обычной ремесленнической поделки...» Что означает эта фраза? Видимо, ничего!

«Есть ли берега у моря глупости?» — уже с отчаянием думал Виноградов, слушая гудки.

— ...Георгий Михайлович? — заговорил он. — Здравствуйте. Это Виноградов. Помните, вы хотели про меня поговорить... кажется, с Алексеем Прокофьевичем, если не ошибаюсь?

— ...Я с ним говорил, — после паузы произнес Георгий Михайлович.

— Обо мне?

— ...Ну конкретно о вас мы не говорили, но вообще-то я высказал ему все, что хотел!

— Не верьте ему — он все врет! — вдруг послышался в трубке звонкий юношеский голос.

Потом послышалась какая-то возня и снова рокочущий бас Георгия Михайловича:

— А что мой последний опус? Прочли?

— Конечно.

— С неослабевающим интересом? — пошутил Георгий Михайлович.

— С ослабевающим.

— ...Как?

— С ослабевающим!

— Да... так о нашем деле, — после долгой паузы заговорил он снова. — Зайдите ко мне во вторник... нет, во вторник сложно... в субботу.

— А кто вам сказал, что я вообще собираюсь к вам заходить? — сказал Виноградов и, насладившись паузой, бросил трубку...

Когда в понедельник, еле волоча ноги, он вернулся с работы, сосед встретил его уже в прихожей.

— Только что заходил ваш приятель, кажется, Сидоренков, — весьма разумный молодой человек.

«Спелись!» — подумал в ужасе Виноградов. И в тот же миг раздался резкий звонок.

«Не открывайте!» — хотел крикнуть он, но сосед уже радостно брякал щеколдой.

Вразвалку, не здороваясь, Сидоренков прошел в его комнату и, подбоченясь, стал рассматривать картину.

— Грудь же не так рисуется... Дай.

С огромным трудом Виноградов оттащил его от полотна.

— Не раздевайся... сейчас идем.

— Куда?!

— ...Не твоего ума дело.

Виноградов покорно поплелся за ним.

Они приехали в какое-то двухэтажное учреждение. (Вывеску Виноградов не успел разглядеть.) Они поднялись на второй этаж и пошли по коридору.

— Дизайном занимался?

— Нет.

— Будешь.

Он открыл дверь. Посредине большой светлой комнаты на столе стоял гроб.

— Вот! Для тебя приберег! — кивая в сторону предмета, проговорил Сидоренков.

— В каком смысле — для меня?.. Дизайн гроба?

— Доволен?

— Нет!

...Когда они вышли наконец из учреждения, Сидоренков сказал:

— Эх ты! Ведь по деньгам ходил!.. По колено же в золоте ходил! Не пойму, зачем надо так по-дурацки жить!

Кое-как отвязавшись от него, Виноградов долго бежал и наконец, запыхавшись, прибежал к пивному ларьку.

В согнутой руке он поднес кружку ко рту, вытянул трубочкой губы, предчувствуя наслаждение.

— Да пиво же не так пьется! — сказал вдруг Сидоренков, появляясь рядом. — Дай!

Виноградов протянул ему кружку.

— Натыкается сначала соль по ободку, — Сидоренков вытянул из кармана щепоть соли... — После берется яйцо. — Сидоренков почему-то любил безличные обороты.

Виноградов покорно пошел в магазин, принес яйцо.

— ...протыкается с двух сторон иглой...

«Где же иглу взять?»

Сидоренков достал из кармана булавку.

— ...протыкается и выдувается в пиво... И пьется. Только так.

«Вот сволочь! — глядя на Сидоренкова, думал Виноградов. — Даже если я буду умолять, например... хотя бы похоронить меня в гробу неустановленной формы — скажем, как круглый пенал, — так ведь не даст, будет всем доказывать, что гроб нормальной формы гораздо удобнее!»

К Макевнину, что ли, поехать?

Уже спустившись к Макевнину в мастерскую, Виноградов услышал там блеяние Георгия Михайловича, но, махнув рукой, все же вошел. Кроме Георгия Михайловича и Риммули, укутав в подбородок шарф, сидел Шицкий. (Он-то как здесь оказался?)

— Ты почему не был на похоронах Ц.? — внезапно устремляя на Виноградова свой взгляд, жестко спросил Шицкий.

— Просто... когда кто-то знакомый умирает, я стараюсь не видеть, как его хоронят!

— Ладно, хватит цапаться-то! — добродушно проговорил Макевнин. — Лучше выпьем. Один раз все ж таки живем!

«Ты-то, по-моему, уже много раз живешь!» — глядя на Макевнина, подумал Виноградов.

— Смотри, какую я церквуху намалевал...

Кроме уже знакомых лиц тут еще находился поэт Савельев — совсем недавно, видимо, притулившийся к этому дому, автор поэтического сборника «Стакан зари».

Ко всем остальным тут Виноградов уже как-то привык, но стихи Савельева он воспринимать спокойно не мог.

«Без березы не мыслю России!» Колоссально оригинально! А кто — мыслит? И тем не менее Савельев регулярно выступал перед аудиториями, готовился новый его сборник, имя его повсюду звучало.

И вообще, недавно понял вдруг Виноградов, эти люди занимались отнюдь не искусством, а лишь устраивали свои дела.

Макевнин через своего друга — рыхлого инспектора-искусствоведа — то и дело загонял свои картины в какие-то дальние города. Георгий Михайлович пачками печатал свои бессмысленные статьи. И даже специалист по магии и оккультизму Шицкий, которого трудно было назвать просто нормальным, и тот, как недавно Виноградов с изумлением узнал, успешно загонял свои «Шары», которые рисовал.

— Ненавижу! — тихо проговорил Виноградов.

— ...Кого? — опешил Макевнин.

— Тут — всех!

— А-а-а-а... ясно! — вставая с топчана, заговорил Макевнин. — То-то я давно уже приглядываюсь — что, думаю, за человек? Теперь ясно! Ясно, откуда ветер дует!

— Молчи, болван! — почувствовав вдруг на глазах слезы, Виноградов шлепнул Макевнина ладошкой по лбу.

— А-ах, уже так? — запел Макевнин.

Они били его довольно крепко — Макевнин и, как это ни странно, Шицкий, не жалея сил, времени и, главное, — таланта!

Наконец Виноградов, защищенный Георгием Михайловичем, выскочил наверх. Чтобы пройти по городу в таком растерзанном виде, не привлекая внимания, Виноградов решил прикинуться пьяным, и эта остроумнейшая, как ему почему-то показалось, выдумка вдруг привела его в полный восторг.

Он шел, раскачиваясь, распевая.

Вот тут, вспомнил он, находится один «дом», где не так давно в уютной компании вел он приятные разговоры об искусстве и, уходя, получил приглашение «забегать», — видимо, для осуществления продления аналогичных бесед.

«Представляю, какой будет шок, если прийти сейчас — окровавленным и попросить хлеба!» — Виноградов усмехнулся, и с этой усмешки, видимо, и началась новая полоса его жизни.

На другой день он после работы долго ходил по городу, хотя болела нога: обломок колонны вдруг стал падать с тележки, и пришлось подставить ногу... но это неважно! Важно — как замечательно было все то, что он видел вокруг.

...Вот хлопнула дверца машины, и голуби, столпившиеся возле крошек, вдруг вздрогнули — все одновременно. Потом один голубь вдруг решительно пересек лужу и дальше шел, уже печатая мокрые крестики. Виноградов оглянулся — не видит ли этого кто-то еще? Но люди, сидевшие на скамейках, не смотрели на это, вернее, смотрели, но не понимали, насколько это важно и интересно!

Виноградов понял вдруг, что даже если он сблизится с К., тот не сможет сказать ему ничего более важного, чем: «Ходи! Смотри! Работай! Остальное устроится!»

Когда стемнело, Виноградов пошел в Публичную библиотеку: глаз его не насытился, хотелось смотреть еще — пусть даже то, что увидели до него старые мастера.

Взяв несколько альбомов, Виноградов пошел по рядам и вдруг увидел Сережу Кошеверова, монтажника-эрудита, — макушка его чуть торчала из-за исторических томов, заполнивших стол.

— Здорово... в вуз готовишься? — проговорил Виноградов.

— Да нет, — не совсем довольный тем, что его оторвали, ответил Сергей. — Перед свиданием с одной особой решил освежить в памяти некоторые даты.

— А когда свидание-то? — оглядывая стопу книг, поинтересовался Виноградов.

— Да уже пора! — со вздохом ответил Кошеверов.

— Давай, отнести помогу, — Виноградов поднял часть книг.

Они подошли к сдаче. Кошеверов пребывал в глубокой задумчивости.

— Стоп! — вдруг проговорил он. — Забыл, когда была битва при Фермопилах!

— Но, может быть... это неважно? — решился предположить Виноградов.

— Глупости-то не говори! — строго глянув на него, проговорил Кошеверов и понес книги обратно к столику.

«Молодец!» — почти с завистью подумал Виноградов.

Поздним вечером неожиданно позвонила Риммуля.

— Я вам звоню по поручению Тихона, — заговорила она. — Он признает, что вчера вспылил, и готов принести вам свои извинения. Короче, он хотел бы с вами встретиться.

«Да нет, «вспылил» — это немножко не то слово», — подумал Виноградов.

— А где вы находитесь-то? — спросил Виноградов (просто для того, чтобы хоть что-то сказать).

— У К., — сухо ответила Римма.

— У К.! — от горя Виноградов чуть не выронил трубку. — У К.!!

Неужели и его тоже захлестнуло море глупости?

Не может этого быть... Тогда — конец!

— А что вы там делаете-то? — после долгого молчания проговорил он.

— Так. Некоторые не совсем приятные функции, — отрывисто проговорила Римма.

— Что за функции-то — не пойму. Яснее говорите! — закричал Виноградов.

— Что может яснее-то быть? — усмехнувшись, сказала Римма. — Сорвался снова наш уважаемый мэтр!

— Не может быть!

— Приезжайте — убедитесь.

— Ага... можно, я приеду?! — закричал Виноградов.

— Пожалуйста! Адрес вы, надеюсь, знаете?

Виноградов поехал в сторону К.

Вообще он что-то не слышал, чтобы хоть один талантливый человек за всю историю человечества спился, но вдруг!..

Ему открыла скромно-торжествующая Римма, провела его в кухню. За круглым столом сидела хмельная группа: Шицкий, расстегнуто-нечесаный Макевнин и, к ужасу Виноградова, Сидоренков!

— Да-а... зопил старик! Зопил! — раскачиваясь, горько-радостно заговорил Макевнин. — Я его предупреждал!

Виноградов оглядел всю эту компанию, потом спросил удивленно:

— А где К.?

— С утра не приходил! — сдержанно-скорбно произнесла Римма.

И вдруг в кухню вошел К. — причесанный, гладко выбритый и, что самое поразительное, абсолютно трезвый — только что вернувшийся из бассейна, как он сообщил. Он долго пытался объяснить, что с ним-то как раз все в порядке и вообще он никогда не пьет. Но это не помогало — за его спиной все многозначительно переглядывались, вздыхали, шептали друг другу: «Ну, видишь? Что я тебе говорил?»

Видимо, уже отчаявшись, К. неожиданно подошел к Виноградову.

— Вы, кажется, единственный здесь человек, с которым можно нормально говорить...

«Неужели я пересек наконец море глупости?» — подумал Виноградов, следуя за ним.

Крутежные парни

Из вуза меня, помнится, с пятого курса выгнали. Нелегко было этого добиться, — но нам с Мишанькою это удалось. В институт не ходили, всю дорогу, разодетые как петухи, возле гостиниц болтались.

Однажды — вываливается из ресторана толпа итальянцев:

— Мадонна! — руками машут. — Мадонна!

Мы с ходу с Мишанькой смекнули: «мадонна» — это значит «икона»!

— Есть! — говорю. — Очень старая! Олд!

Тут почему-то всполошились они, залопотали, потом всё же подходят ко мне: «Ну что же, — олд так олд!»

Привез я их ко мне, на кухню икону вынес (сам недавно нарисовал, на старой доске) — они вдруг шарахнулись все, как черти от ладана.

— Но! — загомонили. — Но! Вот — мадонна! — на соседку толстую мою показывают, которая палкой в баке белье мешала.

Тут муж ее из комнаты вышел:

— Я счас покажу вам мадонну! — говорит.

Драка началась, милиция появилась. Потом отпустили всех, а нас с Мишанькой оставили почему-то.

И скоро из вуза нас выгнали. А осенью в армию забрали.

Отслужил я два года, думаю: все! Надо другую жизнь начинать! Надо к другу Семену поближе держаться, — он в армию мне писал, что вуз он закончил, все в полном ажуре!

Звоню Семену домой, узнаю рабочий его телефон. На работе говорят:

— Семен Аркадьич в местной командировке! Здорово обрадовался я, когда это услыхал! «В местной командировке» — наверняка это значит, в бане! Помню, когда мы с Семеном в вузе еще учились, главным удовольствием было для нас: соскочить с занятий в баню на Фонарном.

Еду, вхожу туда — и первый, кого я вижу в предбаннике, — Сеня! Обнялись. С ним еще какой-то человек, по виду солидняк. Считается, что он к телефонам отношение какое-то имеет. Правда, — сам он отрицает, но люди верят. Приносят дефицит.

— Угощайся! — Семен мне говорит.

Съели весь дефицит, — потом Семен солидняку говорит:

— Да, кстати! Когда мы с Людкой у тебя были в последний раз, она там оставила у тебя золотой браслет. Поищи.

Тот смотрит на нас с каким-то ужасом.

Ну и люди! — наверное, думает. Съели весь дефицит, а теперь еще требуют какой-то браслет!

Рядом с Сеней один сотрудник его сидит. Посидит, галстук приспустит, — потом как закричит:

— Нет! Не могу я, — в рабочее время!

Вскочил в отчаянии, убежал. Потом тихо появляется, садится. Снова крик:

— Нет, — не могу, не могу!

Семен так, не глядя, руку ему на плечо положил. Тот сник сразу, раздеваться стал.

На прощанье Семен мне говорит:

— Ну заходи, я всегда, в общем-то, тут.

Все знают уже здесь его, уважают. Банщик подносит телефон:

— Семен Аркадьич, вас директор ваш спрашивает!

— Вот козел! — с досадою Семен говорит.

«Да! Шикарно, — думаю, — устроился!»

Через некоторое время узнаю: оказывается, начальство их все думало, как с посещениями бани в рабочее время бороться, — и решило, с отчаяния, перевести все их КБ в баню!

Теперь еду уже прямо туда. Вхожу в моечную, гляжу: кульманы их стоят, столы. Семена нет. В парилке его нашел: лежит, таким маленьким веничком себя обрабатывает, типа букетика. Виртуоз!

— Хорошо, — говорю, — устроились. Мне к вам нельзя?

Семен садится на скамью, веско так говорит:

— В наши дни наукой заниматься — смысла нет. Надо в сферу обслуживания идти, — вот где деньги!

Узнаю с удивлением: он уже увольняется отсюда, устраивается официантом в пивной бар!

Через неделю примерно прихожу туда, гляжу: Семен одет уже во все модное, на руке японские часы.

— Крутиться, — говорит, — надо! Крутиться! Вон видишь — те, у окна? Крутёжные парни! На станции автообслуживания работают, — меньше сотни в день не уносят! Но за место это — усек? — с ходу полтора куска отдай! Ну ладно, — сжалился, — покажу тебе, как надо крутиться!

После работы его вышли с ним. Гляжу, — у него как в «Сказке о рыбаке и рыбке» — машина уже, в ней — магнитофон!

Круто берем с места. Мчимся куда-то по шоссе. В лесу вздремнул я немножко, просыпаюсь: стоим на берегу моря, белые барашки набегают из темноты.

— Что за море-то? — протерев глаза, спрашиваю Семена.

— Неважно, — отрывисто Семен говорит.

«Какие же, — в тьму вглядываюсь, — могут быть тут дела?»

Вдруг появляется из темноты человек, подходит к окошку машины, что-то шепчет. Вылезаем, идем по мокрому песку. Приходим на какой-то пирс, садимся в белый катер. Двинули, в полную темноту, вокруг только черные волны, величиной с дом.

— Куда плывем-то? — наконец спрашиваю.

— За мылом, — Семен говорит.

«Что же такое? — думаю. — Может, — думаю, — все это мне снится? Да нет, сны-то у меня простые как раз, а тут таинственно все и непонятно!»

Пригорюнился на носу катера, вижу вдруг: ныряя в волнах, прыгает вверх-вниз большой светлый куб!

— О! — говорю.

— Где?! — сразу встрепенулись.

Подгребли туда, подцепили багром. Действительно, мыло в упаковке. Видимо, так теперь модно. Дальше плывем — еще ныряют два куба... Сжалился наконец Семен, объяснил:

— Тут невдалеке сухогруз на камни напоролся. Экипаж вертолетами сняли, а груз вываливается через дыру. Ничего, все равно за границу бы унесло!

Перегрузили мыло в машину, поехали назад. Поспали на полпути в машине, утром въехали в город. Приехали к Семену, развернули упаковку, разложили мыло по отдельным кускам.

Потом снова выехали. Семен пошептался с продавщицей мороженого, договорился, что я на время лоток ее займу. Надел я ее халат, косынку для конспирации повязал. Стою, продаю как бы мороженое, наиболее солидным покупателям шепчу:

— Мыла надо?

Все вздрагивают, смотрят с изумлением: что за олух такой, почему в косынке?

— Какого мыла-то? — спрашивают.

— Самого лучшего!

Но никто почему-то не брал! Вдруг появляется мороженщина, сильно навеселе:

— Ты чего это, — орет, — за тележкой моей делаешь?! А ну, геть отсюда, — знаем мы таких!

Стал я напоминать ей шепотом нашу договоренность — ничего такого, оказывается, не помнит. Хотел я хотя бы мыло свое вытащить, — кричит:

— А ну руки прочь! Будет тут всякий руки запускать!

Гляжу, — уже милиция проталкивается через толпу. Сбросил я косынку, передник и — бежать!

Прибегаю, тяжело дыша, к Семену в бар.

— Да, — презрительно Семен говорит. — Не крутежный ты парень! ...Ну ладно, — попробую тебя на место ткнуть!

Отошел к людям, пошептался. Возвращается, говорит:

— Есть местечко одно. Для себя держал, — но так и быть, отдаю! На пункте приема стеклопосуды.

— Стеклопосуды? — говорю. — Как-то не очень...

— Да ты что?! — Семен заорал. — Люди на этом большие деньги делают!

Ну хорошо...

Поехал, оформился. Главным на этом пункте друг Семена, Григорий, работал. И еще два подсобника кроме меня — Колян и Толян (хотя обоим уже лет по пятьдесят).

— Ну как, — спрашиваю их, — жизнь?

— Нормально! — отвечают. — Всё — в ломбарде, квитанции — дома!

Радостно захохотали.

И пошло!

Приходишь к открытию — очередь уже стоит. Холод, туман.

Первой обязательно сухонькая старушка стоит с кошелкой, темной рукой то и дело под платком проводит. Всем, кто к очереди подходит, говорит:

— Да ты став бутылки сюды! Став! Посуше тут, — став!

За ней еще несколько старушек, разговаривают, кивая, о своих зятьях, дальше — плотный мужчина в бурках. Потом седой джентльмен подошел с догом, величественно принес в сетке одну молочную бутылку. Первая старушка сразу ему:

— Став сетку-то сюда! Став!.. А сам в уборную погрейся иди, — хорошая тут уборная, теплая! — одобрительно головой закрутила.

После джентльмена какой-то согнутый подошел, ко всем в очереди начал с разговорами приставать. И что характерно, говорить не может — что-то с горлом, видимо, у него. Только какое-то клокотанье слышно, когда черную трубочку-резонатор к горлу приставит, — но поболтать, видимо, любит.

Потом странник какой-то явился в зеленом балахоне, брякая, опустил рюкзак. Снова старушка засуетилась:

— Сюды став, сюды!

Потом громогласный один подошел:

— Уважаемые граждане, где это я тут стоял? Мне в поликлинику еще надо, восемьдесят шестую форму заполнять, — устраиваться еду на «Госметр»!

Плотный мужчина в бурках поворачивается к нему:

— Мне-то уж ты не говори, не надо никакой восемьдесят шестой, мне-то уж не заливай!

«Что, — думаю, — за наглый тип еще прет?!»

Вдруг старушка поворачивается к нему, кивая, говорит:

— Стоял! Передо мною стоял! Иди, — став бутылки сюды!

«Что ж, — думаю, — творится-то такое?»

Расстроился даже!

Какой-то старичок с кошелкой быстро через газон бежит.

— Давай! — громогласный гудит. — Не думай о картошке, дуй по грядам!

Встал громогласный перед старушкою. Стоят на спуске под навесом, под ногами холодная лужа, доски настелены, — качаются, хлюпают. Громогласный смотрит наверх, щель в навесе из бетонных блоков показывает:

— О! Замазали! Сначала вмазали как следует, потом стали замазывать! — мне почему-то подмигнул. — ...Ладно, бабки, идите вперед! — вдруг говорит.

Выходит тут из двери Григорий в замшевой жилетке, прикалывает на дверь кусок картона, достает авторучку «Паркер». Все замирают. Григорий думает некоторое время, потом пишет: «Ввиду отсутствия тары не принимается следующая посуда...» Вдруг поворачивается к очереди, спрашивает глумливо:

— Ну, — что написать?

Женщины сразу же льстиво:

— Гриша у нас добрый! Гриша у нас красивый!

Гриша усмехается:

— Ну ладно! Напишу пока банки трехлитровые, — погляжу потом на ваше поведение!

Седой джентльмен с догом пытается возражать:

— Что такое? Возмутительно!

Григорий долго неподвижно на него смотрит:

— А у тебя — вообще не приму!

Меня увидал:

— Заходи.

Закрывает дверь, открывает окошечко. Начинает рабочий день:

— Ну ты, старая дура! Куда суешь вонючие свои бутылки? На рубль у тебя. Иди, иди!

Джентльмен, слышу, с женщинами спорит, громогласный что-то кричит. И главное, давно уже стоят, по горло в тумане, но когда подъезжает вдруг задом машина под загрузку, — что означает задержку еще минимум на час, — все вдруг оживляются, начинают кричать, под предводительством громогласного:

— Пря-ма! Пряма давай!.. Еще давай!.. Хорош!

Даже стыдно обманывать таких людей!

Потом, крюком зацепив по три нагруженных ящика, тащишь их по цементному полу к уходящей вверх ленте транспортера, Колян ставит ящики на ленту, Толян наверху подает их в машину. Руки деревенеют, становится трудно дышать. Снова закрыв окошечко, Григорий неторопливо уходит с шофером в магазин оформлять бумаги.

В жизни я еще так не страдал, как работая на этом «крутежном местечке»!

И в итоге, подсчитав доходы, всего-то дает нам Григорий с Коляном и Толяном по рублю: «Гуляй, Ваня, ешь опилки, — я директор лесопилки!»

Садится в свои «Жигули», уезжает. А мы с Коляном и Толяном к зоомагазину бредем, где дружки их стоят, бормоча: «Есть мотыль, есть мотыль!» (Или: «Нет мотыля, нет мотыля!») Соединяемся, идем к гастроному. Санек, который ящики там таскает, спрашивает:

— Ну что? Давай достану!

Деньги берет, выносит, якобы скрытно: вино «Рыбное»! Сомнительная, вообще, вещь! Стоим кружком: Толян, Колян, Санек, я... Еще кто-то, — якобы чей-то брат. Причем — человек, который явно не может быть ничьим братом. Такое открытое лицо, — но уж лучше б оно у него было закрытое!

Прекрасная компания: Коля пьет как лошадь, Толя пьет как лошадь, Саня пьет как извозчик!

Однажды, помню, ко мне пришли. Выпили. Закусили почему-то грампластинкой, — впервые столкнулся с таким обычаем.

Поработал я так месяца два.

Нет, думаю, надо отсюда валить — а то пропаду!

Явился к Семену в бар. Тот только так презрительно головой издали покачал и не подошел. Потом отвлекла меня одна трагическая картина: какой-то человек хочет зайти в бар — но швейцар берет его рукой за лицо и выталкивает. Человек снова появляется — швейцар снова выталкивает его.

— Не наш человек! — усмехаясь, поясняет Семен. — А у Якимыча нашего глаз наметан, — поэтому он его и пластает!

Потом, сжалившись почему-то, пускает Якимыч человека этого в зал, и я узнаю вдруг его: это же Дзыня, мой лучший друг! Посадил я его к себе, стали мы радостно говорить: оказывается, он за годы, что мы не виделись, крупным дирижером стал (как и его отец). Я видел афиши с его фамилией, — но думал, что это его отец, а это, оказывается, он!

Семен вдруг подошел, спрашивает меня:

— Кто это?

Я, на радостях, говорю.

— Познакомь-ка нас! — Семен говорит.

— Это зачем это? — я испугался.

Но Семен сам уже к Дзыне подошел.

— Салют! Есть дельце небольшое, куска на два. Надо моего человека в оркестр к вам устроить. Зарубежные гастроли, то-се. Узнай, что там и как, и завтра на работу мне звони. Только не позже десяти, — в десять я линяю отсюда! Усек?

Конечно, думаю, он тебе симфонию сократит, только чтобы до десяти успеть позвонить!

Но вижу, Дзыня покорно взял телефон, кивнул, в портмоне положил. Потом деньги вытащил — за пиво платить — Семен величественно рукой:

— Эти глупости пусть тебя не волнуют!

Потом шли мы уже с Дзыней по улице, а я, честно говоря, успокоиться все не мог. Может, я не говорил никому, но классическую музыку, честно, самым лучшим на свете считаю! В ней, мне кажется, самое лучшее откладывается, что существует в каждое время! Не хватает еще только, чтоб «крутежные ребята» и в эту сферу проникли!

Испугался, — на следующий день на концерт даже пошел. И поначалу казалось все мне, что какой-то уже дружок Семена проник в оркестр, уверенно казалось — кто-то фальшивит!

Так, горестно думаю, один уже есть! Скоро еще Григорий, приемщик стеклопосуды, подтянется сюда, Колян-Толян, дружки их из зоомагазина! Речитативом: «Нет мотыля, нет мотыля!»

Кошмар!.. Но потом — дирижировал дальше Дзыня, и понял я: померещилось! Ну слава богу! Выходит, есть сферы еще, куда «крутежным парням» не достать!

Подождал его у выхода.

— Ну как? — он спрашивает меня.

— Колоссально!

— Слушай... — Дзыня задумался. — Двухкопеечной у тебя нет?

— Для тебя, — говорю, — сделаю!

Вывернул все карманы, гляжу — вообще ни копейки нет! Поглядел по сторонам — никого поблизости нет, только под аркой на той стороне двое дерутся.

Подбежал я к ним, говорю:

— Извините, ребята, — двухкопеечной не найдется?

Не отвечают еще! Наоборот, — повалились на асфальт, начали кататься! Стал я верхнего тогда трясти:

— Слышите меня или нет? Двухкопеечную прошу!

Вскочил тут один из них, оскорбленный:

— Что такое, вообще? Люди дерутся, можно сказать, в кровь, — а этот с двухкопеечной монетой пристал!

Обиженно ушел.

Другой дал.

Оттащил я ту монету другу, он зашел в телефонную будку, стал звонить.

— Занято! — с облегчением говорит.

— А что? — спрашиваю. — Важный звонок?

— Да дружку твоему Семену обещал позвонить. Все-таки пивом нас угощал... неудобно!

— Удо-обно! — говорю.

— Думаешь, — можно не звонить?

— Конечно!

Радостно отдали монету бывшему дерущемуся, пошли.

Недели через две оказался я у Семена в баре. Семен какой-то задумчивый был. Сел ко мне, молча оглядывал зал. Потом грустно так говорит:

— Кому бы подарить полтора куска?

Стал я вертеться перед ним, всячески стараясь попасться ему на глаза, — но нет, кандидатура моя чем-то неподходящей показалась ему.

И вдруг вижу — спускается в бар — кто бы вы думали?! Мой друг Мишанька! С которым мы раньше... Радостно обнялись.

— Ну как ты? — спрашиваю его.

— Кручусь, кручусь!

Гляжу, — прекрасно одет, какая-то голупоглазенькая девушка с ним!

Вдруг, — подходят к Мишаньке три грузина и начинают его трясти! Оказалось, какую-то партию зонтиков обещал он привезти им и не привез! Гляжу, у Мишки даже веснушки побелели от страха!

— Ну спокойно! — подошел к ним. — Сказал — привезет, значит — привезет!

— А ты кто? — один из них меня отвел. — Мы тут всё делаем, нас все знают тут!

— Зачем вы, — говорю, — приезжаете сюда, только нацию позорите свою!

— Я родился здесь! — выпрямился гордо.

— Где — здесь? В баре, что ли? — говорю.

Ну — этого он вынести уже не мог! Потасовка пошла. Еле отбился от них, на улицу выскочил, бегу.

Где ж, думаю, Мишанька, мой верный друг?!

А он, оказывается, вместе с ними за мной гнался, изрыгая, как и они, гортанные проклятья!

Догнал он меня наконец, шепчет:

— Я с тобой... Я с тобой!

— Ясно.

— Сейчас камнем тебя по голове стукну. Так надо, старик!

— Ладно, — говорю. — Только не убей!

Наутро посмотрел я на себя... Все, думаю, надо от этих крутежных парней валить!

Однажды только — случайно к Семену заскочил, горло промочить.

Принес он мне пиво — чистая вода!

И главное, — пить практически не пьет, машина уже есть, девушками не интересуется! Какая его цель?!. Непонятно! Видимо — сесть.

Подсел потом ко мне, спрашивает:

— Тебе онколог не нужен?

— Зачем?!

— Да ходит тут один, пиво пьет...

— А, ясно, — говорю. — Нет!

— А что же твой друг-дирижер не звонит? Могу и ему устроить!

— Не надо!

Выскочил я оттуда, как из пекла, по улице побежал...

Какое счастье, что я избавился наконец от этого идиота!

...Однажды Дзыня говорит мне вдруг:

— Видел вчера во сне этого дружка твоего, Семена. Сначала все что-то мне предлагал... потом исчез.

— Надоел он мне, — говорю. — Увидишь его во сне — так и передай.

Вариант

Я часто ее вижу. То, иногда, будто мы танцуем в большом зале — тесном, горячем, и она вдруг посмотрит на меня — весело, ласково, именно на меня.

Или еще. После какой-то страшной неудачи, ночью, прихожу к ней, звоню. Она открывает, и я сразу падаю в прихожей. Потом лежу в ее комнате — голова на диване, все остальное на ковре, и она поит меня теплым молоком и говорит, говорит...

Только в том-то и дело, что нет ее. Не существует. Посмотреть на меня со стороны — спокойный человек, благополучный, и никто и представить себе не может, насколько я готов, спекся.

Лето я еще прожил. Все-таки лето. Отпуска, командировки. Барак на берегу озера, в лесу. А по воде, в километре друг от друга, стоят баржи с аппаратурой. И катер по утрам всех по ним развозит. Наша самая последняя, в узкой лесной бухте. По берегам валуны, мох, сосны. Баржу солнце нагревает, в трюме душно, сено навалено, солнце просвечивает пыль...

Но сейчас-то уже осень. Холодно, дождь. А ее все нет. И где ее взять? У каждого человека, особенно определившегося, как я, круг замкнут. Сослуживцы. Соседи. Друзья. Подруги друзей. И все. Дальше не проникнуть. И вот, еду я сейчас в метро, после работы, и смотрю. Сидит рядом девушка. Вообще, ничего. Если не приглядываться. А если приглядеться... то, конечно, тоже ничего. Кой-какая красота все же есть... Но так и чувствуется, что эта красота с трудом ей далась, с напряжением. Потому она теперь с ней так и носится, озабочена, зла. Но все-таки ничего... И когда она встала и пошла, я руку к ней протянул и пробормотал что-то не очень внятное. Так она даже не повернулась, просто прошла мимо и все, словно меня и нет.

Тут меня прямо бешенство взяло. Понятно! Из таких женщин, из не чудесных женщин. Понятно, все верно... Буду я еще разговаривать с каким-то психом в метро... Понятно. Сколько я от них злобы натерпелся, словно самое главное у них злоба, словно самое главное — облажать тебя, унизить, потом повернуться и пойти: тук-тук-тук. А куда — это уже неважно. Обычно некуда, но делается вид, что срочно.

Кто мне в жизни моей нравился, все не такие были, — конечно, на шею не бросались, но хоть чувствовалось, что вот, два живых человека. А эта пошла себе, не оглядываясь. Гордая. Хотя при чем здесь гордость? Идиотизм.

Так я расстроился, чуть не заплакал. На сиденье лег и глаза закрыл. Да нет, я понимаю. Я и сам-то не такой уж общительный. Иногда просто лень, когда устанешь. Но хоть сигнал какой-то надо подать, что да, мол, я тебя вижу. Хоть порычать немножко, или тихо зубами полязгать. Уж я не знаю. Хоть и сам-то хорош. Мой-то восклицательный знак где? Зачем ей из-за такой мелочи рисковать? Вот она и притворяется, что не видит. Да и не очень, честно, хотелось...

Всего один раз я решился. Стояли в темной парадной, один мой дальний приятель, я и его знакомая, с трубкой телефонной. И вдруг понял я: вот сейчас она закончит, и они уйдут, и забудет она меня, и лицо забудет, и на улице встретит — не узнает... Так мне вдруг от этого стало тоскливо! И я, как стоял, так специально взял и повалился. Ящик деревянный свалил со стены, ее, приятеля, и еще двух спортсменов, которые очереди дожидались. Но то особый был прилив, каждый день так не нападаешься. Да и в том случае, как выяснилось, совершенно напрасно я падал...

О, моя остановка! Вскочил, выбежал. Вот здесь ждать, в этом мраморном зале. Пустой, гладкий. Эхо. Специально построен, чтобы она с одного конца говорила: «Прощай, любимый!», и чтоб он, ее любимый, с другого конца отвечал: «Прощай!» — гулко, как из бочки...

Вот и Слава выскочил. Свежий, праздничный, как всегда.

Мы идем в толпе...

— Слушай, — вдруг Слава говорит, — хочешь настоящего кофе попробовать?

Настоящий кофе! Кофе индийский (арабский). Большая удача... «Знаете, мы всегда мелем кофе сами, в этой электрической мельнице...»

— А где это?

— Да здесь, поблизости. Одна теплая компания.

Ну что ж, можно. В свое время в разных я бывал компаниях...

...Окна открыты, валит пар, мебели никакой. Все стоят в пальто...

Или... Стеклянная дрожащая будка на краю цеха... Руки пахнут машинным маслом. Жидкость булькает, через интервалы, в единственный граненый стакан, из тяжело наклоняемой зеленоватой бутылки. А закуска — полукаменная сушка, затерявшаяся в столе среди бумаг...

— А кто хоть там будет?

— Да так. Три соломенных вдовы. Два графомана. В основном, все из университета.

А, понятно. Тоже знаю. Интеллектуалочки. Эстеточки. Снобочки. Торшер. Тахта. Черные чулки. Феллини-Антониони. А жрать нечего.

