Дубинянская Яна родилась в Феодосии. Автор 16 книг прозы. Живет в Киеве. В "Новом мире" печатается впервые.
Место совсем незнакомое. И очень-очень интересное.
У входа в круглый стеклянный домик растет маленькое, с девочку ростом, темно-зеленое дерево с огромными пурпурными цветами. Все другие деревья тут большие, просто гигантские. В них поют и стрекочут насекомые, — вот бы поймать! — но девочка страх какая голодная, а из домика вкусно пахнет. Это, наверное, кафешка, а не домик.
Девочка заходит внутрь, мимолетно погладив дерево по кожистому листу. Точно, кафешка. Улыбается тетя за стойкой, на которой разложены всякие вкусности. Даже глаза разбегаются, что бы такого выбрать. Улыбчивая тетя задает вопрос на непонятном языке, девочка теряется в первый момент, но потом, сориентировавшись, уверенно тыкает пальцем в большое круглое пирожное, политое шоколадом. Продавщица кивает, берет его большими щипцами и укладывает на блюдечко. А потом вопросительно смотрит на девочку.
Ой! А денег у нее нет. Она даже не знает, какие тут нужны деньги.
Тетя опять о чем-то спрашивает. Девочка молчит. Жалко. Наверное, придется так и уйти без пирожного.
Но происходит неожиданное. Продавщица все-таки ставит блюдце на поднос, наливает в длинный стакан желтого соку, вставляет трубочку. С улыбкой указывает на ближайший столик. А когда девочка, старательно сопя, уносит поднос, набирает номер с блестящего черного телефона на стойке.
Сок неимоверно вкусный. И пирожное. Хоть бы так было всегда.
А за стеклянной стеной — чудесная страна. Много-много зелени, сочной и темной, яркие цветы, а птицы еще ярче, вон они перелетают с ветки на ветку. Сейчас девочка доест пирожное и побежит смотреть. Она никогда раньше здесь не была. Она понятия не имеет, как оказалась здесь.
Снова слова на неизвестном языке. Девочка поднимает голову. Напротив сидит уже другая тетя, немолодая, в белом халате. Белый халат девочке очень не нравится, она ерзает на стуле, пряча глаза. Тетя повторяет фразу с той же интонацией, но слова уже другие — наверное, на другом языке. Потом еще раз, еще. И вдруг:
— Ты потерялась?
В первый момент девочке не хочется отвечать, пускай думают, будто этот язык ей тоже незнаком. Но, с другой стороны, интересно же, где она, что это за место, а как еще узнаешь? Вежливо улыбается:
— Да, кажется.
Тетя мелко кивает несколько раз, словно приколачивает молотком свою победу. Спрашивает:
— Отбилась от группы, да? Ничего. Сейчас мы найдем твоих родителей. Скажи, пожалуйста, твою фамилию.
Девочка говорит. И уже открывает рот для встречного вопроса — но нет, сначала надо прожевать кусок пирожного, и тетя в белом халате успевает встать из-за столика:
— Сиди здесь, никуда не уходи. Я скоро вернусь, и мы вместе пойдем к маме. Подожди меня. — Она оборачивается к продавщице и добавляет несколько слов на чужом языке. Наверняка просит присмотреть за девочкой, пока ее не будет.
Все она врет. Мамы здесь нет. Девочка знает точно.
За стеклом деревья покачивают цветущими ветвями, порхают птицы, проходит группка людей, одетых причудливо и ярко. Кажется, начинает смеркаться. Скоро наступит ночь, и, если не убежать прямо сейчас, они наверняка задержат, запрут, не отпустят, не дадут ничего посмотреть.
По трубочке поднимаются в рот последние капли сока. В этот момент раздаются голоса и смех: в кафешку входят яркие люди, которых девочка видела сквозь стекло. На всех девушках широкополые шляпы, повязанные разноцветными шарфами, купальники и прозрачные парео, мужчины в пестрых шортах и светлых майках, а один вообще голый по пояс, зато шляпа у него самая большая, украшенная веревочками и заклепками. Он и подступается к улыбчивой продавщице, заводит разговор, подхваченный взрывами смеха друзей и подружек. Тетя за стойкой тоже смеется, щебечет на своем языке.
Она отвлеклась. Теперь — только быстрее.
Девочка выскальзывает из-за столика и, пригибаясь за спинами посетителей, выкатывается наружу, в объятия маленького дерева с пурпурными цветами. Выбирается на аллею, посыпанную белым песком, и припускает со всех ног.
