Впрочем, Адальберт познакомился с ним, еще не имея собственной семьи, тогда он был влюблен в Ангелику и лишь мечтал о своем доме…

Отец Адальберта был довольно крупным железнодорожным чиновником, но наследства не оставил, все свои свободные деньги он тратил на организационную работу, занимая в нацистских кругах различные должности, и как единственную память о себе завещал сыну свою любимую книгу — «Руководство по еврейскому вопросу» Теодора Фрича.

Для Адальберта наступили тяжелые времена, впрочем, для него ли одного? В стране бушевала инфляция, безработица ширилась настолько, что казалось, настанет день и ни один немец не найдет работы у себя на родине. Адальберту удалось устроиться на службу в железнодорожное депо, правда, всего лишь жалким подмастерьем. Жалованья, чтобы прокормить себя и мать, не хватало. Свободное время он отдавал черному рынку, участвуя в мелких операциях. С каждым днем такие рынки росли не только в Нюрнберге, но и в Берлине, в Гамбурге, во Франкфурте, во всех городах Германии.

Что мог делать на рынке не имеющий ни средств, ни «обменного фонда» молодой Адальберт? Только выполнять поручения более крупных спекулянтов, которые, не желая сами появляться на рынке, пользовались услугами многих сотен таких адальбертов. Несколько раз его задерживала полиция, но отделаться помогли друзья отца. Они по-прежнему жили ненавистью к республике, злобой к законной власти и вообще к человечеству, во всех бедах они винили Версальский договор и объявляли его порождением мировой плутократии. Логике вопреки они считали вдохновителями Версальского договора в первую очередь евреев, затем коммунистов и всех участников недавно свершившейся и потопленной в крови германской революции.

Окончив гимназию, Адальберт под влиянием отца активно занялся «самообразованием». Пожалуй, не было ни одной антикоммунистической или антисемитской книги, которую он не прочел бы. Но своим подлинным национал-социалистским крещением семнадцатилетний Адальберт считал поездку в соседний Мюнхен, куда отец направился для участия в предполагаемом гитлеровском путче, а сам он вместе с матерью — на похороны дяди Андреаса. Дни и ночи он проводил среди демонстрантов, требующих передачи власти Гитлеру, и, хотя не присутствовал в знаменитой пивной, где фюрер в окружении единомышленников впервые объявил о свержении республиканского правительства, но одну из речей, произнесенных Гитлером на открытом митинге перед толпами людей, Адальберт слышал.

Эта речь, объявляющая чистокровных немцев властелинами мира и призывающая к диктатуре национал-социализма вместо прогнившей республики, стала для Адальберта днем его нацистского рождения. Вернувшись в Нюрнберг, он вступает в одну из молодежных фашистских организаций, рьяно принимается за организационную работу, и после того как умер отец, обращает на себя внимание местных нацистских заправил.

Сколько профессий переменил Адальберт в те годы, пытаясь выбраться из нужды! Он был официантом, посыльным в крупном магазине готового платья, наконец, с помощью близких друзей по партии поступил в финансовое училище, но так и не окончил его: работа в нацистской организации опьяняла, отнимала все свободное время.

В августе 1927 года Адальберт присутствовал, уже в качестве делегата, на третьем съезде НСДАП, двумя годами позже — на четвертом, и, когда Гитлер, придя к власти, распорядился, чтобы все последующие съезды проходили именно в Нюрнберге, Адальберт стал считать себя чуть ли не одним из организаторов партии. Он поднимался все выше по партийной лестнице. В 1933 году ему удается обратить на себя внимание Гиммлера, возглавившего полицию Баварии, и после расправы с Ремом рейхсфюрер СС берет преданного молодого нациста под свою сильную руку. Отныне полем деятельности Адальберта является организация и инспекция концлагерей. В 1943 году Адальберт получает звание бригадефюрера СС, и его непосредственным начальником становится Кальтенбруннер.

Он рвался в бой, этот новоиспеченный генерал. Убежденность свою он черпал прежде всего из нацистских газет — свежий номер погромно-антисемитского штрейхеровского «Штюрмера» всегда лежал на его письменном столе, и первой он всегда прочитывал именно эту газету, а уже затем «Фелькишер Беобахтер» и другие.

Итак, Адальберту везло. Везло на службе, везло в любви. Ангелику Адальберт любил безмерно и если кому-либо или чему-либо был предан еще больше, так это фюреру, национал-социалистской идее.

Ангелика согласилась на брак с Хессенштайном не сразу. Главным препятствием было вероисповедание. Она родилась и воспитывалась в набожной католической семье, а противоречия между католицизмом и нацизмом для тех, кто не знал тайн ватиканского двора, казались непреодолимыми. Тогда-то на авансцену и вышел католический священник патер Иоганн Вайнбехер, тот самый, что шел сейчас по берлинской улице, ведя за собой Адальберта.

Он был другом Хессенштайна-старшего. Еще подростком, уже впитавшим основные идеи национал-социализма, Адальберт недоумевал: о какой дружбе может идти речь между верным сторонником фюрера и священником, слугой христианской религии? Ведь нацисты поклоняются древним богам германцев, исповедуют силу и презирают тех, кто готов сострадать слабому. Разве религия, которая парализует волю человека-тигра, призывает его встать на задние лапы перед охотником, не враждебна нам? Отец в ответ усмехался, говорил: «Вырастешь, поймешь». Но еще до того как Адальберт вырос, он многое понял из бесед с патером Вайнбехером.

Склоняя Ангелику к браку с сыном Грегора, патер внушал молодой католичке, что истинный христианин — тот, кто служит церкви воинствующей, а не церкви слабой и всепрощающей. Он рассказывал ей о походах крестоносцев с целью искоренить ложную веру. На вопросы девушки, как примирить «хрустальную ночь» с учением Христа, патер напоминал ей о святой инквизиции — карающем мече того же Христа…

Словом, в 1939 году Адальберт-Оскар Хессенштайн в возрасте тридцати трех лет сочетался законным браком с Ангеликой Штайнер. Невеста была моложе жениха на двенадцать лет. В год их свадьбы разразилась вторая мировая война. Адальберт страстно хотел ребенка, Ангелика тоже, но он неустанно убеждал жену, что теперь, когда начался всемирный пожар, надо отдать все силы делу фюрера, дети свяжут его, наконец, заводить детей в такое время — значит обречь их на тяжелые испытания…

Свадьба, мечта о ребенке, еще одно звание, еще один орден — о, как давно все это было! — с горечью думал сейчас бездомный, потерявший все, отчаявшийся Адальберт, шагая за широкоплечим священником. Десятки вопросов готовы были сорваться с языка: Зачем патер приехал в Берлин? Был ли до этого в Нюрнберге, виделся ли с Ангеликой? Случайность ли, что Вайнбехер встретил его совсем неподалеку от квартиры Крингеля? Знал ли патер самого Крингеля? И еще, еще, еще вопросы… Он не выдержал:

— Отец, куда мы идем?

— Ведомый не спрашивает, куда его ведет пастырь, — тихо, не поворачивая головы, ответил священник и добавил: — Если верит пастырю, конечно.

Они долго плутали в развалинах, потом в каких-то переулках, названия которых Адальберт не знал, и наконец остановились перед входом в маленькую церковь.

Широкие выщербленные ступени вели на паперть. Адальберт редко бывал в церкви. Не будучи религиозным человеком, он бы не смог перечислить всех католических храмов даже в родном Нюрнберге, и, когда Ангелика звала его в церковь в дни праздников, он обычно полушутливо отвечал жене, что просит ее помолиться и за него.

Они вошли под сумрачные своды, стены были украшены едва различимыми фресками с сюжетами из Страшного суда, впереди возвышался крест, слева располагались кабинки для исповеди. Патер окропил пальцы правой руки в слабо бьющем фонтанчике, перекрестился. Потом строго посмотрел на Адальберта, тот последовал примеру священника. Несколько женщин и стариков сидели на скамьях, склонившись над молитвенниками. Сделав шаг-другой в глубь церкви, Вайнбехер остановился. Откуда-то из темноты к нему подошел другой священник, тоже в коричневой сутане, Вайнбехер протянул ему руку, тот, склонившись, поцеловал ее, слегка припав на колено. Повернувшись к Адальберту, Вайнбехер сделал приглашающий знак и пошел к кабинам для исповеди.

Кабинка была разделена пополам занавеской; следуя знаку священника, Адальберт вошел в левую половину, Вайнбехер занял правую, откинул занавеску, и теперь они оказались лицом к лицу.

— Встань на колени, — тихо, но торжественно приказал Вайнбехер, а сам опустился на низкое узкое сиденье. — Здесь каются в грехах, но господь бог простит нас, если мы поговорим не на духовные, а на мирские темы. Итак, Адальберт, расскажи коротко, как и в каком положении ты оказался.

Облизывая пересохшие от волнения губы, перескакивая с одного на другое, Адальберт рассказал ему все: как застрял в Берлине, как попал в американский сектор и как боится будущего, не имея необходимых документов.

— Когда жена Крингеля, Марта, сказала мне, что ее муж погиб на фронте чуть ли не два года тому назад, я был крайне удивлен.

— И высказал в этой связи сомнение, что Крингель переселился в царствие небесное? — с едва уловимой насмешкой спросил Вайнбехер.

— О, нет! Я понимал, что у Марты были основания утверждать то, что она мне сказала.

— Ты напрасно сомневаешься, — тише, чем прежде, сказал Вайнбехер. — Обергруппенфюрер действительно находится в царствии небесном. А тебя ждет возвращение в Нюрнберг.

— Что?! — с изумлением воскликнул Адальберт.

— Тише, сын мой, — слегка приподнимая руку, произнес патер. — Пути господни неисповедимы. Итак, в предпоследний раз ты был вызван в Берлин Кальтенбруннером. Ты знал тему совещания?

— О, нет! Но ее можно было предположить. За несколько недель до этого фюрер едва не стал жертвой злодейского покушения. Наши танковые соединения повсюду отступали… Словом, я понимал, что у Кальтенбруннера было что сказать нам.

— И он сказал?

— Нет… Дело в том, что Кальтенбруннера в Берлине не оказалось. Во всяком случае, совещание проводил Крингель.

— Тебе известно, где в это время был ваш шеф?

— О нет. Его передвижения всегда держались в строгом секрете.

— Понятно. — Адальберту показалось, что маленькие глаза Вайнбехера хитро сощурились.

— Когда Марта разрешила мне ночевать в их бомбоубежище, я взял на себя обязанность доставать для нее и ее отца продукты на черном рынке.

— Похвально, сын мой.

— Я спросил, не подвергну ли их дом опасности…

— И что же она ответила?

