Низкий женский голос, испуганный шепот:
— Кризис…
Твердые и суровые лица крестьян крупным планом на фоне пшеничных полей:
— Кризис…
Безработный бредет по шахтерскому поселку мимо черных труб, смотря в землю, чтобы не видеть того, что его ждет:
— Кризис…
Темп ускоряется, глухой, неотвязный: шум поезда, и в стуке вагонов слышится:
— Кризис…
Под аккомпанемент странноватой музыки проносятся беспорядочные кадры. Иногда шум заглушают голоса, но только для того, чтобы снова повторить:
— Кризис…
В кадре вагон поезда на пневматических колесах: Париж — Лилль, Париж — Рубе, Париж — Туркуэн. Силуэты пассажиров. Это северяне — высокие, крепкие, светловолосые.
— И что министр?
— Да он ничего в этом не понимает…
— А немецкие заказы на пятнадцать миллионов?
Поезд глухо выстукивает:
— Кризис… Кризис…
— Моль уже закрыл завод?
— Говорят, у Депра уволили шестьсот рабочих…
— А что в Мюлузе?
— С Мюлузом — все. С Кольмаром тоже. О них уже и речи нет.
Поезд идет по прекрасному Компьенскому лесу. Наплыв камеры. Другой поезд. Скорый Бордо — Париж. Вагон-ресторан. Стук вилок и подпрыгивающих тарелок.
— Господа, еще филе в мадере?
— Кризис… Кризис…
— Дебросс погорел?
— Да, пятнадцать миллионов в трубу…
И здесь такие же напряженные лица, но твердость чисто британская: бордосские торговцы помнят, что они потомки англичан.
— Мы продали в Рошфор по двадцать пять франков за гектолитр.
— Безье требует компенсацию за выкорчевку лоз.
— Тунис начал…
Едет поезд. Ему навстречу другой.
— Замша по три франка пятьдесят за фут…
— На рынке в Страсбуре кожа…
— Тем не менее завод уже три года закрыт.
Вокруг нас все разговаривают о коже, шкурах, обуви…
— Юре еще выдает две тысячи пар в день.
— Неужто? — сомневается какой-то скептик.
— Вот если бы правительство…
— В Меце дело дрянь…
Обувь — это Лимож, это Мец, Марсель, Бельвиль, Роман, Фужер, Ним и Тулуза.
За окнами скорого темнеет. В пропахшем рыбой Булонском поезде слышится:
— С торгов пошла «Мария Терезия»…
— Это тот самый траулер, который шесть лет назад стоил миллион?
— А продали за двадцать пять тысяч.
— Кризис… Кризис…
У торговца недвижимостью на улице Аркад машинистки по целым дням выстукивают:
«Продается красивый замок с парком…» «Прекрасный исторический замок…» «Двести тысяч, триста, четыреста…»
— Кризис… Кризис…
Эльзасские машиностроители, директора металлургических заводов, торговцы скотом, мелкие ремесленники…
Судебные исполнители сбились с ног. Пачки описей имущества. Человек знает, что его ждет. Но суды не торопятся:
— Не нажимайте! Терпение, терпение!
Во Дворце правосудия в сейфах скапливаются тысячи чеков без обеспечения.
— Кризис… Кризис…
У меня раскалывается голова, сердце болит от этого вагонного скрежета, от всех этих людей, которые разговаривают, кричат, жалуются, угрожают.
— Кризис…
Вот уже много недель подряд я езжу с Севера на Юг, из Булони в Лимож, из Марселя в Страсбур, из Нанси в Бордо, останавливаюсь на фермах, в мастерских, у зеленщиков и нотариусов.
— Кризис? Банкротство?
С тех пор, как все кругом заговорили о кризисе и банкротстве, я хочу все-таки знать, чем же это кончится. Чем все это кончится для Франции, понимаете?
— Так вы говорите, кризис?..
— Ах, не надо об этом! Это ужасно!
— Вы разорены?
— Ну, не то чтобы…
— Так сколько вы нажили с тысяча девятьсот двадцать пятого по тридцатый год?
— Но позвольте…
— А сколько потеряли за это время?
— Но…
— А сколько выручили за каждую тонну обработанного сырья?
— Но…
— Так во сколько, говорите, вам обошелся товар, который вы продаете за десять франков? И давно ли вы почувствовали в себе крупного промышленника и коммерсанта? А деньги где взяли? И что у вас останется, когда кризис кончится? Вы, надеюсь, позаботились о том, чтобы как-то удержаться на плаву? А что вы сделали, чтобы во Франции царил порядок?
У меня ватные колени, тяжелая голова, сухо во рту. Я измеряю километры от завода к заводу: одни пусты, как соборы, другие еще гудят. Я спорю, слушаю, смотрю вокруг и даже умудряюсь шарить по закоулкам.
— Кризис… Кризис…
Из Парижа он казался мне отвратительнейшим из чудовищ. Я видел, как вокруг под грохот машин и крики ужаса рушатся мир и цивилизация.
Зерно, которое… Вино, которое… Шерсть… И медь… И корабли… И что хуже всего…
Я совершенно спокоен, только где-то в уголках глаз затаилась робкая искорка иронии.
— Видите ли, кризис — это…
Только не приписывайте мне того, чего я не говорил. Разве я сказал, что кризиса нет? Более того, я готов совершенно искренне прослезиться над участью тех, кто…
Но, в конце концов, есть кризис и кризис, есть жертва и жертва. Когда в детстве я случайно толкал моего младшего брата, а происходило это в полукилометре от дома, он только зло смотрел на меня и шипел:
— Ну, смотри…
И шел, бормоча угрозы, без единой слезинки. И только на пороге дома — бедная жертва! — разражался безудержными рыданиями, прежде чем броситься в объятия матери.
Есть слезы и слезы. Есть кризис и кризис. Есть банкротство и банкротство.
Во всяком случае, могу сказать, что если и есть сейчас что-то, что не переживает банкротства, так это — Франция. По крайней мере — пока. Этого и не случится, если мы попросим прогуляться кое-кого из тех господ, которые…
Заметьте, это говорю не я. Это говорят люди в городах и деревнях, на заводах и в портах Франции, которым приходится не болтать и заседать, а делать что-то своими руками.
Кризис… Кризис…
А не угодно ли прогуляться от Лилля до Безье и от Бордо до Безансона и поглядеть, кто же настоящие жертвы?
И не желаете ли безо всякой статистики и теории сделать опись Франции — от подвала до чердака?
И узнать, в конце концов, не рано ли заговорили о банкротстве? И решить, сохранит ли страна жизнеспособность, вне зависимости от того, что ждет нас завтра — банкротство, соглашение между кредиторами и должниками или новый подъем.
Если бы эту историю рассказывал Бальзак, она заняла бы два-три тома. Я же расскажу ее как нотариус и попытаюсь уложиться в одну-две статьи.
Место действия: Ла-Юшри. Небольшой замок, какие некогда тысячами произрастали во Франции: собственно жилище с башней, ферма, службы, пруд, роща и гектаров сорок вполне приличной земли.
Назвать вам и провинцию? Допустим, Анжу, или Бос, или Бурбоннэ, или Пуату, или Перигор, где, как мы знаем, тысячи подобных имений.
Итак, Ла-Юшри стоит сейчас около ста тысяч франков, даже чуть меньше. Имение принадлежит Бобурам, это крупные буржуа из соседнего городка, они проводят здесь каждое лето с детьми и — уже! — внуками. Качели, воспоминания детства, сбор орехов, порванные ветками брюки.
Землю для Бобуров обрабатывает арендатор. Здесь он родился. У него на глазах родились все дети Бобуров.
Хозяевам на их городскую квартиру он доставляет дрова, молоко, свежие яйца и сыр.
Это папаша Гролье, волосатый, ворчливый усач, вечно орущий на лошадей.
Один из Бобуров был убит. Трое разъехались. Обе дочери вышли замуж и тоже уехали. Мать овдовела, и летом при ней теперь лишь несколько внучат.
Коровы, которые в 1917 году стоили триста франков, неожиданно подорожали до трех тысяч и даже больше, и папаша Гролье решил из арендатора сделаться фермером. Он арендует землю за двенадцать тысяч франков в год и возделывает ее, ничего при этом не меняя в своем образе жизни, не вылезая из своей задымленной кухоньки и старой двуколки, запряженной одноглазой клячей.
Бобуры все реже и реже приезжают в Ла-Юшри. У сыновей свои заботы. Один служит в банке, другой сейчас в армии, третий вообще ничего не делает. А зятю нужны деньги, чтобы надстроить гараж.
Ла-Юшри стоит не сто тысяч франков, а все пятьсот, и это по самой низкой оценке. Но замок давно обветшал, стены потрескались, а старая крыша вот-вот обвалится.
Дети дружно торопят мать продать имение и поделить деньги.
Когда-то это было богатое поместье. И вот оно продается. Папаша Гролье покачивает головой и молчит. У него есть кое-какие сбережения, сын его работает на соседней ферме. Но Ла-Юшри — слишком жирный кусок для папаши Гролье. И потом, он здесь родился, знает каждый метр своей земли, знает, чего от нее можно ждать.
А вот и покупатель Малуэн. Он улаживает дело в три дня: пятьсот пятьдесят тысяч франков и, само собой, издержки.
Малуэн — бывший работник на ферме папаши Гролье.
В один прекрасный день он прикатывает в новом автомобиле и довольно фамильярно объявляет старому фермеру:
— Вот что, ферме за двенадцать тысяч конец. Теперь наша цена тридцать тысяч. Я столько выложил за имение…
— Ну и прекрасно!
— Будешь платить?
— Нет, ухожу.
Я же говорил: чтобы рассказать подробно эту историю нескольких, нет, тысяч семей французских крестьян, понадобится не одна и не две страницы.
Эта история лучше, чем всякая статистика поможет понять, что же такое кризис для деревни и что значит для нее хлеб.
Всех этих Бобуров, Гролье, Малуэнов я прекрасно знаю; познакомьтесь с ними и вы тоже, пусть они будут для вас не только именами.
Сами Бобуры интересуют нас меньше. Они разъехались. Дети поделили свои пятьсот пятьдесят тысяч и рассеялись по городам. Земле они больше не принадлежат. А земля не так уж богата, она кормит лишь тех, кто на ней работает, а не так называемых хозяев, которые изредка наезжают на каникулы.
Кончилась целая эпоха. Вот почему газеты пестрят объявлениями: продается замок.
Но остались еще Гролье и Малуэны.
Гролье — это старый хитрец: землю он знает, здесь его вокруг пальца не обведешь. Таких, как он, проезжающие на автомобилях горожане окликают довольно фамильярно:
— Послушай-ка, приятель…
Глазки хитро поблескивают. Он смотрит на небо и предсказывает погоду на завтра. Еще он умеет ставить силки, и я подозреваю, что и сейчас у него в сумке лежит хорек или что-нибудь в этом роде. Его сморщенная жена тоже работает: с четырех утра она доит коров. В кино он был раза два в жизни и выразил свои впечатления довольно кратко:
— И придумают же!
Гролье уехал. Платить тридцать тысяч арендной платы он не захотел.
— Пускай дурак платит. Я-то знаю Ла-Юшри.
В соседней деревне он купил домишко за пятьдесят тысяч и живет с ренты. Разводит кроликов, выращивает персики и по субботам продает все это на рынке.
А поскольку кое-какие сбережения у него еще оставались, он купил, кроме этого, маленькую — десять гектаров — ферму для сына.
И чтобы тот не разорился, не успев как следует встать на ноги, они вместе с женой помогают ему.
Даже в свои шестьдесят восемь он не желает сидеть без дела.
Не забывайте, сейчас — у нас 1928 год. Ла-Юшри стоит пятьсот пятьдесят тысяч франков, а сейчас все продается: зерно, молоко, масло, обувь, радиоаппараты и автомобили.
Так как же Малуэн, который еще в 1914 году был работником на ферме, сейчас смог купить Ла-Юшри?
Это человек под метр восемьдесят, сильный, широкоплечий, с довольно приятным открытым лицом; работать привык за двоих, если не за четверых.
— Что есть, то есть, — соглашаются крестьяне. — Работать он умеет.
В войну он служил в пехоте и охотно об этом рассказывает:
— Когда нужны были добровольцы в разведку, я всегда шел.
— А почему?
— Так ведь в первый день это было не опасно, они ведь никого не ждали, а вот когда назавтра посылали, тут немцы были уже готовы, ну и стреляли.
А жена Малуэна в то время держала маленькую ферму.
Перемирие. Скот подорожал вдесятеро. Лет шесть еще арендная плата совершенно ничтожна, как до войны.
Малуэн работает. Ум его тоже не дремлет. Он видит, что цены на землю растут день ото дня. С банками, если верить слухам, дело уладить довольно просто. И он живо смекает, что в эти благодатные дни с двумястами тысячами франков в кармане запросто можно купить имение за шестьсот тысяч.
А тут как раз и подвернулось Ла-Юшри. То самое, где он когда-то начинал работником.
Малуэн еще покажет, на что он способен. Вы еще о нем услышите!
А вот и он сам, тяжелый, массивный, взгляд ясный и бесстрашный.
— Покупаю!
Он не соблаговолил даже поторговаться для приличия. Какая уверенность в своих мышцах, работоспособности, жизненной силе. И чтобы никто в этом больше не сомневался, он в то же самое время покупает автомобиль за сорок тысяч.
— Это вам не какая-нибудь дешевка! — похваляется Малуэн в трактире.
Банк вложил в дело триста тысяч. Остальное — кредиторы.
Вы еще не забыли наших героев? Итак, имея двести тысяч франков, Малуэн ухитрился купить Ла-Юшри за пятьсот пятьдесят. Банк и кредиторы.
А прежний фермер старик Гролье ушел по истечении срока аренды, не пожелав платить ежегодно тридцать тысяч, как того требовал новый владелец?
Здесь можно было бы остановиться и спросить:
— Кто виноват?
Старик Гролье, который знает абсолютно все о небе и о земле, о ветрах и о погоде, за всю свою жизнь не подписал ни одного векселя и испуганно настораживается, когда ему говорят, что уплатят по чеку.
Земля — она и есть земля. И он лично считает, что земля в Ла-Юшри не стоит тридцати тысяч.
Малуэн — дело другое. Ему не привыкать стоять перед банковским окошечком, и газету свою он прочитывает ежедневно от корки до корки.
А в газетах, между тем, говорится, что земля еще будет дорожать, как, впрочем, и все остальное, и что потребление, включая сюда и хлеб, и обувь, будет расти во всем мире. И разве в это самое время в Чехословакии Батя не строит фабрику, способную обуть всех босых на свете, включая негров, китайцев и краснокожих?
И как бы поощряя эту славную затею, банк предоставил Малуэну все, что тому требовалось.
И вот он уже хозяин Ла-Юшри, владелец автомобиля, член административного совета молочной фабрики и так далее, и так далее.
И за ферму свою он требует по меньшей мере тридцать тысяч в год.
А местные — они как Гролье. Качают головами и сомневаются: тридцать тысяч! Это же сколько пшеницы и молока!
И все-таки появляется некто и подписывает контракт. Он не здешний, хотя из соседних краев. Бледный, странный, недавно женился.
— Чудак, — говорят о нем в деревне.
Надо бы объяснить это слово, на не могу. В устах здешних крестьян оно гораздо шире и тоньше, чем обычно. Я сам понял это далеко не сразу.
Чудака зовут Бине. В кармане у него ни гроша. Живности никакой. Плуга — и то нет.
Когда до войны арендовали ферму… Да ладно, не стоит об этом.
Говорят, до войны отец Бине был рассыльным в субпрефектуре.
Так вот, ему вдруг взбрело в голову торговать скотом, и он продал его столько и так удачно, что, по слухам, разбогател и, между прочим, по арендному договору поручился за сына. Скотиной последнего ссужает тоже он.
А теперь — небольшая вставка, как хор в античной трагедии. Я знаю молодого Бине и его жену. Бине — славный малый, но фермой он никогда не управлял.
Ну и что с того? Ему предоставили в кредит все, что требовалось: плуги, семена, фураж. Ему даже продали при минимальном первом взносе — и, конечно, подписи на векселе — трактор последней модели. Механизация.
А повозку папаши Гролье он заменил автомобилем. А…
Не его это вина. Все так делают. Хотя кто-то и ворчит:
— Если так пойдет и дальше, хлеба будет столько, что его не продашь.
На что люди сведущие, которые участвуют в выборах и с утра до ночи торчат в кафе, отвечают:
— Слишком много хлеба? А правительство на что? Разберется. Оно должно помогать фермерам.
Вы все поняли?
Так вот, этот Бине, у которого не было и тридцати тысяч, чтобы заплатить за аренду, взвалил на себя ферму в сорок гектаров.
Его ссудили всем, что было необходимо. Тоже в кредит.
Наступил кризис. В конце концов, надо называть вещи своими именами, тем более так говорят уже все.
Цена на зерно упала со ста восьмидесяти до ста двадцати, потом еще ниже. Из-за границы нам его присылают столько, что впору подумать о сорока пяти.
Молодой Бине удрал, не дожидаясь истечения арендного договора: несмотря на всю свою добрую волю, ему так и не удалось расплатиться с долгами. Его отец разорился. А трактор до сих пор еще стоит у порога.
А наш приятель Малуэн?
— Если хлеб пойдет по сто пятнадцать, мне, пожалуй, не выпутаться, — бранится он. — Плевать им на все постановления! Кто у меня будет покупать его по такой цене?
Я уже говорил: Малуэн — это трудяга, умный, энергичный.
— Глупо, что нельзя воспользоваться плодами своего труда. Если так пойдет и дальше, мне придется платить налоги мешками с зерном…
И он, пожалуй, прав!
Он-то не виноват. Виноваты те, кто разрешил за двести тысяч франков купить имение, которое стоит пятьсот пятьдесят, те, кто в довершение всего предоставили Малуэну всевозможные кредиты.
Не им ли следовало бы хорошенько считать?
Да и такой ли уж это трудный расчет? До войны Ла-Юшри давало средства к жизни папаше Гролье и возможность поддерживать полуразвалившееся поместье, где владельцы проводили каникулы.
И не только это. У них, у владельцев, было свое молоко, сыр, дрова, яйца, кое-какие фрукты, а в урожайные годы и какая-никакая рента. Максимум два процента с капитала.
До войны хороший фермер трудился двадцать, тридцать лет, прежде чем у него — и то не всегда — возникала мысль приобрести собственную землю. И речь шла не о сорока гектарах.
Так то до войны.
А земля уже и не земля, хлеб не хлеб и медь не медь.
Есть хлеб-вексель, медь-вексель, хлеб-сроком на три месяца, хлеб-репорт[6], хлеб-прима, хлеб-секунда…
Короче говоря, спекулируют. Проспекты, присылаемые тем, у кого водится хоть немного денег, внушают вам:
«Вы имеете возможность купить и продать сырье, медь, зерно, каучук, даже не видя товара. Вы даете указания по телефону, уточняете сумму. Мы приобретаем для вас сто, двести, пятьсот центнеров зерна. Вы делаете секунду, и вы одновременно продавец и покупатель».
Не будем настаивать.
Теперь за Ла-Юшри на аукционе не дадут и трехсот тысяч.
А долги Малуэна превышают эту сумму. Кто же покроет разницу? Малуэн? Банки? Другие кредиторы?
И разумеется, они хором требуют, чтобы вмешалось правительство.
Поскольку банки все же сильнее, рано или поздно имущество Малуэна будет описано, он потеряет плоды трудов своих, а заодно и веру в определенные современные формулы.
Чудак Бине тоже уже не фермер, но будет возить на рынок продукты с фермы, которая принадлежит другому.
А старик Гролье все возится со своими кроликами, персиками, помогает сыну обрабатывать его десять гектаров, и, честное слово, в этом году, продавая зерно по восемьдесят франков, они ничего не потеряли, а, может быть, даже получили прибыль.
Да, у них нет пятисот тысяч франков, они ничего не понимают в векселях и ездят не в автомобиле, а в старой двуколке.
Эта история с зерном — лишь одна из пятидесяти тысяч. Она не претендует на то, чтобы обобщить остальные. И все же я думаю, что нет деревни, где бы она не повторялась в том или ином виде.
Земля слишком дорога, потому что она тоже предмет спекуляции.
Арендная плата слишком высока, потому что те, кто арендует землю, хотят вернуть свои затраты.
Но сколько же тысяч гектаров принадлежат еще молодым или старым Гролье, которых не пугает униформа банковского служащего?
И в конце концов, кто же, по зрелом размышлении, предпочтет, чтобы правительство занялось уменьшением налогов вместо того, чтобы решать зерновую проблему, в которой оно ничего не смыслит?
Неужели двадцать веков цивилизации ничего не значат? В Лиможе мне как-то довелось услышать слова, сказанные с некоторой долей фатализма:
— Город? Да он уже давно умирает.
Улицы и вправду пусты. Здесь вам покажут разрушенные стены, ослепшие окна заводов Монте, которые когда-то стоили сотни миллионов. Но вот уже много лет рабочие не входят в заводские ворота, а из труб не идет дым. Эти огромные и мрачные здания сейчас продаются. По какой цене? Совершенно все равно. Они как обветшалые дворцы, возродить которые не помогут никакие средства.
Десять тысяч безработных ожидают непонятно чего, а «передовой» муниципалитет, который в свои лучшие годы поощрял классовую борьбу, вот уже три месяца безуспешно отпускает все новые и новые средства, чтобы хоть как-то поддержать безработных.
Большинство печей для обжига всемирно известного фарфора теперь погасли. Обувщики работают вполсилы. Кожевенные заводы с трудом борются с конкурентами.
— Фарфора уже не возродить! — уверяют вас.
Обувщики переселяются в другие места. Почему — никто не знает. Нет, знает. Я, например, знаю. Вернее, догадываюсь.
Лимож — это не просто городок в долине. На десять — пятнадцать километров вокруг у каждого ручейка, у самого маленького водопада семейные предприятия, очаги ремесла, производство, где мастерство работника бесконечно важнее, чем вложенный капитал.
Безработный, встретившийся вам по дороге, — это не грубый, полуграмотный чех или японец, поздно познакомившийся с машинами. Еще его отец самолично совершенствовал орудия труда, а дед задолго до инженеров знал, как повысить выработку.
Это и есть Лимож: ремесленники, изобретатели, люди, способные решать весьма трудные задачи. И даже крестьяне в пору межсезонья работают в мастерской инструментами, куда посложнее плуга.
Если все работают — катастрофа отступает, не правда ли?
У обувщиков нет больше понятия «ручная работа», есть только фасон «под ручную работу» — тщательная имитация последней.
Вместо обычного сапожного ножа, которым прежде разрезали подошву, теперь используют нечто вроде вырубного штампа.
А в фарфоровой промышленности метод переводных картинок выкинул на улицу десятки художников, прежде рисовавших вручную восхитительные цветы.
Что в итоге? Чехи и поляки, которые буквально еще вчера не знали никаких машин, оказались теперь вполне способны восемь часов подряд двигать рычаг в заданном темпе.
Способ их существования примитивен, потребности ничтожны. Две тысячи лет цивилизации, лучший в мире климат, благодатная земля и мягкие нравы, плеяды художников и блага непрерывного экономического процветания не привили им ни новых потребностей, ни — тем более! — стремлений.
Разве они, равно как японцы и некоторые другие народы, не представляют собой идеальный человеческий материал для новой формы рабства — зависимости от машины?
Батя прекрасно уловил все это и в самом центре бедной страны воздвиг заводы, целый город заводов, способных обуть всех на свете.
По цене, немыслимой для конкурентов, разумеется.
Это уже не просто индустрия, это целая армия со своим порядком, дисциплиной и, главное, полным нивелированием личности.
На первый взгляд эта история не имеет ничего общего с Лиможем, его обувью и фарфором. Вы, без сомнения, знаете, что на судах, идущих к экватору и в южные моря, кочегарами работают негры.
У них нет никаких потребностей. Свободные в своих джунглях, они живут буквально святым духом. Кроме того, они привыкли к изнурительной жаре.
Так вот, однажды во время такого путешествия мне случилось видеть белого, опустившегося по причинам, о которых я не посмел спросить, до кочегарки, где, обнаженный, среди негров, он полными лопатами кидал уголь в пылающую топку.
Помню его гримасу, когда я с ним столкнулся. Казалось, он говорил:
«Конечно, я мог бы найти что-нибудь другое. Я умею читать и писать. И знаю в тысячу раз больше, чем эти черномазые, с которыми должен делить каторжную работу и баланду».
А ведь насколько больше, чем все они, он страдал от жары и отсутствия всяких удобств!
Так вот, если несколько утрировать, приблизительно такое же впечатление осталось у меня от Лиможа, когда я видел некоторых людей у некоторых машин. Людей, способных создавать шедевры, составляющие славу Франции, а сейчас механически нажимающих на педали, каждые десять секунд зажимающих кусок кожи между двумя валами или подставляющих фарфоровую тарелку под струю электрического пульверизатора.
Надо делать — они делают. Надо делать быстро — они прохронометрировали каждое движение, рассчитали каждую секунду и в конце концов побили все рекорды, даже рекорды таких виртуозов, как японцы.
На самой посредственной машине рабочий-француз добивается лучших результатов, чем его восточный коллега на машине усовершенствованной.
Но ведь давно замечено, что этого недостаточно! Себестоимость все еще непомерно высока, и бороться с иностранной конкуренцией нет никакой возможности.
Кризис? Именно здесь, как мне кажется, он и проявляется в самом своем трагическом обличье.
Приведу еще один пример.
Мне довелось посетить одну крупную обувную фабрику, которая еще выпускает около двух тысяч пар ежедневно. В огромных цехах четырехметровые машины крутятся в одном и том же заведенном ритме, а рабочие с утра и до вечера делают одно и то же движение, которое каждый может освоить за две-три недели.
Разумеется, работа сдельная. Если говорить спортивным языком — наперегонки с секундомером. Главная цель? Сделать то же самое движение на две, три секунды быстрее.
В результате некоторым удается заработать шестьдесят, а то и семьдесят франков в день.
А потом меня провели на чердак и там, немного смущаясь, показали последнюю по счету мастерскую.
Это была настоящая ручная работа. Зачем? Да так, кокетство со стороны промышленников.
Их осталось еще человек двадцать, тех, кто прошел все стадии ремесленничества. Три года учеником, затем годы в подмастерьях в ожидании места мастера.
Тут не нужны никакие чудовищные машины, которые американцы продают нам, чтобы мы изготавливали французскую обувь. В руках мастеров обувь обретает форму, рождается и живет, сказали бы мы.
Но попробуйте объяснить этим людям, что с чудовищем надо бороться!
— Сколько они получают? — спросил я.
— В среднем до пятидесяти франков.
Вот так. Пятьдесят франков мастеру, который в свои сорок лет сознает, что ему надо еще учиться и учиться ремеслу.
И шестьдесят-семьдесят тому, кто может быть заменен любым чехом, китайцем или негром.
Да и много ли таких вот умельцев в мастерской ручной работы, которая со дня на день закроется!
Остальные станут теми же неграми. По крайней мере те, кто сумеет свыкнуться с такой долей.
Учиться шесть, восемь, десять лет, чтобы затем спасовать перед машиной, которой с завидной сноровкой управляют полудикари.
И при этом выпускают третьесортную продукцию, которая, тем не менее, стоит столько же, сколько настоящий товар!
Но это уже другая история.
Вам, вероятно, известна эта эльзасская история, которую лучше бы рассказывать с тамошним акцентом. Однажды Иисус решил обойти всю землю и на перекрестке увидел плачущего человека.
— О чем ты плачешь? — спросил он.
— Мой дом сгорел, и родители погибли.
— Ступай, дитя мое, осуши свои слезы. Родители были уже стары. А дом ты построишь новый.
Затем Иисус повстречал другого плачущего человека и тоже спросил, о чем тот плачет.
— Я потерял свою жену, Господи.
— Разве мало вокруг других женщин?
Третий плачущий ответил на вопрос Иисуса:
— У меня умер ребенок.
— Но ты еще так молод, у тебя будут другие дети.
Пройдя немного дальше, Иисус увидел, как у межевого столба плачет седобородый старик.
— О чем ты плачешь? — спросил Иисус, начиная терять терпение.
— Я промышленник из Мюлуза.
Тогда Иисус, говорят, сел рядом, опустив голову, и не нашел слов утешения.
Я не Иисус Христос и не могу спокойно слышать, когда в самом пустынном из городов мне говорят:
— Вы знаете нашу промышленность: холсты, набивной и ненабивной хлопок, эльзасские перкали…
— Да, знаю…
— Минуточку. А еще мы делаем ткацкие станки, машины для обработки и набивки хлопка. В течение многих лет мы экспортировали ткани и хлопок во все страны мира. А теперь мы экспортируем машины для обработки тканей.
Понимаете? Сейчас, когда наши машины есть повсюду, их используют, чтобы нам же составить конкуренцию. Более того! За границу переманили иных наших инженеров, которые построили там заводы, производящие подобные машины. А выпуская эти машины…
Я вынужден просить пощады. Какое кошмарное видение все эти машины, их все больше и больше, они безостановочно производят все быстрее и быстрее!
Не пришла ли пора заговорить о стерилизации, евгенике[7], мальтузианстве[8] на уровне государства?
Не пришла ли пора евгеники для всех этих машин, стерилизации чудовищ, которыми мы так гордились?
Не знаю. Это слишком трудная для меня задача. Поговорим лучше о другом.
— Нас убивает другое. Нашей гордостью были ткани и набивной хлопок. У нас имелись уникальные в своем жанре художники…
Впрочем, где-то я уже это слышал. Может быть, так говорили о фарфоре? Или о лионских шелках?
— Сейчас в моде гладкие ткани с линейным орнаментом, которые не требуют никаких изысков. Наши художники умирают с голоду.
Я начинаю волноваться. Перед угрожающим нагромождением машин, перед этой грудой стали, которая готова завалить страну, я, потрясенный, раздавленный, не в силах произнести ни слова.
Но при чем здесь мода, я вас спрашиваю?
Разве парикмахер, если это нужно, не волен повелевать ею по своему усмотрению?
В свое время мужчины начали бриться сами. Значит ли это, что парикмахеры остались без работы? Нет, конечно! Они занялись женскими прическами. Разве не придумывают они каждый год какое-нибудь новое сооружение, призванное украшать головы наших подруг?
И разве модельеры не вынуждены обновлять одежду четыре раза в год? А фасоны шляп?
Я уже говорил, нас приучили есть апельсины и бананы, завтра нас заставят пить виноградный сок. Нам велят загорать на солнце, и самые здравомыслящие молодые люди, самые тучные и достойные дамы играют в чехарду на пляжном песке.
Моду тоже нужно формировать. И для этого необходимо умение, такт, желание и терпение.
Не значит ли это, что мы всерьез готовы сказать mea culpa[9]? Не настала ли пора признать, что со времен войны мы по-настоящему и не прилагали усилий, чтобы создать действительно французскую моду?
Наше преклонение перед заграничным зашло так далеко, что уже два года мы заставляем себя жевать chewing gum. А как называется одежда, которую мы носим: блейзеры, бриджи, пуловеры, шорты и — что там еще?
Пора все-таки признать, что мода, созданная в Нью-Йорке, Будапеште или Вене, не станет использовать наши лионские шелка и эльзасские набивные ситцы.
Там делают все модели на одно лицо: с простыми линиями, кубистскими украшениями, как можно проще. Там производят то, что способны произвести местные рабочие и что мы безропотно примем. Мы живем в ужасающем однообразии: однообразные стены, однообразные занавески, однообразные перины, более или менее грубое сырье, и все это нам нравится, потому что модно.
Вы полагаете, что скульпторы по дереву еще что-то создают? Вам ответят, что это современная линия, современная простота, влияние автомобилей и авиации.
Я в это не верю. Это происходит попросту оттого, что эта мода рождается в странах, где своих скульпторов нет.
Вспомним о платьях. Ссылаясь на модернизм, женщин закутали в куски ткани, едва доходящие им до колен.
— Это чтобы удобнее было садиться в машину… Это для метро…
Тем не менее женщины снова носят длинные платья, всякие побрякушки и перья на шляпах. Самолеты не помешают кринолинам[10]!
Хотите ли вы познакомиться с трагическим Парижем, для которого слово «кризис», повторенное слишком много раз, но двадцать-двадцать пять лет, говорили мне не без горечи:
— Вы, должно быть, заметили, как тут у нас все изменилось. Раньше турок из хорошей семьи мог быть только чиновником или офицером. Заниматься торговлей, промышленностью, финансами было просто неприлично. Тогда Константинополь был великолепным полем деятельности для всякого рода иностранцев. Пока мы читали стихи поэтов наших или иностранных на их родных языках, нашими делами вовсю занимались англичане, бельгийцы, французы. А теперь?
Да, все изменилось, и я видел это своими глазами. Мустафа[11] заставил турок заниматься конкретными делами, и среди людей нового поколения столько инженеров, мастеров, всевозможных техников, сколько и торговцев.
— Нами просто пожертвовали, — заключил мой друг.
А до войны они воспитывались, чтобы стать камергерами Высокой Порты[12], губернаторами в провинции, образованными и праздными чиновниками.
Сейчас им сорок, и менять что-либо поздно. Вы можете видеть, как они прогуливаются по главной улице Перы, изящные, внешне легкомысленные, с пустым портфелем и таким же пустым желудком.
Что они умеют? Говорят на четырех-пяти языках, знают хороших писателей, разбираются в музыке и живописи.
— Слишком поздно все менять. Нам остается продолжать так жить и дальше и смотреть, как рождается новое.
Вот о чем я думал, рассматривая толпы тех, кто желал получить возможность продавать пасту для чистки меди.
Не хочу и думать об этом. Невозможно, чтобы те, кто говорил о «возрождении человечества с помощью науки», о «величии и счастье, приобретаемых учением», о «наступающем знании» и, уж не знаю, о чем еще, — невозможно, говорю я, чтобы те, кто наполнил все эти школы и торжественно вручил дипломы и картонные корочки, оказались бы сейчас здесь, на этой самой голодной лестнице среди интеллектуалов, которым мой мелкий торговец предлагает продавать одежные щетки или электрические пылесосы.
Невозможно, чудовищно, если бы у них не было никакого плана: ведь даже сейчас они позволяют, чтобы десятки тысяч молодых людей отказывались от всего, работали денно и нощно и в конце концов получили те же самые дипломы.
Когда кончится кризис…
К чести людей, которые называют себя лидерами, я хочу думать, что они еще найдут способ применения умной молодежи, которая верит в то, что ей повторяют, делает то, что ей говорят, и с тревогой спрашивает сейчас себя, не суждено ли ей стать поколением неудачников.
Я умышленно написал это ужасное слово. Неудачник в пятьдесят лет, человек, чья зрелость прошла и который понимает, что все его усилия были напрасны, — это трогательное и жалкое зрелище.
Но неудачник в двадцать пять, в тридцать лет!..
Я хорошо знаю Германию, и уверяю вас: она бросилась в гитлеровскую авантюру, как завтра бросится в любую другую, отчасти и потому, что в ней были миллионы неудачников.
Я с семьей живу на воде уже лет пять: днем и ночью, зимой и летом, в пресных водах и соленых, на Севере и на Юге.
Но если я хочу попытаться передать саму атмосферу путешествий, совершить которые под силу каждому, мне, я думаю, следует рассказать о своем первом плавании, о своем первом судне.
— У меня есть судно!
Эти слова переполняли мое сердце радостью и гордостью в тот мартовский вечер в Мезон-Лаффит, когда я купил катер длиной четыре метра, шириной метр шестьдесят, с осадкой полметра.
Он был построен на верфи де Коннинк и обошелся мне примерно в пять тысяч франков.
Я установил на транце[14] подвесной двигатель Джонсона в 3 л.с. Прикрепил стойки, чтобы натянуть над катером достаточно непроницаемый тент.
Прежде всего катер с двигателем, на нем — моя пишущая машинка, несколько килограммов чистой бумаги и четыре члена экипажа: моя жена и я, наша служанка Буль, дог Олаф, восемьдесят сантиметров в холке, весящий все шестьдесят килограммов.
Сзади, на тонком тросе, — маленький ялик с матрасами и всем необходимым: походной палаткой, проигрывателем, одеждой и т. д.
Все это выглядит довольно скромно. Но все же именно этому судну — «Жинетте» — отдано мое сердце, и именно с его демократичным экипажем мы еще совершим позднее самые приятные плавания по рекам и каналам Франции.
Обычный распорядок дня: подъем в шесть утра. Мы с женой спим на судне, крытая белой парусиной каюта закрывается более или менее плотно. Буль и Олаф спят в палатке на берегу, в нескольких метрах от нас. Поэтому мы должны избегать остановок в городах и деревнях.
Мы прихватили с собой усовершенствованные плитки. Неделей позже они полетят в воду, поскольку мы на опыте убедимся в преимуществе обычного костра.
Складной столик. Пишущая машинка. Буль закупила продукты, наполнила нашу бочку питьевой водой. Мы разбираем палатку и тент. Укладываем вещи в ялик. Места там в обрез, так что эта работа требует большой точности.
Отчаливаем. Скорость — десять километров в час. Так мы будем двигаться до наступления темноты, сделав лишь одну остановку, чтобы пообедать на берегу.
На Марне шлюзы следуют один за другим через каждые двенадцать километров. На шлюзование уходит от десяти до двадцати минут. Мы быстро усвоили, как это делается. Нужно спрыгнуть на землю, прежде чем катер подойдет вплотную к шлюзу. Подбежать к воротам и открыть либо закрыть затворы, смотря по обстоятельствам, — все это за то время, пока смотритель шлюза с опаской выглядывает из-за двери, выясняя, что там происходит, набивает свою трубку и, наконец, решается взяться за рукоятку.
Впрочем, здесь работают отличнейшие люди! Они связываются друг с другом по телефону (исключение составляют лишь некоторые каналы). Дайте на чай два франка, и о вас известят следующий шлюз, так что к вашему появлению там все уже будет готово. Не давайте ничего, и о вас все равно известят, и тогда, если вы поднимаетесь вверх по течению, шлюз будет пропускать всех, кто идет вниз по течению, и наоборот.
Вы заметили, я не говорю «суда». Это слово не употребляется. Есть «верховики» — те, кто поднимается вверх по реке или каналу, и «низовики» — те, кто идет вниз по течению.
Есть «моторы». Есть «конюшни» — у них на борту имеются свои лошади. Есть «порожняки» — это попросту порожние суда.
И еще много других: «долгосрочники» — они нанимают возницу с лошадьми на определенный маршрут; «флейты» перевозят песок, их команда не спит на судне; «грязнухи» предназначены для перевозки самых неприглядных грузов; берришонок» и «монлюсонок», едва достигающих в ширину Двух метров, тянут ослы или мулы; тяжелые и тихоходные рудовозы», чьи трюмы загружены железом и свинцом, ползут по каналам со скоростью, не превышающей двух километров в час. Буксиры именуются «паровиками»…
И это еще не все! Нас переполняет чувство гордости — теперь мы понимаем, о чем говорят речники, когда, собравшись у шлюза, они делятся друг с другом:
— В бьефе паровик с четырьмя порожняками, позади — берришонка и бельгийский мотор, он обойдет их перед семнадцатым шлюзом.
Обойти — значит обогнать речное судно. Бьеф — это участок реки между двумя шлюзами.
Утром вы первым делом наводите на шлюзе справки о тех, кто впереди вас.
— Один мотор в метр восемьдесят (то есть загруженный до осадки 1 м 80 см), ночью он стоял у шлюза, что выше по течению. Потом паровик, сейчас он должен быть у двадцать первого…
Мы прикидываем. Скорость «мотора» — около шести километров в час. «Паровика» — пять. Но он тратит лишний час на прохождение шлюза, поскольку тянет за собой три-четыре баржи, а шлюзы на Марне не пропускают больше одного судна за раз.
Если мы не хотим попусту терять время, нам необходимо обогнать другие суда на бьефах. В ста метрах от шлюзов роковая надпись: «Обгон запрещен».
Как только судно или тянущие его лошади оказываются на этой отметке, время для обгона упущено. Вот почему на бьефах разворачивается сражение. Ставка в нем — полчаса выигранного или потерянного времени. А это немало, если учесть, что в день мы проходим до двадцати шлюзов.
Название, которое мало что говорит людям, живущим на берегу. Зато его знают все речники. А есть еще и Витри-ле-Франсуа, Сен-Жан-де-Лон, шлюз де ля Мюлатьер, Ойе-Котон и др.
Дизи — это название совсем крошечной деревушки в двух километрах от Эперне. Но больше оно известно как место, где суда, оставив позади Марну, входят в канал.
Вдалеке от деревни — одинокий шлюз. Три бакалейные лавки, в которых продают также мазут, бензин, непромокаемые плащи и норвежскую битумную краску, служат одновременно и бистро. Затем — большой участок канала, где почти всегда стоят около пятидесяти судов. Здесь лоцманы поджидают суда, направляющиеся вниз по течению: без лоцмана по Марне невозможно ни спуститься, ни подняться.
В одном месте виной тому скрытая под тонким слоем воды скала, на которую рискует напороться баржа. В другом — течение, которое несет вас прямо на опору моста. В третьем — дно реки, усеянное камнями.
Между тем одна только баржа перевозит сахара почти на миллион франков, а ведь достаточно малейшей течи — и весь он растает. На Марне такое уже было. Жители окрестных деревень приходили с кувшинами набрать подслащенной воды.
Но я хочу рассказать о Дизи, какой мы увидели ее на фоне удручающею дожди одним воскресным вечером в апреле.
Накануне мм, (оперившись солнечным лучам, выстирали свое белье и одежду, повесили ее сушиться, но тут пошел дождь. Мы оказались практически раздетыми. Было холодно. Чтобы добраться до канала в общем-то первого крупного этапа нашего Пути, мы с самого утра торопились как одержимые.
Десять вечера. Хотим зажечь фонарь. Тут выясняется, что одну его половину мы потеряли и у нас есть только красный сигнальный огонь. К тому же спички отсырели и бесполезно пытаться их зажечь.
Все размокло. Ноют усталые мышцы. Пропитана водой палатка. Впрочем, ее все равно не поставить на бечевнике. На борту — кусок хлеба, тушенка и банка с зеленой фасолью.
Как их разогреть? Решаем есть все холодным. Потом, все четверо, ложимся вперемежку на матрасах.
Спим. В каюте светлеет. Раннее утро. Дождь припустил еще сильнее. И, словно желая лишить нас остатков мужества, по верфи проходит поезд-«дековилька»[15], машинист которого укрывается под огромным зонтом.
Никто не встает. Все молчат. Мы не знаем даже, который час. Под тентом сыро, мокро, мы погружаемся в ленивое оцепенение.
— Эй вы там, в каюте, решили не вставать, что ли? — Это миловидная уроженка Брюсселя с судна, стоящего выше нас по течению. — Слушайте, вы же так простудитесь! Идите к нам греться.
Это видавшее виды судно загружено песком, на который сверху набросили брезент, и вам мягко ступать по нему. На лоцманском месте женщина зажигает огонь. Развешивает наше белье. Подает горячий кофе. Ром.
— И куда же это вы так собрались?
— Марсель — Бордо — Париж!
Она подзывает мужа — крошечного человечка, всем своим видом напоминающего спаниеля.
— Но вам придется идти по Роне!
— Да.
— И по морю!
— Да.
От наших слов у них перехватывает дыхание. Они признаются нам, что только каналах чувствуют себя спокойно. Вот и на Сене — буксиры поднимают волну, и это их пугает.
Я взял с собой несколько пар белых брюк, и все они под стук дождя сушатся в каюте. Одну пару гладит мне бельгийка. Я должен идти за почтой в Эперне.
Белые брюки, черный непромокаемый плащ, на ногах — калоши и насквозь промокший берет на голове. Шлепаю по грязи. Когда я вхожу в город, все на меня оборачиваются.
Дорога… Канал с баржами… Ей-богу, у меня такое чувство, будто я вновь оказался дома… Идти становится легче… Бежит время… Едва светится лампа. И все тот же убаюкивающий шум дождя. В полночь нас провожают обратно.
Дождь перестал. На небе ни единого просвета. Известняковые холмы Шампани кажутся мертвенно-бледными, а торчащие вверх корявые палки — это и есть виноградники.
Шлюзы теперь попадаются все чаще и чаще. Пятикилометровые бьефы становятся редкостью. Канал тянется вдали от городов, берега его поросли тростником. Вот показалась женщина, за юбку ее цепляются ребятишки, она собирается заняться затворами.
— Что там перед нами?
— Да вы их всех догоните! С вашей-то скоростью…
Канал представляет собой гигантскую лестницу. Мы будем подниматься до тех пор, пока не достигнем отметки шестьсот метров — вершины плато Лангр. Каждый шлюз — это ступень в четыре — шесть метров.
Когда мы покидали Париж, нас преследовало два кошмарных видения: спуск вниз по Роне — нам говорили, что он чрезвычайно опасен, если вообще возможен на таком судне, как наше, и туннель под плато Лангр.
Рона еще далеко. Мы у входа в знаменитую пещеру — подземный участок канала длиной около девяти километров.
На протяжении трех последних переходов я, не переставая извиняться, расспрашивал о нем всех, кто попадался нам на пути: речников, смотрителей шлюзов, даже дорожных рабочих.
— Пещера освещается?
— Черт возьми, конечно, нет!
— Совсем-совсем? Ну а выход-то хоть виден?
— Нет! Туннель делает поворот…
— Дорога проложена по обеим сторонам?
— С одной стороны есть что-то вроде мостков, которые окрестили бечевником. Ширина их шестьдесят сантиметров. Это десятисантиметровый слой грязи. Осыпавшиеся камни. Поручни во многих местах вырваны.
— Значит, пешком не пройти?
— Попробуйте!
— А несчастные случаи?
— Не без этого.
И вот туннель перед нами! Кусок горы, в котором проделали небольшое отверстие, слишком узкое, на первый взгляд, чтобы в него могло войти судно. То, что двум судам здесь уже не разойтись, — это факт. Здесь места только-только на одну баржу.
Мы по-прежнему без белого сигнального огня. Зажигаем красный.
— А если будет встречное судно?
— Это запрещено. Утром пропускаются те, что идут вверх по течению. После обеда — те, что идут вниз.
Слева по борту приближаются неровные скалы. Грохот. Это мы со всей силой врезались в них. И вот уже у меня перед лицом проплывают перила. Снова грохот. Нас кидает из стороны в сторону, как пьяных, и мне никак не удается нащупать ручку газа, чтобы сбросить скорость.
Есть! Мы останавливаемся. Держим военный совет. Жена, взяв фонарь, высаживается на бечевник. Она пойдет впереди и будет освещать нам путь, вернее, служить нам ориентиром, поскольку красный фонарь света не дает.
Мне казалось, мой катер никогда еще не летел с такой скоростью. А ведь я, как могу, сбрасываю ход. Жена едва поспевает за нами.
— Живее!.. Ты заслоняешь рукой фонарь!
Я вижу только одно — красноватого светлячка, бесформенную тень, скачущую по перегородке. К тому же идет дождь. Каменный свод всюду пропускает воду, которая водопадами устремляется вниз. Кажется, будто над головой у нас течет сама Марна.
Так продолжается больше часа. Жена по-прежнему бредет по колено в грязи. Скользко, она падает, встает, снова идет, а я, не ведая обо всем этом, покрикиваю:
— Живее!.. Лампу выше!.. Черт возьми, ты что, не можешь идти быстрее?..
Чтобы не сбиться с пути, она скользит рукой по перилам, и через полчаса кожа у нее на ладони нестерпимо горит.
Но вот впереди просвет в форме полумесяца. Скорее даже какое-то свечение. Я нажимаю на газ. Ревет мотор. Свет становится все ближе, мы видим, как он отражается в окружающей нас со всех сторон воде, его лучи ласкают нас.
Солнце! Зелень! Идеальный безлюдный пейзаж. Из туннеля показывается моя запыхавшаяся жена: в руке у нее фонарь, кожа на ладонях содрана — она просит йод.
Речники же остаются там со своими лошадьми по целых пять часов. Я спросил:
— Почему было не повесить под сводом несколько электрических лампочек?
Должен признаться, мои слова вызвали снисходительные взгляды. Электричество? А еще что? Может, открыть американский бар? На половине шлюзов во Франции в камерах нет лестниц. Представьте себе две ослизлые, без единой шероховатости стены высотой от четырех до восьми метров. Как подумаешь, что будет, если кто-нибудь упадет туда!.. Да и без этого поднимающееся судно оказывается на самом дне этой расщелины. Правилами же предусматривается, что оно должно выделить одного человека для оказания помощи в маневрировании воротами и затворами.
Тут нужно быть акробатом. Или тогда уж вы останавливаетесь, не доходя до шлюза, высаживаете на берег этого человека и снова двигаетесь вперед.
В таких условиях трудно не выпачкаться. Вы, кажется, уже получили из моих слов кое-какое представление о нашем гардеробе. Так вот, как-то, пересекая плато Лангр, мы оказываемся в одной восхитительной деревушке и решаем позволить себе роскошь отобедать в маленьком ресторанчике. Судно мы оставляем на канале. Входим в бистро.
— Крепежный лес? — задает вопрос хозяин.
— Что?.. Не понимаю!..
— Я спрашиваю, ты не крепежный лес перевозишь? Ты ведь с канала?..
— Да, но я ничего не перевожу.
— Порожняк? Не зафрахтовался?
— Прошу прощения! Но я тут с небольшим прогулочным судном.
— Извини! Так и нужно было сказать! Ты лоцман у англичан…
Клянусь, все так и было. Более того, могу поклясться, что мне это даже польстило.
Шалон-сюр-Сон. Сейчас еще только апрель. Вот уже месяц, как мы с женой живем на судне, а Буль с собакой в палатке. Бывало, под утро та вся покрывалась инеем. На Плато у нас в бочонке трижды замерзала вода. Однако ни у кого из нас не было даже насморка!