Воздух пахнет остро и вкусно. Орут как сумасшедшие насекомые и птицы, доносятся издалека и человеческие голоса. Уже заметно стемнело, сквозь ветви деревьев небо просвечивает красным. Внезапно аллея кончается, девочка выбегает на широкую поляну и останавливается, восхищенная.
Над зубчатой стеной тропического леса пылает багровый закат. Огромное, невероятное солнце зацепилось нижним краем за верхушку самого высокого дерева, похожую на хвост удивительной птицы. Солнце не слепит глаз, на него вполне можно смотреть. А на поляне, смеясь и перекрикиваясь на непонятном языке, играют дети. Они играют в мяч, и маленький черный кружок летает туда-сюда мимо большого и малинового.
Это очень красиво. Это самое красивое, что девочка когда-либо видела в жизни. Если б они взяли ее в игру, те дети, она бы, наверное, и не придумала, чего еще можно хотеть.
А пока она стоит и смотрит на багровый закат.
Раньше мне казалось: если я не сделаю чего-то сама, это не будет сделано вообще. Так оно, по сути, и было — раньше. Однако теперь, когда прошло уже три месяца, как я здесь, окончательно выяснилось, что жизнь на всех ее уровнях прекрасно обходится без меня.
Сначала я думала, будто мне врут, желая успокоить, а на самом деле дома далеко не все нормально. Нормально просто быть не могло. Никогда они без меня, без моего прицельного руководства не совершали даже самую малость. Она раздражала до крика, до взрыва, эта всеобщая беспомощность, незнание, неспособность хоть что-то решить.
Всю жизнь я одна точно знала, где у нас что лежит, какие продукты надо купить и за сколько, в какой очередности платить по счетам, что надевать детям в школу, в садик и на прогулку, как делать уроки, когда укладывать спать, что готовить на завтрак и ужин, куда деваются вещи после уборки, как делить светлое с темным для стиральной машины, — ну что тут сложного, почему всегда я?!! В конце концов, их там много: муж, мама, свекровь со свекром. Прекрасно справляются, планируют, решают. Еще и, наверное, куда спокойнее, без моих артистических нервов. Все нормально, и это правда.
Лечащий врач в меня влюблен. Такой маленький, щуплый, в очках, с нарождающейся лысиной в окружении русых волосиков. Когда-то оно смешило, потом злило, а теперь уже нет. Жалко смотреть, как он мечется, выискивает где-то все новые и новые методики, отменяет, не закончив курс, прежнее лечение, снова с кем-то советуется, экспериментирует, содрогаясь от осознания фатальности риска... На обходе я стараюсь отвечать покороче и не смотреть ему в глаза. Ему, наверное, от этого не легче. Но уже все равно.
С работы давно не звонят и не приходят, но журнал каждое воскресенье оказывается у меня на тумбочке, не знаю даже, чьими стараниями.
В первых номерах половина картинок была скачана из Интернета, позорище, верстка плавала, шрифты не читались как следует, — но постепенно выправилось, наладилось и выглядит вполне пристойно. Делает, насколько я знаю, Смирнова, а она не полная дура, да и Витька наверняка помогает. В графе “бильд-редактор” до сих пор стоит моя фамилия, бисерными буковками внизу первого разворота. В какой-то момент ее поменяют, и никто ничего не заметит.
По трубочке капельницы движется маленький пузырек воздуха. Когда-то я панически боялась, что он попадет в вену, но потом мне объяснили, что не попадет, задержится возле иглы. Капли срываются ритмично и довольно быстро, одна за другой. Никакое это не лекарство, так, питательный раствор. Есть я перестала полтора месяца назад. Тогда я еще не только вставала, но и ходила по коридору, где висит на стене большое зеркало.
Я себе даже нравилась, похудевшая, невероятно тонкая, как змея.
Хотела так и появиться на биеннале: в коротком облегающем топике и брюках змеиной кожи, такая узкая, минималистская, стильная, совсем непохожая на свои колоссальные работы... Ни в одном арт-обзоре о них не вспомнили отдельной строкой. И никак не соберусь спросить, вывез ли кто-нибудь эти громадины с экспозиции обратно в мастерскую. А “Лист
№ 49” так и остался незавершенный, и никому, надеюсь — да нет, знаю совершенно точно, — не придет в голову его выставлять. Биеннале началась и закончилась, мимолетная, как любое событие, к которому лично ты отношения не имеешь. Ни малейшего отношения.
