«Откликаюсь фрагментами из собственной биографии…»

В начале 1976 года в Вашингтоне, в типографии русского книгоиздательства «VIKTOR KAMKIN INC», была отпечатана одна из последних книг известного литературного критика, искусствоведа, поэта, переводчика, мемуариста, русского эмигранта «первой волны», родившегося в Петербурге, парижского профессора Владимира Васильевича Вейдле (1895–1979) «Зимнее солнце. Из ранних воспоминаний».

Почти весь небольшой тираж этой книги по составленному заранее самим Вейдле списку был разослан из Вашингтона сотрудниками книгоиздательства в разные концы США и Европы, в подарок соотечественникам — коллегам, ученикам, друзьям, издателям, книгочеям и библиографам. Но прежде всего — своим сверстникам[20].

Среди них едва ли не первым «получателем» и читателем был давний друг Вейдле, ровесник и земляк по Петербургу, профессор университета Беркли (США, Калифорния) Глеб Петрович Струве (1898–1985).

Сохранилась их обширная и весьма доверительная переписка (из США в Париж и обратно — более сотни писем) за почти сорок пять лет творческой дружбы и делового сотрудничества. Мне также посчастливилось ознакомиться с письмами Г. П. Струве из государственных и частных собраний к его отцу и братьям, критику Николаю Ефремовичу Андрееву, профессору Ричарду Пайпсу, Кириллу Львовичу Зиновьеву, Владимиру и Вере Набоковым, Нине Берберовой, княгине Зинаиде Шаховской и другим.

Предлагаемый ниже короткий фрагмент этого эпистолярного наследия — два больших письма Г. П. Струве к В. В. Вейдле — подробный мемуарный «рассказ-отзыв» Глеба Петровича на только что полученную им из Вашингтона и «в миг единый прирученную» книгу своего друга.

По письмам можно представить, как сильно затронули маститого профессора «на покое» эти детские, школьные, лирические и семейные петербургские воспоминания почти восьмидесятилетнего сверстника, если Струве, несмотря на почти утраченное к этому времени зрение, очень быстро прочитал и столь же быстро и нетерпеливо (словно боясь не успеть) отозвался на книгу, которая была набрана (по-видимому, ради удешевления издания) небрежно, весьма мелким, почти слепым, едва читаемым шрифтом. Ни дать ни взять наш совсамиздат…

И это обстоятельство (равно как и сам текст нижеследующих посланий) придает облику старого Глеба Струве особую сердечную теплоту и внушает к нему расположение, которого, насколько мне известно, ему не хватало, особенно в последние годы, несмотря на довольно удачно сложившуюся в зарубежье научную карьеру и благополучную бытовую и семейную жизнь.

Биография Г. П. Струве еще не написана. Однако не будет большим преувеличением сказать (перефразируя известные слова Д. С. Мережковского о Чехове), что если бы почти все, что касается истории русской эмиграции и ее вклада в русскую и мировую культуру, вдруг исчезло с лица земли, только по сохранившемуся эпистолярному наследию Глеба Струве можно было бы с достаточной достоверностью восстановить подробную картину этого важнейшего культурного феномена XX века.

Источник публикуемых текстов Г. П. Струве — бережно сохраненные им машинописные и слегка правленные копии (то есть вторые экземпляры) его писем к Вейдле, которые при тщательной обработке своего громадного архива (перед передачей его в Гуверовское собрание) были вложены автором в папку с письмами Вейдле согласно датам и сюжету переписки (примечательно, что Глеб Струве, равно как и Владимир Вейдле, до конца дней писали письма друг другу по старой орфографии и пользовались пишущей машинкой с алфавитом, принятым в России до реформы 1918 года). В настоящей публикации тексты воспроизводятся по новой орфографии в тех случаях, когда подобные изменения не затрагивают авторскую стилистику.

Публикатор выражает искреннюю благодарность за бескорыстную помощь и поддержку директору Библиотеки Архива Гуверовского института в Станфорде Елене Даниэльсон, сотруднице Архива Гуверовского института Элеоноре Сорока, профессору Университета Санта-Барбары Дональду Бартону Джонсону, а также Никите Алексеевичу Струве (Париж).

1

Глеб Струве — Владимиру Вейдле


16 марта 1976 г. Gleb Struve 1154 Springs Street Berekeley, Calif. 94707


Дорогой Владимир Васильевич!