Макон, Лион… Шлюз де ля Мюлатьер… За ним — Рона. В редких местах скорость течения в ней не превышает десяти километров в час. Под арками иных мостов она достигает двадцати пяти и тридцати километров.
Нас беспокоит другое. Здесь мы расстаемся с нашими баржами, речниками, моторными судами и судами на конной тяге — со всем тем, что составляло до этого нашу жизнь на воде.
Вокруг только чудовищные пятидесятиметровые буксиры с надстройками, как у морских судов. Восемьсот лошадиных сил! Их приводят в движение два огромных колеса, расположенные по бокам. Настоящие апокалипсические звери, тянущие за собой четырех-пятисоттонные шаланды.
— И знаете, — говорит мне шлюзовой смотритель, — не везде они могут подняться вверх по течению. Есть участки в десять, двадцать, тридцать километров, на которых буксиры уступают место туерам[16]. Под водой проложен трос. Туер подтягивается по этому тросу.
А тут мой жалкий катерок в три лошадиные силы!.. Приключение уже началось. Один яхтсмен вручил нам десять страниц машинописного текста — они-то и послужат нам путеводителем.
«Между 24-м и 25-м километрами — опасные скалы. Взять правее.
На 25-м километре держаться середины реки, затем прижаться к левому берегу. Сильные водовороты.
На 26-м километре — скалы и песчаные отмели. Судоход — на треть реки справа. Обойти водовороты и…»
Вот, пожалуй, все, что я могу вам сказать. Мы пересекли великолепный край. По левую руку угадывались очертания Вьена, Кондриё, других городов. По правую — горы. И знаменитые виноградники.
Указатели скрыты листвой или вовсе отсутствуют. С тревогой читаем:
«64-й километр. Внимание, опасность. Подойти к левому берегу, затем резко взять вправо».
Но ни 63-го, ни 64-го километра мы так и не находим!
У Буль ни кровинки в лице:
— До моста Святого духа еще далеко?
Это самая «горячая» точка.
Проход судов возможен через одну-единственную арку. Вода устремляется туда, как в водослив. А в метрах ста от этой арки, ниже по течению, из-под воды торчат чуть заметные скалы.
Необходимо произвести следующий маневр: идти справа (рискуя быть отброшенными водоворотами на опору моста), затем как можно резче повернуть влево.
Скорость катера — десять километров в час. Скорость течения — двадцать пять. Мы затаили дыхание. Еще немного — и заденем опору. Под мостом темно. Слышу прерывающийся голос жены:
— Левее! Еще левее!
Я поворачиваю штурвал до отказа влево. Вот они, скалы, перед нами. Все ближе, ближе. Вода разбивается о них: буруны достигают одного метра в высоту.
— Лево руля!
Ну вот и все! Мы прошли почти впритык к ним. Это может показаться смешным, но, сознаюсь, на глазах у меня выступили слезы.
Авиньон… Мы стрелой проносимся мимо. Это последний опасный участок пути. Через час мы в Бокере, там принимаем решение идти каналом через Камарг[17]. Только входим в шлюз — скрежет. Полетел карданный вал двигателя.
Впоследствии я проехал по тем же местам на автомобиле, не спеша, всюду делая остановки.
Людскому потоку не видно конца. Приходится только удивляться, как это еще не снесли нашу палатку. Одна из мам заталкивает к нам внутрь троих своих малышей.
— Посмотрите, как там интересно…
А сколько мальчишек, девушек да и взрослых ныряют с моего катера, пробуют матрасы, пытаются поднять якорь! За всем надо приглядывать.
Тем не менее я охотно съездил бы снова туда на месяц! Ведь, кроме воскресений, есть еще и другие дни недели, в нашем распоряжении утренние часы, и сумерки, и целые ночи!
Катер остался стоять на якоре в пятидесяти метрах от пляжа. Мы с женой по-прежнему ночуем на борту, так что каждый вечер в одиннадцать часов нам приходится лезть в воду.
Буль вместе с собакой — в палатке. Ее утренний сон так крепок, что мы будим ее громогласными звуками трубы с борта катера.
Море бороздят рыбацкие лодки. Ждем завтрака. И вот уже Буль входит в воду, держа в руках поднос с жарким и кофе. Она погружается все глубже. В конце концов рука с подносом оказывается у нее над головой.
— Может, мне еще надеть белый передник и чепчик? — иронизирует Буль.
Месяц пролетел быстро, слишком быстро. Несколько раз на море штормило. Наше суденышко совершало невообразимые скачки, и нам казалось, что оно дрейфует на якоре, унося нас в открытое море.
Тогда мы лезли в воду. Матрасы расстилали прямо на песке.
Нередко мы просыпались со вздутой щекой или заплывшим глазом. Комары! Но в конце концов мы привыкли к ним или, может быть, они привыкли к нам.
Как только двигатель починили, мы гордо поплыли вдоль берега по атласной глади моря, и я, перечитывая судовые бумаги, обнаружил, что имею право в случае надобности выдать свидетельство о рождении.
Но в тот день так никто и не родился, а вечером мы уже входили в залив То, по которому должны были выйти к каналу.
Если у вас есть желание не разумом, а чувством постичь душу канала, его жизнь и смысл существования, вам нужно пройти по Южному каналу.
От Безье он взбирается вверх, проходит вблизи Каркасона, достигает Кастельнодари.
Мы в горах. Каменной тумбой отмечен водораздел. Все, что попадает на левый склон, устремляется к океану. Дожди, приходящиеся на правый, пополняют Средиземное море.
До этой отметки мы поднимались по шлюзам. От нее нам предстоит спуск.
В Безье их девять-десять шлюзов, которые буквально налезают один на другой, так что между ними совсем не остается свободного пространства; это не простая лестница, а приставная. Если взглянуть на гору снизу, она кажется почти отвесной. Но вот по ней взбирается одно судно. За ним еще. И еще.
Чуть позже, когда, казалось бы, их разделяет друг от друга меньше метра, разница в их уровнях составляет десять метров.
Воздух пропитан солнцем. Ряды кипарисов придают еще большую неподвижность окружающему пейзажу. И на всех судах бочки, одни только бочки, наполненные тяжелым вином.
А вот суда, идущие вниз по течению, — те, что возвращаются из Бордо, — почти все будут загружены углем.
Но для дружеского обмена в шлюзах это не помеха: за ведро угля дают цыпленка, утку или голубя.
На Севере все делается скрытно. Жизнь там суровая. Сказывается конкуренция. К тому же зерно, например, требует иного обращения. Нужно раздвинуть нити мешковины, вставить в отверстие железную трубку. Мешок наклоняют, и из него струйкой сыплется зерно. Когда его таким образом высыпалось достаточное количество, нити стягивают шилом. Пломба на мешке остается нетронутой.
На Юге бочку, чтобы из нее просочилось вино, поднимают на палубу и бьют по ней кулаком.
Баржа скользит меж платанов, растущих по обоим берегам и дающих самую что ни на есть светлую тень. Обедать в полдень располагаются часто прямо на берегу рядом с лошадьми, на шею которых привязывают торбы с овсом. Поодаль устраиваются другие странники — цыгане; их босоногие ребятишки околачиваются возле судов, высматривая, что бы такое стянуть.
Между теми и другими — речными бродягами и бродягами с большой дороги — нет ничего общего.
Действительно, в наши дни почти все речные бродяги — это собственники. За свою баржу, если она из железа и оснащена двигателем, они заплатили триста тысяч франков, которые ссудил им банк.
Если у них есть дети и, как следствие этого, им не нужно тратиться на матросов, они вернут себе эти деньги за десять лет, иногда раньше.
Как все мелкие собственники, они питают страсть к украшательству. А также к названиям типа «Вилла “Моя мечта”».
На воде название «Моя не хуже!» встречается так же часто, как и между Бекон-ле-Брюйером и Ри-Оранжи.
Эти баржи вы узнаете сразу: почти всегда стекла кают на них цветные. Внутри — внушительная медная люстра с массой розеток и хрустальных подвесок.
Башмаки оставляют на палубе. Бочка с водой красится в белый цвет, с синими или красными кругами.
В воскресное утро речник, совсем как мелкий рантье в Жуэнвиле, поливающий свой сад, бродит по судну, вооружившись толстыми кистями: где-то освежит краску, здесь добавит полоску, там — стилизованный цветок, нарисует побольше завитушек на руле.
На борту одна-две собаки, куры, кролики, ручные голуби. Иногда в ящике выращивают петрушку, кервель, лук-шалот.
Это напоминает мне один шлюз на самом старом канале Франции — Южном. Некоторые деревянные ворота там заменены. Другие до того обветшали, что прямо на них растут цветы.
Так вот я вижу, как один речник останавливается со своим судном перед шлюзом, спускает сходни, высаживает на берег жену и троих детей, передает им какой-то кожаный предмет и клетку с канарейкой и, оставшись один, проводит судно через шлюз. Я расспрашиваю его.
— Эти ворота не продержатся и года! Рано или поздно, но авария будет. Лучше, чтобы ни моей семьи, ни моих денег в тот момент на борту не было.
Смотритель шлюза пожимает плечами, но в спор не вступает. Он с покорным видом вертит рукоятку затвора.
— Прежде чем чинить ворота, может, подумают на счет того, чтобы повысить нам зарплату…
Он не сказал мне, сколько зарабатывает. Я узнал это не от него и не здесь, а на одном маленьком, редко посещаемом канале, называть который не буду.
Я замечаю шлюз. Даю гудок. Подхожу ближе. Продолжаю гудеть и убеждаюсь: чтобы попасть на берег, мне нужно вскарабкаться по брусу, как по дереву.
Еще яростнее нажимаю на гудок. Вот уже дом смотрителя. Честное слово, да там в окне человек! Проходит пять минут, десять. Теряясь в догадках, карабкаюсь наверх.
— Вы что, не слышали?
— Почему же! Вас трудно не услышать.
— Тогда что?..
— Что? Ну я это, я!
— И вы не отпираете ворота? Вы что, рехнулись?
Человек жалостливо смотрит на меня.
— Скажите-ка, молодой человек, вам известно, сколько мне платят за то, что я день-деньской торчу тут? Сто восемьдесят шесть франков в месяц. — И он заканчивает, раскуривая трубку:
— Вы что же, хотите, чтобы я за эти деньги пропускал еще и тех, кому приспичило тут кататься? Проводите судно через шлюз сами, молодой человек. Будьте осторожны: третий затвор нижнего бьефа сломан. В редукторе верхних ворот не хватает нескольких зубьев, и вы рискуете получить рукояткой по голове…
Бордо. Прилив. Доки и грузовые суда, на которые мы смотрим снизу вверх, как на горы.
Ни один канал, ни одна река не может вывести нас обратно к центральной части Франции и Парижу. Будь наше судно побольше, а его мореходные качества получше, можно было бы идти дальше морем до Нанта или Гавра.
Мы решаем иначе. И вот уже «Жинетта» со своим яликом водружены на крышу вагона. Их доставка в Монлюсон к подножию Центрального массива обойдется нам в пятьсот франков.
Нас ожидает встреча с игрушечным каналом, а также с игрушечным краем; на протяжении всего пути нас сопровождает игрушечная река — Шер.
Как можно всерьез принимать эти шлюзы? Они такие узкие, что если кому-то нужно попасть на другую сторону, то он даже не станет обходить их, а просто перепрыгнет через них, оттолкнувшись обеими ногами сразу.
А вот еще суда, те, что называют «берришонками»! Просто смешно ставить на такое двигатель. Лошадь может одним рывком вытащить их из воды.
Поэтому впрягают ослов, бывает что и одного мула, который выглядит гигантом рядом с тем, что он тащит.
В каждой деревне весь канал заполняют утки и гуси, они с любопытством поглядывают на пришельца. Проходит ли тут хоть три судна за день? Не всегда!
А еще есть мосты! Подъемные! Обслуживающего персонала на них никакого. Некоторые из них стоят вдали от всякого жилья неизвестно зачем, разве что оживляют пейзаж да забавляют детей, которые день-деньской погоняют палками ослов, тянущих баржи.
Нужно, ухватившись за цепь, повиснуть на ней. Мост поднимется. А как только судно прошло — взбежать по наклонной почти вертикальной поверхности настила, и он опустится.
Порой мосты встречаются через каждые пятьсот метров. По высоким берегам пасутся козы, вяжут старухи.
Попадаются, увы, и рыбаки с удочками. Их можно повстречать всюду: на реках и каналах, на Севере и на Юге. Их можно повстречать в любой день недели, так что порой задаешься вопросом, сколько же рантье во Франции.
А между тем вода принадлежит прежде всего рыбаку с удочкой. Попробуйте доказать ему обратное. Едва заметив вас издалека, он начинает бросать в вашу сторону свирепые взгляды. Затем знаками приказывает:
— Сбавьте ход! Возьмите подальше от берега!
Но когда на каждые сто метров приходится по рыбаку, а ширина канала шесть метров, сделать это сложно. Красный поплавок исчезает в водоворотах. Леска запутывается. Плывите прочь. Ничего другого вам и не остается. Плывите прочь и постарайтесь не оборачиваться…
Лучше уж подойдите вплотную к маленьким «берришонкам». Там прямо на палубе готовят еду, купают ребятишек. Проплывая мимо, вы уловите аромат рагу, запах мыльной воды, в которой плещется малыш.
Уже к пяти годам эти малыши, погоняя ослов, будут проходить по тридцать километров в день. Я помню одного такого лет шести. Судно стояло. Мальчуган драил палубу, обильно окатывая ее водой, которую черпал ведром из канала.
Я подхожу, чтобы сфотографировать его. Он не возражает. Затем, кивнув назад в сторону каюты, говорит серьезным тоном:
— А теперь уходите. Там сейчас умирает мой братишка. Лучше, чтобы вас никто не видел.
Из конюшни посреди судна показалась голова осла, недоумевающего, почему судно стоит на месте, как будто сегодня выходной.
А палубу мальчик драил, вероятно, из-за предстоящих похорон.
Мы пересекаем Луару по судопропускнику на опорах, и вот перед нами уже иная картина. Чувствуется близость Парижа. В каналах преобладают суда крупных компаний.
Мужчина и женщина, которых мы замечаем на борту судна, — это не его владельцы. Их не волнуют расписные стекла. Это рабочие; они получают сколько-то франков в месяц плюс надбавку за скорость.
Выиграть у графика один час, один день — значит пополнить свой бюджет.
Летом сделать это совсем не просто. Суда перегружены. Вода стоит низко. В иных местах двум баржам уже не разойтись, довольно нагрузить их до ватерлинии, чтобы они увязли в иле.
И до самого Сен-Маме, где нас вновь ждет встреча с Сеной, шлюзы следуют один за другим.
Нам то везет, то нет. В одном месте мы нагоняем караван из четырех-пяти абсолютно схожих между собой судов, которых тянут тощие мулы. Мы узнаем рудовозы — нашего врага номер один: самые тихоходные и громоздкие, они занимают собой весь канал.
Спрашиваю у смотрителя:
— Сколько их?
— Какая вам разница! Они так тянутся до самого Сен-Маме.
— Что?
— Идут друг за дружкой. Их там штук двадцать.
— Но…
— Это свадебные гости!.. Позавчера в Сен-Сютюре справляли свадьбу, ну вот они и поджидали друг друга. Они все между собой в родстве. Кажется, здорово там погуляли два дня.
— А теперь…
— Приустали. Идут гуськом. Но по вечерам умудряются продолжать гулянку. Устраиваются так, чтобы в караван не могли вклиниться чужие суда.
Для нас это обернулось тем, что три дня мы передвигались со скоростью два километра в час. Слишком короткие пятисотметровые бьефы не давали нам закончить обгон до указательного столба. Однажды нам почти удалось это сделать. Тогда возница распряг лошадь и пустил ее вскачь до надписи «Обгон запрещен».
Неужели мы будем спорить?
Шлюзы рассчитаны строго на ширину и длину барж. На их осадку плюс несколько сантиметров. Следовательно, судно, продвигаясь вперед, должно вытеснить всю воду, место которой оно займет. Для этих целей используют силу одного-двух мулов.
Я видел рудовозы, у которых нос уже был в шлюзовой камере, но, прежде чем там оказывалось все судно целиком, проходили еще долгих полчаса.
А мы с нашим быстроходным катером были позади них! Да что я говорю? Я был на воротах! Я помогал маневру, чтобы выиграть несколько минут.
Все же в одно прекрасное утро нам удалось от них оторваться. Возницы встают в три часа ночи, чистят лошадей и к четырем часам запрягают их, поскольку по правилам шлюзы открываются только, когда солнце уже взошло.
В темноте на всех судах слабо мерцают огни конюшен. Ржут, бьют копытами лошади. Позже из кают начинает доноситься запах кофе, все явственнее проступают в сероватой мгле фигуры окоченевших людей, которые похлопывают себя руками по бокам, чтобы согреться.
Где-то в хлеву доит коров батрачка, женщины покидают баржи и отправляются с кувшинами на поиски молока. Перед нами шлюз. Вода плещется. Смотритель спит. Мы не сводим глаз с его окон.
Тревога! Все головы разом поворачиваются: только что в одном из окон вспыхнул свет. Первое на очереди судно уже проталкивается к воротам. Остальные судовщики спорят.
— Говорю тебе, уступишь мне свое место — я в долгу не останусь. Сам знаешь, не в последний раз видимся…
— Никак не могу! В «Ситангет» нас ждет теща…
Смотритель одевался долго. Наконец он появляется на пороге, заглатывая на ходу ломоть хлеба. Один из возниц хочет начать маневр.
— Не так скоро! Еще время не вышло! Вам только дай волю, вы и в два часа ночи поднимете.
И он поглядывает на часы, с удовольствием вдыхал свежий утренний воздух. Крутится рукоятка привода. Скрежещут зубья передачи. Гудок вдалеке возвещает о том, что к шлюзу подходят другие суда, все они будут идти до тех пор, пока не стемнеет, а в это время года темнеет в восемь вечера. У каждого шлюза возница пропустит по стаканчику белого вина или рома. В полдень он вздремнет часок на траве рядом со своей лошадью.
Но моторные суда будут идти без остановок. И придется снова и снова крутить приводы затворов, ворот — работы хватит всем: мужчинам, женщинам, ребятишкам, даже самым маленьким из них, во время маневра они будут держать руль.
В одно такое утро нам с помощью обмана удалось бежать. Мы поднялись раньше самих возниц. Выпили холодного кофе. Умылись водой из канала. Затем тихонько на веслах протиснулись между судов к воротам.
Я стал поворачивать рукоятку. Раздался скрежет. Послышались голоса, ругань, протесты. А я с тревогой наблюдал за темным окном в доме смотрителя.
Когда тяжелые шаги были совсем близко, мы уже закончили шлюзование. Я завел двигатель. Мы стремительно рванулись вперед.
Рудовозы из свадебного кортежа остались позади. Так мы выиграли дня три-четыре.
Вскоре мы были у Сен-Маме, где нас встретила Сена: караваны барж, тянувшиеся за буксирами, шлюзы, куда заталкивали до десяти судов за раз, и мы терялись там среди рулей, становились незаметными, и у нас забывали спросить документы.
Почти полгода мы жили на воде, одетые чаще всего в одни купальные костюмы. Мы прошли через тысячу шлюзов, и в большинстве случаев нам приходилось самим поднимать затворы и открывать ворота.
Руки у нас покрылись мозолями, ногти обломались, кожа обветрилась, волосы выгорели.
Еще месяц после этого мы выглядели в городской одежде нелепо, как вырядившиеся крестьяне.
Несколько дней спустя мы в Фекане уже заказывали другое судно, мы спешили туда каждую неделю, чтобы как-то ускорить работы — жизнь на суше была не для нас.
Сколько раз, переходя через какой-нибудь парижский мост, мы замечали баржу:
— «Помидор»! Помнишь на Соне! Те люди, что дали нам сахарного песку для клубники.
Но на «Помидоре» не видели нас и проплывали мимо. Для них мы теперь были просто пешеходами.
— А не съездить ли нам завтра в Фекан взглянуть, как там продвигаются дела с нашим судном?
На этом новом судне, «Остготе», построенном специально для плавания по морю, мы и прожили последние три года во Франции, Бельгии, Голландии, Германии, Норвегии.
Ходить по нему можно, только пригнув голову, а к этому нелегко привыкнуть. В северных портах из-за приливов и отливов вы встаете за ночь раза три-четыре, чтобы проверить швартовы.
Бывают дни, когда из-за бортовой качки разом слетают с плиты все кастрюли и в шкафах бьется посуда.
Зимой мы каждое утро обкалывали лед с корпуса судна. Из-за негнущихся заледеневших концов, с которыми нам приходилось иметь дело, руки у нас покрывались волдырями.
Мы по-прежнему живем на судне. И я надеюсь, что еще долго окна моей парижской квартиры будут заклеены серой бумагой.
Туризм? Теперь я вижу, что о нем-то я почти ничего и не сказал. Зато рассказал о дожде, холоде, жаре, комарах, о потрескавшейся и содранной коже на руках, об изнурительных переходах.
Может быть, именно в этом приключенческая героика и привлекательность жизни на воде.
Кто не совершал в воскресный день прогулок по реке? В окрестностях Парижа вы через каждый километр натыкаетесь на понтон — деревянное сооружение, покрытое лаком, с мачтой, на конце которой развевается вымпел какого-нибудь клуба.
Мужчины в белых брюках и молодые женщины в светлых нарядах на всевозможных лодках преимущественно с английскими названиями кругами плавают между двумя мостами, двумя шлюзами.
Стоило ли об этом говорить? Не лучше ли мне было подробнее остановиться на приключенческой стороне плавания?
Приключение, Доступное каждому! Ведь вовсе не обязательно стараться сразу объехать всю Францию. Есть маршруты и для тех, у кого в распоряжении всего одна неделя, и для тех, кто располагает тремя или шестью месяцами полной свободы.
Можно отправиться в Бельгию, Германию или Голландию.
А знаете ли вы, сколько денег ушло у нас на бензин за все время плавания? На десять километров расходовался примерно литр с четвертью. Мы прошли около трех тысяч километров, это притом, что нам пришлось сделать не один крюк.
Итак, меньше тысячи франков. Сюда же входит стоимость масла. Во столько обошлась перевозка трех человек, нашей чудовищных размеров собаки, оборудования и вообще всего нашего домашнего хозяйства!
Можно устроиться получше, лодку взять побольше. Но не следует забывать, что и цена тогда возрастет в геометрической прогрессии. На судно, всего лишь на два метра длиннее нашего, уже потребуется двигатель в шесть л.с. На судно длиной семь с половиной метров нужен двигатель в десять л. с, это значит, что при одной и той же скорости расход бензина увеличится до пяти-шести литров в час.
Впрочем, какое это имеет значение? Не важно, каким будет это судно, — важна сама жизнь на воде.
Осторожнее! Это сущий вирус! И не думайте, что от него так просто избавиться.
Прощайте, гостиницы, семейный пансион в горах, вилла на берегу моря!
Каждое лето вас будет тянуть к воде. И каждым летом вам будет хотеться приобрести судно побольше, побыстроходнее, на котором можно выйти в море.
Ибо после реки и канала для вас наступит черед моря с его безграничными возможностями.
Вы станете совершенно свободно, как на своем профессиональном жаргоне, изъясняться на языке речников и моряков. И когда какой-нибудь тщедушный господин с набережной спросит у вас:
— Тяжело управлять штурвалом?.. А за какую веревку надо потянуть, чтобы поднять парус, за эту?.. — Вы ответите, как Жорж, — одним словом или кивком головы.
И вы поймете, что есть только один вид судов: судно, на котором живешь, судно — home, плавучий дом, гнездо, где в непогоду, когда грохочет гроза и бушует море, у тебя есть свой собственный сухой и теплый угол.
На борту «Остгота», июнь 1931
«Сегодня утром на улице Рокетт совершено преступление; уголовная полиция, которая ведет расследование, обнаружила, что…»
Никогда раньше публика до такой степени не интересовалась преступлениями; в газетах для них отведены специальные рубрики, известные писатели пишут отчеты о наиболее значительных процессах. Можно сказать, что в каждом номере газеты есть «свое» преступление; всякий раз при этом повторяются слова «уголовная полиция».
Присутствуют эти слова и во всех детективных романах. Но я считаю, что публика или вообще не имеет представления об уголовной полиции, или же это представление ошибочно.
Давайте-ка заглянем туда вместе с вами. Уголовная полиция помещается на набережной дез Орфевр, в огромном здании Дворца правосудия. Внизу, под окнами, течет Сена. На ней видна плавучая прачечная, вдалеке — арки Нового моста и даже, если высунуться из окна, — статуя Генриха IV.
Не ошибитесь дверью. Чуть дальше в здание заходят зарегистрированные проститутки, что придает набережной оживление особого рода.
Пройдем на широкий мощеный двор. Не нужно сразу заявлять, что выглядит он зловеще. Правда, стены домов темные, а на окнах нет занавесок. Но ведь мы только что оставили позади шумные и оживленные остров Сите и площадь Сен-Мишель. Не кажется ли вам, что мы попали в монастырь? Тут прохладно, несмотря на солнце. А может, мы в какой-нибудь провинциальной субпрефектуре? Оставим справа суд для несовершеннолетних — нам там делать нечего. Свернем налево. Вот и первая дверь.
Как вы сказали? Не впечатляет? Черт возьми! Большие серые кабинеты, плохо освещенные и не особенно чистые. Тысячи картотечных ящиков, стоящих вдоль стен до самого потолка. И зеленые картонные папки, словно в нотариальной конторе прошлого века.
Что это? Отдел гостиниц и меблированных комнат, о котором вы наверняка слышали. Его, словно в наказание, поместили под лестницей. Но на самом деле потому, что туда ходит множество посетителей, а многие из них вовсе не горят желанием показываться в кабинетах второго этажа.
Инспекторы выглядят как добропорядочные служащие, не так ли? Некоторые сидят и раскладывают карточки. Другие то входят, то выходят.
Хотите провести эксперимент? Тогда спросите у этого доброго малого с трубкой в зубах, в какой гостинице вы ночевали 29 мая 1930 или даже 1928 года? Через несколько минут в лучах солнца, которое сюда проникает несмотря ни на что, будут стоять клубы пыли. Но он вам ответит. Точно! И даже скажет, с кем…
Зря я, наверное, рассказал вам об этом: вы уже забеспокоились насчет своих любовных приключений. Не бойтесь. Этот отдел не болтлив. Здесь вашу карточку читать не станут, если только вы не замешаны в каком-нибудь преступлении.
Это самый скромный с виду отдел: тут трудятся настоящие муравьи, которые с карточками в руке денно и нощно шагают по Парижу — из гостиницы в гостиницу, из одних меблированных комнат в другие. В то же время именно благодаря этому отделу производится наибольшее число арестов.
«Сегодня ночью Длинный Баран убит ударом ножа на улице Гравийе», — сообщается в поступившей сверху карточке. И бригадир повторяет своим подчиненным:
— Длинный Баран… Улица Гравийе…
— Это не тот, что был с Рыжей Ненеттой?
— Тот самый.
— А любовник Ненетты — Большой Жожо…
Инспекторы отдела гостиниц знают всех на свете. Дело сделано.
— Два дня назад Большой Жожо вернулся из Марселя, снял комнату на Севасто…
Проблема практически решена. Осталось сходить на Севастопольский бульвар и разбудить Большого Жожо, который спит там сном праведника.
Можно сказать, что сотрудники отдела гостиниц — это пехота уголовной полиции. Почти все ее начальство начинало с этого отдела. Работа в нем очень изнурительная. Нужно ежедневно оставлять за собой километры асфальта, взбираться на десятки этажей. И только после нескольких лет такой каторги человек узнает свой Париж. Ему станет известно, что совершивший преступление алжирец обязательно укроется в одном квартале, а поляк будет искать убежища в другом. Ему знакомы все девицы, большая часть их клиентов и все владельцы меблированных комнат. Вот их-то нужно знать в первую очередь.
«Они все осведомители», — скажете вы. И да, и нет. Полиция недостаточно богата, чтобы платить такому количеству осведомителей, как об этом думают многие. А владельцы подозрительных меблирашек — почти все бывшие жулики или по крайней мере сутенеры. К тому же они большей частью занимаются укрыванием краденого или обучением новичков.
Но дело в том, что они еще и коммерсанты. У них можно отобрать патент. Начинают они с того, что лгут полиции, чтобы спасти клиента. Потом, почуяв, что дело дурно пахнет, заходят в кабинеты под лестницей. Бывает, что ими движет ревность либо ненависть к владельцу гостиницы напротив или главарю какой-нибудь банды. Так что когда случается что-либо более или менее серьезное, отдел захлестывается лавиной устных и письменных доносов.
Можно себе представить, сколько анонимных писем ежедневно получает уголовная полиция. Они самые разные. Есть, например, сумасшедшие, маньяки, которые пишут всякий раз, когда где-то что-то происходит — их полиция в конце концов разоблачает. Есть домовладельцы, которым хочется избавиться от какого-нибудь жильца, и они обвиняют его во всех совершаемых преступлениях. Есть жены, доносящие на мужей, и мужья, доносящие на жен. Есть…
Писем приходят сотни, каждое утро! И, как это ни странно, их очень серьезно прочитывают от начала и до конца. Некий важный полицейский чин написал однажды: «Если бы не было случайностей, полиция не арестовала бы ни одного преступника». К этому можно добавить: «Если бы не было доносов, она не арестовала бы и половины». Читать эти письма — занятие отвратительное: даже при самом буйном воображении невозможно представить эту подземную жизнь Парижа, эту бесконечную ненависть, порой глухую, а порой яростную.
Есть письма, полные ошибок, есть написанные изящным почерком. Люди осмотрительные, чтобы лучше сохранить свое инкогнито, вырезают слова из газет и наклеивают их на лист бумаги.
Но речь о них пойдет впереди. Закончим с отделом гостиниц. В газетах появилось сообщение: «На будущей неделе король… прибудет в Париж; его пребывание здесь ограничится несколькими часами». Казалось бы, ничего особенного. Так вот: это означает дни и ночи непрерывной работы для инспекторов отдела, поскольку в стране этого короля, как почти в любой другой, есть противники существующего режима. Некоторые из них нашли пристанище в Париже. Представьте, что один из них бросит бомбу, выстрелит из револьвера или просто организует демонстрацию…
Трудятся все. Инспекторы заходят в парижские гостиницы, ведут слежку за подозреваемыми, отыскивают потенциальных демонстрантов. Представляет ли кто-нибудь из них особую опасность? Это наиболее щекотливый вопрос. Нужно выяснить, в чем такие люди нарушают закон (ведь иностранцы никогда не придерживаются закона во всем). А потом на время визита упомянутого короля их просто сажают за решетку.
Теперь вы сами видите, что путешествия некоторых особ, как говорится, будоражат весь мир. При этом я не имею в виду железнодорожную полицию, которая тем временем тщательно контролирует всех прибывающих из-за границы.
Иногда все происходит по-другому. Шеф говорит кому-нибудь из инспекторов:
— Такой-то в Париже? Давай-ка его сюда.
Речь идет о главаре небольшой шайки иностранцев, который может быть враждебно настроен к прибывающем) высокому гостю.
— Ага, вот и ты. Тебе известно, что некоторое количество иностранцев собираются выдворить за пределы страны?
Не обязательно тебя или твоих дружков. В конце концов будет видно… Нужно, чтобы визит короля прошел без инцидентов. Ясно?
— Ясно, — отвечает главарь. Он знает, что его собеседник имеет в виду.
Давайте теперь покинем отдел гостиниц и поднимемся по широкой лестнице с железными перилами, ведущей на второй этаж, где расположены основные помещения уголовной полиции. Здесь всегда царит оживление. Его создают прежде всего инспекторы, которые входят, выходят, встречаются, обмениваются рукопожатиями.
— Чем занимаешься?
— Ограбление табачного киоска. А ты?
— Между нами… Шантаж…
Двое других инспекторов ведут человека в наручниках. Здесь на это даже не обращают внимания. Обычное дело.
По этому поводу мне бы хотелось рассказать вам маленькую историю. На площадке между маршами лестницы есть застекленная дверь, через которую можно прямо попасть в другую часть Дворца правосудия. На ключ ее не запирают, так как сотрудникам уголовной полиции приходится по разным надобностям проходить через нее раз пятьдесят в день, нередко вместе с арестованными. Так вот, сравнительно недавно некий убийца спускался по этой лестнице в сопровождении двух «ангелов-хранителей». Он был в наручниках. Дойдя до площадки, он вдруг растолкал полицейских плечами, вырвался у них из рук и нырнул в застекленную дверь. Разумеется, ему заранее было известно, что с той стороны двери вставлен ключ. Оставалось лишь его повернуть. А потом, держа руки под пальто, он исчез в толпе, заполнявшей Дворец, тогда как полицейским пришлось обежать его снаружи. Добавлю только, если вам это интересно, что ключ все еще на том же месте.
Второй этаж. Огромный коридор, по обеим его сторонам двери. Довольно темно, но не мрачно. По-видимому, объяснить это можно тем, что снующие по коридору сотрудники создают впечатление людей, вполне довольных жизнью. Говорят, что долгие годы полицейские носили огромные усы и совершенно невероятную обувь. Не знаю, но, во всяком случае, сейчас ничего этого нет, тем более в уголовной полиции. Напротив, некоторые комиссары удивительно элегантны, а кое-кто из молодых инспекторов выглядят словно киноактеры.
Свернем направо. Перед нами большая квадратная приемная с красными бархатными диванчиками и привратником, сидящим в застекленной клетушке. У каждой двери висит табличка с фамилией комиссара.
Девять утра. Комиссары только что пришли и разбирают почту. В других кабинетах сидят инспекторы в пальто и шляпах. Ждут и болтают.
Звонок. Время доклада. Комиссары входят в кабинет своего шефа, начальника уголовной полиции. Кабинет как кабинет, обставленный мебелью красного дерева. За окнами залитая солнцем Сена. Здесь царит атмосфера сердечности. Лишь некоторые из присутствующих приоткрывают папки и обмениваются короткими фразами.
— Как с делом Бару?
— Шофера отпустили. Но будем следить: совершенно очевидно, что он врет.
— В Ла-Виллет убийство с целью ограбления. Кто им занимается?
— Будапешт сообщает, что два международных афериста выехали вчера в Париж.
Один за другим комиссары покидают кабинет и в свою очередь приглашают к себе нужных им инспекторов.
— Как с твоей вчерашней слежкой?
— Женщина ночевала в меблированных комнатах на улице Вавен.
— Одна?
— С клиентом, но тот через четверть часа ушел. Я проследил за ним.
Посетители ждут приема; они вовсе не так счастливы, как можно было бы подумать. Очень хорошо одетый невысокий молодой человек утирает тонким платком лоб. Ему к начальнику отдела по борьбе с наркотиками.
— Садись. Что ты наврешь мне сегодня?
— Я никогда не вру, — мямлит тот.
— Кто снабдил Педро порошком?
Педро, платный партнер для танцев, умер вчера, приняв слишком большую дозу кокаина.
— Это не я.
— А может, Рита, твоя любовница, которая спала и с ним тоже?
— Неужели вы хотите сказать?..
Он напускает на себя целомудренный вид. Комиссар, продолжая допрос, подписывает почту, потом медленно поднимает голову и начинает перечислять целый список обитателей Монмартра, словно все они — его близкие друзья. Дело осложняется замысловатыми постельными отношениями, угрозами убийства, появлением женщины, которая танцевала с Педро, и какого-то командира кавалерийского эскадрона. Во всем этом сам черт ногу сломит. Тогда комиссар нажимает кнопку и небрежно говорит появившемуся инспектору:
— Посади-ка эту скотину за решетку. «Скотина» делает большие глаза и чуть не плачет:
— Я все скажу. Я честный человек. Мой отец был государственным служащим… Порошок ему продал Большой Додо…
— Следующий, — говорит комиссар.
Таких дел у него каждый день несколько, и все они достаточно сложные. Но он лучше, чем кто бы то ни было знает всех этих Жозе, Педро, Больших Додо — в общем, всю эту компанию. Время от времени он звонит вниз, в отдел гостиниц.
— Это вы, старина? Гляньте-ка, кто там спал вчера с Ольгой, ну, этой, веснушчатой, в гостинице «Пигаль»? Спасибо… Нет, ничего серьезного.
В приемной очень приличный господин с орденом Почетного легиона ждет, когда его примет главный шеф. Он уже в возрасте; чувствуется, что ему привычнее заставлять ждать, чем дожидаться самому. Наконец его приглашают. В руках у него светлые перчатки и трость с золотым набалдашником.
— Господин начальник…
— Господин… Присаживайтесь.
— Дело у меня очень щекотливое… Я… Не знаю…
И вот он уже плачет. Какие только люди не плачут в этом кабинете! Начальник терпеливо ждет. Он привык. Потом мягко пытается помочь:
— Речь идет о вашей дочери?
— Нет… О жене…
Короче говоря, она попросту сбежала с каким-то альфонсом. При этом забрала с собой двести тысяч франков, что уже хуже.
— Вы хотите, чтобы я возвратил вам деньги?
Господин делает отрицательный жест, шмыгает носом, сморкается.
— Чтобы я арестовал альфонса?
Нет! Нет! Нет! Не в этом дело.
— Я хочу, чтобы вы вернули мне жену. Скажите ей, что я не стану ее упрекать. Это из-за людей, из-за дочери, понимаете?
Начальник снимает трубку.
— Попросите инспектора Бара… Это вы, Бара? Скажите, вы ничего не слышали о госпоже «X»? А? Как вы сказали?.. Ладно… Улица Токвиля? Спасибо, старина.
Он смотрит на собеседника уже с меньшей жалостью.
— Признайтесь, это случилось по вашей вине.
— По моей?
— Да, по вашей. В вашем возрасте и положении следовало бы вести себя поосмотрительнее.
— Но…
Теперь господин краснеет. Он уже жалеет, что пришел сюда.
— Пусть вам было любопытно, ладно. Но вы взяли в привычку водить жену в места, где ей бывать не следует, втягивали ее в оргии, которые…
— Откуда вы знаете?
— Она вошла во вкус…
И вот уже слышатся всхлипывания, за которыми следует полное признание.
— Это больше не повторится, клянусь. Это все друзья… Уговаривали развлечься… Верните мне жену и…
В приемной еще двадцать человек. Начальник встает.
— Я сделаю все возможное. Идите. Ваша жена находится в квартире на улице Токвиля, но вы туда не ходите…
— Думаете, вам удастся?
— Сегодня вечером она будет дома, — отвечает комиссар и добавляет, повернувшись в сторону приемной: — Следующий.
Опять мужчина в возрасте, с орденом и все прочее. И снова в слезах.
— Мой сын…
— Чек без покрытия?
— Поддельный…
— Что он натворил?
— Ничего.
Начальник пожимает плечами. Он знает сотни, тысячи этих папенькиных сынков, которые от безделья в один прекрасный день решаются подделать подпись, начинают нюхать кокаин или впутываются в какую-нибудь гнусную историю.
— Лучше бы вы заставили его работать.
— Он не хочет…
Дальше, следующий! Дело надо попытаться уладить, и не потому, что эти люди того стоят, а потому, что такие скандалы бесполезны, если не опасны.
— Как вы говорите, мадам?
— Он избил меня до крови. Взгляните… Худощавая бледная женщина, с искаженным красивым лицом. Говорит приглушенно и торопливо. Начальник смотрит на нее, словно пытаясь что-то вспомнить.
— В самом деле? Муж вас избил?
— Смотрите…
Ай-ай-ай! Она уже расстегнула блузку и показывает плечо и грудь.
— Прошу вас… Я…
Поздно. Нервный припадок. Это истеричка. Она разыгрывает эту сцену во всех парижских комиссариатах. Но она не настолько больна, чтобы поместить ее в психиатрическую лечебницу.
— Уведите ее потихоньку. Следующий.
Во всех кабинетах непрерывно звонят телефоны, но никто не выходит из себя. Эти спокойные, уравновешенные люди ведают всеми тайнами Парижа и даже Франции. Они не похожи ни на Шерлока Холмса, ни на Рультабийля[19], ни даже на г-на Лекока[20]. Это большей частью степенные обыватели, которые с удочкой в руках ждут часа, когда выйдут на пенсию, переселятся в деревню и будут возиться в саду.
Наши полицейские не говорят ни об интуиции, ни о чутье. И тем более в их словаре отсутствует слово талант.
Нет! Это знатоки своего дела. В большинстве своем они прошли через отделы гостиниц, борьбы с наркотиками, азартных игр. Во время войны некоторые из них работали в разведке, действуя на территории всех европейских государств и даже в Америке.
— Скажите-ка, мой друг, вы не были в Константинополе в семнадцатом году?
Вопрос «друга» встревожил, но он еще пытается храбриться.
— Я? В жизни там не был.
— А я держу пари, что у вас на правой руке есть татуировка. Если это так, сдаетесь?
Татуировка, конечно, есть.
Комиссар отдела азартных игр почти каждый день на ипподроме. Он знает всех на свете. Вот он тихонько трогает за рукав некоего роскошно одетого субъекта.
— Скажи-ка, Луи…
Луи вздрагивает и машинально тянется в карман за пистолетом.
— Тихо, тихо. Сколько лет тебе запретили показываться в Париже?
— Два, но…
— Ладно, на этот раз ничего говорить не стану. Но мне нужны кое-какие сведения. Ты не встречал кого-нибудь из Арлети?
Арлети — это семейство карманных воров, карманников, как их еще называют. С некоторых пор в Париже участились кражи такого рода. По почерку это, похоже, дело рук Арлети.
— Я? Да я их не знаю.
— Решайся, Луи, решайся, или мне придется тебя наказать.
— Но… Я…
— Арлети в Париже?
— Я слышал, что…
— Отлично! В какой гостинице?
— На улице Бирага.
— До свидания, старина. Маленький совет: в четвертом заезде ставь на Семирамиду.
И комиссар отправляется устраивать засаду на Арлети, которые работают всей семьей: отец, мать, дети и зять.
— Это Луи нас заложил, — ворчит Арлети после ареста. — Мы вчера вместе обедали. Тем хуже для него. Виллу в Сен-Клу ограбил он.
Как видите, это вовсе не похоже на детективные романы. Все, о чем я тут рассказываю, — ежедневная работа, мелкие дела, которые нередко служат отправной точкой для дел более серьезных.
Но в дорогу, за мной! Путь у нас нелегкий. Мы должны проникнуть во Дворец правосудия через дверь, о которой я говорил, спуститься по одним лестницам, подняться по другим — не по широким парадным лестницам, а по задним — узким и крутым. Уже непонятно, ни где ты, ни на каком этаже, когда наталкиваешься на маленькую дверь с надписью: «Антропометрический отдел».
Сюда нужно прийти утром. Вы увидите другую лестницу — такую же узкую, как те, по которым мы только что прошли; по ней движется нескончаемый поток людей — всех видов и мастей, в общем, самый невероятный сброд.
Все ли я рассказал о средствах, которыми располагает полиция? Давайте подытожим. Совершено преступление. Одному из комиссаров со второго этажа — из тех, что ходят каждое утро на доклад к шефу, — поручается вести расследование под началом следователя.
Чем он располагает, чтобы наилучшим образом выполнить задание? Прежде всего вспомогательными службами: отделами гостиниц, охраны нравственности, азартных игр, железнодорожной полиции, борьбы с наркотиками, дежурными частями. Затем он может пользоваться услугами более или менее добровольных осведомителей и анонимными письмами. Кроме того, есть служба криминалистического учета, антропометрический отдел и лаборатория. И наконец, картотека правонарушителей.
Перечень внушительный. Прочитав его, вы можете подумать, что для выполнения своего задания комиссар прекрасно вооружен. Во многих случаях так оно и есть. Я говорю о случаях (действительно наиболее частых), когда преступление совершил профессионал либо кто-то из вполне определенной среды. Если убит букмекер или проститутка, сутенер или карманник, платный партнер для танцев или международный аферист, то в очень редких случаях преступника не задерживают через несколько дней, в крайнем случае — недель. Весь преступный мир комиссары знают наизусть. На каждого преступника заведена карточка. О большинстве из них ходят всякие россказни, за которыми в уголовной полиции следят весьма внимательно. И наконец, у каждого из них свой почерк. Это касается также грабителей, взломщиков, крупных аферистов. Как ни странно, m крупная дичь упорно придерживается своих привычек: им не хватит воображения.
Карманник никогда не станет подделывать чек, а специалист по изготовлению денежных документов не обчистит загородную виллу. Соответственно и мастаки по пустующим виллам никогда не вломятся в жилой дом. У каждой шайки свои традиции, свои приемы. Увидев взломанный сейф, хороший полицейский сразу скажет: «Это дело рук такой-то шайки». Остается лишь найти ее, причем не только найти, но и доказать, что именно они совершили ограбление. Тут к делу подключаются осведомители и лаборатории. Вырезанный в метро карман — дело рук представителя именно этой школы карманников. А школы действительно существуют.
Быстро или не очень, но, когда речь идет о профессионалах, можно сказать, что полиция в конце концов всегда с задачей справляется. Дело тут в терпении и организованности. Спешить бесполезно, разве что газеты начинают шуметь и говорить о нерадении.
Они не правы. Лучше арестовать преступника на два месяца позже, но с бесспорными уликами в руках, чем на два месяца раньше, но без них. Ведь присяжные мягкосердечны. Адвокаты талантливы. И полицейским часто приходится видеть, как преступник покидает зал суда с высоко поднятой головой и иронической улыбкой.
А теперь представьте то, что на журналистском языке называется «хорошенькое преступление». Более или менее известные профессионалы к нему не причастны. Человек, принадлежащий к буржуа или к другой не менее почтенной среде, убит и разрезан на куски; или же труп его найден в дорожной корзине; или, скажем, его тело выловили из Сены. Ни следов, ни улик — ничего. Неизвестен даже мотив преступления. Грабеж? Ревность? Месть?
— Займитесь-ка этим делом, комиссар. Срочно. Газеты уже отводят ему целые колонки. Общественное мнение встревожено…
Это — самое страшное. Через час после того, как свершилась драма, на месте преступления собралось уже с полтора десятка журналистов. Они ходят за комиссаром по пятам, надоедают ему, заставляют его сказать то, чего он вовсе не говорил, и печатают крупным шрифтом то, о чем он умолял их умолчать. Результат: на следующий день в уголовную полицию приходит пятьсот анонимных писем. Их прислали все маньяки и сумасшедшие обоих полов, все, кто считает себя прорицателями, и даже все спириты. Есть ли в этой куче что-то действительно важное? В газетах говорилось о желтом автомобиле, ехавшем в сторону Мелёна? Вот вам, пожалуйста, две сотни желтых автомобилей, которые видели в самых разных местах.
Заметьте, что ведущий расследование комиссар никогда не располагает таким количеством людей, каким ему хотелось бы. Порой в его распоряжении находятся один-два инспектора. Чтобы сделать хоть малейший шаг, он должен соблюсти кучу формальностей. Чтобы куда-нибудь съездить, он должен обосновать необходимость расходов на поездку. Только в романах инспекторы выскакивают из специальных самолетов, пересекают всю Европу в спальных вагонах или на скоростных автомобилях. Машины же уголовной полиции — это обычные небольшие серийные автомобили, с трудом выжимающие восемьдесят километров в час. Да и такую-то машину еще надо добыть!
А письма все идут и идут: одни короче, другие длиннее. Все ли нужно проверять? Другими словами, нужно ли вести расследование в Реймсе, Шалоне, Блуа, Орлеане и Понтарлье одновременно? Быть может, в письмах одно вранье, а быть может, в каком-то и есть крупица правды.
Вот начались расспросы водителей такси. Невозможно представить себе роль таксистов в расследовании уголовных дел; впрочем, нет, возможно, если учесть, что в каждом деле так или иначе замешано по крайней мере одно такси. Газеты пишут: «Мужчина, одетый в светлое пальто, в мягкой шляпе, около пяти часов вечера взял такси в районе Северного вокзала». Пятьдесят, сто водителей сажали людей в светлых пальто в районе Северного вокзала. Они начинают давать показания. Воображение у них разыгрывается. Все находят, что их пассажир вел себя как-то странно и нервно.
— Я отвез его к большому кафе на площади Оперы… Расследование перемещается на площадь Оперы.
— Я отвез своего к Булонскому лесу, где его ждала женщина в зеленом…
Уф! Теперь нужно искать женщину в зеленом. И тут же в газетах появляются сообщения о трех-четырех десятках женщин в зеленом.
Убийца постоянно находится в курсе расследования. Он читает все ежедневные газеты. Ему известно все, что затевается.
— Судебно-медицинский эксперт в своем заключении сообщил, что преступление совершено с помощью небольшого молотка; его острые кромки свидетельствуют о том, что он сравнительно новый…
Теперь нужно посетить все магазины, торгующие молотками. В них ежедневно продают десятки молотков. А воображение у продавцов тоже работает. Все заметили покупателей с подозрительными манерами.
Комиссар сидит в кабинете и рвет на себе волосы, а газеты начинают говорить о том, что расследование зашло в тупик.
И вдруг в одно прекрасное утро — неожиданность! Арестован человек, считать которого убийцей есть вполне веские основания. Его доставляют в уголовную полицию Он громогласно протестует и грозит пожаловаться своему депутату. Его начинают допрашивать; он отказывается отвечать. Ему суют под нос доказательства; он энергично от них открещивается. И тогда, черт возьми, его начинают допрашивать с несколько большим пристрастием. Известно, например, что человек, который со вчерашнего дня ничего не ел, сопротивляется уже с меньшим упорством. И подозреваемого забывают накормить. Кроме того, известно, что десяти-двенадцатичасовой допрос выдержать трудно.
Полицейские сменяют друг друга. Каждый задает вопросы в течение двух-трех часов, после чего его сменяет отдохнувший коллега. Арестованный стоит. Комиссар сидит. К тому же он ест и пьет, а тот с завистью на него смотрит.
— Признайтесь, старина, и вам принесут пива.
— Я не убивал.
— Вы дурак.
— Я не убивал.
— Что вы делали на Мобежской улице?
— Я не убивал.
Арестованный уже шатается. Силы его на исходе. Ему страшно хочется пить.