До зеркала мне больше не добраться, приходится верить на слово маме и свекрови, которые с одинаковым ужасом уверяют всякий раз, что я выгляжу гораздо лучше. Приходят ко мне теперь не каждый день, только когда надо принести новые лекарства, а в основном звонят по мобилке бодрыми голосами: да, да, все нормально. Детей перестали приводить после того, как Аня заболела, насмерть перепугав обеих бабушек. Дети тоже звонят, и голоса у них такие же отсутствующе-бодрые. Спрашивать, когда я вернусь домой, им, по-видимому, уже запретили.
Сегодня не приходил никто, и завтра, по идее, не должны тоже. Думается об этом не то чтобы с удовольствием, но со спокойным облегчением. Тяжело и муторно, когда напротив сидит не чужой вроде бы человек, а тебе совершенно нечего ему сказать. Отчет об анализах, капельницах, уколах — ритуал, набивший оскомину и лишенный достоверности, куда логичнее узнать правду у врача. А так... со мной же ничего не происходит. Не начнешь ведь пересказывать, в самом деле, свои безнадежные размышления о жизни и странноватые сны.
А спать уже хочется, хотя за окном совсем еще светло. Кажется, там весна. Но это не имеет значения. Хуже, что последний укол, самый неприятный, захлестывающий половину тела долгой волной боли, мне делают в десять ноль-ноль, и до тех пор нет смысла, а после — возможности уснуть.
— Ты потерялась?
— Да, кажется.
— Идем, отведу тебя в одно хорошее место. Пирожное хочешь?
Девочка мнется. Она очень хочет пирожного, она вообще страх какая голодная, ничего не ела с самого утра. Но, с другой стороны, опасно куда-то идти с незнакомой тетей, пускай даже и в белом халате. И потом, здесь так интересно и здорово!
На широкой площадке в окружении высоченных тропических деревьев играют в мяч дети. Некоторые такие же, как она, другие постарше. Длинноногая девчушка с белыми волосами, а другая черненькая, коренастая, узкоглазая, и очень красивый смуглый мальчик, и двое неотличимых, курчавых и темнокожих, а там, вдали, самый высокий, веснушчатый, рыжий... Они кричат и щебечут, как птицы на темно-зеленых ветках, — кажется, на разных, но одинаково звонких птичьих языках. Летает туда-сюда круглый черный мяч на фоне уже совсем низкого багровеющего солнца.
— Пошли, — настаивает тетя. Она хочет взять девочку за руку, но та изворачивается, прячет ладонь за спину.
— А можно, я еще посмотрю?
— Твои родители будут беспокоиться. Как твоя фамилия? Сейчас пойдем поищем в базе.
Мяч взлетает высоко-высоко, и девочка зажмуривается: кажется, он сейчас влетит в крону гигантского дерева, зацепится в ветвях, как потом доставать? Играющие дети тоже боятся, они вскрикивают многоголосым хором и бросаются стайкой к чуть наклонному, как покосившийся столб, стволу, голому до самой верхушки. Их сразу делается много-много, целая толпа. И девочка решается. Резко, раньше, чем тетя успела бы ее схватить, срывается с места и бежит туда, к ним.
Дети толпятся, подпрыгивают, вытягивают шеи, запрокидывают лица. И девочка с щекотной остротой, как на качелях, вдруг ощущает себя одной из них. Ее не догонят. Ее теперь не заметят даже, их же так много! Сквозь большие разлапистые листья пылает багровый закат. Девочка протягивает руки. И оттуда, сверху, из переплетения ветвей, падает и падает вниз чудесный черный мяч...
— Ну неужели ты не хочешь пирожного?
Цепкие пальцы на плече.
Так странно. Многие вещи, когда-то не то чтобы необходимые, но украшавшие жизнь, оказались как бы вынесенными за скобки. Без малейшего сожаления. Будто их и не было никогда.
На рекламном развороте родного журнала (листаю его, потому что непрочтенные книги кончились и я никак не сподвигнусь на новый список) жгучая парочка пьет черный кофе, млея в дымке визуального аромата. Кофе. Когда-то без него не мыслилось утро, не шла работа, не рождались образы, не вязался разговор, не решались проблемы, не снимался стресс... впрочем, стресс-то все равно никуда не девался, сколько раз за день ни заваривай джезву. Кофе больше нет, его нет вообще, нет нигде во вселенной. И ничего.