— То, что удивило меня еще больше, чем сомнительная смерть Крингеля: Марта сказала, что их документы в полном порядке. Не думаю, что она сказала неправду.

— И я не думаю, — снова с легкой усмешкой произнес Вайнбехер. — Что же было дальше?

— Ко мне очень сочувственно отнесся отец Марты. Он был и остался настоящим национал-социалистом.

— Знаю. Кестнер чем-нибудь практически помог тебе?

— Только утешением. Высказал предположение, что с приходом американцев все изменится к лучшему.

— А ты в этом сомневаешься?

— Да, если верить их объявлению, что каждый не имеющий «Разрешения на жительство» подлежит аресту, в лучшем случае — лишается права покинуть город, права на карточки, на работу, ну и так далее.

— А тебе хотелось, чтобы русские выглядели единственными борцами против нацизма? Чтобы только они одни проводили «денацификацию»? — иронически спросил священник.

— Но что же мне делать, отец?

— Все в свое время. Не забудь, что Ватикан — великая сила и он еще скажет свое слово. А пока… пока вот что. Завтра зайдешь в сапожную мастерскую Крюгера на Бисмаркштрассе. Она там одна. Вызовешь хозяина и назовешь свою фамилию. Тебя ведь зовут теперь Квангель? А полностью?

— Не знаю… допустим, Фридрих Мартин… Но зачем?..

— Не торопись, сын мой. На сегодня исповедь закончена, да простит тебе бог грехи твои. Положись во всем на волю божью.

— Так или иначе спасибо вам, отец. Я не знаю, что ждет меня, но заранее благодарю за помощь.

— Благодари не меня.

— Но кого же?

— Скажем, начальника РСХА Кальтенбруннера. Это он позаботился о тебе.

— Но каким образом? Когда?! — воскликнул в недоумении Адальберт.

— Именно тогда, осенью прошлого года, когда не смог присутствовать на совещании, на которое ты был вызван.

— Но где же он был? И что делал?

— Пусть это останется тайной, сын мой. — Вайнбехер перекрестил Адальберта и встал.

Провал

На другое утро Хессенштайн медленно шел по Бисмаркштрассе. Частная торговля росла ото дня ко дню, новые, аляповатые, с кое-где еще не высохшей краской вывески лавок и магазинчиков странно выглядели на фоне развалин. Они размещались в наскоро отремонтированных полуподвалах или уцелевших нижних этажах. Торговали здесь поношенной одеждой, бельем, сломанными зонтами и черт знает чем. Стены пестрели объявлениями: «Меняю почти новую кофемолку на шерстяные носки», «Меняю сервиз марки Розенталь на четыре кило сала». Казалось, все на этой улице менялось или продавалось. Однако обувной мастерской Адальберт пока не увидел.

Дойдя до переулка, за которым начиналась уже новая улица, он остановился. Или мастерской на Бисмаркштрассе не было вообще, или он ее пропустил. Адальберт пошел назад, снова внимательно вглядываясь в вывески. Он пытался вспомнить, называл ли патер какие-нибудь приметы мастерской. Нет, только улицу и фамилию владельца: Крюгер.

Кто он такой, этот Крюгер? Возможность какой-либо провокации со стороны священника Адальберт решительно исключал. Главная гарантия была даже не в том, что Вайнбехер — друг его отца, друг дома, что именно благодаря его усилиям Ангелика дала согласие на долгожданный брак, а в том, что патер, несмотря на свою католическую сутану, несмотря на то, что церковь, конечно же, требовала от него строгого соблюдения христианских догматов, был убежденным национал-социалистом. Адальберт верил в сутану Вайнбехера даже больше, чем в форму СА или СС, — если, конечно, сутану носит человек, в чьей преданности делу фюрера можно быть уверенным.

И все же многое из того, что сказал патер, было окутано тайной. Почему он подтвердил, что Крингель находится в «царствии небесном»? Что он хотел этим сказать? И потом — откуда Вайнбехеру могло быть известно о совещании у Кальтенбруннера и о том, что сам шеф на этом совещании не присутствовал? Наконец, как он мог, зная о безвыходном положении, в котором оказался Адальберт, пообещать ему скорое возвращение в Нюрнберг?

Когда Адальберт задал себе последний вопрос, ему бросилась в глаза вывеска на противоположной стороне улицы: «Дитрих Крюгер. Сапожная мастерская».

Адальберт обрадовался и тут же почувствовал, как тревожно заколотилось сердце. Нет, в добрых чувствах Вайнбехера он не сомневался, но не переоценил ли патер свои возможности? В конце концов он не занимает высокого поста в католической иерархии, да и к Берлину вряд ли имеет отношение: ведь в последнее время приход его был в Лейпциге. Адальберт стоял, прижавшись спиной к стене, чтобы не мешать прохожим, и смотрел на дверь мастерской. Она гипнотизировала его, манила и в то же время внушала страх.

Надо решиться, Адальберт перешел улицу и остановился перед дверью, над которой была прибита самодельная вывеска. Дверь, как и весь дом, была обшарпана, расщеплена наполовину то ли осколками снарядов, то ли пулеметными очередями.

Он толкнул дверь. Негромко звякнул колокольчик… Адальберт оказался в довольно большой комнате, у стены стояли узкие полки и на них — муляжи мужской и дамской обуви. Он не успел осмотреться, как услышал голос:

— Милости просим! Господин желает привести в порядок туфли для супруги или дочери? Или, может быть, ваши ботинки требуют ремонта? — За стойкой Адальберт увидел молодого человека в форменной серой куртке.

— Господин Крюгер? — с опаской спросил Адальберт.

— О, нет, я всего лишь приказчик. Но если господин желает, я сейчас позову фрау Риту… — Приказчик вытянул шею и крикнул куда-то наверх: — Фрау, Рита! Клиент…

Только сейчас Адальберт заметил в глубине комнаты узкую лестницу. Спустя мгновение наверху появилась женщина в сером платье, туго перетянутом кожаным поясом.

— Не могу ли я видеть господина Крюгера? — спросил Адальберт, раздражаясь. — Передайте, что с ним хотел бы встретиться Квангель.

— Одну минуту. — Приказчик повернулся к молодой женщине: — Фрау Рита, скажите хозяину, что его хотел бы видеть господин… простите?

— Квангель.

Минуту спустя женщина снова появилась наверху.

— Прошу, господин Квангель. Хозяин будет рад переговорить с вами.

Дойдя до площадки, Адальберт увидел полуоткрытую дверь и возле нее хорошо одетого мужчину лет пятидесяти.

— Прошу, господин Квангель. Я к вашим услугам. — Хозяин шире распахнул дверь и сделал приглашающий жест.

Они сидели у стола, заваленного квитанциями и конторскими книгами, и Адальберт почувствовал — или ему подсказал опыт старого гестаповца, — что в этом добротно одетом широкоплечем человеке со спокойными, немигающими глазами он видит «своего». Мысленно представив себе этого Крюгера в черной эсэсовской форме, Адальберт сказал уверенно:

— Господин Крюгер, — он поглядел собеседнику прямо в глаза, — дело мое, как вы понимаете, не имеет отношения к ремонту обуви.

Теперь уже Адальберт не сомневался, что видит понимающую усмешку на гладко выбритом лице Крюгера. Хессенштайн ощутил смешанное чувство радости и страха. Крюгер между тем нашарил среди бумаг небольшую записную книжку, раскрыл и уже без тени усмешки медленно прочитал:

— Фридрих… Мартин… Квангель. Так?

— Это необходимо было записывать? — встревоженно спросил Адальберт.

— Безусловно, господин Квангель, — ответил Крюгер, закрывая книжку. — Я не могу полагаться на свою память, поскольку в документе должна будет стоять именно эта фамилия. Место назначения, насколько я информирован, Нюрнберг?

Адальберт с заколотившимся сердцем торопливо кивнул.

— Отлично. — Крюгер встал, подошел к стене, легким движением руки погладил ее, слегка надавил, и пораженный Адальберт увидел, как отскочила какая-то невидимая раньше дверца. Крюгер, просунув туда руку, вытащил небольшой квадратный ящик, поставил его на стол и поднял крышку. Адальберт неотрывно следил за каждым его движением. Не произнося ни слова, Крюгер вытащил из ящика какой-то черный валик, жестяную коробку, похожую на те, в которых обычно хранят крем для обуви, и стопку карточек. Затем он провел валиком по краске, взял одну из карточек и положил на стол. Единственное, что смог разглядеть Адальберт на этой карточке, был большой красный крест.

— Что вы намерены делать в Нюрнберге, господин Квангель? — спросил между тем Крюгер.

— Там мой дом. И теперь, когда война закончилась… — начал Адальберт, но Крюгер прервал неожиданно резко:

— Кто вам сказал, что война кончилась? Нет, она будет продолжаться! Вы полагаете, что великая идея может умереть бесследно? Займемся лучше делом, господин… Квангель… Попрошу вашу руку.

Адальберт автоматически протянул руку, Крюгер мгновенно ухватил указательный палец, прижал его к валику и тут же придавил палец к лежавшей на столе карточке. Потом молча сложил обратно в коробку валик, банку с краской, карточку с отпечатком пальца. Встал, положил коробку в тайник, захлопнул дверцу и как бы для верности провел по стене ладонью. Даже опытный глаз Адальберта не мог различить никаких следов тайника.

Крюгер вернулся к столу.

— В течение двух дней прошу вас следить за настенными объявлениями на другой стороне улицы, наискосок от этого дома. Когда уйдете, обратите внимание на эти объявления.

— Я видел их, когда искал вашу мастерскую, одно даже запомнил: кто-то меняет кофемолку на шерстяные носки.

— Вот, вот. То самое место. Дня через два вы увидите там, положим, такой текст: «Меняю хорошее настольное зеркало на… ну, скажем, на дюжину столовых ножей и вилок». Запомнили? Это значит, что я вас жду.

Крюгер встал. Поднялся с кресла и Адальберт.

— Моя благодарность бесконечна, господин Крюгер.

— Я выполняю приказ, — Крюгер почти беззвучно добавил: — господин бригадефюрер! — и протянул вперед правую руку: — Хайль Гитлер! Борьба продолжается!..

Два дня Адальберт прожил, как на раскаленной сковороде. С утра он уже был на Бисмаркштрассе у стены с объявлениями. Нет, конечно, еще слишком рано… Вечерний поход снова оказался безрезультатным. Ночью Адальберт не мог заснуть от нетерпения. Он уже ощущал в своем кармане желанный «аусвайс».

