Ночь была длинная. Было очень жарко, и Пташке казалось, что надо было спешить, потому что в такую жару там, в степи, на могиле, могут завянуть цветы.
Но кто-то пришел и мягко, но настойчиво говорил ему:
— Привстань, маленький, повернись!
Пташка привставал и повертывался, щурясь от яркого электрического света.
«Я, наверно, болен, — догадался он, — поэтому меня и называют маленьким».
Он открыл глаза. Перед ним стояла женщина в белом халате, за ней у стены Пташка увидел встревоженного дядю Федю и бледную, утомленную Настю, внимательно смотревших на него.
— Покажи язык. Ну-с, — говорила женщина.
Потом запахло скипидаром, кто-то, должно быть Настя, долго ловкими, быстрыми руками растирал ему спину и грудь.
Пташка снова уснул.
Ему казалось, что он в синем комбинезоне (как у Полыхаева) сидит в кожаном кресле, близ широкого окна, в светлой кабине экскаватора. Кабина плывет над степью, а он легко переводит рукой рычаги, и огромный ковш то низвергается в забой, то плавно летит по воздуху к вершине холма.
«Приготовиться к шаганию! Выброс!» — командовал Пташка.
… Он проснулся опять. Ему было как-то особенно хорошо и спокойно. Сначала он не понял, почему это так. Но потом увидел, что рядом с ним, у самого его диванчика, сидит Настя.
Он сразу счастливо улыбнулся, и Настя улыбнулась тоже.
Ее грустные ласковые глаза придвинулись к нему совсем близко.
— Ну что, Пташечка моя? Болит что-нибудь?
— Ничего не болит, — сказал Пташка. И вдруг он вспомнил: — Цветы мы полили там, в степи, они теперь не завянут. Тебе дядя Федя не говорил еще?
— Говорил, он мне про все говорил, — сказала Настя и порывисто обняла Пташку.
Он уснул опять. А когда проснулся, на улице уже давно был день. Дверь на террасу была открыта, и видны были белые пухлые облака, плывущие по голубому небу. На ступеньках, спиной к нему, сидели Настя и дядя Федя и, глядя в степь, о чем-то разговаривали.
— Ты заметил, что когда думаешь о будущем, — тихо говорила Настя, — то обязательно представляешь себе светлый, солнечный день, вот такое же небо, сверкающую реку, или что-нибудь в этом роде. Но ведь и при коммунизме будут серые, холодные дни; еще будут, вероятно, вот такие неуютные пустыри и останутся еще болезни и несчастья. Но обо всем этом почему-то забываешь, правда?
— Потому и забываешь, — мягко говорил дядя Федя, — что люди тогда станут жить иначе, меньше будет болезней и несчастий. И неуютных пустырей станет с каждым годом меньше. Вот на этом пустыре уже нынче осенью будет парк, а в лощине — водоем. Не сразу, но лет через пять здесь наверняка будет замечательно. И, главное, все это создается нашими руками!
Дядя Федя встал и несколько раз прошелся по террасе.
— Закрой дверь, а то его разбудишь, — сказала Настя. Дверь закрылась, и Пташка больше не слышал их разговоров.
Он задремал, сквозь дрему к нему доносилась с террасы песня, которую пел дядя Федя. Голос у него был густой, полный такого чувства, что Пташка невольно прислушался.
Ти не лякайся, що ниженьки 6 oci
Змочишь в холодну росу,
Я тебе, в i рная, аж до хатиноньки
Сам на руках в i днесу…
Пташка понимал, что эта песня предназначалась не ему. Но и ему, Пташке, стало хорошо от нее, как от самой хорошей думы.
Дрема прошла, и Пташка почувствовал голод.
Он уперся локтями о подушку и приподнялся.
Дверь с террасы отворилась, вошла Настя.
На ней было светлосерое платье со множеством ровных, хорошо разглаженных складок. Она показалась Пташке такой красивой, какой он еще никогда не видел ее.
— Ну что, Пташка? — спросила она. — Как?
— Я есть хочу, — сказал Пташка.