То же самое пирожные и тортики, в которых когда-то приходилось геройски, на грани мазохизма, ограничивать себя ради фигуры. Пытаюсь вспомнить — и не понимаю. Цветные картинки в разделе “кулинария” не вызывают никаких чувств и ассоциаций. А первое время я, кажется, страдала. Не помню. Ладно, хватит о пирожных, смешно.
Не имеет значения, есть ли где-нибудь на свете море или горы, деревни и мегаполисы, политика и театр, мода и вечеринки, дискуссии и флирт, косметика и парфюмерия, солнце и снег. Мир сворачивается, как старый фильм, в улитку диафрагмы. Наверное, это естественно, наверное, не страшно. Страшно, что не остается ни малейшего сожаления. Прежде чем исчезнуть за горизонтом, все успевает обесцениться. Абсолютно все.
— К вам гости! — мажорно, как всегда, говорит медсестра.
Входит муж. Странно, к чему бы это? А-а, понятно: выкладывает из сумки пригоршню каких-то новых ампул. Их так много, этих лекарств, что я не успеваю уследить, однако доктор не дает моим близким расслабиться. Ампул десятка два, можно себе представить, сколько они стоят — каждая. Если б на биеннале продался хотя бы один лист... Впрочем, семейный бюджет, как выяснилось, вполне жизнеспособен и без моего участия, даже с такой вот непомерной нагрузкой. По крайней мере, меня это больше не касается. Ни капельки.
Спрашиваю о детях. Все, конечно же, нормально. Муж добросовестно выдает информацию, присев на гостевой табурет в противоположном углу палаты. Ровный голос, неотличимый, наверное, из-за дверей от бормотания радио или телевизора. Ни телевизора, ни радио у меня нет. Их вообще нигде не существует.
Моего мужа не существует тоже. Кажется, когда-то было важно, чтобы он пришел. Когда-то хотелось, чтобы сел поближе, улыбнулся, взял за руку. Мы с ним раньше целовались каждый раз на прощание — но это было очень, очень давно.
Он уходит беседовать с доктором, потом возвращается с ним вместе, передает ампулы. Многозначительно переглядываются: там, за дверью, они поговорили о чем-то таком, чего мне не стоит слышать и знать. Но мне все равно. Муж уходит, и ничего не меняется.
То есть нет. Оказывается, сняли вечерние уколы, и теперь можно рано и спокойно уснуть.
Навстречу идут красивые, яркие люди. На мужчинах белые шорты и цветные майки, а один голый по пояс, коричневый, с белозубой улыбкой из-под шляпы с веревочками и заклепками. Девушки — с распущенными мокрыми волосами, в купальниках и прозрачных парео на шоколадных бедрах, с длинными ожерельями на шеях и груди. А у самой прекрасной еще и цветок в волосах, она, наверное, сорвала его с дерева, здесь цветут невероятные деревья. Девочка смотрит как завороженная. Когда она вырастет, у нее тоже будут такие волосы, такое ожерелье, такой цветок. И такие же громадные, звездчатые, смеющиеся глаза со слипшимися от моря ресницами.
Люди заворачивают в круглый стеклянный домик, откуда очень вкусно пахнет. Наверное, там кафе. Девочка вздыхает. Денег у нее все равно нет, да и мало ли, может, туда и пускают только таких — взрослых, ярких, красивых.
Девочка идет по аллее, обсаженной высоченными душистыми деревьями. Темнеет. С обеих сторон оглушительно кричат насекомые и немножко — птицы. А если пройти чуть дальше, будет лужайка для игры в мяч. Девочка понятия не имеет, откуда она знает это. Она никогда раньше не была здесь.
Удивительное, чудесное, интересное место. И странное чувство: ей нельзя тут быть. Она попала сюда случайно, по чьему-то недосмотру, проскользнула, проникла сквозь щель. И каждый, кто увидит ее, сразу это поймет. Поэтому лучше никому не попадаться на глаза. Девочка отступает с аллеи под прикрытие деревьев и дальше идет по кромке газона, царапая босые ноги жесткой, как стружка, травой.
А вот и лужайка. И дети, такие веселые и разные, перекликающиеся на десятки звонких голосов. Высоко-высоко взлетает мяч. Зависает на пылающем полотне багрового заката.