На следующий день, с трудом убедив себя не торопиться, Адальберт снова пришел на ту же улицу. Все было на месте: дверь, вывеска… Он посмотрел на часы. Без четверти двенадцать, магазины и лавчонки, мимо которых он проходил, давно открылись. Но условного объявления на противоположной стороне улицы опять не было. Тревога охватила Адальберта. Несколько минут он стоял неподвижно и наконец решил, невзирая на опасность, зайти к Крюгеру.

К мастерской он уже не подошел, а подбежал. Толкнул дверь. Заперто. Нажал кнопку звонка. Никакого ответа. И вдруг увидел на двери зеленый картонный квадратик. На нем крупным уверенным почерком было написано: «Мастерская закрыта за производство противозаконных операций. С претензиями и по поводу расчетов обращаться в районную магистратуру».

Адальберт прислонился к стене. Зловещие призраки, обступившие его еще там, в берлинском подвале, где прошла его первая ночь после прихода русских, снова возникли перед глазами. Провал! Что теперь делать? К кому обратиться? Конец надеждам. Нюрнберг так же далек от него, как был вчера, как месяц назад. Провал!


Он шел, нет, он бежал домой, к Крингелям. Прийти, броситься на матрац, зарыться головой в подушку…

Проклятый патер! Проклятый служитель бога! Нет, тот бог, которому они служили, был во сто крат могущественней! Его оружием были не дурацкие, издевательские объявления, а топор, виселица, пистолет! С их помощью он расправился бы с теми, кто посмел обмануть бригадефюрера СС! А этот святоша!.. Да он наверняка и оружия-то в руках никогда не держал. Сам связался с жуликом и его втянул. А что было бы, если бы Адальберт стал ломиться в ту дверь как раз тогда, когда в мастерскую нагрянула полиция? «С претензиями и по поводу расчетов обращаться в районную магистратуру!» Ха-ха! Здравствуйте, моя фамилия Хессенштайн, я бригадефюрер СС! Мне был обещан «аусвайс»… Адальберту представлялось, что при этих словах все встают, все бегут, чтобы принести ему необходимый документ… В эти минуты он жил в двух измерениях — нереальном, где черная эсэсовская форма была символом власти, безопасности и достоинства, и в другом — подлинном, враждебном, где он был ничтожен и бесправен. О, с каким наслаждением Адальберт лично перевешал бы представителей всех этих новых властей — американских, английских, французских… Но в первую очередь, конечно, русских…

— Адальберт!..

Что это? Его позвал кто-то? Он резко шагнул в сторону, стремясь уйти от опасности, от наваждения, уверенный, что голос мерещится ему, и снова услышал:

— Адальберт! — Нет, это был реальный голос реального человека. В нескольких шагах от дома Крингеля стоял старик Кестнер.

— Герр Кестнер, со мной случилось несчастье, меня обманули! — крикнул Адальберт.

— Кто обманул тебя? — спокойно спросил Кестнер.

— Этот святоша Вайнбехер! — воскликнул Адальберт. — Заманил в ловушку. О, если бы я мог сейчас его увидеть!

— Ты можешь это сделать.

— Но где? Как?

— В церкви. В той самой, где вы виделись. Спеши, Адальберт. Тебя ждут.

— Кто? Бог? — со злобой спросил Хессенштайн.

— Может быть, тот, кто сейчас для тебя сильнее бога, — холодно сказал Кестнер. — Спеши! И возьми себя в руки, мой мальчик.

Снова Вайнбехер

Он ворвался в церковь, пробежал мимо источника святой воды, мимо ризницы и увидел, что навстречу ему идет патер Вайнбехер.

— Вы?! — громко произнес Адальберт и сам испугался гулкого эха.

— Молчи, — тихо ответил патер, — иди за мной.

Он подвел Адальберта к исповедальням и буквально втолкнул в одну из кабин.

— Я проклинаю… — начал было Адальберт, но священник прервал его:

— Ты пришел в храм божий, чтобы проклинать?

— О… нет…

— Тогда чего же ты хочешь?

— Только одного: вернуться в Нюрнберг!

— Только одного… — с сожалеющей усмешкой повторил Вайнбехер. И добавил резко: — Вернуться под крылышко родной Ангелики, пройтись по комнатам особняка на Ветцендорферштрассе, принять ванну, нанести визиты знакомым?

— Не издевайтесь, отец, вы прекрасно знаете, что визитов придется избегать: каждый встречный в нашем квартале знает меня как себя самого.

— Вот именно! Документ у тебя будет, но нужна фотография. Неужели ты еще не понял, сын мой, что вся трудность в этом? Пока у тебя лицо Адальберта Хессенштайна — в Нюрнберг тебе дороги нет!

— Так что же мне делать? Укрыться в каком-нибудь заштатном городишке и вечно жить под страхом быть узнанным? Навсегда отказаться от семьи, от человеческого существования?

— Нет, выход, пожалуй, есть, — задумчиво, как показалось Адальберту, произнес Вайнбехер. И опять к Хессенштайну прихлынуло убеждение, что патер сделает все, чтобы спасти его, что он знает, как это сделать. И тут же пришло трезвое сомнение: кто он, в сущности, такой, этот Вайнбехер? Да, друг дома, приятель отца, наставник Ангелики. Много ли может католический священник, хотя и сочувствующий национал-социализму? Разве этого достаточно, чтобы провести его, Адальберта, сквозь «бури и ветры», мимо настороженных полицейских глаз, шпиков, патрулей, добровольных охотников за верными сынами рейха? Чтобы отвратить от него тюрьму, каторгу, может быть, саму смерть? Чтобы вернуть его, наконец, в родной Нюрнберг, к Ангелике, обеспечить его безопасность в городе, где он прожил многие годы, где сотни людей видели его подъезжающим в шикарном «хорхе» к собственному дому, встречали на улице в мундире высокопоставленного эсэсовца?

Адальберт молчал. Молчал и Вайнбехер, не сводя глаз с «исповедуемого»… И все же какое-то странное чувство подсказывало Адальберту, что патер Вайнбехер не просто католический священник, что он обладает какой-то тайной силой, дающей ему власть над жизнью и смертью его, Адальберта.

— Сын мой, — после паузы произнес Вайнбехер, — ты знаешь, что всемогущий бог создал человека по образу своему и подобию… И, однако, он предвидел возможность нарушения этой воли…

— Не понимаю. О чем вы?

— Все очень просто: тебе надо изменить облик свой и подобие.

— Но я сделал все, что мог: отпустил усы, бороду, давно не стригся…

— И тем не менее актера легко узнать на сцене, как бы хорошо он ни был загримирован. Речь о другом. О пластической операции.

— Что?!

— То, что ты слышал.

— Но в чем она будет заключаться?

— Это вы обсудите вместе с врачом.

— Я должен превратиться в урода? В косоглазого, безносого, со шрамами на лице?

— Косоглазие не радикально изменяет внешность, стало быть, не годится, отсутствие носа ассоциируется с известной болезнью, поэтому тоже отпадает… Шрамы? В мое время в Германии дуэльные шрамы были предметом гордости. Насколько я знал Адальберта Хессенштайна, у него в отличие от его отца Грегора шрамов не было. — Патер умолк на мгновение, потом продолжил: — Что ж, может быть, и шрамы. Словом, тебе надо встретиться со специалистом. Об остальном я позабочусь. А сейчас запомни: послезавтра к десяти утра тебе надлежит быть на Даймлерштрассе, семьдесят два. На вывеске будет одно слово «Клиника» и красный крест. Фамилия врача — Браун.

— Но какой врач решится?.. — с недоумением и страхом спросил Адальберт.

— Решение подсказывает человеку бог. Врач тоже всего лишь смертный.

— А где гарантия, что этот врач не пойдет в американскую комендатуру и…

— Все зависит от того, кто врач. Этот не пойдет, — решительно, Даже жестко оборвал Вайнбехер.

— Он… из наших? — Адальберт понизил голос почти до шепота. — Но кто заставит его рискнуть?

— Бог.

— Он рискнет головой во имя бога?

— А ты не рискнул бы?

— Только во имя фюрера. Даже мертвого. Только во имя национал-социализма!

— Тс-с! Вот видишь, такая сила есть. С богом, бригадефюрер!

Операция

Несколько минут Адальберт стоял около двери. Она выглядела непривычно, разрушительное время, казалось, прошумело мимо: поблескивающее лаком дерево, решетчатый верх, справа звонок, прикрытый колпачком от дождя.

Внезапно Адальберта охватила тревога. Нет, он не боялся предстоящей операции. Судя по всему, доктор Браун, к которому его послал Вайнбехер, был хорошим специалистом. Но объяснил ли патер врачу, в чем истинная цель операции? Тот мог подумать, что речь идет о какой-либо элементарной косметической процедуре — убрать бородавку, вырезать жировик, словом, о чем-либо весьма примитивном и естественном для человека, заботящегося о своей внешности.

Знает ли этот врач, что речь идет об изменении наружности, о том, чтобы сделать его, Хессенштайна, неузнаваемым? И не сочтет ли он своим долгом донести на него? Под каким-нибудь предлогом выйдет в соседнюю комнату и позвонит в полицию…

«Что со мной будет? Что же будет?» — беззвучно повторял Адальберт. Может быть, напрасно он пошел на всю эту авантюру? Может быть, усы и борода — достаточная маскировка? Нет, отвечал он себе, этого мало…

Адальберт вздрогнул. Не слишком ли долго, подозрительно долго стоит он перед дверью с красным крестом?

Он протягивает руку к звонку. Еще какое-то время стоит в нерешительности, потом нажимает кнопку.

Судя по всему, его ждали — за дверью тотчас звякнула цепочка, чуть слышно проскрежетал замок, и дверь полуоткрылась.

В проходе стояла женщина в белом халате и в белой шапочке.

— Я к доктору Брауну, — негромко произнес Адальберт. — Моя фамилия Квангель.

— Прошу вас, господин Квангель, — незамедлительно отозвалась женщина в халате. — Я ассистент доктора Брауна. Прошу вас.

Она отошла в сторону, освобождая Адальберту проход. Снова звук цепочки, тихий поворот замка. Дверь за Адальбертом наглухо закрылась. Он оказался в небольшом, уютном холле: два столика, заваленных журналами, тюлевые занавески, несколько небольших гравюр Дюрера на стене.

— Доктор сейчас выйдет. А меня зовут Шульц, фрау Каролина Шульц. Присядьте, пожалуйста.

Но Адальберт не успел воспользоваться приглашением — тяжелая гардина, прикрывавшая вход в следующую комнату, колыхнулась, и появился полный немолодой человек с короткой щеточкой усов и в роговых очках. На мгновение его лицо показалось Адальберту знакомым.

— Вы… доктор Браун? — нерешительно спросил Адальберт.

— Яволь! Доктор Браун к вашим услугам. — Врач поправил очки на переносице и протянул Адальберту руку.

