Освальдо Феррари: Мы с вами, Борхес, не раз, хотя всегда кратко, мимоходом, говорили о католицизме и протестантизме; но еще ни разу не говорили о вашем видении главного персонажа христианских вероучений — Христа.
Хорхе Луис Борхес: Я говорил, — хотя Ренан[112] до меня сказал во много раз лучше, чем я, — что если Христос и не воплощение Бога (а это представляется совершенно невероятным), то он все равно самая необычная фигура в истории человечества. Не помню, говорил ли уже кто-либо, что Христос — это, помимо всего прочего, стиль литературы. Вы читаете «Paradise Lost», «Paradise Regained» («Потерянный рай», «Возвращенный рай») Мильтона и понимаете, что, как заметил Поуп, Отец и Сын разговаривают словно схоласты; но стиль Христа — сверхобычный стиль. Уже многие и многие столетия писатели подыскивают метафоры, ну, достаточно вспомнить… Лугонеса, Гонгору[113], да можно вспомнить кого угодно. Но никто не нашел столь необычных образов, какие подарил нам Христос, образы, которые изумляют людей вот уже два тысячелетия. Ну, например: «Не бросайте жемчуга вашего пред свиньями» [114]; как Он смог придумать такую фразу?! Полагаю, что большинству фраз предшествуют какие-либо варианты; но «бросать жемчуг пред свиньями»… — согласитесь, это нечто необыкновенное, эту фразу нельзя как-либо классифицировать, она — алогичная. Или, например, чтобы осудить погребальные обряды, отличающиеся помпезностью и одобренные религиями, Он говорит: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов» [115]. Это ужасает и звучит едва ли не фантастически. Или еще: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень»[116].
Это сказано навсегда.
Следовало бы исправить несправедливость, допущенную по отношению к английскому мистику Уильяму Блейку; всегда было принято думать, что спасение человечества — это вопрос этики, этического развития, такому восприятию способствовал — демагогически, скажем так, — сам Христос, проповедовавший: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное» [117], то есть все зависит от поведения человека. Затем пришел шведский мистик Сведенборг и сказал, что спасение должно также зависеть и от его интеллектуального развития; он написал великолепную притчу о человеке, что вознамерился обрести блаженство на небесах. Он отрекается от богатства, живет в пустыне — в своей пустыне, отказывается от чувственных, интеллектуальных и эстетических наслаждений, живет добродетельно, истязает себя и, естественно, попадает на небеса, поскольку нет никаких оснований отказать ему в райском блаженстве. Но когда он оказывается на небесах, то осознает: мир горний — намного сложнее земного: согласно Сведенборгу, рай небесный — намного разнообразнее, красочней и, разумеется, интеллектуально богаче, чем наш мир; святой бедняга вынужден слушать беседы ангелов, которые, согласно книге Эмануэля Сведенборга «О небесах и об аде», рассуждают
теологии; он не понимает совершенно ничего, поскольку он не развивал свой ум, и желает как-либо покинуть рай. Когда высшие силы, скажем так, замечают это, они признаются: «Что мы можем поделать с ним? Небеса для него утрачены, ибо он не способен принимать участие в беседах ангелов; надлежит отправить его в ад, к демонам, ведь совершенно очевидно, что он — грешник». И когда они приходят к столь неутешительному умозаключению, то разрешают ему там, в мире ином, сотворить образ его пустыни; и теперь этот человек пребывает в своей иллюзорной пустыне, в полном одиночестве, он истязает себя и молится, но молится и истязает себя без какой-либо надежды на вечное блаженство, ибо знает, что уже никогда не сможет обрести рай небесный[118].
Чрезвычайно любопытно.