Они все равно не возьмут ее в игру. Она чужая здесь. Она совсем-совсем не понимает ни одного из их языков.
Хотя бы постоять в сторонке и посмотреть. Может быть, он прилетит прямо к ней в руки, этот чудесный мяч. Она бросит его детям, размахнувшись от плеча, и они догадаются, насколько остро ей хочется поиграть с ними. Девочка останавливается под деревом. Его разлапистая ветка четким черным узором вкрапляется в закат.
По ту сторону площадки за детьми наблюдает женщина в белом халате, который словно фосфоресцирует в темноте. Девочка отступает глубже в тень. Хоть бы не заметила. Хоть бы не увела отсюда.
— К вам гости!
Странно. Сегодня я в принципе никого не жду. Изумление всплескивает квелой волной и растворяется в никуда. Гости и гости, не важно.
Заходит Сашка.
Странно. Сашки давно уже нет. Он из той категории, которая исчезла из обитаемого мира значительно раньше прочих, — друзья. И дело не в том, что они забыли, отвернулись, перестали навещать. Ничего такого я от них и не ждала. И, если честно, была б обескуражена, если бы кто-нибудь из них, подпадавших когда-то под это определение, предложил свое участие и тем более помощь. Просто не знала бы, что делать, как отказаться.
Друзья необходимы в радости. Но я не помню, какая она бывает.
— Давно не виделись, — тихо, словно извиняясь, говорит Сашка. — Как ты?
Отвечать, разумеется, не нужно. Я и не отвечаю.
Он садится на гостевой табурет в дальнем углу. Ерзает, качается на двух ножках. Потом встает на полусогнутых и, смешно придерживая табурет у задницы, придвигается ближе, к самой кровати. Никто раньше этого не делал, равнодушно отмечаю я. Сашка всегда был не такой, как все.
— Все откладывал, — продолжает оправдываться он. — То одно, то другое... а послезавтра мы уезжаем на две недели. И решил заскочить.
— Ну, две недели я, может быть, еще протяну.
Я не хотела быть злой. Выскочило само собой, случайной пулей, сослепу попавшей в цель. Сашка съеживается, будто переломившись под выстрелом, и я тороплюсь исправиться, прекрасно понимая, что некоторые вещи исправлению не поддаются:
— А куда вы собираетесь?
— Отдыхать, — обреченно выговаривает он. — Путевки куда-то на острова... не знаю точно, это Иркин бартер на работе. Дианку берем, а там, оказывается, нужно тысячу прививок. Ирка бегает с ней сейчас... кошмар, короче.
Какой он все-таки смешной. Как старается снова не попасть впросак, как неумело умаляет свою радость, боясь причинить мне боль. Если б только я могла объяснить ему, что никаких островов, никаких путевок, никакого отдыха не бывает вообще. Улыбаюсь:
— Расскажешь мне потом, как там. И фотки принеси посмотреть. А то ведь, знаешь, здесь ничего не происходит. Мне даже сны снятся одинаковые. С минимальными вариациями.
— Ага, — кивает он. — Санька...
Когда-то это была дежурная, для затравки, тема хохм и приколов безумной худакадемической общаги — наши с ним одинаковые имена. Только сейчас вспомнила. С легким удивлением, как будто узнала впервые или придумала сама.
— Ты ж тут держись, Сань, хорошо? — Он подпускает в голос всеобщей, набившей оскомину бодрости. — А помнишь...
Чего-то подобного я, конечно, ждала. Апелляции к беспроигрышному, вечному и общему: воспоминаниям, ностальгии. По нашей студенческой юности, такой безбашенной и настоящей. По временам, когда все мы считали друг друга звездами и гениями, все были влюблены и создавали шедевры, непонятные преподам, когда воздух общаги пропитывала вонь растворителя, а ящики домашних посылок разбирались на фанерки для этюдов. Самым главным тогда считалось — будущее. Понятие, напрочь утратившее смысл.
Приготовилась не кивать — для этого пришлось бы отрывать голову от подушки — просто опускать ресницы в такт. Если правильно взять ритм, Сашка не догадается, насколько оно ничего не значит для меня. Не нужно, чтобы он догадался.
— Помнишь, как я тогда пришел к тебе в комнату в два часа ночи? — Движение ресниц, и он продолжает, приободренный: — Проболтал с тобой до утра, а ты еле сидела, так хотела спать, и с утра просмотр...