Вчера получил из Вашингтона Ваше «Зимнее солнце». Вчера же начал читать и буду продолжать читать с интересом и, не сомневаюсь, с удовольствием. Хотя мы оба выросли в Петербурге (я, впрочем, не совсем, так как между 4-мя и 8-мью годами жил по заграницам: в эмиграции, а потому тщательно оберегаемый матерью от иноязычных влияний), я вижу, что наши детства во многих отношениях прошли в довольно разной обстановке. Интересно мне было узнать — не знал этого, — что мы с Вами, хотя и не одновременно, и опять-таки при очень разных обстоятельствах, но довольно близко по времени друг к другу (я раньше Вас, а потому значительно моложе) жили в Монтрё. Там родился один из моих младших братьев — тот, который потом писал Рильке из Давоса, — и его крестили в русской церкви в Вене, где я побывал в 1964 году[21]. Монтрё принадлежит к моим самым ранним детским воспоминаниям (мне было тогда около 4-х лет). Читая дальше, увижу, может быть, могли ли у нас быть в детстве и в юности какие-нибудь общие знакомые. Дачи в Финляндии, и вообще какой-либо недвижимости, собственности, у нас не было (но, в отличие от Вас, я в детстве живал в имении, небольшом, но с интересным историческим прошлым и совершенно необыкновенным по красоте местоположения (Федосьин Городок на Шексне) и позднее тоже гащивал в имениях). Несколько раз мы ездили летом в такие близкие «чухонские» места, как Оллила и Куоккала, а позднее я лучше всего знал Уусикирко: два лета моя семья проводила там на даче, а кроме того, я ездил туда на рождественские каникулы ходить на лыжах.


17 марта


Дочитал детскую часть «Зимнего солнца». Чем дальше читал, тем яснее мне были всякие различия в той обстановке и атмосфере, в которой мы с Вами — с некоторой существенной разницей и в том историческом периоде, на который пали наши с Вами детство и отрочество, — росли в одном и том же городе (тут тоже надо сделать оговорку: не говоря о том, что годы 1911 — 13 мы жили в совсем другой части города, в 1913 г. мы переселились в профессорский дом в Сосновке (правда, учиться я продолжал в Петербурге, ездил туда каждый день — сначала на паровике, а потом на трамвае). Так как я едва ли когда-нибудь напишу свои — во всяком случае, сколько-нибудь связные — воспоминания, то хочу сказать кое-что об этих различиях[22]. Пожалуй, наиболее разительными были два различия: 1) то, что у меня было четыре брата, почти все погодки (только самый младший был на три года моложе предшествовавшего ему), так что рос я не один; и 2) та атмосфера «политики», которая очень многое проникала в нашей семье и которая Вас, видимо, совсем не коснулась. Это относится не столько к периоду эмиграции, хотя и тут «политика» играла видную роль (я, например, помогал матери и секретарше «Освобождения» в Париже[23] запаковывать номера журнала в двойные конверты для отсылки в Россию), сколько позднее, когда я сам начал интересоваться политикой и читать газеты (главным образом «Речь», но и другие). А началось это с убийства Столыпина. В дальнейшем большую роль в моей жизни сыграла война (Вам к тому времени было уже 19 лет).