— Сядь-ка лучше к столу.
Какая насмешка! На краю стола лежит толстенный бутерброд с ветчиной.
— Послушай… Скоро все будет позади. Сознаться мы все равно тебя заставим…
— Я не убивал.
Комиссар уходит, на его место садится бригадир.
— Есть хочешь?
— Хочу.
— Тогда сознайся.
Так происходит во всех странах мира, с той только разницей, что в свободной Америке арестованного иногда подвешивают за руки или за ноги — чтобы освежить память. Существуют и другие приемы.
Хорошо это? Плохо? Судить не берусь. Знаю только одно: большинство убийц поначалу всегда запирается очень энергично, и если в этот момент им поверить, то они и потом будут успешно продолжать свои подвиги.
Кроме того, все это уже в прошлом. Уже несколько месяцев во Франции действует новый закон, в корне изменивший методы полицейской работы. Предположим, человек, находящийся в кабинете уголовной полиции, сознался. Наличие сообщников он отрицает. Ему доказывают обратное. Появляется необходимость пойти к нему домой и найти имена сообщников. Так вот, чтобы сделать этот небольшой визит, прежде всего нужен следователь (если дело происходит ночью, добраться до него нелегко, да и днем они страшно заняты). Далее необходимы два официальных свидетеля. И в довершение всего закон требует, чтобы при этом присутствовал сам подследственный со своим адвокатом. Все это занимает часы, иногда даже дни. А тем временем сообщники, которые не связаны таким количеством формальностей, входят в дом и уносят или уничтожают все доказательства.
Так что же, пусть лучше произойдет судебная ошибка? Конечно, нет. Они редки, но все же случаются… Трудно в этом споре принять чью-либо сторону. Я хочу отметить одно: следствие это затрудняет. Ведь, в конце концов, что такое следствие? С одной стороны, это господин, совершивший без свидетелей дурной поступок и в большинстве случаев имевший достаточно времени, чтобы принять многочисленные меры предосторожности. Некоторые преступления готовятся в течение месяцев. С другой стороны, это комиссар, который с трудом лавирует среди множества административных и экономических формальностей.
Допустим, у преступника есть личный самолет, и он летит на нем в Германию. Никакой комиссар не может зафрахтовать самолет и пуститься в погоню за преступником. Даже если ему это и удастся, то сбить самолет преступника он все равно не сможет. Допустим, он нагонит его в Германии. Однако на аэродроме он окажется бессильным. На иностранной территории невозможно просто так арестовать человека или даже требовать его ареста. Для этого нужен ордер на экстрадицию[21], а чтобы его получить, требуется как минимум несколько дней.
На самом же деле произойдет вот что. У преступника, который располагал временем для подготовки, документы будут в порядке. А у комиссара — нет. И немецкие власти арестуют комиссара.
Случай это, конечно, исключительный, такое происходит не каждый день, но все-таки происходит, и нередко; преступники поступают так в том числе и для того, чтобы обмануть таможню.
Есть игра, которая, по-моему, очень точно воспроизводит описываемую мной ситуацию: один из играющих прячет в комнате какой-либо предмет, а другие должны его отыскать. Не находите ли вы, что проще надежно спрятать предмет, чем потом его обнаружить?
Часто приходится слышать, что английская полиция вдохновила почти всех писателей детективных романов. То же говорят и об американской, и о немецкой полиции. А вот о чем никогда не говорят, и зря: по статистическим данным, меньше всего преступлений остается безнаказанными именно во Франции. А какие красивые снимки нам приходится видеть: английские полицейские с переносными радиостанциями, американские полицейские на специальных катерах!
Наша уголовная полиция скромнее. Ее комиссары даже не чемпионы по боксу. Они иногда носят готовые костюмы и чаще всего выглядят как средние французы. Бюджет их тоже скромен; зарабатывают они ненамного больше банковских служащих. Часто вам приходится видеть их фотографии в газетах? Вы знаете их имена? Эта горсточка людей считает себя государственными служащими и ничем больше.
Пройдите по зданию на набережной дез Орфевр. Двор унылый, лестницы чистотой не блещут, а карточки хранятся в картотеках, которых постеснялся бы даже мелкий торговец. Сотрудники болтают в коридорах, на лестницах, в кабинетах, дымя трубкой или сигаретой. Они не смотрят на себя трагически. Не пытаются походить на героев романа. К тому же подавляющая их часть предпочитает перестрелке партию на бильярде или рыбную ловлю.
Но посмотрите на список, что висит на стене в приемной с красными диванчиками. Это список погибших при исполнении служебных обязанностей. Вы увидите в нем старых и молодых. Они вовсе не похожи на героев. Это честные люди, которые добросовестно делали свое дело.
В Берлине картотеки лучше, аппаратура совершеннее. В Праге, Вене и даже в Амстердаме — тоже. И тем не менее чаще всего именно к нам приезжают перенимать опыт всякие международные полицейские знаменитости.
И причиной этому не только руководители — комиссары, не только лаборатории с их ежедневными находками, но и, наверное, трудолюбивые муравьи из отдела гостиниц, охраны нравственности, из железнодорожной и оперативной служб, не всегда очень уж элегантные инспекторы, которые вечно наводят справки в гостиницах, зорко приглядываются к приезжающим и отъезжающим, стоят, заложив руки за спину на дешевых местах на ипподроме.
Их называют в насмешку «ангелами-хранителями». Хорошее прозвище, и главное — они его заслуживают.
Начиная эти статьи, которые скорее похожи на ряд бесед, я невольно вспоминаю, как однажды вечером сидел в кабинете, в котором горела лампа с зеленым абажуром. Строгая мебель красного дерева, кресла обтянуты темной кожей. На каминной полке, словно в старом провинциальном доме, — давным-давно остановившиеся черные мраморные часы. Снаружи, между двумя вереницами огней, мирно течет ночная Сена.
Было очень тепло и тихо. Только обитая дверь смутно напоминала о чем-то официальном и внушительном. Улыбнувшись, некий высокопоставленный государственный служащий с седыми волосами и мушкетерской бородкой — этакий остепенившийся д'Артаньян — задал мне, автору детективных романов, каверзный вопрос:
— Ну-ка, скажите, сколько, по-вашему, преступлений по корыстным мотивам совершается ежегодно в Париже и пригородах?
Этот вопрос начальник уголовной полиции задавал многим, и в глазах у него загоралась насмешка, когда собеседник говорил «восемьсот», иногда «сто», самое меньшее — «пятьдесят». Из боязни опростоволоситься я не решился назвать цифру, которую называл прежде, до того, как ее произнес он:
— В среднем семь.
На четырехмиллионное население семь убийств, совершенных из корысти!
Внезапно для меня многое стало понятным, и я посмотрел новыми глазами на плохо освещенный коридор с тусклыми стенами, в который выходили двери кабинетов, принадлежащих комиссарам. Здесь все выглядит далеко не так внушительно, как снаружи: Дворец правосудия благодаря своей архитектуре уже давно заслужил зловещее прозвище — Остроконечная башня. Уголовная полиция занимает лишь небольшую часть его помещений, это только ячейка громадного улья.
Вы увидите здесь комиссаров и инспекторов, которые с бумагами в руках снуют туда и сюда, болтают у приоткрытых дверей или на лестничных площадках. Увидите посетителей, которые в ожидании приема рассматривают фотографии в черных деревянных рамках: это полицейские, погибшие при исполнении обязанностей.
Нет! Клянусь вам, ничего страшного здесь нет. Атмосфера очень свойская. Никто не старается говорить потише. Хлопают двери. Многие издалека окликают друг друга, и даже привратник без золотой цепи и форменной одежды не запретит вам курить. В любом, самом небольшом коммерческом или финансовом предприятии всегда царит дух благопристойности и дисциплины. Здесь же вы можете из интереса часами слоняться по коридорам, и никому и в голову не придет спросить, что вы тут делаете.
Вы мельком увидите полицейских знаменитостей, чьи имена упоминаются в связи с громкими делами. У вас есть шанс взглянуть на какую-нибудь гордость преступного мира — в наручниках, между двумя инспекторами. Быть может, вы даже услышите, как они смеются втроем и угощают друг друга сигаретами.
Но вы увидите и другие, более трогательные лица. Заметите фигуры, стыдливо проскальзывающие мимо. На этом красном диване, например, рядом с насвистывающим сутенером-осведомителем ожидает приема господин с лихорадочно горящими глазами и розеткой Почетного легиона в петлице — это видный промышленник. Его сын натворил глупостей. Отец пришел спасти его, прежде чем отправить на годик-другой в Америку.
Кто этот маленький буржуа с покрасневшими веками? Торговец скобяным товаром с бульвара Вольтер. Его жена сбежала с молодым любовником, захватив с собой всю наличность. Он опять будет плакать и объяснять, что деньги ему не нужны, вернуть бы только жену…
А эти истории с неосмотрительными девушками, с письмами, которые нужно любой ценой получить назад!
Вы говорите, что, как парижская достопримечательность, Остроконечная башня выглядит внушительно? А вот с точки зрения уголовной полиции Париж выглядит омерзительно — не город, а четырехмиллионный муравейник.
Здесь работает сравнительно немного людей, немного не ахти каких авторитетных служащих. Большую часть времени все двери тут открыты. И папки валяются на столах! Заурядный торговец хранит любую, даже самую пустяковую деловую бумагу в сейфе. В здешних же бумагах заключены, не побоюсь сказать, человеческие жизни и смерти. Все духовные недуги Парижа — от убийства, воровства, изнасилования, мошенничества до таких жалких и постыдных пороков, что им и названия-то нет.
Вы мимоходом услышали обрывки разговоров? Из кабинета слева доносятся приглушенные голоса: человек в окружении пяти других вот уже десять часов отстаивает свою жизнь. Ему только что принесли стакан пива и бутерброды.
Вас интересуют черноглазые иностранцы, за которыми в ожидании комиссара потихоньку наблюдают инспекторы? Эти люди вступили в заговор против правительства дружественной нам страны, которое требует их выдачи. Если мы уступим, если переправим их через границу, то никогда о них больше не услышим.
Телефонный звонок? Ерунда. Происшествие. Драка в Шарантоне, на набережной. Один получил ножевое ранение, другой, кажется, упал в воду.
И тем не менее здесь, как в любом учреждении, разговаривают о жалованье, о продвижении по службе, о возможном министерском кризисе и его влиянии на будущие повышения.
Вот об этой полиции, о ее деятельности, о ее заботах и успехах я и хочу вам рассказать; одновременно я опишу ее посетителей и осведомителей и попытаюсь показать разницу между учреждением на набережной дез Орфевр и «Большим домом» на улице де Соссэ.
«24 января, в полдень, трое вооруженных грабителей ворвались в помещения банка Баруха, ранили одного из служащих и, угрожая остальным, скрылись с содержимым сейфа, которое составляло 135 тысяч франков».
Что произошло бы дальше в детективном романе? На место происшествия прибывает грузный и таинственный комиссар Мегрэ с одной из многочисленных трубок в зубах, просит принести пива и бутербродов и в конце концов уходит, засунув руки в карманы пальто. Три дня, восемь дней мы ходим вслед за ним по бистро, квартирам, улицам, беспрерывно курим, пьем пиво, пока он не положит руку на плечо некоей личности и не вздохнет: «Попался, малыш».
А вот другой вариант. Шерлок Холмс в сопровождении доктора Уотсона что-то там меряет, подбирает три пылинки, затем, запершись в квартире на Бейкер-стрит, несколько часов играет на скрипке, а в паузе объявляет: «По крайней мере один из грабителей, рост которого метр семьдесят три, а во рту два золотых зуба, жил в тринадцатом году между двадцать вторым и тринадцатым градусом северной широты. Второй разведен. У третьего болят ноги».
Я же расскажу вам, как все произошло на самом деле; могу лишь добавить, что в действительности так происходит всегда.
Первым делом, естественно, допрашивают г-на Баруха. Тот заявляет:
— Мне кажется, у грабителей был югославский акцент.
Служащие один за другим подтверждают:
— У них был югославский акцент.
Однако кассир, который приехал как раз оттуда, настаивает:
— Они разговаривали по-венгерски! Я уверен! Я знаю этот язык!
Вроде бы пустяк. Ничего подобного, вот увидите!
Префектуре полиции известны шесть тысяч более или менее подозрительных венгров, живущих в Париже и пригородах. Шесть тысяч досье тщательно изучаются. Женщины, старики и дети не в счет; после первого отбора остаются шестьсот венгров, которые могли участвовать в ограблении банка. Затем устанавливается, где находился каждый из этих шестисот в день ограбления!
Представляете, что это такое? Шестьсот человек, принадлежащих к самым разным общественным слоям, живущих в самых разных кварталах! И вот наши инспекторы, которым расходы на такси никто не оплачивает, ходят из дома в дом. Быть может, теперь вы не станете смеяться, говоря об их подбитых гвоздями башмаках?
— Я был в таком-то кафе, — заявляет один из венгров.
Значит, нужно проверить его алиби, расспросить хозяина, посетителей.
— А я был в таком-то магазине.
У нужной продавщицы как раз выходной: остается прийти на следующий день. Все это длится дня три; в это время на набережной дез Орфевр пустовато. В конце концов выясняется, что кассир ошибался, а прав был г-н Барух: бандиты были не венграми, а югославами. Все нужно начинать сначала.
Не забудьте, что тем временем предупреждены все вокзалы, порты, пограничные посты, приметы троицы разосланы в полиции всего мира. В эти дни миллионы людей, отправляющихся в Бельгию, Германию, Англию, Испанию, удивляются, видя, с каким вниманием изучают визы на их паспортах, с каким небывалым усердием таможенники перетряхивают их багаж. На дорогах останавливают и расспрашивают сотни автомобилистов. В гостиницах, не только парижских, но и провинциальных, с особой тщательностью просматриваются регистрационные книги.
Наконец 4 марта, через десять дней после ограбления, арестован один из членов шайки, а вскоре к нему в тюрьме присоединяются и остальные. Что это? Гениальная догадка одного из детективов? Шерлокхолмсовская интуиция? Открытие, сделанное в стенах лаборатории? Нет, все гораздо проще. Это почти всегда очень просто. Среди похищенных из банка денег было несколько новых банкнот. Записав их номера, инспекторы ходили по всему Парижу из магазина в магазин. И в один прекрасный день одна из банкнот была найдена в бакалейной лавке на улице Гобеленов. Это был первый след: по нему и вышли на грабителей.
Хочу рассказать вам небольшую историю, в которой главную роль сыграла деталь столь необычная, что я боюсь запутаться в перифразах. Но попробую. Это случилось несколько лет назад в Бургундии. Однажды ночью в дом, когда его обитатели отсутствовали, забрались грабители. А у грабителей такого рода, у профессионалов, существуют свои привычки. Что я имею в виду? У них есть определенные традиции, которые никогда не нарушаются. Так, они не покинут место свершения своих подвигов, не устроив на кухне пирушку. В ход идет все содержимое кладовки; на следующий день после них остается внушительное число бутылок с отбитыми горлышками. Но это не все. Поев, они делают кое-что еще, что, согласно их примете, должно принести удачу. Понимаете?
Так вот, расследование продвигалось с трудом. Не было найдено ни одного четкого отпечатка. На всякий случай в лабораторию отдали на анализ то, о чем я вам только что говорил. И тут выяснилось, что один из грабителей страдает редчайшим заболеванием.
Шли недели. Однажды в Лионе был задержан за драку некий субъект. Его уже собирались было отпустить, когда заметили, что он страдает упомянутым заболеванием. Не беспокойтесь! Вещественные доказательства в зал суда приносить не потребовалось. Спрошенный в упор, этот человек был настолько обескуражен неожиданным умозаключением полицейских, что тут же признался. Так что даже в хорошие приметы нужно верить не всегда!
Вечер, на набережной дез Орфевр останавливается такси, из которого высаживается прилично одетый человек. Оставшаяся в машине женщина протягивает ему руку в перчатке.
— Постарайся вернуться пораньше, — тихо произносит она. Называет адрес, и такси уезжает в темноту по направлению к Новому мосту.
Несколько секунд человек стоит и дышит свежим воздухом. Потом смотрит на часы. Пора. Это свободный человек. Он не удостаивает и взглядом полицейского, равнодушно стоящего у подъезда уголовной полиции. Нужно подняться на второй этаж. Лестница широкая и серая, словно в казарме. По ней снуют люди, останавливаются, болтают. Но вот и приемная в конце коридора.
— Прошу вас, передайте мою визитную карточку. Привратник равнодушно удаляется. Безалаберная и шумная жизнь уголовной полиции течет своим чередом.
— Садитесь. Через несколько минут…
Человек сидит на стуле уже час. Повторяю, он свободен. Он может уйти. Дверь открыта. Жена и свояченица, наверное, уже волнуются. Ведь просила же его жена вернуться пораньше. Человека зовут Месторино: это тот самый мелкий маклер по продаже драгоценностей, который не так давно убил Трюфема, чей обугленный труп был найден в лесу неподалеку от Орлеана. Но об этом никто и не подозревает. Он вызван сюда как свидетель, поскольку в последний раз Трюфема видели у него. Месторино выражает нетерпение, посматривает на часы, кладет ногу на ногу, улыбается привратнику:
— Вам не кажется, что обо мне забыли?
О нет. Он может не волноваться. Им очень деятельно занимаются. Беспрерывно звонит телефон. Начальство собралось в кабинете; оно в нерешительности. Один из инспекторов убежденно твердит:
— Говорю вам: когда я увидел его в первый раз, он подавал жене какие-то знаки. Дайте его мне на несколько часов, и я его расколю.
Пять часов вечера. Дверь открывается. Слышится голос:
— Господин Месторино!
Тот с дрожью и облегчением входит.
— Садитесь, пожалуйста. Извините, что заставил вас ждать.
Кабинет обычный, такой же, как у начальника. На камине стоит мутноватое зеркало. Комиссар Гийом сидит в кресле, остальные расположились вокруг — кто сидя, кто стоя. В кабинете накурено. Дым от трубок и сигарет застыл на уровне абажура.
— Я вас побеспокоил, чтобы выяснить кое-какие подробности.
«Крак!» — раздался какой-то странный звук. Это стул под Месторино покачнулся и, кажется, вот-вот сломается. Тот покраснел и растерялся.
— Не обращайте внимания. Этот стул немного сломан, — извиняется комиссар.
Но другого стула Месторино не дадут, потому что это — «заветный» стул. Его сломанная ножка перевязана бечевкой. При малейшем движении она издает треск, и преступник потихоньку начинает нервничать. Ведь сейчас на этом стуле сидит преступник, это преступнику собравшиеся люди дают закурить.
Я сказал, пять часов вечера? Мало-помалу уголовная полиция пустеет. Полицейские один за другим идут поесть кислой капусты в пивную «У Нового моста». Париж затихает. Последние автобусы переезжают через мост. Потом займется тусклый рассвет, поедут первые трамваи, и, наконец, солнце вызолотит окна. Месторино сидит на «заветном» стуле; он просидит на нем восемнадцать часов!
Первые вопросы просты, естественны, невинны.
— Итак, Месторино! Трюфем явился к вам в десять часов с векселем на тридцать тысяч франков. Вы его оплатили. Однако убийца эти деньги похитил; нам нужны кое-какие подробности. Эти тридцать тысяч были в новых банкнотах?
— Не помню.
— Досадно. Постарайтесь вспомнить. Тридцать тысяч — сумма изрядная. Вы, по-видимому, взяли ее утром из банка?
— Не помню.
— Но послушайте! Так или иначе, вы же их куда-то сложили?
— Не припомню.
Первый раунд окончен. Один из допрашивающих не спеша идет в библиотеку за Уголовным кодексом и протягивает его Месторино.
— Видите, обманывать вас мы не хотим. У вас есть время подумать. Хорошенько взвешивайте свои ответы. Трюфема вы не убивали — вы так заявили, и мы вам верим. Но сознайтесь, вексель-то вы не оплатили?
Долгое молчание. Время терпит. Служитель приносит пиво.
— Послушайте, Месторино. Я расскажу вам, как все произошло. Когда Трюфем пришел, времени сходить в банк у вас уже не было. Вы попросили его прийти попозже. Зная вас как серьезного коммерсанта, он оставил вам вексель и сказал, что зайдет в полдень. Но не пришел, поскольку был убит. Вы поступили опрометчиво: сохранили вексель, но не признались, что он не оплачен. Полистайте кодекс. Чем это пахнет?
Только через два часа Месторино объявляет:
— Так оно и было! Второй раунд закончен.
— Но позвольте! — восклицает комиссар. — Свидетели утверждают, что Трюфем вам не доверял и ни за что не оставил бы неоплаченный вексель. Человек вы неплохой, нам это известно. Но дела у вас шли неважно. Трюфем держался с вами некорректно, поскольку вы не соблюдали сроки платежей. Тем утром он стал вам угрожать, а вы, будучи по натуре импульсивным, ударили его кулаком…
Допрашивающие уже несколько раз сменили друг друга. От усталости слипаются веки. Голова Месторино вот-вот упадет на край стола. Ему предлагают найти в кодексе статью о непредумышленном убийстве…
Месторино сражается. Соглашается. Отрицает. Отказывается от показаний. Понятия ни о чем не имеет. И тут запах еды, который наполнил комнату, заставляет обвиняемого сломаться — морально и физически.
— Ну да, да, я его ударил!
Третий раунд! Кабинеты заполнились. Улей уголовной полиции гудит. Хлопают двери. Текущие дела идут своим чередом; в коридорах слышатся голоса.
— Лучше уж признаться до конца, старина. Все мы устали. Ты ждешь Трюфема. Тебе позарез нужны деньги. Оружие для удара наготове.
Одна и та же фраза повторяется в сотый раз, и Месторино, сделавшийся на восемнадцатом часу допроса совершенно белым, как-то оседает, прячет глаза.
— Давай, подпиши, и дело с концом!
Подписал. Укрепления взяты. На набережной дез Орфевр такой допрос называется «карусель».
Знаете ли вы, кого Месторино звал в тюрьме, когда ему было плохо? Знаете, кто его подбадривал? Инспектор, который вырвал у него признание.
Когда люди думают о набережной дез Орфевр, в памяти у них невольно встают кровавые картины — ведь по сложившемуся мнению, полиция занимается в основном поисками убийц. Не стану утверждать обратное, однако верно одно: не профессиональные преступники доставляют полиции больше всего хлопот. Кроме того, на набережной дез Орфевр бытует аксиома, которую любой может процитировать, не раздумывая: «Все убийцы — дураки». На первый взгляд это всего лишь острота. Но стоит над ней немного задуматься, и вы убедитесь, что это не так.
Убийца убивает, чтобы украсть, получить наследство или страховую премию — не так ли? Дело это грязное и гнусное; топор, нож или револьвер, лужи крови, следы, запачканная одежда, всеобщее осуждение, и в результате — почти наверняка гильотина. С другой стороны, аферист, международный мошенник, жулик, подделывающий денежные документы, и даже карманник тоже добывают деньги, но никого при этом не убивают. Следовательно, умный убийца может сделаться аферистом, и лишь глупый аферист может скатиться до убийства.
Доказать это очень просто, если взять в качестве примера молодого негодяя, который убивает мелкую торговку, спящего старика-фермера или калеку-привратницу, а через полгода, идя на казнь, еще и хорохорится. Такие типы полиции хорошо известны. Расследование их преступлений почти никогда не представляет трудностей. Чаще всего они оставляют следы. После преступления их всегда находят, бледных и нервных, в их любимом бистро. И почти всегда они выдают себя, платя украденными деньгами.
Часто им нет и двадцати. Они завсегдатаи на танцульках, где любят вытаскивать пружинный нож. Они даже не отдают себе отчета в том, что хозяин бистро, который стремится поддерживать хорошие отношения с властями, первый скажет инспектору:
— Знаете, этот Деде… Надрался тогда как сапожник и вот уже второй день всем ставит…
Я сказал бы, что все это происходит в тесном кругу. Полиция знает практически всех темных субъектов. Знает она и их подружек, которые каждую неделю наносят полиции визит. Среди них много осведомительниц.
— Попробуй узнать, не ранен ли Деде в правую руку?.
Полиции уже известно, что во время борьбы со своей жертвой убийца был ранен.
— Интересно, как это я узнаю?
— А ты постарайся!
Женщина старается. На следующий день она снова в уголовной полиции.
— Вы были правы. У него там порез.
И вот двое инспекторов идут и спокойно берут Деде у стойки, где он по обыкновению пьет аперитив.
— Без шуток, слышь-ка! Нужно у тебя кое-что спросить…
Деде уже раз десять был на набережной дез Орфевр, но по всяким пустячным поводам. Он чувствует здесь себя как рыба в воде. Смеется, кивает знакомым инспекторам.
— Садись. И не выпендривайся. Сразу хочу сказать: ты влип и на этот раз не выкрутишься.
— Шутите!
— Всем известно, что ты прикончил старуху на улице Кюстина.
— А что, там были все?
— Заткнись! Говорю тебе, ты влип. Тебе остается попробовать спасти свою голову, если только это возможно.
Деде с ухмылкой показывает, что его голова еще прочно держится на плечах.
— Ну и шутники же вы все!
— Ты ее убил, признавайся!
— Нет!
— Признавайся! У нас есть доказательства.
— Неправда!
— Ошибаешься, парень. Вообще-то мы здесь знаем, что малый ты неплохой. Но очень уж любишь бахвалиться. Тебе хотелось удивить Нини и дружков. Только вот кому придется худо — дружкам или тебе?
— Я ничего не сделал.
— Значит, мы тут дураки или лгуны?
— Я этого не говорил.
— Если бы ты вел себя хорошо, можно было бы попробовать тебя спасти. С ловким адвокатом…
— Я ничего не сделал.
Длится это недолго. Просто не может длиться долго. Услышав несколько раз слово «эшафот», разговоры о Нини, дружках, бистро, куда он уже не вернется, молодой негодяй принимается рыдать. Это и есть обыкновенный убийца, хулиган-малолетка.
Время от времени разражается какое-нибудь сенсационное дело, которое месяцами приковывает внимание газет. Несмотря на то что прошло столько лет, что за это время была война, все еще слышны разговоры о Пранзини. Ландрю скоро отойдет в прошлое, так же как душители Ре и Сарре. Быть может, хоть эти были умными убийцами? Может, хоть они опровергли аксиому набережной дез Орфевр? Можно ли про них сказать, что это «светлые умы преступности»?
Инспектор, который много месяцев день за днем занимался делом Ландрю, ответил мне:
— Это просто мелкий буржуа-убийца, и все. Самый обыкновенный карманник во сто раз умнее и искуснее.
Немного спустя инспектор добавил:
— Ландрю, Ре и Сарре — просто неудавшиеся мошенники. Хотите доказательства? Прежде чем 25 февраля 1922 года заработать смертный приговор, Ландрю был осужден пять раз. Вот его «послужной список«:
21 июля 1904 г., Париж: мошенничество, 2 года тюрьмы;
28 мая 1905 г., департамент Сены: мошенничество, 13 месяцев тюрьмы;
28 мая 1906 г., Париж: злоупотребление доверием, 3 года тюрьмы;
5 августа 1910 г., Лилль: мошенничество, 3 года тюрьмы; 20 июля 1914 г., департамент Сены: мошенничество, 4 года тюрьмы.
Пять приговоров за десять лет! На мошенничество высокого полета он оказался неспособным — что ему оставалось делать? Убить! Но и тут он преуспел не больше.
Ландрю: почти лыс, с красивой черной бородой, одет с изысканностью провинциального чиновника.
Ре в свои шестьдесят четыре года отличается мощным телосложением. У него широкие плечи, грубые черты лица, на теле густые волосы, как у старого, хитрого и зажиточного крестьянина.
Сарре, с его добродушной внешностью, напоминает дельца из маленького городка.
Вот увидите, что следующий знаменитый убийца будет похож на них, словно родной брат. Прежде всего это люди тусклые и педантичные. Основная черта их характера — скупость.
Крупные аферисты большей частью любят жизнь легкую и шумную. Их чаще всего можно найти в казино, на модных пляжах и в роскошных ресторанах. Они работают не для денег, а для удовольствий, которые деньги могут обеспечить. Они любят вкусно поесть, игру, женщин. Больше всего они любят роскошь. Короче говоря, это чрезвычайно тщеславные люди, смысл жизни которых — изумлять публику.
Наши же трое убийц угрюмы, замкнуты, нелюдимы. Во всех трех случаях присутствует одиноко стоящая вилла. Да и все три виллы имеют сходство. Они обветшали. Унылы. Сельские жители инстинктивно отворачиваются от них — настолько жизнь в них кажется убогой и затхлой. Наших же троих мужчин мы скоро встретим — они пойдут за покупками с сетками для продуктов под мышкой.
Начинали они с довольно гнусных мошенничеств. Были осуждены. Отсидев срок, снова слились с толпой. Решились на убийство. Быть может, им удастся по крайней мере совершить преступление, которое можно будет счесть гениальным, и, не подвергая себя опасности, навсегда избавиться от нужды?
Отнюдь! Ландрю занялся зрелыми и отчаявшимися дамочками, которые давали объявления в газеты, где, краснея, изливали желание найти родственную душу. Несколько лет спустя Ре идет по его следам. И вот оба они утешают женщин, выслушивают их признания, осушают им слезы, шепчут слова любви. Тут же обсуждают денежные вопросы, смешивая с излияниями корыстные дела. Только Сарре несколько усложнил систему выдумкой со страховками. Никакого размаха, не правда ли? Что я хочу сказать? Что дело это гнусное и глупое.
Ландрю держит даму в объятиях и знает: когда она, положив голову ему на плечо, уснет, он ее убьет. Я уже не говорю о расчленении трупа и сжигании его по частям в кухонной плите! Ре дожидается, когда его подруга задремлет, и стискивает ей шею своими крючковатыми пальцами, пока жертва не испустит последний вздох. Затем ночью, в полном одиночестве, он опускает труп в заранее приготовленную могилу. Сарре — новатор. Он изобрел ванну с серной кислотой, где труп превращается в черноватую грязь! И каков же их доход? Меньше, чем у второразрядных мошенников!
Но вот они арестованы. Сидят в тихом кабинете лицом к лицу с полицейскими. Перед ними раскрывают все карты. Трупы найдены. Зловещие фотографии развешаны по всем бульварам. Более того! Найдены записные книжки, куда они заносили свои расходы, связанные с преступлениями.
— Вы убивали, признайтесь!
Но эти никогда не признаются! Их загоняют в угол. У них перед глазами все доказательства. Что же делают они? Улыбаются, зубоскалят или жалуются на головную боль. Несмотря на всю очевидность улик, Ландрю заявляет:
— Не знаю, о чем вы говорите.
Глядя на фотографии своих жертв, Ре вздыхает:
— Никогда не был знаком с этими женщинами.
И все. Больше из них ничего не вытянуть. В тюрьме они болеют и требуют врачебного ухода. Целыми днями вместе со своими адвокатами готовятся к защите.
— Ландрю, скажите, что вы делали в такой-то день и такой-то час?
— Не помню.
— У какого портного вы шили этот костюм?
— Я отвечу завтра. Очень устал.
Но, быть может, их защита будет отмечена печатью гения? Ничуть не бывало! Они просто все отрицают. Ничего не желают объяснять. Упрямо нагнув голову, они упорно твердят:
— Я не знаю.
До них точно так же вел себя Пранзини. И недавно выплывший Бонне, которого безрезультатно допрашивают вот уже несколько месяцев, безусловно, будет их достойным преемником в галерее знаменитых убийц. В лучшем случае они пускают слух, что у них есть какой-то секрет. Как это просто! И как скверно я бы себя чувствовал на месте комиссара или следователя, которые их допрашивают! Ведь доказательства налицо! Господин, сидящий с улыбкой на губах по другую сторону стола, сжимал в объятиях женщину, зная, что только она уснет, он хладнокровно убьет ее! И еще шептал ей слова любви! А она ему верила!
— Я немного устал, — хнычет он теперь. — Отвечу вам завтра…
Я знаю, что ходили разговоры о «спонтанных признаниях», о методах, помогающих подозреваемому освежить свою память. Попробуйте поставить себя на место полицейского, который отрыл останки женщин, разрубленных Ре, собрал все доказательства, включая и страшные письма, где корысть перемешана с любовью! Вот Ре сидит с подавленным видом, жалуется на ревматические боли, просит стакан воды.
— Я не знал этих женщин!
— Но все-таки…
— Я ничего не скажу! Мне нечего сказать! Это безнадежно!
Он даже отказывается есть. Приходится кормить его насильно. Это последняя хитрость, быть может, единственный не такой уж глупый поступок. Они знают, что публике недостаточно вещественных доказательств; чтобы совесть ее была чиста, ей нужно твердое, категоричное «да», признание, посредством которого убийца берет на себя ответственность за кару, налагаемую обществом. Но эти преступники будут хитрить до конца, этого «да» они не скажут. Это их последний козырь. И тем не менее их казнят.
Да будет так! Да будет так, несмотря на то, что через десять лет после смерти Ландрю находятся еще тысячи людей, которые чистосердечно верят в его невиновность. А вот теперь, повторяю, поставьте себя на место полицейского, который все знал и которому приходилось оставаться с ними в кабинете с глазу на глаз!
Через несколько лет порядки в полиции, так же как и в армии, изменятся и вы увидите, с какой тоской будут вспоминать «людей в больших ботинках», представители которых пока еще остались. Знаете ли вы, что среди больших начальников есть такие, что прошли все ступеньки полицейской службы? Это последние могикане. Скоро полицией будут руководить судебные чиновники, доктора права и химики.
Из всех служб, в которых приходилось работать нашим «старикам», самые добрые воспоминания у них остались от дежурных частей. По-вашему, «специальная бригада», занимающаяся убийствами, кажется более престижной? Отдел по борьбе с наркотиками — более приятным? Отдел азартных игр — более элегантным? Ошибаетесь! Наши асы учились своей профессии именно в дежурных частях.
Как-то один из них рассказал мне о своих первых шагах. Однажды утром его вызвал Комиссар и сказал:
— Послушай, Шарль. Некий поляк совершил преступление. Убил одного из своих соотечественников. Убийца — портной по профессии. Выгадал от преступления он немного: чужие документы да золотые часы. Где ты станешь искать часы и самого поляка?
Тогдашний новичок, а теперь комиссар отдела добавил:
— Ответить я не смог. Еще немного, и я подумал бы, что шеф шутит. Сегодня, имея такие данные, я его нашел бы почти наверняка!
Короче говоря, именно здесь можно познакомиться с настоящей полицией, той, что никогда не заставляет говорить о себе и даже не знает имен политических деятелей. Карикатуристы изображают этих инспекторов с огромными нафабренными усами и в котелках. И зря. В уголовной полиции еще встречаются усы, но редко, и они не нафабрены. Что же до котелков, то на смену им пришли мягкие фетровые шляпы. Я вовсе не хочу сказать, что все эти люди — законодатели мод. Это просто скромные служащие, а по-республикански небрежно к одежде относятся иногда и министры.
Сотрудники дежурных частей работают на улицах. Они ищут карманных воров и прочих негодяев, но составлять протоколы имеют право лишь на месте преступления. На первый взгляд несложно. Рассказанная ниже история докажет вам, что это не так. Однажды на набережной дез Орфевр новичку сказали:
— Вот вам приметы Пепито; это карманник, на прошлой неделе приехавший из Милана. Его несколько раз видели в магазине дешевых цен. Постарайтесь его задержать.
Проделайте опыт. Нырните в толчею универсального магазина и скажите себе, что среди окружающих вас людей находится жулик! Могу спорить на что угодно, что вы сможете выдвинуть тяжкие обвинения против сотни людей. Вы найдете кучу голов, принадлежащих убийцам, массу личностей с подозрительной походкой и жестами. И слишком поздно поймете, что все они — прекрасные люди!
И вот наш новичок после многочасовых лихорадочных поисков засекает наконец некую личность, из тех, что называют мерзкими рожами. Полицейский дрожит и дышит тяжело, словно гончая. Разве ему тысячу раз не повторяли, что главное качество полицейского — интуиция? Тем временем «мерзкая рожа» идет по пятам за какой-то дамой; вот он уже протягивает руку к ее сумочке. Медлить нельзя! Наш инспектор подскакивает и произносит традиционное:
— Без шума!
Дама, словно девчонка, бросается бежать, забыв про свою сумочку. Задержанный сопротивляется и бранится:
— Да оставь ты меня, дурак! Она же сейчас смоется! Собирается толпа. Еще немного, и скандалящую «мерзкую рожу» будут линчевать. Только вот дело в том, что «мерзкая рожа» — это инспектор полиции, дежуривший в магазине. Он ощупывал сумочку, чтобы убедиться, что в ней и в самом деле находятся украденные бумажники. Потому что дамой был сам переодетый Пепито!
Хорошему инспектору этого отдела удается проводить по одной операции в день, но только с карманниками. Поэтому больше двух часов в день он не работает. Конечно, теоретически весь его рабочий день принадлежит государству. Но это все равно что заставлять романиста или композитора писать по восемь часов в сутки. Эта работа — искусство. Как правило, сделав небольшой тур по зданию уголовной полиции, он преспокойно отправляется в ближайшее бистро поиграть в белот; так проходит утро. Это отнюдь не мешает нашему инспектору чувствовать обстановку. Может, сегодня платежный день? Подошел срок? А как на улице: дождь или холодно? Может, в универсальном магазине сегодня распродажа; быть может, на Лионский вокзал прибывает заграничная знаменитость?
Полдень! Наш инспектор дает знак своему коллеге — они всегда ходят по двое, — и охота началась. Спускаются в метро, выбирают определенный, не слишком длинный маршрут, например к мэрии на площади Согласия. Становятся в разных концах вагона, и, могу поклясться, ничто не ускользает от их взгляда. Может показаться невероятным, что каждый день, практически за два часа, таким способом им удается поймать вора.
Но не следует забывать, что карманные воры, карманники, составляют довольно малочисленную корпорацию, а места их деятельности ограниченны. С другой стороны, их разовая добыча невелика, поэтому карманники, словно низкооплачиваемые работники, трудятся практически целыми днями. Иногда их знают в лицо. Известны также их пристрастия, привычки. Только не путайте карманников с обычными мелкими воришками! Карманник гордится своим званием; он никогда, к примеру, не тронет дамскую сумочку и не вырежет бритвой карман. Воры этой профессии работают только пальцами. Это своего рода художники. Чтобы достичь совершенства, им требуются годы.
Поимка вора происходит самым сердечным образом, безо всякого негодования с чьей-либо стороны. Предположим, господин, только что освобожденный от бумажника, спускается в метро «Пале-Рояль» и не подозревает о своем несчастье. К нему быстро подходит второй полицейский.
— Извините, месье! Проверьте, пожалуйста, свои карманы!
Дело в том, что необходимо, чтобы жертва подала жалобу. В противном случае детективы ничего не могут сделать. Тем временем инспектор дружески приближается к вору.
— Прошу вас следовать за мной в комиссариат.
И все. С виду — ничего особенного. Но не забывайте, что вагон метро набит битком, люди снуют туда и сюда, входят и выходят, наступая друг другу на ноги, а арест длится всего несколько минут. Не забывайте, что у инспектора не написано на лбу, кто он такой, и люди, увидев, что он пристает к кому-то, лезут в драку. Не забывайте, что порой обворованный так спешит, что предпочитает расстаться с бумажником, чем провести два-три часа в комиссариате. И не забывайте, что такая сцена происходила у вас на глазах раз сто, а вы и не подозревали об этом! А теперь признайтесь, что не обратить на нее внимание — раз плюнуть!
Один из спектаклей, вызывающих наибольшее восхищение горожанина, — это когда рыбак, нахмурив чело, вперяет взор в небо и объявляет:
— Ветер переменится на северный!
Потом, глядя на сине-зеленую воду, почесывает нос:
— Пять саженей глубины. Течение — пол-узла. Я удивлюсь, если здесь не будет клевать морской язык.
И, понятное дело, морской язык у него клюет, а городской господин немеет от восхищения.
Профессиональный престиж! Он есть и у виноделов, которые, пощелкав языком, определяют марку и возраст любого вина. Что ж, такой престиж есть и у полицейских или, если хотите, у некоторых из них. Речь тут идет не о таланте, интуиции и даже не о чутье. Речь идет только о профессионализме. Вам кажется, что это очень просто, не так ли? Париж — это Париж: современная и шумная столица, состоящая из богатых и бедных кварталов. Но если бы ежедневно, на протяжении месяцев, днем и ночью, вы принялись бы бродить по его улицам, то увидали бы город совсем в другом свете, он показался бы вам похожим на огромную ярмарку. Вам, несомненно, приходилось видеть гравюры, изображающие Новый мост, каким он был в прежние времена, со всеми его лавочками и зазывалами. В деревне вам доводилось видеть ярмарки. Так вот, в действительности Париж такой и есть, только в увеличенных размерах. Это смесь восточного базара с народным гулянием. Одни продают, другие покупают — любые товары и удовольствия. А среди продавцов и покупателей попадаются люди, которые крадут, обманывают и жульничают. Ста тысяч способов мошенничества не существует. Наши карманники как две капли воды похожи на грабителей, по ночам раздевавших прохожих на Новом мосту. Мошенники, подделывающие денежные документы вот уже два столетия, в сущности, делают фальшивые деньги. А карточные фокусы показывались всегда, с той только разницей, что в элегантном обществе они превратились в покер.
Профессия полицейского? Знать все уголки и закоулки этой гигантской ярмарки, особенно изнутри. Знать, к примеру, что совершивший преступление поляк переоденется с головы до ног в одной из лавочек на улице Сент-Антуан, где другие поляки пристают на улице к прохожим. Знать, что эти же иностранцы ночуют по шесть-семь человек в меблированных комнатах в квартале Сен-Поль. Именно там несколько лет назад была арестована знаменитая банда убийц, которую называли «польские бандиты».
А где вы будете искать русского, китайца или негра с Мартиники? К тому же нужно различать русских эмигрантов и лжеэмигрантов и среди последних — кто из них евреи, а кто нет. И не путать их с грузинами и другими кавказцами!
Человек с определенным пороком чаще всего посещает какой-нибудь определенный квартал.
Париж велик, но состоит из бесконечного числа маленьких, вполне определенных мирков. Что я имею в виду? Каждое кафе, каждое бистро со своей клиентурой и есть один из таких мирков. Не следует забывать и о календаре. Если Париж и ярмарка, то ярмарка подвижная, где каждый день, словно в море, меняются течения, приливы и отливы.
Проделайте опыт: держу пари, что при определенном терпении вы отыщете в толпе одни и те же головы на празднике в Нейи и на Тронной ярмарке[23], на толкучке, на скобяной и ветчинной ярмарках, на Монмартрском гулянии и на новогоднем празднике на Больших бульварах. Толпа притягивает к себе одни и те же личности, а эти личности притягивают к себе полицию. Остановитесь у подмостков с ярмарочными борцами. Там обязательно окажется военный, который примет вызов побороться, и, клянусь вам, как минимум один вор и один полицейский, делающие вид, что следят за представлением.
Сейчас вы увидите, что все это небесполезно, что все взаимосвязано. Не так давно один инспектор стоял и прислушивался к похвальбе нескольких ярмарочных чемпионов по классической борьбе. Пятеро атлетов выстроились на подмостках; внезапно инспектор нахмурился, увидев кусочек татуировки, выглядывавший из-под трико самого молодого борца. Раз, другой, третий входит он в палатку вместе с толпой. Словно англичанин, ждущий, когда звери съедят укротителя, он ждет, что трико сдвинется немного в сторону. Вопрос в том, действительно ли на том кусочке татуировки, что он увидел, изображены пальмы. Но трико, увы, не сдвигается, а представление подходит к концу. Борцы переодеваются. Самый молодой выходит, и полицейский мягко берет его за руку.
— Мне нужно сказать тебе несколько слов.
— Проклятье! Подождите! Лучше я сам их вам отдам… Он протягивает инспектору часы, которые во время одного из вечерних представлений стянул у зрителя.
— Гм, — ворчит полицейский. — Плохо дело! Через несколько месяцев тебе идти на военную службу, а этого достаточно, чтобы загреметь в Африку…
Словно два приятеля, они идут в толпе мимо каруселей.
— Кстати! Твоя татуировка… Парень краснеет.
— Это ведь «Коронация Наполеона», верно?
— Откуда вы знаете?
— Я заметил маленький кусочек, с пальмами. Татуировка у тебя еще свежая. Корочка только что отпала. Ее сделали самое большее месяц назад.
— И что же? — бледнеет борец.
— Не валяй дурака. Только один человек умеет делать «Коронацию Наполеона». Карачи. А Карачи, приговоренный к смерти, вот уже полгода как сбежал из тюрьмы. Где ты его видел?
Парень молчит.
— Послушай, будешь хорошо себя вести, про часы я забуду.
— Я ничего не могу сказать.
— Тебе больше нравится служба в Африке?
— Он не хотел делать мне «Коронацию»: боялся, что из-за этого его поймают. Но отказать не осмелился: он ведь прятался в комнате у моей сестры.
— Он еще там?
Вот так в тот же вечер и был арестован опасный бандит, который на визитных карточках называл себя «Художник-татуировщик, специалист по “Коронации Наполеона”». «Коронация» его и подвела! Что-нибудь подводит их всех — какая-нибудь привычка, мания, страсть. Допустим, совершено убийство, ограбление, в общем, правонарушение. И если виновные в течение десяти дней не арестованы, публика начинает верить в безнаказанность. Но это не так. Полиция не забывает. Она никогда не теряет надежды, и порой человека задерживают спустя год, два, а то и больше.
Вот забавный пример. Одно время в Париже участились необыкновенно ловкие и дерзкие ограбления. Они не были делом рук любителя, тут явно трудился человек, технически сведущий. Подозрение падает на торговца велосипедными принадлежностями. Его жилище и лавку обыскивают, но тщетно. Постепенно подозрения против него крепнут, но вещественных доказательств — никаких. В частности, для совершения преступлений он должен был располагать специальными приспособлениями, но они на найдены. За ним наблюдают. Устанавливают слежку. Он не может вынести из дома даже маленького пакета. Идут дни, недели. Инспектор непрерывно прохаживается перед лавкой. Но время уходит. В любой момент может поступить приказ снять наблюдение. Это должно произойти со дня на день, и тут полицейский, чья очередь вести наблюдение, случайно приближается к витрине, где навалены старые велосипедные шины, колеса, ржавые рули, разводные ключи. Глаза у полицейского округляются: там, за стеклом, посреди хлама, лежат приспособления, которыми пользовались при ограблении!
Их искали везде. Перерыли весь дом. Но в течение недель никому не пришло в голову проверить витрину!
Для меня, так же как и для вас, это неприятная дата: в этот день, да еще 31-го за платежами приходит инкассатор. Для полиции, по крайней мере для некоторых специалистов, которые занимаются определенным сортом жуликов, — это день тяжелой работы. Причем не только работы, но и неприятностей. Дело в том, что существуют банки, которые обслуживают ярмарки и универмаги. Вы приходите. Отдаете чек. С жетоном в руке стоите в очереди; вам и в голову не приходит, что вокруг вас творится что-то необычное. Если в метро вы, сами того не ведая, раз сто присутствовали при совершении карманной кражи, то здесь вы столько же раз присутствовали при гораздо более серьезной операции.
Накануне дня платежей хорошо воспитанный, элегантный мужчина средних лет останавливается в большой, иногда даже роскошной гостинице. Он прибыл из Берлина или Вены, из Брюсселя или Лондона. Он заходит в бар, обедает в шикарном ресторане, посылает несколько отправлений по пневматической почте или несколько раз звонит по телефону. Этот господин — крупный международный вор, хотя и не похож на такового; он специально приехал в Париж, чтобы руководить операцией. В прошлом месяце он добился удачи в Амстердаме. Два месяца назад — в Варшаве. В каждой столице у него есть два-три хорошо вышколенных помощника, которые лишь ждут от него сигнала. И могу поклясться, что все происходит совсем не так, как в детективном романе.
Большой банк. Десять часов утра. Платежный день; толпа особенно густа. В числе прочих здесь есть и кассиры универмагов, пришедшие за деньгами для выдачи жалованья служащим. Но к этим серьезным клиентам примешивается мелкая сошка; эти люди только что получили по чеку сто или тысячу франков.
Наш элегантный господин держится в стороне, погруженный в чтение биржевого бюллетеня или газеты. Выглядит он респектабельно. Не хуже, чем человек, собирающийся получить сто тысяч франков бонами казначейства. На скамье сидит почтенная женщина крестьянской наружности и терпеливо ждет, держа на коленях корзину, — словно в субпрефектуре. Выйдя на улицу, вы увидите на тротуаре молодого человека, который, несомненно, назначил любовное свидание и с нетерпением переминается с ноги на ногу рядом с такси, время от времени поглядывая на счетчик. Ни одного внушающего тревогу лица. Напротив! От этих людей веет честностью и искренностью. И тем не менее, один из самых способных наших инспекторов совсем недавно сказал мне:
— В девяти случаях из десяти выбранная жертва денег лишается. Мы ничего не можем сделать. Если мы наблюдаем за банком в районе площади Оперы, операция переносится на площадь Звезды или Республики.
Проследим, однако, за тем, как разворачиваются события. Добропорядочный бухгалтер только что получил шестьдесят тысяч франковых банкнот и прячет их в портфель или бумажник. Помимо своей воли, он тревожно озирается, но тут же успокаивается и направляется к двери. Человек, читающий биржевой бюллетень, делает незаметный знак. Внезапно кумушка с корзиной встает и тоже идет к двери.
— Теперь, — говорит инспектор, — бухгалтера может спасти только случай.
Дальше все зависит от расположения банковских помещений. Касса находится на втором этаже? В этом случае на полупустынной лестнице наша толстушка спотыкается и неожиданно налетает на бухгалтера. В тот же миг элегантный субъект выхватывает у него портфель, выскакивает на улицу и прыгает в такси, тогда как молодой влюбленный будто бы случайно оказывается на пути потерпевшего и мешает ему пройти.
