То был мужчина, ростом чуть ниже среднего, с грубым, словно дубленым, лицом, поседевшими бровями, а тщательно выбритые усы, наверное, были совсем седыми. Всю жизнь он славился своим неистовым характером, но за последние годы стал сдавать. У него были короткие мускулистые ноги, короткие пальцы, пронизывающий взгляд. Всегда хмурый и неразговорчивый, он шагал тяжелой походкой, от которой стекла звенели в окнах.
Просыпался он очень рано, еще в синеватом сумраке рассвета, и долго лежал, молчаливый и неподвижный, пока не прояснится и не заалеет небо, пока над горами не засверкает большая белая звезда, которую многие называют Венерой. Тогда он тихо вставал с постели и на цыпочках пробирался в прихожую своей просторной квартиры. Он проходил мимо зеркала, в которое никогда не смотрелся, мимо ненавистного телефона, через всю прихожую, еще изборожденную бледными утренними тенями. Большое трехстворчатое окно, начинавшееся от пола, было всегда распахнуто. Он вставал у окна, обнажив косматую поседевшую грудь и устремив взгляд в небо — вечное, милостивое ко всем небо, которое приятно холодит виски своими остывшими за ночь пальцами. Позади все безмолвствовало, словно из уважения к нему: и мягкие кресла, прижавшиеся к углам, как бульдоги, и искрящиеся гранями бокалы на грациозных ножках, и терракотовые вазы с раздутыми щеками, и медный поднос на стене, разгоравшийся все ярче и ярче, пока не начинал блестеть, как само солнце.
Из окна виднелся парк с красноватыми теннисными площадками, а за ними небольшой розовый домик с вечно темными окнами. Над деревьями, над цветущими кустами, над влажными от росы памятниками царила кристально чистая, всеобъемлющая, живая тишина. Медленно поднималось солнце. Мужчина закрывал глаза и мысленно взмывал в небо. И тогда минуты летели мимо вместе с ветрами, которые холодными потоками обтекали его со всех сторон, мимо белых пенистых облаков, то клубящихся, то бьющих ключом, над чернеющими ущельями гор. Почувствовав легкое головокружение, он открывал глаза.
Вскоре листва деревьев начинала отливать металлическим блеском. Утренняя звезда меркла в оловянной белизне утра. Один за другим возникали шумы просыпающегося города — шуршали шины троллейбуса, рокотали моторы автомашин. Лишь тогда он уходил на кухню, чтобы умыться и побриться. Наступали самые неприятные минуты дня, когда приходилось смотреть на себя в зеркало, разглядывать сухие морщины, серебристую щетину бороды, пробившуюся сквозь смуглую кожу, веки с ресницами цвета ржавчины. Все вокруг, как обычно, было разбросано и неприбрано, и на столе почти не оставалось места для его далеко не новых бритвенных принадлежностей. И так, в окружении грязных тарелок и кастрюль, из разинутых пастей которых несло прокисшей пищей, среди крошек, объедков и увядшего в уксусе салата, он строгал бритвой лицо и снова возвращался к окну.
Теперь за окном сиял ясный, теплый день. За серыми плетеными оградами теннисных кортов прохаживались грациозные, как газели, девушки в коротких брючках. Сквозь крупную сетку он видел их своими острыми глазами так отчетливо, словно они были рядом, в комнате. И он смотрел на них, как на газелей, — без тени волнения, даже не думая о них. И все же наступал миг, когда где-то в недрах души зарождался первый еле заметный гул. Тогда, отпрянув от окна, он усаживался в кресло. Никто на свете не знал, сколь неугасимо и сильно в нем это чувство, — никто, кроме него. И он подавлял его железной рукой, лишь время от времени улавливая глухой, ненавистный гул. Тогда лицо его каменело, а пальцы мяли и ломали первую попавшуюся под руку вещь.
Когда входила жена, он, чуть побледневший, по-прежнему сидел в кресле, прислушиваясь к медленно затихающему клокотанию. В такие минуты она заговаривала с ним вполголоса, чтобы не застать врасплох, полагая, что ему не по себе из-за болезни. Но на этот раз она молча уселась позади и чуть слышно вздохнула. На ее худом, постоянно слегка озабоченном лице отражалось смятение.
— Евтим, я хочу кое-что сказать тебе, — наконец промолвила она. Он услышал, но промолчал, все еще стараясь прийти в себя.
— Ты слышишь, Евтим? — спросила она.
— Слышу, — спокойно ответил он.
Осмелев, она решила одним духом высказать все.
— Наша дочь надумала выходить замуж…
Это было настолько невероятно, что он даже не сразу понял. Запросто заявить ему об этом! Он так резко повернулся, что кресло чуть не опрокинулось.
— Ты с ума сошла!
Жена молчала.
— Ты с ума сошла! — повторил он. — Она еще ребенок!..
— Уже не ребенок, — тихо возразила жена.
— Как не ребенок! — закричал он. — Понимаешь ли ты, что говоришь?
Он никогда не кричал, и окрики ему не удавались.
— Тише! — робко сказала она. — Она услышит…
Девушка спала за коричневой дверью в глубине прихожей. Взглянув на дверь, он спросил тоном ниже:
— Откуда знаешь?
— Она мне сама сказала…
— Сама? — в изумлении спросил он.
— Да, сама, — с оттенком нетерпения повторила жена.
— Выбейте эту блажь из головы! — резко сказал он, поднимаясь с места.
Жена проводила его взглядом, когда он твердыми шагами пересек прихожую. Тень его мелькнула на матовом стекле двери и исчезла в кухне. Она не решилась пойти за ним. Но и сквозь стены она видела, как он, глядя в пол, мечется взад и вперед по кухне, словно зверь в тесной клетке. Возможно, он выглядел немного смешным среди грязной посуды. Все дрожало под тяжестью его шагов. Плита уставилась пустыми черными глазницами в потолок. Банки с чаем, кофе, рисом словно насторожились. Только холодильник со своим замороженным сердцем стоял безучастно в стороне и что-то чуть слышно бубнил про себя. В нем оседал лед, а в сердце мужчины кипела ярость.
Приостановившись на миг, он стал что-то подсчитывать на пальцах. До сих пор ему не приходилось задумываться над возрастом дочери. Результат подсчета ни о чем не говорил — для него она по-прежнему оставалась ребенком. Наверное, он зачал ее в тот день, который отмечен у нас как первый из праздников в календаре. В тот день толпа выломала ворота тюрьмы и раскидала охранников и надзирателей, вспомнив о них, лишь когда понадобилось отпирать двери камер. Он первым увидел ее, свою теперешнюю жену, — она бежала по гулкому коридору, бледная, в разорванном платье. И он первым окликнул ее. Пока не нашли ключ, она не двинулась от двери, впившись пальцами в узкую решетку окошка. Немного погодя он с такой силой сжал эти тонкие, натруженные пальцы, что ликующий крик застыл у нее в горле и она застонала от боли…
Он вернулся в прихожую. Жена стояла на его месте у окна и в раздумье смотрела на улицу. В широком просвете окна она выглядела еще более высокой и худой, ее узкие плечи вздрагивали, как от озноба.
— Ты знаешь, сколько ей лет? — приглушенно спросил он.
Женщина медленно обернулась.
— Я-то знаю, — сказала она. — Но тебе, наверно, неизвестно…
Необычный тон голоса поразил его, но не укротил бушевавшую ярость.
— Сейчас я спрашиваю тебя! — грубо отрезал он.
— Искре пошел восемнадцатый… Она еще не женщина, конечно… Но и не ребенок…
— Пошел восемнадцатый! — вскипел он. — С каких это пор? Не прошло и месяца, как ей стукнуло семнадцать…
— Когда я пришла к тебе, мне не было и шестнадцати, — сказала она.
Он поглядел на нее с изумлением. Что правда, то правда, но жена никогда об этом не упоминала. На мгновение он оторопел.
— Да, но у тебя не было отца! А у нее есть.
— Все равно, — сказала она. — Природа берет свое…
— Какая там природа! — закричал он.
Он не кривил душой. Постыдное воспоминание он навсегда выбросил из памяти, и теперь ему казалось, что встретился с мертвецом. Он сел в кресло и отер ладонью пересохшие губы.
— Садись! — холодно сказал он.
Она села подле окна.
— Здесь садись! — коротко приказал он.
Не говоря ни слова, она подсела к нему.
— Ты знаешь его? — спросил он.
— Нет! — солгала жена. Близость мужа снова сковала ей язык.
— И ничего не знаешь о нем?
— Знаю! — сказала она.
— Ладно, рассказывай!
Жена с усилием перевела дух.
— Что тебе рассказать… Парень как парень. Во всяком случае, из хорошей семьи…
— Что значит: из хорошей семьи? — ехидно спросил он. — Из буржуазной, хочешь сказать?
— Правда, не из пролетарской, — с недовольством ответила она. — Насколько я знаю, отца у него нет, а мать — профессор консерватории… И он тоже окончил консерваторию…
— Поет? — с отвращением спросил муж.
— Нет, играет на чем-то, кажется, на пианино… В каком-то театре…
— Многое знаешь! — хмуро заметил он. — Знала, а ничего мне не говорила…
— А ты не спрашивал.
— Раньше ты мне все рассказывала без расспросов…
Она молчала.
— Давно они познакомились? — спросил он.
— Нет, наверное, недавно, — ответила она, впервые поглядев ему в глаза. — Евтим, ты уже очень давно ни о чем меня не спрашиваешь…
— Возможно, — согласился он. — Если так, то подумай, нет ли и за тобой вины…
— Ты ни о чем меня не спрашиваешь, даже не разговаривать со мной…
— Как видно, и не стоило… Раз ты такая скрытная…
— А за собой ты вины не чувствуешь? — тихо спросила она.
Он еще более нахмурился.
— Довольно об этом! Но предупреждаю тебя в последний раз: не бывать тому, что вы задумали.
— Не знаю, — сказала она, вставая с места.
Новый приступ ярости так захлестнул его, что он еле дошел до окна. Сквозняк поддержал его, словно теплой рукой. Он прикрыл глаза и снова еще быстрее летел сквозь облака, заливающие горячей пеной лицо. В ушах гудело, отрывисто стучала кровь в висках. Он хорошо знал, что рано или поздно, когда сосуды не выдержат, так и умрет, в кресле или у окна. Ему нельзя было волноваться, а он не мог удержаться ни дня, ни часа и с каждым годом становился все раздражительнее. Но душой он не старел, чувства обострялись, жили полной жизнью, он становился все более непреклонным. Один лишь ребенок до сих пор не причинял ему беспокойства. Дочь выросла у него на глазах, незаметно за повседневными заботами и треволнениями. Он почти не обращал на нее внимания и очень редко уделял ей лишь несколько слов, считая, что и без слов у них установилось нерушимое согласие. Дочь выглядела серьезной, целеустремленной, он не замечал за ней даже намека на противное кокетство…
Открывая глаза, он думал, что увидит низкое, алеющее небо и разорванные в клочья кровавые облака. Но небо оставалось чистым и холодным, без единого облачка. Он вынул из кармашка пузырек с белыми таблетками и, подумав, проглотил две. Он знал, что после этого его целый день будет клонить ко сну, но зато всё вокруг станет безразличным, все стрелы будут бесшумно отскакивать от него, как от резиновой брони.
Лишь когда они молчаливо, как всегда, уже завтракали за широким, накрытым белой скатертью столом, девушка вышла из своей комнаты. Он искоса поглядел на нее, даже не повернув головы. С побледневшим со сна изнеженным лицом она недурно выглядела в своем длинном до пола бледно-зеленом пеньюаре. Но он знал, что скрытые одеждой ноги дочери отнюдь не стройны и костлявы, как у парня. И хотя он смотрел на нее теперь другими глазами, она оставалась для него лишь подростком.
Девушка подошла к столу и взглянула на мать. Лицо отца было исполнено спокойной решимости. Мать опустила голову, глядя в чашку и не ответив на взгляд дочери. Все трое молчали. Лекарство еще не начало действовать, глаза и мысли отца оставались ясными.
— Не будет так, как вы задумали, — сказал он.
— Будет! — спокойно возразила дочь.
— Нет — так и знай!..
Щеки ее побледнели, короткие, мальчишеские ноздри расширились.
— И как после этого вам не стыдно говорить, что создали какое-то новое общество! — с гневом воскликнула она.