Но все оказалось не так ужасно.

Был там маленький носатый человек, заказавший телефон с Москвой и поэтому то и дело выбегавший в коридор, — как выяснилось потом, известный режиссер. В глубоком кресле лежал обессиленный доцент, только что, как он сам сказал, поставивший шестнадцать двоек.

Были два элегантных джентльмена из столь неудачно выступавшей в том сезоне футбольной команды «Зенит».

Был спокойный молчаливый грузин, по фамилии Комикадзе, который, собственно, и угощал сегодня всю компанию.

Вдруг я почувствовал — что-то приближается... что-то такое, для чего все и собрались... И вдруг все загудели... тихо... я сначала думал, мне слышится... а потом все громче, громче, и вдруг... запели. Старинные песни, грустные. Очень здорово пели.

Мне Комикадзе сказал:

— Ты пока не пой. Я кивну, когда тебе вступать.

Но так и не кивнул.

Женщин было трое. Две, хоть и действительно в черных чулках, все же вполне, а третья, хозяйка — та вообще в большом порядке.

Потом мы ехали со Славой в метро, уже пустом.

— А что, — спросил я, — это вся ее квартира?

— Ну да. А она женщина слабая, так у нее каждый вечер человек двадцать пасется.

— А муж ее где же?

— Муж, честно говоря, объелся груш.

— Понятно.

Дальше мы ехали молча.

После этого, как-то незаметно, я стал бывать у нее все чаще... Уже сама квартира была очень интересной. Сначала темный широкий коридор, и от него уходят в стену узкие скрипучие лесенки, и там были маленькие комнатки, с пыльными цветными стеклами, заваленные всяким уютным хламом. Хотя сама главная комната была довольно обычна — широкая тахта, низкий столик, бордовый свет торшера. У изголовья потрескивал приемник... Я словно уже помнил все это.

В другом углу, до потолка — жестяной цилиндр печки. Дом был старый, и отопление печное. Перед горячей дверцей железный лист, а дальше валялась изодранная медвежья шкура. Здесь, открыв дверцу и грея лицо от огня, и любил я сидеть.

Она тоже грелась у печки, улыбалась мне оттуда, сверху.

Постепенно набиралась вся компания.

Нервный носатый человек.

Те же элегантные зенитовцы, всё более веселые с каждым новым своим поражением.

Спокойный умный грузин Комикадзе, с которым мы очень подружились, хотя не сказали друг другу ни слова.

В общем, обычная компания, которую я тоже откуда-то помнил. И в ней я провел довольно много вечеров. Я как-то привык к ним всем. Еще только одного здесь не хватало... Почему-то во всех таких компаниях — знаменитых артистов, футболистов, и в этом роде, — обязательно присутствует непонятный засаленный человек, нестриженый, мятый. Он все ест, пьет, со всеми груб, одет в лыжный костюм или рваный пиджак, но все эти гладкие, значительные люди никогда не смеются над ним, а вроде бы даже немного боятся, и с восхищением, тряся головой, повторяют его пьяные речи.

А он... Словно веет от него всей грязью и тяжестью, страданьями, какие только есть в жизни...

Но всегда он на почетном месте. То ли видят они в этом какое-то свое искупление? То ли считают его пророком? То ли принимают это за связь с землей? Неизвестно. Но присутствует он всегда. Оказался он и здесь. К нам он редко выходил. Обычно все дни спал где-то там. Только иногда, если засиживались допоздна, было слышно, как он вставал, ходил по дальним комнатам, что-то двигал. Но присутствие его чувствовалось все время, поэтому веселье здесь никогда не бывало безоглядным и полным.

Однажды я зашел в неурочное время и увидел его. Сидел он всклокоченный, в меховой телогрейке, и точил ножи на специальной ржавой машинке с колесиком... Тяжелое лицо... Медленный взгляд... Молчанье...

Она тоже была дома — варила на кухне пельмени, внесла их на тарелке, посыпанные зеленым сыром.

— О, — только сказала, — пришел...

Мы молча стали есть. Она все поглядывала то на меня, то на него.

— Ты чего в эту курточку врядился? — спросила она у меня. — Ведь снег уже?

— Правильно, — вдруг хрипло заговорил он, — видно, что человек понимает. В одежде должен быть драматизм. Это действует. Я, помню, летом хотел снять свитер, а потом думаю — не-ет!

Я ничего на это не ответил.

Тогда он обратился к ней, стал все исправлять, что бы она ни говорила... или на ее вопросы вообще не отвечал. Даже головы не поворачивал. А потом вдруг стал ей говорить, что она и делает все не так... Она даже заикаться стала. Совершенно он ее задавил. Потом замолчал, накалывал пельмени на вилку и жевал. И вдруг встал и ушел. И оставил нас думать — чего ж это он ушел? Демонстративно? Или просто так?

И такой беспокойный, тяжелый след оставляли все его поступки. Потом я узнал о нем: стоило ему выйти в город, как он сразу же ввязывался в истории, ночевал неизвестно где.

Может, она давно бы и бросила его, но одно дело, если брошенный сядет в автобус и уедет, а если — где он?.. что с ним?.. опять, наверно, попал в какую-нибудь беду?.. с его характером это вполне возможно... А?.. И тут уж всякие оттенки чувств, типа «любишь — не любишь», никакой роли не играли...

Однажды я узнал случайно, как его зовут. Разговаривал он по телефону, какую-то Ладу Гвидоновну спрашивал, и я услышал случайно, как его зовут. Николай Андреев. Знакомое что-то имя. То ли по радио слышал, то ли видел на афишах... Ну да — сценарий Н. Андреева. Какие-то не очень знаменитые фильмы, но все же... Но главное — припоминаю — удивительно все гладкие, благополучные. Будто всё везде в порядке. Ни его жизнь, ни его характер как-то совершенно в них не отражались. Будто и не он писал. Удивительно.

Сначала я думал, что он хоть от деловых знакомых скрывает свои приключенья. Отнюдь! Совсем наоборот. И как ни странно, это ему даже пользу приносило. Потому что — я понял — если хочешь удержать напряженный интерес, непременно нужно, чтобы тебя время от времени вели — вырывающегося, выламывающегося, за рукав, квартала два, приговаривая:

— Ну, Коля, брось! Ну Коля, Коля, не надо. Зачем? Держись, Коля. Да оставь ты этого дурака, пойдем. Ну Коля, Коля! Коля!! Прекрати сейчас же, слышишь?!

И любой, самый солидный и высокий человек, накануне участвовавший в этой переделке, при встрече не удержится, усмехнется, подмигнет — и все, контакт установлен! А недели через две нужно опять: чтобы утром кто-то входил в комнату, заставленную столами, и, разматывая шарф, говорил:

— А наш-то Андреев — слышали? Опять попал в историю. Ужас, ужас! Что делать? Да и мы — тоже хороши...

И все остальное уже не имеет значения, — подумаешь, мелкие недочеты в сценарии, когда автор сейчас, может быть... Все-таки наш человек, надо выручать... А?

То есть со всеми редакциями и студиями он поступал примерно так же, как и с ней, — заставлял постоянно за себя волноваться. У себя в Москве все студии обчистил, теперь приехал сюда...

И я вдруг понял, что если жить вроде меня — спокойно, скрывая свою боль, — ну, и привет!

Я давно это замечал — то, что я скрываю свои эмоции, отнюдь не способствует ходу дел.

А если, как он, давить на всех своей жизнью — за этим все что хочешь пройдет.

Вот он, ходит — нестриженый, грязный, а дела его совсем неплохи.

Вы, наверно, тоже знаете таких несчастных, расхристанных людей, у которых прекрасно идут дела!

В общем, я его понял. И специально приходил, садился напротив и часами молчал...

Скоро мне нужно было опять на озеро ехать, и я зашел к ней проститься. Она в кухне, в платке, расстроенная...

— Все, — говорит, — бросил он меня...

И стала делиться переживаниями. Почему-то все обожают делиться со мной переживаниями. С другими их набираются, а со мной делятся.

— Уже у другой живет... У женщины-каучук... Конечно... И знаешь, что сказал? Пока этот супермен с бычьей шеей сюда ходит, моей ноги здесь не будет.

— А кто это... супермен?

— Ты... не узнал?

Она засмеялась.

— И главное — никогда раньше не звонил, а сейчас звонит, каждый день. Вот, говорит, я тебя бросил, и тебе, наверно, тяжело... Только ты не думай, что я хорошо живу... Я тоже очень плохо живу! Утешает! Не отпускает.

Потом я ехал в машине — светло-зеленый фургон, внутри радиостанция, приборы, лебедка, трос... Качало, бросало... Сидел я на лебедке, за стену держался... Вскоре я был на барже, на покрытой инеем, замерзшей соломе... Вынимал из проруби мягкий, чуть схваченный лед и укладывал его рядом мокрой тяжелой кучкой... Потом осторожно, по миллиметру, опускали в воду излучатели...

Теперь со мной на барже работал Эррья, карел, заросший, в порванной шапке, в валенках. Местный, с озер.

Часов по двенадцать мы с ним работали, молча. Только однажды вечером присел он на сваренный из железных уголков верстак, снял свою шапку и говорит:

— Ну, так мы еще, может, и успеем... Хорошо еще, что сейчас на базе лаборантки той вашей нет, Соньки...

— А что она тебе?

— А то не знаешь? Тут бы такая заваруха началась! Чуть ей кто понравится — сразу с ним. У тебя, случайно, с ней ничего не было?

— Нет...

— Ох, попадись она мне! — закричал, даже удивил меня, — всегда такой спокойный был карел.

— А тебе-то чего, — я даже покраснел, хорошо, что в темноте не видно, — чем она тебе-то мешает?

— Чем? — заговорил он. — Чем? Знаешь мою сестру? В столовой здесь работает. Очень хорошая. Добрая. Дома все делает. А замуж выйти все не может. Плачет по ночам — я слышу. А почему? А потому, что такие, как Сонька, всех мужиков легким хлебом накормили.

Пришел я, лег на деревянный топчан, в окне свет белый, ровный, неподвижный — от снега.

Неужели, думаю, действительно так все связано? И правда, что они за дуры все, вечно с ними какие-нибудь несчастья. Как-то печально все получается...

Разнервничался, голова заболела. И не заснуть уже никак. Встал, вышел.

Старуха, в тулупе, у ворот:

— Куда ж это вы, на ночь глядя?

— Пройдусь немного, проветрюсь...

Сначала я и правда хотел пройтись, а потом пошел, и пошел... Вокруг пусто, темно, ни души... Машины попутной, конечно, никакой, и всю ночь я пешком шел... Поле ровное, столбы гудят. Иногда от ветра из снега поднимется белая фигура — и ко мне.

Ветер холодный, мокрый, вся правая часть лица от него окоченела, а по левой, наоборот, пот льется — так быстро я шел.

А дорога непонятная — то снег по пояс, то голый, обледенелый горб, очень холодный, скользкий.

И вдруг из-за леса выскочил немой, голубоватый, дымящийся луч-прожектор. Вокруг ночь, темень, а я иду почему-то освещенный.

Всю ночь шел, и только под утро замечать стал, что снег вроде грязнее становится — значит, скоро станция.

Влез я в вагон. Полумрак, запах мокрой одежды в тепле, тихие разговоры — я даже не сразу их услышал.

И такой мокрый, оттаявший, тихий, руки красные, шелушатся, лицо опухло, — видно, поотморозил в поле, — постучал ей в дверь, она открыла, в своем мохнатом боксерском халате, заспанная, испуганная, и обрадовалась, и, кажется, сама удивилась, что так обрадовалась. Поглядел на нее незаметно... Вроде получше стала. Хоть выглядит теперь нормально, по-человечески.

— Ну, как твои дела?

— Мои-то, — говорю, — в порядке...

— Ну, у тебя всегда все в порядке...

Пришел я на кухню, сел над газом — фиолетовый цветок гудит, и от него тепло, тепло, и я заснул.

Слышу сквозь сон шум воды, бултыхается тяжелая струя, потом вдруг перестала, и только капли щелкают.

— Иди, мойся.

Пар, зеркало запотело. Полная ванна, вода горячая, зеленоватая... Потом стала серая, мыльная... Вышел я красный, скулы блестят.

— Ложись, спи.

— А ты?

— Я — посижу.

— Лучше полежи.

— Молчи, распаренная рожа. Спи...

И тут я все вспомнил, вскочил:

— Ах, пардон! Это же Колино место!

Тут она так обиделась!

— Дурак ты! Если хочешь знать, для справки, Коля здесь ни разу и не был... не так был прост... Главное для него — духовная власть. А спал он в той комнате, на полу. Для драматизма.

Она засмеялась. Мне нравилось, что она может уже слегка над этим издеваться...

Когда я проснулся, она уже ушла. Было светло, по крыше над окном стучали лопатой, и летели глыбы снега. Проснулся я легко, светло, в том состоянии, в котором, наверно, и надо жить, и вдруг все вспомнил, и сразу устал.

А ее все не было, и только вечером, в темноте, позвонила из гулкого помещения.

— Здесь Николай. Приезжай, пожалуйста, а?

Мы все сидели над круглым столом, покрытым сползающей скатертью, над тарелками с остатками бастурмы.

Николай молчал, и от него волнами на всех шла тяжесть. Он прекрасно все чувствовал — и мое сопротивление ему, и что ее в последнее время подвинуло ко мне, как к человеку спокойному, надежному...

К тому времени ресторан был уже полон табачного дыма, лязга, все были неспокойны, вертелись, оглядывали соседние столы, уходили куда-то звонить, возвращались, сидели боком, словно готовясь вскочить... Для Андреева самая малина... И он уже плыл в ней, плыл.

— Ну ладно, — говорил он, — так, да? Ну ладно, ладно, давайте... что же...

Он навалился на стол, нагнав на скатерть морщину, опрокинул бордовый соус, его клетчатая грязная рубашка расстегнулась...

— Ну что ты? — говорила она, пытаясь застегнуть ему рубашку. — Ну что?

— Уйди! — закричал он. — Все уйдите, все! И этот — тоже здесь...

Он неожиданно схватил тяжелую зеленую бутылку и, сверкнув ею, плеснув, бросил в сторону Комикадзе, который, впрочем, на это даже не повернулся.

Сдвигая стул, Николай медленно съехал на пол.

Почему, подумал я, почему он может позволить себе роскошь выскочить за все пределы, сбросить с себя все, и падать, падать в бесконечность, беспамятство, куда — я вдруг почувствовал — так легко, жутко и так сладко падать... И проснуться в незнакомом месте...

Почему я не могу так? Почему я должен держаться?

Вот, теперь его нужно поднимать...

— Ну, все ясно, — вдруг сказал Комикадзе, — обычная программа. Пошли.

Мы спускались по скользкой лестнице, последней шла она — плакала, оборачивалась, но шла.

— Ведь ночь уже, — говорила она, — а у него, я знаю, даже на трамвай нет. Что будет?

— С ним-то? — засмеялся Комикадзе. — С ним-то ничего не будет. Напишет сценарий, получит деньги, возьмет такси и прекрасно доедет.

Потом я стоял с ней у ее парадной. Вокруг уже темно, пусто, холодно. И тут, надо сказать, я повел себя несколько нелояльно. Стал ныть, что хорошо бы сейчас кофе попить, или того же чайного гриба...

А она вдруг грустно так говорит:

— Ну что уж ты... Уж не входи, а?

Поцеловал я ее, сел в такси и уехал — Р-Р-Р-Р!!


И больше я ее почти не видел... Иногда только звонили друг другу. Только слышал я, что живет она вроде ничего, и работа ее движется... И с Андреевым я долго не встречался... Только месяца через четыре случайно встретил его как-то на улице... Вернее, сначала я того зенитовца увидел — не помню его по фамилии... Уже весна начиналась, отовсюду капало, и стоял он на солнце, грелся, шапку меховую снял...

— Привет! — говорю.

— О, привет!

— Ну, как дела?

— Хорошо. Из команды отчислили...

Хотел рассказывать, но тут выходит из магазина Андреев, с пакетом, тянет зенитовца за рукав и вдруг видит меня.

— Здорово.

— Здравствуй...

— Ну, как дела?

— Послушай, — говорю, — ты с ней виделся?

— С кем? A-а... Да, как-то встретились случайно на студии.

— Так что ж ты ей напорол, будто я на учете в диспансере состоял?

— Не помню. Может, и сказал.

— Так зачем же, — говорю, — врать, да потом еще забывать?

— А что правда? — говорит. — Встретились две группы молекул, и от колебаний в верхней части одной из них получилось несколько звуков определенной частоты. Вот это — правда. А остальное все — уже нами придумано.

— Знаешь, — говорю, — надоели мне эти твои теории...

— Ну и ладно. Пока.

Гляжу, идет через улицу — маленький, нестриженый, грязный, а главное — убежденный...

Я тоже пошел, а из головы у меня все не вылезает:

— Встретились две группы молекул...

Вот так, думаю, он и действует на людей...

Потом, много уже времени прошло, вдруг звонит мне она:

— Знаешь, — я слышала, Николай к себе домой хочет возвращаться. Он тут у меня сто рублей забыл, еще с того времени. Отнеси ему, пожалуйста, а?

Шел я к нему в гостиницу — уже лето совсем было, тепло, хорошо, — и думал:

«Неужели на него жизнь так и не подействовала? Неужели за все это время и не изменился совсем?»

Пришел я в гостиницу, узнал номер. Поднимаюсь, вхожу. Никого. Только на полосатом, колючем одеяле лежала такая большая треугольная коробка с надписью: «Игрушечный вертолет». Почему-то его покупают все загульные командировочные перед отъездом. И по приезде, распаковав его еще на лестнице, входят в прибранную комнату, где тихо и тревожно ждут его жена и ребенок, и еще с порога запускают этот огромный прозрачный пропеллер, а они молча сидят и смотрят, как он, вращаясь, висит под потолком, а потом косо падает и, стукнув, плоско ложится к их ногам.

Грибной поезд

Сразу из всех дверей, как волосы между зубьями расчески, полезли люди, быстро пересекли мраморный зал, сгрудились у эскалатора.

Резиновый потный поручень прилипает к руке, время от времени приходится с тихим шелестом отрывать ладонь, переносить вперед — поручень поднимается чуть медленней, чем ступеньки.

Выкинутый эскалатором наверх, я по инерции пошел быстро, как по делу, потом, опомнившись, замедлил шаги.

Наши, как и было условлено, стояли у четвертой платформы: Чачаткин, Ломняев, Бих, Выдринос, Бульбулевский, Постоев, Алексейчики, Разношеев, Иванов.

Оглядевшись, я подошел к совсем уже «своим», с которыми я работаю в одной комнате: Лидия Петровна, Анна Тимофеевна, Генка Козлачев и шеф.

Ну и маскарад!

Лидия Петровна вырядилась тепло, но кокетливо. Смелое декольте — под ним, правда, теплый свитер, но это не имеет уже значения.

Шеф отыскал где-то шляпу типа мухомор — видно, надеясь, что в этой шляпе грибы его примут за своего.

Генка Козлачев, по-моему, совершенно не понимает, куда едет, — никаких следов приготовлений на нем не заметно: обычная мятая, скрученная рубашка под сереньким пиджачком, нечищеные полуботинки.

Одна Анна Тимофеевна, как всегда, в абсолютном порядке: сухой рот сурово поджат, ватник, сапоги, косынка!

Все они ответили на мое приветствие несколько отчужденно: никто не ждал моего появления, никогда я еще не участвовал в этих поездках — и вдруг решил...

Подъехала задним ходом электричка, все, нажимая, стали вдавливаться внутрь. В дверях тесно — в вагоне пока еще свободно, быстро озирать свободные лавки — куда сесть?

— Сюда давай! — растопырив ладони сразу на двух скамейках, кричал Генка, но я, словно не услышав его, сел отдельно. Хоть два часа я буду принадлежать сам себе — ни семье, ни коллективу!

Против меня обрадованно плюхнулся какой-то дядя в лыжной шапочке, в щегольской финской куртке, с новеньким ведром, — чувствовалось, что он такой же дилетант, как и я.

Вообще — для меня это колоссальная капитуляция, что я здесь. Надо совсем уже ни на что не надеяться, чтобы на ночь глядя отправиться в мокрый лес.

У дяди напротив меня заиграли глаза, он вдруг приосанился, саркастически улыбнулся. Я с удивлением наблюдал эту метаморфозу, потом, сообразив, обернулся: две молодые красивые дылды, к сожалению не из нашей конторы, вошли в вагон. Не поглядев на нас, они прошли мимо, и теперь он следил за ними только по выражению моего лица. Поняв, что они прошли в следующий вагон, он вздохнул.

Вдобавок ко всему вагон оказался еще моторный — все скамейки вдруг задребезжали, затряслись.

— Говорят, плохо нынче с грибами? — покорно входя в новую свою роль, спросил «визави».

Футбол, грибы — как раньше я презирал все это. Думал, что никогда... Однако — жизнь всех обламывает... Жи-зень!

Электричка дернулась... Пошли знакомые станции. Кушелевка. Пискаревка...

Я сидел, тупо глядя в окно. Иногда сквозь стук прорывались голоса моих сослуживцев.

— ...Простите, я не расслышала — котируется или бойкотируется?

Это, конечно, Лидия Петровна. Они с Анной Тимофеевной в рабочее время заняты поворотом вспять двух великих сибирских рек — Оби и Лены. Лидия Петровна поворачивает Лену, Анна Тимофеевна — Обь.

Я закрыл глаза, собираясь вздремнуть, но прорезался Генка Козлачев:

— ...А кроме столовой он еще слесарем оформлен, по уборке вручную нечистот. Он и по канализации лазает, он же и мясо рубит. Понял, что значит блат?!

«Сомнительный какой-то блат!» — подумал я.

На станции Токсово к нашей скамейке протиснулись двое: один абсолютно сухой, другой — абсолютно мокрый! Мы выехали из-под навеса станции — капли с паучьей подвижностью побежали по стеклу.

И погода что надо — проливной дождь!

Вдруг от конца вагона стал накатываться какой-то грохот — по проходу быстро катил на роликовой платформе небритый человек в лыжной шапочке. Грохот прервался. Он остановился возле компании, играющей в карты, что-то бойко проговорил. Послышалось бульканье.

Потом он доехал до нашей скамейки, развернулся. Снизу вверх, словно бодая, с вызовом посмотрел на нас, потом вдруг отжался на руках.

— Садитесь! — испуганно приподнялся я.

— Я и так уж сижу! — усмехнулся он и, развернувшись, загрохотал дальше.

Курившие на площадке быстро отодвинули перед ним дверь, он «перепрыгнул» туда.

— ...Да есть «Жопорожец» у меня, и ноги железные есть! — донеслось оттуда, когда дверь на площадку вдруг отъехала. — И баян есть!

Вагон раскачивало на ходу, дверь со стуком снова задвинулась.

На станции Мюллюпельто все выходили толпами из вагонов, шли, заполнив платформу. Толстый луч уходил от электрички в дождь, рассеивался на мелких каплях.

Все спускались по ступенькам платформы, собирались на маленькой площади перед станцией. Время от времени подъезжали автобусы, светом фар выхватывая ветвистые облака дыма, мокрые кусты. Подошел наш автобус.

— Ну — займемся садизмом? — проговорил шеф, большой мастер учрежденческого юмора. — Занимайте места согласно купленным билетам! — басил шеф.

Почему-то в автобусе, в относительном тепле, и начался самый колотун — все сжались на сиденьях, пытались согреться. Один лишь шеф, в синем старомодном плаще, в широкой шляпе со стекающими струйками, сидя на приподнятом боковом сиденье возле кабины, не умолкал:

— А теперь настоятельно рекомендую всем нарушить спортивный режим! Так! Великолепно! Прошу! — Он по очереди протягивал всем на ножике свисающие ломтики розового сала. — Сам кормил, сам солил! В ванной на четвертом этаже держу поросят — Суворовский, восемьдесят шесть, квартира четырнадцать! — Он повернулся к шоферу: — Можно ехать! Если встретится ночной ресторан — тормознешь!

Закачавшись с боку на бок, автобус поехал. Вот он ухнул в глубокую яму, все схватились друг за друга, вода из-под колес с плеском хлынула по сторонам.

— Плавать все умеют? — послышался бодрый голос шефа.

— Может, поучите, Тихон Палыч? — игриво проговорила Лидия Петровна.

— Если супруге не настучите — поучу! — невозмутимо ответил шеф.

— Вы лучше грибы искать ее поучите! — не без язвительности произнесла Анна Тимофеевна.

В автобусе стало теплей, запахло нагревшейся сырой одеждой. Тусклые лампочки светили сквозь пелену пара. Голоса глухо доносились ко мне на заднее сиденье:

— ...Главное — какой там металл, какое напряжение!

— ...Я принципиально оставила тумбочку открытой — пусть только осмелятся!

— ...Пустым к нему лучше не подходи! Пустым он тебя в упор не видит!

— ...Я ей говорю: «А вам, простите, какое дело?»

— ...Он мне говорит: «Ты бритый гусь!» А я ему: «А ты человеческий поросенок!»

— ...Я ей говорю: «Милая девушка! Я, кажется, вас не задеваю — почему же вы считаете себя вправе...»

— ...Ну, слово за слово...

— ...В этом термостате только сухари сушить!

— ...Я ни-ког-да не вступаю в споры, но здесь принципиально...

— ...Если все это просчитать — года не хватит!

— ...И так еще хлопнула дверью, словно я во всем виновата, а не она!

— ...Ну — поговорили с ним по душам, под душем...

Круглая рожица, нарисованная пальцем на затуманившемся стекле, заплакала, потекла. Вот окна осветились снаружи — все стали протирать стекла, смотреть: два фонаря отодвигали наваливающуюся со всех сторон тьму, под ними дождь рябил лужу.

Потом к завыванию мотора примешался ровный глухой шум — мы проехали по мосту над невидимой речкой.

Лидия Петровна, расшалившись, кидала бумажные шарики в инженера Чачаткина. Чачаткин, видимо думая, что это мухи, досадливо отмахивался, увлеченный горячим спором с Алексейчиками:

— ...Кто же другой, как не мы!..

— Лидия Петровна, вы ведете себя неинтеллигентно! — сквозь зубы проговорила Анна Тимофеевна.

Лидия Петровна сразу сникла, превратилась в пожилую женщину в толстых очках.

Анна Тимофеевна, гордо выпрямившись, глядела по сторонам: не требуется ли пресечь еще какой-либо беспорядок?

Генка Козлачев поучал шефа (что при любых других условиях было бы невозможно):

— ...Берешь какую хочешь резину — ну хочешь, я сам тебе принесу? И вырезаешь с нее тонкой полосой...

— Ох, Лидия Петровна! — залихватски проговорил шеф. — Увезу я вас все-таки в Париж! Что — до Парижа бензину хватит?

— До погоста бы хватило! — мрачно ответил шофер.

— Ша! Слушай сюда! — Генка упорно тянул шефа за рукав. — Вырезаешь не шире пальца, шире — бесполезняк!

— Вы, Лидия Петровна, окончательно упали в моих глазах! — Анна Тимофеевна, поджав губы, пересела на другое сиденье.

— Ша! Слушай сюда! — Генка по очереди приставал ко всем, гася только на мне свой взгляд.

— Внимание! Приготовить парашюты — скоро высадка! — снова поднял свой голос шеф.

— Отстань ты со своею резиной! — говорил Генке Алексейчик. — Все равно никому непонятно, кроме тебя, про что ты говоришь!

— Кто увидит гриб, уговор — до утра не срывать! — кричал шеф.

— А цветы, надеюсь, можно срывать? — кокетливо проговорила Лидия Петровна.

Шеф посмотрел на нее и тихо, но устало вздохнул.

Автобус въехал в яму, мотор отчаянно взвыл и заглох!

— Париж! — водитель почему-то зло глянул на шефа, вылез, хлопнув дверцей.

Все стали поодиночке подниматься, выходить, мелькать в свете фар, советоваться, пуская пар изо рта.

— Дуй на базу! — почему-то мне сразу сказал шофер, как только я спрыгнул на землю. — Скажи, сидим, — пусть на козле приедут!

— А почему мне такая честь? — я оглядывал по очереди всех, но все озабоченно отворачивались.

Ну, пожалуйста, — если я всем здесь такой чужой — могу уйти! Повернувшись, я пошел по дороге. Скоро свет фар рассеялся, стало темно; голоса за поворотом сделались словно стеклянными, потом пропали. Я шел не по дороге — ног не было видно, — а по небу, ориентируясь по тропинке звезд между деревьями. Я слышал только сиплое свое дыхание, шарканье-посвистывание сапог друг о друга.

Потом я вдруг остановился. Справа виднелись стволы деревьев. Значит, за ними что-то светлое. Озеро? Непохоже... Страх начал подниматься по ногам. Потом стали все четче пропечатываться длинные тени, они вытягивались, поворачивались, потом из-за поворота хлынул свет — завывая, медленно шел наш автобус.

С шипеньем сложились дверцы. Я залез наверх. Мы проехали еще метров сто, и свет уткнулся в ворота. Высокие светлые ворота со скрипом открылись в темноту. Сбоку, похлопывая ладошкой по распахнутому рту, стоял Виктор, начальник базы. Когда-то он работал у нас гальваником, потом по состоянию здоровья перевелся сюда. Как он живет тут, среди темноты?

Территория полого спускалась вниз, сначала в густой слоистый туман, потом — в воду.

— Слышишь, нет? — подняв палец вверх, сказал Виктор шефу.

В тишине послышался далекий стук.

— Что это? — настороженно выпрямилась Анна Тимофеевна.

— Сетки ставят! — усмехнулся Виктор.

— Но это же запрещено! — проговорила она.

— Работает, нет? — нетерпеливо сказал Генка, откручивая колесико, открывающее воду.

— Не работает! — зевая, проговорил Виктор.

Он повернулся, пошел по длинной своей тени к крыльцу, словно проглатывая ее. Все стали за ним подниматься на освещенную террасу. Длинные тени заходили по территории, переламываясь на стене тумана. Шеф протянул Генке, уже рухнувшему на колени перед насосом, химический сосуд:

— На! Разбавь и дай остыть!

Генка с бутылкой убежал в туман, послышалось бульканье, потом голова его высунулась словно из пуха.

— Вода прям как мертвая! — восхищенно проговорил он.

Женщины на террасе уже собирали стол. Лидия Петровна, пахнув прохладой, постелила свежую скатерть, разгладила.

— Меня увольте! — увидев скатерть, Чачаткин дернулся.

— Без согласия профсоюза уволить не могу! — хохотнул шеф.

— Что ж радио-то молчит! — крутя ручку репродуктора, проговорил Чачаткин. — Случись что — и не узнаешь!

— Без нас ничего не может случиться! — уверенно проговорил шеф, откупоривая банку огурцов, с хрустом откусывая один. — Это же разве огурцы? — он пренебрежительно осмотрел огрызок со следами зубов. — Вот сестра моя делает — это огурцы!

По любому, самому пустяковому вопросу у него свое мнение, окончательное и громогласное, — я бы, например, постеснялся так увесисто разглагольствовать об огурцах, — но именно поэтому он начальник, а я нет.

— Что ж такое? — хныкал Чачаткин. — Так я и не услышу последние известия?

— А что такое, вы считаете, могло произойти? — не удержался я.

Чачаткин только глянул на меня, досадливо махнул.

— У Виктора, мне кажется, имеется приемник! — не сводя с шефа глаз, промурлыкала Лидия Петровна.

— Серьезно?! — не веря своему счастью, воскликнул Чачаткин.

Он сорвался с места, простучал по ступенькам, по собственной длинной тени помчался к темному домику Виктора.

Потом появился Генка с разведенным спиртом, торопливо выпил и снова вернулся к своему насосу.

От спирта стало горячо и как-то туманно, разговор за столом развивался как-то странно, толчками, темы неожиданно и произвольно менялись, — постоянным оставался только накал.

— Почему — книги есть! — уверенно, как всегда, вещал шеф. — Но зачем же их давать в магазин, чтобы любой, кто попало, покупал? Нужно через предприятия их распространять — как, собственно, и делается! — весьма довольный собой, он умолк.

— Да пишутся ли теперь хорошие книги? — томно говорила Лидия Петровна. — После Тургенева разве можно что-то читать?

— Дрянь пишут! — уверенно поддержал появившийся Чачаткин, успокоившийся, видимо, по поводу положения в мире. — Недавно взял у дочери книгу — не смог читать!

— Да и о чем, собственно, теперь и писать? — гнула свою линию Лидия Петровна. — Разве есть теперь место чувствам?

Потом вдруг разговор перекинулся на браконьерство — тему эту подняла суровая Анна Тимофеевна. Я хотел было вставить, что — есть браконьеры или нет их — свежей рыбы в городе мы все равно не увидим, но вовремя осекся, представив, какой обвал обрушится на меня!

Я незаметно ушел в темную комнату, расстелил прохладную чистую постель, слегка поежившись, лег. А они еще долго клубились на террасе — стекла дребезжали от их голосов! О чем можно так горячо спорить всю ночь? Я бы собственный смертный приговор не стал оспаривать с таким напором и с такой безапелляционностью, — но именно поэтому, наверно, я так мало и преуспел!

Потом вроде я заснул, потом с неудовольствием проснулся оттого, что надо было выйти.

Ярко освещенная терраса со столом, заваленным объедками и окурками, была пуста — только в углу сидел осоловевший шеф, что-то бормоча. Лидия Петровна кокетливо крутила пальчиком колесико на его часах.

На воздухе был настоящий мороз. Струя, гулко ударяя по лопухам, дымилась. Когда я торопливо шел назад, я вдруг увидел Генку Козлачева, ползущего по белой от инея траве.

— Слышишь, нет? — увидев меня, Генка поднял руку.

Издалека донеслось чуть слышное тарахтенье.

— С «кошкой» плавают — сетку ищут! Тимофеевна всех завела! — сказал он.

— А ты чего не спишь? — плачущим (от зевка) голосом спросил я.

— Да пружина упрыгнула куда-то — не могу найти!

Я пару раз шаркнул ногой по траве и, исполнив свой моральный долг, побежал наверх.

— Свет на террасе не гаси! — не поднимая головы, крикнул Генка.

Потом, под утро уже, в комнате появились шеф и Чачаткин, сдавленно хихикая, не зажигая света и поэтому, естественно, все опрокидывая, они пробирались к своим кроватям. Уж лучше бы свет зажгли, чем все ронять!

Я вскочил, оделся, и вышел на холод.

Генка, найдя, видимо, пружину, свинчивал насос.

— Воды хочешь? — крикнул он, увидев меня.

Я открыл со скрипом ворота и пошел в лес. Хрустя мертвыми ветками, я забрался в чащобу, потом сел на какой-то валун. Сердце почему-то колотилось на весь лес.

Да-а, подумал я, а я еще смеялся над ними. А сколько страсти, оказывается, в каждом из них!

Я сидел на валуне неподвижно. Потом, вздрогнув, стал разглядывать темневший невдалеке силуэт. Пень? Или какой-то зверь? Потом вдруг оттуда донеслось сухое гулкое шарканье, налился красным светом огонек папиросы.