Касса на первом этаже? Из нее ведут на улицу двойные двери? Еще лучше. Нападение произойдет между дверьми, причем вполне возможно, что бухгалтера толкнет любитель пения, а деньги перекочуют из корзины толстушки в такси.
Возможны пятьдесят, сто комбинаций. Они все разучены. Каждой из них соответствует определенный сигнал. И если одна из них сорвется, тут же наготове другая. Можно ведь работать и на улице, и даже под колоннадой банка. Грабителей иногда четверо, иногда пять-шесть, если налет того стоит. Если инкассатор все время настороже, ждут, когда он зайдет в дом, и операция проводится на лестнице. Он закричит? Всполошит прохожих? Ну и что? Такси скрылось, увозя с собой двух-трех человек. По дороге они выйдут в разных местах. Один вылезет в совершенно непредсказуемом месте — чтобы сбить преследователей с толку. Другой на перекрестке.
Приметы грабителей разосланы во все концы? Только вот приметы которого из них? К примеру, задержана толстушка. Но разве это преступление — ходить по банку с корзиной и, споткнувшись, налететь на кого-то на лестнице?
— Я ничего не сделала! — клянется она. Пожилой господин — тоже!
— Обыщите меня! — кричит он. — Если вы найдете у меня украденные деньги, я согласен всю оставшуюся жизнь пробыть на каторге. Да что это я? По-моему, у меня тоже украли бумажник!
А где же деньги? Боже мой, в ту минуту, когда их ищут, они, возможно, уже в Бельгии или в Лондоне. А может, их просто поменяли на лиры или доллары в другом банке.
Задержаны двое, трое, четверо сообщников. В комиссариате они льют слезы ручьями и твердят:
— Считайте, я из-за вас потерял место!
— Узнаете этого человека?
— Кажется, он был там в момент суматохи.
— Вы его точно узнаете?
— Я не уверен… Мадам держала меня за руку… Я едва не упал… Я…
— Это тот человек?
— Да не знаю! Все произошло так быстро. Откуда ни возьмись набежала толпа, какие-то люди спрашивали, что случилось, другие кричали «убивают»…
Задержанные начинают держаться все более вызывающе.
— Это все, что у вас есть против меня? И что вы собираетесь делать? Что все это значит?
— Зачем вы были в банке? — спрашивают у них на всякий случай.
— Чтобы получить по чеку.
У них на все есть ответ. Алиби подготовлено. Прибывает в ярости и отчаянии шеф бухгалтера и только ухудшает ситуацию своими оскорблениями. Повторяю: деньги уже далеко. Элегантного господина с извинениями отпускают. А на почте в Берлине или Будапеште он получает до востребования свои шестьдесят тысячефранковых банкнотов. Затем честно делит их на пачки и посылает переводом тем, кто остался в Париже. А назавтра в Антверпене алмазная биржа, и он садится в самолет. Останавливается в лучшей гостинице. Несколько раз звонит по телефону. Полная дама — не та, что была в Париже, а настоящая бельгийка — готовит наряд крестьянки и корзину. Предупрежден таксист, и молодой человек, и другие — если таковые имеются. Небольшое веселье начинается опять.
Полиция знает этих людей. Но дело в том, что брать их нужно на месте преступления. Нет, это не Месторино, не Ландрю, не Сарре! Что я говорю? Это даже не Стависский[24]; этим людям ничья защита не требуется.
Просто-напросто выигрывает хитрейший!
— Тишина! — произнес усатый мужчина, набив трубку и бросив взгляд на пульт, на котором не горело ни одного огонька. Часы показывали половину двенадцатого: через несколько минут люди начнут выходить из театров, кино, покидать последние поезда метро и автобусы; один за другим погаснут огни за решетчатыми ставнями, и на пустынных улицах таксисты начнут молчаливую тайную охоту за редкими ночными прохожими. В большой комнате с дверью, обитой железом, и открытыми в ночь окнами сидят четверо — четверо мирных служащих; двое из них переоделись в серые халаты, третий, которому жарко, снял пиджак, четвертый, только что доевший хлеб с колбасой, собрал крошки, скомкал промасленную бумагу и бросил ее в печку. Слева — громадный пульт, напоминающий пульт телефонной станции; сотни его маленьких лампочек каждую секунду готовы зажечься. Направо — включенный телеграфный аппарат. И, наконец, над нами мы слышим шаги «отшельника» — пятого служащего, который, находясь один на один со своей радиостанцией, ждет вызова.
Пустеют театры и кино. Париж засыпает. Придя сюда некоторое время назад, я ошибся дверью и с полчаса плутал по пустынным коридорам префектуры полиции, проходя мимо бесчисленных кабинетов и без конца оказываясь на одних и тех же площадках, освещенных дежурными лампочками. Людей здесь всего четверо, да один наверху, и тем не менее этой ночью в Париже не произойдет ничего, без того чтобы…
На плане Парижа, который висит на стене, загорелась похожая на таблетку лампочка. Она соответствует XIII округу, а ее мигание означает, что машина дежурной части ЭТОГО округа выехала на место происшествия. Что это? Где-то в районе Жантийи или Иври найден труп? Или потасовка в каком-нибудь бистро у Итальянской заставы? Оператор связывается по телефону с участком XIII округа.
— Алло! Городская полиция. Ваша машина вышла. Что у вас там стряслось?
В участке на Итальянской площади еще ничего не известно. Один из полицейских разбил стекло сигнализатора на улице Тольбиак, вызывая подмогу. Остается только ждать; проходят минуты. Тем временем загорается лампочка XVIII округа.
— Алло! Городская полиция. Ваша машина вышла. Как вы сказали? Благодарю.
Оператор с улыбкой поясняет. Машина XVIII округа, воспользовавшись затишьем, поехала на заправку. На улице Тольбиак нет ни трупа, ни потасовки.
— Берси[26], — сообщает мне оператор.
— Что?
— Берси. Ханыга, если хотите. Мы так называем пьянчуг. Этот сопротивлялся, не хотел идти.
Лампочка XIII округа гаснет. Машина вернулась. Пьянчуга сейчас объясняется с бригадиром; через несколько минут его отведут проспаться на нарах за зарешеченной дверью.
Быстро кругом, к телеграфу! Усач принимает сообщение и тут же начинает передавать его всем полицейским участкам.
— Автомобиль? — безразлично спрашивает его коллега.
— Да, черт возьми!
Это значит, что угнана машина — уже двенадцатая или тринадцатая за день. Сейчас самая пора. Выйдя из театра, люди не находят своей машины и спешат к телефону.
Но вот звонит другой телефон (они тут в каждом углу), и завязывается короткий разговор.
— В больнице Божон? Ясно. Сейчас будет.
Этот служащий совсем молод. Он обращается к своему усатому коллеге, который все еще стучит телеграфным ключом.
— Слушай, ты вроде говорил, что приходил Буррелье?
— Да, недавно заходил и сказал, что больше не может.
— Ладно! Сейчас будет доволен.
Молодой человек снимает трубку другого аппарата.
— Алло! Участок в Эпинетт? Буррелье на месте? Это городская полиция. Передайте, чтобы он срочно отправлялся в больницу Божон. Там его ждут.
Дело в том, что в больницу Божон привезли старушку: ее сбил автобус и ей нужно сделать переливание крови. Тысячи парижских полицейских — доноры, готовые в любое время дня и ночи спешить в больницу. Они к этому уже привыкли. Их организм вырабатывает слишком много крови. Недавно сюда заходил запыхавшийся Буррелье — ростом метр девяносто, огромный, как зеркальный шкаф.
— Ну что, все еще нет для меня клиента? Я скоро задохнусь.
Через час-два он вернется на свой пост в Эпинетт — довольный, что почувствовал облегчение. Если только старушка не имела недавно дело с полицией. Однажды Буррелье устроился у изголовья старого рецидивиста в татуировках с головы до пят, который получил три пули в живот. Переливание началось, когда вдруг этот тип открыл глаза, увидел полицейскую форму, заметался и сорвал аппарат, рыча:
— Чтобы мне давали кровь легавого? Да лучше я сдохну!
Полночь… Час ночи… Вызов из XIV округа — опять пьяница, ханыга… Вчера машина XIII округа выезжала семнадцать раз. Правда, было воскресенье и бары у Итальянской заставы ломились от посетителей. Сегодня понедельник: если что-нибудь произойдет, это будет чудо. Или что-то неожиданное и серьезное; такое обычно падает как снег на голову в самый спокойный момент.
В окружных участках полицейские играют в домино или шашки — карты запрещены. Участки почти пусты: как обычно, несколько проституток или какая-нибудь цветочница, которую на всякий случай продержат часа три.
Два часа… Внимание: загорелась лампочка II округа. Быть может, на этот раз настоящее преступление, какое-нибудь хитрое ограбление, сенсация, о которой завтра заговорят газеты?
— Алло! Городская полиция. Ваша машина вышла.
Минут пять, не больше, и мы уже все знаем. На улице Бомарше двое подвыпивших гуляк возвращались домой и споткнулись о цветочный горшок. Вбив себе в голову, что привратник назло поставил его у них на пути, они выбили в привратницкой окна.
Все! Три часа… Больной в XVII округе, которого надо везти в больницу… Угнанный днем автомобиль найден в Булонском лесу. Кому-то явно захотелось устроить своей подружке сентиментальную прогулку в машине.
Четверо мужчин пьют только что сваренный кофе и снова набивают трубки. Но, может, с секунды на секунду?.. Нет, на пульте не горит ни одна лампочка. Париж спит. Или… Ведь бывают драмы поначалу тихие. Чтобы убедиться, что ночь прошла спокойно, нужно дождаться восьми-девяти утра, когда привратники разнесут газеты и почту, а горничные в гостиницах постучат в двери номеров. Кто знает, не найдут ли где-нибудь у окраины XVIII округа отравившуюся газом старуху или в меблированной комнате IX округа — неподвижную пару, нанюхавшуюся кокаина?
Почти наверняка в районе улицы Отвиль или Рошешуар какой-нибудь торговец увидит, что решетки на окнах его магазина сломаны, а мехов или радиоприемников и след простыл. А может, утопленник в канале Сен-Мартен?
Четыре часа… Пять… На небе появляется тусклый свет, слышны гудки буксиров на Сене. Один из служащих подводит итог случившемуся за ночь: шесть пьяниц, восемь проституток, привратник с цветочным горшком.
Термометр Парижа остался на нуле.
Мэрия XVIII округа, на Монмартре, на улице Мон-Сени. Обстановка как в полицейской части любого округа: длинный деревянный барьер, выкрашенный в черный цвет, огромная печь, сероватые стены, велосипеды патруля и в глубине кутузка — три-четыре камеры за решетчатыми дверьми: одна для мужчин, другая для женщин, третья для застигнутых на месте преступления — эти не должны общаться с соседями. У тротуара — фургон дежурной части и малолитражка. Вокруг — кишащий людьми район, от площади Клиши до бульваров Барбес, Шапель и Сент-Уэна, включающий барахолку и другие язвы города. Какие вызовы ждут нас здесь?
Суббота, восемь утра. Торговля на рынках идет полным ходом. Улица Лепик напоминает муравейник. Метро здесь пересекает бульвар Рошешуар, а служащие и мидинетки сломя голову летят с Монмартрского холма.
Вот и вызов. Бригадир, из-за жары сидящий в растегнутом мундире, поворачивается к людям, готовым мгновенно прыгнуть в машину.
— «Скорую»! Переход!
Как пьяниц здесь называют «берси», так и «переходами» называют транспортные происшествия, случающиеся на знаменитом перекрестке бульвара Рошешуар. Таким «переходом» и начинается сегодняшнее дежурство: какой-нибудь старичок или старушка, скорее, старушка отправилась за покупками и решила проскользнуть между машинами и трамваем. В больницу! Трамвай задерживать нельзя. Вскоре полицейские возвращаются и переносят сделанную в блокноте запись в толстый журнал: «Элоди Б., 69 лет, место рождения — Кламси, домашняя хозяйка, перелом таза».
Все спешат. Рынки бурлят. Опять звонит телефон.
— Алло! Восемнадцатый? Да! Улица Коленкура?.. Ладно.
Невозмутимый бригадир объявляет:
— Обморок!
Я листаю толстый черный журнал и на страницах в предыдущие дни, кроме «переходов», несколько раз вижу запись: «обморок». Это означает «обморок на улице». Смотрю на возраст: 58, 62, 67, 72 года… Такое случается на оживленных улицах, в толпе: старичок или старушка внезапно оседают на землю; вокруг собираются любопытные. Да, это так! На Монмартре полно стариков, особенно неудачников. И наступает день, когда от голода, стужи или жары… Бригадир мне подмигивает:
— Не считая пройдох!
Бедные пройдохи! Это те, кто больше не в состоянии жить, кто хотел бы успокоиться раз и навсегда: чтобы наверняка попасть в какой-нибудь приют, они, выбрав место пооживленнее, симулируют обморок.
Десять часов: у заставы Сент-Уэн столкнулись два грузовика; один из них, с полным баком бензина, вот-вот загорится.
Одиннадцать: телефонный звонок.
— Алло! Обморок.
Но на этот раз не старичок и не старушка, а молодой восемнадцатилетний бельгиец, который приехал в Париж искать счастья и упал от истощения.
Полдень. Солнце сияет. Трое полицейских грубо вталкивают в участок человека. Один из стражей порядка кладет на стол странный, отточенный как бритва нож, которым этот субъект вырезал в метро карманы.
Вокруг нас живут двести тысяч человек, богатых и бедных: они заполняют бистро и кабаре, живут в квартирах, огромных доходных домах и бараках; все, что с ними происходит, сводится к нескольким строчкам в регистрационном журнале, причем в различных кварталах Парижа записи эти будут разные, потому что каждый живет своей жизнью с собственными драмами, происшествиями, преступлениями.
Преступность? Тут XVIII округ побивает все рекорды: 9 умышленных убийств за 1935 год, одна восьмая всех преступлений, совершенных в Париже. Может, вы думаете о хулиганах с площадей Бланш или Пигаль, о бледных проходимцах с бульваров Шапель или Барбес или о «крепких орешках», которые именуют себя «головорезами»? Если вы скажете об этом бригадиру, он посмотрит на вас со странной улыбкой. То же случится, упомяни вы о домах с большими номерами на бульваре Шапель, в дела которых полиция никогда не вмешивается. Живущие там люди сводят счеты между собой сами, услышать о них можно только случайно.
Нет! Этой субботней ночью вызовы будут, сегодня день выдачи жалования; поступят они и из верхней части района. Машина, как обычно, уедет, но привезет лишь раненого или труп. Хорошо еще, если этот раненый сможет назвать свое имя и возраст и если он вообще понимает по-французски.
Это все португальцы, арабы, цыгане, которые завязывают драки по им одним известным причинам — из-за депо или женщины. Поножовщина. Когда машина дежурной приезжает на место происшествия, на какую-нибудь немощеную улочку, где бродят одичавшие собаки, полицейские могут лишь подобрать жертву: вокруг нее пусто. Вот в середине ночи в участок является араб.
— Я поссорился с женой, — заявляет он. — Она убила себя, ножом в сердце.
Машина уезжает. В префектуре загорается лампочка. Полицейские останавливаются в переулке у хибарки; какие то тени разбегаются в разные стороны. Рядом с мертвой, француженкой, только двое плачущих детей — четырех и шести лет.
— Это папа убил маму…
Из совершаемых здесь ежегодно в среднем шестидесяти девяти убийств двенадцать приходятся на долю уроженцев Северной Африки.
А Монмартр… Я вроде сказал, что это спокойная деревушка? Бригадир в расстегнутом мундире знает почти всех своих клиентов. Эпилептик, припадки у которого случаются в местах, где можно вызвать сочувствие прохожих… Полдюжины шулеров, «работающих» на барахолке… Проститутки — эти всегда одни и те же. У них даже не спрашивают имени; у каждой есть, так сказать, свое место в кутузке. Что касается пьянчуг, тут тоже есть свои ветераны, маньяки, напивающиеся каждую субботу и регулярно заканчивающие ночь в участке. Только самоубийцы, естественно, меняются, но и они похожи друг на друга не меньше, чем те, кто попадает в рубрику «переход» и «обморок». Это тоже старики! Старухи! Они не пользуются ни револьвером, ни вероналом — вот доказательство, что они стары и бедны. Женщины травят себя газом или угорают у печки. Некоторые мужчины, родившиеся в деревне, предпочитают вешаться. Другие — за год их бывает около сотни — поступают еще проще: так как живут они в верхних этажах, то просто выбрасываются из окна.
Таков Монмартр, настоящий, который на самом деле выше и ночных кабачков, и нескольких сотен пресловутых сутенеров и девиц легкого поведения, Монмартр буржуа, чиновников, прислуги, и в то же время Монмартр старичков и старушек, у которых ничего не осталось, которых сбивает трамвай, потому что они плохо видят, которых сражает холод, которые притворяются, что теряют сознание на улице, чтобы получить место в приюте, а в случае неудачи готовы однажды утром выброситься из окна.
Полночь. Мэрия XX округа, площадь Гамбетты, неподалеку от Пер-Лашез. В участке выстроились две группы полицейских: пересменка, как в казарме. Как только их товарищи ушли, «ночники» устраиваются поудобнее. Монументальный чайник уже запел; самый молодой полицейский мелет кофе, шестеро остальных устраиваются за столом: двое играют в лото, двое — в шашки, двое «болеют». Тот, что будет выполнять секретарские обязанности, бросает взгляд на последнюю заполненную страницу черного журнала. Ночь обещает быть мирной. Сегодня не суббота, не конец месяца. В кутузке — лишь старая проститутка да двое бродяг, пользующихся гостеприимством полиции. О бродягах можно было бы и не говорить. Их присутствие ощущаешь у самого входа. У них существует свой запах, спутать который ни с чем невозможно; им пропитано большинство парижских полицейских участков.
Бригадир зевает, свертывает сигарету, оседлывает свой большой нос очками и, блаженствуя, пытается почитать газету. Звонит телефон. Может, угон автомобиля? Или еще того проще? Просьба о подкреплении?
— Алло, да… Не слышу… Улица Шаронн? Какой дом?.. Да тише вы там, ничего не слышно! Ладно!
Повесили трубку… Бригадир неуверенно поднимается. Он ничего не понял. Явно какой-то пьяница.
— Машину на улицу Шаронн, — командует он для очистки совести.
Все спокойны. В комнате тепло. Мужчины прерывают игру, полагая, что через несколько минут продолжат.
На улице Шаронн собралась небольшая группка людей. Едва машина останавливается, полицейские понимают, что произошло что-то серьезное: все молчат, никто не спешит с объяснениями. Некоторые в пальто, накинутых прямо на рубашку. Вид у всех оторопелый.
— Где это?
Полицейским указывают на убогий дом.
— На пятом…
Привратница у себя в каморке: она потеряла сознание, двое жильцов с помощью уксуса приводят ее в чувство. Слышно, как осторожно приоткрываются двери; похоже, люди здесь боятся пошевелиться; наверху кто-то кричит — с какой-то женщиной истерика.
Бригадир и двое полицейских поднимаются наверх. Реле времени срабатывает, свет гаснет; приходится долго искать выключатель. На каждом этаже — три коричневые двери. Соломенные половики. Несколько визитных карточек, прикрепленных кнопками. И вдруг — запах, запах пороха, запах драмы и крови, такой же узнаваемый, как запах бродяг. На площадке люди с вытаращенными глазами, кричащая женщина и ее муж в пижаме, тщетно пытающийся ее успокоить.
Бригадир опытен. Он расталкивает любопытных и входит в квартиру. Его подручные расспрашивают соседей по этажу.
— В чем дело?
Кричавшая молодая женщина пробует выдавить из себя слова:
— Я услышала выстрелы, три… И тогда…
Побледневший бригадир появляется в дверях и ворчит:
— Врач?..
— За ним пошли.
Значит, сейчас кто-то бежит по улице и звонит в дома в поисках доктора. Потому что здесь, в кухне, которая служит и спальней, трое детей…
Их трое: двое в одной постели, третий — семилетний — в другой; трое маленьких детишек, убитых выстрелами в голову! Поперек комнаты на полу лежит женщина с растрепанными волосами; вокруг нее целая лужа крови.
— Услышав выстрелы, я бросилась к двери, — рассказывает только что кричавшая женщина. — Мне показалось, что кто-то идет в домашних туфлях. Потом послышались рыдания. Она повторяла: «Мои детки, мои бедные детки…» Они были уже мертвы.
Приходится дважды включать автомат освещения. Кто-то медленно поднимается по лестнице, не переставая говорить: это врач, которого наконец нашли. Женщина заканчивает:
— Дверь отворилась… Я закричала… Передо мной стояла госпожа Винод: в одной рубашке, в руке бритва, горло перерезано… Она стояла так несколько секунд, глядя на меня как безумная… Потом упала на колени.
Врач не может ничего сделать ни для нее, ни для детей. Нужно ждать комиссара полиции. Дверь закрывают.
Восемь месяцев назад муж ее бросил и ушел к какой-то рыжей на площади Гамбетты. А она опять ждала ребенка. Ходила убирать в дома по соседству. Старший посещал школу.
В два часа для дежурной части все кончено. Комиссар полиции прибыл и заперся в квартире вместе с секретарем. В участке доминошники все еще играют.
— Ну что? Что-нибудь серьезное?
Для бригадира это было явно серьезно: желудок у него подступает к горлу, он выскакивает из комнаты — его тошнит.
Бывают же такие ночи! Только собрались спокойно обсудить происшествие, как снова звонит телефон.
— А? Улица Бельвиль? Кем ранен?
В дорогу! На этот раз с бригадиром едут доминошники.
Машина останавливается перед бистро с приспущенными ставнями; на улице стоит несколько человек. Одновременно подъезжает «скорая помощь». Чтобы попасть внутрь, нужно пройти под железным ставнем. На посыпанном опилками полу засыхает кровь; прислонившись спиной к стене, сидит человек в сером, а официант пытается чем-то его напоить. Несмотря на пулю в груди, раненый, похоже, не мучается и, когда санитары подымают его с земли, хочет идти к машине сам. Хозяин бистро встревожен.
— Как это произошло?
— Последние посетители собирались уходить. Я уже закрывал. Вошли трое и подошли к стойке, где я подсчитывал выручку…
— Ты их узнал?
— В жизни не видел!
— Лжец! — ворчит бригадир. — А этого знаешь?
— Тоже нет… Вдруг я услышал выстрелы. Сзади разбилось большое зеркало. Мимо моего носа просвистела пуля. По-моему, стреляли раз пять. Через карманы…
— А потом?
— Ничего! Суматоха…
Я смотрел только на раненого… Шляпа пострадавшего лежит на земле — мягкая шляпа, не помеченная инициалами: эти хулиганы страшно боятся метить свою одежду. Рядом лежит чемоданчик, который был у него в руке; кроме белого халата, в нем педикюрные инструменты и школьная тетрадь с лекциями по анатомии нижних конечностей.
Полицейские разыскивают пули в опилках и среди осколков стекла. Тут тоже нужно ждать комиссара полиции. Но бригадир свертывает сигарету без тени волнения. Дело-то ведь в сведении счетов между кавалерами и их дамами! Этот из таких! И никто ничего не будет знать! Из раненого слова не вытянешь. Хозяин врет. Свидетели будут врать. Одним больше, одним меньше…
Найдены уже четыре пули. Последняя — в груди у мозольного оператора. Ничего интересного! Пускай хоть перестреляют друг друга вовсе. В большой бригадирской голове ворочается и другая мысль: здесь попала в цель одна пуля из пяти. В общем, все пять причинили не слишком-то большой ущерб. А там… Троих тремя пулями! Троих маленьких детей… И бригадиру, у которого пятилетняя дочка, хочется поскорее возвратиться в свой домик в Буа-Колон.
Искал я долго. Конечно, много разочаровавшихся в жизни стариков живет в XVIII округе, на склонах Монмартрского холма. Сент-Антуанское предместье полно безработных, бывших мелких хозяев и ремесленников, которым не на что особенно надеяться. Много нищеты и в XI, и в XX округах, в Пер-Лашез, в Бютт-Шомон и Венсенском лесу. Берега Сены дают пристанище множеству бродяг. XIII округ изобилует иностранцами без будущего. На Центральном рынке люди спят, положив голову на стол; тысячи неимущих русских влачат жалкое существование в XV округе. Вокруг Пантеона живет молодежь, которая упорно пытается учиться, часто на пустой желудок. На Монпарнасе разноязычная богема традиционно ограничивает свой дневной рацион чашкой кофе со сливками.
И все же кончают с собой в основном не в этих районах. Больше всего самоубийств происходит в Пасси, то есть в XVI округе, на тихих солнечных улицах, рядом с магазинами, которые ломятся от изысканной пищи, рядом со скверами, расцвеченными белыми и голубыми вуалями нянюшек. Вышколенные дворецкие, привратники в форменной одежде — вот кто снимает телефонную трубку, чтобы вызвать дежурную часть. Сдержанно. Соблюдая приличия.
— Алло! Вы не могли бы к нам приехать? Происходит что-то необычное…
Один-два раза в день! Одно-два самоубийства в день только в одном округе. Чаще всего — веронал. Никто тут не выбрасывается из окна, не перерезает себе горло яростными взмахами бритвы. Тем более никто не вешается на шершавой веревке, так чтобы язык вывалился изо рта.
Молодая женщина, которую бросил ее друг, позаботилась о том, чтобы устлать свою кровать цветами, прежде чем отравиться вероналом. Она, бедняжка, и не подозревала, что ее найдут лишь через пять дней — это в самую-то жару! — так что даже самые закаленные полицейские будут колебаться, входя в комнату. «Я хочу в последний раз выглядеть красиво», — написала она. Другая, которая хотела не умереть, а лишь напугать родителей, проглотила только пять таблеток снотворного, а остальное выбросила в уборную. Но она умерла.
— Прими она всю упаковку, произошла бы реакция, и у девушки был бы шанс выкарабкаться, — утверждает врач.
Многие пятидесятилетние женщины, которые когда-то были красивы, вели роскошную жизнь, вкусили всех мыслимых радостей, в одно прекрасное синее утро, взглянув в зеркало, решают покончить со всем этим…
И к тому же в XVI округ входит Булонский лес. А там — прекрасные озера с их поэтическим мерцанием… Они заманивают в свои пучины молодых людей, преимущественно весной и осенью. Те часами гуляют, упиваются элегической грустью, а когда настает вечер и к причалам возвращаются лодки… Эти самоубийцы живут не в XVI округе. Они приезжают сюда со всего Парижа. Это — последние романтики: они не отбирали бы у себя жизнь, если бы им пришлось бросаться в грязные воды канала Сен-Мартен или реки в районе Ла-Виллет. Как и молодой девушке, отравившейся вероналом, им нужна поэзия и цветы.
Еще нет и одиннадцати вечера. В дежурной части на авеню Анри-Мартен, как и везде, домино, шашки и лото. Здесь нет ни бродяг, ни проституток. Они попадаются в Булонском лесу и на авеню Великой армии, но для них — другой, более демократический участок на улице Мениль. Только что выехала машина, но лишь на несколько минут: пустяковая стычка в табачной лавчонке у заставы Майо.
Телефонный звонок. Аппарат мощный, поэтому во всей комнате отчетливо слышен голос говорящего на том конце линии.
— Алло! Дежурная часть? Не могли бы вы срочно приехать в дом номер 7-а по улице Франквиль? Четвертый этаж… Спасибо, бригадир.
Бригадир степенно кладет трубку. Он ничуть не встревожен. Если там и случилась драма, он сохраняет хладнокровие. К тому же он знает свой участок, поэтому бормочет:
— Опять на месте преступления!
Очевидно, супружеская неверность. Так же, как и самоубийство, это характерная черта квартала. Два-три раза в день мужья испытывают потребность констатировать, что посторонний человек выставляет их в смешном свете, и поэтому вызывают полицию посмотреть на своих очень скупо одетых жен.
Машина уезжает без особой поспешности. Ряды солидных машин на пустынных улицах стоят возле домов, где этим вечером проводятся большие приемы. Вот и улица Франквиль, элегантный дом, на пороге которого полицейских встречает привратник.
— Четвертый этаж, налево, — сообщает он.
— Что-нибудь серьезное?
Лифт довольно быстро доставляет шестерых человек наверх. Никто еще не успевает позвонить, как дверь открывается, и служанка кланяется прибывшим.
— Будьте любезны за мной, господа…
Прихожая, одна гостиная, другая, будуар… В неярком свете видна хорошенькая женщина: она сидит в глубоком кресле и с усталым видом прячет глаза.
— Входите, прошу вас, — произносит тусклый голос, который все слышали по телефону.
Говорящий высок, в глазу у него монокль. Держа в руке пистолет, он приближается к полицейским.
— Граф Р., — представляется он.
Имя знаменитое. Одна из представительниц этой фамилии даже носила титул высочества.
— Господин, которого вы видите, — муж.
Стволом браунинга он указывает на человека лет за сорок, со злобным видом сидящего в углу.
— Чего-нибудь выпьете? Глоток шампанского? Виски? Нет? Как угодно.
Соседи, вероятно, подслушивают под дверью, но здесь ложный стыд не позволяет им войти.
— Не стану говорить обиняками. Госпожа — жена этого человека. И вот уже шесть лет — моя любовница. Причем, обратите внимание, с согласия мужа!
Бригадир не осмелился сесть в одно из обтянутых белым шелком кресел и смущенно разглядывает свои следы на безукоризненно чистом ковре.
— Вы следите за моей мыслью, бригадир? Этот господин — промышленник, владелец обувных фабрик. Ему не хватало оборотного капитала. Я ему помог, и в течение шести лет его жена живет здесь, со мной. Пояснения требуются?
Бригадир отрицательно качает головой.
— Тогда я продолжаю. Уже несколько месяцев из-за кризиса я не могу сделать платежи, которых ждет этот господин. И вот сегодня вечером после целого ряда оскорбительных писем он подсылает сюда каких-то двух типов, прикинувшихся инспекторами полиции и хотевших увести отсюда госпожу. Я попросил их показать документы. Пригрозил им пистолетом, и они ушли. Это было около девяти…
Дворянин, совершенно невозмутимый, протирает монокль.
— Немного позже этот господин заявляется сюда собственной персоной, устраивает на лестнице шум, поскольку его не впускают, а оказавшись здесь, начинает угрожать скандалом. Можете убедиться: в припадке ярости он сорвал в первой гостиной люстру.
Обувной промышленник молчит; взгляд его становится все более угрожающим. Бригадир вопросительно смотрит на него, но напрасно.
— Вот и все, господа. Пистолет был у меня под рукой. Он помог мне охладить пыл нашего господина, и я тут же позвонил вам. Я просто прошу вас выдворить его отсюда. Госпожа очень устала…
— Вы признаете, что послали сюда друзей, которые выдавали себя за инспекторов? — откашлявшись, спрашивает бригадир.
— Это моя жена! — сквозь зубы бормочет муж.
— Она была вашей женой и в прошлом месяце, и в прошлом году, и в позапрошлом, — иронизирует знатный вельможа.
— Признаете? — настаивает бригадир.
— Я хотел, чтобы она вернулась…
Монокль вновь занимает свое место в глазу. Бригадир опять кашляет — чтобы не рассмеяться, могу спорить.
— Следуйте за нами! — в конце концов говорит он мужу. — Присвоение чужих функций… Шум среди ночи… Угрозы… До свидания, мадам, до свидания, месье!
И граф радушно бросает:
— До свидания, бригадир. Жозеф! Проводите этих господ.
Полицейские удивляются: зачем в семь утра их вызывают на спокойную улочку Мулен-Вер — настоящий провинциальный оазис на Монпарнасе? Загорелась сажа в каминной трубе? Ведь люди довольно часто вместо пожарных вызывают полицию. А может, где-то утечка газа?
На тротуаре перед обычным пятиэтажным домом стоит человек тридцать — словно совершено убийство или самоубийство. Но странная вещь: все одеты в черное. Мужчины с загорелыми лицами похожи на крестьян, приехавших на ярмарку, женщины в основном в летах, словно только что вышли из деревенской церкви. Когда машина останавливается, к ней подходит привратница и, заикаясь от возмущения, кричит:
— Стыд и срам, господа полицейские! С этим пора кончать, или я сойду с ума. Посмотрите на этих людей! К ним каждую минуту присоединяются новые. Некоторые приезжают из Финистера. А знаете почему? Потому что старая Огюстина, что живет наверху, разослала им уведомительные письма.
Мужчины и женщины, ничего не понимая, недоверчиво наблюдают за полицейскими. Привратница продолжает:
— Я же не могу впустить их всех! Тем более что старик и не думал умирать. Он даже не болен: сегодня утром выходил погулять.
Наконец все выясняется. Старая Огюстина — это семидесятилетняя бретонка, живущая вместе с мужем-пенсионером на пятом этаже… Она злая — это может подтвердить весь квартал, — но, по мнению привратницы, у нее к тому же не все дома.
— Вот вам доказательство: она пригласила родственников и друзей на похороны живого мужа!
Бригадир нехотя поднимается наверх, стучит в дверь и входит в квартиру, где каждому предмету мебели, каждой занавеске, каждому куску ткани не менее полувека. Пахнет затхлостью и провинцией. За кухонным столом сидит совершенно одуревший и тоскующий мужчина лет семидесяти, который не знает ни что сказать, ни что подумать. Его жена, старуха Огюстина, примостившись у другого края стола, преспокойно намазывает бутерброд.
— Это вы объявили о смерти вашего мужа?
— А что, разве я не имею права?
Сухое лицо, светлые, неподвижные глаза. Она жестко смотрит на полицейских.
— А вы ноги вытерли?
Муж выглядит более удрученным, чем она, и хотя бы пытается отвечать на вопросы.
— Я не знал. Я страшно удивился, когда привратница пришла и сказала, что там собрались люди на мои похороны.
Его уводят в соседнюю комнату. Женщина провожает их взглядом; становится ясно, что она не пропустит ни слова из разговора.
— Вы не хотите, чтобы жену осмотрел врач? Возможно, она ненормальная…
Старик не знает. Колеблется. Говорит, что посоветуется со свояченицей, другой семидесятисемилетней бретонкой, которая живет одна в комнатке на улице Алезии. Когда бригадир уходит, Огюстина сохраняет полнейшее равнодушие. Лишь на ее тонких губах мелькает что-то вроде саркастической улыбки.
— Ну и что? — осведомляется привратница. — Видели? Надеюсь, на этот раз ее заберут в сумасшедший дом?
— Это зависит от родственников.
А родственники не хотят по множеству сложных причин, среди которых главную роль играет выгода, — все дело связано с получением какой-то страховки.
Три часа дня. На этот раз машину вызвали на улицу Алезии. Подходит другая привратница.
— Это ужасно! Нашу старую барышню только что задушила ее сестра.
Сестра — это старуха Огюстина, которая сейчас наверху, около покойной. Она невозмутима. По губам у нее скользит та же тень улыбки, когда она делает бригадиру знак, чтобы тот шел на цыпочках.
— Я должна была спасти свою душу, понимаете? — шепчет она. — Теперь я спокойна. Она там, в небесах, вместе с моим мужем…
Вместе с ее мужем, который все еще жив и которому только что обо всем сообщили. В этой меблированной парижской комнатке царит дух заброшенной хибарки из департамента Финистер. Огюстина даже принесла с собой свечи! И они горят! Из кармана под юбками она достает четки.
— Тсс! Давайте оставим ее в покое…
В двух шагах отсюда находится бульвар Монпарнас с его пивными, большими барами и ночными кабачками. Сейчас участок на улице Гете, во времена процветания слывший одним из самых бойких в Париже и славившийся своими живописными клиентами, — сейчас он стал тихим и каким-то буржуазным. Время от времени около четырех утра гуляки, проведшие ночь на Монмартре, приходят завершить ее на Монпарнасе, и порой вспыхивает драка. Но здесь уже нет ни былого огня, ни колорита. Нынешние ночные гуляки — почтенные люди, которые празднуют чей-нибудь юбилей или обмывают награду. А иногда это просто свадебное веселье! С приходом кризиса завсегдатаи пропали, разбрелись по свету или, потеряв былое великолепие, предпочитают скрывать свою нищету в незатейливых маленьких барах.
Если вы заговорите о добром старом времени с полицейскими из участка на улице Гете, они не преминут рассказать о некоей стареющей даме, очень богатой, владевшей гостиницей у площади Звезды, даме, которая каждый вечер приводила на Монпарнас веселую компанию. Дама эта сильно пила. Компания слонялась из пивной в пивную, из кабачка в кабачок. Полицейские знали, что после полуночи у них на пути лучше не становиться. Дело в том, что дама питала непреодолимое отвращение к полицейскому мундиру. Стоило ей заметить стража порядка, как она, подскочив к нему, начинала осыпать его бранью, дергала за усы или же в знак крайнего презрения задирала платье. Если все это происходило на пустынной улице, полицейский пожимал плечами и ретировался. Но если сцена разыгрывалась в присутствии множества зевак, приходилось принимать решительные меры. Женщину отводили в участок. Вся компания следовала за ней. И чтобы иметь право тоже войти в участок, гуляки начинали громогласно оскорблять несчастного полицейского!
— Имена, фамилии…
Личности, увы, никому не известные. Их отпускали — раз, другой, а наша кумушка начинала все сначала. Тогда ее сажали в кутузку вместе с проститутками и нищенками. Какую радость это ей доставляло! Она пела. Заставляла петь хором девиц. Рассказывала им анекдоты и приглашала назавтра на обед. В четыре утра вызывали мужа, и тот являлся за ней. Но она отказывалась уходить!
— Я же просила, чтобы ты не обращал на меня внимания. Ну что я плохого сделала? Оставь меня в покое. А вы, полицейские, выставьте моего мужа прочь, или я не знаю, что сделаю…
Не она одна была такая. Среди клиенток участка на улице Гете попадались и другие подобные феномены. Одна из них, щеголявшая в роскошных шиншиллах, сейчас работает приходящей прислугой. Другая оказалась вовлеченной в какое-то мошенничество и, опасаясь серьезных неприятностей, куда-то скрылась. Что касается дамы, таскавшей за усы полицейских, то эпилог ее приключений записан в черном регистрационном журнале не XIV, а XVI округа, в рубрике нашумевших самоубийств. Однажды, когда у нее на душе стало особенно пусто, она выпила бутылку виски, закусывая каждый глоток таблеткой веронала. В результате так и не смогли определить, что стало причиной ее смерти: алкоголь или снотворное. Быть может, в последний раз ей приснилось, что она таскает за усы бравого стража порядка?
Я снова нахожусь в большом помещении префектуры полиции, где сотни вспыхивающих и гаснущих лампочек рассказывают о происходящих в Париже драмах. Эта ночь тоже выдалась спокойной. Но, может, эти ночи спокойны лишь до той минуты, пока не раздастся безобидный на первый взгляд вызов, за которым на самом деле скрывается трагедия?
Машина дежурной части XII округа уехала: пьяная драка на площади Домениль, в самом бедном квартале Парижа, где вдали от прямых как стрела бульваров царит угрюмая, отнюдь не живописная нищета. Два угона машин в XVII округе; авеню Ваграм и площадь Терн постепенно становятся центром ночной жизни. Опять драка, на этот раз на улице Жонкьер. Здесь дело серьезнее: машина увезла троих раненых в больницу Биша.
Но все это мелочи, мелочи ночной жизни Парижа, и полицейские регистрируют их совершенно невозмутимо. Мелочь, наверное, и этот телефонный звонок из I округа — округа, где находятся Лувр, Вандомская площадь, улица Риволи; эти районы практически никогда не заставляют о себе говорить, если не считать самоубийства Ивара Крегера[27], которое в свое время потрясло биржи всего мира.
— Мы только что подобрали мужчину лет пятидесяти, одет прилично: серый костюм, серое пальто, черные туфли, котелок… Он не может сказать ни где живет, ни кто он…
— Не вешайте трубку!
Секунду полицейские смотрят друг на друга: приметы им что-то напоминают.
— Это не человек из Гавра, утративший память?
Несколько секунд, чтобы перелистать журнал регистрации пропавших: да, тот самый!
— Алло! У вашего клиента есть шрам на левой щеке? Прекрасно! Его зовут Жерар Б. Живет он в Гавре с сестрой и ее мужем…
Это постоянный клиент. Почти каждый месяц он уходит из дому и, оказавшись в Париже, Лилле или Орлеане, не помнит ничего, даже как его зовут. В журнале регистрации его имя можно встретить довольно часто. Журнал открыт; я пробегаю несколько страниц.
«Леони Б., 16 лет, проживающая на улице Федерба, пропала 18-го. Найдена 22-го у заставы Сент-Уэн».
Никаких объяснений, только факты. Что делала Леони Б. эти четыре дня? Это касается лишь ее родителей да еще, может, районного комиссара полиции.
«Николь В., 41 года, проживающая на улице Бломе…»
Не вижу пометки «найдена». Другими словами, никто не знает, что стало с Николь В., по профессии кухаркой.
«Андре Р., 10 лет, проживающий на бульваре Ла-Виллет, дом 19-бис».
«Марселла П., 11 лет…»
Андре Р. еще не найден, но его почти наверняка задержат в каком-нибудь порту, Гавре или Бресте, а может, просто на вокзале Сен-Лазар или Северном. Случай с Марселлой П. более тревожный. Она пропала вместе со своей няней, 32-летней Колеттой Г., которая объявила всем соседским кумушкам, что собирается покончить с собой.
«Леон В., 56 лет, проживающий на улице Реомюра, пропал 22-го, найден 23-го».
Не поклянусь, что этот человек действительно утратил память. Он живет с детьми, которые строго за ним присматривают и ограничивают в карманных деньгах. Ну и время от времени…
А вот страница, целиком заполненная именами детей, большей частью иностранными — польскими, венгерскими, итальянскими, немецкими. Я поднимаю удивленный взгляд на начальника части.
— Взгляните на дату, — советует он с улыбкой.
— Четырнадцатое июля… Ну и ну!
— В любой праздник, на любое праздничное шествие всегда собираются тысячи зевак из самых разных уголков Парижа. Дети часто теряются в толпе, особенно маленькие — от четырех до десяти лет. Юные французы часто могут хоть сказать полицейскому или прохожему, как их звать, где живут. Но есть тысячи детей-иностранцев, которые не понимают по-французски.
Представляю, как в такие радостные дни обезумевшие родители осаждают полицейские участки!
— В такой день подчас теряется тридцать-сорок детей, а через несколько часов за ними приходят; матери ищут своих детей, словно потерянный зонтик в столе находок.
«Робер М., 60 лет, проживающий на улице Клиньянкур…»
Он пропал три месяца назад; до сих пор о нем ничего не известно.
«Эмма Ж., 14 лет (выглядит на 16–17), проживающая на улице Дессу-де-Берж…»
Не подает признаков жизни уже пять недель!
«Жак Г., 12 лет, слабого здоровья. Проживает на улице Сен-Жак. Последний раз его видели вместе с какой-то брюнеткой на костылях…»
Ну разве это не похоже на главу из Эжена Сю?
«Эмилия А., 6 лет, проживающая на улице Брока, одета в платье из голубой саржи и синие туфельки…»
Эта пропала два дня назад. Кто может сказать, что происходит в головах у детей, особенно у девочек? Недавно одна четырнадцатилетняя девочка позвонила у ворот парижской больницы. Пока привратник шел отворять, она выстрелила себе в голову из взятого у отца пистолета, и в руках у мужчины оказался труп.
Зачем ей было умирать? Почему именно у дверей неизвестной ей больницы? И зачем она позвонила, прежде чем выстрелить?
Бывает, правда, что и взрослых понять не проще. Как, например, человека, который недавно разбил стекло сигнализатора на улице Гренель. Полицейские в участке схватили трубку. Сначала из нее громогласно раздалось слово «Дерьмо!». Потом три выстрела. И все. Когда машина подъехала к сигнализатору, около него лежал труп человека, который прежде чем застрелиться, повторил знаменитое слово Камброна[28].
Каждый день они приходят в полицию сотнями.
— Моя жена пропала. Нужно начать расследование. Я уверен, что с ней произошло несчастье.
Комиссар делает соответствующую запись. Но настроен он скептически. Он-то знает, как оканчиваются такие истории. Муж говорит лишь об убийстве или похищении. Он привел бы в движение всю полицию Франции, если б ему позволили.
— Вы уверены, что она не ушла по собственной воле? У нее был приятель?
— Господин комиссар!
Когда через полмесяца жена все еще не найдена, он начинает ругать власти.
Иногда пропадает не жена, а дочь.
— Она не была влюблена?
— Моя дочь? Сразу видно, что вы не знаете, как она воспитывалась.
Проходят месяцы, порой годы. А потом случайно выясняется, что жена преспокойно живет с любовником в Марселе или в Ду, а у дочери уже двое детей, которые жаждут отыскать своего папочку, чтобы все «оформим. Бедные муж или отец, которые в течение месяцев еженедельно ходили в морг и комиссариат, где их узнавали по шагам!
Но другие? Маленькие мальчики, девочки, женщины, которых не находят?
«Филипп С., 29 лет, проживающий па площади Гиенн, перенесший трепанацию черепа…»
Что с ним приключилось? И что может приключиться с его женой и детьми, которые его ждут?
— Машина тринадцатого участка вышла! — сообщает мне мой сосед, указывая на пульт с горящими лампочками. Набирает номер.
— Алло! Тринадцатый? Ваша машина вышла?
Потом кладет трубку и бормочет:
— Еще один ханыга!
На улицах Дуэ, Бланш, а также в маленьких барах в районе площади Терн каждый вечер можно встретить мужчин лет пятидесяти-шестидесяти: они ведут себя тихо, всегда устраиваются за одним и тем же столиком, играют в белот или манилью и слегка горячатся, только когда заговаривают о политике. Облокотившийся о стойку восемнадцатилетний парень в кричащем шарфе и плоской кепчонке время от времени бросает на них взгляд, в котором столько уважения и восхищения, сколько можно увидеть лишь во взгляде студента-медика, поедающего глазами своего профессора.
Сидящие за столиком люди тоже своего рода «профессора», важные господа: в своей среде они не менее известны, чем прославленные хирурги или во Дворце правосудия светила адвокатуры. Их отличает спокойная гордость и скука знаменитостей. Одеты они, как почтенные буржуа, у дверей их ждут автомобили, живут они в спокойных кварталах, владеют виллами в Ла-Варенне или на юге, иногда рысаками в Венсене.
Парень у стойки пялит на них глаза. Он пришел сюда как паломник. Он знает, что седой старичок, пьющий «виши»[29], — бывший головорез, которому одинаково хорошо знакомы тюрьмы как Южной Америки и Нью-Йорка, так и Пуасси. Сейчас ему принадлежат два самых крупных парижских зала аттракционов: его сосед — владелец кинотеатра, а толстяк с перстнями на пальцах — хозяин целого гаражного треста. Быть может, это фиктивные гаражи, где перекрашивают угнанные автомобили? Да нет! Он преуспевающий человек! Он уже достаточно богат, чтобы не заниматься темными делишками…
Парень никак не может привлечь их внимание. Он принял залихватский вид, прилепил окурок к нижней губе, обращается к официанту на самом модном жаргоне — все напрасно: господа за столиком его не замечают. Даже если бы они на него посмотрели, то вряд ли обратили бы внимание на этого простофилю. У молодого человека есть внушительный нож с наборной рукояткой, а с сегодняшнего утра — еще и пистолет. В полночь он выходит на улицу, взволнованный, словно идет сдавать на бакалавра, руки его дрожат, колени подгибаются. Одной рукой он ощупывает в кармане нож, другой — гладит рукоятку браунинга. Браунинг не заряжен. Что лучше: воспользоваться им только для устрашения или рискнуть и зарядить? Там, в бистро, партия закончилась; важные господа обсуждают последние выборы на Корсике. А он, один на ночной улице, заряжает оружие, потом разряжает: конечно, он готов рисковать по-крупному, но не сразу же головой! Ведь неизвестно, до чего дойдешь, если у тебя заряженный пистолет.
Три дня назад на улице Монжа он следил за винным погребком; его хозяин торгует еще и углем, ложится спать в одиннадцать, потому что с раннего утра отпускает товар. После этого за стойкой остается лишь хозяйка. Около половины первого она опускает ставни и спокойно подсчитывает выручку. Для поднятия духа молодой человек заходит по дороге в другие бары и размышляет о том, что через час ему идти на дело. О нем будут писать все газеты. Подружки по танцулькам будут шушукаться:
— Я тебе всегда говорила, что он крутой…
И, быть может, важные господа прервут завтра игру и скажут:
— А этот малый — парень не промах. Как-нибудь…
Улица Монжа пустынна. В плохо освещенном погребке за прилавком — одна хозяйка. Водрузив на нос очки, она читает газетные объявления. Парень шумно втягивает в себя воздух, толкает дверь и вразвалку подходит.
— Что вам угодно?
Мелькнуло ли у нее какое-нибудь предчувствие при виде этого багрового лица? Парню кажется, что она слегка попятилась, держа руки за спиной, словно хотела нажать кнопку в стене. Ничего не поделаешь! Нужно идти до конца!
— Руки вверх, мамаша! Гони выручку или будет плохо!
Сдается, женщина в полной растерянности. Она тщетно пытается открыть ящик кассы.
— Не стреляйте, сейчас найду ключ.
Простая женщина лет сорока пяти, не высокая, не толстая, крестьянского вида, с платком на плечах. Парень нетерпеливо ждет.
— Ну так где там твоя касса?
Женщина наклоняется. Потом выпрямляется и перегибается через прилавок, держа в руке что-то тяжелое. Проходимец получает удар: щека разодрана, нос кровоточит. У женщины в руке рукоятка, которой крутят механизм, поднимающий ставни.
— Сильвен, Сильвен! — кричит женщина.
— Иду! Иду!
Муж, и в самом деле предупрежденный звонком, влетает в одной рубашке в лавку, держа в руке большой револьвер.
— Эй! Ни с места! Брось свою пушку!
Настоящий усатый овернец; его голые икры покрыты черными волосами.