Он сердито поглядел на нее.
— Мы, говоришь, создали его… А вы — нет?
— Не мы! — запальчиво возразила она. — Нас не спрашивали… Поэтому тебе и досталось на орехи.
Он выслушал ее, ничуть не обидевшись, так спокойно, что даже сам удивился. Либо начало действовать лекарство, либо услышанное выглядело настолько невероятным, что скользнуло мимо сознания. Девушка направилась к двери, приостановилась и обернулась. Ее глаза цвета крепкого чая казались почти черными.
— А теперь люди могут прожить и одни! — сказала она.
Но люди не могут жить одни. В этом он убедился в разгаре лета, когда дни становились все жарче и жарче. Даже на рассвете было жарко, и еще невидимое солнце уже испускало блеск раскаленного металла. Теперь он вставал еще раньше — в предутреннем сумраке — и пробирался среди теней темной прихожей, как по дну озера, к светлеющему во мраке окну. Утренняя звезда сверкала на бледном небе, ослепительно красивая, но чуждая. Он уже не глядел на нее. Не смотрел и на теннисные корты, ярко-красные, как пролитая среди темной зелени кровь.
Он стоял у открытого окна, подняв голову к горам, где среди темных сосен чуть белели туристские хижины. Еще выше, над ними, осталась одна-единственная полоска снега, как узенькая ленточка пластыря на каменном челе вершины. Он всматривался в эту полоску до боли в глазах. Тогда он закрывал веки и напрасно ждал, что его снова подхватят холодные потоки ветров, несущиеся со всех сторон сквозь облака и синие просветы неба. Но теперь небо было черным, а облака оседали на лице клочьями горячей пены. Ни дуновения ветерка. Но не было сил уйти из темнеющей позади комнаты. Пропала прежняя сила, все вышли из повиновения. Ему казалось, что теперь мебель за спиной бесшумно движется по комнатам. Кресла и сервант скользят в сумраке, передвигаясь на новые места. Черный лакированный столик поднимается к потолку. Телевизор, выпучив свой единственный белесый глаз, таращится на всю эту суматоху и тоже присоединяется к бесшумному танцу — со столика на сервант, а оттуда на низкий книжный шкаф. Мужчине хотелось закричать, но он, к своему изумлению, понимал, что и этого не смеет, ибо теперь всем командует она.
Его собственная дочь командовала всеми этими передвижениями с непроницаемым лицом, никого не спросившись и ни у кого не прося помощи. Она сменила даже рамы у картин, а некоторые картины спровадила на чердак. Вместо них появились новые, яркие и пламенные, какие-то синие и огненные цветы. Кресла оделись в новые бледно-зеленые чехлы. Желтые табуретки, которые прятались по углам, окружили плотным кольцом новый зеркально блестящий столик на железных ножках. Вся квартира оказалась залитой ярким светом и нестерпимо кричащими красками.
А его мысли становились все более мрачными. Все чаще вспоминалось то, что хотелось забыть навсегда, — холодная камера с мокрым полом. По ночам приходилось спать, сидя на деревянных сандалиях, прислонясь спиной к ледяной стене. Холод проникал сквозь легкую шелковую рубашку и леденил онемевшие мускулы. Он спал урывками и все остальное время думал и думал, тщетно пытаясь разобраться в том, что случилось до тюрьмы. Но в морозные ночи иногда даже мысли замерзали и лишь сердце где-то глубоко в груди продолжало жить, каждым ударом рассылая по телу теплую, алую кровь. Крепкое сердце и спасло его тогда — то самое сердце, которое теперь грозило ему смертью.
Да, люди не могут жить одни. Он не догадывался, что от ожидания встречи с женой и дочерью утренние часы стали необычно долгими. Девушка, не дожидаясь завтрака, как тень ускользала из дому, не сказав ему ни слова. Но с женой он беседовал каждое утро, и каждый раз разговор кружился по одному и тому же бессмысленному кругу.
— Я просто не знаю, в каком мире ты живешь! — сказала жена однажды. — Как ты не понимаешь, что теперь молодежь совсем другая. Для них все это просто и естественно…
— Нет тут ничего простого и естественного! — кипятился он.
— А почему?
— Ты спрашиваешь — почему? И это ты спрашиваешь?
— Тебя спрашиваю, а не других.
— Чего меня спрашивать про то, что просто и естественно! — с ожесточением сказал он. — Ну и действуй тогда просто и естественно… С первым встречным в любом подъезде…
— Евтим, думай, о чем говоришь! — возмущенно сказала она.
— А по-моему, ты не думаешь! Просто и естественно!.. Оказывается, это просто и естественно!
Помолчав, она тихо сказала:
— Как бы то ни было, но люди не могут жить в тюрьме. Лучше даже жить так, как ты говоришь, но только не в тюрьме…
— А ты жила в тюрьме? — неприязненно спросил он.
— Жила бы, если б имела кое-какие другие желания…
— Тюрьму для таких желаний всегда надо держать наготове! — сказал он.
— А свои желания ты тоже держишь в тюрьме? — спросила она дрогнувшим голосом.
— Нет! — ответил он.
Она усмехнулась, и щеки ее порозовели.
— Ты должен попытаться понять ее, Евтим, — сказала она немного погодя другим тоном. — И смириться… Никогда в жизни не видела такого непримиримого человека, как ты.
— Неправда, — сказал он.
— Правда, — возразила она. — Ты никогда ни с чем не смирялся…
— Со многим смирялся… Например, с твоими грязными кастрюлями, на которые гляжу каждое утро.
— Извини! — сказала она. — Я не знала… Но ты не смирился с ними, а просто терпишь их.
— Грязные кастрюли еще можно терпеть. Но есть нетерпимые вещи… Как же смириться с ними?
— Но с неизбежным ты, так или иначе, должен смириться, — сказала она. — Что стало, то стало — что теперь поделаешь? Неужели всю жизнь ходить за ней по пятам? Высматривать, в какой дом идет, на какой этаж, в чью постель? Так, по-твоему, лучше?
Он внутренне содрогнулся от этих беспощадных слов. Мысль жены так поразила его своей простотой, что он приумолк. Но тяжелое, липкое негодование снова нахлынуло на него.
— А возможно, лучше было бы ничего не знать, — глухо сказал он. — Если не знаешь и не видишь, то, по-моему, все равно что ничего не случилось…
— Нехорошо так думать…
— Мне вообще не следует думать, — сказал он.
Кресло вдруг пошатнулось под его тяжестью и в висках застучала кровь. Но недомогание быстро прошло. Когда он открыл глаза, жена с немым участием смотрела на него.
— Ты уже видела его, — сказал он с легкой хрипотцой.
— Да.
— Расскажи мне что-нибудь о нем…
— Сейчас не хочется, — с усилием сказала она.
— А мне хочется.
Она усталым движением провела рукой по лбу.
— Что тебе сказать?.. С виду он очень неплохой парень, очень симпатичный… И самое главное — хорошо воспитанный…
— Как он одевается?
— Не бойся — он не стиляга, — сказала она. — Одевается хорошо, но скромно… Мне он показался разумным и сдержанным.
— Ты уверена? — с сомнением спросил он.
— Неужели ты такого плохого мнения о своей дочери? — спросила она. — Ведь она выросла и воспитывалась в твоем доме…
— Не знаю, где она воспиталась! — мрачно заметил он.
На том и закончился разговор. На следующее утро дочь вышла из своей комнаты немного ранее обычного. Увидев за столом отца, она уселась напротив, молчаливая и замкнутая. Но он чувствовал, что она пришла поговорить с ним.
— Папа, вечером я приведу его к нам, чтобы познакомить вас, — промолвила она наконец. — Если ты не будешь с ним любезен, я навсегда уйду из дому.
— Я не из любезных, — сухо сказал он.
— Ты будешь любезным! Иначе…
Голос ее задрожал и осекся. Она молчала, бледная и подурневшая, с застывшим от напряжения лицом. И он молчал, пораженный внезапно раскрывшейся перед ним правдой. Дочь оказалась слабее своих родителей. И не только слабее, но, возможно, и неказистей.
— Я не знал, что ты так невоздержанна! — сказал он, поморщившись. — Это безобразно!
— Ты понял меня?
— Очень хорошо понял. Удивительно только, что тебе ничуть не стыдно…
Она резко поднялась и ушла в кухню. Он глядел ей вслед, словно видел впервые. Неужели она на самом деле дурнушка? Нет, не может быть. А все-таки?.. Может быть, кожа грубовата или фигурой не вышла? Нет, фигура у нее неплохая. А глаза, бесспорно, даже красивы. Его черствое сердце увлажнилось внезапной жалостью. Дочь, наверное, мучится и робеет, пытается найти поддержку хотя бы в своей семье, но не находит. Силенок, наверное, ей не хватает, чтобы самой справиться с положением.
Люди не могут жить одни!
Но в тот вечер, когда молодой человек ушел, он вернулся в свою комнату, хмурый и суровый, как никогда. Встав у окна, он вдохнул раскрытым ртом теплый, пахнущий бензином воздух и с отвращением отступил в сторону. Когда вошла жена, он резко обернулся к ней.
— Он не мужчина!.. Это пресмыкающееся!
— Тише! — испуганно воскликнула она, хотя в доме, кроме них, никого не было. И тотчас лицо ее преобразилось. Такой ожесточенной и злой он никогда ее не видел.
— Ты просто невыносим! — глухо, но резко сказала она. — Разве ты не видел его собственными глазами? Красивый, воспитанный молодой человек! Он делает честь твоему дому!
— И пресмыкающиеся бывают красивыми, — язвительно заметил он. — Например, полозы. Да, да — полозы бывают на редкость красивыми; ты их не видела. Питаются маленькими мышками и сосут чужих коров. Об этом-то ты, наверное, слышала…
Она с возмущением глядела на него.
— Постыдись, Евтим! — сказала она. — На самом деле! Ты просто пристрастен. Мне, напротив, молодой человек очень нравится.
— Ты не понимаешь! — уныло сказал он. — Ничего не понимаешь… Как, по твоему, — почему они хотят жить у нас?
— Разве ты против? — удивленно спросила она.
— Это совсем другой вопрос! Но почему он хочет? Настоящий мужчина не пойдет жить к жене!
Она так расхохоталась, что он замер от неожиданности.
— Какой же ты ребенок! — сказала она. — Господи, и зачем только я слушаю тебя…
— И не нужно, — мрачно заметил он. — А сейчас принеси мне таз с водой…
Недуг этот начался с тех пор, как он вышел оттуда. Стоит сильно поволноваться, как руки и ноги взмокают от пота. Впоследствии он сам придумал спасительное средство. Немного погодя разгневанный мужчина, подобный утренней звезде, смиренно сидел на кровати, свесив белые ноги в таз с водой. Он мыл их, потирая друг о друга, не смея наклониться. Для него это было все равно что наклониться над краем пропасти. Жена терпеливо стояла рядом с полотенцем в руках. Наконец он вынул ноги из воды, мрачно поглядел на нее и сказал:
— Как ты не понимаешь, что он чужой для нас! Может быть, я ничего толком не знаю, но уж это органически чувствую!
Она с огорчением поглядела на него.
— Тот, кто смотрит на людей с таким подозрением, становится чужим для всех, — тихо сказала она.
— Не желаю больше разговаривать! — перебил он. — Поступайте, как знаете. Но я не хочу, чтобы вы меня впутывали в свои дела.
Она молчала.
— В конце концов, у каждого есть друзья! — сказал он. — Иногда они оказываются понятливее!
У него было только двое друзей — младший брат и генерал. Все трое сидели на берегу речки, струившей невидимые воды меж белых камней, расширяясь пред ними в небольшую спокойную заводь с чистым песчаным дном. Черный усач неторопливо плавал в прозрачной воде, тыкаясь носом в наживу, но не клевал. День выдался знойный. Белые рубашки слепили глаза, затылки у всех покраснели на солнце. Генерал держал удочку, не спуская глаз с красного поплавка. Братья, подставив солнцу босые ноги, глазели на невозмутимо спокойный и холодный Марагидик, плывущий среди шелковистой белизны облаков. С первого взгляда было видно, что они не похожи друг на друга ни ростом, ни внешностью. Младший, блондин, был выше ростом, и на лице его, особенно в уголках губ, всегда таилось насмешливое выражение. Но на этот раз он явно скучал, зевал и время от времени с досадой поглядывал в воду.