По-видимому, большую роль в моей жизни сыграла школа[24] — в частности, в развитии литературных (а отчасти и художественных) интересов и увлечений. В последних трех классах моим самым близким товарищем был Сережа Никольский, брат Ю<рия> Ал<ексан>дровича[25] (которого Вы, может быть, знали по университету: он занимался Фетом, Тургеневым; был значительно старше Сережи). Сережа был очень талантливый, многообещающий художник, увлекший и меня современным искусством (впрочем, тут, может быть, еще большую роль сыграл «Аполлон», усердным читателем котораго я стал с 14 или 15 лет). Помню, что мы оба с Никольским написали для нашей «Школьной газеты», редакторами которой мы были оба, статьи о выставке «Трамвай В». Как и Вы, я в дальнейшем жалел, что не получил классического образования. Мой отец был ярым сторонником такового, придавая особенное значение греческому языку, на котором до конца жизни свободно читал. Но мать боялась всего казенного. А кроме того, выйдя из семьи естественников (дед и брат[26]), была сторонницей всего «передового». А потому решительно воспротивилась отдаче нас в классическую гимназию, да еще с греческим языком (таких оставалось тогда немного: одна из них была 3-ья гимназия, где учился мой отец, а также В. Д. Набоков). И учились мы четверо в Выборгском коммерческом училище, которое было отпрыском Тенишевского 10 (его основал преподаватель русского языка в Тенишевском училище Петр Андреевич Герман[27], который ушел оттуда из протеста против культивировавшейся там игры в футбол, когда во время одного из состязаний один мальчик был убит). Герман был нашим директором в течение всего моего учения и преподавал у нас русскую словесность. Коммерческим училище было, в сущности, по имени, для проформы, чтобы не находиться в ведении Министерства Народного Просвещения, а зависеть от более либерального Министерства Торговли и Промышленности (министром был С. И. Тимашев — отец Н. С.[28], к<ото>рого Вы, наверное, знавали в Париже). Конечно, это требовало преподавания в старших классах таких предметов, как товароведение (это, впрочем, было довольно занятным лабораторным дополнением к урокам химии), политическая экономия, законоведение (даже интересный предмет, и хороший был учитель, хотя лично и не очень симпатичный) и даже бухгалтерия, которую преподавала женщина и к которой никто серьезно не относился. У нас не было своего Гиппиуса[29], но были хорошие учителя (у меня, в частности, был интересный преподаватель истории, который мне много дал; у брата моего Алексея историю преподавала Нат<алья> Ив<ановна> Лихарева, жена Н. К. Кульмана[30]). От Тенишевского училища наше Выборгское отличали две главные особенности: 1) оно было дешевым, и состав учащихся в нем был соответственно несколько другой, хотя были и очень богатые дети, особенно из еврейских семей; и 2) у нас было совместное обучение — это была первая такая крупная школа в Петербурге. Между прочим, от нас вышли две молодые женщины, впоследствии стяжавшие себе некоторую известность в советской науке, — Катя Малкина, которая оставила несколько работ (о Блоке и др.)[31], ее как курсистку очень ценил Эйхенбаум; она погибла довольно трагически в конце 30-х — была убита вломившимся в ее квартиру бандитом; и Вера Лейкина[32], специалистка по «петрашевцам» и истории русской интеллигенции. Малкина была классом старше меня, а Лейкина — классом моложе. Обе были моими коллегами по редакции «Школьной газеты». Латинский язык не входил у нас в обязательную программу, но преподавался факультативно с 6-го класса. Преподавал его небезызвестный К. А. Вогак[33], сотрудник журнала «Любовь к трем апельсинам». Вы, может быть, его знали? Он дал мне очень много в этих занятиях латынью (у нас была совсем небольшая группа — тех, кто хотел идти на историко-филологический факультет, чего я, правда, когда пришло время, по разным причинам не сделал). Вогак потом оказался в эмиграции (на Ривьере, кажется), но куда-то быстро пропал. Ничего о нем не знаю: преждевременно скончался? Вернулся в Сов. Россию? Сошел как-то на нет? Позднее, когда я поступил в Оксфордский университет, мне, при существовавших тогда порядках, пришлось сдавать т. н. responsions (вступительные экзамены), включавшие испытания по латинскому и греческому языкам и по арифметике. Для греческого языка мне пришлось в течение трех, помнится, летних месяцев усиленно заниматься со специальным натаскивателем — читать Ксенофонта. Я выдержал и по латыни и по греческому и провалился по арифметике — не позаботился освежить предмет в своей памяти (у меня всегда были пятерки по математике), а главное — подучить английские меры. Но почти сразу же выяснилось, что я мог быть освобожден от этого экзамена на основании своей — правда, очень кратковременной — службы в союзной армии. И я был принят без переэкзаменовки.