— Звони в полицию, Тереза! А ты — тихо там!
Бац! В качестве предупреждения сильный удар ногой в бедро.
— Хотел ограбить нас, подлец! Тихо, говорят тебе!
— Алло! Дежурная часть?
Когда подъезжает машина, парень еще хорохорится. С напускным спокойствием зажигает окурок своей сигареты. Несмотря на то что кровоточащий нос достоинства ему не прибавляет и — как это унизительно для будущего головореза! — что спичка дрожит у него в пальцах.
Бригадиру ничего объяснять не нужно. Он сразу все понял; первым делом опустошает карманы своего клиента, пробует пальцем острие ножа.
— И это ты называешь пером?
Бригадир пренебрежительно бросает нож на прилавок.
— Небось в первый раз!
— Я буду отвечать только в присутствии адвоката.
— Не очень напугались, мамаша?
— Не очень, — отвечает та, выпив стаканчик рома. — Я сразу поняла, что это новичок. Но все же… С этими молодыми никогда не знаешь. Они так волнуются, что могут и выстрелить.
— А ты — сними-ка подтяжки!
— Но…
— Снимай подтяжки. Так оно надежнее — не убежишь.
Полицейский, такой же усатый, как и угольщик, оглядывает парня с ног до головы и, взяв его двумя пальцами за нос, поднимает ему голову.
— Молокосос, — бормочет он.
— Поехали! — приказывает бригадир. — Спокойной ночи.
Интересно, важные господа все еще говорят о политике? «Нападение на торговку на улице Гренель». «Виноторговец обращает в бегство двоих грабителей на улице Санте».
Иногда бывает хуже: малый не предпринимает мер предосторожности, оружие заряжено и он по-глупому начинает стрелять, ох волнения опустошая всю обойму. Случается, что попадает в кого-то, в кого вовсе не целился, или задевает полицейского. Это имеет далеко идущие последствия, иногда даже кончается смертной казнью. Тогда он принимается плакать…
— Еще один простофиля, — говорят важные господа в кафе на улице Дуэ.
Нужно полагать, что все это никак не напоминает им о добрых старых временах, когда сами они не волновались. В те годы опасная, хорошо снаряженная банда могла бесшумно поработать на улице Сен-Мартен, потом на улице Клиши и в ту же ночь на улице Бобур. В результате ограблены три ювелирные лавки, причем все три — одним способом: ставни перепилены, а стены проломлены. У каждого из них уже было за плечами по десять лет центральной тюрьмы, и если через месяц или через полгода они входили в кабинет комиссара Гийома, это означало по меньшей мере пожизненную каторгу.
Что же касается «простофили», он чувствует себя в тюрьме таким одиноким и несчастным, что когда дело доходит до адвоката, он выбирает женщину. Как-никак что-то нежное, материнское…
Наступило воскресное утро; и небо, и море спозаранок были точь-в-точь такого цвета, как в погожее воскресенье где-нибудь на побережье Франции, например в Бретани. Мое грузовое судно бросило якорь на рейде; вокруг прозрачная, бледно-голубая, без единой морщинки водная гладь.
Берег представал нам в виде белой полосы песка, за которой виднелись бесконечные стволы кокосовых пальм, а над стволами — пучки листьев, свешивающиеся, словно пряжа с веретена. Еще дальше несколько красных крыш, деревянный мол, пироги туземцев — это и есть Порт-Жантиль!
Это описание, однако, подошло бы к любому порту на западном побережье Африки — к Либревилю, Гран-Басаму, Конакри. Да и ко всем остальным, в общем, тоже. Наше судно шло вдоль побережья и грузило дерево — преимущественно розовое и красное, — предназначающееся для фирмы в Бордо. Капитана я нашел на мостике, он был в пижаме и шлепанцах.
— Вы не сойдете на берег? — удивился я.
— А зачем? В воскресенье погрузки не будет. Советую вам надеть темные очки.
Послышалось мушиное жужжание моторной лодки; спустя несколько мгновений она причалила к выходу на наружный трап. В лодке, которая была буквально до краев полна огромных рыб, сверкающих красным и синим, и устриц величиной с ладонь, а то и больше, сидел один человек, белый.
— Декуэн. Восемь лет каторги, восемь на поселении, — без тени улыбки представился он.
Пожимая протянутые руки, он поискал глазами повара-аннамита.
— Бери все. Отдаю по дешевке!
Капитан уже выставил на стол бутылку «Пикона». Пока Декуэн возился с рыбой, он объяснил мне:
— Бывший каторжник. Как видите, он этого не скрывает. В Габоне уже десять лет. Сперва валил лес. Потом сделался строительным подрядчиком — большинство домов построено при его участии. Пять или шесть раз прогорал. Вдобавок, само собой, не имеет вида на жительство. Сейчас, во время кризиса, стал ловить рыбу… У него не то четыре, не то пять жен-туземок и дом, где кишмя-кишат детишки цвета кофе с молоком.
Поговорив с азиатом, Декуэн вернулся к нам. Одежда на нем была из грубого полотна, грязная и рваная, на ногах насквозь промокшие парусиновые туфли на веревочной подошве. Но главное, я обратил внимание на его бледность, на усталые глаза с желтыми белками, на то, как вызывающе он улыбается, отвергая всякое сочувствие.
— Ваше здоровье!
За пять минут он прикончил всю бутылку «Пикона». Ему заплатили пятьдесят франков за рыбу. У палубного матроса он выклянчил обрывок пенькового каната, у механика несколько болтов. Потом ушел — не пьяный, но понурый, оборванный, с той же недоброй ухмылкой.
Пароходный катер довез меня до края мола; почему-то я по-прежнему упрямо надеялся на лучезарный воскресный денек. В моем воображении роились образы: толпа, выходящая из деревенской церкви после мессы, напротив кафе — длинные столы, уставленные бутылками белого вина, тягучие аперитивы, мальчики и девочки, благоухающие мылом, колокольный звон, разлитый в воздухе.
На мне был шлем, но он не очень-то спасал от солнца. Хоть я и надел темные очки, свет резал глаза. Я искал, с кем бы поговорить. Кругом ни души. Лишь под навесом скучились, как скот в загоне, сотни полторы негров и негритянок. Одежды на них почти не было. Низкорослые, некрасивые, с глазами, полными тоски. Их охранял чернокожий ростом повыше, одетый в полицейскую форму.
— Кто это?
— Рабочие для Либревиля… Поедут на грузовом пароходе.
Позже я узнал: негров ловят в джунглях и заставляют подписывать контракт — я не преувеличиваю! Уверяю вас, достаточно крестика, любой закорючки — и контракт сроком на три года считается подписанным. Негры курили: тростинки, прилаженные к консервным банкам, служили им трубками. Все они были в ранах. Мне сказали, что их десять дней везли по реке, как скот. Они впервые увидели море, увидели грузовой пароход, который тут же стали называть «большая пирога».
Не правда ли, какая экзотика! Полным-полно экзотики, той самой, которую мы находим в книгах и даже в атласах! А какой экзотический запах, едкий, омерзительный… А грязь! А чего стоит сообщение, услышанное мною от врача:
— Девяносто девять из ста — сифилитики. У одного нет двух пальцев на ноге, у другого — руки!
А красные крыши за кронами пальм, замеченные мною с борта корабля? Это обычные дома, такие же, как в парижских предместьях. Разница в том, что здесь никто не смеет отворить окна или хотя бы ставни.
Главная улица? Я имел глупость пройтись по ней в одиночестве. Я исках кафе. Мне было известно, что где-то на другом конце города есть кафе.
Улица представляет собой широкую цементную полосу, проложенную среди песка, такую ослепительно-белую, что без очков смотреть на нее невозможно.
Ни островка тени. Идешь. Обливаешься потом. Затылок жжет огнем. Через пять минут я начал сомневаться, вернусь ли живым. В глазах у меня потемнело. Передо мной мельтешили какие-то расплывчатые тени. Я задыхался, рубаха промокла насквозь, мне было до того жарко, что временами этот жар становился похож на озноб, на обманчивый холодок лихорадки.
Все же я добрел до кафе, дощатого домишки с закрытыми ставнями; внутри был полумрак.
Недурно, не правда ли, для деревенского воскресного утра?
Столы, стулья, стойка. Миловидная женщина с подкрашенным лицом, одетая в белое шелковое платье, — стоило ей ступить в полосу света, и я видел, как сквозь ткань просвечивают стройные бедра.
И те же утомленные глаза, что у каторжника утром. Та же вялость, то же безразличие.
— Что вам угодно?
Даже в кафе невозможно снять шлем, потому что крыша здесь — гофрированное железо и ничего больше. Голос женщины лишен выражения.
— До кризиса мы продавали в иной день до десяти ящиков шампанского. Заготовители древесины зарабатывали сумасшедшие деньги.
— Где эти люди теперь?
— Разорились. Занялись другими делами. Один теперь — мясник, другой — страховой агент…
— А те, кто разбогател?
— Спустили все денежки во Франции за полгода, от силы за год — и вернулись сюда.
На светлый прямоугольник двери страшно взглянуть: кажется, что огненные лучи прожигают тебя насквозь. На шелковом платье, под мышками, до самых грудей — пятна пота.
Здесь есть бильярд. К кафе на старом драндулете подъезжают двое и принимаются лениво гонять шары. Оба в пристежных воротничках, при галстуках. Пьют перно большими глотками и медленно, со вкусом хмелеют.
К четырем в кафе набирается человек десять, но все они слишком давно друг друга знают и говорить им не о чем. Они будут пить, уставясь прямо перед собой в полумрак, и заводить граммофон.
Тут же оба местных жандарма. И молодой человек, присланный для работы в фактории. Его наняли в Париже. Но пока он доехал, фактория уже успела разориться.
Здесь есть выходцы из Керси, Алье, Перигора, Шаранты. Едва ли не все они уроженцы небольших деревушек, похожих на ту, расположенную неподалеку от Конкарно, которая теперь особенно часто и упрямо приходит мне на память; забыл, как она называется. Церковь, напротив белое здание мэрии, рядом кафе. Метров через сто — жандармерия, тоже белая. На белой стене кричащими пятнами выделяются два официальных плаката, обрамленных трехцветной полосой:
«Юноши, вступайте в колониальную армию…»
Плакат был заказан художнику. В углу изображена кокосовая пальма, под ней унтер-офицер в ладном мундирчике и голая негритянка — она словно подает ему тяжелую, как спелый плод, грудь…
Мы вышли из самолета; до границы Бельгийского Конго предстояло еще проделать двести километров на машине. Мой попутчик, статный, с мощными плечами и жесткими чертами лица парень, возвращался из отпуска. Туземцы, награждающие всех белых кличками, прозвали его Макасси, что значит «силач».
По обеим сторонам дороги начали попадаться чернокожие обитатели джунглей; видя их, я то и дело просил водителя притормозить или остановиться, чтобы отснять очередной кадр.
— Да что в них интересного? — всякий раз раздражался мой попутчик. — То ли будет дальше!
Мой интерес к туземцам действовал ему на нервы.
— Не изводите попусту пленку. Вот посмотрите скоро на наших негров!
Вздумай я спорить, он бы, пожалуй, взорвался. Когда большая часть пути осталась позади, пришел его черед вглядываться в негритянские лица, а когда наконец мы завидели обнаженного туземца, стоявшего навытяжку у дороги, он высунулся из машины и ответил на его приветствие.
— Вот они, наши негры!
И, радуясь, что снова их видит, он кричал им то же, что они ему:
— Бозу! Бозу!
Вскоре мы сидели на деревенском постоялом дворе. Один из негров, которые встретились нам на дороге, пристально на него поглядывал. Внезапно мой попутчик заметил его, вскочил и бросился к нему.
— О господи! Да ведь это же мой бывший слуга! Когда он ко мне вернулся, на лице у него было удивительное выражение, он растроганно пробормотал:
— Они меня все узнают! Вот они какие, наши негры!
Завершая свои заметки, я думаю и об этом человеке, и о многих других. Говорят, бывшим солдатам, даже тем, кто люто ненавидит войну, случается испытывать глухую тоску по прошлому, вспоминая вечера, проведенные в грязи, под дождем, вечера, полные тягот, когда от голода сосало под ложечкой, когда, дрожа в отсыревших шинелях, они грызли заплесневевший хлеб.
А теперь они мечтают об этом привкусе голода, жажды, холода, усталости, огромного физического напряжения, о соприкосновении с природой в самых грязных, но и в самых сильных ее проявлениях.
Они вернулись к нормальной жизни, но помнят запах мокрой земли, наслаждение от нескольких затяжек, свинцовость век, которые нельзя сомкнуть, хотя сон прокалывает голову тысячей иголок.
Уезжая из Африки, я ее ненавидел. Будучи там, я начал сомневаться в существовании стран, где на пляжах мужчины и женщины нарочно лежат на солнцепеке, где во время поездки через каждые несколько километров можно напиться холодной воды и подкрепиться, причем не консервами; где люди разгуливают с непокрытой головой.
Бывало, зубами скрипишь, припоминая природу в каком-нибудь зауряднейшем уголке Франции!
И вот я дома, природа вокруг истинно французская, и я дописываю эти заметки, любуясь на поля, которые видны из моих окон. И вновь меня охватывает ностальгия. Я вспоминаю того верзилу, высунувшегося из автомобиля, чтобы скорее увидеть своих негров. Имейте в виду, при всей своей силе, при всем своем атлетическом сложении, он мечен Африкой точно так же, как и другие. В нем, в этом великане, все заметней дряблость и малокровие.
Работа его состоит в том, чтобы нанимать рабочих для прииска. Он месяцами пропадает в джунглях вместе с двумя десятками негров, которые его носят. Время от времени убивает буйвола, леопарда или газель. Спит он на складной кровати; чтобы сделать болотную воду мало-мальски годной для питья, пользуется особым фильтром.
Так вот, он вернулся из отпуска раньше времени: он задыхался в родительской квартире!
Встретился я там еще с одним человеком; этот провел в Африке лет тридцать пять — сорок. Он знал отцов и дедов почти всех здешних вождей. При нем приезжали другие белые, прокладывали дороги. Он улыбался, видя, сколько всяких усовершенствованных штучек они с собой привезли: он-то помнит времена, когда не было ни хинина, ни врача, ни уколов от столбняка и сонной болезни.
Он выстоял. Не все же погибают. Есть люди, которые выдерживают все, хотя не принимают ни малейших мер предосторожности — таким не нужны ни шлемы, ни лекарства.
Он оказался настолько устойчив, что за последние пятнадцать лет ни разу не пожелал взглянуть на Европу. Он инженер. Ведет геологическую разведку, разъезжает в старой колымаге. Чуть не в каждой туземной деревушке у него своя хижина, а в хижине — одна или две жены. Всего у него не то шестьдесят, не то семьдесят жен. Когда вечером он приезжает в какую-нибудь деревню, все негры собираются и выходят его встречать.
Сходен с ним и другой белый, француз, фактический хозяин целой провинции, самой болотистой, самой гиблой во Французской Экваториальной Африке. Не имея образования, он приехал без единого су, хватался за любую работу. Теперь он мультимиллионер. Круглый год живет на старом баркасе, на котором приказал соорудить каюту. Ему седьмой десяток. Он хромает. Все тело у него в гнойниках. Тем не менее он самолично объезжает каждый уголок земель, взятых в концессию; сопровождают его повар и несколько молодых негритянок.
Оба они никогда не бывают в городах и пренебрежительно поглядывают на нынешних белых — хорошо одетых, прекрасно снаряженных молодых людей, которые привозят с собой жен и детишек и строят себе в джунглях виллы с ваннами.
Эти двое любят настоящую Африку, беспощадную, жестокую, равнодушную к жизням тысяч людей. Несмотря на все трудности, они приросли к этой Африке, они усмиряли голых дикарей, прятавшихся в джунглях. Их била лихорадка, и никто их не лечил. Они ели бурду, состряпанную негритянками, и в иные дни рады были бы отдать все сокровища на свете за каплю воды.
Эти люди грубы. Когда надо было убивать, они убивали. Но это не мешало им, как моему Макасси, любить своих негров.
Их негры! Это не те негры, которых создали позже с помощью предписаний, школ, судов, денег и спиртного. Речь идет о настоящих неграх, обитателях джунглей, которые по природе своей и добры, и жестоки, как сама природа, и которые инстинктивно признали белых людей богами.
Такие негры, простодушные и коварные, соединяющие в себе доброту и злобу, существуют и поныне. Но вместо людей грубых, способных и колотить их, и любить, как любят проказливых детей — ведь они и есть сущие дети, — к ним посылают юнцов, напичканных книжной премудростью, которым вменяется в обязанность взимать налоги и управлять.
Нацепите на него галстук и пристежной воротничок — он превращается в якобы цивилизованного чиновника.
Я спускался по рекам в пироге. В ней гребли стоя двенадцать негров с лоснящейся кожей. Один из них нараспев заводил нечто вроде заунывной песни, а остальные в тот момент, когда двенадцать весел погружались в воду, откликались энергичным двусложным восклицанием, подчеркивавшим их усилия.
По мере того как солнце перемещалось по небу, негры переставляли укрепленный над моей головой навес из листьев, который сделали сами, без всяких просьб с моей стороны. На меня были устремлены двенадцать пар глаз, и под их присмотром я чувствовал себя в безопасности. Это они, мои негры, удержали меня от купания.
— Опасно здесь, белый!
Они сами выбирали места для привалов и ставили мою палатку в удобном месте.
В другой раз я путешествовал в моторной лодке. Со мной был только один туземец, механик, одетый в белый полотняный костюм, с помятым тропическим шлемом на голове. Вы не можете себе представить, каким презрением он обдавал меня, чужеземца. Поскольку по-французски он не понимал, я пытался объясниться с ним жестами. Он смотрел на меня скучающим взглядом, в котором сквозила жалость, потом пожимал плечами.
Шутка ли: ведь это он, а не я, пускал в ход мотор, который так изумительно тарахтел; это он едва заметным движением руки направлял лодку, куда ему было угодно.
Позже я узнал, что, когда мы добрались до места, он презрительно ворчал:
— Зачем он сюда явился? Даже нашего языка — и то не знает.
Я пообещал себе, что расскажу для друзей «Вуаля»[31] множество историй, а сам едва коснулся нескольких случаев, и то мимоходом. Дело в том, что случаи из жизни Африки наполнены смыслом только в тех краях, где они произошли. То, что приключилось на берегах Уэле, не поймут в Габоне.
Мне хотелось бы описать Африку, изобразить ее общий вид.
Но единой Африки не существует. Есть множество разных Африк. Например, Африка специалистов, которые приезжают по контракту, составленному по всем правилам, и в течение трех лет будут жить в таком-то городе на побережье или в глубине страны, сидеть в кабинетах, при галстуках, в пристежных воротничках, не видя никаких негров, кроме служащих да нескольких женщин в пестрых набедренных повязках.
Есть Африка заготовителей древесины, которые поднимаются вверх по течению рек и строят поселки на сто-двести рабочих.
Есть Африка чиновников, служащих, Африка, полная писанины, отчетов и приложений к отчетам. А кроме того, Африка джунглей…
Есть пигмеи, живущие в девственных лесах, на деревьях; их не так давно приручили, и теперь они подпускают к себе белых и даже готовы за кусок соли погримасничать и поплясать.
Африка строящихся железных дорог — молодые инженеры, которые борются со всеми и с собой, ради того чтобы прокладывать рельсы, километр за километром…
И негры, которые покупают себе жен, а потом годами терпеливо, с наслаждением ссорятся из-за козы или мотыги, недополученной в приданое…
А еще есть отравители…
Но существует и нечто общее. Для белых это прежде всего постоянная забота о тропическом шлеме, с которым нельзя расставаться. Это желание напиться холодной воды и хоть иногда съесть что-нибудь неконсервированное. Наконец, это борьба с прогрессирующей анемией и все нарастающей раздражительностью.
Разница только в том, что тех белых, которые живут на побережье, от Франции отделяет какой-нибудь месяц пути, а вот тем, кто оказался в глубине материка, прежде чем увидеть пакетбот, приходится сперва несколько недель путешествовать в типойе, а потом не одну неделю спускаться вниз по реке.
Африка! Покуда вы находитесь там, вы потеете, охаете, еле таскаете ноги и в конце концов проникаетесь ненавистью ко всему на свете и к самому себе. Вы клянетесь никогда больше туда не возвращаться, но стоит вам месяц прожить во Франции — и вас охватывает ностальгия.
Многим непонятно, почему солдаты с тоской вспоминают грязь, голод. Но еще сильнее тоскуют люди по Африке, по изнеможению, вялости, безразличию, в котором они там увязали. Тоскуют по ощущению полнейшей отрезанности: до Франции месяц пути, если не все три. Шкала моральных и материальных ценностей полностью меняется.
На сетчатке глаз у этих людей навсегда запечатлена привычная картина: баобаб или бавольник, который в течение многих лет они видели из окна; пирога с двенадцатью чернокожими гребцами, на которой они раз в несколько месяцев пускались в плавание по реке, или кафе, стены которого выкрашены светлой краской, с вечно опущенными жалюзи, разрезающими солнце на полосы…
Уезжая в отпуск, они объявляют:
— Если найду работу, останусь в Европе!
Но они возвращаются. И дело не в работе, дело в целой совокупности обстоятельств, подчас незначительных, а главное, дело в самой этой среде, вне которой они уже не могут жить.
То, что с ними происходит, не внезапный приступ безумия. Это постепенное отравление. Тех, кто никогда не видел моря, первое купание в нем опьяняет: морская стихия слишком сильно на них воздействует.
Вот так и Африка, сотворенная в расчете на мамонтов и других животных-гигантов, воздействуя солнцем, многообразием жизни, запахами, мухами, бурными реками, джунглями, изматывает человечков, приезжающих сюда со своими чемоданами, помеченными инициалами владельцев, с сапогами и пробковыми шлемами.
Потому они возвратятся в Африку, даром что так на нее негодовали, мечтали о Европе, о родной деревне.
Вернувшись, растрогаются при встрече со своими неграми — полуголыми чернокожими обитателями джунглей, или рабочими, живущими в кирпичных коробках, или клерками в ярких галстуках.
С виду эти негры несхожи. Но все они в душе дети, с той только разницей, что некоторым из них внушили преувеличенное представление об их важности, и они, как избалованные дети, усвоили дурные привычки.
Это не мешает негру-служащему, если у него появились сбережения, съездить к себе в деревню и покрасоваться перед односельчанами, хотя до деревни надо добираться месяц вместе с женой, детьми, чемоданом, в котором аккуратно уложены его великолепные костюмы.
Колонисты героической эпохи, те, что даже не стремятся поглядеть на Европу и живут вдали от городов, уже складывают саги, подобно всем старикам, о минувших временах, когда туземцы ходили нагишом. Те, кто прибыл не так давно, удивленно слушают рассказы об их подвигах, смахивающие на эпопеи.
А не кажется ли вам, что через двадцать лет какой-нибудь белый из Конакри, рассказывающий истории вроде тех, которые я тут поведал, будет выглядеть этаким осколком древности?
Не покажется ли трогательным, устарелым, старомодным нынешний нелепый клерк в сиреневом или фиолетовом костюме, с курчавыми волосами, которые он каждое утро отчаянно разглаживает в течение часа, исполненный простодушия и высокомерия?
Он толкается, садясь в трамвай, и по каждому пустяку пишет письма в Лигу Наций.
Это взрослый мальчик, мальчик в переходном возрасте! Он недавно спохватился, что стал взрослым, и ликует, демонстрирует свою взрослость, во что бы то ни стало желая ее доказать.
В джунглях еще живут негры-младенцы, готовые забавляться старой коробкой из-под сардин и курить всей деревней одну сигарету.
А в городах негры-подростки забавляются галстуками, пишущими машинками и парусиновыми туфлями. Они даже начинают поигрывать в политику, а потом мчатся в деревню продемонстрировать младшим братьям, как много они узнали и сколь многого достигли.
Что такое Конакри? Город-подросток, отроческая нескладность, отроческая прыщавость.
Появилось несколько автомобилей, есть железная дорога, проектируется трамвайная линия — почему бы не покричать о техническом прогрессе? Среди деревянных домов и крытых листьями хижин есть несколько зданий из бетона — разве это не повод для ликования? Всем приходится носить пристежные воротнички — так не пора ли стенать об ужасах цивилизации?
Да нет же! Здесь пока еще, как и в большинстве африканских городов, совершается переход от детства к зрелости. Клерк в костюме из «Нувель-Галери»[32] толкает локтем в бок негритянку, на которой надета только набедренная повязка из травы. Взрослых негров можно пересчитать по пальцам. И совсем немногие из них способны тягаться с белыми.
Не над этой ли благословенной, живописной, переливающейся всеми цветами радуги эпохой будут завтра умиляться поэты?
Ведь завтра негр сменит костюм цвета резеды на черный и, полный достоинства, безукоризненный, будет заседать на международных конференциях. А этот лейтенант-туземец, который так гордится своими галунами и призами за стрельбу, станет, быть может, генералом. И не нашего государства, а своего!
Негры — это подрастающие дети. Нагие жители джунглей завтра нарядятся в набедренные повязки или штаны. Рабочие обзаведутся водительскими правами. Неловкие подростки станут взрослыми.
И чем они помянут нас тогда? Поблагодарят ли за железные дороги, каждая шпала которых стоила человеческой жизни, за банки, которые платят им бумажными деньгами, хотя не секрет, что в хижине бумажные деньги портятся, и неграм приходится менять их на монеты из расчета пять франков к трем?
Сочтут ли они нас благодетелями Африки за то, что мы принесли им спиртное, которое крепче и дороже их пальмового вина, и за то, что мы наплодили повсюду детишек цвета кофе с молоком?
Я уже рассказывал об отпавшем от цивилизации белом, у которого в каждой деревне по хижине. Так вот, он мне сказал:
— Наши негры не умеют считать. Они не знают, сколько им лет. Не имеют ни малейшего представления о том, что творится за сотню километров от их жилья. Но они лучше меня помнят, что происходило тридцать или пятьдесят лет назад. Поверьте, они ведут счет всем ружейным выстрелам, всем ударам хлыста и прочим делам, о которых мне и рассказывать неохота, и передают этот счет из поколения в поколение. Завтра или послезавтра…
И мой собеседник, которому всегда не по нутру были анемичные юнцы, прямо со школьной скамьи приезжающие с набором книг и всяких патентованных штучек управлять колонией, подытожил:
— Да! Африка говорит нам: «Дерьмо!» И поделом.
Сейчас в моде путешествия за экзотикой. Что ни день, писатели, кинематографисты, журналисты толкуют нам о далеких городах и в девяноста случаях из ста приглашают нас на самое дно этих городов. Но ничто так не похоже на трущобу, как другая трущоба. Можете на борту корабля обогнуть земной шар, и в каждом порту — в Марселе, Роттердаме, Бергене, Лондоне, Рио, Неаполе, на Суматре или Борнео — вы найдете одни и те же кабаре с теми же сговорчивыми девицами, с теми же ночными бродягами и даже граммофонные пластинки будут одни и те же.
Путешествуя таким образом, вы упускаете самое живописное и самое патетическое зрелище на свете, самое разнообразное, человечное, а подчас и трагическое.
Но какой пассажир первого или второго класса, перегнувшись через поручни прогулочной палубы и видя сгрудившихся на баке людей, рискнет расстаться с комфортом и нырнуть в открывающуюся перед ним зловонную щель?
Два человечества путешествуют бок о бок, на одном пароходе, на расстоянии нескольких метров. Их не разделяет ничего, кроме надписи, вывешанной с одной стороны и гласящей: «На палубу первого и второго класса вход запрещен».
Однако первый и второй классы имеют полное право совершать набеги на владения голи перекатной.
Два человечества видят друг друга с утра до вечера. Утром прелестные девушки в белых платьях выходят подышать воздухом и полюбоваться лазурным морем; они изумленно застывают на месте, заметив внизу мужчин и женщин, которые еще не пришли в себя после сна, у которых затекло все тело, — эти люди совершают свой нехитрый туалет прямо под открытым небом.
— Где они спали? — спрашивают девушки.
— Там же.
— На палубе?
Ну да, на палубе, вповалку, завернувшись в одеяло — если есть одеяло! Среди них матери с младенцами, беременные, молоденькие девушки, старики.
— Откуда они едут? И куда?
На этот вопрос, мадемуазель, ответить особенно трудно. Едут они издалека и далеко; место их отправки, равно как и место назначения, я обозначил бы как бесконечность во времени и в пространстве.
Вскоре после долгих колебаний вы отважитесь спуститься к ним с фотоаппаратом; вы робко, нерешительно пройдетесь между ними, переступая через простертые тела.
Не бойтесь. Они неопасны. Им даже в голову не придет усмехнуться. Они народ привычный!
Привычный ко всему: к голоду, жажде, жаре, холоду, к тому, что на них глазеют, а главное, на каждом шагу придираются.
Вы возмущались тем, что при отъезде от вас потребовалось выполнение стольких формальностей, чтобы получить паспорт. Вы сетовали на таможню, на портовую полицию и на санитарную службу.
А вы попробуйте поездить с этими людьми. Купите, как они, палубный билет, то есть билет четвертого класса.
И вы сразу столько всего поймете! И у вас не повернется язык говорить, как сказала своему ребенку одна мамаша, подзывая его к себе:
— Ты что, не видишь, это же бандиты!
Прежде всего, слова «четвертый класс» означают пространство от носа парохода до надстроек. Пассажиры «четвертого класса» располагаются, как правило, именно там. Учтите, что это самое загроможденное место на палубе и большую часть его занимает люк, который открывается перед каждым заходом в порт и закрывается спустя много часов после выхода в море. Все это время работают краны, адски грохочут лебедки, а над головами проплывают мешки, ящики, автомобили, которые могут и сорваться.
На большинстве пароходов палубным пассажирам разрешается в плохую погоду побыть на нижней палубе. На некоторых судах имеются даже два кубрика; один для женщин, а другой для мужчин, — где пассажирам предлагается лежать на койках, расположенных в несколько ярусов.
Вообразите себе картину: помещение размером с обычную комнату, где от пола до потолка — сплошь койки, где тридцать, пятьдесят, шестьдесят человек спят, храпят, играют в карты, чешутся, вычесывают вшей, перебинтовывают свои болячки, курят, харкают, если, к счастью, все они не страдают морской болезнью.
Добавьте детей, шныряющих взад и вперед. Не забудьте неизбежного пассажира (судя по моему опыту, без него не обходится ни один корабль), беспрестанно играющего на гармошке, гитаре, мандолине или на каком-нибудь диковинном народном инструменте.
Остается описать самую сердцевину четвертого класса. Это простая деревянная будка на палубе. Сверху вы без сомнения заметили, что люди все время ходят туда и оттуда, но не поняли, что это за будка.
А между тем в этой самой будке находится самое важное лицо на борту, лицо, наделенное столь грозной властью, что сам капитан бессилен перед ним.
Это лицо именуется кафеджи — во всяком случае, так зовут его по всему Средиземноморью и даже на азиатских и африканских линиях.
Что такое кафеджи? Слово это турецкое и обозначает хозяина кофейни; действительно, кафеджи варит кофе, правда, он торгует и разными другими напитками. Кроме того, у него можно купить всякую мелочь — марки, игральные карты, стеклянные бусы, мыло, бритвы и средства от насекомых. Он принимает в уплату деньги любой страны.
Но это не все. Официально кафеджи исполняет еще и обязанности судового переводчика. Он знает по меньшей мере десять языков, не считая различных диалектов.
Но и это еще не все. Он знает все порты, администрацию их, все формальности и даже спрос на рабочие руки. Остается объяснить, в чем заключается его власть. Теоретически за всех пассажиров отвечает специальный администратор, занимающийся их обслуживанием и питанием. Но как, по-вашему, может француз, англичанин или итальянец разобраться в том, что ему рассказывают люди, прибывшие со всех концов света с документами на всевозможных языках?
Вот почему вся власть над пассажирами «четвертого класса» возлагается на кафеджи, который становится чем-то вроде диктатора.
Какой он национальности? Дело темное. Родился где-то в Сирии или в Македонии, но отец у него грек, мать марокканка, паспорт же почему-то персидский или югославский.
Кафеджи знает заранее, что в таком-то порту на борт взойдут люди, едущие туда-то и туда-то и у них будут с собой серебряные монеты, зашитые в одежду. Еще он знает, какое спиртное им предложить — ракию, граппу или сливовицу, русскую или польскую водку.
Кафеджи читает все паспорта, разбирается во всех визах. В этом и состоит его могущество; от него зависит, возьмут пассажира на борт или нет.
Несколько лет тому назад Средиземноморье видело зрелище, достойное античности в период завоевания ее ордами варваров-кочевников.
Дело прошлое, но я все-таки о нем расскажу, поскольку это была трагедия в основном четвертого класса.
Помните ли вы, что по окончании войны Турция и Греция еще продолжали сражаться? В конце концов они тоже заключили перемирие, а потом подписали мир.
Тогда обнаружилось, что в Турции находится около двухсот тысяч греков, а в Греции примерно столько же турок. По распространенному мнению, в этом и заключалась причина вечных раздоров и даже вооруженных столкновений. Наконец было решено попросту переправить двести тысяч греков в Грецию, а двести тысяч турок в Турцию.
Вы представляете себе эти толпы — детей и стариков, мужчин и женщин? Большинство греков никогда не видело Грецию, а большинство турок — Турцию.
И вот на какую-нибудь ферму прибывают чиновники.
— Вы грек?
— Да… Но родился в Турции. И дети мои здесь родились…
— Не имеет значения. Вы уедете. Ферма ваша?
— Моя…
— Чем вы это подтвердите?
— Вам любой скажет… Я купил ее десять лет назад у такого-то.
— Где теперь такой-то?
— Умер.
— А документы?
— За войну мою ферму три раза грабили, а документы все сгорели. Да я и читать не умею.
— Все равно, вот вам билет на пароход.
Пароходы эти были так переполнены, что напоминали муравейники. На борту можно было увидеть все что угодно: колыбели, платяные шкафы, коров, собак, попугаев, больных, умирающих, раненых; все вперемешку — и дети, ищущие родителей, и матери, перепутавшие младенцев.
Куда они все ехали? Они и сами не знали. Они покорились судьбе; те из них, кто оказывался похитрей, уже скупали за бумажные деньги старинные украшения или перекупали выданные правительством ордера на приобретение новых земельных участков.
Все это продолжалось месяцы и годы.
После этого удивляет ли вас, что, не найдя работы в Афинах и Констанце, эти люди увязывали свой жалкий скарб, брали с собой свои скудные гроши и садились на любой пароход, отплывающий в края, где, по слухам, жизнь была не так дорога?.
После этого удивляет ли вас та покорность, с которой они, сгрудившись на палубе, позволяли элегантным пассажирам первых классов щелкать фотоаппаратами и глазеть на себя в бинокли?
Сотрудница таможни пощупала ваше платье, мадам, чтобы убедиться, что вы не скрываете никаких подозрительных предметов?
А знаете, что сделают с ними, когда корабль придет в Южную Америку? Их построят в шеренгу вдоль пирса и прикажут раздеваться. Когда же они останутся в чем мать родила, принесут пожарные насосы и окатят их водой, чтобы смыть паразитов, а одежду и всю кладь тем временем обработают в автоклаве.
Но разве они отчаиваются? Многие из тех, кто прибыл таким образом в Америку, впоследствии прославились; знаете ли вы, дорогая мадам, что через все это прошел сам Рудольф Валентино[34]?
В четвертом классе, точь-в-точь как в океане, бывают свои приливы, изучив которые можно в известном смысле узнать температуру в мире.
Путешествуя по Польше, Греции или Италии, вы еще увидите там рядом с вокзалом лавчонки, где ничего не продается; вывески на них гласят: «Бюро эмиграции».
Еще несколько лет тому назад там можно было запродаться на определенный срок и по определенной цене. Объявлялось, где имеется спрос. Набирались партии рабочих. Одна на рудники на Севере Франции. Другая в Англию. Третья в Бельгию. Четвертая в Соединенные Штаты.
Людей перевозили стадами, четвертым классом; о них заботился специальный надсмотрщик. По приезде их ждали бараки, пустыри и какой-нибудь завод, где они начинали трудиться уже на следующий день.
Теперь бюро эмиграции стоят с заколоченными окнами. На пароходах, прибывающих из Турции, Греции, Италии, четвертый класс пустует или почти пустует.
Прилив схлынул, и теперь в Соединенных Штатах открылись офисы по репатриации.
Фактически теперь становится все больше пассажиров четвертого класса, путешествующих в обратном направлении.
Богаче они стали? Или беднее? Ответить мудрено. Во всяком случае, печальней: ведь уезжая в дальние края, всегда на что-то надеешься.
А они из страны, где царит безработица, возвращаются в страну, где царит голод. Вдобавок, эмигрируя, они похвалялись у себя в деревне, что едут наживать деньги!
И все-таки они поют. Вечером, когда в салоне первого класса танцуют, перегнитесь через поручни — и вместо дрянного джаза вы услышите тоскливые старинные песни, напоминание о родном клочке земли.
Люди лежат вповалку на палубе, обратив лица к звездам, и убаюкивают себя, пока не заснут. Лежат бок о бок, по-братски; этот положил голову на плечо соседу, эти делят на двоих одеяло, а здесь трое курят по кругу одну сигарету, и так продолжается, пока не раздастся команда кафеджи:
— А теперь заткнитесь!
И это понятно всем.
Четвертые классы еще сохраняются на юге Средиземноморья, на пароходах, идущих в Каир, Тунис, Марокко, Алжир.
Здесь меньше белых. Но вы встретите здесь всех торговцев коврами, которые пристают к вам в Париже на террасах кафе.
Они везут свой товар. Ни на минуту с ним не расстаются, потому что знают друг друга как облупленных.
У них идет игра. Играют на полученную выручку или на то, что собираются выручить. Иногда потом затевают драки в тени мостика, и кафеджи, заботясь о покое остальных пассажиров, железной рукой наводит порядок.
Еще более живописен четвертый класс в Экваториальной Африке — и на востоке, и на западе.
Все то же вечное стадо, которое куда-то везут…
Помню одно плавание из Матади в Бордо. На пароход погрузили две сотни китайцев; я не понимал, что они делали здесь, на экваторе.
— Работали на строительстве небезызвестной железной дороги в Пуэнт-Нуар, — пояснили мне. — Сперва в качестве чернорабочих попробовали использовать туземцев, но негры слишком быстро умирали. Тогда отправились на Дальний Восток за китайцами и аннамитами. Эти работали два года.
— Тоже умирали?
— Больше половины выжили, и теперь их везут домой. Они были очень аккуратны, очень вежливы. Утром выходили голые на палубу и мылись под душем. Потом старательно стирали белье, стряпали.
На той же палубе ехало человек сто негров — и полуголых жителей джунглей, и городских, одетых по-европейски.
Но желтые сторонились их и поглядывали на них с некоторым презрением.
Кафеджи объяснил мне:
— Знаете, ведь у них полно денег. Их заставили сдать все деньги в судовой сейф, чтобы они не играли. Они же чудовищно азартны, а кончается это всегда кровопролитием.
— Сколько у них денег?
— Примерно пятьсот тысяч франков. Больше двух тысяч франков на человека. Но у некоторых уже ничего не осталось, а у других — тысяч по двадцать, а то и по тридцать…
— Откуда?
— Выиграли…
В первый же вечер один из желтокожих отсутствовал; мне сказали, что он в лазарете. Назавтра, на рассвете, я вышел на палубу и присутствовал при краткой церемонии. В море опускали деревянный ящик.
Что произошло? Вероятно, виной тому чья-то неловкость. Как бы то ни было, едва коснувшись воды, гроб развалился.
А в десять утра пассажиры и пассажирки первого класса судачили о случившемся. Я ничего не выдумываю. Одна молоденькая американка воскликнула:
— Подумать только, а я все пропустила! Какой был бы снимок!
Потом у нее еще не раз была возможность делать подобные снимки, потому что чуть не ежедневно умирал хотя бы один из китайцев. Но капитан, будучи человеком осмотрительным, распорядился бросать трупы в море по ночам во избежание нездорового любопытства, а может быть, и паники.
Потому что мы вскоре удалились из тех мест, где свирепствует желтая лихорадка. Не знаю, какой диагноз писали теперь в свидетельствах о смерти, но знаю, что судовой врач всячески избегал этой темы.
Корабельные власти думали, что забрали у китайцев все деньги. Их ведь обыскали. Но кафеджи придерживался другого мнения. И он оказался прав.
Как-то ночью администрация совершила набег на нижнюю палубу, где теснились желтые пассажиры, и обнаружила, что у них вовсю идет игра, причем расплачиваются они не мелочью, а сотенными и тысячными купюрами.
Имею ли я право подверстать следующий случай к историям о четвертом классе? Ведь речь пойдет о грузовом судне. Так или иначе здесь мы опять столкнемся с человеческим стадом.
Было это в прошлом году где-то в Габоне. Я оказался единственным пассажиром на борту грузового судна; капитан сообщил мне, что мы идем курсом на Порт-Жантиль за грузом черного дерева.
Я понял, в чем дело, только когда мы уже были в порту. Вниз по реке спустились баржи. Они плыли два или три дня сквозь девственный лес; на каждой барже теснились десятки негров и негритянок.
Спешу предупредить, что речь не о работорговле. Когда какому-нибудь функционеру понадобятся чернорабочие, он отправляется подальше в джунгли, сообщает о своей нужде туземному вождю и просит у него, к примеру, двести рабочих.
Все по закону. Существует тариф, туземцы подписывают контракт сроком от года до трех лет.
Только не спрашивайте меня, не прикарманивает ли туземный вождь большую часть денег и не заставляет ли силком наниматься своих подданных, которым больше было бы по душе остаться в деревне. Это его дело, не правда ли?
Вернемся к нашей истории. Там было около двухсот негров, мужчин и женщин, и те и другие уродливые, грязные, голые. Их согнали в кучу на пристани в ожидании погрузки; помню, что некоторые из них курили, и вместо трубок у них были тростинки, к которым были прилажены старые консервные банки.
Эти люди никогда не видели моря. Не видели ни кирпичных домов, ни автомобилей. Пугливые, как звери, они сбились в кучу и смотрели вокруг изумленными глазами.
Чтобы доставить их на рейд, надо было погрузить все стадо в лодки. На море была зыбь, и стоило посмотреть, как они на четвереньках карабкались по наружному трапу. Вообразите себе это зрелище: старухи с отвислыми грудями, мужчины, перепуганные еще больше, чем женщины, и все они, нагруженные какой-то нелепой кладью, взбираются на это чудовище, каким представлялся им наш грузовой пароход.
Их кое-как затолкали в трюм. Они улеглись на голые доски, и вечером пароход отчалил.
Тут-то и начинается история. Негры бывают красивые, а бывают и безобразные, в зависимости от племени, к которому принадлежат. Наши относились к одному из самых уродливых лесных племен.
Быть может, в толпе и были одна-две девушки с менее отталкивающей внешностью…
Ночь была теплая. Мы с капитаном расположились на капитанском мостике; спать не хотелось. Два или три раза мы улавливали какие-то подозрительные звуки, но не придали им значения.
Часа в два ночи прибегает женщина, негритянка, совершенно голая, в руках она сжимает какой-то предмет и вопит, словно с нее сдирают кожу. За ней виднеется негр — держится он более солидно и вообще спокойнее, одет в набедренную повязку, не очень-то прикрывающую наготу.
Капитан пытается отправить их обратно в трюм. Какое там! Женщина отбивается, дерется и кусается, при этом продолжает что-то вопить на своем диалекте.
Второй офицер почему-то исчез, ничего не сказав. Зовем повара — он владеет всякими туземными наречиями, но найти его не удается. Наконец, обнаруживаем матроса-добровольца, готового взять на себя роль переводчика.
— Эта женщина говорит, что к ней пришел белый, и они договорились, что она будет спать с ним за два франка. Муж был согласен. А потом белый не пожелал платить.
Учтите, что это происходило в трюме, где вперемешку лежали две сотни черных тел…
— Тогда женщина вцепилась в него и успела вырвать лоскут у него из рубашки. Она принесла вам этот лоскут. Она требует, чтобы белого нашли и заставили отдать ей ее два франка.
Муж у нее за спиной важно кивает. Это дело чести!
— Ладно, — решает капитан. — Завтра утром разберемся.
Чуть рассвело, женщина уже на палубе, и прогнать ее отсюда невозможно. Она добивается своих двух франков. Грозит, что, когда корабль прибудет на место, она подаст жалобу местным властям. А муж по-прежнему тенью маячит у нее за спиной.
— Вы не видели второго офицера? — спрашивает капитан.
— Его никто не видел.
— А повар где?
— Не хочет выходить из кухни.
— А где третий офицер?
— У себя в каюте.
Этот оказался самым незадачливым. Он выходит на капитанский мостик, негритянка тут же к нему подскакивает, вцепляется в его одежду и клянется, что он и есть преступник.
— Ну-ка, отдай ей два франка, — отечески советует ему капитан.
Офицер повинуется. Но негритянка не уходит. Она объясняет, что это еще не все, и, как только появляется повар, набрасывается на него.
— И этот тоже?
— И этот тоже, — подтверждает благородный муж. Повар пытается отпираться, но у него вырван лоскут из рубахи.
— Ну что ж! Гони два франка.
На этом история завершается, и я чувствую себя не вправе ее приукрашивать, поскольку истина дороже всего. Чем дело кончилось, я узнал вечером. Мы болтали с телеграфистом — он был единственным на борту обладателем дезинфицирующих средств.
— Со вчерашнего дня ко мне обратилось восемь человек.
— Восемь? Во оно что! Теперь понятно, почему сегодня все прячутся по углам. А негритянка все та же?
— Разумеется. Но они-то этого не знали. Там было темно. В такой тесноте…
Я видел, как негритянская чета гордо покидала пароход; мужчина сжимал в руке четыре монеты по одному франку. Это были первые деньги, которые он заработал у белых! […]
В сущности, целый народ кочует по земле — изголодавшийся, безропотный народ, о котором все те, кто живет в городах и путешествует в каютах, понятия не имеют.
Не тысячи — миллионы людей, от Востока до Чили, пускаются в путь, не отчаиваясь, не зная усталости, не расставаясь со своими домашними божками — потресканными кастрюлями, завшивленными одеялами, будильниками, а иногда и золотыми часами или колечком, которое передается в семье из поколения в поколение.
Надо ли их жалеть? Они сами себя не жалеют. Они родились в дороге. Большая часть их жизни прошла в очередях перед консульствами.
Вот еще слово, которое многим непонятно! Вы, вероятно, полагаете, что консульство — это учреждение, где выдают визы и улаживают административные и коммерческие дела?
Ничего подобного! Большую часть времени консульства тратят на то, чтобы принимать, выслушивать и спроваживать этих бродяг. А работа эта не из легких. Француза, немца, испанца распознать нетрудно, но бывают люди, чью национальность я не взялся бы определить.
Вспомните о послевоенном разделе Европы. Вспомните все случаи массовой эмиграции, о которых я вам рассказывал.
И вот в греческое консульство в Париже является человек, не говорящий ни по-французски, ни по-гречески. Он просит о репатриации. У него нет ни гроша. Кто он, грек? По одним документам грек. По другим — нет. Когда он родился, до войны или после?
Его посылают в турецкое консульство, оттуда в румынское, а оттуда снова в греческое.
Терпение! Рано или поздно он неизбежно окажется на палубе четвертого класса, на пароходе, который куда-нибудь да приплывет. И кто знает, может быть, этот человек найдет там работу…
Но иногда с палубы, отведенной первым классам, вы с удивлением заметите среди оборванцев хорошо одетого, чисто выбритого человека, молодого или старого — он расхаживает взад и вперед по палубе, ничего вокруг не видя.
Редкий корабль обходится без одного-двух пассажиров такого рода. Попадаются среди них и женщины, подчас хорошенькие.
Пожалуй, их участь не менее и даже более плачевна, чем участь остальных пассажиров четвертого класса. Все они — неудачливые искатели приключений. Образованные, культурные люди. Я встречал среди них и врачей, и инженеров.
В один прекрасный день они отправились попытать счастья. Почему счастье им не улыбнулось? Тайна! Одних погубил опиум или алкоголь… Другим просто не повезло.
И вот они едут назад, едут молча: пассажирам первого класса все равно не понять историй, которые могли бы им рассказать эти неудачники.
Они молчат. Почти все время проводят в уголке будки, в которой хозяйничает кафеджи. В окружающих они не вызывают жалости. Я видел одного такого неудачника — с утра до вечера он не расставался с перчатками цвета слоновой кости. Это был англичанин. Он продолжал борьбу до конца. Хотел удержаться на краю пропасти.
Я видел стайки молодых, миловидных студенток, возвращавшихся в Палестину. Они изо всех сил старались выглядеть веселыми.
Их родители, когда дела у них, казалось, процветали, отправили дочерей в Париж учиться. Девушки прожили там по году, по два. Но почтовые переводы стали приходить все реже. Потом и вовсе прекратились. У кого-то отец разорился, у кого-то умер. А кое-кому из родителей пришлось, быть может, самому уехать четвертым классом в те края, где жизнь легче.
Что ждет этих девушек? Они об этом понятия не имеют. Спят на палубе, в уголке, тесно прижавшись друг к другу, и пытаются говорить о занятиях, о Латинском квартале.
Сколько их, этих людей! Как я вам говорил, целый мир кочует. Я уже описывал вам миниатюрную хорошенькую особу, умело подкрашенную, в неизменном шелковом платье?
Она балерина. Француженка. Танцевала в кордебалете одного из крупных театров. Ей предложили турне по Востоку, словно звезде. Там, на Востоке, кто угодно сойдет за звезду!
Ей забыли объяснить, что в ее обязанности входит не столько танцевать, сколько заставлять клиентов пить шампанское, а для того, чтобы они заказывали шампанское, надо было…
С этим она смирилась. Но ей забыли объяснить еще кое-что. Клиентам все время требуется новенькое. Из дансингов роскошных отелей она перешла во второразрядное кабаре.