— Мне передали, что вы готовы оказать мне любезность… Я полагаю, вы знаете мое имя и кто мне рекомендовал вашу клинику.

Браун чуть склонил голову в знак согласия и снова откинул ее, поправив очки.

— Да, да, герр Квангель, я ждал вас. Прошу, пожалуйста!

Он придержал гардину, пропуская Адальберта в кабинет.

Адальберт увидел широкий кожаный диван, прикрытый белоснежной простыней, возле дивана — стул, у противоположной стены — высокий белый шкаф со всевозможными склянками и выстроенными в ряд ампулами. На маленьком столике возле шкафа резко выделялся черный микроскоп.

— Я слышал о вас как о крупном специалисте… — начал Адальберт, но Браун прервал его:

— В Германии, слава богу, еще сохранились знающие врачи.

— Но в наше время, — осторожно произнес Адальберт, — не только больной зависит от врача, но и врач от больного…

— Я знаю о вас все или почти все… что должен знать. — Браун поглядел на Адальберта в упор. — Речь идет о пластической операции, не так ли?

— Именно, герр доктор.

— Видите ли, герр Квангель, — наклоняясь ближе к Адальберту, сказал Браун, — с врачом надо быть откровенным. Ко мне приходят разные люди, мужчины и женщины. О женщинах говорить много не стоит. Все они хотят стать красивыми — что ж, сегодня это большой капитал. Мужчины… Иногда им мешают всякого рода татуировки…

— Татуировки? — Адальберт понял, на какую татуировку намекает врач. Но ведь он-то, Адальберт, пришел сюда не для того, чтобы вытравить код группы крови у себя под мышкой — с этим можно подождать, — а для того, чтобы избавиться от сходства с самим собой.

— Не удивляйтесь, герр Квангель, — с хитрой усмешкой произнес Браун. — Татуировка иногда бывает весьма некстати. Скажем, имя бывшей возлюбленной может раздражать ту, которая ее сменила…

Что он плетет, этот доктор? Адальберт решил идти напрямик:

— Герр доктор, вы знаете, в чем моя просьба?

— Знаю, господин Хессенштайн.

— Мы встречались? — спросил Адальберт после паузы.

- Да.

— Где же?

— В Заксенхаузене.

Название концлагеря подействовало на Хессенштайна, как удар хлыста.

Так вот почему эта привычка встряхивать головой, чтобы поправить сползающие на переносицу очки, показалась ему знакомой! Заксенхаузен!

«Нет, нет, не может быть!» — убеждал себя Адальберт, а память, помимо воли, уже восстанавливала, приближала то, что хотелось вытравить из сознания, спрятать от самого себя подальше…

В начале этого года Гитлер издал секретный приказ: ни один человек, находящийся в концлагере, не должен попасть в руки союзников живым. Во исполнение требования фюрера от Кальтенбруннера поступила «разверстка» на смертников по каждому лагерю, а следом он сам с инспекторской группой отправился по лагерям. В эту группу входил и Адальберт.

Да, он видел Брауна именно в Заксенхаузене — тот работал врачом, точнее, убийцей. Его привычка часто поправлять очки запомнилась тогда Хессенштайну… Как ему удалось уцелеть? Впрочем, Адальберт слышал, что американцы охотно денацифицировали крупных специалистов, в том числе врачей, которые давали согласие служить им.

— Значит, судьба свела нас снова? — Адальберт испытующе посмотрел на хирурга.

— Да, господин бригадефюрер.

— И вы не боитесь помочь мне?

— Я бы помог тысячам таких, как вы, если бы оказался в силах.

— Вы член партии?

— Не заставляйте меня раздеваться. Впрочем, шрам под мышкой почти незаметен.

— Итак, доктор Браун, я жду вашего совета.

— Гм-гм… — задумчиво произнес Браун. — Как я понимаю, речь идет о поверхностной операции на лице. Предположим, нечто в виде рубца. Можно изменить угол рта, так сказать, деформировать его. Изменить веки, характер бровей…

— О, доктор, что угодно!

— Так… Я думаю, здесь нужна комбинация. Чисто внешним рубцом не обойдешься. Рубец с течением времени может разгладиться. Необходимо нечто более грубое, так сказать, радикальное. Допустим, нос сделаем горбатым, высоким, ну, знаете, как у этих арабов…

— Но тогда я буду, не дай бог, похож на еврея! Нет, нет, только не это!

— Успокойтесь, — с иронической усмешкой прервал Браун, — нос мы сделаем седловидным… — Адальберт страдальчески молчал: черт побери, что угодно, только бы не быть узнанным! Браун тем временем копался пальцами в его бороде, раздвигал пряди жестких волос и бормотал: — Рубец, следовательно, диагональный, нос — седловидный… Шрам проходит через нос… Да-да, конечно, это будет иметь свои преимущества… Вы получили травму на восточном фронте, осколочное ранение, солдат-строевик… Или еще лучше — жертва фашизма… Отлично! Фрау Каролина! — Женщина в белом халате возникла на пороге. — Фрау Шульц! Доктор Берндке на месте?

— Яволь, герр доктор.

— Отлично. Заберите нашего пациента и верните его без бороды и без бровей. — Браун снова повернулся к Адальберту и объяснил; — Доктор Берндке работает у меня по найму. Я вызываю его, когда нужна помощь второго врача. К нашему прошлому он отношения не имеет.

…И вот Браун вновь озабоченно вглядывается в гладкое безбородое и безбровое лицо Адальберта.

— Шрам пойдет наискосок от лба через спинку носа, через рот… Краску! — Каролина вынула из стеклянного шкафа стаканчик с зеленоватой краской. — И кисточку! — Браун обмакнул кисточку в краску и прикоснулся к лицу Адальберта. Хотя никакой боли не было, Адальберт инстинктивно зажмурился. А Браун тем временем разрисовывал его лицо, приговаривая вполголоса: — Так… От левого виска через бровь… по веку… теперь через спинку носа, на другую щеку… Ну вот, эскиз готов. Откройте глаза, герр Квангель. Каролина, зеркало!

Держа перед собой овальное зеркало с ручкой, Адальберт впился в него глазами.

— Что ж, — сказал с довольной улыбкой Браун, — я уверен, сам Кальтенбруннер теперь вас не узнает. Почему вы молчите? Вам жаль своей мужской красоты? Скажем прямо, красавцем вас будет назвать нельзя. Вы станете другим человеком…

Адальберт свел свои безволосые брови и сказал:

— Вы в силах обезобразить мое лицо, но мои душа и сердце останутся прежними. Я останусь тем, кем был. И буду делать то, что делал раньше.

— Отлично! Тогда приступим, — сказал Браун. — Репетиция окончена, займемся самим спектаклем. На здоровье не жалуетесь? Откройте рот. Нет, не так, мне надо видеть ваш оскал. Теперь поднимите брови… Опустите глаза… Хочу предупредить, эта бровь у вас будет опущена. Один угол можно поднять, если желаете. Теперь о носе — он будет несколько провален. А рот немного подтянем в сторону. — Браун дотрагивался пальцем поочередно до бровей, носа, рта Адальберта, нажимал, сдвигал кожу, больно оттягивал ее. — Теперь ложитесь. Расстегните брюки. Поднимите рубашку… — Пощупал живот, выслушал сердце… — Похоже, вы и впрямь здоровы. Однако проверим еще кровь. Каролина, прошу вас.

Адальберт покорно протянул руку, вздрогнул, почувствовав укол, Каролина ваткой со спиртом стерла выступившую из пальца кровь, снова надавила, размазала кровь по прямоугольному стеклышку. Подошла на минуту к микроскопу, исчезла в соседней комнате, вернулась, протянула Брауну исписанный листок. Тот бросил на него взгляд.

— Все в порядке. Доктор Берндке готов?

В операционной ассистентка смыла с лица Адальберта краску, затем на него надели чистую рубашку, халат. В это время Браун и второй доктор мыли руки, переодевались. Над операционным столом висела осветительная лампа, фрау Шульц возилась у столика с поблескивающими инструментами.

В эти минуты Адальберту стало по-настоящему страшно. Он снова вспомнил, как с одной из спецгрупп РСХА вошел в больницу Заксенхаузена. Операция по истреблению заключенных приближалась к завершению, горы вынесенных трупов уже возвышались над оградой. Крингель предложил Адальберту пройти в операционную, где ставились опыты по мгновенному умерщвлению евреев особым, доставленным из Берлина ядом. Умерщвление шло по конвейеру. Предназначенного к смерти заключенного нагишом бросали на стол, врач в белом халате молниеносным движением, с размаха вводил в тело шприц, человек вздрагивал, точно от электротока, и… все было кончено.

Одним из белохалатников был доктор Браун. И вот сейчас при виде операционного стола и поблескивающих по соседству инструментов Адальберту представилось, что здесь испытывается какой-то дьявольский препарат… и ему, именно ему предназначено быть жертвой. «Бегом, бегом отсюда!» — чуть было не воскликнул Адальберт, но в эту минуту ему показалось, что у входа, широко расставив руки, стоит патер Вайнбехер в своей коричневой сутане.

— Что с вами? — услышал Адальберт голос Брауна. — Вам нехорошо? О, знакомая история! Сколько раз ко мне на фронте — мне ведь и повоевать довелось, господин Квангель, — приводили тяжело раненных, помню одного лейтенанта-артиллериста: шинель в крови, рука оторвана, и, обратите внимание, его не принесли, а привели, поддерживая, конечно. К моему удивлению, он не стонал и вообще не произносил ни слова… Чудовищная воля и выдержка! Я взял шприц, чтобы ввести ему для начала противостолбнячную сыворотку. Так вот, едва игла коснулась его второй, уцелевшей руки, лейтенант вдруг упал. Мы бросились к нему, вспороли окровавленные шинель, китель, сестра схватила шприц с сердечным… Но все уже оказалось ни к чему: лейтенант был мертв. Подумайте, вынести такое ранение и умереть от прикосновения шприца! Вам на фронте, наверное, тоже приходилось встречать такое? Примите, пожалуйста, таблетку, это просто успокаивающее…

Каролина протянула Адальберту стакан и таблетку на пергаментной бумажке. Он бросил таблетку в рот и стиснул зубами край стакана, едва не раздавив его. Потом подумал: «Происходит что-то странное. Этот Браун знает, с кем имеет дело. Я попал к нему по протекции Вайнбехера. С Брауном ясно, а вот кто такой Вайнбехер?» Да, он знал патера давно, тот был другом его семьи… И все же? Откуда патеру стало известно, что его, Адальберта, можно было встретить возле дома Крингеля? Случайность? Что связывает патера с этим доктором? Тоже случайное знакомство? И почему Браун идет на риск ради него, Адальберта?