Ужасная участь. Но продолжим; после Сведенборга пришел Блейк и сказал, что спасение человека должно быть не только этическим, как учил Христос, и не только интеллектуальным, как учил Сведенборг; Блейк сказал буквально следующее: «The fool shall not enter heaven be he ever so holy» («Будь глупец хоть трижды святым, в рай ему не войти»)[119]. А в другой сентенции, уже из «Marriage of Heaven and Hell» («Бракосочетание Неба и Ада»), Блейк заклинает: «Put of holyness and put on intellect», иначе говоря: откажитесь от святости и обретите разум. (Оба смеются.) Согласно Блейку, от учения Христа неотделимы также и вопросы эстетики; поучения Христа — это прежде всего литературные поучения; его притчи — произведения литературы, произведения, которым невозможно подражать. Несколько дней назад я раздумывал о том, — сейчас я расскажу вам о своем замысле, и вы, хотел бы я надеяться, сможете его осуществить, но я его осуществить не смогу, это я знаю, — раздумывал о том, что можно было бы создать произведение, превосходящее все амбиции любого писателя, — а писатели, как правило, чрезвычайно амбициозны, тщеславны, — нечто более значительное по своему дерзкому замыслу, чем умышленно запутанные произведения Гонгоры или тот во многом неоправданный лабиринт, который называется «The Finnegan's wake» («Поминки по Финнегану») Джойса; я говорю о том, что можно было бы попытаться написать пятое Евангелие. В этом пятом Евангелии проповедовались бы вопросы этики, которых нет в остальных Евангелиях. Но самое трудное здесь заключается не в этом; самое трудное заключается в том, чтобы придумать новые притчи — полностью в манере Христа, притчи, которые отсутствуют во всех четырех Евангелиях.
Продолжить их…
Возможно; но не творить подобие; может быть, отобрать какие-либо из уже известных притч, даже слегка изменить их. Если какой-либо писатель смог бы создать новое Евангелие, то он сотворил бы нечто более необычное, чем сделал Ницше, написав «Так говорил Заратустра»; он смог бы создать произведение искусства, если бы смог создать рискованные метафоры, не менее необычные, чем те, которые создал Христос, проповедуя в Галилее. Задумав такую книгу, писатель вынужден был бы провести добрую часть своей жизни в размышлениях, а затем посвятить себя написанию книги. Объемом это Евангелие будет, наверное, не более тридцати страниц и станет одной из самых необычных в мире книг. В случае удачи это Евангелие будут печатать вместе с четырьмя другими, оно станет частью канонического текста Нового Завета. Замысел до чрезвычайности амбициозный, но вы, Феррари, как мне кажется, можете оказаться тем писателем, кто способен претворить его в жизнь; я — нет, я уже стар и чувствую себя слишком усталым, чтобы осуществить подобное; создание такого произведения предоставляет литератору прекрасные возможности, более прекрасные, чем предоставляет любая другая книга, когда придумываются новые метафоры, ведь ваши метафоры должны быть притчами, поучениями, достойными стать рядом с прославленными и уже бессмертными притчами Нового Завета.
Ваш замысел, ваше намерение совпадает с мыслью Кьеркегора; он утверждал, что быть христианином — это равнозначно тому, чтобы стать современником Христа.
А также совпадает с теми словами, что вынесены в название книги Фомы Кемпийского — «О подражании Христу».
Да, разумеется.
Разумеется, в них должно быть нечто общее, но пятое Евангелие должно быть более искусной работой, чем «О подражании Христу»; а лучше всего, если сейчас, в эти минуты, когда я говорю, кто-то уже начал осуществлять мой замысел.
Ну что же, не станем исключать такую возможность.
Чрезвычайно трудно придумать что-либо новое; то, что пришло в голову мне, пришло в голову и другому, другим, тем, кто меня сейчас слушает. Как бы там ни было, создание нового, пятого Евангелия — прекрасная работа, оно не должно отличаться от других четырех; может быть, иногда будет совпадать с ними, иногда должно отличаться — все должно делаться для большей приемлемости, неожиданности, подлинности текста. И вот странно: христианство осуждает самоубийства. Но если Евангелия заключают в себе какой- либо смысл, то смерть Христа надо понимать как добровольную; если она не была добровольной — что тогда означает его жертвоприношение?