Потом и там она примелькалась. Пришли другие, помоложе, посвежее.
И она едет домой без единого су. Денег у нее хватит только на билет от Марселя до Парижа. И ей еще повезло: другие, у кого не нашлось средств на проезд, остались там, но не для того, чтобы танцевать в кабаре, они остались в публичном доме.
Четвертый класс… Среди тех, кто едет в его тесноте, есть люди, уезжавшие первым классом. А бывает и наоборот: пройдет несколько лет, глядишь — человек возвращается домой в каюте-люкс.
Отлив и прилив. С Запада на Восток. С Востока на Запад. Из Европы в Америку. С Севера на Юг.
Взгляните на карту: синие просторы исчерчены пунктирами морских путей. Пересчитайте пароходы — большие и малые, дальнего следования и те, что скромно плавают вдоль побережья от одного порта до другого.
Ведь те, кого они перевозят, — это целый народ! Народ, состав которого вечно меняется и который ищет только одного: хлеба.
Напрасно вы, мадам, вы, пассажирка первого класса, пробирающаяся с фотоаппаратом между телами, распростертыми на палубе, боялись: здесь нет опасных людей! Их надо искать там, наверху, среди мужчин в смокингах, которые танцуют с вами каждый вечер.
А здесь собралось великое братство людей, покорившихся судьбе.
Садясь на корабль в Гавре, я увозил с собой, помимо всего прочего, образ Франции — это было обычное воспоминание, но, бог весть по какой причине, оно не покидало меня во все время моего кругосветного путешествия и ничуть не потускнело к тому дню, когда я высадился в Марселе.
А между тем это был сущий пустяк! За несколько дней до отъезда я оказался в одной французской деревушке, похожей на сотни других деревушек. Я сидел в кафе под открытым небом и поглядывал на столик, за которым шла игра в белот.
Было часов пять вечера. Только что зажегся свет. Магазины и конторы в центре еще работали, а здесь с трех часов собралось несколько игроков и болельщиков.
Среди них молодой человек не старше тридцати… Он никогда нигде не работал. Или нет, простите! На приданое жены он купил магазинчик школьных принадлежностей, где она торгует, пока он играет в карты… Неудачник!
Рядом старый доктор. В свое время был врачом-интерном. Ему прочили место главного врача больницы. Красное вино, карты… Теперь он практикует здесь, в провинции, у него не слишком опрятный кабинет, куда заглядывают только невежественные крестьяне…
Еще один неудачник!
А вот совсем молодой неглупый парень: ему привалила удача продать один за другим четыре роскошных автомобиля и получить комиссионные — с тех пор он уже несколько лет не желает заниматься ничем другим, хотя ничего больше ему не удается продать!
Внезапно я заметил за мраморным столиком знакомое лицо, пригляделся… Этот человек был художником — несколько лет назад я случайно у него отобедал.
Мне представилась его уютная мастерская на левом берегу, неженка-жена, молоденькая дочка — высокая, с аппетитной фигуркой и дразнящей улыбкой, я вспомнил, какой был чудесный обед — замысловатые закуски, гусиная печенка, недурные вина.
Великим художником этот человек никогда не был, но он жил. И жил очень славно.
И вот я встречаю его здесь, за пятьсот километров от дома, — засаленный галстук, жалкое сомбреро, взгляд прикован к рюмке перно.
— Какими судьбами? — спросил я.
Как только он поднял на меня глаза, я понял. То был взгляд человека, который сдался, взгляд иронический и вместе с тем жалобный; время от времени в нем вспыхивал огонек ненависти ко всему человечеству.
— Ищу работу… Кризис…
— Работу? Какую?
— Любую!
Это означало — никакую. Он не умеет ничего, кроме как писать картины на вкус коллекционеров средней руки. И прекрасно это сознает. Потому-то он и заказывает вторую рюмку перно, а за второй третью. В одно тоскливое утро он уехал из дому, объявив:
— Поищу-ка себе какое-нибудь занятие в провинции!
И вот уже которую неделю он пьет аперитивы во всех кафе на площадях захолустных городишек и деревень.
Еще один неудачник! Повторяю, все они вспоминались мне, покуда я плыл с севера на юг и с востока на запад, странствовал в тропиках, добрый десяток раз пересекал экватор, с атолла в Тихом океане переносился в леса Южной Америки или высаживался в очередном порту Экваториальной Африки.
Вспоминались мне и другие неудачники. Например, один старик, служивший в колониях; вернувшись из джунглей, где провел двадцать лет, он основал в одном из департаментов Центральной Франции компанию транспортных перевозок.
Дело у него не пошло. Он занял у меня. Влез и в другие долги. Месяц за месяцем он отсрочивал свое разорение.
Что с ним теперь? Я встретил его в том же кафе, и он мне объявил:
— Через месяц, если кто-нибудь поможет мне продержаться, я получу субсидию, и тогда дело начнет приносить такой доход…
Между тем у него остался всего-то старенький грузовичок «форд»!
Неудачник… Неудачники…
А сколько их еще — тех, к которым я непрестанно обращался в мыслях, о которых с такой нежностью думал вдали!
Например, рабочий, славный парень: благодаря терпению и трудолюбию, он изобрел способ вдвое повысить производительность станка. Продал патент, получил несколько тысяч франков. Потом уселся в кресло. Прикрыл глаза. Запретил детям шуметь. Объявил:
— Я работаю!
И вот уже двадцать лет кряду он работает таким образом; семья бедствует, а он все толкует о химерических изобретениях. Потому что в один прекрасный день он сделался изобретателем; теперь его дом рушится, но он ничего не замечает.
Или, например…
Впрочем, к чему перечислять? Вы сами их знаете. На свете всякой твари по паре, среди нас живут тысячи слабых, невезучих, витающих в облаках, анемичных или больных людей, гоняющихся за химерами, в которые они истово верят, а порой уже и не верят.
Это наши, здешние неудачники. Их можно встретить в парижских и захолустных кафе, в деревнях, в портах; все они более или менее явно мечены особой метой, достаточно потасканы и потерты.
Они едят. Они живут. У каждого семьи или близкие люди, родители или дети. Многие из них ожесточены. Большинство пьет. И все-таки дни летят, принося им какие-то надежды и нехитрые радости.
Как бы мне выразить то сокровенное чувство, только теперь завладевшее мною (прежде, до отъезда, его у меня не было)?
Это неудачники-буржуа. Понимаете? Потихоньку, полегоньку они будут жить день за днем — завтрак, второй завтрак, чаще всего аперитив, обед — и так до кладбища, а за катафалком пойдут родные и друзья.
Вы скажете, это исключения. В самом деле, некоторые спиваются, и наступает день, когда их запирают в больницу святой Анны. Возможно, кто-то из них в приступе неврастении убьет жену и тещу и окажется в тюремной больнице.
Наконец, вы, несомненно, возразите мне, что на набережных прозябает несколько сотен клошаров, что за бесплатным супом выстраиваются немалые очереди…
И все же позвольте мне повторить: те, о ком я толкую, — неудачники-буржуа, и, рискуя навлечь на себя ваше неудовольствие, я заверяю вас, что этим людям еще ведомы радости жизни.
Пускай не с утра до вечера. Пускай не ежедневно. И все же им бывает хорошо — например, когда им в кафе ставят на стол блюдце с рюмкой аперитива или когда они вкушают послеобеденный сон на берегу канала.
Я вдоль и поперек исколесил мир в поисках истинных неудачников. И когда в конголезских джунглях или на островах Тихого океана, в Новой Гвинее или на Соломоновых островах я толковал тамошним неудачникам о наших бедолагах в кафе «Коммерция», они смотрели на меня с таким выражением, которое мне хотелось бы заснять на пленку.
Однако эти люди, до которых мне стоило такого труда добраться, в большинстве своем не были ни слабаками, ни мечтателями, ни рохлями.
Их всех соблазнила более широкая, свободная, яркая жизнь, и они, не колеблясь, бросили все, чтобы попытать судьбу. Иначе говоря, они — авантюристы в точном смысле слова.
Если верить книгам, кое-кто из них добивается успеха. Иные даже прославились и вошли в легенду.
Подсчитав, я увидел, что из трех последних лет два года провел в тропиках. Возможно, мне просто не повезло, но я встречал только других, остальных, тех, кто не преуспел, не стал ни героем, ни святым, ни даже миллионером или рантье.
Если угодно, одних авантюристов-неудачников.
У нас много толковали о Гальмо, который фантастически разбогател, что не помешало ему умереть самой что ни на есть подлой смертью.
А я хочу поговорить как раз обо всех тех авантюристах, которые умерли или умрут такой же смертью, так и не дождавшись такой же исключительной удачи, то есть богатства.
Например, о человеке, в чей колодец попал корешок риса и в полгода свел его в могилу, между тем как врачи ровным счетом ничего у него не находили.
Или о том, который заразился слоновой болезнью, выпив бокал пива.
А еще о том богатом французском аристократе, который отправился в Южную Америку, чтобы вырвать своего брата из рук какой-то индианки, и…
Это вовсе не колониальные истории, потому что колонии — это значит администрация, а администрация — совершенно особый мир.
Это истории о людях, которые уехали, полные пыла, надежд, планов, а тропики так их скрутили, что…
Вот об этом я и попытаюсь вам рассказать!
Теперь вы понимаете, почему во время странствий я с нежностью думал о милых наших неудачниках, оставшихся во Франции?
Они кажутся чуть не водевильными персонажами, везунчиками рядом с теми неудачниками из самого ада…
Я не назвал вам тот городишко, где видел первых, поскольку неудачники — люди умные и обидчивые. Что до вторых, мне придется прибегнуть к еще большим предосторожностям, поскольку они умны и обидчивы в квадрате.
Если я скажу вам: «На острове Раротонга живет один белый, который…», это будет катастрофа. Потому что на этом острове живут только двое белых, и пятьсот чиновников в наших владениях в Океании мигом все поймут.
Зачем причинять страдания этим людям, которые ничего больше не хотят, кроме покоя?
Лучше уж запутать следы. Если я пишу, что некто находился на одном из Маркизских островов, это, вне всякого сомнения, означает, что он жил на островах Туамоту. Если упоминаю Колумбию, значит, имею в виду Боливию, а Эквадор подчас будет обозначать Венесуэлу.
Потому что любители дальних странствий и авантюристы знают друг друга не хуже, чем обитатели маленького городка.
На Таити я повстречал одного давно уже работающего в колониях врача, с которым болтал три вечера подряд. Так вот, все эти три вечера прошли в разговорах о людях, с которыми мы оба сталкивались в Габоне, в Судане, на Новых Гебридах и в Сайгоне.
Я начинал:
— Выехав из Конакри, я встретил на 247-м километре…
— Лейтенанта такого-то… служит на железной дороге…
И всякий раз он попадал в точку.
Видите, как важно соблюдать осторожность: ведь рассказ, который вас всего лишь слегка заинтересовал, через полгода может обернуться катастрофой для какого-нибудь неудачника, застрявшего на 23-м или 146-м километре одной из дорог ада, куда его засунули по благожелательной протекции какой-нибудь свояченицы или кузины.
Впрочем, я буду путать далеко не все следы.
Сочинять я ничего не стану. Какое там! Обладай я сам разнузданным воображением, правда все равно превосходит мои выдумки.
Потому что — повторяю — наши милые домашние неудачники — балованые дети по сравнению с теми, которые… Словом, с теми, кто метил высоко, очень высоко. И кто испытал на себе, что значит падение.
Этот сюжет заезжен не меньше, чем соблазнение юной работницы в расхожих романах. И вот недавно я убедился, что он правдив: в нем есть прямолинейная, жестокая правда почтовой открытки.
Я расскажу историю инженера, посланного в Южную Америку для проведения геологических изысканий. Некий делец из Нью-Йорка, Лондона или Парижа отправляет молодого специалиста в далекую страну с гибельным климатом. Инженер должен представить благоприятный доклад, в результате которого на бирже подскочат акции рудников.
Второстепенные персонажи, как правило, таковы: № 1 — метис, которому поручено уговорить или отравить молодого человека; № 2- влюбленная туземка; № 3 — дочка дельца, влюбленная еще сильнее.
Я приехал в один уголок на берегу Тихого океана, и при мне там разыгралась точь-в-точь такая история; хочу рассказать ее, очистив от всякого киношного романтизма, от всякой избыточной экзотики.
Ведь экзотика — это нечто несуществующее. Стоит очутиться там — в Африке, Азии или экваториальных джунглях, — и сразу свыкаешься с пейзажем: дерево — оно и есть дерево, будь то дуб, манго или кокосовая пальма; прохожий — он и есть прохожий, белый он или негр, носит он одежду из ткани или прикрывает наготу пучком сухой травы. Человек привыкает ко всему.
Обстановка золотых приисков? Пожалуйста! Прежде всего представьте себе низкий, грязный берег, очень широкую реку тускло-серого цвета, которая, разветвляясь на добрую сотню рукавов, впадает в Тихий океан…
Океан в тех местах тоже серого цвета и небо серо. Заблуждаются те, кто воображает себе, будто в тропиках сплошное буйство красок и ослепительный свет. Большую часть времени вы проводите в гнетущей серой дымке, теплой, однообразной, солнце словно разжижается в ней — и все равно пропекает вам голову до самого мозга, вынуждая не снимать шлем с утра до вечера.
Вдоль океана, вдоль реки тянется непроходимый лес, вздымается зелень, но и у нее какой-то серый оттенок.
Здесь, в джунглях, до сих пор еще обитают дикари-индейцы, охотники за головами, но можно прожить в этих краях лет шесть и ни разу их не увидеть.
Вдали от океана, в пяти днях пути на каноэ, есть город, о названии которого я умолчу, испанский городишко, похожий на тот, с которого я начал рассказ, но в этом городишке жарко, в нем нет воздуха, нет веселья, потому что он лежит на равнине.
Золотой прииск? Чтобы попасть туда из города, надо сперва спуститься по реке до самого моря. Я сказал — пять дней пути. Нанимают три или четыре каноэ, каждым правят два индейца. К бортам каноэ крепятся стволы бамбука, они служат балансирами. Путешественники преодолевают пороги. Берегутся аллигаторов. Часто встречаются мели, и тогда индейцы соскакивают в воду и толкают лодки.
Спят на земле, положив рядом ружья, но главное, все время приходится сражаться с насекомыми, и поутру опухшие лица путешественников напоминают цветную капусту.
Добравшись до устья, надо выйти в океан и проплыть несколько миль вдоль берега до следующей речки, поуже, а затем подниматься по ней еще два дня.
Не спрашивайте, можно ли проделать этот путь пешком, на лошади, в машине. Через лес не пробраться. Это стена. Единственная дорога — река, другой нет.
Просвет среди деревьев. В сотне метров от мутной реки деревянный дом, крытый гофрированным железом, белые буквы складываются в солидные слова: «Анонимное общество золотых приисков…»
Внутри дома железная походная кровать, умывальник, письменный стол светлого дерева, как во всех конторах, груды бумаг на шкафах, старомодный сейф.
И человек, француз — ему без малого тридцать пять лет.
Апрель, 12-е число, запомните хорошенько эту дату. Самый разгар сезона больших дождей и соответственно невыносимой жары. Дождь стоит стеной часы и дни напролет, все вокруг затоплено, а когда солнце желтым лимоном проглядывает из-за густой пелены облаков, от земли валит пар, и напрасно человек старается вздохнуть полной грудью: дыхание делается прерывистым, затрудненным.
Вечер. Хибару заливают струи дождя, плесень разъедает сапоги, вырастает на всем, что сделано из кожи. Стопки бумаг на столе пропитаны водой и похожи на влажные тряпки.
Керосиновая лампа. Полуголый человек, на коже которого в этакой жаре все время проступает испарина, пишет, задыхаясь, замирая после каждой фразы.
Передо мной лежит письмо, которое он написал той ночью; это один из самых душераздирающих документов, какие мне известны. Адресовано оно другому французу, живущему в городке, о котором я вам говорил, в том, до которого от океана пять дней пути на пироге. Первые строчки написаны чернилами.
Дорогой друг!
Умоляю вас побыстрей исполнить мою просьбу. Пускай Д. (это метис, который все время снует между прииском и городком) привезет мне, не теряя ни минуты, как можно больше противоцинготного сиропа и как можно больше апельсинов. А еще два гигиенических ведра, внушите ему это особо. (Он, негодяй, может и обязан меня спасти…)
Буквы прыгают. У человека лихорадка. Прервав письмо, он без сил бросается на пропахшую потом и плесенью койку. И сразу же под крышей, под полом начинается кошмарная, бесконечная пляска крыс.
В хижинах вокруг дома спят полсотни индейцев и метисов. Совсем рядом слышится однообразный шум набухшей от дождя реки.
Сколько минут прошло? Я восстанавливаю эту ночь только с помощью письма. Дальше в нем пробел. Следующие строчки нацарапаны карандашом, еще более лихорадочным почерком.
…Клопы, крысы, удушающая жара, бессонница. Но главное — крысы. Они справляют шабаш. Сущая пляска дикарей перед тем, как снять скальп. Двух я только что прикончил, но их тут сотни — я не смею даже погасить свет…
Пытался ли он все же уснуть? Наверно, от лихорадки у него зуб на зуб не попадает, все тело бьет дрожь. О чем он думает? О том, каким был и что с ним теперь стало?
В Южную Америку он приехал семь лет назад. До того преподавал в провинциальном французском лицее, получил степень кандидата физико-математических наук, потом преподавал в Париже, в Высшей школе торговли и промышленности, читал курс технических дисциплин.
Парижские и лондонские дельцы из тех, что летают самолетами и обитают в роскошных отелях, обратились к нему и заключили с ним неожиданный контракт, в силу которого он назначался не просто инженером, но директором их предприятия, причем статьи контракта пестрели странными оговорками, изложенными в мудреных терминах.
— Обычные формальности… Это чтобы мы были уверены в вашей преданности…
На самом деле теперь они были уверены в том, что, если предприятие лопнет, всю ответственность понесет он.
И вот уже семь лет он здесь. Он и впрямь нашел небольшие запасы золота. Затребовал машины; несколько месяцев не было никаких известий, потом телеграф принес сообщение, что техника прибыла…
Техника, перекупленная у какого-то банкрота, оказалась совершенно негодной.
Все это время наш герой даже не получал денег, чтобы платить индейцам, и большую часть времени сидел без медикаментов.
Он совершил чудеса. Отремонтировал машины при помощи подручных средств. Добыл золото. Отправил его в Лондон: ему объяснили, что по некоторым таинственным причинам штаб-квартирой избрана Великобритания.
Попробуйте медленно сосчитать до семи, делая между цифрами минутный перерыв. А теперь представьте: семь лет… Семь лет на одном месте, в этой серой духоте, бок о бок с рабочими-туземцами, которые то вдруг исчезнут, то что-то украдут, и только изредка приходят странные телеграммы, туманные письма…
Все хорошо Продолжайте добычу Требуемые средства получите ближайшее время…
Иногда наш герой проделывает пятидневный путь в пироге и наведывается в городок, где на него поглядывают с любопытством и отчасти с иронией.
— Вам надо полечиться, — советует врач.
Противоцинготный сироп, апельсины… Но особенно необходимы гигиенические ведра!
Что делается в Париже? Что в Лондоне? Почему приехавший метис привез письмо, из которого следует, что он назначен не то заместителем директора, не то шпионом при нем?
Не потому ли, что однажды в городе, узнав из газет, что в Европе его прииск объявлен богатейшим, хотя на самом деле почти не дает дохода, инженер выразил удивление?
Он написал туда. Ждет ответа. С тех самых пор метис не спускает с него глаз, все время рыщет вокруг его развалюхи и перехватывает письма, которые инженер отправляет в город.
Я читаю письмо. Через несколько строк снова идут чернила:
Вчера, воспользовавшись приездом Ж., я продал золотой песок. У меня его было пятнадцать килограммов. Он расплатился со мной чеком на ваше имя. Ради всего святого, выполните эту просьбу, спасите мою жизнь!
О чем он думает, да, о чем, когда, не дописав, бросается на кровать и прислушивается к крысиной пляске? У него сестры, брат…
Он знает, что там, за дверью, его сторожит метис. Он в этом уверен. Ему чудится, будто метис подслушивает. Время от времени он вздрагивает.
Потом гаснет лампа: кончился керосин; чтобы отпугивать крыс и продолжать письмо, ему остается теперь только электрический фонарик-жужжалка.
…И если Д. не приедет немедленно, не вызволит меня из этой хижины, где я подвергаюсь невозможным опасностям, то не пройдет и недели, как я стану жертвой грабителей и убийц…
Что это — навязчивая идея?
До сих пор я ломаю себе голову над этим вопросом, потому что расследование, разумеется, ни к чему не привело.
Быть может, и впрямь, мерзавцы, на которых намекает инженер, забившийся в хижину, — это лондонские и парижские воротилы, а метис собирается его убить, чтобы выкрасть разоблачительные документы?
А может быть, на самом деле они — честнейшие люди, которых горячечный бред больного преобразил в чудовищ?
Мы этого никогда не узнаем. Человека бьет лихорадка. Он сражается с крысами. Очередные колики снова укладывают его в кровать на час. Потом он пишет; почерк его уже почти невозможно разобрать, строчки налезают одна на другую; карандаш, чернила, опять карандаш…
У меня осталось проклятущее серебро, всего триста песо, но они все у меня отнимут… На помощь, умоляю! Я чувствую, что попал в западню и они меня прикончат…
Что было потом? Около четырех утра инженер разбудил одного из туземцев и, глядя на него безумными глазами, велел:
— Доставишь это письмо во что бы то ни стало моему другу в город. Отправляйся прямо сейчас…
— Я поеду днем…
— Нет, сейчас!
Туземец отказался. Инженер пошел в сторону своей хибары. На поляне, казалось, все спали. Вода прибывала, и река гремела, как водопад.
А утром на берегу у самой воды нашли тело инженера. В левой руке он сжимал фонарик, в правой — револьвер; пуля вошла в затылок и вышла через правый глаз.
Первое расследование провел метис. Труп погребли в раскисшей земле. Через шесть дней прибыли из города два полицейских-туземца, задали несколько вопросов и составили протокол.
В доме нашли только девяносто долларов, четыре грамма золотого песка, старинные ювелирные изделия общим весом тридцать три грамма и никаких бумаг.
Я читал письмо раз двадцать и только что перечел его снова. Перечел и местные газеты, сообщающие об этом деле с тем же спокойствием, каким овеян девственный лес.
Убийство?
Ну, я не поручусь в том, что это убийство, точно так же как не поручусь в том, что лондонские и парижские воротилы — негодяи, а метисы берутся за исполнение подобных поручений…
Я видел эти края.
Я испытал на себе жар этого сине-зеленого солнца, и несколько раз меня прошибал такой пот, что я не мог писать. И вот я обращаюсь к первой фразе письма:
…привезет мне противоцинготный сироп… побольше апельсинов… гигиенические ведра…
И крысы… Крысы, отплясывающие пляску смерти…
Вообразите, каково ему было в ту ночь и во все предыдущие ночи, похожие одна на другую… Семь лет таких ночей!
Это ему-то, преподававшему физику в одном из красивейших наших провинциальных городов!
Для очистки совести два туземных полицейских распорядились вырыть тело, чтобы убедиться, что пуля действительно вошла в затылок и вышла через правый глаз.
Но с убийства прошло уже шесть дней — и два индейца сперва отрицательно потрясли головами, а после отправились выпить по большому стакану чичи, чтобы взбодриться.
Однажды зимним вечером лет десять тому назад Пополь обедал в компании нескольких друзей. Вино было на любой вкус и лилось рекой, в зале жарко, сквозь запотевшие окна смутно виднелись машины, то и дело подвозившие к подъезду театра мужчин во фраках и декольтированных дам.
Пополь поглядывал на них маленькими хитрыми глазками, и по лицу его иногда проскальзывала недобрая усмешка.
— Посмотрел бы я на них в нашем лесу, — бурчал он и выпячивал грудь, расправлял плечи, — сразу видать, настоящий мужчина.
— Хозяин, старого арманьяка!
Пополь был великолепен — новый костюм, шелковая рубашка, на пальце огромный перстень. Дружки взирали на него с нескрываемым восхищением.
— А что, негритянки там взаправду ходят совсем голые?
— Я же тебе говорю, дурак!
— И если кому-нибудь придет охота, они не возражают?
Пополь, блаженствуя, рассказывает им об экваториальных лесах, где прожил последние четыре года; до того он долгое время был подручным у мясника в Бордо. Пополь получил концессию на заготовку розового и красного дерева. То и дело он ощупывает карман, который оттягивает новенький бумажник.
Вчера, приехав, он открыл в банке счет на миллион с лишком.
— Хозяин, сигар!
Светская публика, устремляющаяся в театр, его раздражает.
— Строят из себя умников, а все потому, что одеты франтами. Их бы в джунгли, да чтобы пятьдесят градусов в тени, москиты, мухи цеце и все прочее…
Арманьяк пьется — рюмка за рюмкой, а Пополь разглагольствует, жуя сигару, — глаза у него сияют, губы лоснятся.
— Гляди-ка! Уже антракт.
Зрители прогуливаются перед входом в театр, курят папиросы, заходят в уборную, и Пополь чувствует, как в нем закипает злоба.
— Понимаете, там главное — быть мужчиной. Остальное не в счет…
Взгляд его становится жестким, и он рассказывает:
— Вот послушайте… Как раз перед моим отъездом вышла одна история… Вы не знали Жанвье, он из Сен-Мало? У него была концессия на участок в десяти днях пути от моего, если по реке… Крепкий такой бретонец. Но вбил себе в голову зашибить за несколько лет столько, чтобы купить замок, в котором смолоду был в услужении. Месяцами не вылезал из лесу… Славный парень, не глупее других. А вот поди ж ты, свихнулся. В тех краях, представьте себе, негры вместо того чтобы закапывать трупы в землю, пускают их по течению реки. Жанвье каждый вечер видел, как они проплывают мимо, раздутые, что твои бурдюки. Он уже к этому привык. Но вот нашла на него блажь. Зарядил он карабин и для потехи принялся палить в плывущую дохлятину. Назавтра — то же самое. Ну и пристрастился к этому делу. А тут вдруг негры узнали про это и чуть не взбунтовались. Я видел Жанвье, когда его вели в тюрьму: говорят, ему придется отсидеть пять лет за надругательство над покойниками.
И вдруг Пополь грохает кулаком по столу:
— Черт побери!
На него смотрят. Все удивлены. А он глядит на дождь, который припустил сильно, как в тропиках.
— Хозяин, счет! Скорее! Сейчас повеселимся!
Он тащит за собой друзей. Разряженные зрители в театре благоговейно слушают последнее действие оперы.
А Пополь с друзьями тем временем нанимают все такси и фиакры, сколько их есть в городе.
— Пускай тоже помокнут под дождичком! — злорадствует он, покусывая окурок сигары.
В полночь Пополь во главе вереницы пустых машин со спущенными флажками победоносно проследовал мимо толпы выходивших из театра людей, которые тщетно махали руками.
До утра кортеж колесил забавы ради по пустынным улицам, время от времени останавливаясь у какого-нибудь из последних открытых бистро или увеселительных заведений.
Ровно через шесть месяцев Пополь снова отплыл в Экваториальную Африку, поскольку его счет в банке приближался в нулю.
Он был не чудовище какое-нибудь, отнюдь нет. Широкая натура, всегда рад был всех угостить, любил быть душой подвыпившей компании, превозносящей его до небес.
Крепкий, как никто. Хитрый, как крестьянин. И храбрый…
Он снова принялся работать на своем участке, валил деревья и сплавлял их по реке до порта.
Как и все лесопромышленники, он появлялся в городе не чаще, чем раз в несколько месяцев, с очередной партией древесины, и тогда несколько дней кряду шла гульба.
1929… 1930… 1931…
По какой таинственной причине мир перестал вдруг нуждаться в розовом и красном дереве? Слишком большие запасы скопились на складах? Или спекулянты виноваты?
Пополю не удавалось сбыть древесину, а если удавалось, то по смехотворным ценам. В утешение он рассказывал друзьям о своем знаменитом бордоском приключении — все слышали эту историю сотню раз, но все равно смеялись: она поддерживала в них веру в то, что хорошие времена еще не миновали.
Три-четыре дня гульбы пробегали быстро.
А потом опять лес, грязная хижина, одиночество среди полусотни негров.
Да и что это за негры! Самые уродливые, самые тупые, если не считать жителей Новой Гвинеи, о которых нам почти ничего не известно. Существа с бегающим взглядом, с ними и договориться-то невозможно.
Любят они вас? Или ненавидят? Понимают ли хотя бы, что вы им толкуете?
Неизвестно. Сотню негров пригонят, словно скот. Четверть разбегается. Многие мрут непонятно отчего.
Остальные кое-как работают, если за ними присматривать.
Это изнуряет. Пополь проводит дни не присаживаясь, на голове у него шлем, ноги в сапогах горят; он вечно кричит — то приказывает, то ругается.
Вдобавок ко всему мерзавцы колдуны, словно назло, вбивают неграм в голову всякие глупости. Ни с того ни с сего все бросаются бежать, объятые священным ужасом. Или отказываются есть. А то среди ночи отправляются в лес и занимаются там какими-то магическими штучками.
Большая часть участков по соседству заброшена. Чтобы повидаться с кем-нибудь из белых, Пополю нужно четыре дня плыть в пироге, а река ужасна: палящее солнце, москиты.
Да ему и неохота видеть белых. В городе — еще куда ни шло: можно выпить, повеселиться. Но в лесу! О чем им толковать?
Разумеется, те, кто не спустил всех своих заработков, живут теперь в Европе и горя не знают. Ну и что с того? Да разве они могут похвалиться шуткой вроде той, с бордоскими такси?
Пополь прожил в лесу уже семь или восемь лет. Это много, притом что четыре года он не был во Франции. Он быстро устает. Пошаливает печень. По утрам он отхаркивает горькую мокроту и прикладывается к бутылке, чтобы перебить противный вкус во рту.
И все же рано или поздно розовое дерево поднимется в цене: оно идет на фанеровку, ни один краснодеревщик без него не обходится.
— Чертово свинство!
У него вошло в привычку разговаривать с самим собой или снисходительно беседовать с неграми, которые все равно его не понимают.
— Ну что, старина, — внезапно говорит он одуревшему туземцу, — ты же самый настоящий шимпанзе, и я знаю, что ты меня ненавидишь. Не смотри на меня так: я знаю, будь твоя воля, ты бы меня отправил на тот свет, не зря же ты у меня стянул кисет с табаком и трубку…
Так он развлекается. Потом в нем закипает злоба, и тогда он дает первому подвернувшемуся негру пинок под зад. Больше всего он злится на своего повара. Хотя поначалу он даже привязался к этому парню, который казался расторопнее других.
А теперь Пополь думает:
— Пожалуй, он и расторопнее других. Зато от него скорее можно ожидать какой-нибудь пакости.
Отравления в Экваториальной Африке — дело весьма обычное. За несколько су старик-колдун продаст вам яд, который сведет вашего приятеля в могилу за неделю или за несколько лет — по вашему выбору. И это не басни. Пополь не новичок в колониях, что он знает, то знает.
— Не дергайся, парень. Если что, в долгу не останусь. Так он говорит повару, хотя знает, что этот пучеглазый детина не понимает ни слова.
— То-то же! И не надейся меня надуть!
Лето выдалось тяжкое. Пополь не уплатил налог на концессию, и с последней почтой пришла повестка от судебного исполнителя, поскольку судебные исполнители свирепствуют даже в девственных лесах.
И вот однажды утром он пускается в путь в пироге с двумя гребцами и с этой грязной скотиной, как Пополь называет повара.
Они делают привал в тридцати километрах от участка. Назавтра делают привал через пятьдесят километров, и у Пополя разламывается голова, потому что он провел десять часов на солнцепеке.
А у еды этим вечером какой-то странный привкус… Пополь не вполне в этом уверен. Но, что ни говори, ему никак не удается уснуть, а потом начинается приступ ужасных колик.
И даже луна не светит! В темноте натыкаешься на все подряд и больно ударяешься. Бросает то в жар, то в холод. Пополь разделся догола, потому что одежда намокла от пота.
— Не хватало еще, чтобы я тут сдох!
Ему кажется, что из него уходит жизнь, а три негра спят себе как ни в чем не бывало.
— А ну, вставайте, чтоб вас черти взяли!
Он поднимает их пинками и при свете электрического фонарика замечает на лице у повара плутовскую гримасу.
— Твоих рук дело?
Тот притворяется, будто не понимает. Но разве можно верить негру!
— Признавайся, подсыпал мне зелья?
Негр способен отравить вас чем угодно, какой-нибудь растертой травкой, не оставляющей следов.
— Признаешься или нет? Не строй из себя болвана! Новая колика. От боли он сгибается пополам. Его обуревает бешеное желание избить повара, и он отвешивает ему несколько тумаков, тот молчит.
— Ну, погоди же…
Вот-вот наступит рассвет. Пополь во власти навязчивой идеи. Его тут хотят убить, и никогда уже больше он не увидит Бордо. Но не такой он человек, чтобы даться им в руки, так он сам про себя говорит.
— Иди сюда, подонок.
Пополь хватает веревку. Связывает дрожащему негру лодыжки; тем временем второй негр с воплями бежит в лес, а третий бросается на колени.
— Будешь признаваться?
Ах, вот как… Пускай не принимает его за дурачка. Знает он этих негров и уловки их тоже знает!
— Поглядим сейчас, заговоришь ты у меня или нет. Подумать только, что из него хотят вытянуть налог за концессию, которая не дает больше никакого дохода!
— Погоди же!
Он перекидывает веревку через ветку дерева и тянет за конец; как раз в это время встает солнце. Негр, у которого связаны лодыжки, повисает вниз головой.
— Признавайся: ты меня отравил?
Ах, эта свинья запирается?
— Все равно признаешься!
Проходит час. Один из негров забился в пирогу, лег на дно. Время от времени Пополь отходит в сторону, чтобы в одиночестве перетерпеть приступ боли.
— Молчишь? Ладно…
Его осеняет новая мысль. У него есть таз, который служит ему для мытья, для стряпни, словом, на все случаи. Он набирает в таз воды. Подставляет его под голову повешенному и немного отпускает веревку, так что голова негра вся погружается в воду.
— Ну как? Освежил себе память? Заговоришь теперь?
Он тянет за веревку, голова выныривает из воды. Негр молчит.
— Хватит с тебя? Ну, смотри сам.
Он проделывает это еще раз, и еще, и еще. У него все болит, в висках стук — его отравили, нет сомнения. Из-за этой обезьяны ему никогда больше не видать Бордо и площади Кенконс!
— Нет уж, придется тебе заговорить, потому что я больше не выдержу…
И это правда. Мучительнее всего пульсирующая боль в черепе да ощущение, что стоит только лечь — и он уже не встанет. Похоже на похмелье, но в тысячу раз сильнее.
— Говори! Признавайся!
И он снова погружает голову негра в лохань. Очередная колика заставляет его отойти в сторону.
— Освежайся покуда!
Когда он вернулся, негр был мертв. Двигаясь, как автомат, Пополь снял его с дерева, потом сел в пирогу.
— В город…
Последний оставшийся негр греб два дня и две ночи. Пополь вел себя как лунатик.
— Понимаете, со мной приключилось странное происшествие. Мой повар…
Он похудел на несколько килограммов. Сперва его поместили в больницу, вылечили ему желудок. Он ничего не говорил. Он безропотно подчинялся. По словам медсестры, был кроток, как ягненок.
— И вежливый такой, — добавляла она. — Чуть вырвется у него крепкое словцо, сразу замолчит и покраснеет…
Из больницы его перевезли в тюрьму. Он не возражал. Его одолела усталость. На все вопросы он твердил одно:
— Никаких сил нет… Дайте поспать…
И впрямь, спал он часами, а потом садился как ребенок на кровати и часами смотрел прямо перед собой.
Я видел его в камере. Полагаю, он и сейчас там; я прочел в газете, что суд приговорил его к пяти годам тюрьмы, к такому же сроку, как Жанвье — того, который развлекался стрельбой по трупам.
На любом судне из тех, что заходят в порты островов Тихого океана, будь то Фиджи, Маркизские, Гавайи или Таити, администратор, занимающийся обслуживанием и питанием пассажиров, покажет вам одного, двух, пятерых путешественников — чаще в третьем классе, но иногда и в первом.
— Банановые туристы! — назовет он их.
Я тоже научился их распознавать, хоть и затрудняюсь объяснить вам, по каким признакам. Иному банановому туристу нет и тридцати, а иному перевалило за шестьдесят; попадаются среди них почтенные седовласые дамы и девицы, которые жарятся на солнце, ничуть не смущаясь тем, что на них глазеет весь экипаж.
Банановые туристы вовсе не обязательно одеты во что попало: часто у них сохраняются остатки былой роскоши, вещички из шикарного некогда гардероба.
Среди них американцы, чехи, немцы, французы… Одни занимали в прошлом блестящее положение, другие всю жизнь только и делали, что тратили потихоньку состояние или ренту.
В один прекрасный день, когда они уже начали тяготиться собственной заурядностью или страшиться надвигающейся нищеты, кто-нибудь им сказал:
— На островах еще можно жить, как в земном раю — без денег, без одежды, не заботясь о завтрашнем дне…
Они продали все, что у них было, чтобы оплатить проезд. Кроме того, власти, наученные горьким опытом, благоразумно требуют, чтобы при отплытии пассажиры внесли плату за обратную дорогу. Понимаете?
На другой день по приезде каждый настоящий банановый турист покупает набедренную повязку и шляпу из пальмовых листьев. И вот, полуголый, он спешит к бесконечным пляжам, презирая город и местных европейцев в белых костюмах и пристежных воротничках.
Разумеется, он слегка удивлен при виде туземцев, которые тоже носят пристежные воротнички и раскатывают на велосипедах; он негодует, когда по дороге его перегоняет автобус, полный канаков[36].
Ну, не беда! Еще несколько километров — и перед ним наконец-то откроется земной рай…
Прежде всего для начала он поднимает с земли кокосовый орех, бесплатный кокосовый орех, и тщетно пытается проделать в нем отверстие, покуда какой-нибудь туземец не расколет его одним взмахом мачете.
Найти прямо на дороге, не истратив ни единого су, и питье, и еду — что может быть прекрасней?
Вот хлебное дерево, вот бананы — их тут сколько душе угодно. И все это задаром!
Банановый турист идет дальше, купается нагишом в лагуне, часок спит на солнышке, потом продолжает путь, и так пока не наступает пора позаботиться о пристанище.
Увы! Домики, смахивающие на пригородные дачи, сдаются с обстановкой за плату от пятисот до восьмисот франков в месяц.
Ну и что? Разве в этом климате нельзя обойтись без дома?
Банановый турист шагает дальше и в конце концов находит брошенную канакскую хижину.
Пройдет месяц или два, а может быть, целый год — и в один прекрасный день наш банановый турист, с исхудалым лицом и потухшим взглядом, жалкий, несчастный, из последних сил старающийся не терять достоинства, явится в бюро выдачи паспортов.
— Меня вызывают в Европу, у меня заболел родственник, — скажет он в оправдание.
Это вранье. Никакого письма он не получал. Но он уже больше не может. Он истомился один на один с природой, он с нечеловеческими усилиями глотает безвкусные бананы и борется с искушением поклянчить бокал пива в бистро.
Ему протягивают обратный билет. Ставят печать в паспорте… Приключение окончено!
Радости пампы, или Человек, заточенный между двух вокзалов.
Если убрать экзотику, самое яркое из тропических приключений предстает в своем истинном облике, и облик этот чаще всего трагический, но без всякого накала страстей, без малейшей, так сказать, театральности. Трагедия, открывавшаяся мне при каждом заходе в порт, была трагедией обыденности, тяжелой, как небо, непроходимой, как лес; это была трагедия кошмара, удушье, пустота души и ума перед лицом неизменного, навеки чуждого вам пейзажа, а между тем здесь-то и придется вам умирать с мыслью о том, что есть далеко во Франции деревушка или городок, где…
Попробуйте высидеть два или три часа, отвернувшись к голой стене… Ну так вот, иная обстановка, какой бы пышной она ни была, для нас все равно что голая стена. Помню одно утро — я еле удержался от слез. А все из-за пустяка! Незадолго до рассвета мухи наконец оставили меня в покое и я уснул, но внезапно реденькую кисею сна разорвал крик петуха, потом где-то зазвонили колокола.
И тогда в меня вселилось убеждение, что сегодня воскресенье, настоящее воскресенье, и я во Франции, и можно подольше поваляться в постели, а потом погулять вокруг церкви.
Увы! Приоткрыв глаза, я увидел черное лицо моего слуги, картонные пальмы, небо, покрытое тучами. Самая мысль о тепловатом душе, о шлеме, который сейчас придется напялить на голову, внушала мне отвращение, и я замер в постели, вялый и потный.
А между тем, сколько неожиданностей на каждом шагу! Сколько поразительных явлений! Сколько удивительных ситуаций!
В стране, о которой я сейчас говорил, в стране, которая может оказаться Перу, как, впрочем, и Боливией, живет один человек, француз, — он пленник пампы, пленник, заточенный в пространстве не менее обширном, чем вся Франция, и ограниченном двумя вокзалами.
На берегу моря находится довольно большой город; от него отходит единственная в стране железная дорога, пересекающая почти безлюдные местности.
И лишь каждые сто или двести километров попадаются деревни, населенные главным образом индейцами, да гасиенды.
На другом конце железной дороги, ровно в пяти днях езды, расположен другой город.
Недавно там приключилась такая история. Однажды утром, сойдя с корабля, в город явился некий француз и предстал перед властями, предъявив паспорт и достойный всяческого уважения военный билет на имя Жермена, офицера запаса, награжденного Военным крестом с шестью или семью пальмами, имеющего благодарности в приказе и т. д.
Его пригласили в клуб. В его честь устроили праздник. Перед ним распахнулись все двери, хозяин гостиницы сдал ему лучший номер.
Я уже упоминал, что у Жермена не было одной руки, которой он лишился на войне, что еще приумножало его славу?
Во всяком случае, об одном обстоятельстве вы сами не догадались бы: в городе, о котором идет речь, обязанности судьи исполнял выходец из Франции, бывший каторжник, а ныне безукоризненно честный человек, который, впрочем, не скрывал своего прошлого от местных властей.
Чем ему не понравилась физиономия нашего Жермена? Разумеется, тот, кто сам прошел огонь, воду и медные трубы, безошибочно улавливает некоторые особые признаки. Как бы то ни было, судья почуял, что от этого героя пахнет мошенником, и однажды, когда в клубе пьянствовали, исхитрился получить в руки его военный билет.
За одну минуту он уверился в своих подозрениях. Настоящий Жермен, тот, которому был выдан военный билет, потерял на войне правую руку, а у того Жермена, который пировал в обществе латиноамериканцев, не было левой руки.
Судья ничего не сказал. Он написал в Чили, в Аргентину, во все соседние страны, и две недели спустя пришли красноречивые ответы: «Жермен» успел там побывать. Он покрасовался во всех городах, и его там прекрасно помнили, тем более что повсюду он занимался жульничеством.
И здесь он тоже принялся за свое. Наш герой объявил, что хочет основать большой франко-американский торговый дом; он прощупывает почву, ищет среди уважаемых в городе лиц тех, кто этим заинтересуется. Для приманки он намекает, что это предприятие будет вознаграждено несколькими орденами Почетного легиона.
Как-то утром судья заходит к нему в номер. Жермен встречает его с распростертыми объятиями:
— Какой гость! Правда ли то, что мне сказали? Что мы с вами почти соотечественники?
— Сядьте и выслушайте. Послезавтра отходит пароход. Советую вам сесть на него, не мешкая, и уплыть в какую-нибудь другую страну.
Жермен хорохорится, становится в позу, демонстрирует свой орден Почетного легиона, военные документы, грозит обратиться к министру, потребовать присутствия посла своей страны.
— Вы слышали, что я вам сказал. Вам понятно? Если послезавтра вечером вы еще будете здесь, я упрячу вас за решетку.
Этот самый Жермен — красавец мужчина: широкие плечи, неброская элегантность, седина на висках. Вечером он не идет в клуб. Запирается у себя в номере, просит, чтобы принесли туда бутерброды и шампанское.
Может быть, ему не на что купить билет на пароход? Это возможно и даже вполне вероятно, и сегодня судья уже жалеет, что не предложил ему денег.
На другой день рано утром к судье приходит полицейский.
— Француз уехал, — докладывает он.
— Не может быть. Пароход еще в порту.
— Он уехал поездом!
Выходка безумца. О чем он думал, садясь на поезд, который едет в другой город той же самой страны? На что надеялся? Видно, ему шампанское в голову ударило.
Судья тут же сочиняет телеграмму властям — пускай заберут жулика там, на другом конце железной дороги, куда он прибудет через пять дней.
Но он туда не приехал. В дороге у него было время подумать. Часы и дни напролет за окнами мелькает все тот же безжалостно-однообразный пейзаж; иногда поезд делает остановки в селениях, где не встретишь ни одного белого.
Где он вышел? Неизвестно. Железнодорожники этого не запомнили.
Судья телеграфирует: «Продолжайте наблюдение…»
Тем более что он получил новые сведения, на сей раз куда серьезнее. Настоящий Жермен действительно путешествовал по Южной Америке, но внезапно исчез — по всей видимости, его убил тот, кто назвался потом его именем.
С тех пор прошел год, а Жермен по-прежнему заточен между двумя вокзалами, двумя конечными станциями, между которыми пять дней пути.
Не убеждайте меня, что его можно было арестовать. Этим вы только докажете, что не знаете страны. Чтобы его арестовать, понадобилась бы целая экспедиция. Пришлось бы обшарить несколько десятков населенных пунктов, рассеянных вдоль всей железной дороги. А пока жандармы выйдут из вагона, Жермен все равно успеет убежать и спрятаться в лесу.
Чтобы его выследить, понадобится целая армия!
Да и вообще, ничего не предпринимать легче всего еще и потому, что с финансами в стране туго, а у правительства есть заботы поважней, чем охота на жулика, пускай даже подозреваемого в убийстве.
На обоих концах дороги его ждет, повторяю, засада, и этого достаточно.
Этого достаточно для того, чтобы породить худший из кошмаров, какой я в силах вообразить.
— Он приезжал в такое-то селение, — сообщает иногда заезжий индеец.
Судья заинтересован. Он задает вопросы. Поначалу ему отвечали так:
— Он был в синем костюме и в черных ботинках. Снял комнату на постоялом дворе, расплатился чилийскими деньгами.
Потом отвечать стали по-другому:
— Прожил неделю у метисов и оставил им в уплату свой чемодан…
Еще позже характер донесений полностью изменился:
— Как-то вечером пришел пешком и три недели провалялся в постели с лихорадкой. Однажды утром хватились, а его нет. Он удрал в окно…
Его замечали железнодорожники:
— Кто-то проехал триста километров на буферах вагона, но мы не сумели его поймать.
Жермен не ездит больше первым классом. У него кончились деньги. Здоровье его подточено.
Потом его видят уже без ботинок, в парусиновых туфлях. Он оброс седой бородой.
Какой-то отрезок пути отныне для него недоступен: там его могут узнать индейцы, которых он обокрал. Его горизонт мало-помалу сужается.
Поступает сообщение, что он прожил около месяца в лачуге из гофрированного железа, которая была построена, когда прокладывали железную дорогу.
— Он попадется, — флегматично сказал мне судья, наносивший пунктиром на карту маршрут передвижений Жермена.
В клубе предпочитают о Жермене помалкивать. И продолжается это, повторяю, год. И будет продолжаться, быть может, еще год, а быть может, и дольше — страна обширна, а Жермен, похоже, парень крепкий.
Разве что он предпочтет в один прекрасный день настоящую тюрьму этой, огромной сине-зеленой, в которой он бьется, как бабочка-пяденица под абажуром.
Теперь он лишился даже своего синего костюма. Ходит полуголый. Индейцы его боятся, потому что он способен наброситься на человека из-за нескольких песо или куска хлеба.
— Бедняга! — невольно вырвалось у меня в разговоре с судьей.
Вероятно, вам этого не понять. В местностях, населенных неграми, индейцами, канаками, не может быть зрелища омерзительней, чем белый, наш соотечественник, погрязший в худшем убожестве, чем убожество туземцев.
Тут вступает в силу расовая солидарность. Становится стыдно за Европу, за себя.
— Все, что от него требуется, — это вернуться к нам, — ответил судья.
— Что ему будет?
— Ровным счетом ничего. Просьба о его выдаче к нам не поступала. Нам вовсе ни к чему наводнять тюрьмы подобными субъектами; мы оплатим ему палубный билет на любой пароход…
А Жермен об этом не знает! Он, дурак, воображает, по-видимому, что стоит ему попасться — и его вздернут. Он думает, что на него идет облава, а на самом деле ничего подобного!
Разве это, по-вашему, не трагедия? Вы представляете себе, как он под палящим солнцем бредет по болотам, по горам, страдая от москитов и других насекомых, рискуя на каждом шагу погибнуть от укуса змеи или от руки индейца, который сочтет убийство необходимой самообороной? Представляете себе, как он умирает с голоду, как подстерегает проходящий поезд, как, сидя на тормозной площадке, катит куда-то, где ему, впрочем, тоже не на что надеяться?
— Так почему вы ему не сообщите?
— Каким образом? — возражает судья.
Он прав. Каким образом с ним связаться? Приблизиться к нему невозможно: он способен бог знает на что!
Да, не думал хозяин гостиницы, отправляя тогда в номер шампанское, что эта бутылка окажется для его постояльца последней! А сам Жермен разве думал?
О чем он думает теперь? Вот что не дает мне покоя.
Да, когда мне впервые рассказали эту историю, я смеялся до упаду. Дело было в клубе, мне показали место, где сидел Жермен, показали его подпись в почетной книге, подпись, изобличающую в нем, между прочим, образованного человека.
Беглец, застрявший между двумя железнодорожными станциями… Флегматичная полиция… Бывший каторжник, достигший должности судьи…
И наконец, весь этот экзотический фон, неизбежно присутствующий во всех тропических приключениях!