Вместе с рассветом пришел тихий моросящий дождь. Я стал приглядываться к человеку — он не сидел, а торчал из земли по пояс! Потом он вдруг оттолкнулся руками, подкатился на роликовой тележке ко мне.

— А я все гляжу: человек, что ли, или камень такой? — глядя на меня снизу, заговорил он. — Ну — господи благослови! — отжавшись на руках, он развернулся и покатил вдоль ярко-желтой песчаной канавы.

Гости и хозяева

Ох! Опять ежик раздавленный! — воскликнул Костя, поводя рулем влево. — И что их несет на дорогу!

— Ладно! Не переживай! — приходя в себя после крутого виража, произнес я. — Им уже никто не поможет... даже такой хирург, как ты.

— Да, их уже не соберешь! — мрачно проговорил Костя.

Некоторое время мы молчали. Шоссе было отличное. Голубые стрелки с белыми буквами четко показывали направление к любому, даже самому крохотному селению, хотя названия их казались невероятно странными — но, видимо, только для неподготовленного глаза.

— Соэ! — кивнув на указатель, произнес Костя. — Сокращенно: скорость осаждения эритроцитов!

— А вон смотри, какое странное название — Ныо!

— Да, этого тут хватает! — произнес Костя и снова замолчал.

Мелькнуло красивое трехступенчатое здание с разграфленной на три цвета витриной.

— Смотри — обычный деревенский магазинчик, а как сделан! — проговорил Костя.

— А вон — посмотри, какая красота! — воскликнул я, показывая на уютный хутор на холме, за ровным ярко-зеленым полем клевера и стеной мощных, ровных дубов.

— Да-а... потрясающе! — согласился Костя.

Мы наперебой восхищались открывающимися красотами, всячески заглушая в себе беспокойство перед встречей с семьями, оставленными тут на отдыхе месяц назад. Хотя что тут могло случиться? Правда, две недели уже мы не имели известий от них — но в этом не было ничего удивительного: ближайшая почта была от них в двенадцати километрах, как раз рядом с тем красивым магазином, мимо которого мы недавно проехали.

— Хаанья! — сворачивая по указателю на грунтовую дорогу, сказал Костя. — В переводе означает — Колдунья. И действительно, в прошлом году здесь все время происходили разные чудеса. Снимешь катушку со спиннинга, положишь на стул, отвернешься — катушки нет! Повесишь плавки сушиться во дворе, приходишь — плавок нет! Потом, конечно, находятся — где-нибудь в погребе, где, по идее, им абсолютно нечего делать...

Он умолк, сосредоточившись, — виражи на дороге были крутые, щебенка звонко барабанила по дну машины.

— О! Сейчас будет озеро! Вспомнил! — радостно воскликнул я.

Костя, не отрывая глаз от дороги, коротко кивнул.

Справа выскочило из-за деревьев огромное гладкое озеро, окруженное высокими ровными соснами, — да, красота здесь удивительная, надо признать, хотя я давно уже, в сущности, никак не реагировал на природу... Ну да, природа прекрасная, погода отличная — но твоих запутанных дел это ни в какой мере не улучшает!

Вообще последние годы я был против всяких дальних поездок — зачем? Живи тем, что окружает тебя, тем, что сделал ты сам, — а искать что-то на юге или на севере, восхищаться — ах-ах! — что толку? Все равно это жизнь не твоя... Ну, съездишь, истратив кучу времени и денег, ну, будешь полчаса после этого хорошо выглядеть — и все дела!

Гораздо больше я гордился в последние годы какой-нибудь красивой интригой на работе, расставляющей все по своим местам, — вот это действительно здорово, действительно интересно: сам все придумал, сам все организовал, сам и пожинаешь плоды — все законно!

Костя свернул еще раз, въехал на небольшую горушку, и открылась идиллия: гладкая мельничная запруда, отражающийся в ней белый длинный дом — кузница Яана, окруженная желтыми и синими цветами, деревянные мостки над водой с яркими тазами на них, и самое главное украшение хутора — длинный, высокий висячий мост, пролетающий над водами и соединяющий этот берег с хутором — деревянный настил моста переходил на том берегу в ступеньки крыльца, ведущего в дом.

Я торопливо вылез из низкой машины, распрямился и увидел освещенную низким оранжевым солнцем картину: жена сидела за столом на бетонной террасе над водой, бутылочка пива перед ней была просвечена солнцем, в бутылке лопались серебристые зеркальные плоскости, тонкие кружева дыма, развеваясь, медленно поднимались над ее головой. Она неподвижно смотрела в мою сторону, но, видимо, на что-то обиженная, как бы не замечала меня.

Дочка, загорелая, вытянувшаяся, стояла, нетерпеливо переступая, на подвесном мосту — мост слегка пружинил, подбрасывал ее... вместе с хозяйским сыном Альбертом они удили двумя удочками рыбу с моста.

Альберт, яростно сверкая своим огромным серым глазом, выдернул из гладкой вечерней воды трепыхающегося окунька, задрав удочку высоко, под самые кроны огромных деревьев, схватил колючее тельце в кулак.

— Противный! Опять мою рыбу поймал! — дочка стукнула сияющего Альберта кулачком в плечо и только после этого соблаговолила увидеть меня.

— О! Папулька! Привет! — слегка играя на публику (состоящую из одного человека), воскликнула она, пружиня, пробежала по мосту, чмокнула меня в губы.

Жена продолжала сидеть неподвижно, покуривая, глядя стеклянными глазами куда-то вдаль.

— Ну... что такое еще? — я довольно быстро перешел от идеальных воспоминаний к реальности.

— Гражданин, вам что-либо угодно? — медленно поворачиваясь ко мне, проговорила она.

Так, все ясно!

Я пошел выгружать багаж.

— Что, уже уезжаем? — глядя на машину, разочарованно проговорила дочурка.

— Да, в воскресенье поедем! — буркнул я.

Пока я там трудился не покладая рук, они тут валяли дурака — да еще встречают кое-как, словно я еще в чем-то и виноват!

Я молча поставил перед женой прозрачный пакет с палкой колбасы, с банкой растворимого кофе.

— О-о, — рассеянно проговорила она.

Из дома наконец выплыла Костина жена, Ляля, надменно кивнула и села с папиросой на скамейку, — видимо, они тут, крепко подумав, решили за что-то нас наказать — мало ли какие фантазии приходят в голову от безделья!

Я смущенно топтался у входа на мост — надо бы вроде поздороваться с хозяевами, и даже весело и оживленно о чем-то с ними поговорить... но я был пока не готов, да и знал их пока маловато — видел один только раз, месяц назад, когда Костя привез наши семейства на этот хутор — и в тот же вечер мы с ним уехали.

Костя, однако, не испытывал никакой нерешительности — нерешительность в характере хирурга была бы, очевидно, чертой самой неуместной, и если даже была она в его характере, он никогда ее не обнаруживал — слова его и поступки были всегда решительны и безапелляционны.

И тут, выгрузив вещи, перекинув полотенце через плечо, он молча и решительно пошел через пружинящий мост, зашел в хозяйский дом, вышел оттуда, вытирая руки, потом не спеша пошел к кузнице.

Я все еще возился, распаковывая узлы, когда Костя уже вернулся обратно, — если он и волновался, то виду не подал. Правильно говорят, что смелый боится один раз, а трус — всегда.

— Ну, что там? — как бы увлеченный распаковкой, вскользь поинтересовался я.

— Да — Яан там, — улыбаясь, Костя махнул маленькой рукой, — дымоходы в кузнице чистит — черный, как дьявол! Извиняется, что не может выйти поздороваться.

Эта традиционная эстонская вежливость... не означает ли она некоторую холодность?

— Ну а как тут вообще... все в порядке? — стараясь говорить бодро, спросил я.

— А что может быть не в порядке? — Костя удивленно взглянул на меня через очки. Уверенность его в благополучном исходе любого дела абсолютна, сомнения незнакомы ему, — тем более тут-то что за дела: приехали бабы отдыхать, какие тут могут быть серьезные проблемы?

— Ну что? Пойдем за червями? — вынимая зачехленные удочки, произнес он.

— Прямо так... сразу? — озирая не совсем пока ясную обстановку вокруг, пробормотал я.

— А чего ждать? — удивленно проговорил он.

Я посмотрел на наших жен, по-прежнему не реагирующих на наш приезд, на дочку, что колготилась с Альбертом на мосту... как-то надо было бы во всем этом разобраться... ну ладно!

— А... хозяйка где? — вытаскивая свои удочки, поинтересовался я. У нервного человека — своя география: как бы выбрать такой путь, где бы встретилось поменьше народу?

— Не знаю... на огороде, наверно, — глядя на закат, Костя думал совсем о другом: как будет клевать.

На огороде... значит, сейчас придется столкнуться. Ну что ж — все равно этого не избежать. Но для меня пройти по мосту мимо Альберта, оказавшегося вдруг в каких-то неожиданных отношениях с дочкой... уже неспокойно!.. Я-то думал — они вообще навряд ли познакомятся, все-таки разница в пять лет, а оказалось... и взгляды... и, якобы дружеские, тычки в плечо... Ну ладно! Так из-за абсолютных пустяков можно довести себя до ручки!

Я пошел за Костей через мост, на ходу как-то неопределенно помяв Альберту плечо, что должно было, видимо, обозначать дружеское приветствие. Мост закачался, тросы, удерживающие его, заходили, засипели.

Прекрасный вид открывался с моста — система зеркальных запруд, осененных высокими деревьями, уже несколько желтых листиков плыли по глади.

Мы обогнули дом, спустились по наклонному огороду в самый низ, где росла картошка, — примерно половина кустов была уже выкопана, темнела влажная земля, была воткнута лопата, — тут нам и предстояло копать червей.

— А где хозяйка-то? — я огляделся по сторонам.

— Да в теплице, наверное, — Костя пошел к стоящему на пригорке, просвеченному вечерним светом стеклянному домику. Согнувшись, я вошел туда вслед за ним. После свежего вечернего воздуха здесь было душно, влажно, пахло горячими помидорными стеблями.

Хозяйка, в аккуратном голубеньком халатике, в тонких резиновых перчатках, возилась в земле.

— Привет, Вийве! — сиплым своим голосом проговорил Костя.

— Страфстфуйте, страфстфуйте! — дружелюбно улыбнулась хозяйка. — Исфините — не могу подать руку — после, после!

— Хотим рыбку половить! — сказал Константин.

— Это хорошо! — бодро откликнулась Вийве. — Яан совсем не ловит рыбу, все время работает!

Пятясь, мы вылезли из домика, я с наслаждением (все-таки часть волнений позади) вонзил лопату в рыхлую землю и сразу же вывернул целый комок червей!

Когда мы шли с огорода обратно, из белой кузницы вышел хозяин — в черной робе, лицо и руки в саже.

— Страфстфуйте, страфстфуйте! — белозубо улыбаясь, произнес он. — Не смогу подойти — весь грязный. Еще поговорим! — он ушел в кузню.

Мы двинулись обратно через хутор. Какой порядок кругом, какая чистота, красота!

— Какие славные люди! — поднимаясь к мосту, растроганно сказал я Косте. — С незнакомыми, в сущности, людьми разговаривают так приветливо!

— Знают, что я лекарство им привез! — буркнул Костя.

— А что... кто-то из них болен? — я удивленно посмотрел на Костю.

Он хмуро кивнул.

— ...Хозяйка?

Он кивнул.

— Сильно?

— К сожалению, да.

— А что... здесь нет нужного лекарства?

— Его вообще нигде нет, — сказал Костя.

Альберт, когда мы переходили мост, стрельнул злым глазом — но его можно было понять: у него только начинало клевать, а мы помешали!

Стараясь ступать осторожно, я сошел с моста. Костя сволок с крыши машины резиновую лодку — она подпрыгнула от земли с тихим звоном, вытащил насос и стал подкачивать лодке бока — он, как и хозяева хутора, привык, видимо, работать безостановочно!

Тут, в своих роскошных длинных халатах, соблаговолили к нам приблизиться наши жены.

— Может быть, обратите хоть какое-то внимание на нас? — своим звонким голоском проговорила Ляля.

— О, красавицы! Очнулись! — проговорил Костя, и мы сели наконец-то за стол.

Подскочила дочурка, схватила горсть сухой нарезанной колбасы и умчалась куда-то с Альбертом.

— Однако... — глядя им вслед, проговорил я.

— Все уже тут знает! — с гордостью проговорила жена. — Всех ребят, все хутора! С утра до вечера носится!

— Думаешь, это хорошо? — с сомнением проговорил я.

Давно уже прошли времена, когда мы страдали от нелюдимости нашей дочки, — нелюдимость давно уже сменилась безумной общительностью.

Слегка подзакусив, мы с Костей тоже облачились в роскошные халаты, и вчетвером мы двинулись на озеро.

— Нет, ну здорово, да? — воскликнула жена, когда мы взошли на холм.

И действительно — в теплых лучах заходящего солнца перед нами открылась чудесная картина: к белому хутору на отдаленном холме, закрытому мощными дубами, пыля по сухой дороге, шли овцы; сытые гладкие коровы на ярко-зеленом лугу тянули в нашу сторону морды и страстно мычали.

— Представляешь — тут настолько жирное молоко, что у всех нас первое время было расстройство желудка — не привыкли, представляешь? — восторженно поделилась жена.

— Еще бы — если жрут чистый клевер! — кивая на ровный зеленый ковер, вздымающийся по холмам, проворчал Костя.

Ах вот почему пейзаж такой ровный и зеленый — покров этот выращивается и тщательно обихаживается!

Мы спустились к озеру.

— Видал? Прозрачнейшая вода. А какое дно! — жена ступила босиком на ровные песчаные складки под водой. — Чистота!

Она гордилась этим так, словно тут была некая и наша заслуга, — но, может, действительно, и была, во всяком случае и бумажки, оставшиеся от распаковки, мы тщательно сбили в один ком и отнесли на свалку — самую, наверное, элегантную свалку в мире, расположенную метрах в трехстах от хутора, живописно замаскированную в высоком каменном фундаменте старой мельницы.

Искупавшись, мы двинулись обратно. После чистой холодной воды, в колючей махре халата тело горело... Блаженство!

Мы подошли к аккуратному нашему флигелю (зимой здесь была мастерская, где Вийве занималась своими ткацкими делами). На цементном крыльце стояла металлическая сумка, до краев наполненная ровной, огромной, розовой, вымытой, словно детское личико, картошкой.

— Главное их правило — никогда никому не быть ничем обязанным, расплачиваться сторицей! — кивнув на картошку, произнес Костя.

— Замечательно! — с энтузиазмом воскликнул я.

Потом мы пили парное молоко на террасе, смотрели вниз, на извивающуюся среди красивых холмов ровную дорогу. Идиллия ничем не нарушалась — только в полном безветрии поднимались вверх дымки заночевавших у озера рыбаков. Вдруг на дороге, вдали, появилась длинная комета пыли, потом мы разглядели целую вереницу черных «Волг».

— К нам сворачивают! — вскакивая и запахивая на груди халат, воскликнул Костя.

Когда мы, более-менее переодевшись, вышли во дворик, «Волги» уже стояли у нашего крыльца. Шофер, выскочив, открыл дверцу, и оттуда вылез седой величественный старик в пасторском облачении — черном сюртуке, белом круглом воротничке.

— Здравствуйте! — улыбаясь, произнес он, сразу же признав в нас гостей. — Хозяин дома?

— Дома, — сориентировавшись первым, Костя указал рукой через мост.

Кивнув, первый священник ласково заговорил по-эстонски с зарычавшим на него хозяйским песиком. Из остальных машин тоже выходили священники. Церемония торжественно двинулась через мост. На том конце моста их встречал могучий Яан — уже умывшийся, в чистой рубашке, в шапке с длинным козырьком.

Они сразу же весело и как-то очень по-свойски заговорили.

— Понял? — гордо сказала мне Ляля. — Со всей Эстонии приезжают смотреть на этот хутор, и вот — даже делегация священников!

— Да-а-а... — откликнулся я, глядя туда.

Сначала они внимательно слушали объяснения Яана по поводу устройства знаменитого его моста (Яан провел пальцем по свисающему дугой мощному тросу, от которого шли тяги к настилу моста, священники восхищенно покачивали головами), потом они толпой, переговариваясь, двинулись в кузницу.

— Яан — знаменитый кузнец! Во всей Эстонии он один такой! Подсвечники, старинные дверные ручки, каминные решетки, щипцы — никто так не делает, только он! — сказала Ляля.

Потом толпа вышла — Яан дружески, но без тени подобострастия провожал их к машинам. Машины, рыча, отъехали, Яан помахал им рукой, потом, улыбаясь, повернулся к нам.

— ...Священники приезжали? — спросил я.

— Да, — кивнул он.

— Из Рыуге? — показала знание здешней жизни Ляля.

— Из Рыуге, из Урвасте... еще откуда-то! — Яан простодушно махнул рукой.

— Хутором любовались? — улыбнулся Костя.

— Да-a. Но не только! — сказал Яан. — Просили кое-что сделать для них.

— Ну — вы, конечно, согласились?! — глядя вслед удаляющейся процессии, спросила Ляля.

— Я сказал, что не точно. Что если будет время — я сделаю, — с достоинством ответил Яан.

— Ну, ясно, — проговорил Костя. — А пока что — вечером ждем вас с Вийве... так сказать, на дружеский ужин, по случаю приезда...

— Хорошо, мы будем, — сказал Яан.

Мы торжественно и старательно накрывали стол. Если и были прежде какие-то сложности в отношениях с хозяевами, то в этот вечер они должны исчезнуть — ради таких достойных людей не грех и постараться.

— О! Смотрите! — уже в темноте воскликнула Ляля.

Через мост шла Вийве, с завитыми волосами, в платье с кружевными манжетами и воротничком, за ней торжественно шел Яан в светлом костюме, тщательно причесанный, с огромным букетом гладиолусов в руке.

— Вот так вот! — торжественно сказала мне жена, словно во всем этом была и ее заслуга, а может быть, и была — к нехорошим, злым людям вряд ли бы так охотно и торжественно пошли хозяева!

— Добрый вечер! — поклонилась Вийве. — Извините, что не успели испечь пирог, в следующий раз должны пораньше сказать!

— Ну что вы! Зачем? Какой пирог? — наперебой взволнованно заговорили мы. — Садитесь, пожалуйста!

Мы усадили их на почетное место.

— Слушай — а где ребенок-то наш? — на секунду вырвавшись из начавшегося веселья, спросил я жену.

— Да шляется где-то, — небрежно, но с оттенком гордости сказала она.

Наконец появился ребенок, в мокром, прилипшем платье, весело встряхивая мокрыми волосами.

— Откуда ты? — строго проговорил я.

— Я сейчас озеро переплыла! Сама! — ответила дочь.

— Ну молодец, молодец! Иди переоденься! — сказал я.

Из темноты сверкал глазами Альберт.

— А потом? — спросила она.

— А потом — спать!

— А с вами — нельзя разве посидеть?

— Ну ладно уж... в честь приезда! — разрешил я.

— Ура! — Радостно подпрыгнув, дочка умчалась в дом.

«Ну не идиллия ли?» — блаженно подумал я.

Потом Яан торжественно допил чай, глянул на часы, что-то сказал по-эстонски Вийве, и они поднялись.

— Вы что — уже уходите? — с огорчением спросила Ляля.

— Ждем гостей! — улыбаясь, сказала Вийве.

— Как жаль! — проговорил я.

— Наоборот! — весело возразила она. — Вы тоже идете к нам в гости!

— О! — радостно воскликнули мы.

Мы снова — уже который раз за день — переоделись и торжественно двинулись через мост к хозяевам. Вскоре появились и гости — семья соседа, лесника Тойво. Первым вошел он — огромный, кудрявый, торжественно держа в мощных ладонях самодельный кремовый тортик, украшенный узором из черной и красной смородины. За ним вошла его семья. Семья была такая: красивая, крепкая, с толстыми крестьянскими руками и ногами жена Варио, и пятеро чистых, умытых, одетых в белые рубашки детей — два мальчика и три девочки — все белоголовые, синеглазые, воспитанные, подтянутые, но нисколько не скованные.

— Так уж вышло! — добродушно кивая на детей, не совсем чисто заговорил Тойво. — Сначала родилась дочь. Мне стали все говорить: бракодел! Я решил сделать сына, но родилась опять дочь! Мне все говорили: бракодел! Я решил идти до конца. И следующий родился сын. Мне стали все говорить: твоему сыну нужен товарищ! Но вместо товарища родилась снова дочь. И только пятым родился снова сын. Ничего! Я рад! Маленький оклад у лесника — восемьдесят рублей! И большой план — завтра надо сдать две тысячи веников. Но они помогают мне, — он кивнул на ребят. — Живем хорошо! Есть даже «Жигули» с кожаными ушами!

— Как это... новая модель? — недоуменно спросил я.

— «Жигули» с кожаными ушами! — загадочно улыбаясь, довольный, что задал мне загадку, повторил Тойво.

— Лошадь он имеет в виду! — пояснила Ляля. — Ему, как леснику, положена лошадь. Это сплошное умиление смотреть, как все пятеро детей усаживаются на круп и куда-нибудь едут!

— Теперь мало лесников, — сказал Тойво, — наверное, буду смотреть еще участок — тогда оклад будет сто двадцать рублей!

— Ну хорошо! — воскликнул я. — ...Красивый у вас лес, чистый! — желая сказать приятное столь приятному человеку, добавил я.

— Не-ет! — улыбаясь, Яан покачал головой. — При его отце лес чище был! А при деде его — еще чище! Сейчас плохой лес! — Яан задорно поглядел на Тойво.

Тойво посмотрел на него, потом вышел во двор и вернулся, замахиваясь на Яана огромным деревянным молотом для забивания кольев. Яан, испуганно закричав, заслонился руками. Все захохотали.

После ужина мы поднялись уходить, но оказалось, что впереди самое главное — музыка. Оказалось, что жена Тойво, Варио, закончила консерваторию. Стоя босыми крепкими ногами на полу, Варио достала из футляра скрипку и заиграла. Тойво уселся за фортепиано, Альберт взял аккордеон. Дети Тойво, привычно уже встав в ряд, запели ангельскими голосами. Я вдруг почувствовал, что слезы душат меня, отвернулся к стене. Уж такого, когда я ехал сюда, никак не ожидал.

— Да-а... — в наступившей, наконец, долгой тишине проговорил я. От слез на глазах пламя свечи расходилось лучами, давно, очень давно в последний раз смотрел я через слезы на пламя свечи... — Талантливые дети у вас!

— Да, это так! — довольно проговорил Тойво. — Но гений лишь один! — он указал на младшего.

— Ну — и это, как говорится, неслабо! — произнес Костя.

Все поднялись, заговорили, загомонили. Повернувшись к своим детям, Тойво что-то строго сказал им, и они, вежливо поклонившись, ушли.

— Послал их коров доить! — совсем уже довольный, пояснил Тойво.

— Да — вот это дети! — воскликнул я.

Потом Варио запела «Аве Мария», и снова пришлось глубоко вдыхать, удерживая слезы. Потом мы долго горячо прощались на крыльце... «И такое — на лесном хуторе, в двенадцати километрах от ближайшего поселка!» — думал я.

Потом мы по подвесному мосту вернулись к себе — но все не могли уснуть, восхищались.

— А где, кстати, наш ребенок? — наконец спохватившись, поинтересовался я.

— Сказала, что с Альбертом пойдут на озеро печь картошку... — слегка смущенно сказала жена. — Так все хорошо — пусть погуляют!

— ...Думаешь? — проговорил я.

Я резко проснулся глубокой ночью, поглядел — диванчик дочурки был пуст.

Я вышел на темный двор — за мостом, за деревьями в доме хозяев ярко горело окно.

— Ждут, — возвращаясь в комнату, сказал я жене. — Мне кажется, у них так не принято!

Она вздохнула.

К утру, однако, дочка обнаружилась (неизвестно только, когда она пришла?), разбудила, растормошила нас всех — давно уже не видал я ее такой радостной и оживленной!

После завтрака мы пошли пешком на соседнее озеро: какие ровные, плавные дороги, чистые яркие луга! Какое красивое озеро — и оказывается, оно сделано искусственно в прошлом веке обыкновенным мельником! Высочайшая культура!

Когда мы чинно, потрясенные окружающим великолепием, возвращались обратно, вдруг с боковой дороги кто-то выскочил на скрипучем велосипеде... Альберт! Он стремительно обогнал нас и вдруг резко затормозил — из-под колеса вылетел фонтан щебенки, его занесло, протащило, потом он резко вскочил, поглядел на нашу дочурку, — локоть его кровоточил, глаза сверкали.

— Опять сходишь с ума! — строго проговорила дочка, подходя к нему. Она сорвала подорожник, плюнула, приложила к его локтю. Они о чем-то заговорили: Альберт — яростно, дочурка — успокаивающе. Мы тактично проследовали дальше. Ну, дела! Видимо, дочурка в изучении Эстонии продвинулась гораздо дальше, чем мы!

— Все никак не успокоится этот Альберт! — сказала Ляля, когда мы отошли. — Два месяца уже, как из армии, и все не может найти себе места — мечется как угорелый, работать не хочет! Вийве и Яан очень переживают, хоть виду не подают!

— Эстонцы никогда виду не подают! — проговорил Костя, вздохнув. — Но жаль его — парень гениальный! Мы чинили в прошлый раз мой автомобиль — мгновенно понимает, что нужно делать! Но терпения нет!

Мы подошли к хутору.

— Конечно, не дай бог нам пережить то, что он в армии пережил! В самом пекле был паренек! — сказала Ляля.

— Между прочим, он уже самостоятельно работает! — сказала жена. — Недавно — выковал подсвечник и сразу нам показывать притащил!

— Ну — дай-то бог! — проговорил Костя.

После обеда все разбрелись кто куда — мы с Костей снова упорно накачивали лодку, жена после короткой, но яростной ссоры со мной ушла вниз, на мостки, обливаясь слезами, стирала. Потом я сидел на бетонной террасе над водой, писал в тетрадке. Видел, как к хозяйке пришла какая-то толстая седая женщина в пальто, они о чем-то говорили, потом прибежал Альберт, позвал Лялю. Вместе с гостьей они что-то обсуждали около дома. Жена на мостках прекратила стирку и, вытянув голову, жадно слушала разговор на крыльце. Вообще, при гениальной планировке хутора все время образовывались какие-то скульптурные группы: кто-то всегда стоял на высоком мосту, разговаривая с кем-то на мостках внизу, около бани, а кто-нибудь вовсе с высоты, из верхнего окошка флигеля, затерянного в кронах деревьев, взирал на все это.

Жена вернулась с тазом белья, незаметно кивнув, позвала меня в комнату.

— Ну — Лялька, вообще, дает! — тихо, но возмущенно проговорила жена. — Пришла Зельма, с соседнего хутора, приглашать на семидесятилетие своего мужа, и спросила Ляльку: как бы пригласить и нас с тобой? А Лялька таким светским тоном ей говорит: «Ну что вы, это им будет совсем неинтересно, — они так давно не виделись, им лучше побыть вдвоем!»

— Ну что ж... — пожимая плечами, ответил я. — Думаю, что из-за такой ерунды вряд ли стоит расстраиваться! Я прав?

— Для тебя все ерунда! — нервно проговорила она.

— Ну пойми, — сказал я, — хочется ей чем-то выделиться, доказать свои права аборигена — все-таки они с Костей гораздо раньше здесь обосновались. Нас уже, можно сказать, исключительно из жалости сюда привезли!

— Да? Ну, вообще, пускай, — согласилась вдруг жена.

Вечером Ляля стала торжественно одеваться к выходу.

— Мы с Костей так любим эти эстонские праздники! — щебетала она. — Так мило, сдержанно, почти совсем без выпивки, и тем не менее так весело, душевно — смеются, поют. И что больше всего меня умиляет — все это вместе с детьми, дети помогают подавать на стол, каждый знает свою партию в хоре! Неудивительно, что потом никто не уезжает отсюда — все остаются, продолжают дело родителей!

— Соседский мальчик, Урмас, — подхватила жена, — то он на тракторе, то сено сгребает, то доит коров — и при этом всегда чистенький, аккуратный!

— Ну — не скучайте тут без нас! — проговорила Ляля, и они ушли.

— А дочурка наша разве не идет? — увидев дочь, кротко несущую к погребу банку с вареньем, удивился я.

— Поссорилась со своим Альбертом... сказала, чтобы он больше к ней не подходил! — доверительно сказала жена.

Вышли торжественно собранные хозяева — Альберт был в белой рубашке, черной жилетке, черном галстуке, на плече его переливался аккордеон. Он с дочуркой глянули друг на друга и холодно разошлись. Надо же, какие драмы тут идут!

Поздней уже ночью, в полной тишине вдруг раздались быстрые, гулкие шаги через мост. И резко затихли. Потом, после долгой мучительной паузы, на террасе тихо брякнула посуда. Я осторожно выглянул из-за занавески. Чернел какой-то длинный силуэт.

— Там кто-то есть! — возвращаясь от окна, шепнул я жене.

Вдруг, в тишине, резко замычал и умолк аккордеон.

— Да... хорошо играет ваш зятек! — насмешливо проговорил Костя (они с Лялей давно уже вернулись и почти спали).

Мы фыркнули... Потянулась долгая напряженная пауза. Снова рявкнул аккордеон.

— Выходи! Дома никого! — простодушно крикнул Альберт.

— Ч-черт! — поднимаясь в лунном свете, проговорил Костя. Но дочурка, вскочив, опередила его, быстро оделась и вышла из флигеля. Я выглянул. Они стояли на мосту, дочка что-то внушала понурому Альберту, длинная тень от скрипящего фонаря на мосту металась по хутору. Наконец дочка вернулась.

— Ну что там? — спросила жена.

Дочка, прикинувшись спящей, ничего не отвечала.

Потом начались стуки — Альберт стучал то в одно окно, то в другое, а когда мы с Костей выскакивали, убегал в кусты — и через минуту стучал... тут уже было не до сна!

Сонные, измятые, утром мы вышли на площадку у дома. Да-а, правильно говорят, что идиллии нет нигде!

— Мы с Альбертом уезжаем в Выру! — небрежно жуя яблоко, сообщила дочурка после обеда.

— Как — в Выру? Зачем?

— Соскучились по светской жизни! — легкомысленно крутясь, проговорила дочь.

— Ну ладно — пусть съездит! — разрешила мать. — Она умница, — последние дни, — столько банок с вареньем накрутила!

— Да?

— Кстати — Выру очень милый городок, нам тоже надо будет как-нибудь туда съездить! — сказала Ляля.

В отдалении несколько смущенно появился Альберт, одетый в десантную форму без погон — сапоги, раскрытый на груди френч, берет, тельняшка.

— Мне Яан сказал, — пояснил Костя, — что сегодня у них встреча — всех ребят, что служили десантниками.

«Боюсь, добром это не кончится!» — подумал я.

Вечером, не утерпев, мы сами поехали на машине в Выру. По центральной улице плотно двигались толпы молодежи. Среди них, по три, по четыре, слегка вразвалку, с вызовом глядя на встречных, шли бывшие десантники — на углу их уже скопилась большая команда. Однажды нам показалось, что мы увидели мелькнувшую дочурку, мы рванули туда — но ее не было.

Уже в темноте мы услыхали в прихожей бряканье дужки ведра, вышли, включили свет... Альберт стоял на коленях перед ведром, дочка мыла ему ладонью окровавленное лицо.

Утром дочурка сидела с Альбертом на сложенных досках, выговаривала ему, он послушно кивал.

— Мы с Альбертом уезжаем в Ленинград! — сияя, подошла к нам она.

Я поперхнулся.

— Надо походить с ним по театрам, музеям, — озабоченно сказала дочурка. — Ему это необходимо!

— Ты думаешь? — пробормотал я.

— А ты думаешь — только тебе это нужно?

— Мне кажется, ты сошла с ума! — сказала жена.

— Почему, мама? — уже злобно проговорила дочь.

— Но ведь в воскресенье... мы совсем уже поедем в Ленинград! — сказал Костя.

— А мы вернемся в субботу! — весело сказала дочурка. — Честно, мама! Обещаю вам это!

— Знаю, как вы вернетесь! Нет, нет и еще раз нет! — от волнения я не мог попасть ложкой по яйцу.

— Нет, вернемся! — топнув ножонкой, воскликнула дочь.

— Не вернетесь... потому что не уедете! — спокойно сказал я.

Дочь, сощурившись, посмотрела на меня:

— Так, да? Ну тогда иди сам и говори хозяевам, что ты не хочешь, чтобы их сын ехал в Ленинград!

Ловко закрутила! Причем на свою собственную шею — вот что обидно!

— А каково будет бабушке беспокоиться о вас?! — сказал я.

— Она нас и не увидит! — воскликнула дочка.

— ...Ладно! — вставая, проговорила жена. — Сейчас я пойду к Вийве и спрошу у нее — с такой ли уж большой радостью отпускает она сына!

— Спроси!

— И спрошу!

Жена, придерживаясь за трос, пошла по мосту. С каким умилением мы смотрели на этот мостик еще позавчера! Вскоре по нему, улыбаясь, шла Вийве.

— Вийве! — заговорил я. — Вы как... не возражаете против того, чтобы ребята поехали в Ленинград? Ведь Альберт, мы знаем, должен работать... нехорошо отрывать его?

— Нет. Хорошо! — безмятежно улыбаясь, ответила Вийве. — Он выполнил уже свой заказ, осталось только оксидировать. Пусть едет!

Наступила тишина.

— Скажите... а вы не боитесь его отпускать? — спросила жена.

— Нет. Альберт честный, порядочный парень. Он дал мне слово, что все будет хорошо, — твердо сказала Вийве.

Да — добавлять тут уже было нечего!

— Ну хорошо... Мы боялись только, что вы возражаете... А если вы согласны... тогда пожалуйста! — пробормотал я.

— Ура! — дочка, подпрыгнув, умчалась за вещами.

Через мост, сияя, шел Альберт с черным атташе-кейсом в руке...

— Но в субботу, как договаривались, будьте здесь! — крикнул я вслед убегающим детям.

— Ну конечно, папочка! — счастливым голосом откликнулась дочь.

Мы неподвижно, как спущенные мячи, сидели на скамейке.

— А я уверена, что все будет хорошо! — сказала жена.

— Ладно! Хватит! Пора за дело приниматься, рыбу ловить! — Костя уже в который раз набросился на лодку...


Естественно, что ни в какую субботу они не приехали. Наступило ясное, солнечное утро — узкие полосы пробивались через бамбуковые занавески... Поезд в Выру приходил в шесть утра, если б они приехали, как обещали, то давно были бы дома... Но что поделаешь — надо вставать! Я поднялся, огляделся — комната была пуста. Я вышел во двор. Светило солнце. Улыбаясь, жена и Костя сидели за столом и пили молоко.

— Это так отец переживает за свою дочь — спит до одиннадцати! — сказала жена, и они засмеялись.

