Незадолго до нового года Дерюгина сызнова позвали в военкомат.
Он поехал без тревоги, полагая, что обойдется, как в те разы: подержат день-два, и выйдет новая отсрочка, – все ж таки пятый десяток на исходе, к тому же – руководящий кадр. Старых председателей и так мало в районе осталось, не оголять же колхозы совсем…
Ан, про отсрочку и речи не пошло. Отпустили только на сдачу дел да попрощаться с семьей.
Степан Егорыч трудился на мельнице, мазал из масленки шестерни; тут ему и передали, чтоб он срочно все бросал и шел в контору.
Дерюгин сидел за своим столом без шапки, но в полушубке. Ничего перед ним не было, никаких бумаг, лежали только кисет да газета, сложенная гармошкой, и вид у него был человека, уже от всего отложившего свои руки. Густо плавал махорочный дым, хотя мужчин в комнате было всего двое – Дерюгин да счетовод Андрей Лукич. Остальной народ были женщины, колхозный руководящий состав: заведующие фермами, в том числе и Василиса, кладовщица Таисия Никаноровна.
– Слыхал? – спросил Дерюгин у Степана Егорыча.
– Да уж слыхал, – отозвался Степан Егорыч.
На лавке у стены было место, Степан Егорыч прошел, сел. Дерюгин всегда давал ему закуривать из своего кисета, он всем давал, не скупился, в конторе кисет всегда вот так и лежал у него на столе, для всех. Но сегодня он был рассеян, не предложил Степану Егорычу. Зная его правила, Степан Егорыч сам потянулся к махорке. Дерюгин растил ее на своем огороде, и была она у него соблазнительная, как ни у кого на хуторе, – особого, какого-то нездешнего сорта, тонкорубленная, с добавлением для духа и вкуса разных степных трав.
Разговор в конторе шел о молоке, мясе, – сколько сдали, сколько еще сдавать; тут же перескочили на мелочи, стали перебирать все подряд, и важное, и неважное: упряжь починки требует, надо бы из Дунина пригласить мастера, вожжей нет, последние рвутся, оконного стекла хотя бы листа три где добыть, все окна в коровнике худые, позатыканы соломой, темь в помещении и дует, молодняк может пострадать…
Про такие дела в правлении всегда говорилось горячо, с руганью и спором, а тут перебирали больше по привычке, так, будто была другая тема, главная, для которой собрались и только в таком разговоре тянули время.
Дерюгин к ней и повернул, сказавши женщинам:
– Ну, хватит… Про все про это теперь уж со Степаном Егорычем будете договариваться…
Брови у Степана Егорыча недоуменно вздернулись.
– Вот так, Егорыч, – оборачивая к нему чернявое свое лицо, сказал Дерюгин. Он вроде бы извинялся и разом говорил, чтобы Степан Егорыч не спорил, не отбивался, потому как только один имеется выход – вот такой… – Придется тебе за меня тут вставать. Мужиков подходящих больше нет.
– Мне доверять колхоз нельзя, – покачивая головой, сказал Степан Егорыч. – Я тут человек чужой, посторонний…
– Ты тут человек самый сейчас нужный, – сказал Дерюгин. – Правление, – кивнул он на женщин, – тебя одобряет, несогласных нет.
– Не положено мне в председателях быть, не состоящий я в партии, – произнес Степан Егорыч как решительный довод, который должен положить конец этому разговору.
– Одно мы все – народ, и дело у нас одно, которые состоящие и которые нет, – сказал Дерюгин тоже веско, побивая Степан Егорычевы слова. – В райкоме я советовался, сказали – решайте сами. Если доверяете – и мы доверяем. Пускай пока побудет временно, а там, если надо, подберем… Так что, Степан Егорыч… Сам понимаешь, не бросать же без головы, без хозяина!
– Тебе когда отправка? – спросил Степан Егорыч, раздумывая.
– Да уж завтра велено в военкомате быть.
– Не успеешь передать.
– А чего передавать? – усмехнулся Дерюгин. – Печать – вот она, – приоткрыл он ящик стола. – Вот тебе Андрей Лукич, министр наших финансов, стратег мировой политики. Касса колхозная. Шесть рублей наличия. А все прочее ты видал, знаешь. Семян нет.
– А весна придет – чем сеять?
– Хлопочи. Должны дать. Не пустовать же земле!
Вечером у Дерюгина в доме прощально гуляли. Жена его Катерина Николаевна, хоть и переживала в душе, вела себя нерастерянно, собрала все, как нужно: наварила несколько мисок холодцу, наделала целый таз плова с бараниной, не жалеючи выставила домашней свиной колбасы с чесноком, вдосталь самогону и браги.
Предчувствовать плохое не хотелось, и прежде всех – самому Дерюгину. Он нисколько не был уныл, обеспокоен своей дальнейшей судьбой, напротив, и трезвый, и выпив за столом, держал себя одинаково бодро, считая, что его доля даже завидная, счастливая: врага уже бьют, гонят, и попадет он как раз добивать, а это работа уже легкая. Оттого, что военная удача повернулась в русскую сторону, про фронт он говорил так, будто наши солдаты уже совсем не несут никаких потерь, отныне у них только торжество наступления и победы, и нет никакого сомнения, что и он обязательно сохранится целый…
Подвыпив еще, он разошелся совсем весело, пустился даже плясать под хриплую патефонную пластинку, взмахивая лохмами смоляных, с проседью, волос. Все, кто был в избе, с улыбчивыми лицами подхлопывали ладошами, как-то и вправду поверив настроению Дерюгина в то, что с нашими победами на фронте кончились уже похоронные, слезы, что теперь и в самом деле впереди только радостные события и проводы должны быть праздничными.
Одна Катерина Николаевна смотрела на мужа и его пляску без улыбки, сжав губы, с сосредоточенным лицом, в котором больше всего было ее скорбной приготовленности к самому недоброму, что может случиться, что уже изведали от войны другие…