Но я сел в поезд. Я видел пампу. Я охотился на болотах и клянусь, ноги моей там больше не будет. Я ночевал две ночи (всего две ночи!) в индейских хижинах, а ведь у меня была с собой надежная противомоскитная сетка.
Поэтому мне теперь не до смеха, и перед моим взглядом все стоит одуряющий вечер, такой мертвенно-бледный и безмолвный, словно из природы вытекли все жизненные соки, словно земля застыла. Я вспоминаю черную линию гор, вершины которых не оживлены ни одним пятном снега, вспоминаю индейцев, пьяных от чичи, и собак, покрытых паршой, и равнину, по которой идешь, утопая в траве метровой высоты, острой, как бритва.
В тот вечер я думал, что, может быть, Жермен где-то совсем близко умирает от голода или жажды. Я почти был готов к тому, что сейчас он выскочит и бросится на меня.
И мне хотелось крикнуть во весь голос:
— Можешь возвращаться, скотина!.. Покажись, ты, болван! Говорю тебе, никто тебя не тронет!
Тем временем быстро стемнело, и вместо меня со всех сторон завыла всякая звериная нечисть.
Бывает, приступив к очередному рассказу, я чувствую внезапную робость. А все оттого, что в отворенное окно мне видна старинная романская башня на фоне самого мирного на свете пейзажа. Тяжело ступая, проходят крестьяне, и я различаю вдали колокольню церкви, к которой они направляются, бистро, где пахнет тушеным мясом с луком, — сюда они завернут по пути, домики, где вечером они будут хлебать суп, удобно вытянув ноги под столом.
Не подумается ли им, что все эти более или менее зловещие истории выдуманы мною от начала и до конца? С другой стороны, я не хотел бы, чтобы они решили, будто в других краях сплошные драмы, сплошные тупицы или сумасшедшие.
Разве я не предупреждал, что буду говорить о неудачниках и только о них, о худших, о тех, кто живет у антиподов и ни на что и ни на кого не надеется?
Мне хотелось бы, чтобы вы не судили строго этих неудачников, а постарались их понять.
Не прошло и десяти дней с моего приезда, а я, к сожалению, уже сам насилу могу представить себе атмосферу тех стран, где я побывал. Падение людей чаще всего бывает обусловлено именно этой атмосферой.
Кстати, приведу вам один случай, весьма красноречивый. Несколько лет тому назад отпрыск одной высокопоставленной французской семьи совершал увеселительное путешествие по Южной Америке. Он был баловень судьбы. Его ожидало блестящее будущее. Ему предстояло унаследовать уважаемое, более чем уважаемое имя, несколько замков и поместий, пакет акций крупного предприятия.
Случайность… Камешек на дороге… В одном знойном городке, где жили индейцы да авантюристы, он из любопытства надумал попробовать чичу.
Ничего омерзительнее я не знаю. Беззубые грязные индианки часами жуют маис и сплевывают эту жвачку в глиняные горшки. Добавляют немного воды, вскоре начинается брожение, — и чича готова.
Индейца, который пристрастился к этому пойлу, узнаешь за сотню шагов по неподвижному взгляду и неверной походке.
Какие грезы навевает чича? У меня не хватило духу ее отведать.
Наш путешественник на это решился. Ему было скучно. На следующий день он попробовал ее снова и начал со дня на день откладывать свой отъезд.
В то время он еще сохранял чопорную осанку человека из хорошего общества и держался достойно, даже когда напивался в гнусных кабаках вместе с индейцами, утратившими человеческий облик.
У него был номер в лучшем отеле города; он держал лакея, который раздевал его и укладывал в постель.
Семья засыпает его письмами и телеграммами.
«Выезжаю в следующем месяце», — отвечает путешественник.
А сам не возвращается. Едва проснувшись, он тянется к первому стакану чичи. Он избегает белых: они пытаются его образумить.
Проходит три года. В Южную Америку приплывает его младший брат: во имя семьи он намерен спасти старшего из трясины порока.
Далее происходит нечто невероятное. Полгода кряду оба брата, старший и младший, рука об руку ходят из кабака в кабак и одурманивают себя чичей.
И второй путешественник, точь-в-точь как брат, пишет родным во Францию: «Выезжаю на будущей неделе». А сам не уезжает!
Какое чудовищное похмелье заставило его все же однажды утром посмотреть правде в глаза? Он буквально сбежал, спасся от наваждения, покинув брата на произвол судьбы. Юристы уладили все формальности, и теперь тот, кто сбежал, управляет поместьями во Франции, а другой, отказавшись от титула и всех привилегий, живет в меблированной комнате, среди индейцев, и стал так похож на них, что на улицах его не узнают.
Но я хотел рассказать не о чине. Рассказ пойдет о женщине.
Как мне описать остров, где совсем недавно произошли эти события — так недавно, что судебный процесс еще не кончился? Этот остров не чета солнечным Маркизам или островам Общества — нет, это один из тех островков, что протянулись цепью от Новой Гвинеи до Нумеа.
В других местах сменяются сезон дождей и сухой сезон. Здесь обычно говорят: «У нас бывает сезон дождей и дождливый сезон!»
Это значит, что дождь идет круглый год, и двенадцать месяцев подряд перегретая земля выделяет водяные пары, в хижинах все покрывается плесенью, так что меньше чем за десять дней фотопленка становится негодной.
В этих местах жарче, чем где бы то ни было: влажный жар обволакивает кожу, заполняет легкие, и человеку кажется, будто он задыхается.
На Таити девушки красивы, славную подружку можно найти в Индокитае, и в глубине Африки попадаются очень привлекательные негритянки.
На Новых Гебридах, Соломоновых островах, в Новой Гвинее туземцы таковы, что не сразу решишься признать в них людей. Вдобавок администрация что ни месяц узнает про новые случаи каннибализма: местные жители не очень-то их и скрывают.
На побережье властвуют белые. Но что творится в глубине страны? Да и вообще, сколько народу живет в этих непроходимых лесах?
Это никому не известно. Недавно летчики обнаружили на Новой Гвинее десятки тысяч людей, о существовании которых не подозревали: они населяют край, до которого можно добраться только по воздуху.
Для работы на плантациях приходится привозить китайцев или аннамитов, потому что канаки отказываются трудиться.
Итак, вот мой рассказ. Вообразите себе обширную плантацию на одном из этих островов; она принадлежит молодому англичанину, энергичному и предприимчивому.
У него есть компаньон, белый, я назову его Боб; это его управляющий, но в то же время и друг.
Кругом ни души, не считая полусотни желтокожих рабочих да рассеянных по лесу канаков, которые изредка появляются на плантации.
Вот уже три года, а то и все пять белые живут здесь, не зная никаких развлечений, кроме шахмат, в которые играют, ожидая благословенного часа, когда можно будет идти спать.
И вот уже три года, как англичанин — что ж поделаешь! — сблизился с канакской женщиной, такой же уродиной, как все туземки; иногда по вечерам она приходит к нему в спальню.
Боб не заводит разговоров на этот счет. Он ведет себя так, словно для него это в порядке вещей. В те вечера, когда она приходит, он пораньше удаляется к себе.
Туземка до того безобразна, что никакой здравомыслящий человек не может испытывать к ней ни малейшего чувства. Но мало того, что она безобразна — она еще и лгунья, и нечиста на руку. С ее появлением всякий раз пропадают вещи, так что англичанину частенько приходится задавать ей трепку.
Ну и что дальше?
А дальше то, что однажды в зарослях, в двух сотнях метров от дома, был обнаружен труп этой женщины. С первого взгляда стало ясно, что она задушена, и аннамиты спешно довели этот факт до сведения властей.
Полицейские расследования сейчас в моде. То, о котором я веду речь, — одно из самых удручающих. Остров, откуда должен прибыть на паруснике судья, расположен в нескольких днях пути; секретарь суда — туземец. Мэрия, в которой происходят допросы, — нелепейшее помещение, увешанное объявлениями о мобилизации и официальными бумагами десятилетней давности, не имеющими вдобавок никакого отношения к этой колонии.
— В пять вечера мы слышали, как хозяин ругается с женщиной, — сообщают слуги-китайцы.
— Это правда, — отвечает англичанин. — Я задал ей взбучку, потому что она стащила у меня ключи, которые все равно ей не нужны. Она тащила все, что плохо лежит…
— И вы ее задушили?
— Нет!
— Когда она от вас ушла?
— В шесть. Я так обозлился, что не захотел иметь с ней дело.
Какое усилие пришлось ему сделать над собой, чтобы открыто признаться, что он состоял в связи с этой туземкой, похожей скорее на мартышку, чем на женщину!
— Вы утверждаете, что обстоятельства ее смерти вам неизвестны?
— Совершенно неизвестны. Я пошел пройтись…
— В какую сторону?
— Вон туда!
— И больше вы ее не видели?
— Не видел.
Он не теряет головы, но его спокойствие мало-помалу развеивается под напором обвинений, которые возводят на него слуги-китайцы. Они из кожи вон лезут, припоминая мельчайшие, не слишком-то существенные подробности, которые между тем постепенно сплетаются в густую сеть подозрения.
Всем жарко. Все обливаются потом. Убитую уже похоронили, и всем бы хотелось покончить с этим делом, но закон есть закон.
— У вас есть алиби?
Да, уверяю вас, закон есть закон, и в девственных лесах алиби так же необходимо, как в Париже.
— Я шел куда глаза глядят. Я был взбешен…
Он был взбешен, разумеется, оттого, что так низко пал и вынужден домогаться милостей подобного создания! Возможно, он был взбешен и оттого, что выставил ее за дверь, не удовлетворив желания… Кто знает?
— А вы, Боб, ничего не видели?
— Ничего, господин судья.
— Ничего не слышали?
— Ничего, клянусь вам…
Англичанина пришлось арестовать, его посадили в тюрьму, то есть заперли в пустую комнату в мэрии; обязанности тюремщика исполнял секретарь.
Судья уехал, но через две недели вернулся, потому что дело все-таки представлялось ему не вполне ясным.
И тут языки развязались. Исхудавший англичанин помалкивал, но судье стало известно, что вечером один из китайцев видел туземку на кокосовой пальме.
Вам это, возможно, ничего не говорит. Чтобы понять, надо пожить в тех краях. Надо знать: если туземка испытывает склонность к мужчине, она лезет у него на глазах на верхушку пальмы, и это означает:
— Поднимись и достань меня, если можешь!
К сожалению, это не шутка! Представьте себе англичанина, заключенного в тюрьму и обвиненного в убийстве; представьте себе замешательство властей; представьте себе китайцев, которые собираются в кружок и судачат вполголоса. Представьте себе судью, порядочного человека — он в мокрой рубахе часами допрашивает азиатов одного за другим, не теряя надежды, что кто-нибудь из них собьется в показаниях.
— Кто был под кокосовой пальмой?
— Хозяин…
Это совершенно неправдоподобно. Не станет женщина лезть на пальму ради того, с кем живет не один год.
— Кто был под кокосовой пальмой?
— Не знаю…
Однажды вечером судья зовет Боба, отсылает секретаря, запирает дверь на два оборота.
— Скажи, как зовут твою любовницу?
— У меня нет любовницы.
— Да ладно тебе! Неужели ты три года обходишься без женщины?
Я хорошо знаю этого судью: он, между прочим, не кадровый судейский чиновник, а просто администратор, корсиканец родом.
— Ты никогда не спал с любовницей твоего хозяина?
— Никогда.
— И не пытался?
— Разумеется, нет.
Это противозаконно, сами понимаете, но надо же как-то выпутываться! В Англии беспокоится семья обвиняемого. А сам обвиняемый настолько пал духом, что, того и гляди, покончит с собой.
Пускай не сердится на меня мой друг судья за то, что я так скверно рассказываю об этом деле, но я вынужден упрощать повествование и немного подтасовывать факты, чтобы меня поняли те, кто живет в тысячах лье от этих мест.
Допрос длится пять, а то и все шесть часов.
— Я приказал разыскать одежду, которая была на тебе в тот вечер. Ее принесут с минуты на минуту.
Тут Боб обнаруживает признаки беспокойства; через полчаса он начинает всхлипывать.
Исповедь его звучит жалобно. На плантации не было других женщин, кроме этой, которая теперь убита; три года Боб желал ее, думал о ней и в конце концов полюбил по-настоящему, а вернее, поддался нерассуждающей, неодолимой и тягостной страсти.
Когда туземка приходила к англичанину, он мучился, ловил малейший звук, изводил себя…
Будь эта женщина даже прекраснейшим созданием на свете, подобная любовь, похожая на навязчивую идею, на одержимость, едва ли могла вспыхнуть где-нибудь еще, кроме как на этом острове, где ничего и никого нет, где рядом с Бобом только один белый и только одно доступное существо женского пола.
Боб и обожает хозяина, и ненавидит. Боба одолевают чудовищные и восхитительные грезы.
Должно быть, эта мартышка его разгадала. Как-никак, она тоже дочь Евы; в тот вечер ее поколотили, она уходит избитая и чувствует, что Боб идет за ней по пятам, она хочет отомстить своему любовнику… Она хочет на ком-нибудь отыграться, хочет потешиться над белым человеком…
И вот она лезет на пальму — для нее это самый обычный поступок, а вместе с тем в нем есть нечто невообразимое: белый карабкается за ней, вместе с ней падает на землю, негритянка отбивается, и он в диком бешенстве душит ее, а после бросает неподвижное тело в зарослях…
Далее последовали вороха бумаг, нескончаемые допросы в душной, как парилка, комнате — и наконец англичанина отпустили; он вернулся к себе на плантацию, где его ждали только предатели-азиаты; любовь его была опозорена и выставлена на всеобщее обозрение.
Он так спешил, что даже не стал продавать свое имущество. Он уехал. Не в Лондон — тамошняя родня обо всем знала, и этого было для него достаточно: он никогда больше их не увидит.
Вероятно, он уехал на другой, еще более отдаленный и унылый остров.
Приговор Бобу еще не вынесен; вероятно, он получит не менее десяти лет тюрьмы.
Реальные пейзажи никогда не совпадают с теми, которые мы себе вообразили, то же относится и к реальным драмам; объясняется это, быть может, тем, что, поддаваясь воображению, мы не учитываем одного неодолимого фактора — повседневности, которая настигает нас и на другом конце земли, не щадит в самые волнующие минуты жизни.
Я готов поклясться, что приблизительно такие мысли бродили в тот день в голове у Жоли. Не прошло еще и суток с тех пор, как он высадился в небольшом населенном пункте на побережье, и вот уже Африка казалась ему унылой и однообразной.
В сущности, что он видел? Ожидая назначения, он поселился в железобетонном здании гостиницы, где имелся настольный теннис да музыкальная машина. То, что именовалось здесь городом, представляло собой одну-единственную длинную улицу, по обе стороны которой торчали пальмы да лавчонки, где торговали всякой всячиной — велосипедами, ламповыми стеклами, датским маслом в пачках.
Что еще? Его приняли в клуб, как две капли воды похожий на офицерские клубы. Президентом клуба был некий доктор; он рассказывал случаи из практики, и по его словам выходило, что разрезать пациенту живот ничуть не сложней, чем съесть ананас.
С Жоли обходились вежливо, быть может, с легким оттенком иронии, проистекавшей от зависти — ведь он окончил Политехническую школу и сразу после выпуска был назначен главным инженером общества, которое прокладывало в джунглях железную дорогу.
Воистину, повсюду все одно и то же! И лишь одна деталь с самого начала обеда не дает покоя нашему инженеру. За столом прислуживают слуги-туземцы в нарядных белых куртках. Однако рядом с лекарем, восседающим во главе стола, стоит туземец с обнаженным торсом, демонстрируя роскошную пупочную грыжу. Стоит и ничего не делает. Время от времени доктор нажимает на грыжу указательным пальцем, и живот слуги немедля издает звук, похожий на звук электрического звонка.
Похоже, сотрапезники не видят в этом ничего особенного. Жоли не хочет оказаться в положении новобранца: он догадывается, что нравы здесь сродни казарменным, и старички глубоко презирают новичков.
— Значит, вы на будущей неделе уезжаете? — спрашивают у него.
— Конечно. Укладка путей уже ведется в четырехстах километрах отсюда.
Вежливое молчание. Его железная дорога никого не интересует.
— Я уже подумываю о том, чтобы снаряжать мой караван в путь, — небрежно добавляет Жоли. — Мне понадобится несколько слуг, на которых можно было бы положиться…
— Нанимайте пять человек, — заявляет доктор. — Это будет в самый раз.
— А что, у вас так принято?
— Черт возьми! Два повара, два лакея и слуга-звонок. Никто и бровью не ведет, никто не думает улыбаться.
Жоли, смутившись, ждет продолжения, а сам невольно поглядывает на негра, стоящего возле доктора.
— Вам известно, что такое слуга-звонок?
— Честно говоря, неизвестно.
— Поглядите на этого парня. Один из лучших образчиков. Таков местный обычай! Нажмите-ка сами!
Жоли надавливает на пупочную грыжу и извлекает из туземца продолжительный звонок.
— Удобно, не правда ли?
Все пьют, едят, рассказывают разные случаи; засиживаются допоздна, как это могло бы быть где угодно, а назавтра Жоли, слегка страдая от похмелья, принимается за хлопоты по хозяйству.
— Вы не знаете, где можно нанять слугу-звонок? — спрашивает он каждого встречного-поперечного.
Его шлют то туда, то сюда. Гоняют за несколько километров под палящим солнцем; наконец, почтовый служащий прыскает со смеху и, сжалившись над ним, говорит:
— Так значит, и вы попались на удочку!
У Жоли остался отвратительный осадок; он уехал, ни с кем не попрощавшись. Одни любят розыгрыши, другие не любят, и Жоли принадлежал к этим последним. Он всегда был работягой. В Париже перед отъездом он основательно изучил вопросы строительства железных дорог и высказал административному совету компании предложения, которые поразили этих господ смелостью и оригинальностью.
А здесь, на, потеху туземцам, с ним сыграли шутку, достойную, самое большее, Латинского квартала! Нашли время!
К тому же эти люди — бездельники; живя в Африке, они не верят в нее, и Жоли уже начинает на них раздражаться. Он-то верит, верит во все! Он из породы энтузиастов и хочет стать крупным деятелем! Ему тридцать лет! Всю жизнь он жил вместе с матерью и сестрой; несмотря на то что почта уходит отсюда раз в три недели, каждый вечер перед сном он пишет им по длинному письму.
О случае со слугой-звонком он умалчивает, но в письмах уже проскальзывает некоторая горечь.
«Кругом завистники, — пишет он. — Я тут из инженеров самый младший и вдруг оказался над ними начальником».
Проходят два-три месяца; Жоли с другим белым, тоже инженером, по фамилии Треву, живет в хижине, которую Треву построил из шпал и гофрированного железа.
Они живут там, где кончается железнодорожное полотно, в чаще девственного леса; вокруг их лачуги располагаются три десятка негров.
Сорокалетний Треву похож на завсегдатаев клуба, на тех, кто веселится, рассказывая всякие случаи из жизни, и не верит в Африку.
Когда приехал Жоли, Треву сказал ему:
— Вот что, старина. Кровать для тебя имеется. Провизии у нас осталось на месяц. Можешь дрыхнуть, сколько душа просит…
— А работа?
— Работы нет.
Треву указал на три десятка негров и негритянок, ютящихся на поляне.
— Нам положено иметь тысячу рабочих-туземцев. Это на бумаге. Может, они и были раньше, но давно вернулись в лес. Через месяц будет уже не тридцать, а трое. Через два месяца мы останемся здесь одни.
— А как же компания?
— Компания в Париже, в здешних делах она ничего не смыслит! Со строительным материалом — та же чертовщина. На днях получаю полный вагон болтов, а про гайки забыли. Прошу лопаты — присылают динамит, а если попрошу динамит…
Жоли слушает его с недоверием. Несколько недель он занимается инвентаризацией инструментов и строительных материалов, потом решает во что бы то ни стало набрать рабочих; он проводит в лесу несколько изнурительных дней, пытаясь уговорить туземцев.
Все это время тучный, бледный Треву целыми днями спит. Знаете, каково то единственное занятие, которое он себе нашел? Он смастерил бильбоке и, чуть проснется, забавляется им, сидя на краю походной кровати.
Жоли негодует. У него зарождаются подозрения; когда исчезают двое только что нанятых негров, он начинает поглядывать на своего товарища испытующим взглядом.
Кто знает, вдруг Треву нарочно препятствует строительству дороги? Вдруг он сам советует неграм дезертировать?
Вдобавок, ест он за четверых, и запасы провизии тают. Манеры у него невыносимые: первый накидывается на еду, выбирает куски получше.
И вот однажды Треву протягивает ему тарелку, а Жоли, усталый после долгого хождения по лесу, просто-напросто плюет в эту тарелку.
«Теперь-то он поймет!» — думает Жоли.
Он останется голодным, ну и пусть! Однако Треву ровным счетом ничего не понял: он преспокойно съедает свою порцию, а потом ту, в которую Жоли плюнул.
Вот до чего дошло за полтора месяца! Опасаясь предательского удара из-за угла, Жоли перегораживает хижину пополам, мастерит дверь, прилаживает надежный висячий замок и запирается перед сном.
Работа застопоривается из-за того, что негры дезертируют? Прекрасно! Он покончит с дезертирством!
Отныне он часами караулит негров, и стоит им отойти на десять метров, как он внезапно вырастает перед ними и уводит обратно в лагерь.
Ему передается хитрость дикарей. Он научился ползать, прячась за охапкой травы и потихоньку толкая ее впереди себя…
Может быть, их слишком мало для работы на строительстве, но уж те, кто есть, останутся по крайней мере в распоряжении компании!
Треву спит, играет в бильбоке. Жоли не разговаривает с ним. К тому же он решил отныне готовить для себя отдельно, и после ряда недоразумений, вызванных тем, что оба они молчат, им удается поделить плиту. Каждый имеет право стряпать на ней в течение часа; то же со сковородой и с кастрюлей.
Затем они делят продукты, и положение еще ухудшается: Жоли убежден, что сосед его обкрадывает.
Он не забыл приключения со слугой-звонком, и повсюду ему чудятся подвохи.
В сущности, все куда как просто: негры хотят дать тягу, того же хочет и Треву, у которого в кармане деньги, предназначенные для оплаты тысячи рабочих.
Проходят недели; Жоли присматривает да размышляет. От хинина у него шум в ушах, слуга ножом выковыривает у него между пальцами ног клещей, впившихся в кожу, — головки этих омерзительных толстых созданий извлекать так же трудно, как головки собачьих клещей.
Однажды негр, удиравший в лес вместе с женой, которая тащила на спине младенца, не пожелал вернуться и избил Жоли.
Вот до чего он дожил! А они там, в городе, собираются вечерами в клубе и со смехом угощают друг друга историей о слуге-звонке.
— Помните этого молокососа Жоли?
Жоли упрямо пытается хоть что-нибудь делать, хоть во что-нибудь верить. Треву спит. Негры ждут удобного случая для побега.
И постепенно в голове у выпускника Политехнической школы укореняется мысль. Эти люди, и белый, и негры, представляют угрозу для железной дороги. Они мешают работе и будут мешать ей впредь.
Там, где железнодорожное полотно делает поворот, есть паровоз и старый вагон…
День за днем Жоли наблюдает за своим товарищем и однажды вечером внезапно накидывается на него, связывает ему руки заранее припасенной веревкой.
Они долго борются. У Жоли разбита губа, но это не имеет значения: ему удается обмотать Треву веревкой, как колбасу.
Теперь очередь за неграми! Он зазывает одного из них в хижину, валит с ног ударом дубины и тоже связывает.
Борьба его опьяняет. Ему хотелось бы скрутить их всех, но на четвертом человеке он выбивается из сил и предпочитает воспользоваться револьвером, принадлежащим Треву.
— Все в вагон! — орет он. — Живо все в вагон, а не то стреляю!
Он запирает их — мужчин, женщин, детей. От лихорадки глаза у него безумные. Он сам тащит на спине связанного Треву, по пути два раза падает, обдирает кожу на коленях, из губы опять начинает сочиться кровь. Потом он перетаскивает связанных негров.
Его охватывает ощущение свободы. Он чувствует себя героем, усталость ему нипочем: он разжигает топку, приводит паровоз в движение.
Компания облекла его доверием, и это доверие следует оправдать хотя бы ценой собственной жизни…
И он гонит состав на всех парах. В висках стучит кровь. Он борется со сном, с лихорадкой…
— Их посадят в тюрьму… — бормочет он.
По пути он замечает небольшие станции, но не останавливается; лишь много часов спустя он наконец решается затормозить перед каким-то крупным поселением.
Вероятно, кто-то его предал. Его в чем-то подозревают, не иначе. Появляются жандармы, их четверо, они накидываются на него, как сам он накинулся на Треву, и связывают его, но не веревками — на него надевают смирительную рубашку.
Вскоре Треву рассказывал старым знакомым Жоли, посетителям клуба:
— Он в один миг спятил… Я был начеку, но он меня все-таки подстерег.
Жоли не допрашивают, а сразу запирают в какое-то темное помещение, где он проводит день за днем; позже его сажают на пакетбот.
Там его помещают не в каюте, а в трюме возле двигателей, в изоляторе с обитыми стенами.
К Дакару он повытаскивал из обивки все перо, всю шерсть и буквально утопал во всем этом.
В Бордо его увезли с парохода в «скорой помощи».
С тех пор прошло два года; сейчас Жоли поступил на должность инженера на сахарно-рафинадный завод в Сен-Кантене. Он собирается жениться; родители невесты места себе не находят.
— Ты же знаешь, что сказал врач… Приступы будут повторяться…
— Я буду за ним ухаживать, — отвечает невеста. Вот и все.
Никогда не забуду ощущения, которое испытал на рейде города Веллингтона, что в Новой Зеландии. Долгие месяцы я плавал в тропиках, одетый чаще всего в шорты, без рубахи. Самой нарядной моей одеждой был костюм или смокинг из белого полотна. И вот накануне описываемых событий, выйдя на палубу, я заметил, что пассажиры одеты в шерстяные костюмы.
Мне почудилась в этом некоторая несообразность. Я поинтересовался, в чем дело.
— Нынче вечером увидите! Будет страшный холод… — объяснили мне.
Холод! Я почти забыл, что это такое.
И еще один сюрприз ждал меня в тот день: я увидел, что в десять часов эти же пассажиры направились в большой салон, где происходило протестантское богослужение.
— Сегодня же не воскресенье, — заметил я кому-то из пассажиров.
— Нет, воскресенье!
— Позвольте! Вчера была пятница…
— Правильно. А сегодня воскресенье. На этой неделе у нас с вами не будет субботы. Мы потеряли день, так как только что пересекли триста шестидесятый градус.
Небо заволокли тучи. Иногда проглядывало солнце, но это было вполне Цивилизованное солнце, такое же, как у нас дома; его жар можно вынести без шлема.
На следующее утро я присутствовал при том, как на борт поднялся лоцман, мужчина в темно-сером костюме и шляпе-котелке! Клянусь вам, я готов был его расцеловать!
Часом позже зарядил мелкий нескончаемый дождь, самый настоящий дождь, и мы завидели мокрые городские крыши, настоящие крыши — черепичные, шиферные, настоящие каменные и кирпичные дома, настоящие улицы с мостовыми и тротуарами!
Не знаю уж, какой я воображал себе Новую Зеландию, но, как бы то ни было, я разволновался так, словно внезапно перенесся в Бордо, Дьепп или Булонь. В лодках суетились рыбаки в непромокаемых плащах и зюйдвестках. Время от времени я замечал где-нибудь в глубине улицы дребезжащий трамвай.
Я и сам был одет в обычную одежду цивилизованного человека, а не в шорты цвета хаки и не в белый костюм китайского производства.
— Очень холодно, — сказал кто-то, — дело в том, что всю последнюю неделю дует южный ветер…
Разумеется! А северный ветер дует у них с экватора и пышет жаром…
Набережную заполонила толпа, многие мужчины были в пальто и с зонтами в руках, женщины в меховых накидках…
Уже заработали краны. С нашего корабля выгружали апельсины, привезенные с островов.
Повсюду, как на вокзалах, разъезжали автокары, за которыми тянулись длинные цепочки тележек.
Что делать в городе в семь утра? Облокотившись на ограждение, я разглядывал толпу на набережной и сам не заметил, как засмотрелся на человека, управлявшего одним из автокаров.
На нем был костюм из синего в белую полоску сукна, подходящий скорее для прогулки по бульвару. На голове у него красовалась фетровая шляпа жемчужно-серого цвета, весьма щегольская.
Восседая на сиденье автокара, он бесстрастно манипулировал рычагом, подгоняя пустые тележки поближе к кораблю и прицепляя груженые, чтобы везти их под навес.
Повторяю, шел дождь. Пальцы у меня закоченели от холода; я подумал: «Этот человек наверняка француз!»
Почему? Понятия не имею. Интуиция… Что-то мне говорило, что человек в серой шляпе непременно должен оказаться французом. Он был молодой, белокурый.
Я продолжал наблюдать за ним, и два-три раза наши взгляды встретились.
Часов в девять я сошел на берег и, проходя мимо, нарочно толкнул его и громко извинился.
Он глянул на меня с улыбкой, но промолчал.
— Вы не француз? — спросил я.
— Француз. Я сразу понял, что вы мой соотечественник.
— Откуда вы узнали?
— Осторожно!.. Мне пора.
Лавируя, он повез вереницу тележек между грузовиками и паровозами. Но в полдень я увидел его снова — он направлялся к ресторану.
— Вы давно в Новой Зеландии?
— Года три.
Ресторан был какой-то чудной, похожий скорее на школьную столовую; к каждому блюду, не дожидаясь просьбы, приносили стакан воды. Еда была безвкусной.
— Вам по душе эта страна?
Он пожал плечами и объяснил:
— Здесь у меня есть работа.
Мне хотелось чем-нибудь его угостить, аперитивом или бутылкой вина, но ничего подобного тут, по-видимому, не подавали.
— Вы один?
— Один как перст. Прежде работал на ферме.
И ни с того, ни с сего спросил меня в лоб:
— А вы именно так представляли себе эту страну?
— Не совсем. Но фермы здесь, наверно, и впрямь прекрасные. Я слыхал, что в некоторых хозяйствах держат по нескольку десятков тысяч овец…
— Ну и что?
— Увлекательно все же: природа, просторы…
Ему уже надо было уходить. Его ждал автокар; к вечеру, увидев его снова, я уже кое-что понял.
— Вы ведь, — обратился я к нему, — покинули Францию ради приключений…
— В самую точку, — ухмыльнулся он. — Я покинул бары на Елисейских полях и на площади Мадлен ради этих самых приключений и ради денег. Моя фамилия Милле…
— Вы не родственник знаменитому адвокату?
— Сын… Так что вы теперь все знаете. Помните, в свое время едва не дошло до скандала: я подписал фальшивые векселя, отец уплатил по ним и потерял на этом все состояние… Вот я и решил попытать счастья, уехать на самые жаркие, самые пустынные острова Океании…
— Но, по-моему, в Новой Зеландии как раз холодно и…
Взглянув мне прямо в глаза, он перебил:
— Так вы полагаете, что все попадают туда, куда хотели? Никогда этого не бывает, можете мне поверить! Если едешь, куда глаза глядят, в конце концов застреваешь там, куда тебе меньше всего хотелось…
Верно. Я задумался и сразу припомнил всех, с кем встречался…
— Когда я сюда приехал, пришлось ждать месяц, пока прибудет пароход, идущий на Фиджи. Один тип предложил мне дельце с лотерейными билетами, и в три дня я потерял все свои деньги.
Он ни разу не засмеялся. Говорит, и с губ его не сходит сардоническая улыбка; в тридцать лет он невозмутим, как пятидесятилетний англичанин.
— Тогда я себе сказал, — продолжает он: — «Не беда! Будешь ковбоем на большой ферме где-нибудь в глубине страны!» И поехал. Оказалось — вместо лошадей теперь тракторы. Меня спросили, в профсоюзе ли я, и мне понадобилось три месяца, чтобы в него вступить. Представляете, на фермах никакого навоза, фермеры носят шляпы-котелки, у каждого сад с бассейном, отдельная ванная комната.
Я едва удержался от улыбки, уловив в его словах глухую ярость. Он возбужденно продолжал:
— А здесь? Вы полагаете, я могу в полдень сжевать кусок колбасы прямо в тени моего кара? Нет уж, извините! Я сознательный труженик, объединенный в профсоюз, и, по здешним представлениям, равен любому банкиру. Мне подобает питаться в приличном ресторане, где меня кормят вот такой гадостью и подают стакан воды. Хотите выпить? Извольте бежать в бар — унылый, с матовыми стеклами в окнах, похожий на общественную уборную, а не на бар. А после шести вечера, кроме воды, вообще ничего не выпьешь… По воскресеньям до четырех дня ни трамваев, ни поездов… Да я…
Я рассмеялся, но мне было жаль его до слез. Не правда ли, он достоин жалости больше всех моих неудачников?
Уехал в поисках солнца, в поисках свободы, а застрял в унылом, дождливом порту.
Мечтал о долгих сиестах в тени тропических деревьев, о бешеной скачке верхом, о полуголых туземках. Вместо этого он, прилично одетый, солидный, восемь часов в день водит автокар с одного конца набережной на другой.
Ему отказано даже в горестном утешении сознавать себя парией: новозеландцы провозгласили всеобщее равенство и обеспечивают каждого минимальным комфортом и чувством собственного достоинства.
Так что угодил наш Милле после ресторанов Фуке и Максима в самый что ни на есть тихий и захолустный город.
Здесь есть кинотеатры, но курить в них запрещается, а все фильмы проходят строжайшую цензуру.
На улице ни днем, ни ночью вас не ждет даже самое невинное любовное приключение.
У вас есть право выпить, то только с пяти до шести, наспех, чуть не украдкой…
Зато у каждого есть право повышать образование в Доме профессиональных союзов.
— И часто вы там бываете? — спросил я у Милле.
Он не ответил. По-моему, в иные минуты он, если бы мог, с удовольствием взорвал бы город Веллингтон и всю Новую Зеландию в придачу.
— Если бы только мне удалось устроиться помощником кочегара на какое-нибудь судно…
Да, но помощники кочегара тоже сплошь члены профсоюза, и в их корпорацию так, за здорово живешь, не попасть.
Оказывается, весь мир организован. Каждая страна понемногу надстраивает стены своих границ.
— Мне пришлось здесь натурализоваться, — признался мне в конце концов Милле. — Да, такие дела! Теперь я новозеландец, да к тому же еще и баптист.
Потом он спросил:
— Куда вы отсюда?
— В Нидерландскую Индию, потом — Коломбо, Бомбей и Франция…
— Не хотите нанять меня лакеем, бесплатно? Оставите меня потом, где захотите… Не такой уж я неумеха… Могу сбить любой коктейль…
Он усмехнулся — ему было жалко себя. Мы пожали друг другу руки и расстались; у него не хватало духу продолжать разговор.
Спустя три дня я вновь пересек тропики; опять пришлось извлечь из чемоданов белые костюмы и шорты.
…И я опять вздохнул с облегчением, точь-в-точь как недавно, когда доставал шерстяной костюм и пальто…
Мне не терпелось увидеть на первом же острове вместо корректного члена профсоюза, восседавшего за рычагами автокара, загорелых полуголых туземцев, которые будут кричать и ссориться из-за моего багажа.
Быть может, меня уличат в пессимизме и намекнут, что ждали от меня случаев посмешней. С удовольствием!
Между прочим, случаи, о которых я рассказываю, на самом деле достаточно смешны. Только вот конец у них отнюдь не смешной.
Взять, к примеру, приключения человека, которого я назову Шоле… В те времена, когда Париж жил на широкую ногу и все можно было купить, Шоле был элегантным молодым человеком и сорил деньгами. Помните милейшего Ги Давена, который ради того, чтобы иметь возможность по-прежнему прожигать жизнь на Монпарнасе, убил некоего англичанина и сбросил его с моста в Сену?
Шоле мог бы оказаться его братом или кузеном, разве что отличался большей ловкостью. Почтенная семья, не хуже других. Большие аппетиты. И тот неуловимый налет элегантности, что открывает человеку доступ во все места, где можно поразвлечься. Баронесса Вагнер с Галапагосских островов принадлежала, если можно так выразиться, к той же породе. Они с Шоле посещали одни и те же бары, одни и те же салоны. По всей вероятности, они были знакомы.
Оказавшись на мели, баронесса продала драгоценности, принадлежавшие не ей; Шоле за сто или сто пятьдесят тысяч франков сплавил картины, оставленные ему на хранение.
Баронесса умерла на пустынном острове, успев провозгласить себя его императрицей.
Шоле в одно прекрасное утро отплыл на Таити, а парижский суд заочно приговорил его к двум годам тюрьмы.
Разумеется, в списке пассажиров он значился не под собственной фамилией, а под более невинной фамилией Дюбуа.
Теперь следовало бы описать таитянскую атмосферу, которая не похожа ни на какую другую. Женщины красивы и доступны. Письма из Европы идут месяц, и любое событие, пока о нем станет известно на Таити, успеет утратить весь свой драматизм.
Как и везде, есть здесь небольшой клан прожигателей жизни, таитянский Монпарнас, если угодно, избравший местом встреч несколько баров и дансинг, который называется «Лафайетт».
Самозваный Дюбуа становится признанным королем этой компании. Таитянки его обожают: в автомобиле у него постоянно нечто вроде небольшого гарема. Даже серьезные люди не в силах устоять перед его незаурядным обаянием и искрометным остроумием.
Проходят месяцы. Дюбуа уже вхож во все клубы; в одном из них ему предлагают стать президентом.
В один прекрасный день прокурор оказывается в затруднительном положении. Умирает секретарь суда, туземец, а между тем он единственный был в состоянии исполнять эту должность.
— Скажите-ка, Дюбуа…
— Слушаю вас, господин прокурор.
— Вы, случаем, не лиценциат права?
— Да, разумеется, как все!
— Не согласитесь ли поработать? Работы не так уж много: часов пять-шесть в день.
— Смотря какая работа.
— Я назначу вас секретарем суда… Соглашайтесь! Ну — ради меня! Прошу вас…
Шоле, он же Дюбуа, дал согласие и был назначен по всей форме. И надо сказать, никогда на Таити не бывало такого образцового секретаря суда — мне подтвердили это все судьи.
Так продолжалось два года. Иными словами, в течение двух лет все судебные документы и печати находились в руках у мошенника, заочно приговоренного к двум годам тюрьмы.
— Скажите-ка, Дюбуа…
— Слушаю вас, мой прокурор…
— Хочу попросить вас об одной услуге… Может быть, у вас есть и степень доктора права?
— Я просто не решался вам об этом сказать!
— Ну, так выручите меня! Председатель суда только что отбыл во Францию… Займите его должность хотя бы на несколько месяцев!
Я ни на волос не преувеличиваю. Самое интересное — у Дюбуа взыграла совесть. Он попросил два дня на размышление и явился к прокурору с сокрушенной миной:
— Простите, но я не чувствую себя достойным…
— Ну, будет вам!
— Уверяю вас!
— Нет-нет, я настаиваю…
— Мне безмерно жаль, но я решительным образом отказываюсь.
Он наотрез отказался! После этого еще несколько месяцев он исправлял обязанности секретаря суда, пока его не узнал какой-то путешественник и не уведомил власти.
Как по-вашему, что предприняли власти? Посадили его в тюрьму? Но тогда суду пришлось бы заново пересмотреть все процессы, поскольку судебные документы, в нарушение всех законов, подписывались мошенником.
— Послушайте, Шоле, ведь по-настоящему вас зовут именно так… На будущей неделе отплывает пароход. А до тех пор мы постараемся вас не замечать…
— Невозможно, господин прокурор.
— Как вас понимать?
— А так, что у меня нет денег на билет.
Ему дали денег. По случаю его отъезда в клубах воцарилось уныние, хотели даже устроить прощальный обед.
Вот канва смешного приключения, не правда ли? Такое приключение не испортило бы и записок Казановы[37]. Не говоря уж о том, что красавец Шоле успел наставить рога кое-кому из этих господ.
Конец, как всегда, отнюдь не столь забавен.
— Последний раз я получил от него открытку из Пекина, — сказал мне один человек в Папеэте.
Но повстречался я с Шоле в другом месте — в Коломбо. Этот Шоле не годился уже ни в секретари, ни в судьи, ни в дон-жуаны.
Вы, разумеется, знаете: когда судно приходит на рейд, все разношерстное местное население устремляется на палубу и поднимает там немыслимый шум. В толпе мелькают туземцы, левантинцы, попадаются и белые.
Белые, как правило, — фотокорреспонденты местных газет, им надо отщелкать снимки для отдела новостей. Левантинцы предлагают вам автомобильную экскурсию, настоящий или поддельный жемчуг, подружку от тринадцати до шестнадцати лет или какие-нибудь еще менее дозволенные развлечения.
Что до туземцев, они довольствуются тем, что переносят ваш багаж да продают вам безделушки из слоновой кости, изготовленные в Германии.
Среди всего этого народа на палубу поднялся Шоле. Но он не был ни фотографом, ни носильщиком.
На нем был куцый полотняный костюм, на голове белый шлем, глаза воспаленные и усталые; он прохаживался в толпе пассажиров и успевал за несколько секунд, я в этом убежден, произвести весьма углубленное психологическое исследование каждого из них.
И он нашел то, что искал. На борту нашего судна были только австралийцы и довольно чопорные англичане. Пожалуй, только одного из них можно было увлечь на стезю недозволенных развлечений.
Разумеется, его-то и подцепил Шоле. Он взял его под руку. Увел на нос корабля и, удостоверившись, что никто не подслушивает, принялся что-то тихо ему втолковывать.
Заметив меня и поняв, что я француз, он с раздражением отвернулся.
Я видел их в городе, в просторном лимузине, потом на базаре, где Шоле перемигивался с торговцами, поскольку клиент был уже сильно навеселе.
Потом я заметил их возле одного подозрительного квартала…
К часу отправления Шоле доставил любителя приключений назад; тот не стоял на ногах, и его пришлось уложить в каюте.
Теперь Шоле оставалось, подобно другим гидам — но те-то хоть были левантинцы, — обойти все места, по которым он таскал клиента, и получить свою долю.
— Такси не угодно ли? Хорошенький драгоценный камушек? Красивую девочку?
Восточные люди — те, занимаясь подобным ремеслом, не испытывают ни малейшего смущения: они настолько презирают свою клиентуру, что на себя у них презрения не остается.
Шоле еще в состоянии распускать хвост перед англичанином. Но он сгорает от стыда — и этот стыд настигает его на каждом пароходе, — если встретится с французом и почувствует на себе его взгляд.
Это было заметно по тому, как он медленно подошел ко мне и развязно спросил:
— Не пропустить ли нам по одной?
— Пожалуй… Только вряд ли нас угостят таким славным пуншем, как в «Лафайетте»…
Он вздрогнул. Ему в голову не приходило, что я знаю, кто он такой.
— А вы оттуда? Вам рассказывали?.. Я и не думал смеяться над своим приключением!
Я спросил его велики ли заработки?
— Только что с голоду не подыхаю. И на том спасибо. Конкуренция…
Он кивнул на толстяков левантинцев, у которых за четверть часа до отплытия еще вовсю шла торговля.
Наш пароход должен был зайти в Марсель, и Шоле это знал. Гудок сирены предупредил посторонних, что пора покинуть борт, но он не торопился.
— Глупо все получилось, да? — ни с того, ни с сего спросил он и подозвал бармена, чтобы расплатиться.
Что глупо? Не знаю. Могу лишь строить догадки.
— Позвольте, я заплачу! — запротестовал я. Нет, ни в какую! Пришлось покориться.
— Кто там у них теперь прокурор? Новенький? А в «Куполе» по-прежнему Боб барменом? А этот крошка-журналист, такой шутник… постойте… фамилия кончается на «эн»…
Стюард прогонял с палубы гидов и торговцев сувенирами. Он бесцеремонно указал Шоле на выход, и тот побрел к сходням.
— Глупо! — повторил он.
Да уж, глупее некуда: я увидел, как, очутившись на набережной, где сквозь тень пробивались солнечные блики, он поспешно стал нюхать белый порошок.
Возраст — тридцать три года. Говорит на пяти языках. Бакалавр. Доктор права. Красавец, здоров как бык.
— Протянет еще года два, — сказал мне немного погодя мой приятель-врач, попутчик по этому плаванию.
— Что вы имеете в виду?
— Я был в баре. Я за ним наблюдал. Меньше чем за час он трижды нюхал кокаин… Впрочем, вполне возможно, что он покончит с собой, не дожидаясь смерти от зелья.
Так покончила с собой баронесса Вагнер на Галапагосских островах, которая тоже успела всласть пожить на Монпарнасе и тоже, подобно Шоле, вдоволь потешила честную публику.
А Ги Давен теперь на каторге; я был в Сен-Мартен-де-Ре, когда он, бледный и элегантный, с ясным взглядом и тонкими чертами лица, всходил на борт «Мартиньер».
И вот он тоже оказался в тропиках!
Что это, случайность? Судьба?
Если он совершит побег, то рано или поздно непременно объявится в одной из латиноамериканских республик, а потом еще дальше, на островах; и если не умрет или не застрянет по пути где-нибудь, в Австралии или Новой Зеландии, то будет провожать взглядом с набережных Коломбо или Бомбея корабли, идущие во Францию.
Иногда кажется, что для авантюристов существуют какие-то свои правила… Ему захочется перебраться поближе — в Константинополь или Афины…
Пока в один прекрасный день, сытый по горло тропиками, он не поддастся последнему безумному порыву и не приплывет в Марсель на «Мариэтт-Паше», «Арамисе» или «Теофиле Готье», чтобы сдаться властям.
И тогда его, хоть он и завершил уже полный цикл, снова препроводят в Сен-Мартен-де-Ре, обреют, выдадут униформу (своего рода знак отличия), и он поедет с первой же партией, вместе с беглецами и смутьянами.
Когда цикл завершен, его следует начать заново.
Не так давно жандарму, в чьем ведении находятся острова Маркизского архипелага, случайно прислали увесистый пакет документов. Там были самые разные бумаги: циркуляры, касающиеся регистрации велосипедов, мотоциклов и автомобилей, ежегодной ревизии лошадей, кипа всевозможных предписаний и афиш с официальными извещениями, выдержанными в приказном тоне.
Все афиши до единой послужили для украшения стен в кабинете. Что до предписаний… На островах не было ни автомобилей, ни мотоциклов, ни велосипедов, ни даже моторных лодок.
Зато каждый уважающий себя житель Маркизских островов является обладателем по меньшей мере одной собаки и одного поросенка.
Поросятами жандарм заниматься не стал, поскольку не обнаружил на их счет никаких указаний. Зато насчет собак! Среди присланных документов целые страницы были посвящены собакам: их подразделяли на сторожевых, охотничьих, декоративных; и для каждой категории устанавливалась особая сумма налогообложения!
Можно ли пса с Маркизских островов, которому нечего сторожить, отнести к категории сторожевых? Жандарм пришел к мнению, что нельзя.
Но охотничьими они тоже не являются, поскольку здесь нет дичи!
Следовательно, все собаки — декоративные! С хозяев — сорок франков в год!
Жандарм стал требовать уплаты налога. И неукоснительно! На Со всех жителей, которые таких денег в глаза не видели…
Маркизанцы взяли и съели своих собак. Вот почему на Маркизских островах нет больше ни одной собаки.
На другом острове, я поселился в единственном отеле; в девять утра я, к своему изумлению обнаружил, что из крана не выжать ни капли воды.
— Увы, — посетовал владелец, — воду отключили, потому что я в прошлый раз не уплатил по счету.
Часом позже он мне сообщил:
— Завтрака сегодня не будет. Мерзавцы из газовой компании отключили газ.
Чтобы утешиться, я заказал аперитив.
— Это невозможно! Финансовый инспектор только что сообщил, что мой хозяин лишил меня патента!
Я не собираюсь смешить вас, но, перебирая в памяти все истории, которые я вам рассказал, попытаюсь все же извлечь из них мораль или хотя бы сделать какие-нибудь выводы.
Итак, вывод первый: насколько я понял, куда ни приедешь, везде есть финансовый инспектор и жандарм.
Уезжаешь, мечтая о солнце, свободе, сказке, — и нарываешься на чиновника, требующего предъявить вид на жительство и декларацию о доходах.
А что же приключения? — спросите вы. — Есть они на свете? Или их вообще не бывает?
Разумеется, они бывают!
Бывают даже приключения со счастливым концом — я о них еще не рассказывал.
Да вот хотя бы такое! В Английском Судане весь транспорт принадлежит двум братьям-армянам, которые приехали туда тридцать лет назад; у них на двоих было сто франков и ни одной пары запасных носков.
Я видел этих братьев. Толстые, важные. Они забыли те времена, когда жили не лучше туземцев, в грязной хижине, и питались пататами и маниоком. Теперь у них несколько миллионов.
Да, в Судан приезжают ежегодно сотни армян, которые питаются пататами и маниоком и умирают от первого солнечного удара, первой тифозной бактерии или укуса мухи цеце.
Понимаете?
Некоторые из приехавших ухитряются заработать кое-какие деньги и, поверив в удачу, со спокойной душой едут поразвлечься в Европу, где спускают все, что имели.
А два армянина живут себе там, где солнце жжет беспощаднее всего, и по-прежнему лично руководят своим предприятием.
За тысячу километров от них, в Бельгийском Конго, я встречал старика-инженера, одетого в набедренную повязку, за рулем доисторического «форда», в котором всякий раз сидели, развалясь, одна-две негритянки.
Инженер этот — важная птица: более двадцати лет назад он открыл богатые месторождения золота и до сих пор возглавляет их разработку.
В Англии у него жена, которой он посылает деньги на жизнь. Сам он за все время ни разу не наведывался в Европу.
Как бы ни пекло солнце, он разгуливает с непокрытой головой: в каждой деревушке в радиусе ста километров у него есть хижина. В каждой хижине живут три-четыре туземки, к которым он поочередно наведывается.