Маленькое общее в наших детских и отроческих биографиях: я тоже часто болел ангинами. Но брюшного тифа в серьезной форме у меня не было (был, помнится, у Алексея[34]). Зато я болел скарлатиной. Это приключилось летом на даче в знаменитом имении Петрункевичей «Машук» в Тверской губернии. Там жило много знакомых семей с детьми (Франки, Лосские, разные Ольденбурги), и из-за них меня поместили в уездную земскую больницу в Торжке, где доктором был хорошо знавший Чехова доктор Черномордик. Моя мать жила там со мной. Продолжалось это долго, так как скарлатина осложнилась у меня сердечным заболеванием, а кроме того, не вылечившись еще от скарлатины, я заболел корью, когда в соседних деревнях началась эпидемия и понавезли множество больных крестьянских детей. (Одного крестьянского мальчика моего возраста моя мать потом взяла к нам в палату.) Не знаю, умирал ли я от скарлатины, но, во всяком случае, был on critical list (не зная об этом). А последствием кори было воспаление бронхиальных желез, и по совету д-ра Нечаева[35], который, если не ошибаюсь, лечил мать Блока, меня до конца следующего лета увезли в Крым. Я прожил с матерью в Олеизе, у Токмаковых, которых хорошо знали Булгаковы[36], больше шести месяцев. В Ялте меня осматривал д-р Альтшуллер[37], хорошо известный по биографиям и Чехова и Толстого. А лечил (или периодически осматривал) д-р Михайлов[38], тоже, кажется, знавший Чехова. Не вижу пока из Ваших воспоминаний, насколько хорошо Вы знали Крым, хотя и снимались в Ялте, но Вы, наверное, знаете, что Олеиз находится под Гаспрой, где умирал (но тогда выжил) Толстой[39]. А как раз в тот год, когда я жил в Олеизе, Толстой и умер. Следующее лето (1911 г.) мы в первый раз проводили лето (на даче) в Московской губернии, недалеко от Бородина, которое нам показывал, иллюстрируя своей «лекцией», А. А. Кизеветтер[40], тоже живший не очень далеко, в Можайском уезде. Нашими соседями была, помнится, семья Кончаловского[41], художника (а м. б., его брата). Там я в первый раз видел Брюсова, который приезжал к отцу по делам «Русской мысли». За завтраком (или ранним обедом) у нас он декламировал Пушкина и какие-то свои переводы. Никогда не забуду, как он читал «Шипенье пенистых бокалов…», иллюстрируя что-то, что он говорил. Единственный другой раз я видел его уже во время войны, когда он приезжал с фронта и у нас (в квартире над редакцией «Русской мысли») обедал. Нет, ошибаюсь, вру — это, должно быть, еще в 1913, ибо в 1914 г. мы уже жили в Сосновке. Но помню хорошо его приезд с фронта — из Вильно, кажется. Это могло быть в квартире при редакции, которая и после начала войны оставалась на Нюстадской улице (переименованной позже в Лесной проспект)[42].

Ну, простите, я заболтался. И к тому же еще на Ваши воспоминания откликаюсь какими-то не столько уж интересными фрагментами из собственной автобиографии. Это даже непростительно…

Буду уж бесцеремонным и прибавлю еще кое-что…

Гувернанток у нас никогда не было, и полиглотом я с детства, как Вы, не был. Да и сейчас не владею свободно (в смысле разговора или письма) несколькими языками (Вы, вероятно, теперь и по-испански говорите?). По-немецки, например, мне теперь говорить и писать совсем трудно, хотя именно для немецкого языка у нас в раннем отрочестве была приходящая немецкая учительница, внушавшая мне и Алексею любовь к искусству, разговаривающая с нами о картинах. Читаю и понимаю по-немецки, конечно, свободно; если нужно, могу намаракать письмо. Преподавание языков в Выборгском училище было поставлено хорошо, преподавались они всегда natives, полностью избегавшими русского языка (не очень даже хорошо, помнится, говорившими). Английский преподавался факультативно в 7-м и 8-м классах, и я брал эти уроки, как латынь, так что в 1916 г. ездил с отцом в Англию уже со знанием (некоторым) английского языка[43]. В тот год я кончил школу, но в университет не поступил, а уехал вместо того на фронт заведовать пропитанием строительных рабочих в Лесистых Карпатах для Земского Союза. В начале 1917 г. пробовал поступить в Михайловское артиллерийское училище, но был отвергнут из-за якобы у меня порока сердца (хотя «порока» у меня не было). По призыву потом получил отсрочку. Но позже, в апреле, поступил добровольцем в гвардейскую конную артиллерию, так что в высшее учебное заведение так и не попал, хотя и записался в Политехнический институт. Только по советской КЛЭ я кончил Петербургский университет[44].

Возвращаясь к языкам: по-итальянски научился читать сам, во время каникул в Оксфорде, прочтя «Un uonio finito» Папини[45]! Во время войны, работая «слухачом» на радиостанции агентства «Рейтер», помогал с переводами речей Муссолини и Гитлера (не говоря о Сталине), когда нужно было запрячь всех, кого можно, и работать (с валиком) в несколько рук. Но Данте читать не могу.

Вдруг вспомнил, что, если не считать стихов, одним из первых литературных опытов, еще в 7-м классе, кажется, вместе с одним товарищем (не Никольским), был перевод «Letters de mon moulin» Додэ[46], которые мы читали в классе.