То же самое можно сказать и о смерти Сократа.
Верно, но Сократ, я думаю, не говорил, что он умирает за человечество, а Христос — сказал. И если он умер, то умер он добровольно. Я вспомнил одно англосаксонское стихотворение одиннадцатого века, оно называется: «Сон креста», и в этом сне Христос показан не как страдающий Христос с полотен Эль- Греко, но как юный германский герой, добровольно идущий к кресту; он поднимается к перекладинам креста потому, что желает спасти людей, в стихотворении о нем говорится: «Юный герой, что был всемогущим Богом». Другими словами: здесь выражена мысль о жертвоприношений как о радостном добровольном поступке; не страсти Христовы, не страдающий Христос, как на полотнах Эль-Греко, а юный герой, который добровольно поднимается к перекладинам креста и позволяет прибить себя к нему. В примечании к этому стихотворению, которое носит название «Сон креста», я прочитал, что в Средневековье были сделаны к нему иллюстрации, на них изображен уже воздвигнутый крест, и Христос, который поднимается по лестнице к его перекладинам, поднимается, как было уже сказано, добровольно. То есть не было Голгофы в общепринятом смысле, не было бичевания…
Значит, есть нечто общее в принятии смерти на кресте Христом и в принятии чаши с цикутой Сократом.
Разумеется, да.
В готовности принять смерть.
И кроме того, это — две самые знаменитые в истории человечества смерти, не так ли?
Полагаю, что да. Но сейчас…
Да, смерть ведущего беседу Сократа, и смерть Христа, который кажется несколько удивленным тем, что ему досталась такая участь, ведь он же воскликнул: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»[120] Но затем сказал доброму разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю»[121], и разбойник признал Христа Богом. Я написал об этом стихотворение; впрочем, о Христе и разбойнике, распятом вместе с ним и признающем в Христе Бога, написано уже столько стихов!
А также о Варавве и Христе.
Да.
Но сейчас, Борхес, я хочу поговорить о том, что для вас архетип, образец человека — это архетип праведника.
Я стараюсь жить праведно, но, конечно, не ожидаю, как Спиноза, никакого вознаграждения и не боюсь никакого наказания.
Понятно, но архетип праведника — это, без сомнения, архетип этический.
Да; я воспитывался на Евангелиях… четыре Евангелия, — наверное, это самые необычные на свете книги, не правда ли? И Евангелие от Иоанна — иное, чем предыдущие, оно отличается от них духовно, я не прав? — особенно тогда, когда в нем говорится о Слове Божием.
Этика Христа и этика Сократа… в первом случае речь идет об этике религиозной, во втором — о языческой. Но как бы там ни было, и та и другая совпадают в главном: в идеале праведного человека.
Да, но только не концепции мира. И это естественно; думаю, что хотя бы потому, что Христос был иудеем… и, наверное, весьма невежественным; а Сократа окружали люди, жившие напряженной интеллектуальной и духовной жизнью, в этом смысле его эпоха, вероятно, не имеет себе равных в истории Греции. Сократ мог вести беседы с Пифагором, с Зено- ном Элейским, с Платоном, который, как уверял Бернард Шоу, его и выдумал. А Христос вел беседы только со своими учениками. Ницше утверждал: христианская религия — это религия рабов, и Гиббон говорил то же самое, хотя и осторожно выбирая слова, но, наверное, более точно: «Должно удивляться тому, что Бог, который мог открыть истину философам, открывает ее невежественным рыбакам Галилеи». Ведь это то же самое, не правда ли? Та же самая мысль, но только выраженная более приятно и уклончиво.
«Дух дышит, где хочет»[122]
Да, верно, «дух дышит, где хочет». В данном случае он дышал в бедняках Галилеи.
Иной раз, но не в беседах с вами, даже и не помышляешь о том, чтобы заговорить о Христе как о фигуре исторической.