Он не бывает в клубе. Не желает видеть белых. Не знает, сколько у него детей…
Он очень богат…
В Убанки я встретил еще одного человека, француза — в настоящее время он владеет землей, по площади, равной трем или четырем департаментам. Он из Бельвиля, работал там простым механиком.
На его фирму трудятся тысячи негров, десятки белых.
А сам он, старый и немощный — ему ампутировали ногу, — не вылезает из коляски мотоцикла; в сопровождении трех негров он с хлыстом в руке разъезжает из селения в селение и присматривает за работниками.
Впрочем, я мог бы рассказать вам не меньше, а то и больше историй о людях, которые приезжали в Париж, Лондон или Нью-Йорк, не имея за душой ни гроша, а теперь они — пивные, сигарные или автомобильные короли.
Везде бывают приключения, и всюду есть свои неудачники. Точно так же, повторяю, повсюду есть жандармы и финансовые инспекторы.
Несколько месяцев назад, когда я был на Галапагосских островах, в руки мне попали бумаги доктора Риттера, который умер там вскоре после исчезновения баронессы Вагнер и Филипсона.
«… И это доказывает, — так заключает Риттер свои мемуары, — что человеку не годится жить на заколдованных островах и сама их природа обороняется против его затей…»
Что собиралась делать баронесса на Галапагосских островах? Открыть отель для миллионеров!
Разумеется, она прогорела.
На что надеялся Риттер, возомнивший себя мудрецом? Жить в саду, гулять нагишом и ничего не делать — только размышлять над философскими вопросами. Он потерпел неудачу.
Такова история всех авантюристов, которых я упомянул, и сотен других, чьи горести мне известны, — все они прошли через одни и те же фазы.
Одни пускаются в бегство от цивилизации, воображая, будто есть края, где можно жить без забот, не считаясь с людьми и их нуждами, законами, требованиями.
Когда у них требуют сорок франков на содержание собаки, или разрешение на ношение оружия, или прямой налог — они не в силах опомниться от удивления. Еще больше удивляются они, обнаружив, что прокормиться бананами и таро невозможно!
И в то же время негодуют, когда, захворав, узнают, что ближайший врач находится в пятистах километрах, а то и дальше.
Другие, истинные авантюристы, уезжают, поставив перед собой цель за несколько лет нажить состояние, но повсюду — и в Тихом океане, и в Южной Африке, и на экваторе — сталкиваются с сотнями конкурентов, а главное, с могущественными компаниями, которые подминают их под себя.
Вы скажете мне, что это просто-напросто борьба за жизнь, и будете правы. Она происходит и в Париже, но там на случай хандры есть освещенные кафе, кинотеатры, возможность потолкаться в толпе, беззаботные весенние вечера, улыбки встречных девушек…
А в тропиках вас немилосердно жжет солнце, подстерегают сотни болезней, изнуряет неизбежная анемия и вдобавок мучают всякие мерзкие твари.
Молодой человек, приехавший в Париж в надежде стать министром или банкиром и потерпевший неудачу, имеет возможность прожить достойную жизнь в должности курьера или кондуктора автобуса.
Тот же, кто прибыл на острова Тихого океана или в Экваториальную Африку, уповая на то, что в пять лет заработает десять миллионов, не имеет иного выхода, кроме как вступить в великое братство неудачников!
Я встречал счастливых людей. В глубине Конго есть у меня один друг, в один прекрасный день он получил небольшое наследство, уехал и за триста километров от человеческого жилья устроил образцовую плантацию. Он там единственный белый и живет в окружении трех или четырех сотен негров. Вместо тракторов у него слоны. Он выращивает большой урожай кофе. Построил больницу, где лечит своих работников и принимает роды у негритянок.
Но как-то вечером, когда мы ужинали у него на веранде, он признался мне, что еле-еле сводит концы с концами и ради того, чтобы позволить себе путешествие в Европу, ему придется пять-шесть лет экономить.
Знал я и других… Взять, к примеру, уроженца Марселя, шестидесяти пяти лет, у него толстая белокурая жена и двое взрослых сыновей.
Он двадцать пять лет жил в Китае и занимался торговлей, а потом захотел поселиться на покое в загородном домике в Экс-ан-Провансе. И что бы вы думали? Этот чистокровный южанин не сумел заново приспособиться к европейскому образу жизни. И снова уехал — на сей раз в Новую Каледонию.
Я уверен, что ему там будет хорошо: во-первых, у него есть деньги, а во-вторых, он непритязателен.
Он не мечтает найти клад. Он просто хочет жить потихоньку своим трудом.
Вот главное, о чем я хотел сказать и о чем, по-моему, необходимо сказать, — прошли те времена, когда мир был безбрежен. Мир стал чересчур тесен, и теперь как в Африке, так и в Азии, как на островах Тихого океана, так и в пампе авантюрист чувствует себя зажатым в тесные рамки.
Жандарм и финансовый инспектор!
Все прочее — литература, причем дурная, потому что из-за нее коверкают себе судьбу славные парни, достойные лучшей участи.
Вы, например, много наслушались о ловле жемчуга? Я был в тех местах. Посетил атоллы, где ныряют искатели жемчуга. У острова, который принадлежит моему другу Р., есть место, где ловят жемчуг.
— Должно быть, это дело приносит неслыханный доход, — заметил я.
Он улыбнулся.
— Во-первых, — сказал он, — ловли жемчуга вообще не существует. Никто не занимается добычей жемчуга, ни туземцы, ни белые, — и пояснил, видя мою растерянность: — Добывают перламутр, то есть раковины. Перламутр стоит столько-то за тонну, он должен окупить расходы и прокормить ныряльщика. Но бывает, что в раковине оказывается жемчужина…
В этом, по-моему, вся философия приключения. Найдешь жемчужину — получишь нежданный барыш. А если раз в несколько лет случай посылает вам жемчужину редкой красоты — это уже, пожалуй, состояние. Но никто не ищет редких жемчужин, да и вообще жемчуга. Добывают перламутр!
Расскажу в качестве примера про старого негра с Жемчужных островов, принадлежащих республике Панама.
Ему шестьдесят, у него четыре баркаса; как-то, принимая важного гостя-англичанина, он объявил:
— Я еще ни разу не нашел дорогой жемчужины. Ну, а если найду, вот увидите, подарю английской королеве, мне-то она не нужна.
Случилось так, что несколько месяцев спустя он нашел уникальную жемчужину, которая была оценена в несколько миллионов.
И старый негр сдержал слово! Ныне жемчужина находится в Лондоне, в сейфе Короны. Негр получил орден. Он по-прежнему добывает перламутр.
Несколько лет тому назад я почти безвыездно жил во французской деревне, и ко мне нередко приезжали газетчики в надежде взять интервью; мой сын, которому тогда едва пошел четвертый год, обладал поразительным чутьем на них и мигом их «определял».
— Наденьте на меня скорее комбинезончик, — кричал он, подбегая к гувернантке, — у него аппарат!
Затем он несся на птичий двор и хватал на руки индюка величиной с него самого: он уже знал, что это будет «характерный кадр», тот самый живописный снимок, какого жаждут от него репортеры.
Мне вспоминаются еще более давние времена, когда я большую часть времени колесил по свету. Куда бы я ни приезжал — в Стамбул, Бомбей, на Таити, — едва ступив на землю, я неизбежно встречал одного из тех восхитительных типов, которые, по-видимому, существуют исключительно для того, чтобы быть гидами при заезжих французах.
— Знаете, на прошлой неделе у нас был Кессель[39]… А за неделю до него я водил Монтарона в кабачок, куда мы с вами только что заходили… Несколькими днями раньше здесь был Бренгье[40], а перед ним Титена… Да вы увидите: они все расписались в почетной книге отеля, где вы остановились.
И нравилось ли нам, нет ли — все мы по очереди таскались за таким гидом. Нам показывали одни и те же достопримечательности, угощали одними и теми же национальными кушаньями, знакомили с одними и теми же женщинами. В сущности, все тот же индюк на руках у моего сына.
Вот уже больше года, как я в Америке. С моего приезда «Франс-суар» напечатала уже несколько статей, в которых я делюсь своими впечатлениями. Не я первый повествую о своем «открытии Америки», да и после меня о том же писали другие: многие журналисты, писатели, лекторы путешествовали по тем же местам, встречались с теми же людьми, обедали за теми же столиками тех же ресторанов.
И сегодня у меня нет больше никакой охоты делиться впечатлениями, изрекать суждения или в сколько-нибудь категорическом тоне излагать свои мысли об Америке или американцах.
Не знаю, насколько мой взгляд на вещи совпадает с вашим. Читая очерк о стране, которая мне незнакома, я всякий раз говорю себе:
— Все это очень и очень любопытно. Но вот какие там прихожие, кухни, столовые? Что едят люди на завтрак? Как выглядят трамваи и кто их водит?
Считайте это проявлением моего простодушия, но без всех этих мелких черточек повседневности я не в силах представить себе тамошнюю жизнь. Сколько зарабатывают люди? Сколько там стоит килограмм картошки и кружка пива?
И вот после года жизни в Соединенных Штатах и Канаде мне недавно представился случай пересечь Штаты на машине с Севера на Юг, делая небольшие перегоны. Около трех тысяч миль, то есть больше пяти тысяч километров. Из страны тюленей, из штата Мэн, где поля пять месяцев в году покрыты снегом, я добрался до самой Флориды, откуда рукой подать до тропиков и где над домом, в котором я пишу эти строки, колышется кроны кокосовых пальм, а в саду, наверно, водятся гремучие змеи.
Это не поездка с познавательной целью. Я просто прокатился по Америке. И все-таки я хотел бы описать вам мое путешествие день за днем, без всяких литературных ухищрений, просто потому, что, по-моему, это могло бы ближе познакомить читателя со страной, о которой можно рассказывать до бесконечности, не рискуя исчерпать тему.
Впервые в жизни я заставил себя вести записи, фиксируя все вплоть до цены на бензин, платы за завтрак или за комнату. Кому-то эти мелочи покажутся нелепыми — ну и пусть! Если бы я здесь не побывал, мне хотелось бы знать именно об этих мелочах.
Я даже представлю вам участников этого путешествия, чтобы в дальнейшем общаться с вами более доверительно. Две машины. Во-первых, «олдсмобил» с автоматическим переключением скоростей, в нем моя жена и учительница моего сына. Этой машины мы почти не будем видеть, поскольку жена моя упрямо держится скорости шестьдесят миль в час, то есть около ста десяти километров. Вторая машина поскромней, «шевроле», в ней моя секретарша — канадка французского происхождения (что будет иметь значение в дальнейшем), мой сын, которому сейчас семь лет, и я…
Мы на шоссе № 1, которое тянется вдоль побережья Атлантики, от городка Кале, что на севере штата Мэн, до Майами, по пути минуя такие города, как Бостон, Нью-Йорк, Филадельфия, Балтимор, Вашингтон и т. д.
Это шоссе — вроде тех речек, которые у истока выглядят совсем ничтожными, но постепенно обретают величие. Сейчас, во всяком случае, шоссе № 1 точь-в-точь похоже на одну из самых скверных департаментских дорог во Франции, да еще сразу после войны, да еще в каком-нибудь самом бедном, пострадавшем от войны департаменте. Такое же узкое. Неровное. В ухабах. Покрытие почти всюду разбито. Есть и различие: на этом шоссе не предусмотрено места для пешеходов. Правда, пешеходов я не видел. Не видно на дороге и детей, идущих в школу. Прямо у дома их подбирает скул-бас (школьный автобус), он же и отвозит их под отчий кров. Не знаю, как устраиваются те, кому охота пройтись пешком, то есть на своих двоих, — пожалуй, им приходится добираться до ближайшего города (на машине, разумеется) и гулять по тротуарам.
Другая оригинальная черта американских дорог: почти полное отсутствие столбов с указателями. Изредка, на значительном расстоянии друг от друга, попадаются надписи размером с визитную карточку, сообщающие, что вы по-прежнему находитесь на шоссе № 1, или, например, крошечная стрелка, советующая свернуть налево.
На каждые сто метров — машина. В обоих направлениях мчатся вереницы машин. От этого у вас скоро начинает шуметь в ушах. К счастью, скорость движения, как правило, невелика. Американцы любят мощные машины, но ездят со скоростью в среднем сорок миль в час, то есть километров шестьдесят пять — семьдесят. На большинстве шоссейных дорог это предельная допустимая скорость.
Вернее сказать, если американец едет медленно, значит, он трезв. Если же он мчит, очертя голову, это значит, что он пьян.
Первая заправочная станция. Три или четыре колонки. Разные сорта бензина…
Бензин высшего качества стоит девятнадцать центов галлон. Примерно четыре франка пятьдесят за литр. Без всяких просьб с вашей стороны вам дольют воды в радиатор, проверят уровень масла, очистят стекла, опрыскав их из красивого пульверизатора. В ярко раскрашенном деревянном домике позади заправочной станции вы найдете и ватерклозет, и кока-колу, и мороженое, и большой выбор конфет, которые завернуты в самые разные обертки и разительно отличаются с виду, хотя на вкус совершенно одинаковые: точь-в-точь зубная паста. Впрочем, это еще не так скверно. К ним можно привыкнуть. Зато нам гарантируется, что изготовлены они из продуктов высшего качества. Вдобавок напичканы витаминами.
Не помню, кто до меня написал, что, собираясь строить дом, француз сперва возводит ограду, утыканную сверху битым стеклом; англичанин обсаживает участок живой изгородью, американец же начинает с того, что сажает траву для будущего газона. Так оно и есть. Даже в городах каждый дом окружен газонами, и ничего, кроме газонов, не отделяет его от соседей и от тротуара, так что улица напоминает парк. Это впечатление усиливается еще и тем, что сами дома похожи скорей на игрушки, чем на обычное жилье.
Дома здесь деревянные, выкрашены в белый цвет, с красными, зелеными или синими крышами. Все новенькое, как будто только что из магазина или, вернее, со страниц каталога. Перед домом веранда. На веранде — кресла-качалки: когда со всеми заботами дня покончено, хозяева дома добросовестно качаются в этих креслах. Все, кроме того члена семьи, на чьем попечении находится газон — это могут быть сын или дочь, отец или мать. Потому что по изумительной зелени газона каждый вечер нужно пройтись косилкой.
Нигде я не видел столько деревьев. Они везде. Они роскошны. Повторяю, города — сущие парки, за исключением главной улицы, которая в каждом городе одна и та же, и магазины одни и те же. Магазины одинаковы, потому что принадлежат к одной и той же «сети», как тут говорят; поэтому и в штате Мэн, и во Флориде витрины повторяются. По обе стороны улицы тесными рядами припаркованы машины.
Останавливаемся в одном из этих прелестных городков, чтобы позавтракать, и, как истые европейцы, ищем ресторан. И совершаем ошибку: американцы охотнее остановятся где-нибудь по дороге перед киоском, где продают hot-dogs (горячие сосиски) и спагетти с подливкой. Они даже не выходят из машины. Автомобили у них превратились в живые организмы со своей анатомией. Услышав гудок, официант выносит поднос, который крепится к дверце машины; на подносе еда, которую можно проглотить в три-четыре минуты и запить стаканом холодной воды.
Ресторан? Разумеется, везде есть гостиницы, причем также одинаковые. Две огромные витрины, в каждой выставка ног. Дело в том, что по ту сторону стекла аккуратным рядом выстроены кресла-качалки, слева от каждой — плевательница, справа — пепельница.
Считается, что в гостиницах этих городков можно снять номер, но мне это не удалось ни разу, поскольку заказы на них принимаются за несколько недель. Еду подают только счастливчикам, остановившимся в данной гостинице.
Итак, мы все же находим заведение, заменяющее ресторан, — потом они будут попадаться нам во все время путешествия. Вытянутый в длину зал. Стойка из какого-то синтетического материала, который является имитацией чего-то другого; вдоль стойки высокие табуреты; отделенные перегородками столики, у каждого по две банкетки; официантки, как правило, приветливы и первым делом приносят вам, как здесь принято, стакан холодной воды.
Что до прочего — о доброкачественности еды можете не беспокоиться. Все чисто. Все, безусловно, полезно. Рыба и мясо на вкус совершенно одинаковы; к ним подадут неизменную горку овощей неестественного цвета, словно на фотографиях в журналах; этот красный, этот желтый существуют только на фотопленке «техниколор». Бутылочка с майонезом. Бутылочки с соусами. Все порционно. В вашей тарелке содержится полный рацион, который обеспечит вам количество калорий и витаминов, достаточное для нормальной жизнедеятельности.
Обед без мясного обойдется вам в шестьдесят центов и в сто пятьдесят франков, если был бифштекс — небольшой, хорошо прожаренный и довольно жирный.
Теперь с вашего разрешения признаюсь вам, что, уезжая, со стыдом вспоминал уборные в маленьких французских городах, особенно южных. Но в стране, где хлеб и вообще всю еду продают в целлофановый упаковке, думалось мне, и все остальное будет на уровне. Увы, нет, уборные ресторанов и баров, как правило, грязней и содержатся хуже, чем у нас. Вода не сливается, стены покрыты надписями. А ресторанные столики с нижней стороны облеплены шариками жевательной резинки: посетители прилепили ее, придя в ресторан, а уходя, побрезговали забрать. Моего сына это приводит в отчаяние.
— Не надо туда идти! Там будет чуингам! Прежде чем приняться за еду, он придирчиво заглядывает под стол. Он радуется, узнав, что через несколько дней нам предстоит обедать в большом отеле, где не будет этих липких наростов.
Остается в конце каждого перегона найти ночлег. Как я уже говорил, гостиницы неизменно полны. Зато на домах и фермах вдоль дороги очень часто можно заметить вывеску «Tourist-rooms», что означает, вне всякого сомнения, комнаты для туристов.
В домах просторно, чисто. Все удобства. На неизменном газоне, зеленом и аккуратно подстриженном, два или три автомобиля. Куда бы вы ни приехали, везде машины стоят прямо под открытым небом, поскольку владельцы не дают себе труда завести их в гараж; впрочем, место в гараже стоит не меньше доллара.
Вы звоните. Заполняете карточку. Это прежде всего. Потом платите. После чего хозяйка, часто прирабатывающая сдачей комнат фермерша, одетая в веселенькое платье в разводах, провожает вас в очаровательную комнатку. Вы у себя дома. Вам не предложат никаких услуг. Бесполезно просить чашку кофе или звонить несуществующей горничной. Вы предоставлены сами себе. Уезжайте, когда пожелаете. Отправляйтесь подкрепиться, куда вам заблагорассудится. Что до завтрака в постель — сама эта мысль показалась бы здесь чудовищной.
Зато имеется отличная ванная, чистая уборная, холодная и горячая вода, превосходные матрацы. В хлеву есть коровы, а возможно, и свиньи, но вы их не увидите и не почувствуете ни малейшего запаха: на здешних фермах совсем не пахнет фермой, вы не заметите навоза, и вообще, внутри эта ферма похожа на дома наших весьма преуспевающих буржуа. А в гараже одна или две машины.
Половина десятого утра. Мотор гудит. Вторя ему, мурлычет радио. Веселый дружелюбный голос обращается по очереди к множеству людей, у которых сегодня день рождения, шлет им шутливые поздравления от имени родных и друзей; затем звучат любимые песенки именинников. Это передача «Happy Birthday» («С днем рождения»); слыша ее, представляешь себе очаровательный городок, где все друг друга знают и зовут по имени, как это принято почти повсюду в Соединенных Штатах. Потом начинается первый мыльный роман.
Мыльные романы — это, так сказать, основа американского радиовещания. В день их передают пять или шесть — кстати, то же самое и в Канаде, где они пользуются не меньшим успехом. Эти передачи оплачиваются пятью или шестью крупными мыловаренными фирмами, ожесточенно конкурирующими между собой. А поскольку обращены они к женщинам, то предлагают своим слушательницам радиороманы, разительно напоминающие старую добрую мелодраму XIX века.
Различие, однако, состоит в том, что мыльные романы продолжаются годами. Один из них, «Человек и его грех», который передает Канада, насчитывает уже около двух тысяч выпусков, и это еще не предел.
Слушаю «Стеллу Даллас» — в Штатах эта вещь пользуется огромным успехом: некая женщина сбилась с пути праведного, у нее дочь, ради которой она идет на любые жертвы, отдает девочку отцу, украдкой присутствует на ее богатой свадьбе… Как видите, Ксавье де Монтепен[42] наплодил потомство по ту сторону Атлантики.
Заправка. Протирка стекол. Едем дальше. И внезапно мне приходит в голову, что, не будь эти домики деревянными, и будь указатели, предупреждающие о крутых поворотах, не желтыми, а белыми, и красуйся на них вместо слова «curve» (крутой поворот) привычная французским водителям загогулина, и будь дорога обсажена с обеих сторон платанами…
Глупости, сам понимаю. Но мне хотелось бы объяснить, почему, несмотря на все отличия, я почти не чувствую себя на чужбине или чувствую куда меньше, чем на дорогах Голландии, Венгрии или Испании.
Так же, как у нас, здесь через каждые пять миль попадается деревня, через каждые пятьдесят миль — городок; в любой деревне одна или несколько церквей, чаще несколько, потому что жители исповедуют разные религии. А если церковь одна, ею пользуются по очереди служители разных культов. Здесь есть картофельные поля, пастбища с коровами, леса, холмы, словом, пейзаж вполне напоминает, скажем, местность где-нибудь в долине реки Крез, с той только разницей, что на протяжении сотен миль он ничуть не меняется.
Но тут я вдруг вспоминаю, как два месяца тому назад летел на самолете над Канадой и штатом Мэн, и мне начинает казаться, что я сплю и вижу сон. И впрямь, насколько по-другому выглядело все это сверху! До самого горизонта сплошь леса, ни шоссе, ни проселков — и озера, сотни озер, разбросанных среди гор и холмов.
И только несколько полос распаханной земли, несколько крыш, несколько белых домиков, рассеянных вдоль двух или трех светлых ниточек, какими сверху кажутся шоссейные дороги, такие же, как эта, по которой я теперь еду.
Сверху все выглядело как у Фенимора Купера: казалось, там бродят и Кожаный чулок, и Длинный карабин, и Последний из могикан… Нам пришлось объехать мертвую рысь, которую сбила какая-то машина. А вчера, когда мы остановились менее чем в миле от деревни, недалеко от нас бегал скунс.
Если мы углубимся на три-четыре мили в сторону от этого мирного шоссе, окажемся в непроходимом лесу, где живут медведи, лоси и олени карибу.
Сюда, между прочим, приезжают время от времени охотники и рыболовы из больших городов, пресловутые миллиардеры, чьи имена у всех на языке; здесь они занимаются спортом; на берегах озер или рек у них охотничьи лагеря, хижины, сложенные из бревен. Как правило, они добираются сюда самолетом — кто личным, кто взятым напрокат самолетом-такси.
Вблизи каждого городка, каждого мало-мальски значительного населенного пункта существует аэродром. Мой сын одолел меня просьбами посмотреть на землю с высоты, и мы остановились около одного из этих аэродромчиков, где выстроилось несколько маленьких желтых самолетов. Там была очередь, состоявшая из мальчиков от тринадцати до шестнадцати лет, в комбинезонах или поношенных костюмчиках, обутых кто в сандалеты, кто в стоптанные башмаки. В большинстве это батраки или дети фермеров. Я приготовился к долгому ожиданию, но ничуть не бывало: этим паренькам хотелось не покататься и не полюбоваться видами. Они пришли, чтобы поучиться водить самолет. Я видел, как мальчуган никак не старше двенадцати лет, огненно-рыжий, вихрастый, весь в веснушках, преспокойно уселся за рычаги управления.
Пятнадцатиминутная прогулка стоит два доллара. Снова вижу море, прихотливую линию берега, сотни островков, бесконечные леса, в которые тут и там вкраплены небесно-голубые пятна озер.
Фермы и пастбища, которым не видать было конца, оказались всего лишь узенькой полоской плесени по краям безграничного, не тронутого цивилизацией пространства.
И снова едем; надпись на указателе гласит, что налево индейская резервация. После мыльного романа передают джазовую музыку, ее сменяет другой мыльный роман.
Деревня. Деревянные дома, такие же, как всюду, с той только разницей, что во всем заметен упадок: вместо стекол многие окна забиты рубероидом, участки вокруг домов обработаны плохо и не везде.
Это резервация. Индейцы настолько смешались с белым населением, что отличить их бывает нелегко. Но встречается и довольно чистый тип. Множество детей. Жители одеты так же, как все небогатые американцы; почти у каждого дома старенький «форд».
Церковь, здание муниципалитета. В сущности, такая же деревня, как другие, разве что погрязней. Там и сям лавчонки, торгующие сувенирами, главным образом корзинками, сплетенными руками легендарных краснокожих.
Мой сын разочарован. Во Флориде он увидит других индейцев, которые ради туристов наряжаются в яркие национальные костюмы и втыкают в волосы перья. Флоридские индейцы живут, как и раньше, в вигвамах, но порыскайте поблизости и наткнетесь на старый автомобиль, без которого им не обойтись.
Дорога. Через каждые сто метров огромные щиты: «Посетите пустыню Мэн! Самый грандиозный аттракцион в мире!» Они повторяются на протяжении сотни миль. На большинстве встречных машин красуется желтенький вымпел с надписью: «Пустыня Мэн».
Мы еще не утратили веры в Деда Мороза. Едем туда. Оказывается, что пустыни Мэн нет в природе. Есть просто-напросто клочок земли, покрытый песком, нечто вроде дюны вдали от моря, и там устроено подобие ярмарочного аттракциона: несколько картонных верблюдов да фанерные пальмы. При входе необходимо купить сувенир. Потом заплатить по таксе, после чего к вашей машине прикрепят рекламный вымпел с надписью, который большинство автомобилистов гордо выставляют напоказ.
Отсюда рукой подать до настоящего леса, не изменившегося со времен открытия Америки: там сохранились в первозданном виде и растительность, и животный мир. Но людям это не интересно, зато нелепый ярмарочный балаган притягивает ежедневно сотни автомобилистов.
А между тем потомки гуронов и ирокезов уныло блуждают по своей деревне, напоминающей нищий пригород, и нерешительно протягивают туристам корзиночки да игрушечные пироги.
Что ни говори, испытываешь некоторое потрясение, когда вдали от городов, в чистом поле, у дороги внезапно видишь французский ресторан. И не просто французский ресторан, а такой, где готовят блюда южной кухни. Сам хозяин из акадийцев, то есть из французских канадцев, которые распространились по всем Соединенным Штатам, от штата Мэн до Юга, но сохранили верность своему языку, несмотря на то что их окружают одни англосаксы. Хозяйка родом из самого Прованса, из Бо, и ее акцент так и отдает прованским маслом.
Признаюсь вам, первые мои слова были:
— Ну, наконец-то мы разопьем бутылку настоящего вина!
— К сожалению, нет! Три недели назад я подал бы вам вино, но недавно деревня проголосовала за сухой закон.
Тут я получил объяснение загадки, мучившей меня с самого отъезда. В жару иногда хочется пить. Проезжаем через какую-нибудь деревню, где в ресторане выставлены все виды пива и спиртного, какие только можно себе вообразить, в том числе и коньяк, и шампанское, но время еще слишком раннее.
— Выпьем в следующей деревне.
А в следующей деревне, где мы просим бокал пива, на нас смотрят так, словно мы богохульствуем или публично показываем зад.
— Пива? Нет, сэр. Этого мы не держим!
Пятью милями дальше, чуть выедешь за пределы округа, в продаже есть пиво, но нет крепких напитков. Потом снова «сухие» края. Здесь семь дней в неделю можно пить все, что пожелаешь, там не пьют по воскресеньям. В другом месте по воскресеньям пьют с полудня, а по соседству утолять жажду разрешается только начиная с трех часов.
Все разъяснилось очень просто. Каждый округ принимает голосованием такие законы, какие ему нравятся, в том числе и касательно выпивки. Короче, каждый муниципалитет в каждом штате устанавливает свои собственные правила.
В этом мне видится известное величие. Возьмем деревню — от полусотни до сотни ферм, от полусотни до сотни семей, которые поселились здесь в незапамятные времена и распахали землю. Разумеется, эти люди принадлежат к великой американской нации. Но с другой стороны, они остаются свободными людьми. Они образуют самодостаточное сообщество и желают жить в нем по собственному вкусу.
Например, обитатели какой-нибудь деревушки в штате Мэн отнюдь не жаждут, чтобы их осаждали туристы, оглушал шум и гам в кабачках, беспокоили пьяные драки. Они люди мирные. Они у себя дома. Они ходят друг к другу в гости, и, если им захочется пропустить стаканчик в кругу семьи, они так и сделают.
А если соседняя деревня, расположенная на берегу моря или реки, заинтересована в привлечении иностранцев, поскольку это выгодно для торговли, — вольному воля!
Я досадовал на это и продолжаю досадовать. В Канаде я уже сталкивался с такой автономией округов и деревень, которая подчас оборачивается для проезжего человека непрестанной мучительной жаждой.
Все же признаюсь, что снимаю шляпу перед этими людьми, которые упорно хотят жить у себя дома так, как им хочется, и умеют этого добиться.
Между тем климат меняется. Дорога становится шире, посередине ее тянется красивая белая полоса. Теперь мы будем ехать вдоль моря по курортным местам и еще до наступления вечера приобретем новый опыт в вопросе «сухого» и «мокрого» закона.
Сперва о «сухом». Вообразите себе изумительный пляж с тонким песком, не хуже, чем в Ле-Сабль-д'Олоне, и раз в десять больше. Но вокруг не видать отелей, кафе и вилл «Мечта» — вместо всего этого до самой воды тянутся лужайки, обсаженные деревьями. Дома похожи на самые прелестные постройки Довиля, но расположены без всякой скученности.
Один-единственный отель — просторный, соразмерный, похожий скорее на частный дом.
Не спрашивайте, где казино, где бар или ресторан. Не пытайтесь выпить, или поесть, или хотя бы устроиться на ночлег: номера в этом отеле сдаются заранее, за много месяцев, тщательно подобранным постояльцам.
Мы приехали в полдень, изголодавшиеся, умирающие от жажды. Солнце жгло немилосердно, а нам оставалось только любоваться домами и парками, площадками для гольфа и теннисными кортами, женщинами в светлых платьях на террасах и веселыми компаниями, безмятежно потягивающими коктейли из запотевших от холода бокалов.
Пляж для избранных. Каждый чувствует себя как дома. Люди ходят друг к другу в гости. С какой стати им терпеть у себя под боком бар, куда невозбранно будет приходить и напиваться кто угодно?
«Сухой» закон! Ни капли! Как вы теперь понимаете, это вовсе не означает, что здесь не пьют. Пьют, но дома, в семейном кругу или с друзьями. Собираются люди, принадлежащие к одной среде, имеющие сходные вкусы, а если они хотят встретиться на нейтральной территории — к их услугам частный клуб.
Тем лучше для них. И тем хуже для нас, которым приходится уезжать, не утолив ни жажды, ни голода; правда, отъехав на двадцать миль, мы сразу же найдем все, чего желали, но, к сожалению, всего этого слишком много.
Потому что если тот пляж, который мы покинули, можно признать типично американским явлением, то не менее типичен и тот, куда мы попадаем потом. Правда, здесь все наоборот. И люди здесь другие. За две мили он заявил о себе адским шумом и гамом. Вереницей, в несколько рядов едут машины, набитые мужчинами без пиджаков, женщинами в купальниках, полуголыми и голыми детьми и самым немыслимым багажом.
Здесь вы можете выпить, уверяю вас. В коктейль-холлах Лаунджа и в ресторанах, где в каждом углу игральные и музыкальные автоматы, вам подадут все, что угодно. Но все автоматы звучат одновременно. Над головами надрываются репродукторы. На пляже ларьки и палатки. На пляже?
Да, здесь есть морской песок. Но увидеть его удастся только, если проберешься сквозь лабиринт гигантского луна-парка. Натыкаясь друг на друга, мечутся электрические автомобили; в бесчисленных тирах слышатся выстрелы; взрываются ракеты; сто разных оркестров играют каждый свое; scenic-railway[43] оглушает вас грохотом и истерическими воплями пассажиров.
Это ярмарка, сущая ярмарка на морском берегу; ярмарка, которую заполнила полуголая толпа — плавки, купальники, пиво, кока-кола, ice-creams, горячие сосиски и кульки с жареной картошкой.
То же самое, но в столь гигантских формах, что возникает мысль о катаклизме, вы обнаружите в Атлантик-Сити, недалеко от Нью-Йорка; такое же зрелище встретится вам едва ли не всюду на побережье до самого Джексонвилла в штате Флорида.
На каждом, шагу киоски. Продается все, что угодно. Сталкиваются машины, и люди наступают друг другу на ноги. На берегу величественного океана десятки тысяч человеческих особей собираются в толпы, сотрясаемые ритмами бесчисленных мотивчиков.
Разумеется, здесь царит «мокрый» закон. Иначе, если бы пиво и виски не лились рекой, здесь просто ничего бы не было. Кстати, сказал ли я вам, что коктейль обойдется вам в шестьдесят франков, бокал пива — в двадцать пять, а катание на вертком автомобильчике по игрушечному автодрому или вход в один из балаганов стоит приблизительно пятьдесят франков? Три минуты — пятьдесят франков: можете себе представить, сколько долларов выкачивают из этой толпы, которую привозит сюда непрерывный поток машин, которая спит, если ей это вообще удается, прямо на пляже — не считая предусмотрительных людей (их немало), к чьим автомобилям прицеплены фургончики.
Едят везде — в ресторанах, кафетериях, прямо на улице. О жизнедеятельности отдыхающих свидетельствуют горы пустых консервных банок, вырастающие к утру. Мороженое раскупается тоннами; из рефрижераторов беспрерывно поступают новые партии его и автоматически перегружаются на машины, к которым толпой устремляются люди.
Здесь мы можем наконец выпить и поесть. Но черт побери, насколько приятней было бы подкрепиться на предыдущем пляже!
Однако могу ли я, положа руку на сердце, ставить в вину обитателям того курорта «сухой» закон и буржуазный отдых в кругу семьи?
Сквитаюсь с ними в следующий раз: устрою так, чтобы они меня туда пригласили!
Положительно, из-за этого проклятого шоссе № 1 мне то и дело приходится менять мнение. Благодаря park-way я въехал в Нью-Йорк как по маслу — это простецкое выражение тут будет более чем уместно. Может ли выезд быть затруднительнее въезда? По-видимому, напрасно я не свернул на этот мост по правую руку, который слишком поздно заметил!
Впрочем, не хочу кривить душой. Мост я заметил вовремя, но он висел прямо в поднебесье, на огромной высоте, как проволока воздушных акробатов, работающих под куполом цирка, и показался мне таким головокружительным, что я нашел причины ехать прямо. Уговорил себя, что хочу проехать через один из прорытых под Гудзоном туннелей, над которыми проходят трансатлантические лайнеры.
С этого начались мои неприятности. Сперва пошел дождь — такой я видел только в Экваториальной Африке.
Это был ливень, за несколько минут превративший улицы в бурлящие потоки воды.
Затем — возможно, что тут опять-таки виноват дождь — мне показалось, что я мгновенно перенесся в какой-то апокалипсический пейзаж, который прежде видел разве что на полотнах Фернана Леже[44]. Улица превратилась в мост или мосты превратились в улицы, сказать не берусь. Как бы то ни было, то был мир из бетона и железа, на дороге оставалось множество следов, похожих на рельсы крупной железнодорожной станции и так же разветлявшихся.
К несчастью, не было стрелочника. Были стрелки указателей. Какие-то надписи, настолько мелкие, что из-за дождя невозможно было их прочитать. А справа и слева бесконечные машины; мне казалось, что я угодил к ним в плен. В самом деле, разве успеешь высунуть руку в дверцу и остановить все эти автомобили, которые содрогаются от нетерпения у тебя за спиной?
И все это, вопреки правилам, которые я тщательнейшим образом изучил, катит со скоростью от пятидесяти до шестидесяти миль в час, идет на обгон, бросается наперерез, сворачивает вправо или влево и катится вниз по наклонной плоскости невесть куда.
Наклоняюсь и вижу, что я высоко в воздухе, а внизу подо мной какие-то пустыри, рельсы, горы мусора и квадратики огородов, на них растет картошка. Дальше заводы и снова пустыри; перемахиваем через верфь, где строится корабль.
Здесь, признаюсь вам без всяких околичностей, Америка и впрямь начала меня пугать. Мой пульс забился чаще, в ритме тысяч моторов, теснивших меня со всех сторон. В голове засела мысль о том, что стоит на четверть секунды отвлечься… По-прежнему лил дождь; вокруг, насколько хватает взгляда, исполинские трубы, каналы, пустыри, балки, шлак — кошмарный мир, нависавший над нашей дорогой, а иногда наползавший прямо на нее; и сама эта дорога была и не дорога вовсе: она казалась какой-то искусственной, чудовищной конструкцией, которая не соприкасалась с землей, а словно парила в пространстве.
Сколько миль я так проехал — понятия не имею. Кровь в висках у меня пульсировала в одном ритме со стеклоочистителем; спина болела, потому что я все время нагибался, чтобы сквозь стекла, искажавшие видимость, разглядеть дорогу.
Было не то пять, не то шесть вечера. Наконец я заметил город или нечто напоминавшее город и, изнемогая от усталости, объявил:
— Заночуем здесь.
Дальше ехать по воде было невозможно. И потом, я по-детски верил, что если моя машина по какой-либо причине остановится, то я избавлюсь от тысяч автомобилей, едущих вслед за мной.
Улицы. Заводы. Магазины. Несколько разбросанных далеко один от другого высотных домов, которые кажутся выше нью-йоркских. Полисмены в непромокаемых плащах и просто люди, спешащие по улицам, превратившимся в реки.
Какое это наслаждение — вдруг оказаться в lobby[45] мирного, комфортабельного большого отеля! Не успели мы открыть рот, как нам объявили, что свободных номеров нет. И во всех четырех отелях этого промышленного города, который называется Ньюарк, мест не оказалось — как всегда.
В иных обстоятельствах этот город, возможно, показался бы нам очаровательным. Кто знает? Но у меня осталось самое чудовищное воспоминание о Ньюарке, и отель, второсортный, хотя и благообразный с виду отель, куда нас в конце концов направили, отнюдь не способствовал тому, чтобы исправить первое впечатление.
Спальня, ванная, гостиная. В гостиной радиоприемник-автомат, в который нужно опускать двадцатипятицентовики. Все грязное, унылое, обшарпанное, хуже, чем в худших номерах «Ла Виллетт». Мы не отважились воспользоваться ни ванной, задернутой занавесом, черным от грязи, ни уборной. Мы даже не были уверены, что рискнем лечь в кровати. К сожалению, мы на это отважились — несомненно, там-то мы и подхватили вшей, которых обнаружили в волосах несколько дней спустя.
Если бы мы свернули на тот головокружительный мост, оказавшийся в итоге менее головокружительным, чем избранная нами дорога, — мы бы наверняка избежали этого кошмара.
Тем более что на следующий день, проехав несколько миль, мы угодили в настоящую волшебную сказку. Участок шоссе № 1 оказался на ремонте, и стрелки вывели нас на объезд.
И вдруг — тишина, сущий земной рай. Где вереницы машин, зажимавших нас в тиски? Понятия не имею, куда они делись. Наверно, не послушались указателей. А может быть, все они ехали в Ньюарк?
Кружными дорогами катим через живописную местность, по которой раскиданы роскошные виллы, виноградники, сады, рощи, где распевают тысячи птиц.
Мы едва отъехали по прямой миль на шестьдесят от Нью-Йорка, а кажется, что мы в пятидесяти километрах от Парижа, в лесу Фонтенбло, причем в таком Фонтенбло, который простирается на пол-Франции.
Я хорошо знаю, что где-то там, справа и слева, есть города, но меня не тянет на них взглянуть — ни на Бетлеем, который хоть и доводится тезкой евангельскому Вифлеему[46], однако знаменит сталелитейными заводами, ни на Филадельфию, ни на Трентон.
Едем мимо отлогих холмов, мимо деревьев, мимо сверкающих рек. Время от времени минуем крошечные города — несколько белых домиков под красными крышами, непременные лужайки, цветники.
Мы в Пенсильвании, в краях старика Пенна[47], писавшего об основанной им стране, которой предстояло долгое время оставаться его владением, прежде чем она превратилась в штат:
«О, сколь сладостен покой этих мест, что не ведают волнений и смут несчастной Европы!»
Старый мудрец написал это уже три с половиной века назад, и, самое поразительное, несмотря на гигантские города, выросшие на его земле, слова эти не обесценились и поныне.
Шоссе № 1 обошлось с нами коварно, заставив проехать по промышленному пригороду, но благодаря ремонту мы, по счастью, выбрались на верную дорогу.
Не правда ли, странная и прекрасная страна: отъехав от города с более чем двухмиллионным населением всего на каких-нибудь сорок миль, вы можете удить форель среди природы, не тронутой цивилизацией!
Тем временем жена моя свернула направо. Таким образом, через три часа После Нью-Йорка она, будучи помешана на скоростной езде, очутилась в Блу-Маунтинс, то есть в Синих горах.
Горная дорога, местность, в которой, кажется, до сих пор живут одни индейцы; дорога настолько не похожа на американскую (в понимании европейцев), что моей жене пришлось проехать около ста миль, прежде чем ей встретилась заправочная станция.
Ни гаражей, ни городов, ни деревень. Ни киосков, где продавались бы кока-кола и hot-dogs. Только деревья, птицы, реки, ручьи. Никаких «удобств». Ни души — если вы угодите в аварию, выручать вас будет некому.
Вот почему нью-йоркский промышленник или коммерсант не ездит на уикенд в курортные города вроде Довиля; он скромно сообщит вам: «Я еду в мой охотничий домик…»
Вероятнее всего, самолетом. Но это не беда. Зато — пустынная местность, вроде той, что я вам сейчас описывал; хижина из бревен; здесь он будет удить рыбу или охотиться один или с несколькими друзьями; здесь ему придется самому стелить себе постель, мести пол, стряпать, но все это будет ему в радость.
Вообще, умение обходиться без прислуги — большое достоинство американцев. У них действительно нет слуг. Вы возразите мне, что это не совсем так? Возможно. Не буду настаивать. Разбогатевшие лавочники с Бродвея и Лексингтон-авеню отдыхают в более или менее роскошных отелях. Но по-настоящему «крупные» воротилы отправляются куда-нибудь в глушь, например в штат Мэн или в Блу-Маунтинс, в собственные охотничьи домики и жаждут только одного — пожить несколько дней непритязательной жизнью трапперов[48], тех самых трапперов, от которых многие из них ведут происхождение, по праву гордясь этим.
Не правда ли, странно было бы с моей стороны посвятить добрых два десятка очерков Америке и не рассказать о Вашингтоне? Это все равно, как если бы какой-нибудь иностранец говорил о Франции эпохи Людовика XIV и забыл упомянуть Версаль. Помню, какой отклик в годы войны рождало повсюду слово «Вашингтон», равно как слово «Рузвельт». Помню, как все дипломаты в мире, все финансисты, все экономисты потянулись в прошлом году в этот город, ставший буквально пупом земли. Но это не все. Нет ни одной страны, которая не имела бы в Вашингтоне всевозможных представительств и делегаций. Короче говоря, в этом наименее американском из всех городов «представлен» весь мир. Сами же американцы — служащие своеобразного «офиса» по производству и распределению.
Я чуть было не «увильнул» от Вашингтона, как сказали бы у нас в коллеже, то есть чуть было не решился миновать его и ехать дальше по одному из тех чарующих шоссе, которые я вам описал. Но профессиональный долг заставил меня остановиться.
И вот, ей-богу, мне нечего сказать о Вашингтоне. Не красивый и не уродливый, не огромный и не маленький, не оживленный и не сонный. Летом там скорее жарко, чем холодно, но я — то приехал туда не летом.
Умолчим об отелях: нужно по меньшей мере возглавлять делегацию особой важности, чтобы вас разместили на ночлег хотя бы в ванне. Впрочем, о таком положении дел предупреждают загодя. За двадцать миль до города у дороги виднеется кокетливое здание туристского бюро, где вас ждет любезнейший прием.
Замечу кстати, чтобы не забыть сказать об этом в дальнейшем, что в Соединенных Штатах вас, за редкими исключениями, повсюду принимают любезно. Не только французов. Не только из личных симпатий. Это дело принципа. Здесь считается, что хорошее настроение — неотъемлемая часть гигиены. Даже по радио вам дают заряд хорошего настроения.
Вообще вас повсюду встречают радостно, чтобы не сказать — сердечно.
Итак, нам весьма сердечно сообщили адреса нескольких домиков в восьми-девяти милях от города и выдали специальные талончики. Это наши первые домики-люкс; в таких же, только не деревянных, а каменных или кирпичных, мы еще не раз будем останавливаться на Юге. Вообразите себе коттедж, который пришелся бы по вкусу многим добропорядочным буржуа у нас во Франции, изысканно комфортабельный, с персональным гаражом, у которого ворота не отворяются, а поднимаются — вы, может быть, видели такое в кино.
Но вернемся в Вашингтон, план которого был в свое время начерчен французом[49]. Широкие улицы. Просторные проспекты. Зелень, газоны, как во всех американских городах. Вот только не слишком ли широки улицы, нет ли тут перебора?
Несмотря на такую прорву народа и на то, что город явно перенаселен, у меня было ощущение, будто на мне слишком большой, не по росту пиджак.
Я бы дорого дал за узкую улочку, за обшарпанный дом или просто за обычное здание, не похожее на маленький дворец. Все так гармонично, так богато, так солидно, что кажется, будто по утрам весь город чистят пылесосом.
То же с местными жителями. Здесь нет обычных людей, таких, как мы с вами. Ни среди американцев, ни среди иностранцев. Все они функционеры. Ох, им, пожалуй, не понравилось бы, что я их так называю. Скажем иначе: новые короли, новая аристократия — люди, занимающие более или менее высокие посты во всяких представительствах или офисах. Одни хлопочут, чтобы их странам были предоставлены кредиты, другие эти кредиты распределяют или наводят различные справки, но, в сущности, одно другого стоит.
Эти люди существуют в своем кругу, встречаются в одних и тех же посольствах, на одних и тех же приемах и в одних и тех же ресторанах, где бывают с женами, а ночью их можно увидеть в пригородных ночных клубах, куда они ездят с секретаршами.
Секретарши у них тоже не простые: и нравы, и манера держаться, и одежда, и язык изобличают в них принадлежность к мирку тех, кто чем-нибудь да управляет и подходит к проблемам, стоящим перед человечеством, не иначе как с позиций статистики, оперируя миллионами ртов, которые надо накормить, ног, которые надо обуть, деревьев, которые надо срубить, лир или крон, которые надо перераспределить.
Если в ресторане вы услышите разговоры за соседними столиками — хотя эти столики дипломатично расставлены подальше один от другого, но есть люди, которые привыкли говорить громко, — вам покажется, будто вы читаете «Хронику королевской передней». Вашингтон — великая столица и в то же время небольшой провинциальный городок, где все всех знают. Да это и не город — это Двор.
Двор этот демократичен, и его всемогущий Президент живет в Белом доме, который немногим больше других зданий; вокруг дома — обнесенный решеткой парк.
И все же это Двор: новая шляпка на жене какого-нибудь посла служит здесь темой для разговора, и дамы пользуются каждым случаем, чтобы выставить напоказ свои драгоценности.
Как все это выглядит со стороны? Похоже на некоторые уголки Нейи. Красиво и чертовски скучно («скука в чистом виде», как выражается моя секретарша-канадка). Только здесь в Соединенных Штатах можно встретить людей, одетых, как на модной картинке, чопорных и каких-то замороженных.
При мне с ними сыграли хорошую шутку. Забастовали служащие отелей. А большинство «представителей» и прочих высокопоставленных деятелей живет именно в отелях. Так что пришлось им хозяйничать самим, и во время приемов на высшем уровне разодетые дамы и господа сменяли друг друга на кухне, помогая хозяйке дома.
Течет Потомак. Помните сообщения: «Президент отбыл в плаванье на…» Потомак — восхитительная река, на ней полно восхитительных яхт. Вокруг восхитительные виллы. И повсюду люди, достигшие у себя в стране или здесь столь значительного положения, что в конце концов они стали относиться сами к себе крайне серьезно.
Я не застрял в Вашингтоне — не сердитесь на меня за это. К тому же, заботясь об истине, скажу, что после Нью-Йорка, особенно после того кошмарного пригорода и ночевки в завшивленной гостинице, я изо всех сил спешу скорей добраться до южных штатов.
Об остальном я имел представление и раньше, но есть слова, которые с детства звучат для меня музыкой, и мне хотелось бы обогатить их наконец зрительными образами: Виргиния, Каролина, Джорджия, Флорида…
Там табачные и хлопковые плантации. Я уже совсем близко. Вашингтон — граница между рабовладельческими и антирабовладельческими штатами.
Теперь вы понимаете, почему я не задержался в этом городе, который, по-видимому, не безобразней других городов, а кому-то, быть может, покажется приятным, который весь насквозь американский, хотя я и не уловил там американского духа, и который оказался для меня дверью в незнакомый мир, непреодолимо меня влекущий?
Забыл рассказать вам о другом большом городе, о Балтиморе. Хороший город. Большой. Чистый. Высотные здания в деловом центре. Люди живут в небольших, почти одинаковых домиках, выстроившихся ровными рядами вдоль широких, полных света улиц, по которым раскатывают на роликовых коньках дети. Другие домики, какими гордились бы наши рабочие, принадлежат неграм; вечерами негритянские семьи рассаживаются на ступеньках крыльца, чтобы подышать воздухом.
Умолчу об университете, школах, библиотеках, обо всех общественных учреждениях, которые на этом континенте всегда великолепны.
Бог с ним, с Балтимором, не стану же я уделять ему больше внимания, чем Вашингтону! Еду на Юг.
И намерен во что бы то ни стало ночевать в Виргинии.