— Генерал, — промолвил он наконец, — ты только понапрасну тратишь время…
— Не клюет, — отозвался генерал. — Вода слишком прозрачная.
— Давай ее размутим, генерал!
— Но я не из тех… — рассеянно ответил генерал.
— Не из каких?
— Не из тех, кто ловит рыбу в мутной воде.
— Ладно, ладно! — сказал высокий. — Уж не с неба ли свалились на тебя эти погоны?
Старший брат чуть заметно улыбнулся. Несмотря на события последних дней, сегодня он чувствовал себя неплохо.
— Тихо! — шикнул, встрепенувшись, генерал.
Поплавок еще раз колыхнулся и ушел под воду. Генерал поспешно взмахнул удочкой. В воздухе блеснула серебристая искорка, но на крючке не оказалось ни рыбы, ни наживки… Генерал терпеливо вытащил из своей сумки круглую плоскую коробку. В ней, как в одном из кругов ада, извивались и сплетались друг с другом черви. Генерал разорвал одного червяка пополам и, пока тот корчился, хладнокровно нацепил его на крючок. Младший брат поморщился.
— Начинается всегда так, — сказал он. — А заканчивается рубкой голов…
— За всю жизнь не зарезал даже цыпленка, — сказал генерал. — И не смог бы…
— А человека?
— Смотря какого, — ответил генерал. — Такого как ты — даже не моргнув глазом…
— Хватит язвить! — с недовольством вмешался старший брат.
Те двое сразу замолчали. Они вольны были думать о нем что угодно, но слушались его как дети. Генерал взмахнул удочкой, червяк, описав дугу, шлепнулся в воду возле огромного белого валуна, отполированного водой. Из водоворота выплыл на редкость крупный усач. Он лениво подплыл к крючку и, толкнув червяка, снова исчез в водовороте. Три пары глаз с разочарованием проследили за ним.
— Наверное, приманка плохая, — сказал высокий. — В этом мире все зависит от приманки…
— Нет, приманка хорошая, — возразил генерал.
— Ты рассуждаешь как заклятый догматик! — сказал высокий. — Для тебя она хороша, а для них — нет. Не знаю, читал ли ты…
— Не читал! — перебил его с досадой генерал.
— Пожалуй, хорошо делаешь, что не читаешь, — злорадно заметил высокий.
— Да замолчишь ты наконец! — одернул его старший брат.
Через полчаса генерал убедился, что наживку все же придется сменить. Все трое побрели вдоль берега, переворачивая круглые гладкие камни. Солнце еще сильнее припекало спины, но прохладная вода бодрила. Она омывала щиколотки, а брызги приятно освежали разгоряченные лица.
— Слушай, браток, согни спину. Не бойся — не скрючит, — сказал высокий.
Старший брат поколебался, но наклонился. И — ничего! Он не почувствовал никакого головокружения. Гладкий камень перевернулся как перышко в его сильных руках. Из песчаной мути выскочил небольшой бледно-розовый рак и беспомощно поплыл по течению. Младший успел ухватить его позади клешней, но чуть не упустил от неожиданности — рак оказался голым и мягким, как улитка.
— Только что сменил скорлупку, — сказал генерал, брезгливо ткнув рака пальцем.
— Такое неразвитое животное, а соображает, — с уважением заметил высокий. — Не то что некоторые генералы…
— Ты подразумеваешь американских генералов?
— Конечно, а каких же еще…
— Все же не завидую я этому раку, — сказал генерал. — Теперь любой остолоп может вволю издеваться над ним…
— Но только не я, — сказал высокий, бережно опуская рака в воду.
Рак закувыркался как обалделый и исчез в потоке.
— Как разумно устроен мир! — сказал высокий. — Пока мы меняем скорлупу, генералы стоят рядом и оберегают нас…
— Вот видишь! — рассмеялся генерал.
Когда наживки набралось достаточно, генерал предложил развести костер.
— Я закину еще раз-другой, — сказал он. — Не могу уйти ни с чем…
— Вот и уйдешь совсем ни с чем, ничегошеньки не поймаешь! — со злорадством сказал высокий. — Сегодня утром тетя Мара крепко прокляла нас…
Старший брат нахмурился. Все же совесть у него была неспокойна. Было около двенадцати, они, наверное уже вернулись оттуда, и теперь жена, растерянная и беспомощная, суетится на кухне вместе со своими еще более бестолковыми сестрами. Суп, тушеное мясо и множество бутылок в холодильнике. В прихожей во всю мочь горланит радио. Впрочем, ради такого случая они, наверное, раздобыли магнитофон. Толпа девчушек, бывших соучениц дочери…
— Возьми этот сук! — раздался голос брата, который тащил охапку хвороста, шуршащего по камням. В тени огромного дуба, слегка накренившись, виднелась генеральская «Волга», запыленная, с засохшей грязью на колесах. Пока Евтим терпеливо ломал сучки, брат срезал две зеленые ветки, обстругал их и стал нанизывать на них шашлык. Вокруг распространился тонкий аромат свежего мяса, к которому примешивался солоноватый запах сала.
— Едал ли ты такое? — спросил младший брат.
— Нет.
— Что ты понимаешь? — с искренним сожалением сказал высокий. — Ну, а костер-то ты разжечь сможешь?
С такой задачей Евтим справится мог. Он чиркнул спичкой, и вскоре черные хворостины закорчились в прозрачных языках пламени. Пахнуло жаром, который в отличие от жестокого натиска солнца шел мягкими волнами, неся с собой едкий запах горелого дерева. В бытность учителем ему не раз доводилось разводить костер. Сколько лет с тех пор прошло — целая вечность! Горы вокруг были совсем не такие — ржавые холмы, иссеченные глубокими оврагами, в которых пробивались горячие минеральные источники. Лишь кое-где виднелись деревья, сплюснутые, как пинии, под напором ветров. И никакого звука, кроме крика птиц, низко пролетавших над выгоревшей травой.
То были единственные три спокойных года в его жизни. По утрам он ходил в школу и сам, широко расставив ноги на вершине холма, звонил потемневшим от времени звонком. Сам учил детей, сам заботился о себе, питался молоком, свежей брынзой и клеклой мамалыгой. Целыми днями он читал, и его комнатка была вся завалена книгами, которые он закупал во время каникул в ближайшем городке. Читал он медленно, подчас с трудом добираясь до смысла, но понятое оставалось в памяти железной бороздой.
Поздней осенью холмы становились красными, а в ложбинах начинали дымиться минеральные источники. С вершины холма он не раз видел, как женщины стирают белье или купаются в теплой воде. Но ту женщину он увидел вблизи и внезапно, выйдя из-за поворота тропинки. Местные женщины там не купались, и незнакомка была, очевидно, из другой деревни. Он даже не разглядел ее лица; лишь ослепительная нагота бросилась в глаза. Белая, как речные валуны, с текущими по мокрой спине длинными черными волосами, она не вздрогнула, не шевельнулась, не издала ни звука. Она смотрела на него со спокойной негой в глазах. Возможно, она наслаждалась своей выставленной напоказ наготой. Он не заметил, сколько времени простоял, не сводя с нее глаз, прислушиваясь к глухому гулу в груди. Собравшись с силами, он повернул вспять и тяжелым, неверный шагом вернулся домой.
С тех пор пришел конец спокойным дням. Смешались дни и ночи, исчезли мысли, звон старого звонка стал похож на собачий лай. Насилу дождавшись летних каникул, он пришел на маленькую станцию исхудалый и черный, как угольщики с гор. Через час поезд унес его оттуда навсегда…
Так закончилась спокойная жизнь. А потом, в городе…
— Загоришься! — раздался голос брата.
С гор подул ветер, и пламя чуть было не лизнуло его одежду. Евтим отодвинулся в сторону. Может быть, только он один знает, какой огонь самый сильный на свете. Вовсе не тот, что вздымает ввысь огромные желтые языки пламени, и не тот, от которого выгорают целые леса. Самый ужасный огонь тот, что бушует под землей, в наслоившихся за сотни веков угольных пластах.
— Думай, не думай, а прошлого не воротишь! — проговорил брат.
— Я не об этом! — сухо сказал он.
— Об этом! — с уверенностью возразил брат. — Бессмысленное занятие, на мой взгляд.
— Ты ни в чем не находишь смысла, — сказал старший.
Младший брат поморщился.
— Тебе так только кажется. Потому что я отшучиваюсь вместо того, чтобы злиться.
— Ладно, продолжай шутить.
— Это мне ничего не стоит, — сказал младший. — Но я вижу, что ты злишься. Сегодняшняя демонстрация, по-моему, выглядит весьма глупо…
— Вовсе не демонстрация! — сердито возразил он. — Просто-напросто мне не хотелось портить им свадьбу. Допустим, я уступил им. Но зачем мне вдобавок и притворяться? Не могу я через силу улыбаться — это не в моем характере. И не могу болтать, не думая…
Младший брат испытующе поглядел на него.
— Если это так, то тем хуже для тебя, — сказал он. — Мне приходилось слышать от тебя такое, что не делает тебе чести.
— Хорошо, считай, что я был глуп или слеп! Но я никогда не притворялся.
— Да, ты был попросту слеп, — с готовностью согласился брат. — Ты и сейчас слепой…
— А может быть, не я, а ты, потому что не можешь отличить коня от осла…
— О ком ты говоришь?
— О моем зяте.
Младший брат улыбнулся.
— Брось ты этого зятя к чертям собачьим! — беззаботно сказал он. — Что в нем особенного? Красив чуть выше нормы… А это иногда приводит к нежелательным последствиям…
Старший впервые в то утро почувствовал, как ярость снова застучала в висках.
— Красив! Что в нем красивого? — взорвался он. — Вы просто забыли, что значит красота!
— Не забыли… У красивого короткие ноги. А когда разозлится, у него глаза наливаются кровью…
Заметив, что Евтим все еще горячится, он добавил примирительно:
— Ладно, хватит об этом. Будь ты человеком, шатался бы с ним по барам… Но ты не как люди…
Генерал подоспел, когда шашлык пересох и почернел, как угли в костре. Вид у него был триумфальный, будто он только что разбил на берегу несколько вражеских дивизий. Его корзиночка была доверху полна крупных, добротных усачей.
— Браво! — воскликнул высокий. — То ли было бы, если б тебя пустили порыбачить в садке…
— Здесь не садок, — обиженно возразил генерал.
— Конечно, нет. Всего лишь государственный заповедник. Специально для тебя устроили, чтоб было где потешиться с удочкой.
— Ну и улов! — беззлобно сказал генерал, вытряхивая рыбу из корзинки.
Сверкая чешуей на солнце, рыба медленно расползалась по траве. Попались все крупные, как на подбор, экземпляры, некоторые еще корчились, мучительно глотая сухой, горячий воздух. Сразу перестало пахнуть бензином и разогретой краской от машины; вокруг распространился крепкий запах рыбной слизи и речной свежести. Генерал подхватил самого крупного усача и сунул его под нос высокому.
— Вот видишь, как похож на тебя! Клюет только на самую изысканную наживку!
Вечером рыбу зажарили в соседнем монастыре. Пока генерал хлопотал в трапезной, братья удобно расположились за маленьким столиком на галерее. Солнце уже зашло, и монастырский двор, как старое позеленевшее ведро, заполнился прохладным сумраком. Тихо и безлюдно было вокруг, лишь изредка по заросшему травой двору степенно проходили бесшумные, как летучие мыши, бородатые монахи. Братья молчали, наслаждаясь отдыхом, — приятная усталость клонила их к жестким спинкам стульев. Одинокий светлячок пролетел через двор и скрылся за колокольней маленькой церкви. Внизу, за узкими окошками, тускло мерцали другие светлячки — несколько свечек одиноко догорали перед деревянным алтарем.
— Перестань задирать генерала, — проговорил наконец старший брат. — В сущности он хороший человек…
— Знаю, — сказал младший.
— Тогда зачем?
— Я не задираюсь, я шучу, — сказал младший брат. — Смотри на шутку, как на лекарство. Иногда она действует лучше слабительного.
— Вот и глотай сам свое слабительное, — хмуро отрезал старший.