По оглавлению Вашей книги вижу, что во 2-ой части будут общие со мной воспоминания — о пушкинском спектакле в Художественном театре, на котором я был, когда жил вне дома, так как в семье у нас опять была скарлатина…

Ну, пора и честь знать…

Г. С.

2

Владимир Вейдле — Глебу Струве *


Париж, 5.IV.76


Дорогой Глеб Петрович,

Спасибо Вам за интересное письмо, где Вы о разных годах Ваших вспоминаете в связи с моей книгой. Вот бы и рассказать Вам о них в печати! А уж я, во всяком случае, жду продолжения, когда дочитаете «Зимнее солнце». Как кого, а меня оно греет. Перечитываю, совсем по-глупому, самого себя на сон грядущий и переношусь, хоть ненадолго, в те сказочные времена…

3

Глеб Струве — Владимиру Вейдле *


14 апреля 1976 г.


Дорогой Владимир Васильевич!

Ко второй части Вашего «Зимнего солнца» у меня гораздо меньше «комментариев», хотя я и ее прочел с большим интересом и много из нее почерпнул. Но тут наши пути и впечатления как-то меньше совпадают, а вместе с тем и меньше наводят на размышления о контрастах.

И я, и брат мой Алексей тоже брали уроки музыки. Я сейчас вспоминаю не без некоторого удовольствия, что дошел до того, что играл «Турецкий марш» и еще что-то из Моцарта. Матери нашей очень мечталось, что на старости лет мы будем услаждать ее игрой на рояле. Но сами мы как-то быстро разохотились — музыкальными мы не были. И уроки оказались недолговечными. То же самое было примерно тогда же и немного позже с уроками танцев, и ни из одного из нас не вышло танцоров. Младших братьев уже и не учили ни музыке, ни танцам.

Мариинский театр вообще, можно сказать, не вошел в мою жизнь. Думаю, что был в нем всего два раза: в очень раннем возрасте, вскоре после приезда из Парижа в 1906 году, на «Жизни за Царя» (со Збруевой) и немного позже (но тут даже не совсем уверен) на «Руслане и Людмиле». Позднее опера вошла в мою с братом (мы тогда были почти неразлучны) жизнь через Музыкальную драму…

Имя Никиша[47] в те годы говорит мне что-то только потому, что я помню, что мать ездила на его концерты. А вот имя Моттля[48] как-то даже не дошло до меня. О Бузони[49] я больше слышал только уже позже, в Германии. Скрябин был только именем.

Больше всего воспоминаний и откликов пробудили во мне Ваши главы о «Где тонко, там и рвется» и о тургеневском спектакле. О тургеневском спектакле вспоминаю с большим удовольствием, но то «особенное», о чем Вы пишете, не выпало на мою долю: я видел этот спектакль только раз, и не с Лилиной, я думаю, а с Гзовской. Что касается пушкинского спектакля[50], то я полностью подписываюсь под всем, что Вы говорите: неумение читать стихи — особенно у Станиславского (больше, я бы сказал, чем у Качалова) — меня глубоко шокировало. И на всю жизнь запомнилось, кроме того (м. б., потому, что я был прирожденным петербуржцем и в Москве до 1918 года никогда не живал, да и в 1918 г. недолго), что в первом монологе Сальери Станиславский говорил: «Труден первый шаг и скушен первый путь…» Этого «скушен» я просто не мог переварить, и на моем дальнейшем отношении к Станиславскому это как-то отразилось.

В Михайловском театре на «французах» я никогда не бывал. Мейерхольдовского «Дон Жуана» и «Царя Эдипа» в цирке Чинизелли не видел. Все это читал у Вас с интересом и удовольствием.

Теперь два небольших вопроса-замечания: 1) На стр. 162 Вы пишете: «Стахович был очень хорош в роли Степана Трофимовича». Разве Стахович играл его[51]? Я этого почему-то не помню. Может быть, кто-то другой еще, более известный, в очередь (не могу сейчас припомнить, кто именно)? Должен при этом сознаться, что я «Братьев Карамазовых» в Художественном театре не видел[52] (кажется, считалось, что я слишком молод еще), но помню, что очень интересовался этой постановкой, много читал о ней, у меня до сих пор хранится фотография Германовой[53] в роли Грушеньки. А вот Стаховича в связи с этой пьесой просто не вспоминаю. А казалось бы, должен бы запомнить: с братьями Стаховича, известными общественными деятелями, отец мой был хорошо знаком, и я одного из них хорошо помню с 1913 года (с другим познакомился потом еще лучше в Париже и в Лондоне, а одно лето мы с ним жили вместе на Ф. Джерси у одних общих знакомых).