Эта ситуация напомнила Адальберту встречу с Мартой, женой Крингеля. Он боялся ее — она же, несомненно, боялась его… Размышляя обо всем этом, Адальберт как-то не заметил, что его уложили на стол и накрыли простыней с разрезом для лица.

— Итак, — снова раздался голос Брауна, — работать будем под местной анестезией.

Над лицом Адальберта зажглась яркая лампа. Он зажмурился. Почувствовал, как лицо его чем-то протирают.

— Укол! — негромко произнес Браун. Адальберт сжался в ожидании боли, но боль была несильная. Затем последовало еще несколько уколов, Браун оказался прав: они были почти безболезненными. Спазм свел веки, казалось, ни одна мышца на лице не действует… И все же Адальберту чудилось, что он видит себя, видит свое лицо в зеркале, видит прочерченные краской шрамы, точнее, один глубокий шрам в форме «зет», начинающийся от правой брови, перечеркивающий щеку, нос и впивающийся в левый угол рта…

— Что вы ощущаете, герр Квангель? — услышал над собой Адальберт голос Брауна. — Некоторую тяжесть, давление на лицо?

— Я… я не знаю, — не сразу ответил Адальберт. — Скорее не тяжесть, а ощущение… ну, распирание, что ли… — Он все еще боялся открыть глаза, хотя понимал, что лица своего ему все равно не увидеть. Он не видел и не чувствовал почти ничего: ни как разрезают кожу, ни как вытирают кровь тампонами, не слышал тихого позвякивания зажимов… Иногда до его слуха долетали слова: «Кетгут! Тампон!» Время от времени мерещился тупой звук пилки — это врач надпиливал хрящ, образуя на носу выемку в виде седла. Он почти ничего не слышал, он только сохранял чувство соприкосновения с какими-то звуками — так тугоухие ощущают музыку или просто отдаленный шум, вскрик, реплику.

«Что я увижу в зеркале? — думал Адальберт. — Лицо урода? „Человека, который смеется“, — порождение фантазии Гюго? Квазимодо? Неужели я смогу возвратиться к жизни, смело смотреть всем в глаза, без страха быть узнанным? И как сложится теперь моя жизнь? Сможет ли выносить мое присутствие Ангелика? Смогу ли я чувствовать себя тем, кем был, — бригадефюрером СС Адальбертом Хессенштайном, — или по-прежнему останусь скрывающейся в норе крысой? Нет! Теперь я смогу безбоязненно пройти по улицам родного Нюрнберга, даже зная наверняка, что встречу знакомых…» Он вновь вспомнил о процессе, который, судя по сообщениям газет, должен начаться со дня на день. Немыслимо!..

А врачи в это время заканчивали свое дело. Зашили сосуды, зашили кожу на лице. Заклеили рубцы пластырем. Наложили бинтовую повязку, оставив щель для левого глаза.

— Откройте глаз и посмотрите, — услышал Адальберт приказывающий голос.

Из тумана выступила комната, та самая, где он лег на стол часа полтора назад, и под перезвон бросаемых в лоток инструментов Браун возвестил:

— Все! Теперь готово!

…Его отвезли в дом Крингеля, здесь Адальберта ждали Марта и старый Кестнер.

Через день появлялся врач, менял повязку. Несколько суток на лице держался отек. Еще через неделю снова приехал Браун и снял швы. Адальберт взглянул наконец в зеркало.

— Меня будут пугаться люди! — тихо проговорил он. — Как я объясню, если меня спросят, кто так изуродовал мое лицо?

— Наци, — сказал врач. — Вы узник концлагеря, и на вашем лице следы жестоких пыток и издевательств.

— В это поверят?

— В сочетании с этим — да. — И Браун вынул из пиджачного кармана карточку.

Адальберт с трудом прочел: клиника Красного Креста свидетельствовала, что военнослужащий вермахта Фридрих Мартин Квангель находился на излечении по поводу лицевой травмы, полученной в лагере Аушвитц.

Возвращение блудного сына

Вагон сильно тряхнуло. Послышался металлический лязг буферов. С полок посыпались мешки, чемоданы, рюкзаки, свертки. Поезд замедлил ход, почти остановился.

Нюрнберг!..

Адальберт пытался представить себе, что увидит сейчас со ступенек вагона. Показалось, что он уже находится на Хаупт-Банхоф — главном вокзале Нюрнберга, он мысленно вышел из станционного здания, слева неподалеку увидел городской театр, а направо, по диагонали через площадь, — почтамт. Вот он переходит площадь, видит вдали огромный корпус Электрозавода…

Сейчас он выйдет на Банхофштрассе, свернет направо, затем еще раз направо, по Дюрренхофштрассе до Регенсбургерштрассе — Адальберт с наслаждением вспоминал названия улиц, — потом на Хайнштрассе, и налево начнется Воданштрассе…

На пороге того, к чему стремился все последние месяцы, он ощутил новый приступ страха. Мог ли он быть уверен, что их дом не находится под постоянным наблюдением американской службы безопасности? Если дом цел и Ангелика по-прежнему живет там, у американцев были все основания предполагать, что хозяин в конце концов вернется. Захватить бригадефюрера СС — одного из ближайших помощников Кальтенбруннера, сидящего сейчас на скамье подсудимых во Дворце юстиции, — для американцев достаточный соблазн. Шрам, изуродовавший Адальберта, вряд ли оградит его от подозрений: если его схватят и начнут разматывать всю историю с операцией и получением документов… достаточно будет одной-двух недель, чтобы установить его подлинную личность. Словом, собственный дом может оказаться для него не обретенным раем, а элементарной ловушкой.

Пострадает и Ангелика — ведь она, подобно жене Крингеля, наверняка сочинила какую-нибудь легенду о причине столь долгого отсутствия мужа. Если он вдруг появится и будет опознан американцами, не поздоровится и ей.

Но даже если допустить, что все обойдется и его возвращение в Нюрнберг не вызовет ни у кого подозрений, как, какими глазами посмотрит на него Ангелика, что она почувствует, увидев его обезображенное лицо? Ей наверняка будет противно прикоснуться к нему не только губами, но даже просто ладонью… Конечно, она постарается скрыть свое отвращение, но что она будет испытывать, целуя урода, ложась с ним в постель?

Адальберт взглянул в покрытое слоем пыли окно в надежде увидеть вокзальные огни, но за вагонными окнами был мрак, ни одного луча света. Проход к тамбуру мгновенно заполнился людьми; столпившись в узком коридоре, они подталкивали друг друга, держали над головами багаж, спотыкались, падали, ругались, устремившись к выходу. Однако вагон вновь тряхнуло, и уже почти остановившийся поезд неожиданно набрал скорость. Люди разочарованно примолкли.

Декабрьский ветер свистел в оконные щели. Адальберт поежился в своем слишком просторном, с чужого плеча, пальто, купленном на берлинском рынке, вслушался в приглушенный стуком колес разговор, который вели соседи. Нюрнбергский суд над руководителями нацистской партии волновал многих. Адальберт вернулся мыслями к осенним дням, когда газеты писали, что процесс вот-вот начнется, а завсегдатаи пивных, кинотеатров и черного рынка были настроены весьма скептически. Вряд ли, уверяли они, процесс вообще состоится, ведь он будет на руку главным образом большевикам, еще больше усилит Советскую Россию — разве Запад пойдет на это? За прошедшие месяцы пропаганда сделала свое дело: теперь все больше было тех, кто поддерживал идею суда, кто обвинял Гитлера во всех бедах, которые обрушились на Германию…

Такие высказывания, несмотря на владевший Адальбертом страх, не могли оставить его равнодушным. Нацист до кончиков ногтей, он кипел от ненависти, слыша, как поносят Гитлера и его соратников те самые немцы, которые еще недавно встречали их бурей восторга. Когда один из пассажиров обратился к нему с сочувственным вопросом: «Где это тебя так изукрасили, приятель?» — Адальберт мрачно ответил:

— В Аушвитце.

— Вон оно что! — послышалось в ответ. — Ты, выходит, как нынче говорят, жертва фашизма? Чего молчишь-то?

— Сегодня зубным врачам в Германии приходится рвать зубы пациентам через нос, — вступил в разговор человек в ободранной солдатской форме.

— Это еще почему?

— Почему? — не торопясь повторил бывший солдат. — Да потому, что немцы боятся открыть рот. — И добавил: — Ах, если бы мы не начали эту, как потом стали говорить, навязанную нам войну…

«Иронизируешь, подонок?» Адальберт мысленно выругался.

— А ты подумал, где бы мы сейчас были, если бы нами не руководил фюрер? — вступил в разговор один из соседей Адальберта.

— Могу ответить, — сказал солдат, — спокойно спали бы у себя дома, в своих постелях, вот где!

Разговор снова вернул Адальберта к мучительной мысли: что ждет его в Нюрнберге? С тех пор как он еще на берлинском вокзале, одной рукой прижимая к груди свой драгоценный, хотя и значительно полегчавший рюкзак, а другой пробивая себе путь среди устремившейся к вагону толпы, втиснулся в узкий проход, а потом отвоевал себе место с краю, закрыл глаза и отключился от всего, что осталось позади: от берлинских развалин, подвалов, где провел так много ночей, от дома Крингеля, от Марты и старика Кестнера, с которым часами беседовал о настоящем и будущем Германии, от больницы, где сделали из него урода, — с тех пор мысли о доме и Ангелике не оставляли его…

Лучшие годы своей жизни Адальберт прожил в Нюрнберге, одном из красивейших городов Баварии. Сейчас Нюрнберг стоял перед его закрытыми глазами прежний — ярко освещенный летним солнцем, с поблескивающими шпилями церквей, часовнями, великолепными памятниками, прославившими город на всю Германию, добротными домами и широкими улицами, по которым мчались машины, с толпами гуляющих по тенистым аллеям… И опять Адальберту показалось, что среди этих людей он видит свою Ангелику, свою любимую жену, она протягивает к нему руки, улыбка и слезы на родном лице. Адальберт мысленно рвался к ней, ощущал ее в своих объятиях… И в этот момент, как в зеркале, он снова увидел свое изуродованное лицо.

О, это ужасное лицо! Как будто к нему прикоснулись когти «Железной девы» — орудия пыток, до самого последнего времени хранившегося как реликвия в одной из башен замка Кайзершлосс, где в былые времена постоянно толпились туристы. Еще недавно Адальберт был счастлив, что перестал быть похожим на себя. В этом он видел залог своей безопасности… Да и зачем ему быть красавцем? Он уже не так молод, женат на любимой женщине, а для того, чтобы осуществить свое давнишнее желание иметь ребенка — обязательно мальчика, — красивого лица не требуется.