А и действительно — чего страшного? Жизнь продолжается! Теперь стояла проблема — как пройти через мост, спуститься к воде — и не встретить при этом хозяев... разговаривать, наверное, надо весело... получится ли? Но тут, к счастью, сверху спустилась заспанная Ляля и без особых мучений (а что ей, собственно, мучиться, не ее же дочь похитила хозяйского сына) пошла через мост, спустилась к бане. Через минуту я услышал, как они там разговаривают с Яаном... прислушался, вытянув шею, но слов не разобрал.

— Та-а-а... Та-а-а, — весело повторял Яан, но что именно «да», выяснить я пока не мог.

Наконец Ляля вернулась (ну сколько же можно заниматься туалетом!).

— Ну... что там? — как можно небрежнее поинтересовался я.

— Яан говорит, что сегодня будет баня.

— Да? — я вскочил из-за стола. — Но, наверное, надо помогать? Принести воды, дров... — я стал озираться вокруг.

— Нет. Не надо помогать! — появляясь рядом, проговорила Вийве. — Мы сами сделаем! Это наш долг! — она неторопливо, с достоинством, пошла через мост.

Какие люди! Представляю, что за кошки скребут у них на душе, — и как держатся!

— Надо... что-нибудь им подарить! — вскочил я.

— Что ты можешь им подарить?! — сказала жена.

— О! Крем для бритья! Отличный английский крем! Отнесу! — я побежал через мост.

Ночью, после бани и долгого чаепития, я часто выходил во двор и неизменно видел: за мостом, в их комнате, горит свет... в последний раз это было уже перед рассветом... свет горел! Каким же надо быть бесчувственным, чтобы не думать об этом!

На следующий день мы уезжали — Косте надо было на работу, да и мне пора... С утра Яан скрывался в кузнице, оттуда доносился непрерывный стук — отчаяние свое он заглушал работой... самый прекрасный способ заглушать отчаяние! Единственный сын, на которого были все надежды... оказался таким. Страдание Яана можно было понять — и мы, ясное дело, понимали.

Мы молча, хмуро собрались. ...Да, не таким мы представляли конец отпуска. И дочурка, конечно, хороша — из-за нее, собственно, и заварилась вся каша... Погрузившись, мы молча стояли у машины. Ну что ж, никуда не денешься — надо идти прощаться с хозяевами.

— Вчера, — тихо говорила жена Ляльке, — уговорила взять ее лишние пять рублей — за яблоки, баню, то да се... Сегодня! — жена показала пальчиком на сетку с крупной картошкой, стоящей возле крыльца. — Вот так!

— Уже уезжаете? — к нам через мост шла Вийве.

— Уезжаем, — вздохнул я. — Жалко, вообще... Так у вас тут хорошо! — я оглянулся.

— Та, у нас хорошо, — сказала Вийве.

Мы помолчали. О детях не хотелось говорить — что тут можно сказать?

— Яан, наверное, не придет — он работает? — сказала жена.

— Нет, он придет. Он переодевается! — сказала Вийве.

Слезы подступили к моим глазам, я быстро отвернулся.

— Жаль, что уезжаете. Хорошая компания! — в светло-желтом костюме с галстуком появился Яан.

— Слушай, Вийве! — проговорил Костя. — Поехали с нами! Я положу тебя в лучшую больницу!

— Зачем? Я не хочу в больницу! — улыбнулась Вийве.

— Ну... — Костя обнял Яана, поцеловал Вийве. — Замечательные вы люди! — произнес он и сел в машину.

— Что... Альберту-то передать? — проговорил я.

— Он все знает! — сказала Вийве.

Мы поехали. Прекрасные пейзажи Эстонии разворачивались перед нами — огромные стада, ухоженные поля.

— Ну и почему, спрашивается, ему здесь не жить? — проговорил Костя.

— А я верю, что все будет хорошо! — сказала жена.

— Вы с Вийве — двое блаженных! — сказала Ляля.

Наконец, мы переехали границу Эстонии — и сразу затряслись на выбоинах! Печальная встреча!

Уже в темноте мы подъехали к дому. Наши окна не горели.

— Странно... и мамы, что ли, нет дома? — вылезая из машины, сказал я.

— Спит, наверное! — сказала жена.

Мама, выйдя в прихожую, только махнула рукой:

— Сами разбирайтесь! — и ушла к себе.

Мы стали разбираться.

Уже глубокой ночью ворвалась дочь.

— Ну? — закутавшись в одеяла, мы жмурились в прихожей.

— Альберта нет! — удерживая слезы, сказала она.

— Это мы видим! И где же он?

— Сначала все было хорошо, — заговорила она. — Мы ходили по выставкам, музеям... по Неве...

— Поэтому вы и не вернулись в срок?

Дочка потупилась.

— Потом он нашел... каких-то дружков...

— Ясно! И понимаешь, что это ты все устроила?

Дочка молчала.

— Ладно, — сказал я. — Давайте спать. Утро вечера мудренее!

Но пословица не оправдалась. Ни завтра, ни послезавтра Альберт не объявился, не звонили и с хутора.

— Да-а... Железные люди! — восхитился я. — «Альберт все знает!» И точка.

— А может — он уже там? — размечталась жена.

— Да нет. В таком случае они бы позвонили... сняли напряжение. Не те люди! — ответил я.

Вечером в среду, когда я вернулся, жена кинулась ко мне:

— Яан звонил!

— Так.

— Сказал, что Вийве завтра делают операцию.

— Так!

— Сказал, что перед операцией еще позвонит.

— Так...

— Ну — эти детишки! Мастера драматургии!

— Сволочи они!

— Кстати — наша не звонила?

— Ну что ты! Зачем? Она уже про это не помнит — у нее какие-то уже новые заморочки.

— Ясно.

— ...А операция тяжелая? — спросила жена.

— Ну как ты думаешь? Если б была пустяковая, Яан вряд ли бы терял свое достоинство и звонил!

— Да-а-а...

Мы долго понуро сидели на кухне. Наконец — заскрипел замок — ворвалась красная всклокоченная дочурка.

— Видела Альберта? — спросили мы.

Еще не отдышавшись, она кивнула.

— Ну как он... едет?

Она покачала головой:

— Сказал, что не уедет, пока не разберется... с одним, который тут его обидел.

— Ну почему — тут? — воскликнул я. — И там кто-то мог прекрасно его обидеть, зачем было приезжать?

— Наша очередь принимать гостей! — разведя руками, вздохнула дочурка.

...Я вспомнил вдруг, как Альберт, сияя, шел через мост с черным атташе-кейсом в руке...

Транзитник

Взяв билет, я рухнул на отполированную пассажирами скамейку. Думал — на минутку, но, вытянув усталые ноги, почувствовал: надо посидеть, расслабиться — весь день в беготне. На улицах холодно, пусто, а здесь тесно, тепло, с детства знакомые, хоть до конца и не разгаданные запахи.

Сосед — торопливо сдвинувшийся, давший мне местечко, громко посапывал — видно, простыл. Я косо — приличия не позволяют смотреть прямо — глянул на него. Небритые щеки, грязные ногти, скукоженная нейлоновая курточка неопределенного цвета, замасленные узкие брючки, потрепанные войлочные ботиночки, серая матерчатая шапка с торчащими ушами... На кисти татуировка, под глазами кожа воспаленная, яркие мелкие прожилки светятся, как спирали лампочки.

— Закурить не будет? — моргнув сразу двумя глазами и подшмыгнув носом, спросил он.

— Не курю! — ответил я. Потом, почувствовав, что ответил слишком надменно, добавил: — Нет, честно. Никогда не курил.

— Да я тоже малокурящий. Грудь прогреть! — он приложил к куртке грязную ладошку, похрипел.

— Проездом? — спросил я. Раз человек устал молчать, хочет поговорить — надо дать ему такую возможность.

— Не видно разве? — улыбнулся он.

— И откуда?

— С Бильдикана.

— Это на Севере?

— Восточная Сибирь.

— Долго ехали?

— Да как?.. Трое суток. До станции-то ребята подбросили меня, в кассу вошел, билеты лишь самые худые. Поезд две минуты всего стоит. Зацепишься — оттуда спихивают тебя: «Куда лезешь — здесь купированный!» В самый первый только пустили. Только влез, и тут же залязгало все — поехали. Тут сошел — компостируют лишь на следующий день.

— И что... никого знакомого здесь? — я поднялся, потом снова резко сел.

— Ну как? Прям тут в зале встретил одного. «Стой! — говорит. — Я тебя где-то видал! В Норильске?» — «Ну как, — поясняю, — вообще-то бывал...» То племянницы ездил на свадьбу — она там на пианино учит, — объясняя уже мне, говорил он, — вез, помню, семгу ей, и еще бюветку спирта прихватил.

— А много это? — поинтересовался я.

— Ну как? Обычная бюветка! — он с удивлением посмотрел на меня. — «Так что, — говорю, — он снова вернулся к исчезнувшему собеседнику, — бывать бывал, но не жил. Сам с Бильдикана, шофер». Ну, показали друг другу документы. Оба трезвые. «Евгений!» — руку подает. «Степан!» — «С Бильдикана? — говорит. — Стоп! Тогда ты Кольку Сердюкова должен знать!» — «Со второй, что ли, автоколонны?» — «Ну, не знаю, где он там у вас!» — «Так видал, но сам не знаком». — «Все! Раз ты Кольку знаешь — теперь ты мой кунак! Водишь давно?» — «С полста пятого». — «Руку! — снова пожал. — За мной!» С вокзала вышли, объехали гостиниц, верно, пять — ну хоть в порядок себя привести. «Даже и не заикайтесь!» — нам говорят. А одна — только мы взошли, сразу: «Выйдите!» — орет. «Так мы только взошли!» — «Выйдите!» — ноздри раздуват. Что с ней сделаешь — вышли. Прошвырнулись по магазинам, да уж какое там — глаза и не смотрят! Съехали в метро: в вагон сядешь, кемаришь. Доедешь до конца, перевалишься во встречный — снова спишь.

— Так метро же кольцевое есть! — воскликнул я. — Можно... хоть год ехать, не вставая!

— Да? То не знали мы. Поездили туда-сюда, снова в вокзал поднялись. Так спать не дают. Только задремлешь — трясут: «Гражданин! Тут спать не положено!» «Так что, — Женька говорит, — может, взбодримся?» Сунулись было в ресторан: «В рабочей одежде не пускаем!» А что я им — в кимоно должен машину перегонять? С Минска до Бильдикана — каково? «Ладно, — Жека говорит. — Им же хуже!» Нашли за заборами магазин, взяли склянку. Зашли за пакгауз, сели на ящики. Только разлить собрались — старуха в ватнике идет, с собакой на ремне, — сторожиха, видно. «А ну отсюда! Быстро сядете у меня!» Заткнули посудину, поднялись. Часа через два Женькин поезд подали — ну, в вагоне вроде разрешено! — Степан усмехнулся. — Вот, глаза залил, а душу нет!

— Так... Попробуем еще... Подняться можешь?

— А с чего бы нет?

— Сходим тогда?

Пройдя мимо железных багажных тележек, мы перешли вокзальную площадь, подошли к гостинице, уходящей в облака.

— Так были уж тут! — усмехнулся Степан.

— Без меня!

Я только глянул на надменную дежурную и сразу вошел в дверь с табличкой «Директор».

— Здравствуйте! Небольшой вопрос, — я протянул свое журналистское удостоверение. — Как вы относитесь к тому, что у вас в холле много уже часов сидит герой труда, работник одной из великих строек, — и никто даже не хочет по-человечески с ним поговорить?

Разгладив гримасу презрения, директор долго вглядывался в меня — велика ли опасность?

— Абсолютно с вами согласен! — наконец горячо заговорил он. — Не умеем мы еще работать по-настоящему! Вопросы надо решать немедленно и конструктивно! — строго сказал он мне. — Идемте!

Мы вышли в холл — он схватил руку Степана, прочувствованно тряс.

— Надолго к нам?

— Да у вас не загостишься! — усмехнулся Степан.

— Извините! Плохо еще работаем! Альбина Васильевна! — резко повернулся он к дежурной. — Что у нас с директорским фондом?

— Вы сами же запретили трогать его без вашего разрешения! — обиделась она.

— Так? И что же? — он бросил нам взгляд, приглашая посмеяться. — Вы боялись меня побеспокоить? Когда же кончится наконец это чинопочитание?! — в отчаянии он шлепнул ладонью по стойке. — Немедленно оформить товарищу номер из директорского фонда! — он глянул на часы, подчеркивая срочность.

— Спасибочки! — стянув треух, поклонился Степан. — Сейчас... на вокзал только забегу!

— За вещичками? — понимающе улыбнулся директор.

— Ну! А там еще с бабкой познакомился...

Директор нетерпеливо кивнул.

— С внучатами сутки уж сидит. Так тоже к вам приведу.

Дежурная вдруг прыснула. Директор метнул на нее гневный взгляд.

Я догнал Степана на величественных ступенях.

— Не-е-е... таких у нас нету! — вздохнул он.

— Да брось ты! — я разозлился. — Всякие у вас есть!.. К матери поедешь моей?

Степан с удивлением посмотрел:

— А она здесь, что ли, у тебя?

— Здесь... Подожди!.. — Я подошел к стоящему у тротуара длинному лимузину, распахнул дверцу. — На Юго-Запад довезешь?

— Пятера! — не поворачиваясь, проговорил седовласый водитель.

— Годится! — я поманил Степана.

— Ты бы газетку хоть постелил! — увидев влезающего Степана, промолвил водитель.

— У меня тряпочка есть, на вокзале в сундучке! — торопливо заговорил Степан. — Сам подкладываю, когда еду. К вокзалу подъезжай — я выйду с тряпочкой!

— Эта тряпочка годится? — я бросил на бархатное сиденье свой плащ.

— Твое дело, — неопределенно ответил водитель.

— Я надену тогда — так сохранней! — засуетился Степан. Утопая в моем плаще, он забрался в машину. Машина тронулась. — Мягко идет у тебя! — блаженно жмурясь, проговорил Степан.

— Что — не приходилось так мягко ездить? — обернулся водитель.

— Да как? — проговорил Степан. — Сейчас уже мягкая, кабина-то. То раньше, помню — как на заборе сидишь! Ватник постелешь да едешь. Потому у всех, кто водит с той поры, — радикулит, святая шоферская болезнь!

Водитель мрачно кивнул.

Мы объезжали огромный высотный дом. Сейчас, обсаженный облаками, он казался затерянной вершиной, доступной лишь альпинистам.

— Ну ничего! — вздохнув, обратился я к Степану. — На обратном пути все-таки полегче будет — в машине уже. Свой дом, как у улитки! — я попытался пошутить.

— Да нет, — ответил Степан. — БелАЗ сам-то крупный, а кабина тесна. Сигналит какой турист — так мимо проезжаешь, хоть и неловко, — тесна кабина, особо в ней не отдохнешь!

— ...Но, наверное, есть по пути всякие там кемпинги, мотели? — сказал я, абсолютно не будучи в этом уверенным.

— Это есть! — Степан усмехнулся. — Прошлый раз — гнали с приятелем два БелАЗа, видим вдруг: ведьма из засохшего дерева вырезана, перстом вбок указывает, а там терем стоит. Надпись: «Пансионат «Сказка»! И верно, что они ведьму поставили, а не какую-нибудь Марью-Красу... Заколдованное царство! На воротах — разрисованных, резных — самый нынешний такой, тяжелый замок. Постояли, утерлись, вдруг видим — старушка согбенная шастает по кустам, палкой листья там расшвыривает — то ли грибы ищет, то ли колдовскую траву. «Бабушка, — кричим. — Не знаешь, как внутрь попасть?» Подошла, снизу вверх подозрительно на нас поглядела... «Почему ж не знаю? — говорит. — Я тут кастелянша!» Отомкнула ворота, пустила. Сказка, действительно... Снаружи что терем, а изнутри — что сарай! Дрова во всех комнатах свалены, доски, кровати пустые, даже без панцирных сеток стоят. «Да-а-а, — в затылке чешем, — хоть сена-то можно принести?» — «Сена сколь угодно несите — вокруг хватает!» — «А с едой как у вас?» — «А как у вас! — бойко отвечает. — Коли есть что с собой — разогревайте, ешьте». — «А где кухня у вас?» — «Не, кухня закрыта. Комиссия была. Разжигайте, где ни есть, костер!» — «Так дождь идет! В комнате, что ли, разжигать?» — «А можно и в комнате!» — «Ясно! — приятель говорит. — Коли всё у вас тут так — то, наверно, и с бабами можно ночевать?» И тут — откуда что взялось — распрямилась аж, глазом полыхнула: «А вот это вот нельзя!»

Водитель хмыкнул.

— Зарабатываешь-то хоть хорошо? — оглянувшись на Степана, поинтересовался он.

— Быват! — подумав, неопределенно ответил Степан.

— Быват!.. А сейчас-то куда тебя везут?

— К маме едем моей — устраивает вас такой ответ?

— Родственник, что ли? — водитель впервые поглядел на меня.

— Все мы родственники!

— Ну, не знаю, — усмехнулся водитель. — Кое-кто, может, и от обезьяны произошел, а кое-кто — и от свиньи!

Мы молча ехали по шоссе, с одной стороны тянулась насыпь, с другой — бесконечная блочная стена.

— Так гостинец, наверное, надо купить! — забеспокоился Степан. — Есть там какой магазин?

— Не пойму только — вот ты от кого произошел? — поглядев на Степана, усмехнулся водитель.

— Так от отца с матерью... Тормозни-ка! — он коснулся водителя ладошкой. — Никак, солдатик крепко сидит.

На обочине, подняв заднюю стенку автобуса, солдат возился с мотором.

— Служба! — проговорил водитель, проезжая мимо.

— Да уж стань, я выйду! Знаю я, како то!

— Како, како! — я разозлился. — Что ты все по-своему тут! Не Сибирь!

— Так то хуже, чем Сибирь, — коль проезжают!

Мы резко качнулись вперед.

— Ну что? Сходишь, что ли, садовая голова? — водитель повернулся. Кивнув, Степан молча стал вылезать.

— Дальше не повезу! — зло посмотрел на меня водитель.

— Я и не поеду!

Степан уже шел от автобуса обратно.

— Плащ прими! — он протянул мне плащ. — Монтировку не сыщешь? — пригнулся он к окошку водителя.

Тот молча вылез, открыл багажник, вытащил зазубренную железяку.

— Ну, будь здоров, простота! — тряхнув через монтировку руку Степана, проговорил он, сел в машину, мотор зарычал.

— Постой... куда завезти-то тебе?

— Владей! А хочешь — солдату подари. И скажи там своим, что тут... тоже люди попадаются... — Он дал задний ход, собираясь развернуться.

— Погоди! Деньги-то не взял! — испуганно переложив монтировку, Степан торопливо расстегивал куртку.

— Лучше шапку себе нормальную купи! — Водитель поднял стекло и, развернувшись, уехал.

Задумчиво подбрасывая монтировку, Степан двинулся к автобусу. Солдат ждал, вытирая пот.

Незаметно толкнув Степана, я показал глазами надпись на борту: «Перевозка людей и грузов категорически запрещена». За стеклом громоздились какие-то приборы, светились шкалы.

Степан прочел надпись, потом с удивлением поглядел на меня.

— Ну дак и что? — проговорил он.

Действительно: ну дак и что?

Поддев монтировкой приводной ремень, они пытались надеть его на шкивы, прокручивая их. Снова и снова ремень слетал, монтировка срывалась, слышалось бряканье, — я в досаде уходил все дальше, возвращался и снова уходил. Наконец пошла долгая тишина. Я вернулся к автобусу, уже в темноте. Они стояли, распрямившись, Степан, закинув короткую руку, тер поясницу. Солдат убежал к кабине, погремел железками, бегом вернулся.

— Ну, спасибо вам. Без вас бы я тут сидел! — он ухватил руку Степана, потом, в порыве благодарности, тряхнул и мою.

Закрутилась белая мельничка дыма, автобус растворился.

Почему-то так же враскорячку, как и Степан, я спустился с шоссе к пожарному водоему — помыть руки. После того как солдат пожал мне руку, я тоже имел право ее мыть.

— К матери-то... поспеваешь сам? — разгоняя бензиновую пленку на поверхности, забеспокоился Степан.

— Непонятно. — Я глядел на пустое шоссе.

По насыпи потянулась вереница окон.

— Ну чо? Может, вскочим? — пытался он меня развеселить.

— Погоди... — я приподнялся.

Из-за изгиба белой стены выворачивала машина. Кабина, сдвинутая вбок, казалась светящимся глазом чудовища. Шофер маячил там, как зрачок.

Я выскочил на шоссе, вытянул руку. Машина с ревом прошла мимо. Колесо было выше меня. Мелькнула лесенка.

— Так то я пояснял тебе! — сразу оказавшись рядом, торопливо заговорил Степан. — Он и хотел тебя взять, да нельзя ему — кабина тесна!

Я хотел ехидно спросить, откуда он знает, что тот «хотел взять», — но посмотрел на него и не спросил.

Первая хирургия

Во всех казенных помещениях, где отрешаешься от себя и переходишь в другое состояние, обстановка неуютная и тоскливая, — почему же, спрашивается, здесь, в приемной больницы номер сто три, должно быть как-то по-другому? Чего ты, собственно, ждал? Все как всегда. Тусклые зарешеченные лампы под сводами, старый кафельный пол, осевший в сторону зарешеченного окна, белые топчаны, застеленные клеенкой. За окном, ясное дело, еще темно, — а чего ты ждал? — раннее утро ноября, — чего ты ждал?

Или, может быть, вместо больничной пижамы надеялся получить соболий халат? Хватит сходить с ума — переодевайся и иди.

— Ну кто там в первую хирургию? — нетерпеливо произносит невыспавшаяся, хмурая сестра. — Ты, что ли? Давай шевелись! — с фамильярной грубоватостью, присущей всем медработникам, произносит она.

Все правильно. А ты чего ждал? Невольниц гарема?

Широкий, с таким же скошенным кафельным полом, коридор, освещенный синими мертвенными лампами, потом — темная крутая лестница.

На холодной тесной площадке стоят уже больные в очереди к автомату — надо сообщить близким, как пережили они ночь.

Конечно, в более удобном месте автомат поставить было нельзя! — с привычным уже раздражением думаю я.

Вдоль очереди больных, спускающейся по лестнице, мы поднялись на второй этаж, в высокий коридор, с окном до пола в дальнем конце.

— Сюда тебе! — сеструха, как я уже прочно ее назвал, показала стеклянную полудверь (бывшая дверь была разделена теперь пополам).

Я вошел в узкий, обмазанный серой масляной краской пенал, в котором запах лекарств настаивался уже, наверно, лет сто. Вдоль стен стояли шесть коек, в два ряда.

Да-а... Говорили мне умные люди, что надо любыми путями устраиваться в Академию — там хоть условия.

В отчаянии я присел на свободную среднюю койку. На койке в углу лежал неподвижный распластанный человек с серым пористым лицом. С высокой стойки от перевернутых банок к нему тянулись резиновые шланги.

На крайней койке у двери лежало какое-то тело, глухо и, как мне показалось, яростно завернувшееся в одеяло.

На койках в другом ряду все одеяла были откинуты — клиенты вышли.

Я посидел, уперевшись ладонями в холодную кроватную раму, потом, резко вытолкнувшись, вышел в коридор.

Я долго шаркал по величественному этому коридору к светящемуся высокому окну, запотевшему в верхней его части.

У нижних стекол его в зарослях фикуса стояли больные в мятых пижамах и смотрели вниз на асфальтовый больничный двор: посередине двора желтел одноэтажный флигель с замазанными окнами, рядом фонарь дребезжал оторванной крышкой, возле его столба завивались уже спиральки снега, — да, вот уж и снег!

Из флигеля шестеро солдат вынесли на плечах обитый гроб. На крышке его топорщилась каракулевая папаха с алым верхом.

— Да... солидно дело поставлено! — с завистью и одобрением произнес кто-то.

— Тебя уж так не будут выносить! — подколол насмешник.

— Это уж само собой! — мрачно подтвердил он.

— В спецотделении лежал, — да не помогло!

Под медленные рыдания оркестра гроб донесли до автобуса.

— Небось из дуба гроб-то! — снова проговорил завистник.

Больной с короткими ногами и длинной забинтованной головой, качнув марлевыми «ушками», живо повернулся к нему, оживленно-простодушно заговорил:

— Нет, то не дуб! Сосна! Сосна! Но сделано хорошо! Чисто! — с ударением на «о» проговорил он.

Я посмотрел на заледеневший, заносимый узорами снега газон, и пошел.

— Большой, говорят, генерал был! — догоняя меня, проговорил «зайчик» с марлевыми ушами. Я свернул в палату, но и он оказался здешним, занял койку напротив.

Плюхнувшись, я лежал на спине. Вернулись еще двое: маленький человечек со сморщенным лицом, с крохотными ручками и ножками, с внимательным взглядом через очки, и длинный кудрявый парень в лыжном костюме, чем-то обиженный.

— Пойми ты! — говорил маленький, тщательно придерживая что-то ручонками на груди. — Он правильно к тебе пристал! Он, может, по форме был не прав, — разговаривал с тобой, как жандарм, — но по сути он прав! Дежурный врач — а больные шастают по больнице!

— А! — падая на койку, заговорил парень. — В Софье Перовской я был, здесь же на терапии лежал — нигде не было такого бардака! Не отделение, а..!

Он резко снял со спинки кровати наушники, натянул их на уши. К спинке его кровати была прикручена проводом лампочка — чувствовалось, что он устроился у себя в углу капитально, со знанием дела.

Он вдруг резко стащил наушники, глянул на «зайчика».

— Ну что, белая шапочка? — заговорил он. — Может, сыграем еще, или боишься? — видно было, что насмешки над этим наивным селянином составляют одну из немногих отдушин в теперешней его жизни.

«Зайчик» поднял свою длинную голову, простодушно улыбнулся — розовые шершавые щеки сложились по бокам, как мехи гармони.

— Можно, — выговорил он.

— А ты, капитан? — обратился парень к очкастенькому.

— Нет, Толя, — спасибо, не хочу! — сухо ответил капитан. — И ты, Петро, не играй! — он строго повернулся к «зайчику». — Жена что говорила тебе?!

Быстро переступая крохотными ножками, согнувшись и держа руки на груди, капитан вышел.

— Между прочим — отличный человек! — глянув на меня, произнес Толян. — Капитан был, первого ранга, весь мир объехал. Потом колоссальная неприятность у него вышла, результат — рак пищевода! А духом не сломился, приехал из Мурманска сюда, к профессору нашему пришел — он единственный в Союзе операцию эту делает: вырезает пищевод, вживляет кишку. И ждет: приживется кишка? Кой-где у капитана она прижилась, кой-где — нет еще. Поэтому и ходит, как мусульманин — согнувшись, руки прижав к груди. И хоть бы слово жалобы от него! — горячо закончил Толян.

Петро, подтверждая, кивал забинтованной головой.

В коридоре послышалось бряканье тележки, за тележкой вдвинулась неуклюжая наша сеструха.

— Ну чего? Кто по уколам соскучился? — заговорила она. — Давай стягивай свое тряпье! — скомандовала мне. — Да не передом (все захохотали). Перед твой никому не нужен — зад давай!.. Ну все — натягивай! — она шлепнула меня по ягодице. — А Акимов где?

— В третью палату пошел! — доложил Толян, который, видно, был уже здешним Вергилием, все знал. — Книжку там обещали ему дать, мемуары Жукова.

— Ну что ж, пусть побегает потом за мной! — проговорила сестра.

Она подошла к телу, неподвижно скорчившемуся под одеялом:

— А дедуля наш все спит?

— Видно, молодость свою увидал! — улыбаясь, вошел довольный капитан, бросил толстую растрепанную книгу на тумбочку.

— Ну, пусть спит тогда! — ответила сестра. — А ты попу свою давай!

Вздохнув, капитан безропотно исполнил ее приказ.

Выдернув иглу, она потерла место укола ваткой, потом встала, подошла к распластанному, дождалась, пока из перевернутой банки истекут последние капли, сняла, взяла с тележки новую прозрачную банку.

— Ну что, еще одну засосешь? — обратилась она к нему.

Губы распластанного впервые зашевелились.

Сестра подключила новую банку, повернула крантик на шланге.

— Ну все! — поворачиваясь, сказала она. — Все, кто на своих еще ногах, в столовую дуйте!

— Это разговор! — бодро вскочил Толян, схватил с тумбочки грязноватый граненый стакан. — А ты чего, не имеешь стакана? — поинтересовался Толян.

— А где мне его взять? — спросил я.

— А ты думал, — усмехнулась сестра, — принесут его тебе, вместе с блюдцем?!

— Он привык, что ему в койку все подают! — враждебно выговорил Толян, выходя из палаты.

— Между прочим... не мешало бы повежливей обращаться! — дрожа, я сказал сестре и, подпрыгнув, повернулся лицом к стене.

Как все это знакомо уже мне!

— Ну, — не пойдете в столовую? — капитан притронулся к моему плечу. — Тогда — простите!

Быстро переступая, он вышел в коридор, внес низкое глубокое кресло, сел в него. С шуршаньем расстегнул пижаму: под пижамой была розовая резиновая трубка, воткнутая в живот. Капитан вытащил из тумбочки воронку, какую-то бутылку. Держа поднятую вверх руку с воронкой, другой он заливал бурду из бутылки. Я лежал лицом к стене, но хлюпающие, чавкающие, давящиеся звуки засасываемого вещества доставали меня.

«Говорят еще про какой-то загробный ад! — с отчаянием думал я. — А вот это же и есть ад, — вполне, видимо, заслуженный каждым из нас!»

Хлюпающие звуки, перемежаемые вздохами капитана, длились. Потом, наконец, он встал, застегнул пижаму, спрятал в тумбочку бутыль и воронку, вынес кресло и сам ушел.

Я, наконец, повернулся, — бок затек.

Петро, свесив короткие ноги, сидел на своей кровати, виновато улыбаясь.

— А вы почему не обедаете? — выговорил я.

— Нельзя мне нынче кушать-то! — вздохнул Петро. — Доктор сказал, на операцию завтра повезут!

— А долго уже лежишь тут?

— Три дня уж!

Три дня!

— По случайности сюда и попал! — смущенно улыбаясь случайности своего визита, выговорил он. — К дочке в город приехал. Брусники ей привез, не пять ли кило? Взошел на лестницу к ней, и заметил ишшо, какие-то парни стояли. Помню еще, два парня и девка с ими. Поднял я руку к звонку — вдруг сзади меня чего-то как ахнет. Ну, дальше как затемнило все.

— А дальше что же?!

— Ушли. Шарфик взяли и очешник с очками. — Петр вздохнул. — Поднялся я, в звонок позвонил. Кровь по лицу идет. Дочка открывает: «Папочка, что с тобой?» Ну — вызвали «скорую», да сюда меня.

— Ну, а эти как же? Нашли?

— Следователь заходил сюда, записывал! — удовлетворенно кивнул Петро.

— А... оперировать тебе что же будут?

— То другое совсем! — как колоссальной какой-то своей хитрости, улыбнулся Петро. — Эт-та, как покушаешь жирного, так словно перепояшет всего! — заведя короткую руку за спину, Петро указал. — Как доктор пошел наутро, на что жалуетесь, — я и указал доктору-то! — гордо закончил Петро.

— ...Ясно! — выговорил я.

Время с обеда до вечера тянулось томительно. Я раз, наверное, пятьдесят прошаркал по коридору — от окна до курилки в дальнем конце, где собирались любители фольклора и местный Боккаччо, утопая в клубах дыма, вдохновенно говорил:

— Мы-то удивились еще: надо же смелый какой — один, а нас троих не боится! Подгребает к нашей лодке и говорит: «Здорово, браконьеры!»

Пауза. Аппетитная затяжка.

— «...Ладно! — рукой рубанул. — Рыба ваша меня не интересует». Показывает удостоверение: капитан КГБ! «Скоро, — говорит, — в этом месте диверсант должен границу переходить, так что глядите в оба. Чуть что — выстрел вверх!»

Я прошел мимо них в туалет. На подоконнике стояла огромная белая бутыль с хлоркой. В небе среди облаков скользила луна.

— ...Ну взяли, конечно, — возвращаясь обратно, услышал я. — А как?!

Все выжидательно молчали. Я остановился.

— А просто! — небрежно выговорил рассказчик. — Диверсант этот через порог шел, с камня на камень прыгал и, чтоб не смыло его, на палку опирался. — Оглядевшись, рассказчик взял в руку швабру с намотанной на нее мокрой тряпкой, уперся. — Сказали ему: «Стоять!», а он — тыр-пыр! — ни палку бросить не может, ни в карман залезть. Так и застыл! — рассказчик пренебрежительно отставил швабру, как Паганини, сыгравший на случайной скрипке.

Все молчали.

— А какой из себя диверсант-то этот был? — выговорил наконец кто-то.

— Да амбал, вроде вот этого! — рассказчик небрежно вдруг ткнул в меня.

Смертельно обиженный, я ушел.

В палате тем временем тоже завязался разговор.

— Это како тебе? — повернувшись к капитану, взволнованно говорил Петро. — С новым трактором норму подняли, а трактор тот вязнет на наших участках, слеги подводим под него, себя выташшыть не может, не то что лес. Пошел я к Агапьеву нашему — тот сидит, пишет статью: «Новая техника пришла в глухомань!» — «Почему ж в глухомань? — говорю. — У двоих нас техникум кончен». — «Ты политики не понимаешь!» — говорит. Ну, захлестнулись мы с ним. И с той поры никакой жизни не стало! Раньше, бывало, трактор хлыстов с участка приташшышь — месяц топишь. За березу — за ту ругались, а за осину — ту нет. Теперича хоть пруток подымешь — штраф!.. Тут жена пироги с капустой пекла, говорю ей: «Отнеси Агапьеву-то, может, пожалеет хоть, — все ж таки свекр!»

— Как же — пожалеют они тебя! — усмехнулся Толян. — Тут, я когда на комбинате еще работал, построили цех, досрочно, экономно, ура, ура! Только вот отопление не успели сделать, как надо. При плюс десяти приходилось работать! Ничего, мол, перебьются как-нибудь!

— Что ж, по-твоему, сволочи все кругом? — спросил я.

— А то нет? — Толян повернулся ко мне. — Тетка у меня всю блокаду в Питере прожила, у станка стояла с четырнадцати лет. Потом к сыну уезжала на Дальний Восток, вернулась. «Докажите, — один дух в жилконторе ей говорит, — что вы до войны еще были тут прописаны!» Ткнулась она в домовые книги: нет ее! Родители ее записаны, а она — нет! Оказалось, несовершеннолетних и не прописывали тогда — живи и все! Она ему: «Ну, ясно же, что с родителями жила — не сирота!» А он: «А кто это может доказать?» Она: «На кладбище сходите, спросите!» — «Следующий!» — кричит. Тогда она старую трудовую книжку отыскала, где написано, что с сорок второго на «Лентрублите» работает. «Вот», — приносит. А он: «Ну и что? Может, ты работала в городе, а из-за города ездила». — «Как же ездила-то я, когда блокада была?!!»

Толян задохнулся.

— Поиздеваются сначала над человеком, потом... — закончил он.

Наступила тишина.

— ...Чего к тебе дружки твои не заходят? — спросил Толяна капитан. — Ведь местный ты вроде бы как-никак.