2) На стр. 136 у Вас есть фраза: «…в России ничего похожего… на „Аполлон“, на „Старые годы“, на „Золотое руно“ (выходившие до „Аполлона“ в Москве)…» Здесь «выходившие», вероятно, опечатка вместо «выходившее», т. е. это причастие относится только к «Золотому руну»? Ведь «Старые годы» выходили в Петербурге[54].


На этом в письме заканчивается отклик Г. П. Струве на «Зимнее солнце» В. В. Вейдле. В дополнение, однако, считаем небесполезным процитировать (уже без комментариев) письмо до конца, поскольку это может дать представление об общем характере интереснейшей переписки.


«…По поводу Вашего „Алданова“. Когда появилась Ваша первая статья о нем, один человек спросил меня: „Скажите, почему Вейдле так едко написал об Алданове?“ Человек этот один мой здешний коллега, не славист, а романист, редактор (уже много лет) журнала „Romance Philology“. Зовут его Яков Львович Малкиель. Семья его была знакома с Чеховым, а сам он находится в родстве и в свойстве с Жирмунским и с Тыняновым. Мать Алданова была не то сестрой, не то двоюродной сестрой его деда. Он тогда же сказал мне, что как-нибудь расскажет мне кое-что об Алданове, чего я могу не знать. Вчера я снова с ним разговаривал, и действительно он рассказал мне об Алданове кое-что новое для меня. Он хорошо знал мать Алданова („Мало о ком можно, пожалуй, сказать это“, — прибавил он). Она почти не говорила по-русски, и Алданов вырос совершенно без знания русского языка (а также русской природы, почему никогда и не писал о природе, по его словам; я думаю, что, кроме того, не хотел соперничать, скажем, с Буниным или даже Алексеем Н. Толстым). Русский язык он воспринял много позже, в Петербурге, и потому язык этот был „искусственный“, литературный скорее, чем разговорный. Я не помню сейчас биографии Алданова, а потому не помню: учился он в Париже (он ведь учился там химии) до Петербурга или после? Малкиель этого тоже не помнит: его знакомство с самим Алдановым относилось к более позднему времени (он значительно моложе меня, кончал университет в Берлине в начале 30-х годов; я познакомился с ним уже здесь, но фамилию его знал раньше, по „России и славянству“, где он напечатал статью о Рильке).

Рад, что Вам понравилась статья моя о „Континенте“. Я мог бы написать острее, резче (вижу больше недостатков, чем упомянул), но не хотел „обижать“ их. И то Померанцев написал мне, что Максимов был очень статьей огорчен, к чему он прибавил, что „они“, новые эмигранты, вообще не выносят критики, страшно чувствительны к ней. Но потом тот же Померанцев написал мне, что Максимов взял свои слова назад, что кто-то неверно перевел ему мою статью.

„Историю женитьбы Ивана Петровича“ Марамзина я нашел лучше другой беллетристики у них, но ничего особенного и в ней не увидел. А стихи все, по-моему, очень слабые. Иваску почему-то понравились два стихотворения Льва Мака, но я нашел их совсем слабыми. Номера 5 я до сих пор не видел, хотя Терновский уверяет, что послал мне. Номер 6 на днях получил от него, но до сих пор не удосужился прочесть. По оглавлению он показался мне скучным.

Надеюсь, что здоровье Ваше лучше: мне писал Александр Васильевич, что поездка Ваша в Испанию была отсрочена из-за здоровья.

P. S. Я послал сегодня ксерокопию Вашей статьи о Бальмонте В. Ф. Маркову, который как-то прозевал ее в „НРСлове“. Вы, вероятно, знаете, что Марков недавно издал в Германии (у Финка) собрание стихов Бальмонта (м. б., даже видели издание?). В какой-то момент он почувствовал неожиданную слабость к Бальмонту. Я его издания не видел и не знаю, сходятся ли его предпочтения с Вашими. В недавнем письме я упомянул мимоходом Вашу статью, и Марков просил прислать ее ему. Сейчас он готовит двухтомное издание Кузмина (тоже у Финка)».

Загрузка...