Немного погодя подошел генерал, энергично топая своими тяжелыми ботинками. Вместе с ним ворвался и аппетитный аромат жареной рыбы, исходящий от его одежды. Высокий с опаской поглядел на брата, но все же не сдержался.
— Вот таким ты мне нравишься! — пробормотал он и с оживлением добавил: — Когда пахнешь рыбой, а не порохом! Честное слово — предпочитаю видеть тебя поваром!
— Монахи жарят рыбу, — сказал генерал.
— Жаль, — сказал высокий. — А мир во всем мире настанет лишь тогда, когда все генералы пропахнут жареной рыбой.
Евтим незаметно толкнул брата ногой. Наступило затишье, во время которого генерал тоже устроился за столом.
— Будет сюрприз, — многозначительно сказал он.
— Какой сюрприз? — спросил высокий.
— Увидите. Когда придет игумен!
Действительно, через несколько минут на галерее появилась солидная бородатая фигура служителя божьего. Его ряса лоснилась, как и торчащий над бородой огромный мясистый нос. Не говоря ни слова, он поставил на стол полную бутылку из-под постного масла.
— Да благословит бог! — пророкотал он густым басом.
— Аминь! — ответил высокий. — Что это такое?
— То, чего ты никогда не пил, — подчеркнуто заметил генерал. — Двадцатилетняя троянская ракия. И притом настоянная на специальных травах…
— Я бы предпочел без трав, — разочарованно сказал высокий.
— Попробуй, сын мой, попробуй, — снисходительно заметил игумен.
Младший брат поднял бутылку. Даже в темноте было видно, как у него взметнулись брови.
— Ну? — лаконично спросил игумен.
— Что тут говорить! — воскликнул высокий и снова поднял бутылку так стремительно, что обеспокоенный генерал выхватил ее и поставил на стол.
— Знай меру, дружок! — добродушно сказал он. — Проводи на практике свои демократические взгляды…
Когда подошел черед наливать старшему брату, тот молча отвел руку генерала. Младший брат оторопело поглядел на него.
— Ты с ума сошел! Не отравишься!
— Запретили мне, — сказал старший.
— Брось! Это как лекарство. Насыщено травами, ты разве не слышал?
Старший брат осторожно отпил несколько глотков. Напиток оказался крепким, но таким ароматным, что крепость почти не ощущалась. За последние десять лет ему вряд ли привелось отпить десятка два таких глотков, да и то на банкетах, когда приходилось провозглашать какой-нибудь тост. Алкоголь сразу же разлился по жилам, расслабил ноги, и в ушах зашумело, как от далекого стрекотания кузнечиков на лесных полянах.
— Боже, благослови! — снова пробасил игумен. — Принести вам лампу?
— Не беспокойся, батюшка! — остановил его младший брат. — Погоди немного, и у нас из глаз искры посыпятся…
Так оно и вышло — по крайней мере у генерала и младшего брата. Разгорячившись, они даже забыли про жареную рыбу, которую один из монахов чинно поднес к столу. Бас игумена почему-то странно сник, и теперь игумен не рокотал, а ворковал. Он один протягивал к рыбе свою белую, пухлую руку, брал за хвост добротный кусок и жевал, степенно и с достоинством. Разговор то затихал, то снова вспыхивал с пьяным оживлением, когда младший брат затевал спор с генералом. Старший не прислушивался к разговору, он безмолвно сидел у деревянных перил галереи. Маленькие глотки добрались и до головы, разорвав в клочья тонкие нити мыслей. Осталось лишь глубокое чувство тишины и покоя. Как в те годы, подумал он, в далеком краю, где в крутых прохладных оврагах дымились теплые источники… Именно там в первый и последний раз…
Эта мысль тоже оборвалась, оставив за собой белое видение. Мучительным усилием он отогнал его прочь. В эту ночь ему хотелось лишь тишины и покоя. Уже совсем стемнело, и монастырский двор заполнился мраком. Крутой склон горы за стенами исчез из виду, но над гребнем появилось белое сияние — очевидно, всходила луна. Когда разговор умолкал, слышалось журчание источника за деревянными воротами монастыря.
Вдруг протяжный тихий аккорд гитары мелодично прозвучал в тишине, и все невольно приумолкли. За ним последовал другой и шум множества шагов по деревянной лестнице на галерею. Затем шаги затихли, осталась лишь мелодия, заполнившая двор ясными, чистыми звуками. Все это было так неожиданно и прекрасно, что сидевшие за столом затаили дыхание.
— Со вчерашнего дня у нас гости, — проговорил игумен.
— Тише! — нетерпеливо перебил генерал.
Но, очевидно, их заметили, потому что гитара так же внезапно смолкла. Снова застучали шаги, и они вскоре разглядели группу юношей и девушек в туристической одежде. Их оголенные ноги белели во мраке. Юноша с гитарой сдержанно поздоровался.
— Хорошо бы ты, парень, присел к нам да поиграл немного, — сказал игумен.
Юноша мгновение поколебался.
— Сейчас не могу, — сказал он. — У нас дела…
— Знаем ваши дела, — шутливо заметил генерал.
Девушки рассмеялись, а гитарист, недовольно поморщившись, ушел. Чтобы не оставить друзей в одиночестве, из-за гор выглянула восходящая луна. Во дворе пролегли тени, побелели и засветились гладкие сосновые доски галереи. Только церковная стена еще более почернела и сильнее затрепетали огоньки свечей за узкими окошками.
— А прописку вы для них ввели, батюшка? — с любопытством спросил генерал.
— Какая прописка, сын мой, здесь дом господен, — ответил баритоном игумен.
— Тут идут такие шуры-муры! — пробормотал с оттенком зависти генерал.
— Ничего, сын мой, это тоже от господа, — снисходительно пробурчал игумен.
— Вот тебе и на, а я-то думал, что от дьявола, — шутливо заметил младший брат.
— Когда-то, может, так и было, — сказал игумен. — Но теперь не то… Какой нам смысл разделять людей надвое?
— Как так? — удивился генерал. — Тогда чьи же грехи вы замаливаете целыми днями?
— Ваши, сын мой, — кротко ответил игумен.
— Браво! — с восхищением воскликнул высокий.
Но генерал рассердился.
— Замаливайте лучше свои грехи! — резко сказал он. — Вы устраиваете тут бордель, а не мы…
Игумен молчал.
— Послушай, сын мой… — начал он.
— Никакой я тебе не сын, — разошелся генерал. — Ты моложе меня…
— Пусть так, но выслушайте меня, товарищ генерал, — сказал протрезвевшим голосом игумен. — Отцы говорят, что эти дети, которых вы видели, купаются нагишом в заводях. Говорят, что своими глазами видели…
— Что ж, у твоих отцов других дел нет? — недовольно пробормотал высокий.
— Ну ладно, товарищ генерал, разве мы обучили их этой тонкой науке? Нет, конечно, не мы. Мы не можем ни учить, ни судить их… Теперь мы можем только прощать им…
— И потворствовать! — сердито добавил генерал.
— Добрый человек в крове никому не отказывает, — пробормотал с неохотой игумен. — А вы, товарищ генерал, коль имеете власть — поставьте по часовому у каждой заводи и оберегайте их…
Где-то вдали снова прозвучала гитара и тихий хор. Спор сразу иссяк. Они молча слушали, пока луна не поднялась над куполом церквушки. Прозвучала последняя песня, послышались отголоски смеха, и наступила тишина. Все долго молчали.
— Дайте-ка мне бутылку, — вдруг попросил старший брат.
Младший одобрительно поглядел на него.
— Постой, не спеши! — сказал он. — Выпьем заздравную. Но, чур, не сердиться, предупреждаю тебя…
— С чего мне сердиться?
— Дочь замуж выдаешь, старый осел… Выпьем за ее счастье. И из рюмок, а не из бутылки. И как полагается — до дна.
Они налили и выпили до дна.
— Так пожелаем же все ей счастья! — воскликнул высокий. — И ты тоже, никудышный отец…
— Позвольте! — возмутился игумен.
— Я не про вас. Про ее отца. Пожелай ей счастья, слышишь? И от всего сердца, чтобы сбылось…
— Я уже пожелал, — сказал старший.
— Тогда выпей!
— Нет, больше не могу.
— Значит, не от души пожелал, — с огорчением сказал высокий. — Ну, обещай хотя бы, что больше не будешь вмешиваться в ее жизнь.
— Довольно! — тихо, но властно заявил старший брат.
Хотя в голове шумело, а в горле жгло, он сам понял, что вмешиваться не следует. Слишком чуждым и непонятным стал для него мир, чтобы брать на себя право вмешиваться в чью-либо жизнь.
Он уже ни в чем ей не перечил, хоть не легко это давалось. Лучшие, принадлежащие только ему, утренние часы стали самыми тяжкими. Он стоял у открытого окна, бездумный и бесчувственный, ничего не разглядывал, никуда не летел. Жаркое небо помертвело, ветры угасли, облака нудно волочились над горизонтом. Одинокий и несчастный, он стоял у окна, уставившись на пыльные кроны деревьев. Давно не было дождя. Давно не поливали потускневшую брусчатку мостовой. Над городом нависла духота, за пыльным маревом скрылись даже ближние горы. Иногда ему вспоминался монастырский двор, луна, мелодичный звон гитары. Но и это воспоминание тускнело с каждым днем. Подчас ему мерещилось, что монахи, как летучие мыши, носятся над черным двором, а когда из-за гор поднимается луна, они с писком рассыпаются во все стороны.
В такие часы ему все казалось чужим в своем доме. Мертвыми стали все предметы позади — все, кроме коричневой двери. Только она, как ненавистный враг, стояла в глубине прихожей, следя за каждым его движением. Она нарушала одиночество, лишала покоя, не давала думать. Там, за ней, спали рядышком двое — она и чужак. От этой невыносимой мысли его охватывали ненависть и отвращение. Так тяжко ему не было даже в сырой бетонированной камере. Там он знал, что все вокруг — свои. Быть может, у них во тьме притупилось зрение и они не всегда отличали свет от тени, но разве это было столь важно? Самое важное было то, что вопреки всему они всегда оставались своими. В глубине души он был убежден, что мрак рано или поздно рассеется и он снова будет среди своих, на своей земле…
Но человек за дверью был органически чужд ему, и в эти утренние часы он ни на миг не мог смириться с его присутствием.
Одна таблетка и полстакана холодной воды.
Когда вскоре небо заливалось блеском, он по-прежнему брился на кухне. На полках сверкала вымытая посуда, а новая соковыжималка мешала свободно двигать локтем. Но он не злился на нее, а иногда даже сам пускал ее в ход. Затем он пил кофе и завтракал. Он не только спокойно восседал напротив зятя, но и перекидывался с ним несколькими словами о засухе, о мегатонных бомбах, о новых лучах. Он мог даже улыбнуться при этом. Внутренне он был весь начеку, но напрасно — все сигнальные звонки безмолвствовали.
Почему же он чуял в нем чужака? Не потому ли, что зять подчеркнуто вежлив и деликатен, думал он. Зять никогда не забывал поздороваться, уступить место, вовремя передать за столом нож или солонку, не скупился на похвалы теще за ее кулинарные способности. Но в его любезности не было и тени угодничества или притворства. Правда, в кругу семьи он мог бы держаться проще и естественней.
А не потому ли, что молодой человек был на самом деле красавцем по сравнению с дочерью? Эта мысль, вначале смутная, становилась навязчивой. Если он лучше собою, то что их связывает друг с другом? Иногда он ловил себя на том, что внимательно изучает зятя — белое, можно сказать, утонченное лицо, темно-русые волосы, гладкий лоб. Мужская ли это красота? Прямой нос — недурно, но четко очерченные женственные губы выглядят вульгарно! Он никак не мог вспомнить, что именно возненавидел в нем так сильно при их первой встрече. Если бы вспомнить, то нашелся бы, пусть даже крохотный, ключик к загадке. Но он никак не мог вспомнить.
Иногда ему казалось, что он остро ненавидит не его, а себя. Тогда дышать становилось легче. Работа увлекала его, и скверные утренние часы вспоминались, как некий кошмар. Только гордость мешала ему пойти к врачу — в конце концов, все психозы так или иначе излечимы. Стоило бы посоветоваться с братом и с генералом, но они оба уехали в отпуск и он остался совсем один в душном городе.