Как объяснить Ангелике все это?.. Неужели она не поймет, что у него не было другого выхода? Или оказаться в руках русских, или «похоронить» прежнего Адальберта.

«Похоронить»? Нет! У него изменилось лицо, но не душа! Пусть фюрер мертв, пусть ближайшие его соратники арестованы и находятся под судом — варварским, незаконным, издевательским, — ничто не может поколебать его убежденности в правоте дела национал-социализма.

А Гели? Любимая Ангелика? Осталась ли она прежней? Верна ли идеалу, которому ее муж посвятил всю свою жизнь? Да, он верил: Ангелика не предаст его…

Но жива ли она? Адальберт опять почувствовал страх. А вдруг она похоронена под руинами? Или заключена в американском застенке как жена бригадефюрера СС?

Нет, нет! Адальберт оборвал поток страшных мыслей. Этого не может, не должно быть! Он не задавал себе вопроса: почему? Логика тут бессильна, Адальберт верил, что его судьба и судьба Ангелики связаны, слиты воедино — он верил в чудо, верил, что города Германии, и прежде всего Берлин и Нюрнберг, поднимутся из руин, что Англия, Америка и Франция вступят в кровопролитный бой с большевизмом, что дух национал-социализма воспрянет в душах истинных немцев, и тогда все, все вернется…

Подсудимые

В один из дней, когда Адальберт скитался по Берлину, ночуя в подвалах и развалинах, в кабинет полковника Бэртона Эндруса — ему предстояло стать начальником тюрьмы в Нюрнберге, где должен был происходить судебный процесс, — ввели задержанного американскими солдатами Германа Геринга.

Он был одним из тех военных преступников, которых выловили союзные войска и сгруппировали в люксембургском городе Мондорф-ле-Бэн, чтобы впоследствии перевезти в Нюрнберг.

Во временную тюрьму был переоборудован мондорфский «Пэлис-Отель», и Эндрус приступил к знакомству с преступниками.

Герман Геринг был одет в небесно-голубую форму люфтваффе и весил 132 килограмма. Он привез с собой шестнадцать чемоданов, украшенных монограммами, — свои «личные вещи». Он обливался потом.

После короткого допроса Геринга отвели в камеру, а вещи Эндрус приказал тщательно проверить. Во время осмотра в одном из чемоданов была найдена баночка «Нескафе», а на дне ее, прикрытая кофейным порошком, крохотная ампула с цианистым калием. Другая ампула оказалась вшитой в один из мундиров рейхсмаршала. Опись всевозможных драгоценостей, которыми были набиты чемоданы, заняла несколько часов. Затем перед Эндрусом предстали Кейтель, Дениц и другие.

Вскоре в Люксембург был прислан самолет, чтобы доставить в Нюрнберг еще пятнадцать военных преступников, содержавшихся в мондорфской тюрьме. Эндруса весьма беспокоил вопрос охраны арестованных, и он отправился к военному коменданту Баварии генералу Паттону.

Резкий в движениях, широкоплечий генерал, отличавшийся, по общему впечатлению, солдафонской грубостью, — однажды он ударил по лицу раненого солдата, лежавшего на госпитальной койке, только за то, что ему не понравилась форма ответа на какой-то заданный им, Паттоном, вопрос, — принял Эндруса сухо и формально. Паттон недвусмысленно дал понять начальнику нюрнбергской тюрьмы, что суд над людьми, проявившими себя непримиримыми врагами большевиков, он считает полным абсурдом и убежден, что этот суд в конце концов будет сорван.

Однако вопреки убеждению Паттона преступники находились в тюрьме, примыкающей к нюрнбергскому Дворцу юстиции.

В семь утра окошечки в дверях камер раскрывались, и заключенные получали завтрак. Полчаса спустя приходили военнопленные, чтобы в присутствии американских, солдат забрать миски, ложки и кружки. Через некоторое время окошечки вновь раскрывались, и каждому заключенному передавали метлу и тряпку — они сами наводили порядок в своих камерах. Затем они читали или готовились к защите. Несколько позже получали по чашке воды или, если было очень холодно, горячий кофе. Переговариваться военнопленным и заключенным было строжайше запрещено. Не разрешалось разговаривать даже с парикмахером, стражник в этих случаях всегда стоял рядом, чтобы предотвратить попытку самоубийства с помощью бритвы.

Раз в день доктор Пфлюкер совершал обход. После этого наступало время прогулки, и заключенные в сопровождении стражников выходили во двор. Тем временем камеры обыскивались. Если заключенный хотел получить какую-либо книгу из библиотеки, он мог пойти и выбрать то, что ему было нужно. В распоряжении заключенных были шахматы, колоды карт. Ежедневно тюремный офицер совершал обход и выслушивал жалобы. Обед был в полдень — как правило, суп, мясное блюдо, овощи и хлеб. Ровно в шесть заключенные ужинали. По вечерам во вторник и пятницу они принимали душ. Читать или работать им позволялось до половины десятого.


О, сколь многого еще не знал в то время бригадефюрер СС Адальберт Хессенштайн! Он не знал, например, что судьба его, как одного из руководителей гестапо, вместе с судьбами других военных преступников уже не раз обсуждалась далеко за океаном.

Министр финансов США Генри Моргентау — излюбленная мишень таких газет, как «Фелькишер Беобахтер», «Штюрмер» и «Райх», — был для Хессенштайна одним из руководителей плутократической еврейской олигархии, которая поставила себе задачей уничтожить Германию. А ему, Хессенштайну, следовало бы знать больше: например, что Моргентау предложил составить список немецких архипреступников, вина которых будет установлена ООН, и расстрелять их без суда и следствия. Не знал Адальберт и о том, что еще в 1944 году Черчилль всячески пытался убедить Сталина, что военных преступников надо казнить без суда. Тогда и позже Черчилль настаивал на казни руководителей гитлеровской Германии «списком», ссылаясь на то, что организация такого беспрецедентного в истории человечества процесса связана с неодолимыми юридическими и техническими трудностями. Как бы удивился Адальберт, если бы узнал, что именно «главный большевик» Сталин решительно выступил против американских и английских предложений, заявив, что не должно быть никаких казней без судебного процесса, иначе мир скажет, что победители побоялись предать преступников гласному суду.

Да, в то время Адальберт еще ничего этого не знал. Он скитался в берлинских развалинах, потом нашел пристанище в доме Крингеля, перенес пластическую операцию, ждал когда тайные друзья патера Вайнбехера помогут ему получить необходимые документы…

О начавшемся в Нюрнберге процессе он узнал от Кестнера, ежевечерне читавшего ему газеты, а также из сообщений по радио — на черном рынке удалось купить для Марты подержанный «Блаупункт». Он не знал многих подробностей, но главное с каждым днем становилось все очевиднее: надежды на срыв процесса рушились. Обвиняемым уже было предъявлено обвинительное заключение, и 20 ноября 1945 года представителю Великобритании лорду-судье Лоуренсу предстояло открыть процесс.

Казалось бы, все это должно было заставить Адальберта Хессенштайна держаться подальше от Нюрнберга, к которому, несомненно, скоро будут обращены взоры всего мира… Тем не менее его настойчиво тянуло туда, он мечтал войти в свой дом, обнять наконец Ангелику и, что было для него не менее важно, быть ближе к месту судилища.

Парадокс?

Да, если откинуть давнее утверждение криминалистики, что преступника всегда тянет к месту преступления. И если отбросить не лишенную логики, хотя и не бесспорную мысль, что именно в Нюрнберге о процессе можно было узнать больше, раньше и точнее, чем где бы то ни было.

После операции, когда сняли повязку, Адальберт взглянул в зеркало и ужаснулся: он был совершенно не похож на себя прежнего. Никто не сказал ему, что именно теперь его лицо как нельзя лучше выражает подлинную суть его, Адальберта, натуры, характера, склонностей — ведь он и был человеком-уродом, человеком-зверем, этот бывший бригадефюрер СС. Может быть, потому и тянуло его сюда, в разворошенное логово нацистов…

Адальберт мечтал хотя бы одним глазом заглянуть внутрь нюрнбергского Дворца юстиции, где открылся суд, почувствовать настроение подсудимых, тон обвинительных речей. Когда Кестнер сказал ему, что перед началом фильма в кинотеатре неподалеку от дома показывают короткий документальный выпуск — открытие процесса, Адальберт тут же помчался в кино. Какие чувства владели им, когда в зале погас свет и на экране возникли огромные буквы: «СУД НАД ГЛАВНЫМИ ВОЕННЫМИ ПРЕСТУПНИКАМИ»? Страх? Тревожное любопытство? Ненависть?

И вот Адальберт увидел.

Зал, отделанный мореным дубом. На возвышении — длинный стол. Советский генерал, судьи в мантиях…

Столы секретариата и стенографисток… Столы членов военного трибунала. Диктор торжественно объявил имена государственных обвинителей, но не к ним был прикован взгляд Адальберта. Он был устремлен к пустующим скамьям подсудимых в два ряда слева от входа. Диктор пояснил, что подсудимые будут доставлены в зал по одному, через подземный ход, соединяющий Дворец юстиции с тюрьмой, и почти одновременно раскрылась едва заметная дубовая дверь, и в образовавшемся проеме показались — один за другим — ОНИ. О, как подался вперед, как впился руками в поручни кресла Адальберт!.. Он забыл, где находится, забыл, что перед ним на экране не живые люди, а только их тени, призраки, да и сам он, Адальберт, никому не известный, притаившийся в темноте зала, уже не более чем призрак. Один за другим они подходили в окружении американской охраны к скамьям за невысокой деревянной перегородкой. Адальберт беззвучно шевелил изуродованными губами, повторяя вслед за диктором: Герман Геринг, Рудольф Гесс, Риббентроп, Кальтенбруннер, Розенберг, Штрейхер… Второй ряд: Дениц, фон Ширах, фон Папен, Йодль…

Вскоре были заполнены все скамьи. Дикое, безумное желание овладело Хессенштайном: вскочить, вытянуть руку по направлению к Кальтенбруннеру и крикнуть «Хайль! Зиг хайль!». Он был уверен, что весь зал поддержит его приветственное восклицание…

Между тем на экране показали публику, находившуюся в зале суда: одетые в парадную форму военные, дамы в мехах, точно на премьере в театре, занимали галерею… «Позор, позор!» — кровь ударила в голову Адальберту. Как будто они пришли в зверинец посмотреть на экзотических животных!.. Адальберт опять грезил о невероятном: будто дело происходит в сорок четвертом году и те, кто сидит сейчас на скамьях подсудимых, неожиданно появляются на каком-либо собрании… Какими овациями встретили бы их! Конечно, тогда в зале сидели бы не эти, а другие люди…

Англичанин, которого диктор назвал лордом-судьей Лоуренсом, объявляет заседание трибунала открытым. Он предоставляет слово русскому и называет его «главным обвинителем от СССР». Адальберт снова впился в поручни кресла. Наконец-то! Наконец-то он из первых уст узнает, чего хотят от этого суда большевики, какую судьбу они уготовили руководителям рейха. Конечно, он не раз читал об этом в газетах, не раз обсуждал с Кестнером, но газеты газетами…

Главный советский обвинитель встал.