— Да куда местней! С Васькиного острова! — усмехнулся Толян. — А дружков — век бы их не видал! Через них сюда и попал!

— Как же это? — спросил я.

— Обыкновенно! — оскалился Толян. — Я тут грузчиком в магазине работал, так что какие дружки у меня, сам понимаешь. «Вынеси да вынеси!» — и весь разговор. Ну, однажды надоело мне, говорю им: «Да подождите хоть: затарю отдел — вынесу!» — «Ах так?» — говорят. И так уделали меня — с той поры по больницам гощу!

Наступила тишина.

— ...Ну, вы, говоруны! — вошла медсестра. — Спать давайте, гашу!

Заснуть в эту ночь было невозможно: каждый, оставшись наедине со своей болью, не спал.

Капитан долго мучительно кашлял, потом шли долгие, тягучие, гулкие плевки в банку, стук прикрывающей крышки — и снова кашель.

Распластанный в углу тихо кряхтел. Потом я услышал какое-то бормотанье. Я поднялся, поглядел: дед, скрывающийся весь день под одеялом, сидел, спустив ноги в толстых белых кальсонах, запустив пальцы в редкие белые волосы, и причитал:

— ...Ну что это за больница такая?! Сил нет, как все болит, — хоть бы микстуры дали какой!

Я поглядел на него, потом поднялся. Дежурный врач сидел в ординаторской, в потрескавшемся кожаном кресле, отставив мощную волосатую руку, читал крохотный растрепанный детективчик.

— ...Гаврилов, что ли? — он недовольно глянул на меня красными глазками. — Ладно, скажи сестре, пусть уколет его.

Я пошел по темному коридору к светящейся лампе на столе у сестры. Рядом с ней в кресле сидела подружка, и сестра, вздыхая, рассказывала ей:

— Нет, не разведется он! Детей очень любит, особенно Сашку!

«Осенняя песня!» — подумал я.

— ...В шестую, что ли? — повернулась она ко мне.

Потом я заснул и проснулся от света и грохота. Дед, яростно свернувшись, снова лежал под одеялом, а эта корова-медсестра для чего-то зажгла свет и, грохоча, вталкивала в палату железную каталку! Она протолкнула ее в конец палаты, к тихо спящему распластанному, грубо выдернула из него все шланги, перевалила его на каталку — даже голова его, не открывая глаз, замоталась туда-сюда. Потом она взвеяла простыню и плавно накрыла ему лицо, оставив почему-то открытыми босые ступни. «Ведь озябнут же ступни! — подумал я и понял вдруг: — Нет. У него уже не озябнут».

Она протолкнула каталку через палату, железным углом стукнула о притолоку, где была уже отполированная выбоина, — сколько каталок уже вот так бились в нее!

Чуть развернув, сестра выкатила каталку, щелкнула выключателем, стало темно.

«И это — все?!» — хотелось у кого-то спросить.

Разбудил меня какой-то вольный, просторный звук: шипенье и звон воды, падающей в гулкое ведро.

Я лежал, продолжая еще пребывать в том роскошном, прохладном, счастливом сне, из которого так не хотелось уходить. Я лежал неподвижно, боясь потревожить его, но он тут же начал исчезать, как туман на заре! Я судорожно пытался схватить его обрывки, но обрывки сна как обмылки — чем крепче их берешь, тем быстрее они выскальзывают. И вот осталась лишь одна сладостно-непонятная фраза: «На Пучелянские сады», — но что это за сады, я уже не знал.

В палате было свежо, чисто и тихо. Все проснулись уже, с некоторой утренней бодростью, но лежали еще неподвижно, ничего не говоря.

— Доброе утро! — вошла новая сестра, белая и прохладная, совсем не похожая на ту, что входила вчера. — Градусники поставьте!

Все, ежась, вздрагивая кожей, ставили холодные градусники.

— Будят зачем-то ни свет ни заря! До шамовки еще полтора часа! — заговорил Толян, но чувствовалось, что и у него настроение отличное.

— Тебе бы только бока пролеживать! — послышался незнакомый скрипучий голос, и все с удивлением увидели белого старика, севшего на кровати.

— Дед-то наш оклемался, гляди! — радостно проговорил Анатолий.

— Я еще на свадьбе твоей спляшу! — задирая высохший подбородок, выговорил дед. — Тапки дай! — сурово приказал он сестре.

Шаркая, дед ушел.

— А вы? Идете умываться? — подошел к моей койке капитан.

Через плечо его свисало махровое полотенце, в руке яркая паста, нераспечатанное туалетное мыло, — он словно шел купаться на пруд.

— Конечно! — поднялся я.

— ...Ну что? — вернувшись, дед обвел всех выцветшими голубыми глазами. — Показать вам, как в козла надо играть?!

— Давай! — завелся Толян.

... — Заберите его от нас! — через час говорил Толян медсестре. — Всех обыграл, камня на камне не оставил!

Дед победно задирал подбородок.

Толян, улыбаясь, катая меж пальцев папиросу, двинулся в коридор, но тут же благоговейно возвратился:

— Обход!

Профессор, величественный и насмешливый, вошел в палату, за ним струилась его прохладная свита.

— Ну зачем же вы так передо мной обнажились? — насмешливо обратился он ко мне. — Я вас вовсе не об этом просил!

В свите захихикали. Профессор проплыл. Он присел возле капитана, пощупал возле горла.

— Глотаете?

— А разве можно?

— Конечно! — удивился профессор. — А для чего же, интересно, вы здесь находитесь?

Он вопросительно обернулся на свиту — свита потупилась.

— Готовитесь? — мельком спросил он у Петра.

Петр кивнул забинтованной головой.

— Молодцом, дедуля! — мельком глянув на деда, сказал профессор. — Покажите молодым, что наш брат еще стоит кой-чего!

— А со мной что? — настиг свиту у выхода голос Толяна. — Долго еще волынку будем тянуть?!

— Ну зачем же так, Анатолий?! — профессор вернулся к нему, сел на кровать. — Ведь вы же у нас не новичок, как некоторые, — скоро уж диссертацию сможете написать! Знаете ведь: время и время!

Обласканный Анатолий остался, профессор ушел.

Вскоре появилась сестра.

— Акимов, к профессору!

Капитан ушел.

— Мальков, на гастроскопию!

Выругавшись, Толян встал.

— Что — больно, что ли? — не удержавшись, спросил я.

— А ты как думал, когда метровый дрын вгоняют в желудок? — оскалился Толян.

Вскоре вернулся капитан, покачиваясь от счастья, сияя:

— Я глотал сейчас! Представляете — глотал!

— А... как? — спросил его я.

— Через горло! — улыбнулся капитан. — Протягивает мне ложку сметаны, говорит: «Глотайте!» — «Да вы что, — говорю ему, — Игорь Владиславович!» — «Глотай, сучий сын!» — сунул ложку сметаны в рот, я глотнул и чувствую: прошло!

Капитан ходил по палате, поворачиваясь то к одному, то к другому.

Потом пошли операции.

Выйдя из столовой, я увидел среди фикусов Петра — он столбиком сидел на диване, белые его ушки торчали над глянцевыми листьями.

Дойдя до окна, я хотел повернуться — но сел к нему.

— Ты сам-то... откуда, вообще? — выговорил я.

— А с Паши! — с готовностью поворачиваясь ко мне, ответил он. — С Паши! Есть такая река.

— А-а-а... Наверное, рыбы там у вас!

— Е-есть! — Петр кивнул. — Сейгод ряпушка была — наготовили не семь ли банок?

— В уксусе, что ли?

— Не. В масле! Вроде шпрот выходит, — растопырив пальцы, Петр изобразил шпрот.

— А... ценные породы рыб?

— Нельма быват. Как пойдет, бабы с нее тушек наделают, котлет — ну, в курсе уже! — улыбнулся Петр.

В окне, на старой липе, появился человек. Коричневой бензопилой, с сиреневым дымком от нее, он спиливал отросшие сучья. Сук отваливался сперва медленно, потом все быстрей, и доносился стук его о мерзлую землю.

— Хорошо пилит! Чистó! — с ударением на «о» одобрительно произнес Петр.

— А сам-то кем работаешь?

Петр посмотрел на меня.

— Да помощником моториста бензопилы. Тот спиливат, а я вилкой ствол пихаю, чтобы упал, куда надо. Когда тихо — то ничего, а когда ветер крону ведет — то тяжко! — Петр виновато улыбнулся.

Из оперблока выскочил дежурный врач. Красные глазки его покраснели еще больше. Сквозь марлю на лице прокололась щетина.

— Этого давай... с прободой и бородой! — он указал мощной рукой.

Тележка с торчащей из-под простыни черной бородкой продребезжала по коридору.

Петра всё не забирали.

Он долго еще маялся, шатался по коридору, потом пытался приткнуться к «декамеронщикам» в курилке...

— Алехов! — прокричала операционная сестра, морщась от дыма. — Сколько тебя можно искать?

— Меня, что ли? — Петр вздрогнул.

— Кого же еще-то? — усмехнулась сестра. — Ты такую фамилию себе откопал — второй такой не бывает!

Петр дернулся за ней, потом растерянно поглядел на зажатый среди коричневых пальцев окурок, положил его почему-то на ступеньку стремянки и, беспомощно глянув на меня, потопал.

В коридоре перехватил его капитан, взял за рукав:

— По сравнению с тем, что мне делали, твоя операция — так, детский лепет! Ждем!

Мы все вернулись в палату и ждали, поглядывая на часы.

— Помню, в сорок шестом, в Крыму стояли, — говорил капитан. — Темно вокруг было, ни огонька. Вдруг Ленька Пушков, командир БЧ-2, — веселый был, заводной — говорит: «Вон огонек какой-то в горах. Наверняка там винсовхоз какой-нибудь — вино, девушки! Пошли!» Ну, молодые были, отчаянные. Карабкались по каким-то обрывам, заблудились. Непонятно уже, где и находимся. «Ну, где девушки твои?» — спрашиваем у Леньки. «Впереди!» — Ленька говорит. И вдруг видим, огонек, к которому мы шли, в небо отделился — звездой оказался! Накинулись мы на Леньку, возиться стали. А ночь теплая была, полынь пахла. — Капитан помолчал. — Потом видим: спускается к нам с гор какой-то свет — исчезнет, потом снова появится. Наша машина оказалась — за водой ездила, за перевал. Попрыгали мы в кузов — там бочка с водой стояла, как начали мы ее пить! Сухо было. — Капитан закашлялся. — ...Потом посмотрели в помещении, какая это вода: жучки в ней какие-то плавают, головастики! И утром у всех понос у нас, кто ходил! — Капитан засмеялся-засипел, ладошкой придерживая грудь.

— Ты, развеселился! Не больно-то! — заботливо подошел к нему Толян.

— Да. Недавно встретил я Леньку того Пушкова. «Где кудри-то твои?» — спрашиваю. «Одолжил!» — «А помнишь, как к девушкам в Крыму сходили?» — «А как же!» — смеется.

Капитан замолчал.

— Я тогда девяносто весил, — вдруг сказал он. — Так движения почти никакого: из каюты — на вахту, с вахты — в каюту!..

— А сейчас... сколько весите? — не выдержал я.

— Сорок, — отрывисто произнес капитан и, согнувшись, сложив руки на груди, ушел.

— У меня тоже тут был случай, — с обычной своей надсадой начал Толян, но тут появился взволнованный капитан:

— Везут!

Мы выскочили в коридор. Вдоль палат дребезжала каталка. На ней, закинув голову, лежал Петр. Глаза его были закрыты. Рядом с каталкой шла операционная сестра, держа в поднятой руке банку. Прозрачная жидкость по шлангу шла Петру в нос.

— Сейчас начнут: банки, подкачки эти! — с отчаянием произнес Толян.

Каталку развернули к узкой одноместной палате.

— Худы дела! — еще более побледнев, тихо проговорил капитан.

Мы сунулись туда, но сестра яростно захлопнула перед нами дверь.

Мы долго шатались по коридору, потом, на сотом уже, наверно, проходе, я увидел, что дверь в палату открыта и Петр неподвижно глядит куда-то вверх.

Я осторожно вошел — глаза Петра медленно двинулись, остановились на мне. Губы разлепились.

— Чего? — я нагнулся к нему.

— Вешшы мои... сюда переташшы, — с долгими паузами выговорил он.

Я быстро сходил, собрал в тумбочке его вещи: шершавую полевую сумку, растрепанную книгу, стеклянную банку, наполовину заполненную брусникой.

Прижав все это богатство к груди, я осторожно донес его до палаты.

— Насыпь! — выговорил Петро.

Сообразив, я насыпал в миску брусники. Петр осторожно поднял корявую ладонь, водил по крепеньким белобоким ягодкам, с попадающимися глянцевыми листиками, изредка темными.

— Молодец! Хорошо держался! — в палате появился капитан, кивнул Петру.

Потом мы снова лежали в нашем «пенале».

— Жене я не говорил, — рассказывал капитан. — Сказал — в отпуск в Ленинград еду, и все! Догадалась как-то сама, примчалась!

В палату вошел разозленный Толян:

— Петра там вырвало сильно, а сестра умоталась куда-то, как всегда!

— ...А где швабра-то? — я поднялся.

Раздвигая толпу в курилке, я отыскал наконец швабру, со звоном налил в ведро воды и со шваброй наперевес двинулся к Петру.

Рыбья кровь

Жена сказала мне:

— Ну что ты пишешь все про себя? Кому это интересно? Написал бы лучше про другого кого-нибудь.

— Ну а про кого?

— Ну, про какого-нибудь человека, который много повидал, пережил!

— А я что — мало пережил?

— Ты?

— Я. Сейчас, например, знаешь куда иду? К зубному врачу!

— Вот и опиши этого зубного врача! — обрадовалась жена. — Как он, вообще, живет, чем увлекается. Ить интересно!

— Хорошо, — скорбно проговорил я... Если мои страдания интересуют ее только в таком плане — пускай. Опишу подробно, как все есть, — может, хоть прочитав на бумаге, прочувствует.

Я сидел в белом коридоре, пропахшем лекарствами, слегка колотил подошвами по линолеуму. Спокойно... спокойно. Я — чистый лед, может быть с каплей фруктовой эссенции!

Зажглась лампа над дверью, я вошел и увидел врачиху в выпуклых очках и с еще более выпуклой грудью, халат еле сходился, при ее близорукости она вряд ли видела всю свою грудь до конца!

— Проходи, миленький, — ласково запела она. — Садись. Открой, миленький, рот... так... умница!

Минут через двадцать я вышел от нее, сильно взволнованный, — я не только поправил свои зубы, но и договорился с прекрасной этой женщиной (ее звали Марго) о свидании через два дня, причем по другому делу — совершенно не связанному с зубами!

На слабых еще ногах я спустился в сквер, упал на скамейку, немного передохнул, потом достал записнуху и начал писать:

«Хорошая зубная врачиха должна быть обязательно хороша, как мне кажется, и в любви. Ты выгнешься — и она выгнется в ответ, застонешь — и она, немножко в другой тональности, подстонет тебе».

С этой записью я помчался к другу моему Дзыне, главному моему наставнику в литературе и жизни, редактору журнала. Дзыня прочел мои записи:

— Не пойдеть!

— Пач-чему?

— Старик, прости меня — это чушь: «Хорошая зубная врачиха должна быть обязательно хороша, как мне кажется, в любви...» Разве так надо писать о врачах?

— А ты что, заранее уже знаешь как?

— Конечно, знаю. Ты уж можешь мне поверить. Осторожность заменяет мне ум! Ладно уж, — Дзыня с отчаянием проговорил, — если уж ты хочешь что-то написать — свое отдам! Три года хочу написать — но не успеваю... Артур Звехобцев! Слыхал?

— Нет.

— Счастливчик!

— ...Кто?

— Ты.

— Почему?

— Когда с ним познакомишься — поймешь, — Дзыня вдруг захихикал.

— А кто такой?

— Колоссальный тип. Участник, между прочим, всех войн. Но тип, я повторяю, еще тот, — об него многие уже зубы пообломали. И я в том числе. Попробуй.

— Он что... необычный немножко?

— Не знаю! Сначала все и думали так, что это бред: будто он раньше бароном был, во французском Сопротивлении участвовал... Но когда к нам де Голль приезжал, Артур этот спокойно прошел через охрану, де Голль бросился к нему, обнял, и минут сорок они непринужденно о чем-то беседовали. Так что человек он действительно незаурядный, хотя все истории его невероятными кажутся. Например, как, будучи в лагере, он заставил Отто Скорцени бежать с ним наперегонки стометровку.

— Зачем это было нужно... Скорцени-то?

— У Артура спроси — он подробнейшим образом расскажет тебе! С кем только, по его словам, не встречался он... С Рокфеллером! Якобы дочка Рокфеллера безумно влюбилась в него... — Дзыня зачумленно затряс головой. — В общем, — я зубы об него уже обломал — попытайся теперь ты.

— Давай!

— Ну — тогда адрес пиши: Малая Разъезжая, четырнадцать. Вверх по лестнице до упора. Там мастерская у него, там и живет.

— Мастерская? Он что — еще и художник?

— Да. Вдобавок ко всему еще и скульптор. Представляешь?

— Да.

На следующее утро я ехал к Звехобцеву. Застенчивость боролась во мне с наглостью. Долго карабкался по узкой лестнице. Уперся в обитую ржавым железом дверь. Долго стучал ногой. Наконец эта тяжесть медленно сдвинулась, образовалась узкая щель, показался воспаленный, с кровавой сеточкой глаз.

— Что нужно?

— Хотелось бы поговорить.

— Так. О чем?

— ...Правда ли, что, когда приезжал генерал де Голль, вы разговаривали с ним сорок минут?

— Да. Генерал — мой близкий друг. Что еще?

— Вы участвовали во французском Сопротивлении?

Он вдруг резко распахнул дверь, теперь уже двумя глазами впился в меня.

— Да, я был в Резистансе! — отрывисто проговорил он. — Но это они заставили меня. Я был барон!

Я разглядывал его: алые шальвары, расшитый халат, красная феска свешивается на бровь.

— Кто вас заставил?

— Мои английские друзья!

— Английские?

— Я же сказал.

— Да... помотало вас по свету! — проникновенно заговорил я.

— Что значит — «помотало»? — вскричал он. — Я не из тех людей, которых можно «мотать»! Восемь детей во Франции, два внука в Мексике. Что интересует еще?

— ...Может быть — все-таки можно зайти?

— Никогда! — с пафосом проговорил он. — Мастерская — это храм!.. Хорошо. Через пятнадцать минут ждите меня в кафе внизу!

...Увидев его через окно кафе, я еще раз изумился: на улице он выглядел совершенно иначе. Огромная, как котел, седая голова в высокой папахе, плюс — короткое молодежное пальтецо, из-под него — тоненькие кривые ножки в потрепанных брючках. Войдя, он окинул помещение орлиным взглядом, сурово кивнув мне, подошел.

— У вас есть деньги? — надменно поинтересовался он.

— А у вас?

— В свое время я мог сделаться зятем Рокфеллера! — произнес он, не прояснив, правда, своим ответом вопроса о деньгах. — Студень! — скомандовал он. — Суфле! Мусс!

Я собрал по карманам мелочь. Вообще, на эти деньги можно было взять кое-что поплотнее — но он, видимо, принципиально ест только трясущуюся еду.

Начал он есть почему-то с конца, то есть с мусса. Мне показалось, что он и забыл, с кем и зачем он находится здесь, как вдруг он яростно глянул на меня в упор:

— Шиву надо?

— Кого?.. — растерялся я.

— Ну — Шиву, Шиву! — нетерпеливо произнес он. — ...Ну — танцующего, тысячерукого! — вспылив из-за моего непонимания, заорал он вдруг на все помещение, но сонная буфетчица за стойкой даже не дрогнула: здесь, видимо, привыкли к нему.

— А... посмотреть можно? — пролепетал испуганно я.

— Посмотреть? Ну разумеется! — с высокомерной баронской вежливостью ответил он.

Артур резко распахнул свой пальтуганчик (каракулевая потертая папаха каким-то чудом держалась при самых крутых поворотах головы) и показал мне выколоченного на медном листе танцующего Шиву.

— Ясно? — проговорил он.

В кафе вдруг зашел милиционер и неторопливо направился к нашему столику. Он подошел и стал смотреть на Артура.

— Что вы желаете сказать... личному другу генерала де Голля?! — закричал вдруг Артур.

Надо валить, понял вдруг я. Не спеша, как случайный посетитель, я отделился от столика и направился к выходу.

— Ну ты уж чересчур, дядя, — пробормотал милиционер.

— Молчать! — звонко выкрикнул Артур.

Я прибавил ходу и выскочил из кафе. Да, пообломаю я об него зубки... а может — и не стоит ломать?

Дома я посоветовался с женой.

— Уж больно нестандартный какой-то тип, — пожаловался я.

— Так это и интересно! — обрадовалась она.

— Ну что же... хорошо, — я пожал плечом. Если ей так хочется, чтобы я сломал голову из-за какого-то Артура, — пожалуйста!

Вечером я был у него. Довольно долго пришлось биться в железную дверь — наконец она приоткрылась.

— Что нужно? — оглядев меня с ног до головы, вымолвил он.

— Я хочу... написать о вас, — выпалил я.

Артур еще некоторое время оглядывал меня, потом распахнул дверь.

— Почему смылся тогда? — презрительно спросил он (говорил он с явным восточным акцентом).

— Ну... я посчитал... что могу оказаться лишним... — забормотал я.

— Рыбья кровь! — припечатал Артур и, более не глядя на меня, ушел в мастерскую. Я поплелся за ним.

В центре мастерской, огромной и почти пустой, стояла глиняная скульптура оленя с поднятой передней ногой. Рядом на полу было корыто с глиной и воткнутой совковой лопатой. У стены поднимались сколоченные дощатые нары, на них, скрестив ноги, сидел молодой парень восточного вида и две кругленькие бойкие девушки (судя по их милому щебету — ученицы ПТУ).

Артур молча пошел к оленю и стал яростно тереть его бок скребком. Парень на нарах, лучезарно улыбаясь, обратился ко мне:

— Я в балетной школа учился: день репетиция, ночь репетиция. Потом в национальном ансамбле песни-пляски работал. Бежишь по кругу — бубен: тах! Упадешь. Бубен над тобой: тах-тах-тах. Поднимешься, головой на плечах в одну сторону — зых. В другую — зых. Снова упадешь, как мертвый лежишь. Бубен: тах, тах. Ай, думаешь, нехорошо: за что зритель два пятьдесят платит? Спасибо, — он кивнул на Артура, — дядя увез меня из этого ада.

— Дядя? — я удивленно посмотрел на хозяина.

— Я сюда жениться приехал, — доверчиво продолжал бывший танцор. — У нас очень дорого жениться — приехал сюда.

— Завтра в дискотечку пойдем, тут рядом хорошая дискотечка, — уверенно проговорила одна из дам.

— Опять танцевать? Ай-ай-ай! — танцор как бы расстроенно закачал головой.

Дамы благосклонно заулыбались.

Раздался звонок. Артур резко распахнул дверь. Вошел знакомый по встрече в кафе милиционер.

— С обследованием я, — вытаскивая из колючей шинели блокнот и оглядывая мастерскую, проговорил милиционер. — Правда ли, что недавно здесь была американка из туристской группы?

— Это моя побочная дочь! — высокомерно произнес Артур. — Что вас интересует еще?

— Ты уж чересчур, дядя, — пробормотал тот. — Может, чайком хоть напоишь?

— Можно и покрепче что-нибудь! — я бодро выхватил из сумки припасенную бутылку и преданно глядел на гостя.

— Немедленно убрать! — раздался звенящий крик Артура. — Мастерская — это храм!

Ну что он нарывается?! — в ужасе думал я.

На другое утро я был у Дзыни в редакции.

— Да... тип еще тот! — уже почти с восторгом говорил Дзыня. — Все так переплетено — не распутаешь.

— А должно быть все отдельно? — поинтересовался я.

— ...Говорил он тебе, что бароном был?

— Говорил.

— А что является чемпионом Японии по борьбе сумо?

— Этого не говорил.

— Значит, скажет! — произнес Дзыня. — А про сомика своего рассказывал тебе?

— Про... какого сомика?

— Который... не лезет ни в какие ворота! — закричал Дзыня. — ...А вообще — завидую я ему. Такая жизнь! А может — все врет... — Дзыня вдруг сник. — Ты вот что, — он снова поднял лицо. — Ты съезди с ним девятого в Москву. Девятого, на праздник Победы, он в Москву ездит, на встречу с боевыми друзьями. У них и узнаешь, где правду он говорит, а где нет.

— Ну хорошо, — неуверенно согласился я.

Восьмого, в день отъезда, я собрал чемодан. Жена сварила макароны, подсаливая их собственными слезами.

— Не могу больше ходить в этих туфлях — разваливаются на ходу, — она показала туфли.

— Ничего — скоро выбросим их, — бодро проговорил я. — Подберем что-нибудь достойное тебя.

— А ручку мне купишь, папа? — улыбнулась дочь. — От этой, видишь, я в чернилах всегда с ног до головы!

— Скоро с золотым пером ручку купим тебе! — сказал я. — Сама будет вместо тебя уроки делать. Потерпите немного! — попросил я жену и дочь.

Перед отъездом моим мы сидели на кухне, смотрели в окно. Только отъезжающие куда-нибудь не спят в нашем районе в такое время. Все почти окна уже темные. Рано ложатся у нас. А что делать? Только мигает желтым огнем светофор на перекрестке, да зеленеет в провале темноты огонек такси, — но пока что такси не для меня. Да, тоскливо. Вдобавок ко всему неожиданно — в мае! — выпал снег, лежит на неподвижных машинах, на газонах.

— Ну все, — поднялся я. — Мне пора.

Ночь в вагоне я сидел в коридоре, на откидном стульчике, — и вдруг увидел торчащую из-под ковровой дорожки головку спички. И тут же, быстро оглянувшись, с какой-то звериной цепкостью выцарапал из-под коврика спичку и с колотящимся сердцем спрятал ее в нагрудный карман. И сам испугался: что это со мной? Неужели бедность настолько уже въелась в подсознание, что я так радуюсь дармовой спичке? Таких реакций раньше у себя не замечал...

До этого ночного сидения в коридоре произошла еще не очень приятная сцена между мной и Артуром — точнее, у Артура с проводником.

Для начала проводник, парень с выбившейся на брюхе мятой рубахой и мутным взглядом, пытался втиснуть в наше заполненное купе еще одного своего пассажира.

— Где же он спать-то будет? — услужливо подвигаясь перед пришельцем, пробормотал я.

— Ничего... прикорнет где-нибудь, — сыто и нагло поглядел на нас проводник.

— Вон отсюда! — вдруг рявкнул Артур.

Пассажир, который, в общем-то, был ни при чем, только что разве дал проводнику за проезд, посмотрел на прищуренные кошачьи глаза Артура и стал пятиться:

— Да ладно уж, — проговорил он, обращаясь к проводнику, — самому-то мне не очень охота... со зверьми ехать.

Он взял свой мешок и вышел.

— А ты, дядя, загремишь у меня отсюда, — спокойно сказал проводник Артуру.

Артур бросился на него, но проводник успел выйти и задвинуть дверь. Артур стал рвать ручку, но ехавший с ним друг, седой ветеран Тютюрин, схватил его за плечи и усадил.

— С тобой действительно не доедешь, — проговорил Тютюрин.

Некоторое время мы ехали молча, под гул колес и бряканье пепельницы.

— Ну ясно, чаю не дождешься от него! — вздохнул Тютюрин. — На боковую, что ли?

Дверь отъехала, и вошла пожилая женщина — четвертый наш пассажир с кипой мятого белья.

— Это что выдают, а? — проговорила она. — Грязь на грязи! И имеют еще наглость уверять, что получили такое!

Я пересел на другую полку, и она стала стелить.

— Поговорить, что ли? — с сомнением приподнялся Тютюрин.

— А, бесполезно, — я махнул рукой. — Всюду одно и то же. Полное их торжество! Везде у них своя команда. Недавно пытался посуду сдать — абсолютно то же самое... Огромная очередь в подвал — еле движется. Часа два простояли уже, вот-вот — и вдруг подъезжает грузовик: погрузка! Это значит — задержка еще на час! Спускаются из кузова двое коблов, из кабины — шофер. «Не могли в перерыв погрузить, — спрашиваю. — Не мучить чтобы нас?» — «Об этом, извини, не подумали», — абсолютно нагло отвечает он. И начинается погрузка. Причем сами они не грузят, находятся добровольцы из очереди, которым потом за работу властители эти без очереди позволят посуду сдать! И даже больше, чем нужно, добровольцев находится, некоторое даже столкновение происходит — кому грузить. А те смотрят, усмехаясь. Вот что особенно похабно! «Ладно — вот ты, ты и ты», — шофер выбирает. Те рьяно начинают грузить — эти стоят, улыбаются. «А почему вы-то не грузите? — я не стерпел. — Ведь это ваша, наверное, работа?» Шофер посмотрел на меня, потом произнес лениво: «Быдло работу любит!» Ну — что тут делать? С камнем бросаться на них — или самому вешаться? А эти грузчики-добровольцы мне же и говорят: «Отвали ты, со своими проблемами!» Тут вдруг шофер приносит из кабины ведро, и из каждого поднимаемого ящика небрежно выдергивает бутылку и швыряет в ведро. Сначала я своим глазам не поверил, головой затряс. Наверное, думаю, он битые бутылки отбирает, на ходу так зорко их отличая: все ж таки профессионал! Но вскоре рухнула и эта надежда — явно не глядя он бутылки выдергивает, первые попавшиеся: собирает дань. И главное — доброволец, который непосредственно поднимает ящики в кузов, заметив эту инициативу шофера, — перед тем как поднять ящик, протягивает его предварительно шоферу! — Я разговорился, разволновался... — Далее: закончили погрузку. Спускаются туда и закрываются там минут на сорок! Очередь терпеливо ждет! Потом выходит шофер, неторопливо проходит вдоль очереди, уходит в магазин. Возвращается — спокойно, не прячась, несет две бутылки коньяку. И что самое жуткое — в очереди защитники их находятся и даже поклонники! «И правильно, — говорят. — Люди живут, как нравится им. Что ж им, так жить, как мы, дураки, живем?» — «Правильно», — усмехается шофер. «Но когда все-таки будете принимать?» — спрашиваю я. Тут он остановился даже, с интересом посмотрел: что, мол, за такой выискался: борец — соленый огурец? «Когда, спрашиваешь? — спокойно мне отвечает. — ...Вчера!» И, страшно довольный собой, уходит в подвал. Не владею уже собой, бегу туда, дергаю дверь — он мне открывает, пьяно рыгая: «Нарваться все же решил?» Ну — что тут делать?..

— Ты еще спрашиваешь? — сверкнул взглядом Артур.

— Да их же команда целая! Да и очередь заступится, что я таким выдающимся людям мешаю отдыхать!

— Команда? — проговорил Артур. — Одному — ребром ладони по горлу, другому локтем в рот, третьему — пяткой в пах!

«Да, говорить-то легко», — хотел произнести я, но осекся: он-то, действительно, разговаривать бы не стал.

— Рыбья кровь! — презрительно произнес Артур.

— Ну — и тут то же самое, — не слушая его, обращаясь исключительно к женщине, рассудительно продолжал я. — Договариваются с бельевщиками на вокзале и вообще белье не берут. А выдают старое — по третьему-четвертому кругу деньги собирают. Сбрызнут его водой изо рта, и говорят, что из прачечной только, даже еще сырое. А почему грязное и мятое: так стирают теперь! И некоторые пассажиры довольны даже: раз здесь так плохо, значит, и им так же можно!

— И ты спал на таком белье? — процедил Артур.

Я хотел сказать ему, что у себя в мастерской он спит, кажется, вообще без белья, — но не сказал, почувствовав, что это дела разные и сравнивать их нельзя.

— А вы... не будете на нем спать? — язвительно проговорил я.

Артур быстро сдвинул дверь и выскочил в коридор. Мы с Тютюриным кинулись за ним. Поезд разошелся, кидало от стенки к стенке. У служебного купе шумела недовольная толпа.

— Возмутительно! — слышались голоса.

— Дома, небось, и не на таком спят, — усмехаясь, говорил проводник своему пассажиру, который теперь сидел у него. — А тут им подавай крахмал — вышкуриваются друг перед другом!

— Но почему же такое белье? — возмущался полковник в парадной форме.

— Такое, и все! — ответил проводник. — А будешь выступать — и такого не останется!

Заражаясь его наглостью, пассажир достал из сумки бутылку и, насмешливо глядя на других пассажиров, не облеченных высокой дружбой с проводником, разлил вино в два стакана.

— Немедленно выдать всем чистое белье! — появляясь в служебном купе, выкрикнул Артур.

— А тебе, дядя, все неймется! — лениво произнес проводник. — Ну, сделаю я тебе — в Бологом будешь ночевать!

Артур выкинул руку — и проводник повалился на столик. Артур рванулся вперед — нанести еще один, завершающий удар, но здоровый Тютюрин поднял его и отволок в купе.

— С тобой действительно не доедешь! — тяжело дыша, Тютюрин задвинул дверь.

Поезд вдруг остановился и долго стоял на каком-то маленьком темном полустанке.

Ну вот, тревожно вглядываясь в окно и видя лишь свое неясное отражение, думал я. Все ясно! Сейчас нас уведут в эту темноту, а ярко освещенный уютный поезд уедет без нас. Ну, влип. И главное — за что?

Но так никто за нами и не пришел, и поезд, постояв, со скрипом двинулся. И тут я впервые почувствовал закон, который потом очень мне помогал в дальнейшей жизни: не надо считать врагов всемогущими, у них тоже, наверняка, есть свои тяжелые проблемы, неизвестные нам, занимающие их мысли и силы, не надо представлять, что они все время думают лишь о тебе — больше ни о чем... а может быть — чем черт не шутит! — с ними случаются и приступы совестливости, останавливающие их...

— Ну слава богу, все вроде обошлось, — отворачиваясь от темного окна, с облегчением проговорил я.

— Рыбья кровь! — презрительно вымолвил Артур и, сбросив с верхней полки грязный матрас на меня, улегся на голой фанере и демонстративно захрапел. А я не мог уснуть целую ночь, сидел в коридоре, где и удалось мне добыть дармовую спичку из-под ковровой дорожки.

Поезд прибыл к какой-то старой, заброшенной платформе. Никогда раньше я к ней не подъезжал... или... было? Вдруг стали оживать и двигаться давние воспоминания: я был на этой платформе с матерью и отцом... когда? Примерно двадцать пять лет назад! Мы тогда последний раз все вместе приехали в Москву — как раз, кажется, в мае? Теперь-то я понимаю уже, что родители подались тогда в столицу с отчаяния, — видимо, мама уговорила отца на последнюю попытку, и они поехали в Москву, робко надеясь, что праздничная столица и старые друзья их и близкие родственники еще раз помогут им, поднимут их дух и удержат их вместе, — дома на это надежды уже не осталось.

Отец мамы, московский академик, сняв шляпу и открыв голову с серебряным бобриком, шел к нам.