К вечеру, немного успокоившись, он возвращался домой, тревожась лишь мыслью о предстоящей ночи и утренних часах. Он надеялся, что молодые, как всегда, прибудут домой очень поздно, когда он уже успеет уснуть. Но он не мог заснуть, не услышав скрипа входной двери и легких шагов по прихожей. Даже после сон долго не шел к нему. В тишине он слышал сквозь стены, как в кухне бьют старые часы. Он слышал, как…
— За последнее время ты очень изменился, — сказала жена. — Уже не раздражаешься по пустякам…
— Не раздражаюсь, — согласился он.
— Успокоился…
— Да, теперь я гораздо спокойнее.
— Вот видишь? Надо раз навсегда понять кое-что, и тогда покой придет сам собой…
— Ты права, — сказал он.
— Конечно, права.
— Если права, то не надо плакать.
— Почему ты решил, что я плачу? Я не плачу!
— Ничего — поплачь… Я ничего плохого не подумаю.
— Почему ты не спросишь, отчего я плачу?
— Не хочу спрашивать.
— А чего хочешь?
— Ничего не хочу.
— Неправда. Ты хочешь, чтобы я возненавидела нашу дочь.
— Сейчас я хочу, чтобы ты заснула. И больше ничего.
— Не могу я спать в такой духоте. Мне не спится.
— Хочешь, я открою и другое окно?
— Открой…
Он встал и, прежде чем открыть окно, взглянул на жену. Она спокойно спала, приоткрыв рот, чистая, гладкая и недвижная, как свеча. «Должно быть, правду говорят, что мертвые больше любят друг друга, — подумал он. — В любви мертвых больше чистоты, больше муки… И гораздо больше терпения». Так размышлял он, сидя у открытого окна. Внизу наконец-то мыли улицу. С шипением журчала вода; в звуках чувствовались свежесть и прохлада. В белесом ночном сумраке виднелись горы, черные и отвесные, как стена. Далеко в небесной вышине плыло одно-единственное белое облачко. Там веяли ветры, хорошо бы подняться к ним…
— Это ты? — послышался слабый голос с постели.
— Да, я, — сказал он.
— Что ты там делаешь?
— Ничего… Открываю окно.
— Очень душно, — сказала она. — Ты не вспотел?
Он ничего не ответил.
— Ложись, а то простудишься.
— Ладно, — сказал он.
Он снова взглянул на небо — облачко уже исчезло. Неужели оно так быстро растаяло? Вздохнув и пройдя на цыпочках к постели, он осторожно забрался под одеяло. Жена опять заснула, он слышал ее тихое, мерное дыхание; во сне она казалась бледнее, строже и спокойней.
Утром, когда он стоял у окна, она вошла в прихожую. Не оборачиваясь, он почувствовал, что она хочет что-то сказать ему. По чуть слышному скрипу он догадался, что она села в кресло.
— Евтим, ты вставал ночью? — нерешительно спросила она.
— Да, — ответил он.
Она помолчала.
— Евтим, не торопись уходить. Искра хочет поговорить с тобой.
— О чем?
— Не знаю.
Он обернулся. Еле заметная, не свойственная ему улыбка появилась у него на губах.
— Знаешь, — сказал он.
— Может, и знаю, — согласилась она. — Но она сама хочет сказать тебе…
Лишь в половине девятого из комнаты вышел зять, полуодетый, в расстегнутой у ворота пижаме. Перед глазами Евтима на миг мелькнула худая, гладкая, лишенная волос грудь молодого человека, и он зажмурился, чтобы не поддаться внезапно налетевшему чувству отвращения. Немного погодя вышла и дочь, еще сонная, с помятым лицом. Очевидно, муж, чтобы не упустить тестя, разбудил ее пораньше, и теперь она, подойдя ближе, терла ладонью свой курносый, мальчишеский носик.
— Папа, ты подождешь меня? — спросила она.
— Конечно, моя девочка, — спокойно ответил он.
В глазах ее промелькнуло удивление, она улыбнулась и направилась в ванную. Вернулась она, разрумянившись от холодной воды, глаза ее цвета крепкого чая сверкали как звезды. За последний месяц она явно похорошела. Сев за стол, она небрежно откусила кусочек бисквита и поглядела на отца. Во взгляде ее читались затаенный смех и плохо скрытая тревога.
— Папа, ты поможешь нам купить машину? — спросила она.
— Что это значит? — спросил он, застигнутый врасплох ее вопросом.
Она рассмеялась.
— Это значит, что, если сможешь, то сам ее купишь…
Мысли его вдруг смешались. Одно лишь было ясно — отказать ей нельзя. До сих пор она никогда ничего не просила у него.
— Какую машину? — спросил он.
— Ну, какой-нибудь «опель-рекорд» вполне нам подойдет…
Она смеялась, а он чувствовал, как кровь прихлынула к лицу. Слова чуть не застряли у него в горле.
— Нет у меня таких денег, моя девочка.
Она недоверчиво поглядела на него.
— В самом деле нет?
— В самом деле…
Она перестала жевать, всем видом выражая крайнее удивление.
— А я-то думала…
— Что я богат? — подсказал он, улыбнувшись через силу. — С чего мне разбогатеть? Конечно, такую сумму я мог бы собрать. Но, сказать тебе по правде, мне никогда не приходило в голову, что с меня потребуют приданое…
— Что за глупости! — обиженно воскликнула она. — Никакое это не приданое. Любой отец со средствами не отказал бы дочери…
— Не откажу и я. Но сумма будет поскромнее.
— Ну что ж, остальное возьмем у мамы, — беспечно сказала она, снова улыбнувшись.
Пораженный, он молча смотрел на нее.
— Нет, этого не следует делать.
— Почему?
— Как тебе сказать… У твоей матери сбережения весьма скромные. А ты знаешь, что я очень болен…
— О чем тут говорить! — воскликнула она. — Ведь мама сможет рассчитывать на нас…
Острая боль кольнула его в сердце.
— Не будем больше об этом говорить! — сказал он изменившимся голосом. — Хватит с вас и «Москвича».
Она надула было губы, а затем весело рассмеялась.
— Ты добрый, — сказала она. — И я, пожалуй, прощу тебе все.
Сердце еще долго ныло, когда он остался один. Он с трудом поднялся из-за стола и медленно поплелся в спальню. Жена сидела на неубранной постели и рассеянно глядела в какую-то книгу. Увидев мужа, она вздрогнула и с тревогой всмотрелась в его лицо.
— Что с тобой?
— Ничего, — сказал он.
— Тебе плохо?
— Нет, просто немного переутомился за последнее время…
Он подсел к ней. Взгляд ее оставался озабоченным, рука лежала на открытой книге.
— Ты очень сердишься на нее?
— Глупости, — сказал он. — Уж не думаешь ли, что мне жаль денег?
— Нет, но я вижу, что ты чем-то расстроен…
Он немного помолчал. На сердце стало легче, и лицо его смягчилось.
— В том-то и дело… — с усилием начал он. — Денег требует он!.. А не она!
— Не все ли равно, ведь ты даешь ей…
— Не все равно, — сказал он.
— Даже если он любит ее?
— А вот это сомнительно…
— Евтим, не надо заходить так далеко, — умоляюще сказала она. — Это совсем не похоже на тебя.
— Эх, если б можно было ни о чем не думать, — тихо промолвил он. — Но мыслей не остановишь…
— А зачем доверять мыслям? И так расстраиваться из-за них?
— Не из-за них, — сорвалось у него.
— Из-за чего же тогда?
Ему вдруг так сильно захотелось высказаться, словно после этого жизнь началась бы сначала.
— Они хотели взять и у тебя деньги… Я сказал ей не делать этого, потому что я болен и все может случиться. Она пообещала заботиться о тебе — ты понимаешь? Так что можешь быть вполне спокойной.
Он рассмеялся сухим, нервным смешком. Гнев и ненависть вспыхнули в ее глазах. Он никогда не видел ее такой.
— Ну и дура! — с возмущением воскликнула она.
Она пристально поглядела на него. Из ее добрых голубых глаз хлынули слезы, она порывисто обняла его за шею и прижалась к его лицу.
— Ты мальчик! — сказала она. — И здоров, как камень! Отныне я буду заботиться только о тебе — ты понимаешь — только о тебе…
«Нет крепче любви живущих! — подумал он. — Живые стоят над миром!»
Он бережно высвободил голову из ее судорожных объятий.
Через две недели молодые уехали на новом «Москвиче» к морю. Для Евтима наступили спокойные дни. От сердца отлегло, он смирился с жизнью. Ранним утром в день отъезда он помахал им из окна. Тихо рокотал мотор, лишь время от времени из выхлопной трубы с чиханьем вырывался сизый бензиновый дымок. Он видел белый жилет зятя и кусочек синего платья дочери. Машина тронулась; из окошка высунулась рука дочери, белая и тонкая, как шпага, нацеленная ему в сердце. Она махала и выглядывала, обернувшись назад, пока машина, свернув по аллее, не выехала на бульвар. Они скрылись, словно навсегда, за густой листвой тополей. Последнее, что ему запомнилось, было счастливое выражение на лице дочери.
— Сейчас она счастлива, — тихо сказал он жене.
— Разумеется, — равнодушно ответила она.
Он повернулся и взглянул на нее. Слабая улыбка появилась у него на губах.
— Ты все еще не простила ее?
— Такое труднее всего простить, — сказала она.
Оба долго молчали, стоя у окна. По бульвару, сверкая лаком сквозь ветви тополей, мчались машины.
— Знаешь, в чем дело? — сказал он. — Надо раз и навсегда что-нибудь понять… И тогда придет успокоение. Но самое трудное — понять…
Может ли человек понять все тонкости жизни? Вряд ли это ему по силам. Откуда же тогда придет успокоение?
В начале сентября они вернулись с курорта. Лицо ее сильно загорело, но уже не выглядело таким счастливым, как при отъезде, и даже подурнело, став совсем мальчишеским. Ясно выступали светлые морщинки вокруг глаз и складки в уголках бесцветных губ.
«Еще ребенок, а уже морщины! От кого научились современные девушки так безжалостно портить себе лица за лето? — думал он. — Впрочем, неважно, это пройдет. Самое главное — почему она выглядит не такой счастливой, как при отъезде?»
Эту загадку он не мог решить.
Но глаза ее по-прежнему светились любовью — в этом не было никакого сомнения. Она выглядела влюбленной пуще прежнего. Он наблюдал, как она ластится к мужу, виснет у него на плече, старается коснуться его пальцев, передавая что-нибудь за столом. Потеряв себя, она на все смотрела его глазами, следила за каждым его движением, за каждым взглядом, стараясь во всем угодить ему. Стоило отцу выронить нож на тарелку, как она уже злилась. Когда муж спал, а отец тяжелым шагом проходил по прихожей, она тоже выходила из себя. Если обед был недостаточно вкусным, она снова злилась, хотя прежде была очень неразборчивой в еде. Не так уж трудно было заметить и объяснить все это. Но любит ли он ее? Отвечает ли ей такой же нежной заботой?
Отец беспомощно терялся в догадках.
Его настораживали некоторые перемены в поведении зятя — сущие мелочи, но они бросались в глаза. Движения молодого человека стали вялыми и небрежными, он уже не так тщательно следил за одеждой. С независимым видом разгуливал он по просторной квартире, усаживался то в одно, то в другое кресло, позевывал, стал совсем неразговорчивым. За обедом он уже изредка подавал кому-нибудь нож или солонку, не всегда хвалил понравившееся блюдо. Лицо его оставалось невозмутимым, даже невыразительным, а взгляд рассеянным. Может быть, так и полагается вести себя человеку у себя дома… Ведь он не гость, а член семьи… А может быть, лишь сейчас проявляется его подлинное, равнодушное лицо, которое он скрывал под маской хороших манер?
Все раздумья отца оставались бесплодными. Они не давали покоя, но он не чувствовал себя несчастным. И никто в доме не страдал от нового образа жизни. Тогда зачем ломать сложившийся порядок неуместной подозрительностью и слежкой? Лучше всего, пока нет признаков опасности, ни во что не вмешиваться.
И все же он не стерпел, хотя ничего предосудительного не случилось. В начале октября зять вдруг ушел из театра, в котором работал. Прошла неделя, другая, а он благодушествовал, как ни в чем не бывало. Вставал, завтракал, куда-то уходил, возвращался поздно и зачастую один. По утрам старик слышал, как он напевает за коричневой дверью, но, выйдя в прихожую, зять сразу становился холодным и замкнутым. Лишь на третьей неделе он узнал от жены, что зять устроился на работу в ресторанный оркестр при одной из больших гостиниц.