Мне думается, что сомнений в его существовании и быть не должно; я не склонен предполагать, что четыре драматурга, скажем так, да, четыре евангелиста, превосходящие всех остальных драматургов и поэтов мира, придумали Христа. А вот Бернард Шоу, тот говорил, что, без сомнения, греческие трагики придумали греческие мифы, а вслед за ними евангелисты придумали Христа; ну а раньше Платон выдумал Сократа. Потом Босуэлл[123] выдумал Джонсона, а он, Бернард Шоу, и Ибсен унаследовали от евангелистов умение придумывать драмы, выдумывать персонажей. Но ведь это была одна из шуток Бернарда Шоу.
Весь мир — театр.
Весь мир — театр, а драматурги — это…
Демиурги.
Демиурги либо поставщики сюжетов всемирной истории.
Другая фигура, которая для вас столь же историческая, как и Христос, — это Платон; мне кажется, что мы больше придумываем Платона, чем представляем его реально.
Это потому, что Платон разветвляется, словно дерево, на несколько персонажей, один из которых — Сократ; а сам Платон оказывается, в известном смысле, заслоненным, перечеркнутым своими созданиями. Ну вот, например, мы, читая Диккенса, рисуем в своем воображении автора или его героев? Кажется, Унамуно говорил, что Сервантес — менее живой, чем Алонсо Кихано, то есть Дон Кихот. Другими словами, творец перечеркивается, стирается своим творением. Может быть, наше впечатление от мира более живое, чем мир, сотворенный Богом и описанный в первой главе Бытия; или я ошибаюсь?
Вы правы; но можно также предположить, что люди создают ту или иную религию либо мифологию под воздействием того духовного либо магического климата, в котором они существуют. Например, греки смогли воспринять идеи Платона потому, что для них поэзия являлась формой реальности, в которой они жили.
А вам кажется, что сейчас по-иному?
Полагаю, что то же самое. Но такое предположение принадлежит не мне, а Эктору Мурене: он сказал, что современники Христа видели его после воскрешения и узнавали потому, что их глаза были открыты для восприятия такой реальности. Другими словами, все зависит от определенного климата в определенный исторический момент.
Вы говорите о климате, позволяющем во что- либо легко поверить, что-либо воспринять?
Да, о духовном климате.
У меня сложилось впечатление, что люди сейчас живут, не ощущая его, ничего не видя вокруг; словно… словно чувства их притуплены; я не прав? Но впечатление мое таково.
Во всяком случае, притупилось ощущение духовности.
Люди не ощущают окружающий их мир, они слышат и повторяют слова, но даже не пытаются представить то, что эти слова означают, и не делают умозаключений. Люди сейчас живут, конечно, воспринимая окружающий мир, но воспринимая его поверхностно; словно бы никто ни о чем не задумывается, словно бы разум исключен из окружающей людей среды, в которой они затеряны.
Это верно, — и особенно в отношении духовного восприятия мира; в целом, у людей сейчас развито логическое мышление, и не более. И это — в лучшем случае.
В лучшем случае; поскольку мыслить для человека — уже стало трудным делом.
Для католиков или протестантов, для верующих или атеистов, но мне, Борхес, кажется, что Христос для всех и навсегда останется фигурой поучительной и важной.
Да, и он никем не будет заменен; Ницше намеревался заменить Христа Заратустрой и потерпел неудачу, прославившую его, но все равно — неудачу.
Это намеревались сделать и Антихристы.
Да, и они все тоже потерпели поражение. Но Заратустра Фридриха Ницше был самым амбициозным. Без сомнения, сам замысел был обречен на неудачу, никто не поверил в Заратустру, в его смеющегося льва, в орла, в пещеру; все это было шуткой, нет, не шуткой, а достаточно неуклюжей литературной игрой, не так ли?
Другими словами: если кто-либо скажет «Бог умер», это не значит, что он смог его заменить.
Нет; уже ведь восклицали: «Пан умер». Но и Пана никто не смог заменить[124]