У платформы нас ждала длинная черная машина... И все напрасно! Помню, я был ошарашен ее огромным, тускло освещенным нутром; особенно меня занимал маленький стульчик, вынимающийся к полу из спинки переднего кресла, я то робко вынимал его, то снова убирал. Потом, посаженный папой на колени, слегка уколовшийся о его щетину, я вдруг увидел за окном рой праздничных шариков на палке, радостно закричал — и шарик (тогда шарики еще летали) был впущен в машину...

Потом помню нас в роскошном магазине с высоким фигурным потолком, — потолок я помню потому, что к нему, вырвавшись из рук, улетел мой шарик. Кто-то со шваброй в руках лез под потолок (была, значит, у деда сила и власть — но не помогла она нам, не помогла!), шарик был торжественно мне вручен, я подбежал к маме и папе, но лица у них были расстроенные, отвлеченные.

Потом помню, как в зеркальном фойе театра мать (перед началом или в антракте?), очаровательно кокетничая, весело и молодо вертелась перед зеркалом, — но пронзительную тревогу всего происходящего, непонятную, но очень мною ощутимую, я ясно запомнил. Потом помню багрово-серебристый бархат ложи, солидный черный рукав деда-академика, ставящего на барьер открытую коробку шоколадных конфет в гофрированных золотых юбочках.

Больше я не помню почти ничего... Смутно: я в коридоре с какой-то игрушкой, и открывается дверь в темноту, и возвращаются из каких-то гостей расстроенные, молчаливые мать и отец. Представляю, как грустен был обратный путь, когда последняя надежда — Москва — не помогла и они ехали к своему расставанию! Как виновато, наверное, отводили глаза при провожании их родственники и друзья, не справившиеся с непосильной задачей — вернуть молодость и счастье!

И что было бы тогда с родителями, если бы сумели они через толщу лет разглядеть теперешнего меня, безуспешно пытающегося стремительностью движений скрыть свою неуверенность, суетливо заспешившего — в нелепой надежде...

Седой кок Артура маячил впереди — он горячо лобзался с каким-то генералом.

— Это мой секретарь... можно не знакомиться, — небрежно проговорил Артур, глянув на меня.

Потом я забежал к родственникам, живущим неподалеку, слегка поднаврал им о важности моего визита в Москву, потом успел еще по дороге заскочить в «Детский мир», купить дочурке особых московских тетрадушек (очень их любит), и, радостный, пошагал вниз, к скверу Большого театра, где собираются ветераны. Всюду играли оркестры, и я радовался, что шагаю в ногу со всеми.

Увидев моего героя, я несколько подрасстроился — вся зыбкость моих надежд предстала передо мной. В толпе ветеранов найти Артура было легко. О боже! На что мне надеяться? На голове его красовался кок, на шее — бабочка в крупный горошек. Не то, все не то, что нужно, — требовалось абсолютно другое. А так, как он, одевались лишь стиляги в пятидесятых годах. Где раздобыл он такие вещи — было неясно. Даже его возлюбленная — дочь Рокфеллера — вряд ли одобрила бы такой наряд!

Держался он, правда, абсолютно уверенно, все его движения источали власть. Я неожиданно убедился, что и многие наши генералы уважают его — не только де Голль.

Потом, когда все начали разбредаться и Артур оказался вдвоем, видимо, с самым близким своим другом в кафе на бульваре, я через некоторое время присоединился к ним.

— Мой секретарь, — опять же небрежно представил меня Артур.

— С великим человеком работаете! — сказал мне друг, когда Артур удалился к стойке. — Знаете, что сделал он? Вдвоем еще с одним захватили укрепленный форт, охраняемый целой зондеркомандой.

— А... как?

— Да просто... на словах если. Влезли ночью, по скале, сняли часового, вошли в казарму. Артур рявкнул по-немецки: «Встать!» Все вскочили в переполохе — ну они всех и положили из автоматов.

— А Артур... знает по-немецки? — спросил я.

— Артур? — удивленно улыбнулся друг. — Да он на каком хочешь может говорить... даже если не знает.

Мы засмеялись.

— Встать! — раздался над нами голос Артура. — Первый тост пьем стоя! Ты можешь сидеть, — снова унизил меня Артур, но я уже больше не унизился, а захохотал.

Через некоторое время, покинув их, я шел по бульварному кольцу. Я понял наконец-то главное, что мне давно уже следовало понять: среди победителей в этой войне были люди самые разные, и в их числе был и Артур, — и не всем обязательно нужно походить на каноническую скульптуру воина-освободителя.

Я уже прикидывал, как пишу роман о нетипичном герое (с чего и начинается мое бешеное восхождение к славе).

Вот (я уже ясно представлял себе) на какой-то роскошной вилле устраивается празднество в мою честь — длинные столы поставлены под открытым небом. Благоухают цветы, порхают бабочки.

— Неплохо, — говорю. — Очень неплохо. Но бабочек прошу заменить!

Другой кадр: при огромном стечении народа выносят мой гроб. Тут же вспыхивают бешеные рукоплескания, возгласы: «Качать! Качать!»

Замечтавшись, я чуть не угодил под машину, на которой ехал военный оркестр.

Вечер я уютно провел у родственников и в радостном настроении пришел на поезд. Ветеранов моих еще не было. Счастливо вздохнув, я раскинулся на сиденье. Вдруг дверь в купе отъехала и вошла моя любимая зубная врачиха Марго!

Вот это да! Наконец-то! Наконец-то и мне пошла карта! Я стал раскидывать по столу богатые подорожники, созданные родственниками. Марго вроде бы тоже радовалась, рассказывала, что ездила ставить зубной мост одному маршалу, — в общем, жизнь ее шла удачно.

— Хоть бы загуляли мои друзья, хоть бы не пришли! — молил я бога войны Марса.

Но гвардейцы не упускают побед — именно потому они и есть гвардейцы!

За минуту до отхода поезда в коридоре послышалось грозное пение. В дверях купе появились Артур и его верный спутник Тютюрин. Они, не замечая нас, спели несколько песен, потом, когда Артур вышел, Тютюрин резко залез на верхнюю полку и захрапел. Вернулся переодевшийся в роскошный халат и феску Артур — и внезапно начал бешеный штурм нашей спутницы. Сначала, обидевшись на Артура за то, что он разрушил наш с ней роман, она отвечала отрывисто и сухо, поглядывала в окно, потом безумный напор этого человека начал действовать и на нее, она стала поглядывать на рассказчика, отрывисто похохатывать.

— И вот, ребяты мои, орляты, я выхватываю мой верный манлихер... — вдохновенно излагал он.

...Так и не дождавшись перерыва в его рассказах (действие которых перенеслось уже в его баронский замок), я сдался, забрался на верхнюю полку и уснул. Проснулся я среди ночи: с чего бы это? И сразу же понял с чего! Так я мычал, а она ласково шептала, когда лечила мне зуб!

И при этом мне еще нужно было лежать в моем гробике не шелохнувшись, чтобы не дай бог они не поняли, что я не сплю!

Успокоенный наступившим наконец затишьем, я начал дремать — но тут они принялись за второй «зуб»!

Так и не сумев превратиться в мышку, я грузно спрыгнул с полки, рванув дверь, вышел в коридор, стоял в холодном прокуренном тамбуре, изображая курение, хотя курить мне нисколько не хотелось.

Когда — за полчаса до прибытия — я вошел, наконец, в купе, Артур, переливаясь своим халатом, небрежно курил (прямо в купе!) длинный изогнутый кальян, а Марго (о женщины!) хлопотливо угощала его моими подорожниками.

На платформу я вышел один. Я понимал уже, что с романом об Артуре все плохо и, если я пойду с ним, он приведет меня к краху. Из сцен, подобных только что кончившейся, «надежного» романа, любимого начальством, не выйдет, — а без подобного рода сцен Артур не будет Артуром. Только он ни в чем не сомневался — покровительственно-небрежно прошествовал рядом с Марго.

Расстроенный я заскочил домой и направился в редакцию.

— Вукол Дмитриевич на совещании! — сказала секретарша.

Я рванулся к выходу, потом вернулся:

— А где совещание?

— На Пятой линии.

В заседании как раз был объявлен перерыв. Вукол Дмитриевич (то есть, по-нашему, Дзыня) шел рядом с каким-то маститым, в кожаном пиджаке, делая почему-то вдвое больше шагов, чем тот, хотя и двигаясь абсолютно вровень. В руке Дзыни, деликатно удерживаемой на отлете, была тарелочка с двумя румяными, видимо, особо дефицитными сырниками.

— Дзыня! — заорал я.

Чопорно извинившись перед маститым, Дзыня неторопливо подошел ко мне.

— Ты что, с ума сошел? — краешком рта проговорил он.

— Здорово! — я что-то обрадовался вдруг ему, схватил его за руку, два раза тряхнул, сырники дважды подпрыгнули на тарелке.

— Как съездил? — спросил Дзыня, почему-то глядя не на меня, а озираясь вокруг.

Я простодушно рассказал.

— Слушай сюда, — краешком рта заговорил он. — Об Артуре этом забудь. Погубит он — и тебя, и меня. Понял, да? Учти: осторожность заменяет мне ум! — он коротко улыбнулся и снова помрачнел.

Потом я уныло ехал домой. Жена и дочка ни о чем уже не спрашивали меня. Я напечатал Артуру записку — о том, что романа о нем в ближайшее десятилетие не намечается, поскольку образ его не совсем соответствует... и пусть он подыскивает себе другого секретаря!

Видеть его лишний раз я, естественно, не хотел — поэтому вставил послание в дверную щель.

Вечером я был у Дзыни — мы позволили себе разговориться несколько откровеннее, нежели на совещании.

— Не получается жизнь! — горевал Дзыня. — Не прожить нам такую жизнь... как этот прожил!

— Потому что — рыбья кровь! — с отчаянием пояснил я. — Огня нет! Давно все кончилось, в юности уже... А помнишь, как однажды весной мы к девушкам приставали на углу? Было ведь! Ты изображал коня на скаку, а я — горящую избу.

— Помню, конечно! — Дзыня вдруг зарыдал.

Домой я вернулся поздно. Зажег в кабинете свет — и не поверил своим глазам. Все стены в кабинете были заляпаны какими-то кляксами, прилипшими темными бомбочками с бордовым выбросом.

— Что это? — изумился я.

— Да это бешеный твой прибегал... Артур, — сказала жена, входя в кабинет. — Сначала говорил долго, как тебя презирает, потом вдруг клюкву из кулька начал в стены швырять.

— Почему клюкву-то? — удивился я.

— А я знаю? — ответила жена.

Моя рыбья кровь понемногу закипала.

Третьи будут первыми

В последний день перед отлетом на конференцию вдруг решено было взять вместо меня уборщицу. Ну что ж, это можно понять: от меня — какой толк? Ну — отбубню я свое сообщение, и все, — а та и уберет, и постирает, к тому же — молодая очаровательная женщина — это тоже немаловажно!

Но, к счастью для меня, уборщица от поездки отказалась — то ли муж ей не разрешил, то ли ребенок, точно не известно. Таким образом, один я поехал такой, остальные — начальники, хотя они к теме конференции ни малейшего отношения не имели.

Правда, в самолете я вдруг старого друга своего Леху встретил — давно не виделись.

— А ты откуда здесь взялся? — я удивился.

— Не было б счастья, да несчастье помогло! — Леха усмехнулся. — У шефа теща заболела — так что я вместо нее!

С самолета нас в элегантнейший отель привезли, — правда, нас с Лехой сунули в каморки на последнем этаже. Вышел я на балкон — на соседнем балконе Леха стоит.

— Вот так вот! — горестно говорит. — А ты как думал? Ну ничего! — злобно усмехнулся. — Мне сверху видно все — ты так и знай!

— Наверное, — говорю, — надо уже в холл спускаться, все, наверное, уже там?

Долго до нас лифт не доходил, наконец поймали, спустились в холл.

Вскоре вслед за нами сам Златоперстский спустился со своими питомцами — Трубецкой, Скукоженский, Ида Колодвиженская, Здецкий, Хехль.

— Да... дружная команда! — исподлобья глядя на них, Леха пробормотал.

Тут маленький человек появился, в огромной кепке, с некоторыми здоровался, некоторых пропускал.

— А это кто? — испуганно я Леху спросил.

— С луны, что ли, свалился? — Леха говорит. — Это ж сам директор гостиницы, товарищ Носия! От него все здесь зависит!

— Неужто все?

Леха в ответ только рукой махнул, злобно отошел. А я на доске объявлений маленькое объявленьице увидел: «Не получившие командировочные могут получить их здесь, в комнате 306».

Радостно поднялся. Но Блинохватова, начальница оргкомитета, железная женщина, ни копейки мне не дала. Сказала, что вместо меня в списках значится уборщица, с женской фамилией, так что мне с моей мужской денег вовек не видать, — причем с торжеством это сказала, даже с какой-то радостью — вот странно!

Спустился, снова в холле Леху нашел, все ему рассказал.

— А ты как думал? — Леха говорит. — С нами только так! Кстати — вся головка сейчас на пикник приглашена — почему-то на насыпи, — а про нас с тобой не вспомнил никто.

— Неужели никто? — я огорчился.

— А к тебе обращался кто-нибудь? — Леха вздохнул. — Вот то-то и оно!

— Да-а! — горестно говорю. — Кстати — странно: когда шел я по этажу, горничные дорожки убирали, за ними рабочие в заляпанных спецовках линолеум сдирали. К чему бы это?

— А ты не понимаешь? — Леха говорит. — Товарищ Носия хочет одновременно с нашей конференцией ремонт провести — поэтому он так и задабривает наше начальство!

— А зачем — ремонт-то? И так аккуратно, — я огляделся.

— Не понимаешь, что ли? — Леха разозлился. — После каждого ремонта у него еще одна дача появляется — как же не ремонтировать?

— А как же нам конферировать? — говорю. — Никуда будет не пройти — все разрушается!

— А это уже, как говорится, дело десятое! — Леха усмехнулся.

Потом мы с Лехой ползли по горам песка, к железнодорожной насыпи. Все приглашенные уже там собрались: и Златоперстский, и Трубецкой, и Блинохватова, и Ида Колодвиженская, и Здецкий, и Крепконосов.

Златоперстский, покровительственно улыбаясь, рассказывал про Париж — для пикника, конечно, лучшей темы не найти:

— И вот приезжаем мы на Сант-Дени... и как бы уже путешествуем во времени!

«Главное — что ты в пространстве можешь путешествовать!» — злобно подумал я.

Все сползают по песку, но сразу же снова карабкаются вверх.

В центре, естественно, Носия возвышается. Вдруг звонок. Носия поднял свою большую кепку, лежащую на песке, — под ней оказался телефон.

— Слушаю! — надменно проговорил.

Смотрел я на этот праздник, и слезы душили: «Что ж такое? Что у меня за судьба? Всегда я как-то в стороне, на отшибе обоймы!»

Приползли обратно в гостиницу — Леха говорит:

— Все! Хватит дураками быть!

— Думаешь — хватит?..

— Надо что-то предпринимать!

— Думаешь — надо?

— А — ты вообще — вне времени и пространства! — Леха махнул рукой, стремительно ушел.

Вечером уже я робко ему постучал. Он долго не отзывался, наконец глухо откликнулся:

— Кто?

— Я — кто же еще?

Леха высунул в коридор взлохмаченную голову, бдительно огляделся:

— ...Заходь!

Зашел я — и даже не сразу понял, что живет он в таком же номере, как и я: на столе стояли мокрые сапоги, кровать застилал какой-то зипун, пол был покрыт каким-то темным распластанным телом.

— Кто это? — испуганно глянул я на тело.

— Да это Яка Лягушов. Отличный, кстати, мужик. Пущай пока полежит... Выйдем-ка!

Мы вышли.

— Зайдем тут... здоровье поправим, — Леха сказал.

— Да я денег не получил!

— Ладно! С деньгами и дурак может. Пошли!

Из соседнего номера доносился стук машинки.

— Машинки у них есть! — проговорил Леха. — А я свою должен был продать, чтобы внуку порты купить!

До этого у него и детей не было — и вдруг — сразу внук!

Мы спустились в уютный тускло освещенный бар, и Леха сказал бармену, указывая на бутылку:

— По двести нам нацеди... под конференцию!

Бармен безмолвно нацедил.

— Колоссально! А я и не знал! — обрадовался я.

— Ты много еще чего не знаешь! — зловеще Леха сказал.

Я испуганно поставил фужер.

— Насчет этого не сомневайся! — Леха положил мне руку на плечо. — Есть указание: под конференцию — наливать! Только этим не говори...

— Кому — этим?

— Ты что — не понимаешь, что ли? И так Златоперстский с командой своей все захватил — теперь еще и это им отдавать? — Леха бережно загородил мощной рукой хрупкий фужер.

— А, ну ясно! — я повторил его жест.

— Есть нашенские ребятки тут, есть! — радостно прихлебывая, заговорил он. — Иду это по коридору я — навстречу мне — Генка Хухрец! «Ты?» — «Я!» — «Здорово!» — «Здорово!» Обнялись. «Ну что, — говорит, — я могу сделать для тебя?» И — вот! — Леха гордо обвел рукой тускло освещенные стены. — ...Кстати — ты с нами, нет?

— ...А вы кто?

— А! — Леха с отчаянием рукой махнул. — Ну что надо тебе? Скажи — сделаем!

— Да я даже как-то не знаю... — я забормотал.

— Не знаешь ничего — потому и не хочешь! — Леха сказал. — Ну хочешь — тренером в Венесуэлу устроим тебя? Момент! — Леха прямо в фужере набрал пальцем телефонный номер. — Алле! Генаха, ты? Тут со мной один чудило сидит — можем в Венесуэлу его послать? Говоришь: «О чем речь?» — Леха захохотал. — Ну ясно! Он свяжется с тобой!.. Только-то и делов! — поворачиваясь ко мне, Леха сказал. — А может, ты, наоборот, — он окинул меня орлиным взором, — в глубинку куда-нибудь желаешь? Это мы мигом! — он быстро рванулся к бару, принес фужер размером с торшер. — Алле! Генаха? Снова я. Тут куражится наш-то — может, в порт Находка его пошлем? Сделаешь? Ну, хоп!

В течение получаса я довольно холодно уже наблюдал за стремительными своими взлетами и падениями — в конце концов я уже ехал в Боготу через Бугульму... но тут Леха устал.

— Ладно, — проговорил он. — Договорились, в общих чертах! Пойду гляну, как Яка Лягушов там лежит.

В этот момент в бар вошел Скукоженский, подошел к стойке и, явно не зная самого главного, заказал себе скромный кофе.

Леха злорадно подтолкнул меня локтем, подмигнул.

— Эй ты, Скукоженский! Не признал, что ли? Чего не здороваешься? — внутренне ликуя, привязался Леха к нему.

— Я уже, кажется, говорил вам, что моя фамилия Скуко-Женский! — надменно дернув плечом, проговорил тот.

— Ой, извини, подзабыл маленько! — юродствуя, завопил Леха и, потрепав Скуко-Женского по спине и заговорщически подмигнув мне, ушел.

— Можно вас — буквально на долю секунды? — с изысканной вежливостью обратился вдруг ко мне Скуко-Женский.

— Пожалуйста, пожалуйста! — я торопливо пересел к нему.

— Сначала — о деле, — сухо проговорил он.

Как будто потом мы с ним часами будем говорить о душе!

— ...Ваш доклад поставлен на завтра.

— Ну?! Это хорошо! — я обрадовался.

— Теперь — мелочи. Как вы считаете... этот... — он пренебрежительно кивнул вслед ушедшему Лехе, — окончательно потерял человеческий облик или еще нет?

— Ну, знаете! — я встал. — Эта работа не по мне! Даже если бы я и знал что-то — все равно бы не сказал!.. Значит — завтра? Огромное вам спасибо! — я поклонился.

— Кстати, — проговорил вдруг он. — Не советую вам в вашем докладе... очень уж заострять некоторые вопросы — есть люди более компетентные, которые сделают это лучше вас!

— Спасибо, разберусь как-нибудь! — я ушел.

Выскочил я оттуда с ощущением счастья — как хорошо, что все это кончилось!

Но оказалось — нет! Я быстро шел по коридору к номеру — вдруг какая-то дверка распахнулась, оттуда пар повалил, высунулась голова. Я испуганно шарахнулся... Леха.

— Заходь!

Я зашел (это оказался предбанник), сел.

— Ну как? — кутаясь в простыню, Леха усмехнулся. — Златоперстцы эти... уже выспались на тебе?

— В каком смысле?

— Ну — заставили уже что-нибудь делать для них?

— Абсолютно нет!

— Ладно, это мы будем глядеть! Раздевайся!

Я задумчиво стал раздеваться. Появилась старуха в грязном халате, с темным лицом.

— Слышь, Самсонна! — мелко почесываясь, Леха заговорил. — Дай-ка нам с корешем пивка!

— Где я тебе его возьму? — рявкнула она.

Леха подмигнул мне: «Во дает!»

— Слышь, Самсонна! — куражился он. — Веников дай!

— Шваброй счас как тресну тебе! — отвечала Самсонна.

Я огляделся... Собственно — из роскоши тут имелась одна Самсонна, но большего, видимо, и не полагалось.

Мы вошли в мыльную. Тут были уже голые Лехины союзники — Никпёсов, Щас, Малодранов, Елдым, Вислоплюев, Темяшин.

Леха быстро соорудил себе из мыла кудри и бородку.

— Можешь одну штукенцию сделать? — наклоняясь к моему тазу, проговорил он.

— Какую именно?

— Выступить против Златоперстского. А то — из наших кто вякнет, сразу смекнут, откуда ветер, а так — вроде как объективно...

— Да я совсем не знаю его... — я пробормотал.

— Ну и что? — Леха проговорил.

— Да нет... не хочу! — стряхивая мыло, я стал пятиться к выходу.

— Крепконосов за нас... Ухайданцев подъедет! — выкрикивал Леха.

— Нет!

— Чистеньким хочет остаться! — крикнул Елдым.

Я вдруг увидел, что они окружают меня.

Пока не стали бить меня шайками, я выскочил.

Тяжело дыша, я подходил к номеру... Ну, дела!

Следующие три часа я работал, писал свое выступление и по привычке, автоматически уже, жевал бумагу и плевал в стену перед собой... такая привычка! В конце — опомнился, увидел присохшие комки, ужаснулся: ведь я же не дома! И не отковырнуть — для прочности я добавляю туда немного цемента.

Раздался стук в дверь. Я вздрогнул... Леха.

— Ну — а для переговоров с ними ты пойдешь? Ведь, надеюсь, ты не против переговоров?

— Нет.

Оделся, пошли. Спустились в бельэтаж, постучались. Долгая тишина, потом:

— Да-да!

Открыли дверь, вошли.

Златоперстский, величественный, седой, сидит в кресле. Вокруг него суетятся его ученики: Здецкий мелким ножичком нарезает плоды дерева By, Скуко-Женский, мучительно хватаясь за виски, варит какой-то особый кофе.

Златоперстский долго неподвижно смотрел на нас, потом вдруг вспомнил почему-то:

— Да! Колбаса!

Стал лихорадочно накручивать диск, договариваться о какой-то колбасе... Наконец договорился, повернулся к нам:

— Слушаю вас!

Я открыл рот и тут внезапно страшно чихнул, чихом был отброшен к стене.

— Дело в том... — заговорил. И снова чихнул. Третьим чихом был вышвырнут за дверь. Потом меня кидало по всей гостинице, с этажа на этаж, потом оказался в своем номере, прилег отдохнуть.

Некоторое время спустя Леха явился, тоже весь растерзанный — но не физически, а духовно.

— Я запутался! — застонал.

— Так распутайся! — говорю. — Моральные изменения, в отличие от физических, не требуют абсолютно никакого времени!

— Ты прав! — снова заметался. — Они думают — купили меня! Заткнули мне рот икрой! Не выйдет!

— Ты о ком? — удивленно говорю.

— Блинохватова с Носией купили меня! Вернее, пытались! Дешево дают! — куда-то выбежал.

Только сел я за статью — является толпа маляров, под предводительством Блинохватовой, выносят мебель.

— Я готовлюсь к выступлению... я участник! — пытался выкрикивать, вцепившись в стол, пока меня вместе со столом по коридору несли. Вынесли в Зимний сад, превращенный в склад.

— Это возмутительно, что вы творите! — Блинохватовой сказал.

— И до меня доберемся! — гордо, во весь голос, Блинохватова ответила. Надменно ушла.

Работал полночи, потом уснул. Рано утром проснулся, умылся из фонтана... К назначенному часу вошел в зал заседаний... Ни души! Куда же все делись? Выглянул в окно: все, празднично одетые, садились в автобусы... Снова пикник?

— Ты вне игры, старик, вот в чем беда! — сказал мне Леха, когда я подошел.

— А ты?

— Я? Я продался! — Леха рубаху рванул, но не порвал. — Сейчас все едут в горы, закапывать капсулу с посланием в тридцатый век, а потом в ресторан «Дупло», и съедают все живое в округе! Я подлец! Подлец! — Леха бросил надменный взгляд в автобусное зеркальце. — ...Понимаю — ты выше этого! — уже нетерпеливо проговорил он.

— А разве можно быть ниже? — удивился я. — ...Ну, а что Златоперстский? — для вежливости поинтересовался я. — ...Надеюсь — удалось произвести отталкивающее впечатление?

— Тебе удалось! — горестно Леха вздохнул. — А мне — нет! — он снова в отчаянии рванул рубаху.

Вечером я подкрался по оврагу к ресторану «Дупло», прильнул к щели... В «Дупле» оказались все: и Носия, и Златоперстский, и Скуко-Женский, и Ида Колодвиженская, и Хехль, и Здецкий, и Джемов, и Щас, и Никпёсов, и Елдым, и Вислоплюев, и Слёгкимпаров, и Ухайданцев, и Крепконосов, и Яка Лягушов, и Пуп. Леха, рыдая, опускал в котел с кипящей водой раков, давая перед этим каждому раку укусить себя. Все пели песню о загубленной жизни. Златоперстский брезгливо подпевал. Блинохватова танцевала на столе — но в строгой, сдержанной манере. На горячее был сыч запеченный.

— Еще сыча! — протягивая руку, воскликнул Елдым.

И тут на пороге появился я.

— Как вы нас нашли? — воскликнули сразу же несколько голосов.

— По запаху! — ответил я, и в ту же секунду меня уже били.

— Вам бы немножко амбы! — успел только выкрикнуть я.

...Очнувшись, я увидел перед глазами комки земли... вдруг один ком зашевелился... скакнул... лягушка! Я стал прыгать за ней, потом распрямился, потом побежал. Впереди меня по ущелью гнался Леха за испуганной лисой, рвал на груди рубаху, кричал:

— Ну — куси! Куси!

Потом я выбрался в долину. Было светло. Магазины уже открывали свои объятья.

Я подошел к гостинице. Ее уже не было — Носия уже успел разобрать ее. Все участники сидели под небом на стульях, поставив тарелки с супом на головы, осторожно зачерпывали ложками, несли ко рту. Потом ставили на головы стаканы, лили из чайников кипяток, размешивали ложечками.

Оказалось: вчера на пикнике, скушав все вокруг, они захотели отведать белены — и это сказалось. Красивые белые машины подъезжали к ним, люди в белых халатах помогали войти...

Вот на тропинке показался Леха. Видимо — он все-таки уговорил лису укусить его. Сначала он шел по тропинке абсолютно ровно — потом вдруг метнулся в курятник, раздался гвалт. Через минуту санитары повели и его. Он шел с гордо поднятой головой, пытаясь сдуть с верхней губы окровавленную пушинку.

— А ты говоришь — почему седеют рано! — скорбно произнес он, поравнявшись со мной.

Все уехали. А я пошел в степь. И вот вокруг уже не было ничего — только заросший травой колодец. Я заглянул туда — отражение закачалось глубоко внизу.

— Господи! Что же за жизнь такая?! — крикнул я.

— ...Все будет нормально! — послышалось оттуда.

В городе Ю.

А все с того началось, что я Генку Хухреца встретил, — Леха пересел на свободное место на моей полке и, горячо дыша, начал исповедь. — До того, ты знаешь, я всего лишь сменным мастером был, газгольдеры, то-се, и вдруг Геха мне говорит: «Хочешь мюзик-холлом командовать? Какие девочки там — видал?» Говорю: «Только на афишах!» Ржет: «Увидишь вблизи!» ...А все со школы еще началось: там Геха, по правде говоря, слабовато тянул, никто не водился с ним, один я. И вот результат! «Только усеки, — говорит. — За кордон с ними поедешь — чтобы ни-ни! С этим строго у нас! Но зато — как приедете в какую-нибудь Рязань!.. Любую в номер! Они девочки вышколенные, команды понимают!»

— Это — ты говоришь или Геха? — слегка смутившись, пробормотал я, пытаясь увести разговор в сторону, запутать его в филологических тонкостях.

— Он. И я это тебе говорю! Приезжаешь в какую-нибудь Рязань...

— Почему именно в Рязань-то?

— Ну — в Рязань, в Казань... — миролюбиво проговорил Леха.

— А... ясно. И почему ж ты не с ними сейчас?

— Сорвался я! — скорбно воскликнул он.

— В Рязани? — изумился я.

— При чем здесь Рязань? Как в Рязани можно сорваться? В этом гадском Париже все произошло!

— В гадском?

— Ну а в каком же, по-твоему, еще? — уязвленно воскликнул он. — Разве ж это город? Бедлам! Легко там, думаешь, коллективом руководить?

— А... тяжело?

— Дурочку изображаешь, да? Днем, вместо репетиций, по улицам шастают, после спектакля для блезиру в гостиницу зайдут и на всю ночь — опять! У меня нервы тоже, понимаешь, не железные — пробегал четыре ночи в квартале Сант-Дени, гадостей всяких насмотрелся, наших никого не нашел — и под утро уже пятой, кажется, ночи, часа в четыре к одной нашей артисточке в номер зашел — проверить, работает ли у нее отопление. И ведь точно знал — с жонглером нашим живет, а тут фу-ты ну-ты — на дыбы!

— А как — на дыбы?

— Сковородой жахнула меня!

— Сковородой?.. А откуда ж у них в номере сковороды?

— Ты что — с крыши свалился, что ли? — перекривился он. — Известно ведь: хоть и запрещено, а они все равно жратву в номере готовят, чтоб валюту не тратить! Примуса, керосинки — как в коммуналке какой-нибудь! Суп в бидэ кипятильником варят!

— И... что? — по возможности нейтрально спросил я.

— И все! — Леха тяжко вздохнул. — С той сковороды и начался в моей голове какой-то сдвиг! Тут же, этой артистке ни слова не сказав, пошел в номер к себе, вынул из наволочки всю валюту — всей группы, я имею в виду, и рванул в казино (неизвестно еще, откуда я дорогу туда знал!). Не сворачивая, пришел, сел в рулетку играть и с ходу выиграл пятьсот тысяч — не иначе, как специально мне подстроили это! В общем, когда дождливым утром выходили все на авеню Мак-Магон, чтобы в автобусы садиться, на репетицию ехать, вдруг громкие звуки джаза раздались, и с площади Этуаль процессия появилась... Впереди джаз шел... из одного кабака... за ним девушки с Пляс Пигаль маршировали, а за ними, — Леха стыдливо потупился, — четыре нубийца меня на паланкине несли... я в пуховом халате, скрестив ноги, сидел, и в чалме! — Леха прерывисто вздохнул.

— Ясно... — сказал я. — И после этого, значит, тебя сюда?

— Да нет, не сразу сюда, — после долгой паузы проговорил Леха. — После этого я еще симфоническим оркестром руководил. Не то, конечно! — с болью выкрикнул он. — ...И в самолете на Нью-Йорк с гобоистом подрался одним. В океан хотел выкинуть его! — Леха всхлипнул. — И все после той проклятой сковороды — то и дело заскоки случаются у меня! А артистке той — хоть бы что, в Москве уже работает, говорят! — он снова всхлипнул.

Да-а-а... зря я связал с этим затейником мою судьбу! — в который уже раз подумал я. Вряд ли получится из этого что-то хорошее. Но так надоели неопределенность, скитания по редакциям, халтура на телевидении, так хотелось чего-то твердого и определенного!

— А что тебе... Геха обещал? — уже не в первый раз стыдливо поинтересовался я.

— Да уж крупное что-нибудь, не боись! — с ходу приободрившись, ответил Леха. — Раз уж Геха за главного тут — без работы, не боись, не останусь! А где я — там уж и ты! Старый кореш, что ни говори!

Да, действительно, дружим мы с Лехой давно, вместе учились еще в институте... как скромно мы когда-то начинали — и как нескромно заканчиваем!

— Для начала обещал управляющим театрами меня назначить! — весомо проговорил он.

— Но ведь в Ю., насколько я знаю, один театр, — засомневался я. — Может — директором театра тебя?

В лице его неожиданно появилась надменность.

— Я, кажется, ясно сказал — управляющий театрами! Ради одного театра, мелочевки такой, я бы не поехал сюда — не тот случай!

— А где тебе остальные театры возьмут? Построят, что ли? — Я все не мог поверить в осмысленность поездки.

— Это пусть тебя не колышет! — высокомерно ответил он. — А уж только заступлю — на первое свободное место — тебя. А не будет — так освободим! Как-никак — опыт руководства есть!

Я хотел было спросить, имеет он в виду случай со сковородой или что-то еще, но вовремя удержался: все-таки теперь я зависел от него, а шуток, насколько мне известно, он не любил.

— Ну ладно... спать давай... утро вечера мудренее! — зевнул он.

— Мудрёнее! — усмехнулся я.

— Ну ладно. Это твое дело — словами играть! — снисходительно проговорил он и начал раздеваться.

Спал он бурно, метался, хрипло требовал ландышей. С трудом удалось разбудить его за полчаса до вокзала — он дышал прерывисто, по лицу его текли слезы.

— Видел поленницу до неба, старик! — взволнованно проговорил он. — К большой судьбе!

Я хотел осторожно сказать, что поленница — сооружение шаткое, но промолчал. Поезд, притормаживая, стал крупно дрожать, наши щеки затряслись.

Судорожно зевая, размазывая слезы, мы вошли в освещенный голубым призрачным светом вокзал. Прилечь или даже присесть в этом зале, напоминающем диораму Бородинской битвы, было негде... почему такому количеству народа необходимо было находиться на вокзале в четыре утра — было неясно!

Правда, какой-то старичок, оказавшийся рядом, сразу же стал услужливо объяснять мне, что по прихоти купца Харитонова вокзал выстроен в пятидесяти верстах от города, на горе, а с транспортом в городе нынче туго — поэтому все, приехавшие ночью, сидят здесь. Не знаю, чего ждал от меня этот старичок, — я сказал ему «спасибо» и пошел дальше. Леха вышел в холод, во тьму, и вернулся, торжествуя.

— Ну, ты! Надолго тут расположился? Машина ждет!

— Вот это да! — ликуя, подумал я. Не зря, действительно, я приехал в этот город!

Правда, в гостинице оказался абонирован двухместный номер, не два отдельных, как Леха предполагал, — это как-то сразу надломило его, он начал зевать.