Отец нахмурился и несколько дней избегал разговоров на эту тему, пока однажды вечером не остался наконец наедине с дочерью. Она сидела за столом напротив и лениво прихлебывала остывший чай. Настроение у нее было неважное — уголки губ капризно поджались, а нога нервно подрагивала под столом.
— Я хочу спросить тебя кой о чем, — сказал он.
Она посмотрела на него. В ее взгляде блеснула вызывающая настороженность.
— Хорошо, спрашивай…
Он прокашлялся, и лицо его слегка потемнело.
— Не понимаю, почему твой муж бросил театр…
— А почему бы и не бросить? — вызывающе спросила она.
— Отвечай, когда тебя спрашивают, — сердито сказал он. — Или выходи из-за стола!
Старый тигр показал лишь кончики когтей, но этого было достаточно.
— Потому что у него была просто… дохлая работа, — ответила она совсем другим тоном.
— Дохлая, — с недовольством пробормотал он. — А играть хулиганам, которые кривляются на дансинге, — это, по-твоему, искусство?
Дочь поджала губы.
— Папа, ты на самом деле очень устарел! — с досадой сказала она. — Я имею в виду твои взгляды. По-твоему, каждый, кто танцует, хулиган?
— Этого я не говорил, — хмуро возразил он. — Но достаточно одного, чтобы пропала охота играть. Иначе сам уподобишься хулигану.
— Это не так, — с неохотой сказала она. — Каждый человек должен честно выполнять свою работу. А кто и как воспримет ее, совсем другой вопрос…
— Я не знал, что у него такая работа, — сказал он. — Я думал, что он как-никак артист…
— Оркестранты джаза тоже артисты, — возразила она. — Играть Гершвина ничуть не легче, чем Шопена…
— Кто он, этот Гершвин?
— Есть такой композитор, — сдержанно ответила она.
— Надо полагать, что не из советских…
— Американец, — пояснила она дрогнувшим голосом.
— М-да! — пробурчал он. — Этого и следовало ожидать…
Она вспыхнула, но успела сдержаться. Голосок ее слегка дрожал.
— Папа, пора понять, что прошло время… разных там… — она чуть запнулась, — разных там Дунаевских. Нельзя всю жизнь петь о свинарках и трактористах. В конце концов это приедается до смерти…
— Вот в этом ты права! — язвительно сказал он. — Пора сочинить что-нибудь и для скучающих молодых супругов…
Она растерянно поглядела на него и резко поднялась с места.
— Если ты решил оскорблять меня…
— Нет, нет, — сказал он. — Не это важно! Главное, чтобы ты сама себя не оскорбляла.
Она снова села. Лицо ее порозовело от обиды.
— Послушай, папа, ты когда-нибудь думал, на что мы живем? И какие у нас нужды? Такой вопрос тебе приходил в голову?
Он умолк, ошеломленный неожиданной атакой.
— Да, я знаю, что ты думаешь — это мне ясно! — запальчиво продолжала она. — Дескать, есть у них здесь стол и крыша над головой, чего же больше? Так ты думаешь!
— Допустим… но, бросив театр…
— Бросил театр, — нетерпеливо перебила она. — А почему бросил театр? Как ты думаешь — на шестьсот левов можно прожить?
— Как — шестьсот?
— Так — шестьсот! — сердито отрезала она. — Ровно столько вы предусмотрели для поклонников Шопена. А на новом месте он будет получать вдвое больше. Это не пустяк. По крайней мере мне больше не придется унижаться перед людьми, которые уже не любят меня…
— Что ты говоришь! — воскликнул он, пораженный ее словами.
— Да я не про тебя! — с досадой отмахнулась она. — За что мне на тебя сердиться? Ты живешь вдали от людей, как в пустыне…
— Как так? — нахмурился он.
— Так! Ты думаешь, что и другие отцы вроде тебя? Осмотрись-ка хорошенько вокруг, и ты поймешь… — Она поднялась и резко добавила: — Зато придется унижаться перед тупицами… Администраторами ресторанов!
Лишь на следующее утро он понял, как глубоко задел его этот разговор. Он стоял у окна и впервые ничего не видел, а только размышлял. Неужели он совсем забыл, как дорога человеческая забота? И что значит дорожить каждым пустяковым левом? Если действительно забыл, то это плохо, очень плохо! Свобода проявлять себя! Инстинкт самосохранения! Эти понятия нигде не соприкасаются, лишь в воображении глупцов. И его собственная дочь не взлетела на крыльях, как вольная птица, а попала под серую сеть повседневных забот… Или не забот, а слепоты… Может быть, слепец завел в тупик ее по своим темным дорожкам без горизонтов?
Сил не хватало разобраться во всем этом. Он догадывался, что она хотела сказать своим намеком о людях, которые ее уже не любят, но боялся поверить.
Едва дождавшись рассвета, он вошел в комнату жены. Она спала, но, услышав шаги, медленно открыла глаза. Любовь сквозила в этом ее первом взгляде, как прикосновение нежной руки, но сердце его осталось холодным.
— Ты давала им деньги? — спросил он, подойдя к постели.
Она вздрогнула и покраснела. Да, все было яснее ясного. Он подсел к ней на постель и уже спокойно поглядел на нее.
— Я не сержусь на тебя, — сказал он. — Скорее, на себя…
— И на себя не надо сердиться, — сказала она. — Ты просто не привык…
— Давать?
— Нет, получать.
— Не понимаю, — сказал он.
Но она замолчала. Нелегко было спросить ее о том, что просилось на язык.
— Я не думаю, — сказал он, — что при этом ты хоть сколько-нибудь обидела их…
— Что ты хочешь сказать? — встрепенулась она.
— Ну, например, если дала не от чистого сердца…
По лицу ее снова разлился румянец.
— В сущности, я дала им, не тая ничего дурного, — сказала она. — Но трудно удержаться от скверных мыслей…
— А ты не верь таким мыслям.
Она молчала, закусив, будто маленькая, кончик смятого носового платка.
— Хочу верить тебе, — наконец промолвил он. — Худо будет, если ты отшатнулась от них потому, что до сих пор не забыла тяжелых слов дочери.
— А может быть, я вправе поступать так? — тихо сказала она.
— Нет, не вправе! — возразил он, тряхнув головой. — Потому что никто не поймет ее так, как ты. Даже в тех случаях, когда она сама себя толком не понимает.
— Об этом не беспокойся — себя-то они хорошо понимают.
— А ты себя? — нетерпеливо спросил он.
Она не ответила.
— Ты не думаешь, что мы оба невольно поставили ее в положение защищающейся стороны? — спросил он.
— Защищаться от нас? — с удивлением спросила она.
— Нет, защищать его!
Она вдруг поняла и умолкла, став жалкой и беспомощной.
— Если сержусь, то это не значит, что не люблю…
— Не знаю! Но тебе стоит немного призадуматься!
Он встал и подошел к окну. Холодный ветер срывал желтые листья тополей и разбрасывал их по пустынному бульвару… Как в ту осень, когда он был отрезан от мира… Он снова увидел себя прислонившимся к влажной бетонной стене камеры… Снова слышал свои мысли, летящие сквозь стены и крышу к небу. Вера, единственная на свете, чистая и нерушимая, сильнее нас, сильнее разума и страданий. Лишь надежда может сравниться с ней…
— Для каждого человека наступает свой час испытания, — сказал он, не оборачиваясь от окна. — Но никому не пожелаю такого жестокого, как у меня…
Эти слова вспомнились ему через полмесяца, когда он мчался в такси холодной осенней ночью. А пока жизнь текла внешне безмятежно. Как завелось, они уходили и приходили, сидели за столом, спали. Но он не знал, когда они уходят и возвращаются, не прислушивался по ночам к скрипу дверей. В непривычной, всюду проникающей прохладе он хранил спокойствие. Утренники тоже стали холодными, по горам стелился туман, уныло шумел ветер в оголенных ветвях деревьев. И больше не хотелось лететь ввысь — холодные ветры настигали его уже у окна, обдували лицо, осыпали росой открытую грудь. Не видно неба, не видно звезд, лишь холодные тучи шли бесконечной чередой невесть откуда днем и ночью. Все позади него зябко ежилось в своих легких чехлах: и кресла, и пуфики, и телевизор. Бокалы в буфете коченели как птицы на своих тоненьких стеклянных ножках. Медный поднос темнел с каждым днем. Но мужчина не замечал, как изо дня в день темнеют и лица окружающих.
Кто был виновен в этом? Солнце, спрятавшееся за тучами? Или тучи, закрывшие побледневший лик солнца? А может быть, чужой человек, вторгшийся к ним в дом, чтобы навсегда разделить их?
Он никак не мог додуматься.
Однажды ночью он проснулся от громких, настойчивых звонков телефона. Не спеша он встал с постели и, насупившись, вышел в прихожую. Когда зажглась лампа, ему на миг показалось, что он в чужом доме, — так уныло и запущенно выглядело все вокруг.
Он поднял трубку, проклиная горластое черное чудовище.
— Евтим, это ты? — прожужжал в ухо громкий, ясный голос генерала.
— Я, — ответил он.
— Можешь подъехать ко мне?
— Какого черта в такое время? — неприязненно ответил он.
— Дело касается члена твоей семьи.
Трубка вдруг кошмарно отяжелела в руках.
— Кого? — спросил он, не слыша собственного голоса.
— Страшного ничего нет, — успокоил его генерал. — Приезжай, на месте разберемся…
Не успел он собраться с мыслями, как на другом конце провода положили трубку. Разберемся на месте… Страшного ничего нет… Он подошел к коричневой двери и постучал. Ответа не было. Он постучал сильнее и с облегчением услышал, как за дверью зашевелились. Немного погодя дверь приоткрылась и в просвете показалось удивленное лицо дочери.
— Муж твой здесь? — спросил он.
— Нет, — ответила она.
— Где он?
— Еще не вернулся с работы, — сердито ответила она.
Он посмотрел на часы — было половина четвертого.
— Ничего, — сказал он. — Иди ложись…
Она враждебно поглядела на него.
— Это что — полицейская проверка?
— Иди ложись! — грубо прикрикнул он.
Он вернулся в спальню. Жена проснулась и смотрела на него тревожными глазами.
— Звонил генерал, — сказал он. — Что-то стряслось с нашим зятем. — Увидев, как мертвенно побледнело ее лицо, он поспешил добавить: — Не пугайся, никакого несчастья… Но, видимо, какая-то неприятность, если вызывает в такое время.
Наскоро одевшись, он вышел в прихожую. Там, закутавшись в мужнин халат, сидела дочь, она посмотрела на него испуганными глазами. Он поднял трубку и стал торопливо набирать номер ночной службы такси.
— Папа, что случилось? — спросила она.
Ее голос поразил его.
— Не бойся, — мягко сказал он. — Какая-то глупая история.
— Какая история?
— Откуда мне знать? Наверно, напился и задержали…
— Ты обманываешь меня!
— Не обманываю! — сказал он, стараясь говорить как можно спокойнее.
В это мгновение в трубке послышался ответ. Когда он обернулся, лицо ее было очень мрачным, но не испуганным, как вначале.
— А теперь ступай спать, — ласково повторил он. — Я не обманываю тебя.
Она встала со стула и, поджавшись, как щенок, ушла в спальню.
Пока он мчался на такси, мысли не шли в голову. Но вдруг ему вспомнились собственные зловещие слова о часе испытания. Глупые слова — неужели он сам напророчил беду? Зачем судьбе испытывать двух перепуганных, ни в чем не повинных женщин?
У освещенного входа его поджидал молодой человек в штатском с почтительным и сочувствующим выражением лица — он, очевидно, был в курсе дела.
— Товарищ генерал ждет вас! — вежливо сказал молодой человек. — Я проведу вас к нему…
Просопев что-то невнятное, он стал подниматься по лестнице. Когда он вошел в кабинет, генерал встал ему навстречу. Он казался скорее рассерженным, нежели встревоженным.
— Пожалуй, ты оказался прав насчет зятя, — мрачно сказал он. — Но ты садись-ка, садись…
Старик сел.