Он уже заранее был ненавистен Адальберту, этот человек с высоким лбом и выражением сосредоточенности на строгом лице. Хессенштайн ненавидел даже генеральские звезды на этих русских золотых погонах! Если поначалу подсудимые вели себя довольно свободно, писали и передавали друг другу и своим адвокатам записки, некоторые обменивались репликами, то теперь все умолкли — и в зале суда, и в кинозале. Адальберт напряженно вслушивался в каждое слово обвинителя, синхронно переводимое на немецкий.

— …Впервые, наконец, — говорил обвинитель (теперь Адальберт разобрал его фамилию: Руденко), — в лице подсудимых мы судим не только их самих, но и преступные учреждения и организации, ими созданные, человеконенавистнические «теории» и «идеи», — он с презрительным ударением произнес эти слова, — ими распространяемые в целях осуществления давно задуманных преступлений против мира и человечности…

К большой досаде Адальберта, диктор оборвал перевод, завершая выпуск:

— Майне дамен унд геррен! Мы передавали репортаж из зала суда над главными немецкими военными преступниками. Ход процесса будет освещаться в дальнейших выпусках кинохроники.

Даже несколько произнесенных русским обвинителем фраз не оставляли сомнений: большевики задумали смести третий рейх и его руководителей начисто, объявить великие идеи фюрера преступными и античеловечными, а нацистскую политику — «давно задуманными преступлениями»… Но неужели представители других стран-победителей присоединятся к этим страшным формулировкам?!

Скорее, скорее в Нюрнберг! Да, там опаснее, но там можно глядеть опасности в лицо, там Ангелика, там его родной дом, там можно встретить людей, оставшихся верными национал-социализму, таких, как Браузеветтер, один из самых близких. Разве патер Вайнбехер не призывал его, Хессенштайна, вернуться именно в Нюрнберг? Надо ехать, ехать, чтобы продолжать борьбу!

…И вот Адальберт в поезде, уносящем его домой. Он открыл глаза. Поезд снова замедлил ход, очевидно, приближаясь к станции. Люди опять столпились в проходе в надежде оказаться первыми на нюрнбергской земле. Хессенштайн ощутил новый приступ волнения.

— Через пятнадцать минут прибываем в Нюрнберг! — раздался хриплый голос проводника. Объявление вернуло Адальберта в сегодняшний день — нет, не только потому, что цель путешествия была совсем близко, дело в другом… Некогда фюрер приказал официально именовать Нюрнберг «городом партийных съездов», только так он обозначался во всех деловых бумагах, на вывесках и почтовых штампах. Название срослось с Нюрнбергом, и то, что сейчас проводник бесцеремонно отсек привычное добавление, отрезвило Адальберта.

Что же все-таки ждет его? Найдет ли он единомышленников? Как встретит его Ангелика? Цел ли дом? Мысль о доме тревожила его еще и потому, что от сохранности дома зависела сохранность ценностей и документов, которые Адальберт, когда будущее Германии оказалось под угрозой, зарыл неподалеку.

Это был хитроумный тайник. В нескольких шагах от дома сохранилась старая водопроводная колонка. Она уже давно бездействовала, с тех пор как водопровод провели в дом. Изящно сделанная колонка была украшена изображением какого-то мифического животного с широко раскрытой пастью — потому, должно быть, и уцелела. Она стояла на площадке из каменных плит, и однажды Адальберт после очередной многочасовой отсидки с Ангеликой в подвале подумал, что следующая бомбежка может не миновать их дом, вот тогда он и решил устроить тайник под одной из каменных плит, зарыть до срока ценности, которые принесла ему служба в гестапо.

Там было золото, оставшееся после сожженных в лагерных крематориях людей, — золотые коронки, кольца, броши, медальоны, украшенные бриллиантами. Но главным для Адальберта было не это, а две не особенно толстые записные книжки, тщательно обернутые в пергаментную бумагу, а потом в клеенку, чтобы никакая сырость не могла их повредить.

В этих книжках хранилось самое дорогое: имена орудовавших в концлагерях агентов гестапо, которые должны были следить за настроениями и поведением заключенных и своевременно извещать уполномоченного гестапо о «подрывных» разговорах, не говоря уже о группах, готовящих побег из лагеря.

…Наконец еще один толчок, те, кто стоял в проходе, снова повалились друг на друга, хватаясь за свои мешки и чемоданы; поезд остановился, на этот раз окончательно.

Нюрнберг

Адальберту показалось странным, что за окнами нет ни проблеска света. Конечно, на стеклах был достаточный слой грязи, но электрический свет, если бы он существовал там, на вокзале, наверняка просочился бы сюда… Ладно! Через две-три минуты он увидит, как выглядит теперь его родной Нюрнберг…

Однако, выбравшись из вагона, Адальберт понял, что это не вокзал, а какая-то товарная станция. Он шагал в цепочке людей по проходу в нагромождении разбитых автомашин, зенитных орудий, товарных вагонов, превращенных в щепу, шагал в кромешной тьме, напряженно вглядываясь и подсознательно ожидая, что сейчас из вечерней дымки выплывет Хаупт-Банхоф — главный вокзал Нюрнберга. Он не помнил, сколько времени шел, пока не увидел далеко впереди розовое марево — значит, город все-таки снабжается электроэнергией. Люди ускорили шаг, и вот наконец Адальберт оказался на вокзальной площади. Он не узнал бы ее, если бы не огромная чудом сохранившаяся башня Фрауэнтурм. А там, за ней… Бесконечные развалины показались Адальберту похожими на острозубые челюсти людоедов-гигантов.

«Куда же идти? Домой? А может быть, дома давно уже нет? — вновь со страхом размышлял Адальберт. — Или он сохранился, но там живут другие, чужие люди… Где тогда искать Ангелику?» В Нюрнберге у него много друзей, самый близкий — Браузеветтер. Пойти сначала к нему? Попросить его подготовить Ангелику к встрече с изуродованным мужем?

Нет, к Браузеветтеру он пойдет завтра, а сегодня — туда, к своему дому. Он верит, Ангелика все поймет…

Адальберт пересекает вокзальную площадь, идет по правой стороне улицы к церкви Лоренцкирхе. Останавливается и смотрит скорбно: кругом развалины, между ними, покачиваясь, гудя перегретыми моторами, пробирается несколько грузовиков с американскими солдатами. Но сама церковь, как ни странно, сохранилась, хотя и пострадала от бомбежки. Вот она перед ним — две высокие готические башни по обе стороны внушительного церковного строения. На каждой башне по кресту. Адальберт не был религиозен, но сейчас эта церковь, гордо возвышающаяся над развалинами, казалась ему символом какой-то высшей силы, которая выведет его на правильную дорогу.

Домой… домой!

Он миновал Лоренцкирхе, добрался до реки Пегнитц и по мосту Музеумсбрюкке перешел на противоположный берег. Обломки стен кое-где уходили прямо в мутную черную воду, Адальберт шел берегом, пока путь ему не преградила гигантская груда кирпича и щебня. Пришлось повернуть назад, к Музеумсбрюкка. Теперь он шел в толпе людей — их много было на улицах, в пальто с поднятыми воротниками, в потрепанной военной форме, в куртках, в шляпах, кепках и фуражках военного образца, они шли навстречу пронизывающему ветру, пробираясь в развалинах, перепрыгивая через каменные обломки.

«И это Нюрнберг!» — с горечью подумал Адальберт.

В его памяти он был поистине великолепен, один из старейших германских городов, жемчужина Баварии. В пятнадцатом веке Иоганн Зензеншмидт напечатал здесь первую в городе книгу. Ученые-германисты стремились сюда со всех концов света, чтобы приобщиться к бесценному фонду городской библиотеки, располагавшейся в здании некогда действующего доминиканского монастыря. Туристы постоянно толпились у одной из башен замка Кайзершлосс, обиталища «Железной девы», любовались памятниками географу Мартину Бехайму, создавшему первый глобус, и часовых дел мастеру Петеру Хенлейну, прославившемуся на весь мир, восхищались фресками Дюрера, украшавшими городскую ратушу.

Многие верили, что именно в Нюрнберге хранятся такие бесценные реликвии, как копье, пронзившее бок Иисуса Христа, и один из гвоздей, которыми он был прибит к кресту…

Но для Адальберта город был связан прежде всего не с историей германской культуры, а с историей национал-социализма и, следовательно, с его собственной судьбой. «Город партийных съездов!» — прошептал Адальберт. Гитлер приказал реконструировать Берлин, Мюнхен, Гамбург и Линц в соответствии со своими личными указаниями. Вместе с Нюрнбергом они стали именоваться «пятью городами фюрера» — не мог же он, художник и архитектор, не оставить следа своего творческого гения на городах подвластной ему Германии!

По приказу Гитлера архитектор Троост взялся за строительство монументальных сооружений, стадионов, площадей для предстоящих триумфальных шествий в дни партийных съездов. Троост умер, так и не закончив работу. Имя молодого архитектора Альберта Шпеера в то время было мало кому известно. Но его проект завершения дела Трооста привел Гитлера в восторг, и Шпеера сразу стали прославлять во всех газетах и журналах.

Монументальные сооружения Шпеера проектировались с таким расчетом, чтобы даже спустя многие тысячелетия развалины Нюрнберга свидетельствовали о великолепии и величии рейха и были для потомков гораздо более впечатляющими, чем античные образцы.

Как хорошо помнил Адальберт «плацдарм партийных съездов» — самую большую строительную площадку Германии! Газеты писали, что для сооружений, проектирующихся только в Нюрнберге и в Мюнхене, потребуется весь гранит, добываемый в Дании, Франции, Италии и Швеции за четыре года.

Личность фюрера была неразрывно связана с бессмертной славой Германии, которой предстояло быть запечатленной в мраморе и граните. Он брал реванш за то, что его не оценили в свое время как гениального архитектора. Чуть ли не каждый месяц Гитлер являлся в Нюрнберг и, пробыв менее часа в самом шикарном отеле города «Дойчер Хоф», начинал метаться по строительным площадкам и проектным мастерским, сопровождаемый эскортом автомобилей.