— Ладно... поспим малехо, — злобно проговорил он и начал раздеваться.

— Слушай, — не удержался я. — А почему ты все время в ушанке спишь? Ну — в поезде — более-менее понятно еще, мороз был, а здесь-то зачем?

Он оглянулся по сторонам, глаза его блеснули безумным огнем.

— А потому, — прошептал он, — что в шапке у меня... шестьдесят пять тысяч зашито... заработанных честным, беспробудным трудом! — добавил он.

Я хотел спросить, считает ли он честной работой свои подвиги в Париже, — но промолчал.

Поспать так и не удалось. Тут же зазвонил телефон, Леха схватил трубку.

— Геха, ты? — он радостно захохотал. Дальше он слушал, только крякая и кивая, надуваясь восторгом все больше. — Ну, есть! Ну, все! — проговорил он и повесил трубку. — ...Управляющий всей культурой, старик! — радостно проговорил он и погляделся в зеркало.

— Поздравляю от души! — сказал я. «А есть тут — культура?» — хотел спросить я, но не спросил.

Тут же раздался еще звонок — от каждой фразы второго разговора распирало его еще сильней.

— Тэк... тэк... — только приговаривал он. — Тэк! — он повесил трубку. — Женщина, старик! — ликующе воскликнул он. — Говорит — полюбила с первого взгляда! Вот так! — он бросил горделивый взгляд в зеркало.

«А когда ж был этот первый взгляд?» — хотел спросить я, но не спросил.

— Все! Уходи! — он зашагал по крохотному номеру. — Сейчас во всех церквах заутрени идут — дуй туда!

Я вышел в тьму и мороз. Из темноты на меня волнами шла какая-то энергия. Приглядевшись, я увидел толпы людей, пересыпавшиеся с угла на угол, — но автобусы с прижатыми дверями проходили, не останавливаясь.

Я решил пойти пешком. Спешить мне было абсолютно некуда. Дело в том, что в городе Ю. я родился и не был тут уже тридцать лет. Светало. Город производил нехорошее впечатление. Старые дома еще разрушались, новые дома разрушались уже. Чувствовалось, что десятилетиями никто не думал про город, потом недолгое время кто-то думал, воздвигал какой-то дом, характерный для той эпохи, и снова шли десятилетия запустения. Нехорошо для города оказаться не в моде, в стороне от всяческих фестивалей, когда на город наводится свежий — пусть даже и поверхностный — блеск. Здесь этого не было и следа.

«Хорошо, что я отсюда уехал!» — мелькнуло ликование. «Но ведь вернулся же!» — придавила тяжелая мысль.

Собираясь сюда лет уже десять (правда, не думая, что навсегда), я с волнением думал, что не узнаю тех мест, где ездил в коляске. И вдруг я словно попал в сон, который периодически снился мне, — я снова оказался в том самом месте, которое помнил только во сне: те же деревянные двухэтажные дома, те же «дровяники» на краю оврага... Ничего не изменилось за тридцать лет! Тяжелый, темный сон про мое детство в чахлом квартале оказался не таким уж далеким — действительность не отличалась от него!

Еще одно обстоятельство — правда, не такое важное — тревожило меня. Ни в поезде, ни в гостинице я не успел зайти в туалет... осквернить родные места я, конечно, не мог... Я схватил такси и помчался в центр — но там все интересующие меня учреждения оказались закрыты — правда, по веским, уважительным причинам: в одном туалете проходила политинформация, в другом — профсоюзное собрание, в третьем — персональное дело. Казалось бы, надо радоваться столь бурной общественной жизни, — но что-то удерживало меня.

Номер был заперт, я безуспешно дергал дверь, потом помчался по коридору. Я увидел дверь с нарисованным мужчиной, рванулся туда, но на пороге встала женщина, преграждая мне путь.

— Закрыто! — надменно проговорила она. Я с изумлением смотрел на нее — она была в роскошном кожаном пальто с мехом, на всех пальцах и в ушах сияли бриллианты, ключик, который она крутила, был золотой. За спиной ее маняще сипело и булькало фаянсовое оборудование.

— Не работает! — проговорила она.

— Но... почему?! — воскликнул я.

— А это уж тебя не касается! — сыто улыбнулась она.

Я разглядывал ее лицо и наряд.

«Да-а-а... видать, хлебное место!» — подумал я.

Из-за ее спины выглянул вдруг мордатый мужик в модной «дутой» куртке.

— Кого ты тут волохаешь? — проговорил он. — Серега — ты, что ли? — мутным взглядом уставился он на меня. — Заходи — для своих у нас всегда!

Пришлось стать Серегой. В обнимку с ним я вошел в кафельное помещение. Посреди кафеля стоял стол, накрытый с вызывающей роскошью — икра, рыба, шампанское, коньяк.

— Ну, давай по коньячку — у подруги праздник сегодня, — проговорил он, разливая коньяк. — Сколько не виделись-то с тобой? — он уставился на меня.

Я промычал что-то неопределенное.

— Я забыл, какая модель у тебя, — все сильней наливаясь дружескими чувствами, проговорил он. — Троечка или шестерочка?

— Троечка, — скромно проговорил я. — А у тебя?

— У меня троечка, но с шестерочными делами! — горделиво проговорил он.

— Ясно, — пробормотал я.

Хозяйка пристально смотрела на меня, подозревая во мне чужака.

— Давай, закусывай — живем не бедно! — хозяин широким жестом обвел стол.

Закуска как-то не шла.

— А можно мне... это? — я стыдливо кивнул в сторону.

— Да ты что... здесь? — изумленно проговорил он.

— А... нельзя? Ну извини!

Покончив с этим визитом, я подошел в коридоре к администратору.

— А ключ... от сто шестнадцатого... не у вас? — спросил я.

— Ваш друг закрылся изнутри, видимо, никого не хочет видеть! — с тонкой усмешкой проговорил администратор. — Кстати, вашего друга (он сумел произнести эти слова с презрением и в мой адрес, и в его) дожидается тут какой-то товарищ (снова презрение), однако на стук и телефонные звонки ваш приятель не реагирует. Может быть, он вас устроит? — еще более пренебрежительно кивнул на меня администратор, обращаясь к гостю.

Со скамеечки поднялся мешковатый, бородатый мужик.

— Синякова, — ткнув мне руку, пробормотал он. — Главный режиссер театра драмы и комедии.

— Очень приятно, — пробормотал я. Не скрою, меня изумило, что он назвался женской фамилией. Я подумал, что ослышался, но после оказалось, что нет.

— Разумеется, — заговорил администратор, подходя с ключом, — у нас имеется возможность открыть номер своими средствами, но — раз уж вы пришли...

— Разумеется... извините... подождите здесь! — Я взял у администратора ключ, открыл, просунулся в узкую щель... мало ли что там?

В номере было пусто, на постели были видны следы борьбы... за занавеской — я задрожал — темнел какой-то силуэт.

— Эй... кто там? — выговорил я.

— Это ты, что ли? — прохрипел голос, и высунулась Лехина башка.

— Ну ты даешь! — с облегчением опускаясь в кресло, проговорил я. — Чего прячешься-то — выходи!

— Не могу! — заикаясь, проговорил он. — Я голый! Эта — дождалась, пока я впал в забытье, и всю одежду увела, даже белье! Неужто Геха ее подослал? Ну, друг! Хорошо, что хоть шапка цела! — он внезапно захихикал. — Откуда ей знать, что в такой лабуде такие деньги! Умен! — Леха погладил себя по шапке. — Отцепи меня, не могу больше! — свободолюбиво воскликнул Леха.

Я отцепил. Кутаясь в занавеску, как Цезарь в тогу, Леха пошел по номеру.

— Жалко, шмоток больше не захватил! — воскликнул Леха.

— Тебя там главный режиссер театра ждет, — проговорил я.

— Мужик, баба? — испуганно вскрикнул Леха.

На всякий случай я промолчал.

— Зови! — произнес Леха, перекидывая лишнюю материю через плечо.

Появился режиссер. Набычившись, он смотрел на Леху. Тот, надо сказать, держался неплохо. Можно было подумать, что последняя мода диктует именно такой стиль: тога и ушанка.

— Представьтесь! — величественно проговорил он.

— Синякова, — пробормотал режиссер.

— Машина, надеюсь, у подъезда? — поинтересовался Леха.

Синякова кивнул. Леха двинулся из номера — мы последовали за ним.

В машине я спросил режиссера, не японец ли он. Он ответил, что нет. Просто, когда его назначили главным, он решил вместо своей неблагозвучной фамилии взять фамилию жены и написал соответствующее заявление в соответствующие инстанции. Когда он получил паспорт, там было написано: Синякова. «Но ведь вы просили фамилию жены», — сказали ему. С тех пор он вынужден ходить с этой фамилией. Случай, в общем-то, обычный, но чем-то он растрогал меня.

В театре Леха держался отменно. Прямо с порога завел речь, что всякий истинно интеллигентный человек должен ходить в помещении в ушанке. Всюду замелькали ушанки. Народ тут оказался сообразительный. На площадке второго этажа попался и скромно поклонился молодой человек в шапке с накрепко завязанными ушами. Леха благосклонно подозвал его к себе, расспросил, кто он такой, к чему стремится. Тот скромно отвечал, что фамилия его Ясномордцев, он уже два года после института числится режиссером, но самостоятельной работы пока не получил (Синякова с ненавистью смотрел на него).

— Талантливую молодежь надо выдвигать! — строго глянув на главного, проговорил Леха. Синякова молча поклонился. Мы последовали далее. — Кстати — ваш новый заведующий литературной частью! — вдруг вспомнив обо мне, проговорил Леха. Синякова с ненавистью глянул на меня и поклонился еще более молча.

Когда мы, оглядев буфет, снова спустились в холл, над гардеробом уже появилась молодецкая надпись: «Головных уборов гардероб не принимает!»

— Я думаю, мы сработаемся! — благожелательно глянув на главного, произнес Алексей.

Где все взяли столько ушанок — было неясно, видно разорили какой-то спектакль о войне. Я, единственный вне шапки, выглядел нонсенсом, но моя близость к Лехе оберегала меня. Синякова тоже надел ушанку, но из пижонистой замши, и уши принципиально не завязал, чтобы выглядеть независимо. Мы проследовали в ложу.

— «Отелло» — наш лучший спектакль! — наклонившись к Лехе, прокричал Синякова. Поскольку все были в ушанках, приходилось кричать.

Мне, как новому заведующему литературной частью, было интересно, выйдет ли Отелло в ушанке, но Ясномордцев, назначенный сопостановщиком, нашел оригинальное и тактичное решение: Отелло, разминая пальцы, все время мял ушанку в руках. В минуты душевных потрясений он чуть ли не раздирал ушанку на части. Я, как верный уже царедворец, покосился на Леху: не покажется ли ему это крамолой? — но тот взирал на происходящее благосклонно, — и я успокоился.

Перед самым удушением Отелло с треском порвал ушанку, оттуда вывалилась серая вата (режиссерская находка!). Леха, видимо потрясенный, неподвижно смотрел на сцену, потом вдруг сорвал с себя ушанку и тоже разорвал ее пополам. Окаменев, Отелло стал смотреть в ложу — решив, видимо, что Леха отнял у него главную роль для себя. Сообразительный осветитель перевел луч с Отелло на Леху — но Леха, не обращая внимания ни на кого, в отличие от Отелло весь белый, терзал свою шапку на куски. Клочки ваты он кидал в изумленный зал — но вот вата кончилась, и премьер, ссутулившись, удалился во тьму. Я нашел его в бархатном закутке. Постаревший лет на сто, он сидел в кресле, держа пустую шапкину кожуру.

— А... деньги где? — выговорил я.

Он, неподвижно глядя в точку, ничего не ответил. Видно, дама, похитившая его одежду, заодно произвела и трепанацию шапки.

— Ну — если это они устроили! — Леха, налившись вдруг ненавистью, рванулся на сцену.

— Ты что — сбрендил? — остановил его я. — Откуда они про содержимое твоей шапки могли знать?

— А почему же они тогда... тоже шапки одели?

Я пожал плечом.

— А эта... откуда могла знать? — обессиленно проговорил он.

— Интуиция... опыт, — предположил я.

Занавес на сцене медленно опустился, действие заглохло само собой, не в силах выдержать соперничества с реальными трагедиями реальной жизни.

Мы побрели из театра. Он нес ненужную уже шапку в ненужной (или нужной?) руке.

— Вот так вот проходит слава! — скорбно произнес он. Я, впрочем, не совсем понял, когда была слава, у кого и какая.

Все понуро шли за нами с шапками на головах — хотя шапки в данном случае, может, уместнее было бы снять? Леху, естественно, это раздражало, Лехе, естественно, мерещилось, что в шапках у них полно денег.

— А ну — геть отсюда! — рявкнул он. Лицедеи отстали. — Гехе звоню — пусть разбирается! — он рванулся к телефонной будке.

Через четверть часа мы сидели в приемной Хухреца. Прежде я не видел его, поэтому, естественно, волновался. Я старался вспомнить, что слышал от Лехи. Конечно, не только тяжелое школьное детство объединяло их: кроме того, они служили вместе во флоте, а главное — оба занимались спортом, а именно спорт отбирает людей, жаждущих любым путем сделаться первыми.

Мы вошли.

— ...А я ее за человека держал! — выслушав бессвязный рассказ Лехи, произнес Хухрец. — Дай, думаю, с корешем познакомлю, чтобы не скучал, — а она, значит, за старое! — Хухрец потемнел лицом. — Ну что же — как говорится, будем карать! — он нажал клавишу на одном из телефонов. — Машину к подъезду! — обронил он.

Поездка эта отпечаталась в моем мозгу крайне неотчетливо — события были настолько странными, что плохо укладывались в мозгу. Шофер на секунду притормозил перед чугунными воротами какой-то усадьбы — через мгновение ворота были распахнуты. Скрипя тормозами, резко сворачивая, мы мчались среди каких-то бледно-желтых флигелей.

«Какое-то ободранное заведение! — чувствуя уже себя причастным к красивой жизни, пренебрежительно думал я. — Могли бы и отремонтировать!»

В узких проулочках было уже темно. Вот рябой свет фар высветил на глухой стене странную надпись: «Выдача вещей». Шофер заложил очередной лихой вираж, Хухрец радостно загоготал, буквы исчезли. Наконец, свет фар уперся в какую-то глухую чугунную дверь. Водила нетерпеливо засигналил. Послышался тягучий, медленный скрип. Полоска тусклого света озарила нас. Какой-то абсолютно пьяный человек в клеенчатом фартуке дурашливо поклонился до земли, когда мы входили.

Помещение представляло собой склад, вернее, свалку всякого хозяйственного барахла — сломанные стулья, покрашенные белой краской шкафы, прислоненные друг к другу панцирные кроватные сетки. Посреди всей разрухи красовался старинный стол с львиными лапами — Хухрец по-хозяйски уселся за него.

— Где сама? — спросил он клеенчатого.

— Счас придет! — как-то двусмысленно улыбаясь, ответил тот.

Некоторое время спустя из мглы появилась тучная женщина в грязном белом халате, с большим пористым лицом и пронзительными глазками. Увидев ее, Леха вскочил и окаменел, как изваяние.

— А... суженый! — презрительно глянув на Леху, проговорила она.

Леха побелел еще больше.

— Познакомься — то наша Паня Тюнева! — Геха Хухрец зачем-то представил хозяйку мне.

Я молча поклонился. Мне не совсем были ясны мотивы нашего пребывания здесь — но я был в незнакомом мне городе, в отрыве от привычной мне жизни — может быть, тут так полагалось проводить вечера?

— Негоже пустым столом гостей встречать! — рявкнул Геха.

Хозяйка повелительно глянула на клеенчатого — тот скрылся.

— Ну — так что скажешь батьке? — сверля хозяйку взглядом, проговорил Хухрец. — Я тебя с лучшим моим корешем познакомил (он кивнул на смертельно бледного Леху), а ты что творишь?!

— А что я творю?! — кокетливо поведя могучим плечом, проговорила Паня.

— А ты не знаешь?! (Разговор Христа с Магдалиной.) Человек к тебе всей душой — а ты шестьдесят пять тысяч схрямзила у него?

— Это еще надо доказывать! — нахально проговорила она.

— Чего доказывать? — продолжал воспитательную работу Хухрец. — Тут, как говорится, и к гадалке не надо ходить: кроме тебя в номере не был никто!

— Мало ли куда он в шапке своей шастал! — ответила Паня.

— Откуда ж известно тебе, что они в шапке были? — припечатал Хухрец. Паня осеклась. — Этого мало тебе? — Хухрец царским жестом обвел помещение. — Сколько в месяц имеешь-то тут? На одной одежонке, небось... — он кивнул на несколько детских пальтишек, раскиданных по стульям.

— Да что я имею-то? — заверещала она. — Это, что ли, богатство-то? — она подняла двумя пальцами потрепанное детское пальтишко и швырнула обратно (что она — ест, что ли, детишек? — мелькнула мысль.) — ...Засунул в дыру поганую, нашел, как избавиться! — Они скандалили, не таясь от Лехи, который как-никак официально еще считался Панькиным хахалем.

Положение спас клеенчатый: сыпанул на стол несколько грязных картофелин, поставил закопченную кастрюлю с пригорелой кашей. Угощение было странноватым, но и все вокруг было настолько необычным, что я не удивился.

— И это все? — кинув на Паньку соколиный взгляд, воскликнул Хухрец. — А младенцовки не поставишь, что ль?

— А это еще что? — самые жуткие предположения колыхнулись во мне.

Клеенчатый впился взглядом в Паню — та, секунду помедлив, кивнула. Клеенчатый скрылся, потом возвратился, прижав к фартуку липкую пятилитровую банку с мутной жидкостью. Он расплескал ее по детским железным кружечкам: на моей кружечке был зайчик, на Лехиной — ягодка, на Гехиной — слоненок.

— Ну — за то, чтобы еще не видеться лет пять! — Хухрец захохотал, схватил зубами сырую картошку и радостно захрустел.

Судя по вкусу — и действию — в кружечках оказался спирт, но какой-то нечистый. Веселье было тоже каким-то мутным. Хухрец с хрустом пожирал картошку и громко хохотал. Паня, почти полностью закрывая Леху, сидела у него на коленях и, кокетливо ероша его волосенки, игриво повторяла фразу, от которой он вздрагивал и бледнел:

— А без шапки-то лучше тебе! — говорила она.

Я, взяв кастрюльку с пригорелой кашей, стыдливо отошел. Дабы устраниться от происходящего, стоял, уставясь в стену, и вдруг внимание мое привлек разрисованный лист. Я подошел поближе... «Обязательства работников АХЧ... Детской инфекционной больницы № 2». Ком каши колом встал в моем горле. Я зажал рот рукой. Вот, оказывается, где происходит наше гулянье! Я глянул на Хухреца. Он, словно фокусник, жрал одну сырую картофелину за другой.

— Но ведь это... детский продукт! — еле слышно проговорил я.

Паня слегка развернулась — один ее пронзительный глаз посмотрел на меня.

— Серенький... разберись! — кратко скомандовала она клеенчатому.

Тот подошел ко мне и деловито ткнул в глаз. Я сполз по стене на цементный пол. Кастрюлька покатилась. Все дальнейшее воспринималось мной еще в большем тумане, чем раньше. Передо мной появились ноги Хухреца.

— А ты — орех! Крепкий орех! — прогромыхал его голос. — Но я тебя раздавлю! — Потом, судя по ногам, он повернулся. — Все! Едем в черепахарий! — скомандовал он.

Я поплелся за ними. Не оставаться же мне было в больнице — непонятно в качестве кого?

Все вместе мы уселись в машину. Паня по-прежнему плющила Леху своим весом. У меня на коленях оказался клеенчатый. Правда, вел он себя довольно прилично, один только раз он шепнул, на повороте склонившись ко мне: «Пикнешь — горло перегрызу!» — и это все.

Показался черепахарий — гигантское круглое строение. Существование его в городе, где многого необходимого еще не было, казалось странным. Мы вошли внутрь — швейцар в форме Нептуна приветствовал нас. Огромный стеклянный цилиндр занимал почти все пространство, вокруг него вились тропические заросли, в них и был накрыт скромный стол: кокосы, ананасы, дорогостоящий коньяк «Енисели». Черепахи с ужасом взирали на нас через стекло.

— Консервы с цунами открывать? — спросил услужающий.

— Открывай! — с отчаянием вскричал Леха.

Консервы с цунами сразу же залили нас с ног до головы.

— Ты угря хоть ел? — дружески бубнил мне Хухрец. — На нёбе такой постфактум наблюдается — полный отпад!

«Какое ж я это сделал дело, что гуляю так смело?» — успел подумать я, и меня снова накрыло волной.

Хухрец вдруг без предупреждения нырнул в бассейн и с гоготом выплыл верхом на черепахе.

Началось катание на черепахах. Сперва они везли по поверхности, потом вдруг резко, без предупреждения, уходили вглубь, — долго без малейшего дыхания приходилось плыть под водой, держась за черепаху. Вот из мути появилось видение: сидя на черепахе, приближался Леха. Лицо его странно сплющилось под водой, глаза остекленели, длинные волосы беззвучно развевались.

Потом за стеклянными стенами, которые отгораживали нас от действительности, как чудовищных рыб, стало рассветать. В зубах у меня оказался кусок тухлой осетрины, которую, видимо, берегли для более важных гостей и, не дождавшись, скормили нам. Я с наслаждением выплюнул ее. После всех этих изысков и безумств хотелось чего-то простого и надежного. Я выскочил из черепахария, жадно вдохнул морозный воздух, почувствовал щекочущий ноздри запах свежего хлеба и устремился туда. Ворвался на хлебозавод, погрузил несколько машин и в качестве платы разорвал одну горячую буханку и съел ее.

Довольный, с гудящими мышцами, я медленно брел к гостинице. Леха, Геха и Панька Тюнева наподобие восковых фигур сидели в номере. Их озарял кровавый рассвет. Под окном пронзительно верещал из какой-то машины сигнал угона — но никого почему-то не беспокоило это.

— А... отличник наш пришел! — со слабой, но презрительной ухмылкой выговорил Хухрец.

Что тут такое Леха успел наговорить, почему меня так уничижительно называли отличником — я не знал.

— Подумаешь, нашли уж отличника! — пробормотал я. — Всего год-то отличником и был!

При этом я не стал, естественно, объяснять, что год этот был как раз десятый, что и позволило мне с ходу поступить в вуз, — их, я чувствовал, такие подробности могли только раздражить.

— Ну, хватит языком-то трепать! — сурово произнесла Паня. Она успела уже где-то переодеться в строгий темный костюм. — За дело пора! В театр!

«Мне тоже не худо бы в театр!» — подумал я.

Все поднялись.

В театре нас уже ждали — вся труппа собралась в зале для совещаний. Наше появление было встречено хмурыми взглядами, но пронесся и ветерок аплодисментов — приятный озноб пробежал по коже. Усевшись, мы долго значительно молчали. Шепот в зале утих. Хухрец неторопливо поднялся. Тяжесть, весомость каждого его жеста буквально парализовали аудиторию — чувствовалось, что от движения его руки зависит участь каждого сидящего здесь.

— Слухайте своего батьку, — заговорил он. — Вот вам управляющий культурой — парень жох!

Леха на удивление вальяжно склонил голову.

— Чтоб ни шагу без него! — рявкнул Хухрец.

Леха поднялся.

— А я вам счас покажу, — заговорил он, — кто у вас будет заведовать литературной частью...

Я медленно стал приподниматься.

— Павлина Авксентьевна Тюнева! — возгласил Леха.

Паня приподнялась, кинула тяжелый взгляд в зал. Поднялся ропот, потом снова зашелестели аплодисменты.

Я резко вскочил на ноги, потом сел.

— Что ж такое? — зашептал я Лехе. — Ведь я же был заведующий литературной частью — как же так?

— Так надо, старик! — тихо ответил мне Леха. — Она мне за это шестьдесят пять тысяч обещала вернуть!

Ну, дела! Я вытер холодный пот. Поднялся главный. В своей речи он попытался объединить какой-то логикой все странные события последних дней — но сделать это было крайне трудно — зал скучал.

— Думаю — к истокам надо вернуться! — нетерпеливо поглядывая на часы, проговорил Леха.

Те же самые, что и всегда, бурно захлопали.

— Курочку Рябу, что ли, будем ставить? — послышался молодой дерзкий голос.

— Предложение, кстати, не столь глупое, как кажется! — проговорил Леха.

Снова те же самые зааплодировали.

— Кстати, какая-то глубина тут есть! — раздумчиво, но громко проговорил Синякова. — Разбитое яйцо — это ли не повод для разговора о бережливости?

В зале снова захлопали. Вскочил Ясномордцев.

— Я удивлен, — заговорил он, — как человек, числящийся руководителем нашего театра, может мыслить так банально и плоско! Ряба — это старая, но вечно юная сказка дает нам почву для гораздо более значительных и актуальных мыслей. (Синякова с ненавистью смотрел на него.) Мне кажется, что разбитое яйцо, точнее, яйцо, которое ежесекундно может разбиться, — это не что иное... — он выдержал паузу, — как модель современного мира, который в любое мгновение может взорваться!

— Что ж... современная трактовка! — поднял голову задремавший Хухрец. Затрещали аплодисменты. — Надеюсь, хорошенькая курочка в коллективе у вас найдется? — покровительственно обронил он.

Подхалимы захохотали.

— Неважно себя чувствую, — прошептал я Лехе и быстро вышел.

— Ну хочешь, в черепахарий тебя устрою? — крикнул Леха мне вслед.

Я быстро сгонял на хлебозавод, погрузил две машины, пожевал хлеба, вернулся. Конечно, я понимал, что делать мне там абсолютно уже нечего — просто интересно было посмотреть, чем все это кончится.

...Леха, осоловевший от бессонной ночи, покачивался за столом, снова в шапке, и все перед выходом из зала бросали в прорезь в шапке пятак, как в автобусную кассу, — судя по звуку, там было уже немало. Паня строго следила, чтоб ни один не прошел, не бросив мзды. Время от времени обессилевший Леха с богатым звоном ронял голову на стол.

— Тяжела ты, шапка Мономаха! — еле слышно бормотал он.

Тут же к столу кидались Синякова и Ясномордцев, с натугой поднимали корону и возлагали ее на голову встрепенувшегося Лехи. Вдруг взгляд его прояснился. Он увидел покрашенный белой масляной краской сейф, быстро направился к нему, обхватил, встряхнул, как друга после долгой разлуки.

— Да нет там ничего, только печать! — пробормотал Синякова, отводя взгляд.

Леха перевел горящий взгляд на Ясномордцева.

— Шестьдесят тысяч девяносто рублей одиннадцать копеек! — отчеканил тот.

— Молодец, далеко пойдешь! — Леха хлопнул его по спине...

— Ключа нет! — проговорил Синякова. — Директор в отпуске, ключ у него.

— Так... ты здесь больше не работаешь! — проговорил Леха. Повернулся к народу. — Пиротехник есть?

— Так точно! — поднялся человек с рваным ухом.

— Сейф можешь рвануть?

— А почему ж нет?

— Тащи взрывчатку! — скомандовал Леха.

Я сам не успел заметить, как, распластавшись, встал у сейфа.

— Его нельзя взрывать!

— Почему это?

— Там может быть водка!

Пиротехник и Леха сникли.

Концовка совещания прошла вяло. Все разбились на группки. Рядом со мной оказался Синякова, почему-то стал раскрывать передо мной душу, рассказал, что у Хухреца в городе есть прозвище — Шестирылый Серафим, а что сам себя он давно уже не уважает — с того самого момента, как дрогнул и заменил свою не очень красивую, но звучную фамилию Редькин на женскую, — с тех пор почувствовали его слабину и делают с ним все, что хотят.

Потом появились Леха и Хухрец.

— Надоел мне этот театр! — заговорил Леха. — Я ведь, наверно, не только им в городе заведую?

— Да с десяток заведений еще есть! — хохотнул Хухрец.

— Ну так поехали! Здесь остаешься командовать! — осадил Леха Паню, рванувшуюся за нами.

Машины у подъезда не оказалось — что возмутило Леху, Хухреца и, как ни странно, почему-то меня. Если эти вот ездят на машине — то почему я должен быть лучом света в темном царстве? Отказываюсь!

Машина, правда, тут же подошла.

— Все халтуришь? — усаживаясь, сказал шоферу Хухрец.

— Крутимся помаленьку! — нагло ответил тот.

— Куда поедем-то? — икая, проговорил Леха.

— Да, думаю, академический женский хор проверим, — произнес Хухрец.

— Можно, — кивнул Леха.

Развернувшись, мы подъехали к дому напротив, поднялись в ярко освещенный зал. На сцене уже был выстроен хор — женщины в длинных белых платьях. К нам кинулся дирижер в черном фраке и с черными усиками.

— Пожалуйте, гости дорогие! — на всякий случай он ел глазами всех троих. — Что будем слушать?

— Да погоди ты... не части! Приглядеться дай! — оборвал его Хухрец.

Дирижер умолк. Леха ряд за рядом оглядывал хор.

— К плохим тебя не приведу! — ухмыльнулся Хухрец.

Мой взгляд вдруг притянулся к взгляду высокой рыжей женщины с синими глазами — не стану выдумывать, но, по-моему, и она тоже что-то почувствовала, слегка вздрогнула.

— Это она! — вдруг горячо зашептал Леха на ухо мне. — Та... парижская! Со сковородой!

Я изумленно посмотрел на него.

— А чего они словно в саванах у тебя? — повернувшись к дирижеру, проговорил Хухрец.

— Да как-то недоглядели! — торопливо проговорил дирижер.

— Ножницы неси! — икнув, проговорил Леха. — Мини будем делать!

— С-скотина! — вдруг явственно донеслось со сцены.

Все застыли. Я не оборачивался, но знал точно, что произнесла это моя. Сладко заныло в животе. «Вот влип!» — мелькнула отчаянная мысль. Дирижер испуганно взмахнул руками. Хор грянул. Сразу чувствовалось, что это не основное его занятие.

После концерта Хухрец и Леха подошли к ней.

— С нами поедешь! — сказал Леха.

— Не могу! — усмехнулась она.

— Почему это?

— Хочу тортик купить, к бабушке пойти! — издевательски проговорила она.

— Эта Красная шапочка идет к бабушке с тортиком уже третий год! — хохотнул Хухрец.

— Пойдемте! — сказал ей я.

Она поглядела на меня, потом кивнула. Под изумленными взглядами Лехи и Хухреца мы прошли с ней через зал и вышли.

Взбудораженный Хухрец догнал нас у служебного выхода.

— Ну хочешь... я жену свою... в дурдом спрячу? — возбужденно предложил он ей.

«Странные он выдвигает соблазны!» — подумал я.

Она без выражения глянула на него, и мы вышли.

Дом ее поразил меня своим уютом.

— А ты неплохо, оказывается, живешь! — я огляделся. — У тебя муж, видно, богатый?

— Был. Уволила, — лаконично ответила она.

— Ясно. А теперь, значит, в хоре этом шьешься?

— А может, мне нравится это дело! — с вызовом проговорила она.

— А дети?

— Сын.

— Сколько ему?

— Шестнадцать... Сейчас, кстати, придет.

— Понял.

Зазвонил телефон. Она взяла трубку, послушала, ни слова не говоря, и выдернула шнур из гнезда.

— Странно ты разговариваешь! — удивился я.

— Да это дружок твой звонил, Хухрец. Сказал, что если соглашусь, даст мне пачку индийского чая.

«Да-а... широкий человек! — подумал я. — Ему что пачку чая подарить, что жену в дурдом посадить — все одно».

— Вы, наверно, торопитесь? — заметив, что я задумался, сказала она.

«Ну ясно, я ей не нужен! — понял я. — Конечно, ей нравятся молодые и красивые, — но ведь старым и уродливым быть тоже хорошо — не надо только слишком многого хотеть».

Неожиданно хлопнула дверь — явился сын.

— Боб, ты будешь есть? — крикнула она.

— Судя по ботинкам сорок пятого размера в прихожей — у нас гость. Хотелось бы пообщаться.

— Это можно, — поправляя галстук, я вышел в прихожую. Больше всего из ребят мне нравятся такие — очкастые отличники, не лезущие в бессмысленные свалки, но все равно всех побеждающие. Может, я люблю их потому, что сам когда-то был таким — и таким, в сущности, остался. Жизнь, конечно, многому научила меня, в разных обстоятельствах я умею превращаться и в пройдоху, и в идиота, но, оставшись наедине с самим собой, снова неизменно превращаюсь в тихоню-отличника.

Мы поговорили обо всем на свете, потом Боб сел ужинать, и я ушел.

Леха сидел в номере перед телевизором, тупо смотрел бесконечный телесериал «Про Федю» — Федя приходит с работы, расшнуровывает ботинки, потом идет в туалет, потом молча ужинает.

— Все! Глубокий, освежающий сон! — радостно проговорил я и вслед за Федей улегся спать.

Некоторое время в душе моей еще боролись Орфей и Морфей, но потом Морфей победил и я уснул.

Когда я проснулся, было светло, Леха нетерпеливо ходил по номеру.

— Долго спишь, счастливчик! — проговорил он.

— А сколько сейчас времени? — я поднялся.

— Самое время сейчас! — торжествующе проговорил он. — ...Твоей-то укоротили язычок! — не сдержавшись, выпалил он.

— Как?!

— Нормальным путем! Дирижер толковым малым оказался — с ходу все просек! Больше в хоре она не работает.

— С-скотина! — невольно подражая ей, сказал я.

Я стал накручивать телефон, но номер не отвечал.

— Где она? — я повернулся к Алексею.

— Ну — поедем, поищем — мало ли где она может быть! — куражился он.

Шапка снова красовалась на его голове, набухшая медью. В прихожей стояли два ведра пятаков, сначала я думал, что Леха наденет их на уши вместо клипс, ею Леха по-хозяйски высыпал медь в отверстие в шапке.

Возле гостиницы стояла очередь трамваев, оттуда выходили вагоновожатые с ведрами пятаков, шли к Лехе. Тот снисходительно принимал в себя «золотой дождь».

— Уважают, черт возьми! — вдруг хлынули слезы, Леха утерся рукавом. — Геха, друг, не забывает кореша!

Мы сели в машину.

— В пивную! — глянув на меня, скомандовал он.

Сердце мое замерло — неужели она работает там?

— Небось хочешь — пивка-то? — куражился он.

— Нет — я лучше буду находиться в депрессии.

В темном зале я вздрогнул, увидев молодую, но уже опустившуюся посудомойку... Слава богу — не она!

День сгорел быстро. Мы поехали к Хухрецу. Возле двери его клубились толпы народа, самого его на месте не оказалось. С трудом мы разыскали его в вахтерской, где он прятался от посетителей. То, что происходило у его кабинета, он злобно называл «разгулом демократии».

— Распоясались! Всем теперь отвечай! — пробормотал он, усаживаясь в машину.

Тротуары темнели народом. То и дело кто-нибудь поднимал руку, умоляя подвезти, — водитель недовольно косился на нас. Видать, батька за время своего правления сумел произвести полную разруху на городском транспорте.