— Что случилось? — сдержанно спросил он.
— Вот что… Сегодня ночью он выехал на своей машине за город и притом изрядно выпивши… Все бы ничего, но работники автоинспекции заметили, как машина мотается из стороны в сторону по шоссе. Ему велели остановиться, но он попытался удрать. На его беду постовые были на мотоцикле и быстро догнали его… У нас существует такой порядок — всех заподозренных в выпивке посылать на пробу… В конце концов пришлось его задержать.
Старик выслушал все это с растущим чувством облегчения.
— Ну ладно, — сказал он. — И ты поднял меня среди ночи, чтобы сообщить эту новость?
— Постой, не торопись, — сказал генерал. — Во-первых, он отказался дунуть в трубочку, как положено… Во-вторых, устроил скандал, причем вовсю козырял твоим именем… Угрожал нашим сотрудникам, что ты завтра разделаешь их в пух и прах. Сказать тебе по правде, я на их месте отпустил бы эту скотину, хотя бы из уважения к тебе. Но один из них оказался твоим бывшим сотрудником и, как он сам выразился, привел его ко мне именно из уважения к твоему имени…
— М-да! — хмуро проворчал старик. — Этого следовало ожидать…
— Теперь самое неприятное, — сказал генерал. — Он был не один…
Старик почувствовал, как стыд горячей волной заливает лицо.
— И это все?
— Все…
— Что поделаешь! — сказал старик с тяжелым вздохом. — Благодарю тебя за подробные сведения… Но, по правде говоря, ты мог бы рассказать мне об этом и завтра… А еще лучше — через год…
— Я должен был сделать это, как твой друг, — смутившись, сказал генерал. — Ты сам знаешь, что такие дела сами по себе мало меня интересуют…
— Нет, я на самом деле очень тебе благодарен…
— Но ты послушай! — продолжал сбитый с толку генерал. — Я-то знаю, что ты за человек! Я подумал, что ты с живого с меня шкуру спустишь, если когда-нибудь узнаешь, что я скрыл от тебя…
— Где они сейчас? — перебил его старик.
— Здесь, у меня…
Старик уныло почесал в затылке.
— Ну что ж, коли приехал, пойдем, хоть посмотрю на них, — сказал он со вздохом.
Он спохватился, что не следует делать этого, лишь когда вступил в маленькую комнатку секретаря. Но отступать было поздно — генерал распахнул противоположную дверь, и старик увидел их уже с порога. Его зять и девушка сидели в черных кожаных креслах и тихо переговаривались между собой. На долю секунды его глаза остановились на лице зятя — побледневшем и расстроенном. Он перевел взгляд на девушку и долго не сводил его. Очевидно, она была не старше дочери, но сущая красавица по сравнению с ней. Волосы цвета воронова крыла были собраны в высокий, продолговатый негритянский кок и своим темным блеском еще сильнее подчеркивали матовую белизну кожи и нежность шеи. Черные удлиненные глаза спокойно и с легким презрением взирали на выросших на пороге мужчин.
Старик сделал еще несколько шагов с гнетущим чувством, что его ограбили до нитки. Молодой человек медленно поднялся с кресла. Лицо его было замкнуто, враждебно и мрачно. Ни тени чувства вины не читалось на нем.
Именно это, видимо, и перевернуло все в старике. Что-то упало в груди, жаркая кровь бросилась в лицо и ослепила его. Он не помнил, как замахнулся, но пощечина угодила точно по белой, гладкой, надменной физиономии. Молодой человек упал ничком как подкошенный на красный ковер. Приподнялся он насмерть перепуганный, ни следа не осталось от его самоуверенного вида.
— Ты с ума сошел? — закричал генерал, бросаясь к своему приятелю.
Лишь тогда старик опомнился. Завеса спала с глаз, сердце остыло, и все обрело свой жалкий, будничный вид. Он мельком снова взглянул на девушку. Она не двинулась с места, но в ее взгляде сквозило такое глубокое омерзение, что он дрогнул… Где он видел такой же взгляд? Нигде, нигде! Он сам глядел так, когда получил там первую пощечину.
— Пошли! — сердито сказал генерал. — Слышишь?
Они вернулись в кабинет. Генерал налил стакан воды и поставил его на маленький столик, за который сел старик.
— Не ожидал я от тебя такого безобразия! — сказал он, еще не оправившись от изумления. — Сказать тебе по правде, я бы так не поступил!
— Я бесконечно сожалею! — глухо сказал старик.
Генерал внимательно посмотрел на него и вдруг рассмеялся.
— О чем тут сожалеть! — сказал он совсем другим, задушевным тоном. — Пусть, хоть и поздно, проглотит затрещину для острастки… Теперь будет знать, с кем имеет дело…
Старик вздохнул и стал собираться.
— Дальше что будет?
— Ничего особенного, отпустим его, — сказал генерал. — И без того не имеем права дольше задерживать его…
— Хорошо, — сказал старик.
Домой он вернулся на машине генерала, которая во всю мощь неслась по пустынным, холодным улицам. Он окончательно успокоился, мысли прояснились. Но по-прежнему было непонятно, кто виноват — солнце или туча? Отчего стряслась беда: оттого ли, что он своей темной тенью омрачил все вокруг, или оттого, что внезапно бросил на них луч света и они увидели себя в неприглядном виде?
Когда он поднялся к себе, дочь в накинутом на плечи халате все еще ждала его в прихожей. Ее темное, мышиное личико совсем потемнело, когда она увидела, что отец возвратился один.
— Где он? — с тревогой спросила она.
— Ничего, сейчас придет, — просопел он, уходя в спальню.
Но молодой человек не пришел ни в ту ночь, ни на следующий день. На третий день вечером отец вернулся раньше обычного, озабоченный и обеспокоенный. Квартира оказалась незапертой, не было слышно ни звука. Он прошел через прихожую, заглянул в спальню, на кухню, даже постучал в дверь ванной — нигде никого. Лишь тогда ему пришло в голову заглянуть в комнату дочери, куда он никогда не входил. Он поколебался, постояв перед коричневой дверью, и чуть было не повернул вспять, но тревога пересилила. Да и постучать ничего не стоит. Постучал и с облегчением вздохнул, решив, что в комнате тоже никого нет.
Но там послышались шаги и на пороге появилась жена.
На мертвенно бледном, расстроенном лице выделялись покрасневшие от слез глаза.
— Что случилось? — испуганно спросил он. Она ухватила его за руку и залилась слезами.
— Евтим! — всхлипнула она. — Евтим, помоги ребенку!..
Он заглянул в комнату. Дочь в измятом пеньюаре лежала ничком, словно придавленная к постели, и конвульсивно вздрагивала. Перепутанные волосы разметались в стороны.
— Ступай к себе! — сказал он жене слегка охрипшим голосом.
Жена уступила ему дорогу, он вошел и прикрыл за собой дверь. Поколебавшись, подсел к дочери. Лишь тогда старик понял, что она содрогается в беззвучных мучительных рыданиях. Рука его сама собой поднялась и погладила ее по свалявшимся жестким волосам.
— Искра! — тихо сказал он. — Искра, что с тобой, моя девочка?
Она мгновенно повернулась к нему, будто на невидимой оси. Он увидел искаженное гримасой лицо, налитые кровью глаза с диким нечеловеческим страданием уставились на него. Увидев отца, она отшатнулась к стене. Внезапный ужас еще более исказил ее мокрое от слез лицо.
— Уйди, уйди, уйди! — еле пролепетала она непослушными губами. — Сейчас же уходи!
— Искра, прошу тебя! — проговорил он сиплым, сдавленным голосом.
Взгляд его затуманился. А когда в глазах прояснилось, лицо ее неузнаваемо преобразилось. Судорожно напряженные мускулы расслабли, только выпяченные губы все еще трепетали неудержимой дрожью. Она смотрела на него лихорадочными, полными безумной надежды глазами.
— Папа! — всхлипнула она, бросаясь к нему в объятия.
Потрясенный, он держал в руках легкое, исхудавшее тело — тело своей дочери, которого он не касался даже кончиком пальцев с тех пор, как она перестала быть младенцем.
— Папа! — рыдала она. — Приведи его ко мне, папочка, прошу тебя! Верни его мне!
Все вокруг завертелось у него перед глазами и снова застыло, мертвое и неподвижное. Нет, не мертвое, почему мертвое, ведь он жив и, слава богу, все тоже живы.
— Папочка, умоляю тебя!
— Успокойся, моя девочка, успокойся! — приговаривал он, сам понемногу успокаиваясь. — Конечно, верну его…
Она резко повернулась.
— Ты дал слово!
— Ну конечно! Но ты должна хоть немного успокоиться и рассказать мне все, чего я не знаю.
Снова дикая, безумная надежда тенью скользнула в ее взгляде.
— Но я спокойна, разве ты не видишь — я совсем спокойна! — лихорадочно забормотала она и вдруг расхохоталась — сухим, жутким смехом.
— Вижу, вижу! — сказал он в смятении.
— Чего тебе рассказать?
— Скажи мне — ты виделась с ним после той ночи?
Она как бы призадумалась, но он заметил, как мороз пробежал у нее по коже.
— Видела его… Вчера вечером видела там… Он сказал, что не вернется… Ты его страшно обидел, поэтому он не хочет… Папа, видишь, ты виноват, потому что обидел его…
— Да, конечно, я виноват, — бормотал он в смущении. — Может быть, ненамеренно… но я виноват. И я обещаю привести его — в этом ты можешь быть уверена…
Она по-прежнему смотрела на него с надеждой, но уже не с такой слепой и неистовой.
— Ты сейчас же должен встретиться с ним!
— Конечно, откладывать не буду…
— А ты знаешь где?
— Не знаю… то есть да, знаю… В ресторане.
— Нет, не там! Сейчас он играет в баре, замещает своего товарища.
— Да, понимаю…
Встав, он пошатнулся, но шаги его прозвучали твердо и уверенно. Жена, скрестив на груди руки, ждала его в своей комнате. Он лишь машинально отметил про себя, как осунулось ее застывшее в отчаянии лицо. После увиденного в соседней комнате уже ничто не могло тронуть его.
— Как она? — еле выговорила жена.
— Ничего, — сказал он. — Нервы… Пройдет…
— Не в нервах дело! — выкрикнула она. — Ничего ты не понимаешь! Она любит его!
— Да, конечно! Она любит его! — машинально повторил он.
Она встала со стула и подошла к нему.
— Ты дол…
— Знаю! — перебил он. — Приведу его!
Не успел он прийти в себя, как она порывисто схватила его руку и поцеловала ее. Он лишь взглянул на нее, тяжело вздохнул и вышел в прихожую. Ненавистный черный телефон стоял на своем месте, и он тотчас же набрал номер.
— Кто? — послышался в трубке мягкий женский голос.
— Тодор дома? — сдержанно спросил он.
— Евтим, это ты? — радостно воскликнула невестка. — Да, он дома, сейчас позову…
— Не нужно, — возразил он. — Скажи, чтоб подождал меня. Через полчаса я подъеду к вам…
Он снова зашел в спальню, чтобы взять плащ. Жена глядела на него, не говоря ни слова. Когда он обернулся, ему послышался тихий, мелодичный звук, похожий на аккорд гитары в темноте монастырского двора, а затем пронзительный звон лопнувшей струны. Он чуть было не приостановился, чтобы еще раз взглянуть на жену, но не решился и быстрым шагом направился к выходу.
На улице было так же холодно и ветрено, но он шагал, не застегнувшись, не чувствуя пощипывания морозного ветра. Неумолимая сила принятого решения придавала ему спокойствия и уверенности. Ветер развевал полы плаща, а он, ничего не видя вокруг, как ослепленный, шел дальше и дальше. Он был уверен, что добьется своего. Не было силы, которая изменила бы его решение.
Когда он позвонил у двери брата, невестка тотчас же открыла ему. Маленькая пухлая женщина глядела на него с таким обожанием, будто у него всю жизнь была только одна забота — делать ей приятное.
— Заходи, Евтим, заходи! — ласково заговорила она и так энергично ухватилась за его воротник, что он не сразу догадался, что она хочет помочь ему раздеться.
— Что поделывает твой лоботряс? — спросил он.
— Ничего, ждет тебя… А твои как?
— Хорошо, — сказал он.
«Очевидно, привычка сильнее страдания», — смутившись, подумал он.