Прерывается и смотрит неуверенно, с вопросом. Наверное, я забыла вовремя мигнуть. Срочно опускаю веки, и Сашка кивает тоже. Но все равно замолкает, и пауза висит в воздухе, как светящаяся пыль в солнечном луче.
— Я помню, — вру неизвестно зачем.
— Знаешь, — говорит он медленно, — а ведь если бы ты меня тогда выгнала, я, наверное, пошел и порезал бы вены. Или еще какую-нибудь глупость сотворил бы... короче, не спрашивай почему. Но я хочу, чтоб ты знала, Санька.
Снова прикрываю глаза:
— Буду знать.
Он протягивает ко мне руку. Я укрыта по самую шею, я теперь постоянно мерзну, да и для сильного впечатления вполне достаточно того, что осталось от моего лица. Сашкина рука неуверенно зависает над одеялом.
А потом отгибает край и ныряет под него, как в ночную глубину, наугад.
На ощупь нахожу его пальцы, успевшие скользнуть вдоль бока и бедра. Сашка глядит виновато, и мой ответный взгляд тоже полон до краев нечаянной, но непоправимой вины. Так получилось. Мы оба ничего не можем поделать. Не убирай руку.
Внезапно входит доктор; ну разумеется, это его территория, он вовсе не обязан стучать. Тормозит на пороге, оглушительно звякнув инструментами в овальном тазике. Сашка оборачивается через плечо, и доктор сверлит его глазами сквозь близорукие очки с таким отчаянием, что мне становится смешно.
— Я уже ухожу, — говорит Сашка.
Встает, относит на место табурет. Улыбается от дверей:
— Мы завтра, может быть, еще все вместе зайдем. С Иркой и Дианкой.
— Ребенка, наверное, не надо... — Я вопросительно смотрю на врача.
Доктор молчит. Ставит на тумбочку свои звякающие железки.
Пылает багровый закат.
Девочка стоит на кромке лужайки, смотрит на играющих детей, слушает оглушительный концерт насекомых и птиц в древесных кронах. И все-таки — как она могла сюда попасть? Прилетела с родителями? — но где они тогда, почему оставили ее одну, к тому же такую голодную? Или она убежала сама, а потом забыла?
Слишком много вопросительных знаков, изогнутых, как шеи фламинго. Фламинго — это такие волшебные розовые птицы, они, наверное, тоже где-то тут живут. Все самое удивительное, чудесное, вкусное, интересное, красивое — собрано здесь. И даже если непонятно, как она сюда попала, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы ее увели, забрали отсюда.
А дети, которые играют в мяч, девочку не замечают в упор, как будто ее и нет вовсе. Это обидно. Девочка уже решается было замахать руками, крикнуть: “Я здесь!” — но ведь никто из них, наверное, не понимает ее языка...
И внезапно она осознает. Этого места просто нет. Его нет нигде и не было никогда, потому она и не может по-настоящему сюда войти, влиться, стать своей, местной, родной. Ведь она — есть. В этом противоречие, нелепое, неразрешимое.
Но как же?..
Детские голоса взлетают, как звонкие птицы, к закатному небу.
Под ноги девочке подкатывается мяч.
Они и вправду пришли втроем. Сашка сидит на гостевом табурете в углу с притихшей, присматривающейся Дианкой на руках. Пока Ирка выгружает на мою тумбочку апельсины, яблоки, пакет гранатового сока, блок разноцветных йогуртов, какие-то пирожные в пластиковой упаковке...
— Не знала, чтбо тебе можно, — объясняет она. — Сашка, дурак, не спросил. Если чего-то нельзя, передашь детям.
Мне ничего нельзя. А детям отсюда, из больницы, разумеется, побоятся что-либо передавать. С легким любопытством слежу за априори бессмысленными движениями Иркиных рук. Впрочем, не более, чем любые другие человеческие действия. Только не всегда оно так разительно заметно.
Поверх ее плеча смотрю через всю палату на Сашку. Хочу улыбнуться Дианке, но вовремя спохватываюсь: нечего пугать ребенка.
Дианка чудесная. На полгода младше Ани, то есть сейчас ей, подсчитываю, где-то около трех с половиной. Черненькая, темноглазая, она чуть-чуть напоминает того Сашку, который жил со мной в одной общаге, а посмотреть сейчас — так ни на кого из родителей не похожа. Глядит на меня искоса, с интересом: никогда раньше не видела таких странных людей. Явно хочет подойти поближе. Но Сашка держит крепко. Надо понимать, Ирка его как следует проинструктировала перед тем, как согласиться прийти.