— Ты литератор, что ли? — обращаясь ко мне, вдруг спросил он. Я кивнул. — Так слушай сюда... накидай там пьеску... ну — про простецкого совсем паренька, который становится начальником, — ну про меня, короче.

Я молчал.

— Он не захочет! — пробормотал Леха.

— Ты шо — с коня упал? — глянул на меня Хухрец.

Мы ехали молча.

— А помнишь, как в молодости-то было?! — вдруг Леха обратился с воспоминаниями к Хухрецу. — Бывало, поднимешь трал, полный рыбы. Тут, конечно, — мечтательно продолжил он, — откуда ни возьмись, немец или голландец. «Рус, ящик пива!» — кричит в мегафон. Ну, ссыпешь рыбу ему — делов-то, он тут же — честный, сволочь! — ящик отличного баночного пива на палубу тебе. Теперь разве то! — Леха устал, то и дело ронял свою набитую медью голову.

— Не люблю я эту всякую промышленность — я искусство уважаю! — страдальчески морщась, говорил Хухрец.

Мы остановились у ресторана.

Швейцар угодливо распахнул перед нами дверь. Леха надменно сказал гардеробщику, что шапку Мономаха он снимать не намерен, — впрочем, многие в ресторане сидели в шапках, пальто, между поднятых воротников шел пар. Все глухо отбивали варежками такт. Отопление не работало — во всем городе лопнули трубы. Оркестр на эстраде, потряхивая погремушками, исполнял модную в том сезоне песню «Без тебя бя-бя-бя». Она стояла у микрофона. Она была почти обнажена. Видимо, было решено резко догнать Запад — хотя бы по сексу. Увидев нас, она стала кривляться еще развязней.

— Ну — теперь, я думаю, ломаться не будет! — по-хозяйски усмехнулся Хухрец.

Как старый меломан, он выждал паузу, поднялся по ступеням и схватил ее за руку. К счастью, у нее была вторая рука — донесся звонкий звук пощечины.

— Ча-ча-ча! — прокричали музыканты.

Хухрец замахнулся. Я стащил шапку с Лехи и метнул в Хухреца. Хухрец с грохотом рухнул.

— Вперед! — сказал я ей.

Мы сбежали по служебной лестнице. Переодеться она не успела, я накинул на нее мое пальто.

Внизу, прохаживаясь возле газика, меня ждал румяный милиционер в тулупе.

— Старшина Усатюк! — бросив ладонь к шапке, отрекомендовался он. — Приказано вас задержать и доставить в суд, за нарушение общественного порядка в общественном месте!

— А что ему будет? — прижавшись ко мне, воскликнула она.

— Да сутки, наверное! — снимая с нее пальто, откликнулся Усатюк. — А вам, гражданочка, велено возвращаться, вас ждут!

Суд прошел в бодром темпе, без сучка, без задоринки, без опроса свидетелей и без других каких-либо бюрократических формальностей.

Я с огромным интересом наблюдал за происходящим — ведь, надо думать, такого скоро не увидеть будет ни за какие деньги!

...Работал я на химическом комбинате, разбивал ломом огромные спекшиеся куски суперфосфата. Вдруг хлопнула дверца уже знакомого мне газика, милиционер высадил Леху. Вот это друг — не бросил в беде!

Мы присели покурить на скамейку.

— Геха, подлец, засадил меня, — хрипло заговорил Леха. — Певичка эта мне глянулась и ему — схлестнулись, короче... Ну ничего, я уже телегу на него накатал — такое знаю про него — волосы дыбом встают!

«Не сомневаюсь!» — подумал я.

Тут Леха, с обычной своей удачливостью, кинул окурок в урну, оттуда сразу же повалил удушливый дым. Некоторое время мы, надсадно откашливаясь, размазывая по лицу черные слезы, пытались еще говорить по душам, но потом я не выдержал:

— Извини, Леха! Должен немного поработать!

Я пошел к суперфосфатной горе. Скрипнули тормоза. Я обернулся. Из такси, пригнувшись, вылезала она. Близоруко щурясь, она шла через территорию, перешагивая ослепительными своими ногами валяющиеся там и сям бревна и трубы. Чтобы хоть чуть успокоиться, я схватил лом и так раздолбал ком суперфосфата, что родная мать — химическая промышленность не узнала бы его.

Сны на верхней полке

Ну и поезд! Где такой взяли? Такое впечатление, что его перед тем, как подать, три дня валяли в грязи. Только странно, где ее нашли — всюду давно уже снег. Видимо, сохранили с лета? Впрочем, над такими тонкостями размышлять некогда — толпа понесла по платформе вбок, нумерация вагонов оказалась неожиданной — от хвоста к тепловозу! Мой первый вагон оказался последним — для него платформы уже не хватило, пришлось спускаться с нее, бежать внизу, потом подтягиваться за поручни. Проводник безучастно стоял в тамбуре, зловеще небритый, в какой-то вязаной бабской кофте... видеть его в белоснежном кителе я и не рассчитывал — но все же...

— Это спальный вагон? СВ? — оглядывая мрачный тамбур с дверцей, ведущей к отопительному котлу с путаницей ржавых трубок, неуверенно спросил я.

Проводник долго неподвижно смотрел на меня, потом мрачно усмехнулся, ничего не ответил... Несколько странно! Я вошел в вагон... В таком вагоне хорошо ездить в тюрьму — для того, чтобы дальнейшая жизнь не казалась такой уж тяжелой. Облезлые полки, затхлый запах напомнили мне о самых тяжких моментах моей жизни — причем не столько бывших, сколько о будущих!

При этом — хотя бы купе должны быть двухместными, раз уплачено за СВ, — вместо этого спокойно, не моргнув глазом, запускают в купе явно четырехместные! Что ж это делается?! Я рванулся к проводнику, но на полдороге застыл... Не стоит, пожалуй... Еще начнет разглядывать билет — а это, как говорится, чревато... Дело в том, что на билете написано «бесплатный». Мне его без очереди взял старичок с палочкой (очередь была огромная, а билетов не было) — и только когда он получил с меня деньги и исчез, я заметил эту надпись, встрепенулся — но старичка уже не было... Видимо, ему, как знатному железнодорожнику, положен бесплатный, но я-то не знатный... так что этот вопрос лучше не углублять. Не настолько мы безупречны, чтобы качать права... поэтому с нами и делают что хотят. Минус на минус... Пыльненький плюсик. Я попытался протереть окно, но основная грязь была с внешней стороны. Главное — было бы хоть тепло... уж больно сложный и допотопный отопительный агрегат предстал передо мною в тамбуре... Я подул на пальцы. Толстая шерстяная кофта на нашем проводнике внушала мне все большие опасения. Наверное, и не бреется он ради тепла?

Я сдвинул скрипучую дверь, вышел в тамбур. Сразу за мной, тоже решившись, вышел пассажир из соседнего купе.

— Скажите, а чай будет? — дружелюбно обратился он к проводнику.

— Нет, — не поворачивая головы на толстой шее, просипел проводник. Слово это можно было напечатать на облаке пара, выходящего изо рта.

— Как — нет?

— Так — нет! Можешь топить без угля?

— А что — угля нет?

— Представь себе! — усмехнулся проводник.

— На железной дороге нет угля? — воскликнул я. — Да пойти к паровозу...

— Хватился! Паровозов давно уж нет!

— А вагон этот — с тех времен? — догадался я.

Проводник, как бы впервые услышав что-то толковое, повернулся ко мне:

— С тех самых!

— Так зачем же их прицепляют?!

— А у тебя другие есть? — усмехнувшись, проводник снова уставился в проем двери, выходящей на пустую платформу.

— Так мы же... окоченеем! — проговорил сосед. — Снег ведь! — он кивнул наружу.

— Это уж ваша забота! — равнодушно проговорил проводник.

— Возмутительно! — не выдержав, закричал я. — В каком вагоне у вас начальник поезда? Наверное, не в таком?

Дверь из служебного купе вдруг с визгом отъехала, и оттуда выглянул румяный морячок в тельняшке (заяц?).

— Ну что вы, в натуре, меньшитесь? — проговорил он. — Доедем как-нибудь — ведь мужики!

Пристыженные, мы с соседом разошлись по нашим застылым купе. Да — к начальнику поезда, наверное, не стоит — может всплыть вопрос с сомнительным моим билетом... Наконец, заскрипев, вагон медленно двинулся. Пятна света в купе вытягивались, исчезали, потом эти изменения стали происходить все быстрее — и вот свет оборвался, все затопила тьма.

Электричество хотя бы есть в этом купе? Тусклая лампочка под потолком осветила сиротские обшарпанные полки, облако пара, выходящее изо рта.

Я посидел, обняв себя руками, покачиваясь, — сидеть было невозможно, кровь стыла, началось быстрое, частое покалывание кожи, предшествовавшее, насколько я знал, замерзанию.

Нет — так терпеливо дожидаться гибели — это глупо! Я вскочил.

Не во всех же вагонах такой холод — какие-то, может, и отапливаются? Хотя бы в вагоне-ресторане должна быть печка — там ведь, наверное, что-то готовят? Точно, я вспомнил надпись «Ресторан» — где-то как раз в середине состава! Я открыл дверь, согнувшись, перебрался через лязгающий, раскачивающийся вагонный стык... Следующий вагон был еще холоднее. Люди, закутавшись в одеяла, неподвижно сидели в темных купе (свет почему-то зажигать не хотелось, это я тоже чувствовал). Только струйки пара изо ртов говорили о том, что они живы. В следующем вагоне все было точно так же... Что такое?! Какой нынче год?!

Я шел дальше, уже не глядя по сторонам, только автоматически — в который уже раз — открывая двери на холодный переход, — там я стоял на морозе, опасливо пригнувшись, пока не удавалось открыть следующую дверь, — я попадал в очередной вагон, такой же темный и холодный.

И вдруг на переходе из вагона в вагон я застрял: я дергал дверь, она не поддавалась — видимо, была заперта. Железные козырьки, составляющие переход, лязгали, заходили друг под друга, резко из-под ног уходили вбок. Паника поднималась во мне снизу вверх. Я дергал и дергал дверь — она не открывалась. Я повернул голову назад — двигаться задним ходом еще страшнее. Я стал стучать. Наконец за стеклом показалось какое-то лицо — вглядевшись во тьму, оно стало отрицательно раскачиваться. Я снова забарабанил.

— Чего тебе? — приоткрыв маленькую щель, крикнуло наконец лицо.

— Это ресторан? — прокричал я.

— Ну, ресторан. А чего тебе?

— Как чего? — я потянул дверь. — Не понимаешь, что ли?

— Этого нельзя! — лицо оказалось женским. — Проверка работы идет!

Она потянула дверь — я успел вставить руку — пусть отдавят!

— Какая ж проверка работы без клиентов? — завопил я.

Она с интересом уставилась на меня — такой оборот мысли ей, по-видимому, еще в голову не приходил.

— Ну, заходи! — она чуть пошире приоткрыла дверку.

Я ворвался туда. Никогда еще я не проходил ни в один ресторан с таким трудом и, главное, риском! Да — здесь было не теплее, чем в моем вагоне, но все же теплее, чем на переходе между вагонами.

К моему удивлению, мне навстречу из-за отдельного маленького столика поднялся прилизанный на косой пробор человек в черном фраке, крахмальной манишке, бархатной бабочке.

— Добро пожаловать! — делая плавный жест рукой, он указал на ряд пустых столиков.

Недоумевая, я сел. Неужели это я минуту назад дергался между вагонами?.. Достоинство, покой...

— Через секунду вам принесут меню. В ресторане ведется проверка качества обслуживания — о всех ваших замечаниях, пусть самых ничтожных, немедленно сообщайте мне!

— Ну разумеется! — в том же радушном тоне ответил я.

Метрдотель с достоинством удалился и с абсолютно прямой спиной уселся за своим столиком. Минут через двадцать подошел небритый официант.

— Гуляш, — проговорил он, словно бы перепутав, кто из нас должен заказывать.

— И все? — произнес я реплику, которую обычно произносит официант.

— Холодный! — уточнил он.

— А почему? — глупо спросил я.

— Плита не работает! — пожав плечом, проговорил официант.

Я посмотрел на метрдотеля. Тот по-прежнему с неподвижным, но просветленным лицом возвышался за своим столиком. В мою сторону он не смотрел.

— Ну хорошо, — сдался я.

В ресторане было сумеречно и холодно. За темным окном не было ничего, кроме отражения.

Наконец появился официант и плюхнул передо мною тарелку. Кратером вулкана была раскидана вермишель — в самом кратере ничего не было. Я посидел некоторое время в оцепенении, потом кинулся к застывшему в улыбке метрдотелю.

— Это гуляш? — воскликнул я. — А где мясо?

Метрдотель склонил голову с безупречным пробором, прошел в служебное помещение — оттуда сразу донесся гвалт, в котором различались голоса официанта и метрдотеля. Потом появился метрдотель, с той же улыбкой.

— Извините! — он взял с моего столика тарелку. — Блюдо будет немедленно заменено! Официант говорит, что кто-то напал на него в темном коридорчике возле кухни и выхватил из гуляша мясо!

— Мне-то зачем это знать! — пробормотал я и снова застыл перед абсолютно темным окном. Наконец минут через сорок мне захотелось пошевелиться.

— Так где же официант?! — обратился я к неподвижному метрдотелю.

Он снова вежливо склонил голову с безукоризненным пробором и скрылся в служебке.

— Ваш официант арестован! — радостно улыбаясь, появился он.

— Как... арестован? — произнес я.

— Заслуженно! — строго, словно и я был в чем-то замешан, проговорил метрдотель. — Оказалось — он сам выхватывал мясо из гуляша и съедал!

— А, ну тогда ясно... — проговорил я. — А теперь что?

— А теперь — к вам незамедлительно будет послан другой официант! — с достоинством произнес он.

— Спасибо! — поблагодарил я.

Второго официанта, принявшего заказ, я ждал более часа, — может, конечно, он и честный, но где же он?

— Ваш официант арестован! — не дожидаясь вопроса, радостно сообщил метрдотель.

— Как... и этот? — ноги у меня буквально подкосились.

— Ну разумеется! — произнес он. — Все они оказались членами одной шайки. Следовало только в этом убедиться — и нам это удалось.

— Ну, замечательно, конечно... — пробормотал я. — Но как же гуляш?

Он презрительно глянул на меня: тут творятся такие дела, а я с какой-то ерундой!

— Попытаюсь узнать! — не особенно обнадеживая, холодно произнес он и скрылся в служебке.

Через час я, потеряв терпение, заглянул туда.

— Где хотя бы метрдотель? — спросил я у человека в строгом костюме с повязкой.

— Метрдотель арестован! — с усталым, но довольным вздохом произнес человек. — Он оказался главарем преступной шайки, орудовавшей здесь!

— Замечательно! — сказал я. — Но поесть мне... ничего не найдется?

— Все опечатано! — строго проговорил контролер. — Но... если хотите быть свидетелем — заходите.

— Спасибо, — поблагодарил я.

Я сидел в служебке. Приводили и куда-то уводили официантов в кандалах, потом метрдотеля... все такого же элегантного... мучительно хотелось есть — но это желание было явно неуместным!

Я побрел по вагонам обратно.

«Хоть что-то вообще... можно тут?» — с отчаянием подумал я, рванув дверь в туалет.

— Заперто! — появляясь за моей спиной, как привидение, произнес сосед.

— Что... насовсем? — в ярости произнес я. — А... тот? — я кивнул в дальний конец.

— И тот.

— Но — почему?

— Проводники кур там везут!

— ...В туалете?

— Ну, а где же им еще везти?

— А... зачем?

— Ну... видимо, хотели понемножку в вагон-ресторан их сдавать, но там проверка, говорят. Так что — безнадежно!

— И что же делать?

— А ничего!

— ...А откуда вы знаете, что куры?

— Слышно, — меланхолично ответил сосед.

Я посидел в отчаянии в купе... но так быстро превратишься в Снегурочку — надо двигаться, делать хоть что-то! Я снова направился к купе проводника. Когда я подошел, дверь вдруг с визгом отъехала и оттуда вышел морячок — он был тугого свекольного цвета, в тельняшке уже без рукавов, с голыми мощными руками... Он лихо подмигнул мне, потом повернулся к темному коридорному окну, заштрихованному метелью, и плотным, напряженным голосом запел:

— Прощайте, с-с-с-скалистые горы, на подвиг н-н-н-нас море зовет!

Я внимательно дослушал песню, потом все же сдвинул дверь в купе проводника.

— Чего надо? — резко поднимая голову от стола, спросил проводник.

В купе у них было если не тепло, то, по крайней мере, угарно — на столике громоздились остатки пиршества. Стены были утеплены одеялами, одеялом же было забрано и окно.

— Где... начальник поезда? — слипшимися от мороза губами произнес я.

— Я начальник поезда. Какие вопросы? — входя в купе, бодро проговорил морячок.

— ...Вопросов нет.

Я вернулся в купе, залез на верхнюю полку — все-таки перед ней было меньше холодного окна — закутался в одеяло (оно не чувствовалось) и стал замерзать. Какие-то роскошные южные картины поплыли в моем сознании... правильно говорят, что смерть от замерзания довольно приятна... И лишь одна беспокойная мысль (как выяснилось потом, спасительная) не давала мне погрузиться в блаженство...

А ведь я ушел из ресторана, не заплатив! А ведь — ел хлеб, при этом намазывал его горчицей! Как знать, может, именно эти копейки сыграют какую-то роль в их деле? Конечно, тут встает вопрос: надо ли перед ворюгами быть честным, но думаю, что все-таки надо — исключительно ради себя!

Скрипя, как снежная баба, я слез с полки и снова по завьюженным лязгающим переходам двинулся из вагона в вагон.

Меня встретил в тамбуре контролер контролеров контролеров — это можно было понять по трем повязкам на его рукаве.

Я вошел в вагон. Все сидели за столами и пели. Контролеры пели дискантами, контролеры контролеров — баритонами, контролеры контролеров контролеров — басами, — получалось довольно складно. Тут же, робко подпевая, сидели официанты в кандалах и метрдотель — за неимением остановки они пока что все были тут.

— Что вам? — быстро спросил контролер контролеров контролеров, давая понять, что пауза между строчками песни короткая, желательно уложиться.

— Вот, — я выхватил десять копеек, — ел хлеб, горчицу. Хочу уплатить!

— Да таким, как он, — проникновенно, видимо пытаясь выслужиться, произнес метрдотель, — памятники надо ставить при жизни! — он посмотрел на контролеров, видимо, предлагая тут же заняться благородным этим делом.

— Ладно — я согласен на памятник... но только чтобы в ресторане! — пробормотал я и пошел обратно.

Тут я заметил, что поезд тормозит — вагоны задрожали, стали стукаться друг о друга, переходить стало еще сложней...

В нашем тамбуре я встретил проводника: в какой-то грязной рванине, с мешком на спине, он спрыгнул со ступенек и скрылся — видимо, отправился в поисках корма для кур...

Это уже не задевало меня... свой долг перед человечеством я выполнил... можно ложиться в мой саркофаг. Я залез туда и сжался клубком. Поезд стоял очень долго. Было тихо. Освободившееся сознание мое улетало все дальше. Ну, действительно, чего это я пытаюсь навести порядок на железной дороге, с которой и соприкасаюсь-то раз в год, когда в собственной моей жизни царит полный хаос, когда в собственном доме я не могу навести даже тени порядка! Три года назад понял я вдруг, что за стеной моей — огромное пустующее помещение, смело стал добиваться разрешения освоить это пространство, сделать там гостиную, кабинет... Потом прикинул, во что мне это обойдется — стал добиваться запрещения... Любой, наблюдающий меня, вправе воскликнуть: «Что за идиот!» Написал массу заявлений: «В просьбе моей прошу отказать!», настрочил кучу анонимок на себя... Как бы теперь не отобрали, что есть!..

Я погружался в сон... вдруг увидел себя в каком-то дворе... меня окружали какие-то темные фигуры... они подходили все ближе... сейчас ударят! «Зря стараются, — мелькнула ликующая мысль, — не знают, дураки, что это всего лишь сон!» Двор исчез. Я оказался в вагоне-ресторане, он был почему-то весь в цветах, за окнами проплывал знойный юг. Появился мой друг метрдотель в ослепительно белом фраке.

— Кушать... не подано! — торжественно провозгласил он.

Через минуту он вышел в оранжевом фраке.

— Кушать... опять не подано! — возгласил он.

— Может быть — можно что-нибудь? — попросил я.

— Два кофе по-вахтерски! — распахивая дверь в сверкающую кухню, скомандовал он.

Я вдруг почувствовал, что лечу в полном блаженстве, вытянувшись на полке в полный рост, откинув ногами тяжелое одеяло... Тепло? Тепло!

Значит, проводник, когда я его встретил на остановке, ходил не за кормом для кур, а за углем? Замечательно! Тогда лучше так и не просыпаться — сейчас должны начаться приятные сны!

В следующем сне я оказался в красивом магазине игрушек в виде лягушонка, которого все сильнее надували через трубочку.

...Все неумолимо ясно!.. Надо вставать!

Проводник сидел в тамбуре на перевернутом ведре, блаженно щурясь на оранжевый огонь в топке.

— Ну как? — увидев меня, повернулся он (после взгляда на пламя вряд ли он различал меня).

— Замечательно! — воскликнул я. — А раз уж так... в туалет заодно нельзя сходить?

— Ладно уж! — он подобрел в тепле. — Только кур не обижай! — он протянул ключ.

— Зачем же мне их обижать? — искренне воскликнул я.

Я ворвался в туалет. Куры, всполошившись сначала, потом успокоились, расселись, своими бусинками на склоненных головках разглядывая меня. Кем, интересно, я кажусь — этим представителям иной, в сущности, цивилизации? Достойно ли я представляю человечество? Не оскорбит ли их жест, который я собираюсь тут сделать?.. Нет. Не оскорбил.

Абсолютно уже счастливый, я забрался к себе на полку, распрямился... Какой же последует сон?.. Солнце поднималось над морем... я летел на курице, приближаясь к нему. Вблизи оно оказалось огромной печкой. Рядом сидел проводник.

— Плохо топить — значит, не уважать свою Галактику! — строго проговорил он, орудуя кочергой.

Тихие радости

— Кто там?

— Я.

— Ты, Николай?

— А кто же еще?

— Действительно, кто же еще может притащиться в такую рань — в выходной, без предварительного звонка!

— Главное — отпуск сегодня начался, а встал все равно — ни свет ни заря!

— Видимо, должен тебя пожалеть? Ну ладно — заходи! Только извини — у меня не прибрано!

— Да-а-а... это мягко еще сказано! Что это у тебя?

— А что такого? Один живу!

— А где жена?

— Уехала. На соревнования. По забрасыванию чепцов за мельницу. И дочь там же. В общем — «я дал разъехаться домашним... и даже собственной мамаше».

— Ну — отлично! Тогда, может быть, промочим горло?

— Ну давай... Но у меня, к сожалению, только безалкогольные, на диких травах — саспареловка, могикановка, оробеловка. Отлично тонизирует!

— ...Ну давай! А пожрать нету?

— Ну, естественно, нету! Откуда? Один живу!.. Можем попробовать вот эти банки пятилитровые сдать, купить на эти деньги чего-нибудь.

— Да не примут, наверное!

— Примут!

— А как нести?

Придумали наконец — надели по две банки пятилитровые на руки, на ноги, по одной — на головы. Медленно, как водолазы, побрели.

В овраге — в зарослях боярышника, бересклета, бузины нашли сырой сарайчик — приемный пункт.

— У вас банка на голове с трещиной!

— Где?

— Вот, посмотритесь в зеркало.

— Да-a, действительно! Но остальные хоть примете?

— Примем.

— Ура!

Получили деньги, треснувшую банку оттащили домой, стали собираться.

— Чего такие брюки плохие надел?

— Чтобы отрезать себе пути к наступлению. А то, сам понимаешь!.. А в этих брюках я далеко не уйду. А вечером надо дома быть — статью заканчивать.

— Ясно... А свитер где такой раскопал?

— А что? Разве плох? Двадцать лет уже ношу. Два раза с третьего этажа в нем падал. На двадцатилетие нашей свадьбы жена выплеснула на него красное вино — и хоть бы что, отстирался, выглядит как новенький!

— Ты так считаешь?

— Считаю!

— А зимнюю шапку зачем надел?

— Это раньше, в далекой молодости, я ходил без шапки даже зимой... теперь, из осторожности, хожу в зимней шапке даже летом!

— Ясно... Ну — вперед?

Вышли на улицу.

— Ну... пойдем в гниль-бар? — Николай заносчиво говорит.

— Ты что, сдурел? — Николаю говорю. — Ты знаешь, например, сколько простая спичка там стоит? Четыре рубля!.. Гниль-бар! В каком-нибудь кафе бы подхарчиться — и то хорошо!

Зашли в ближайшее кафе «Шторм». Оно, надо сказать, соответствовало своему названию — посетителей кидало от стены к стене, многие травили.

Скромно сели за крайний столик, долго ждали, пока подойдет официант, — но официанты у себя на полубаке вели неторопливую беседу — иногда кто-нибудь из них кинет взгляд в нашу сторону и дальше разговаривает, как ни в чем не бывало.

— Что ж такое? — Николаю говорю. — Почему же они не видят нас? Может, мы невидимки? Точно!

— А раз мы невидимки, — Николай говорит, — пойдем прямо на кухню, схватим там что-нибудь, когда повар отвернется!

— Правильно!

Схватили по пути вилки, ворвались в кухню, стали терзать куренка на сковороде — и тут все официанты сразу бросаются на нас, приемами самбо выбивают вилки, закручивают руки, куда-то тащат.

— Ну, сейчас мы вам устроим! — с каким-то ликованием один говорит. — Серега, скорей милицию вызывай!

Словно специально этого ждали.

Через минуту уже в зал вбежали два милиционера, вытаскивая револьверы.

— Вот это оперативность! Должен вам заявить, что работой вашей доволен! — милиционерам говорю.

— Пытались куренка утащить! — повар заявляет. — А мы бы потом из-за них план бы не выполнили!

— Мы думали, мы невидимки! — Николай вздохнул.

— Невидимость не освобождает от уголовного наказания! — строго милиционер говорит. — Прошу пройти!

Вывели нас, усадили в машину с маленьким окошечком, повезли.

— Запоминай дорогу! — на всякий случай Николаю сказал.

Высадили нас аккуратно у дверей, отвели к дежурному.

Ни «как поживаете?», ни «здрасьте!» — ничего.

— Фамилия! — сразу же дежурный говорит.

— ...Траффолд!

— Грегори!

Поднял, наконец-то, на нас глаза.

— Ах — вы порезвиться хотите? Ну что ж — поможем! Червяченко — отведи!

Отвел нас Червяченко за железную дверь, замкнул.

— Вот так погуляли! — Николай вздохнул.

Огляделись: тесное помещение, окошечко под потолком, и к тому же — стремянка стоит, банки с краской валяются, стены грязные, осыпающиеся — ремонт.

— Могли хотя бы ремонт к нашему появлению закончить! — Николай говорит.

— Видимо — не рассчитывали так скоро нас увидеть. Ну ничего! Как выберемся отсюда — поднимемся с тобой на Эверест! Вот где чистота! А простор!.. Раз в сто больше обычного пейзажа!

— Ух ты! — воскликнул Николай.

Тут же дверь с лязганьем отворилась.

— Прекратите уханье! — Червяченко говорит.

— Ух ты! — поглядев на него, я не удержался.

— Не успокоились, значит? Пожалуйте на беседу! — Червяченко говорит.

Вышли мы снова в зало.

— Кем работаешь? — глядя на Николая тяжелым взглядом, дежурный спрашивает.

— Аспирант, — Николай отвечает.

— ...Не понял! — дежурный говорит.

— Аспирант, — почему-то шепотом Николай произнес.

— Громче говори!

— Слушаюсь! — Николай каблуками прищелкнул. — Аспи-рант, рант, рант, аспи-рант, рант, рант! — печатая шаг, по помещению пошел.

— Стоять! — дежурный рявкнул. Николай, притопнув, окаменел. — ...А ты кто? — дежурный повернулся ко мне.

— Аспи-рант, рант, рант! — печатая шаг, я пошел.

— Стоять!

Мы рядом с Николаем застыли.

— Червяченко!

— Есть!

— Что — «есть» ?

— Я!

— Отведи их обратно, — видать, не охладились еще.

— Так точно! — Червяченко говорит. — А ну пошли!

— Аспирант, рант, рант, аспи-рант, рант, рант! — дошли с Николаем до нашей двери, резко повернулись, зашли.

— Вот — правильно мы себя ведем! — Николаю говорю. — Начальство порядок любит! Чтобы все четко, организованно, — как у нас! Ты заметил — когда мы отвечали ему, у него даже слезинка счастья блеснула?

— А точно — слезинка счастья? Может — просто слезинка? — с некоторым сомнением Николай говорит.

— Точно! — говорю. — Я-то уж знаю, как с начальством себя вести! Ты, я думаю, начальника моего знаешь, Шаповалова? Казалось бы, трудный объект? И ничего! Обошел по всем статьям! Шаповалистей самого Шаповалова стал! Теперь меня уже — неофициально, конечно, — все Шаповаловым зовут, а самого Шаповалова — почему-то Ушатов — видимо, по жене. Вот так вот. А ты говоришь!

— Но, тем не менее, мы почему-то здесь — в тесном, сыром помещении, а начальство — там!

— А давай, раз уж мы здесь, сделаем тут ремонт! Отлично будет! Гляди — и масляной краски две банки, и олифа, и кисти!.. Вперед?

— Вперед!

Развели краску олифой — олифы не жалели, чтобы был блеск, залезли с двух сторон на стремянку и с любимой песней нашей «Ёлы-палы» начали малевать. Потолок чистым маслом обдали, в стены, для колера, берлинской лазури добавили, — красота!

— Мне кажется, — Николай говорит, — что слишком мы радостным это помещение делаем, неверно это — с точки зрения педагогической!

— Зато с малярной верно! — отвечаю ему.

Вдруг — распахивается дверь, на пороге — дежурный и Червяченко.

— Ах, вот вы чего притихли! — дежурный говорит.

— Мы не притихли! — говорю ему. — Мы поем!

— Ну хорошо, хоть нормальные люди нашлись! — дежурный говорит. — А то маляры эти — как ушли неделю назад, так и сгинули!

— Скоро кончаем уже! — Николай говорит. — Только учтите — в свежеокрашенном помещении, да еще с дверью закрытой, находиться опасно!

— Намек понял! — дежурный усмехнулся. — Ладно: докрасите — пойдете. А кафе то известно нам своими номерами, — с ними разберемся!

— Только учтите — в течение суток никого нельзя сюда запускать! — я говорю.

— Это уж вы учтите! — усмехнувшись, дежурный говорит.

Закончили, выскочили на воздух.

На пыльной вывеске «Следственный отдел» Николай написал пальцем: «Ура!»

Помчались. На замусоренном пустыре валялась пластом собака, словно часть этого мусора, но решила вдруг отделиться — вскочила, резко залаяла, обозначила себя — и снова рухнула.

— Туда-то на машине нас везли — а обратно пешком! — Николай проговорил на ходу.

— А что ты — еще не наездился? — удивился я.

— Вообще-то да! — согласился Николай.

— И-и-и-диные карточки! — пронзительно кричали у метро.

— Эх, жаль, не по карману пока! — вздохнул я.

Мы бежали вдоль больницы.

Больной с третьего этажа кричал что-то через газетный рупор своей жене.

Между тем уверенно вечерело.

Радостные, мы ворвались в наше любимое кафе.

— Здравствуйте! Вы нас еще не забыли?

Наступила некоторая пауза.

— Не забыли! — нервно повар ответил. — Но скоро уже закрываемся. Ничего нет. Только макароны с лапшой.

— Отлично! — воскликнул я. — Макаронники с лапшой — любимая моя еда! А если обсыпать еще поверху вермишелкой — полное объеденье!

Повар ушел, загремел баками.

— Все съели! — вернувшись, угрюмо сообщил.

— Как же так? — воскликнули мы. — Нас же не было? Кто же съел? Разве кто-нибудь это любит, кроме нас?

Понуро побрели.

— Ну ничего! — сказал я. — А давай вместо физической — духовной пищей питаться! Вот — афиша, гляди! Вера Зазнобина. Популярные песни! Пошли?

Сели в девятом ряду, долгое время крепились, но когда запела она нашу любимую «Ёлы-палы» — не удержались, стали с Николаем подпевать.

Тут дежурный администратор по проходу к нам подполз по-пластунски, зашептал:

— В милицию захотели, да?

— Нет, — вздохнули. — Нет... Второй раз уже не потянуть!

Пришлось уйти. Примчались ко мне домой.

— Хотелось бы пожать немного плодов! — Николай говорит. — Я имею в виду: за духовной пищей обязательно физическая должна идти!

— Так ничего ж нет! — воскликнул я. — Вот — только коробочка какая-то... написано «Кекс»... внутри почему-то порошок.

— Знаю! — вскричал Николай. — Это надо в формочке печь!

— Так долго, наверное... — жадность душила меня. — Ночь уже...

— Ну и что? Хорошее дело! Ночной кекс! Думаю, — Николай говорит, — что можно даже традиционным это сделать: «Ночной кекс». Единомышленников на это дело приглашать — спорить, хохотать! — Возбужденно по кухне заметался, нашел формочку, засыпал порошок.

— Думаю, — я сказал, — что в эти ночные часы... более близкого нам человека, чем дежурный милиции, не найти!

— Точно! — Николай говорит.

Узнали телефон нашего отделения, набрали номер... Знакомый голос!

— Алле! — взволнованно Николай залопотал. — Это дежурный?! А это мы!.. Не забыли еще нас?.. Ну да!.. Хотим вас пригласить — в смысле, когда освободитесь, — на ночной кекс!.. Адрес какой? — на меня посмотрел, потом вдруг неожиданно трубку повесил. — Ишь, хитренький какой — адрес ему!..

Кекс почему-то слегка сгорел. Пожевали кекса, запили оробеловкой. Помолчали.

— Ну... чего такой грустный? — Николая спрашиваю.

— Я не грустный, я — надменный! — Николай отвечает.

— Вот — так и спи давай! — говорю. — Очень тебе идет.

Утром я проснулся, вскочил, крякнув, принял ледяной душ, гикнув, выпил чашечку кофе... Кран вдруг распелся — тоже, певец!

Выскочили на улицу.

— Ну все — я пойду! — Николай говорит.

— Давай. Я буду тебе махать.

— А я буду постепенно уменьшаться.

— Договорились! — руки пожали.

— Только должен сперва понюхать розу — давно не нюхал роз! — Николай говорит. Решительно, прямо по газону, пошел к кустам. Какой-то общественник погнался за ним — но Николай, нюхнув розу, увернулся от него, выскочил на проезжую часть. Мимо с ужасным почему-то грохотом мчалась телега, Николай боком вскочил на нее, помахал общественнику (и мне, надеюсь?) рукой и унесся вдаль.

Прощай, милый! Гуляй, веселись — запасайся легкомыслием на черный день!..

Часть ласточек реяла высоко, часть, на всякий случай, низко. Я сел в автобус.

Загрузка...