Брат ждал его в кабинете, сидя в своей потертой домашней куртке за тяжелым письменным столом. Перед ним лежали разбросанные листы, исписанные на машинке, — его застали за работой.
— Что поделываешь? — рассеянно спросил старший брат.
— Вот, сам видишь — стараюсь, — сказал, усмехаясь, младший. — Нанизываю на машинке разные глупости.
Но глаза его тем временем испытующе и с любопытством изучали старшего брата.
— Коли пришел, наверное, молния ударила в ваш дом, — шутливо добавил он.
— Почему ты так думаешь? — подозрительно глянув, спросил старший.
— Еще бы — почти пять лет, как ты к нам ни ногой… Ну хорошо, добро пожаловать, садись…
Старик тяжело опустился на один из мягких стульев.
— Насчет зятя, наверное, — сказал младший, вытягивая под столом ноги.
— Да, из-за него…
— Ладно, начинай с начала…
Старик начал с конца, но тем не менее сумел с грехом пополам рассказать всю историю. И странное дело! Когда он услышал о произошедшем даже из своих собственных уст, оно перестало казаться ему столь страшным и непоправимым. Слова постепенно заглушили чувства, и осталась одна голая истина. Младший брат некоторое время помолчал в раздумье.
— Значит — трах по морде!.. Гм!.. Тут ты много и здорово напортил! — сказал он, улыбаясь уже не так бодро. — Эти буржуазные юнцы иногда бывают чересчур честолюбивы… — Увидев, как омрачилось лицо брата, он поспешно добавил: — Ничего, не беспокойся, уладим…
— Ты думаешь?
— Если не ты, то я улажу, — ответил младший. — В этом будь уверен!
Он снова призадумался.
— Ну, что за девчонка! — пробормотал он с некоторым удивлением. — Явно в тебя пошла, дикий петух ты эдакий!
— Почему в меня? — спросил с глупым видом старик.
— В кого ж еще — не в меня же?.. Это у тебя такая неуравновешенная, страстная натура…
Старик виновато молчал.
— Ты хочешь, чтобы я пошел с тобой в бар, не так ли? — спросил брат.
— Да, — кивнул старик.
— О боже, если услышит моя жена, ты навсегда падешь в ее глазах…
В половине двенадцатого они вышли из такси перед ночным увеселительным заведением. Младший брат ухмыльнулся.
— Не теряйся, старикан! — весело воскликнул он. — Одно только пугает меня — войдешь во вкус и зачастишь сюда.
— Хватит болтать глупости! — сердито буркнул старший.
Пока они спускались по крутым ступенькам, какой-то молодой человек проворно выскочил из-за барьера гардероба. Когда мужчины подошли ближе, он, почтительно вытянувшись, замер по стойке смирно.
— Добро пожаловать, товарищ полковник! — гаркнул гардеробщик, глядя преданными глазами.
Старик искоса поглядел на него.
— А, это ты! — вдруг узнал он. — Докатился!
Лицо гардеробщика померкло.
— И здесь болгарская земля, товарищ полковник… Лишь бы хорошо делать свое дело.
— Слушай, ты очень хорошо знаешь, что никакой я не полковник, — пробормотал старик.
— Для меня навсегда останетесь товарищ полковник! — отчеканил молодой человек, шутливо щелкнув каблуками лаковых ботинок.
— Брось ты эти штучки, — перебил его младший брат. — Скажи, найдется ли место для нас?
— Для вас обоих всегда, товарищ Манасиев…
Гардеробщик юркнул в темный зал, откуда тяжелыми волнами докатывались удары джаза. У красной портьеры старший брат, насупившись, приостановился. В зале царил полумрак. Непривычный спертый воздух невольно настораживал. В нескольких шагах от него во всю мощь гремел оркестр — энергичный, жгучий и нервный ритм чуть не оглушил его. Никто даже не взглянул на них, но он видел всех и ему казалось, что все посматривают на него. Что привело этого старикашку в нелепом галстуке к веселым, изрядно подвыпившим людям? Поиски приключений? Так, казалось, вопрошали невидимые глаза сидящих в зале. Вот почему он замешкался у порога.
— Не робей, старче, шагай дальше, медведей здесь нет, — шутливо заметил младший брат.
Старик еще не решался сдвинуться с места, как вдруг откуда-то сзади появилась полуголая девушка и начала извиваться, проделывая невероятные акробатические упражнения. Подхлестнутый этим зрелищем, он шагнул в зал. В оранжевом луче прожектора перед ним снова мелькнуло лицо его бывшего фронтового шофера, несущего над головой небольшой круглый столик. Младший брат уверенно шел впереди, раскланиваясь по дороге со знакомыми. Гардеробщик встретил их и подвел к столику рядом с дансингом.
— О нет, нет, где-нибудь подальше! — сказал, оробев, старик.
— Не будь теленком! — одернул его младший брат. — Здешние женщины не кусаются…
Не успели они усесться за столик, как перед ними возник в почтительной позе официант.
— Ну что ж, закажем пару коньяков…
— Слишком крепко для меня, — взмолился старик.
— Ничего, ты не пей…
Младший брат надел очки и оглядел оркестр. Сняв их, он тихо сказал:
— Видел его?
— Да, да, видел…
Действительно, он разглядел зятя, когда они еще садились. В длинном полосатом пиджаке он казался еще более щуплым и очень бледным, как и остальные музыканты. Слегка согнувшись, он дул в саксофон с такой натугой, что не замечал ничего вокруг. Во время маленькой паузы, заполняемой ударником, он отнял от губ саксофон, глубоко перевел дух, но даже не взглянул в зал. Очевидно, он так и не заметил их, ослепленный неистовым до остервенения ритмом, который незаметно обволакивал и сознание старика. Странные, перепутанные, динамичные звуки, разлетавшиеся во все стороны, как осколки от взрыва, действовали как живые. Еще в полете они словно смешивались с вином, с яркими лучами, проникали в кровь и продолжали бушевать в ней. Все трепетало в полумраке зала, чуть слышно звенели бокалы, резко и нервно двигались ноги танцующих.
Наконец оркестр умолк. Молодые люди в полосатых пиджаках отставили инструменты и стали отирать вспотевшие лица белыми платочками. Зять так и не поглядел в их сторону, хотя и сидел в нескольких метрах от них. Появился официант и молча поставил перед ними две большие рюмки темного коньяка.
— Я не заставляю тебя, — сказал младший брат, взяв свою рюмку.
Старик не заметил, как отхлебнул немного. Коньяк болезненно опалил горло, и он закашлялся.
— Подзовем его?
— Нет, не сейчас, — ответил младший. — Когда закончится программа, иначе не хватит времени.
Старик отпил еще. Алкоголь постепенно прилил к голове и резко оборвал слетавшиеся со всех сторон мысли, которые то пугали, то насмехались над ним, то жалели его. Не вникая в них, он слышал их торопливый, нервный говор, их взаимные укоры, язвительные колкости.
— Тише! — проговорил он.
— Что? — спросил брат.
— Ничего, так просто, — спокойно ответил он.
Неужели так важно, думал он, если в конце концов будет доказана чья-то вина? Он отпил третий глоток, который даже не горчил. Впереди, почти под носом, белела гладкая женская спина, нежное женское ухо, сверкала фальшивым камнем серьга.
«Боже мой!» — подумал он.
Он не сразу узнал ее, потому что теперь она распустила волосы. Сидящий напротив мужчина годился ему в ровесники, его добродушное лицо, казалось, светилось отражением ее нежной красоты. Может быть, его дочь? Глупости, какая, к черту, дочь! Нетрудно было заметить предательские огоньки в глубине его зеленых глаз. Мужчина налил девушке в бокал со льдом из высокой бутылки и отпустил какую-то шутку. Девушка рассмеялась. Теперь серьга уже не сверкала, но зато он увидел изящные длинные подкрашенные ресницы и часть профиля с кокетливо вздернутым носиком. Рядом с ним мысленно возникло другое лицо — искаженное горем, со стиснутыми до боли челюстями. Но сердце уже не ныло, ибо нельзя жалеть одновременно двоих.
Он поднес рюмку к губам, но не выпил. В ноздри проник резкий, терпкий запах напитка и ударил в голову. За спиной смеялись какие-то невидимые люди, звенели бокалы. Затем оркестранты снова заняли свои места.
Молодая пухленькая женщина с накладными рыжими волосами подошла к микрофону и объявила следующий номер программы. Ее узкое черное платье мешало ей непринужденно спуститься на дансинг. Тогда какой-то молодой тощий иностранец, остриженный как солдат, подбежал к возвышению и, обхватив ее за талию, легко, как ребенка, поставил на пол. По залу прокатился смех. Под бурный туш оркестра на дансинг легко выпорхнула, как воробей, та полуголая девушка, которую он увидел, стоя у входа в зал. Она, словно пролетев по воздуху, распласталась в грациозном шпагате как раз перед их столиком. А затем легкое, полное счастья тело снова запорхало по дансингу. Он отпил четвертый глоток.
— Тебе не плохо? — спросил брат.
— Нет, ничего…
— Ты нехорошо выглядишь…
— Здесь очень душно…
— Расстегни поскорей воротник, — озабоченно посоветовал брат.
С дрожью в коротких пальцах он распустил галстук, но расстегнуть воротничок ему не удалось…
— Испанский танец! — провозгласила женщина с рыжими волосами.
Вышла молодая русая женщина с перламутровой кожей. Торжественный стук кастаньет, взметнулась черная кружевная накидка, и жемчужная кожа ослепительно засияла перед глазами. Чуть слышно застучала кровь в висках, красный столик заколыхался и стал клониться набок. Мелькнуло на миг небо, пожелтелая трава, холодные овраги, в которых клубились паром источники. Черные волосы растекались, как живые, по гладкой белой спине…
— Сестры Шмидт из Федеративной Республики Германии в старом неумирающем канкане!
Кан-кан-кан-кан — стучала кровь в висках. Он ничего не видел, а снова летел к зеленому вечернему небу, пронизанному острыми красными мечами заката. Вот и облака — какие они горячие!.. Облака — как пена, которая медленно растекается по лицу. И когда ему показалось, что он уже тонет в облаках, он внезапно снова оказался на шатком стуле, смутно различая окружающее среди табачного чада, музыки, густого запаха разгоряченных тел и духов. В снопе прожекторных лучей мелькали стройные ноги в черных чулках, ослепительная белизна кружев, как облака, как пена, которая клубится и, жаркая и жуткая, обволакивает лицо… Небо…
Люди за соседними столиками повскакали с мест, но оркестр продолжал играть. Белая пена кружев замерла и окаменела, черная завеса опустилась над красивыми коленями. А оркестр играл, и саксофон во весь голос стремился к финалу.
Лишь следующей ночью он пришел в себя. Белые стены, белый потолок, белые высокие окна и мертвенный свет единственной электрической лампочки. В душе никаких воспоминаний. Необъятное мертвое спокойствие. В груди время от времени медленно, но отчетливо билось живое сердце.
Внезапно он увидел перед собой осунувшееся от горя лицо жены. И в тот же миг с поразительной ясностью вспомнилось все… Жив, он жив! Но радости он не почувствовал, ибо сознание все еще было окутано мраком. Вот — он может шевелить губами, руками… Но он не знал, что левая нога навсегда омертвела… Он закрыл глаза.
— Евтим! — тихо и ласково позвала жена.
Он снова открыл глаза. Мрак медленно рассеивался, он постепенно приходил в себя.
— Он вернулся?
— Вернулся, — солгала она.
— И она теперь счастлива?
— Да, счастлива, — солгала она.
Он помолчал.
— Нет, не счастлива! Но пусть не страдает, — вымолвил он лишь краем губ.
— Не думай о ней! — умоляюще сказала она. — Сейчас она радуется… А когда ты выздоровеешь, ее радости не будет конца…
Он медленно закрыл глаза и унесся в звуки музыки, доносившейся откуда-то издалека. Мрак быстро расступался. Из темноты проглянуло чистое, синее небо, блестевшее все ярче и ярче… Небо и надежда — пока человек жив, они всегда над ним и в нем.
Музыка замерла вдали.
Она повернулась к нему спиной, не зная, что он уже ничего не видит; ее худая, тонкая фигурка содрогалась, как тростинка на озере под дуновением вечернего ветерка.
Перевод Н. Попова.