— Все прививки прошли? — спрашиваю я.
— Не говори. — Ирка машет рукой. — Слава богу. Завтра вылетаем, в пять утра. Сашка тебе все рассказал? Нам невероятно повезло. Должен был лететь или шеф, или Лариска со своими, у них в последний момент что-то не сложилось, и предложили мне. А это один из самых дорогих курортов мира! Вон у Дианки проспект. Саш, дай Саньке посмотреть.
Сашка дал бы — но Дианка сжимает глянцевую брошюру мертвой хваткой, точь-в-точь как папа ее саму: месть. Он виновато пожимает плечами. Сашка с Иркой разрешают дочке все, что не опасно для жизни, и они правы. А я никогда не умела воспитывать детей. И вообще, им куда меньше повезло.
Звучит мобилка, не моя. По больнице постоянно гуляют мелодии и шумы разнообразных рингтонов, иллюзорных привязок к несуществующему миру. Но это звонят Ирке. Глянув на определитель номера, она меняется в лице и со свистом вылетает в коридор.
Сашка смотрит заговорщически. Размыкает замок пальцев, переплетенных на тонком дочкином поясе. Дианка соскакивает с его колен и подходит ко мне.
— Сашка!.. — протестую я.
— Перестань. Все можно. Я говорил с твоим врачом.
Дианка взбирается на край моей кровати. Самостоятельная, непосредственная, смелая — девочка, растущая среди покладистых взрослых, которые всерьез считают ее человеком. Разворачивает передо мной рекламную брошюру, старательно выравнивая угол так, чтобы солнце не бликовало на глянце:
— Ты хотела посмотреть? Вот, смотри.
— Спасибо.
Во весь широкий разворот брошюры горит багровый закат. Висит над морем огромное малиновое солнце. Переливается багряными и лиловыми отблесками дорожка на гладкой морской спине. Черная птица перечеркивает небо зигзагом раскинутых крыльев.
— Можно листать? — спрашивает Дианка.
— Давай.
Она перелистывает страницу. На следующем развороте много снимков, подписанных мелким шрифтом на незнакомом языке. Но я и не собираюсь читать. Я смотрю картинки, и мне вполне достаточно. Вот зубчатая стена тропического леса под ярко-синим небом. Лагуна, сияющая изумрудной прозеленью. Белое здание отеля с голубой запятой бассейна у мраморного крыльца. Вид на море с балкона. Интерьер номера. Интерьеры ванной и туалета. Переворачиваем.
Стоп.
Тот же самый лес, только снятый на фоне заката. Что-то цепляет, царапает в этой зубчатой линии с черными разлапистыми ветвями на багровом. Смеющиеся парни и девушки на вечернем пляже — красивые, яркие, неоправданно знакомые. Они же за столиком в кафе с прозрачными стенами. Крупно — витрина с пирожными. И само кафе, круглый стеклянный домик, а у входа растет маленькое деревце, усыпанное пурпурными цветами...
— Здорово, правда? — говорит Дианка. — А еще там можно играть в мяч.
Перелистывает страницу. Я уже знаю, что увижу.
Не ошибаюсь.
Поднимаю глаза и вижу Сашку, он снова подобрался поближе вместе с табуретом и разглядывает картинки через дочкино плечо. Ловит мой взгляд и улыбается:
— Нравится? Хочешь, кинем за тебя монетку в море? И ты тоже когда-нибудь туда попадешь.
— Сашка, — говорю неслышно, — получается, оно действительно есть, такое место. Значит... это же все меняет, Сашка.
Смотрит недоуменно. Мне и не нужно, чтобы понимал.
— Давай монетку, — деловито напоминает Дианка.
Высвобождаю руку из-под одеяла и шарю на тумбочке в поисках кошелька. Натыкаюсь на пластиковую упаковку с пирожными: так странно, вот они лежат здесь, они, кажется, настоящие. Пожалуй, попробую одно, а там посмотрим с доктором, что будет.
Вытряхиваю мелочь в детскую ладошку:
— Держи. Только не забудь, хорошо?
Девочка поднимает мяч.
Размахивается и бросает — вперед и вверх, на багровый закат.