Фюрер был снедаем гигантоманией. Огромный комплекс, предназначенный для партийных съездов и других торжеств, предполагалось открыть к 1945 году, занимать он должен был более 16 квадратных километров и вмещать одновременно около миллиона человек.

«И все это в прошлом!» — с горечью думал Адальберт, наблюдая за людьми, бредущими среди развалин неизвестно куда. Нет, у каждого из них есть цель, они спешат к себе домой, они знают, куда и зачем идут и что их ожидает через час или два. Адальберт ничего этого не знал…

Вернувшись к Музеумсбрюкке, он решил пойти по Плобенхофштрассе и неожиданно оказался на Хауптмаркт — об этом свидетельствовала прибитая к столбу дощечка с названием площади. Такого названия раньше не было. Но церковь, вернее, остатки ее в окружении развалин он вспомнил. Какое-то время он недоуменно озирался, пока не понял: ведь это же Адольф-Гитлерплатц — так раньше называлось это место! «Они хотят вытравить само имя фюрера из памяти немцев!» — со злобой подумал Адальберт.

Он ускорил шаг, хотя чувствовал себя разбитым. Постепенно он узнавал Нюрнберг, узнавал улицы, даже дома, ныне превращенные в руины. Миновав площадь Ратуши, Адальберт вышел на Альбрехт-Дюрерплатц и оказался лицом к лицу с памятником великому художнику. Дюрер стоял на невысоком пьедестале, укутанный в величественные одежды тех времен, — казалось, складки были из толстой материи, а не из металла. Вспомнилось, что дома в кабинете висело несколько гравюр Дюрера, из которых одна была подлинной — перекочевала к нему после обыска на квартире еврея художника. У стены, где висела гравюра, стояли широкий диван, курительный столик, на нем несколько статуэток…

Сейчас Альбрехта Дюрера окружали развалины, полуразбитые дома с пустыми глазницами окон, обвалившиеся стены, а у подножия памятника лежали груды черной взрытой земли, как будто здесь прошел гигантский плуг. Адальберт знал, что не плуг, а варварские воздушные налеты превратили Нюрнберг в то, чем он стал. Неужели и его дом постигла та же участь?

Осталось пройти по Бургштрассе, а затем через Тетцель-гассе выйти на Эгидиен-платц. Здесь, совсем рядом, жили его коллеги по гестапо — что с ними сталось теперь? Живы ли они? Арестованы американцами? Скрываются вдали от Нюрнберга? Тянуло зайти в дом, хорошо знакомый прежде, получить первую дружескую ориентировку, узнать о здешней обстановке. Его приятелями были штандартенфюреры Мюллер и Хильке. Хильке часто бывал у него в гостях, он был знаком с Ангеликой и, может быть, знал что-нибудь о ней… А почему не зайти? В конце концов каждый шаг в родном городе для него связан с риском, надо привыкать. Адальберт заставил себя убыстрить шаг.

Но, увы, дома, где жил Мюллер, больше не существовало, от него остались Груды развалин. Дом Хильке сохранился, Адальберт с радостью отметил, что он обитаем: окна застеклены и прикрыты занавесками. Но сделав три-четыре шага, он остановился как вкопанный: из подъезда вышли несколько американских солдат. Они были пьяны, один держал в руках банджо и, пошатываясь, что-то напевал, остальные невпопад поддерживали его припевом: «Ес ит из!»

Адальберт круто повернулся и скрылся в развалинах соседнего дома. Потом спохватился: чего он, собственно, боится? У него отличный документ, он вернулся в Нюрнберг совершенно легально. Но подсознательное чувство тревоги опровергало логику. А что если американцы по какому-либо поводу арестуют его и начнут расследование, станут выяснять, действительно ли он был в концлагере, выяснят его прежний чин и должность, докопаются до пластической операции? Ведь Адальберт даже не знает, внесен ли он американцами в списки нацистов, разыскиваемых полицией!..

Нет, береженого бог бережет; пока его положение в Нюрнберге не определилось, он должен быть настороже. И все же — домой! Как бы там ни было, домой… Отсюда до дома не больше тридцати минут ходьбы. Вперед, приказал он себе, к Ангелике! Сегодня — домой, а завтра — к Браузеветтеру…

И все же Адальберт не мог не замедлить шаг возле памятника великому Гансу Саксу. Вот он сидит на пьедестале, окруженном железной решеткой, бородатый, в небрежно накинутом плаще. В правой руке, опершись локтем о колено, он держит рукопись, а в левой, вытянутой вперед, — перо…

О чем ты думаешь, великий Сакс? Какие строки хочешь записать? Пристыдить германцев, не сумевших отстоять свое государство? Призвать их к борьбе?

Ангелика

Свою виллу, облицованную серым гранитом, Адальберт увидел издали. Дом был цел. «Одна удача, одна-единственная награда за все муки последних месяцев!» — подумал Адальберт. Ему захотелось крикнуть во весь голос: «Ан-ге-лика!..»

Конечно, он этого не сделал. Инстинкт гестаповца, преследуемого со всех сторон, сработал автоматически. На улице были прохожие, Адальберт обратил бы на себя внимание. И кроме того, он не знал, живет ли тут Ангелика. Нижние и верхние окна двухэтажной виллы освещены, но кто там, за окнами, за знакомыми занавесками?.. Вот здесь, за этими двумя окнами, был его, Адальберта, кабинет, два других на втором этаже — их общая с Ангеликой спальня, здесь гостиная и примыкающая к ней небольшая столовая… Адальберту показалось, что он видит Ангелику с подносом в руках, на котором дымятся чашки с ароматным кофе. Вот она обходит круглый стол, за которым расположились гости, — обычно это были эсэсовские генералы и офицеры, они берут с подноса чашку за чашкой… Адальберт услышал скороговоркой произносимое «битте шен», «данке шен»…

Он сдерживал себя, хотелось бегом броситься к дому, одним махом преодолеть три ступени и громко, что есть силы стучать в дверь.

А вдруг откроет чужой, незнакомый человек? Всего хуже, если американец. Спросить, не проживает ли здесь фрау Ангелика Хессенштайн? А если ответом будет: «Нет, вы ошиблись»? Начать расспрашивать, чтобы услышать, что «согласно закону, дама, которую господин ищет, выдворена из дома как жена бывшего эсэсовца»? Адальберт знал из газет, что в американской зоне, в частности в Нюрнберге, действует закон, по которому семьи бывших эсэсовцев при наличии тех, кто нуждается в жилье, подлежат выселению в первую очередь. Вряд ли кто-либо из бывших знакомых, если они уцелели, согласился приютить у себя жену эсэсовского генерала… Может быть, сейчас, поздним холодным вечером, когда Адальберт стоит в трех десятках шагов от дома, она, его милая, родная Гели, дрожит, укрытая тряпьем, в каком-нибудь сыром подвале?

Напрягая всю волю, подавляя страх, подчиняясь неодолимому желанию если не увидеть Ангелику, то хотя бы узнать что-либо о ее судьбе, он сделал несколько быстрых шагов к своему дому.

И в эту минуту свет на втором этаже погас.

Еще не понимая, что это может означать, укладываются ли обитатели дома спать или собираются выйти в город, Адальберт впился взглядом в нижние, все еще освещенные окна. Свет погас и на первом этаже. Парадная дверь открылась… Адальберт успел отскочить, укрыться за стеной полуразрушенного дома, он не отрывал взгляда от двери. Еще мгновение — и он не вытерпел бы, рванулся туда, к ступеням… О, боже! Было темно, но и во тьме кромешной Адальберт увидел бы, что на ступенях стояла Ангелика! На ней был короткий жакет с меховым воротником и круглая, тоже обрамленная мехом шляпка — он так любил свою жену в этой зимней одежде! Сейчас, сейчас она захлопнет дверь и начнет спускаться по ступеням!.. Вот тогда он и выбежит ей навстречу!

Адальберт не думал сейчас о том, что Ангелика не узнает его, придет в ужас, увидев вблизи изуродованное лицо, он не думал сейчас ни о чем, кроме одного: через минуту она будет в его объятиях…

Но в этот момент произошло совершенно неожиданное: в проеме полуоткрытой двери появился мужской силуэт. Даже в сумраке было легко определить, что это американский офицер. Он пошарил в кармане своего форменного пальто, прихлопнул дверь, вынул из кармана ключ и вставил его в замочную скважину. Затем повернулся к Ангелике и, поддерживая ее под руку, помог спуститься по ступенькам.

Сгорбившись от отчаяния, от внезапно нахлынувшей ненависти, Адальберт наблюдал, как они прошли в двух шагах от него — офицер по-прежнему слегка поддерживал за локоть Ангелику. До него донесся уносимый ветром ее негромкий смех. Прошли еще минуты, и пара скрылась из глаз Адальберта, затерялась где-то в развалинах. А он все стоял, скорчившись, вжавшись в стену, окаменевший, будто жизнь отхлынула от него.

Прошло немало времени, прежде чем он вновь обрел способность чувствовать и размышлять.

Все кончено! Надежды рухнули. Все! Любимый Нюрнберг изуродован так же, как и мое лицо… Любимая женщина, которой я верил больше, чем себе, пошла по пути, каким идут сейчас тысячи немок и в Берлине, и во Франкфурте, и в других немецких городах… Они расстелили себя перед завоевателями, честь немецкой женщины стала оцениваться парой чулок, коробкой пудры, блоком сигарет, банкой консервов или просто мизерным количеством оккупационных марок, пятеркой долларов, парой фунтов стерлингов или сотней французских франков. Честь немецкой женщины… Неужели и его Ангелика?..

О, она оказалась в выгодном положении! Красивая, получившая светское воспитание, — ей стоит только взмахнуть рукой, нет, просто ресницами, и любой янки к ее услугам со своим офицерским пайком и туго набитым бумажником.

Сколько времени стоял так наедине со своей яростью Адальберт? Час? Два? Он даже не почувствовал, что у него подгибаются колени. А потом и мысли исчезли, он больше не ощущал ничего, ни горечи, ни ненависти… Был только миг, когда Адальберт увидел неподалеку камень и ему захотелось запустить им в одно из темных окон, за которыми прожито столько счастливых лет вместе с любимой женщиной. У него не хватило для этого ни решимости, ни энергии. Адальберт, сам того не сознавая, отполз на полшага в глубину, где две полуразрушенные стены составляли угол. И, втиснувшись в этот угол, не чувствуя холода, заснул.

Он спал в темном, на две трети разрушенном Нюрнберге — «городе партийных съездов». Он спал, и ему снился сон, будто они с Ангеликой стоят среди тысяч людей, заполнивших улицу перед отелем «Дойчер Хоф». Все ждали Гитлера, и вот он появился. В открытом черном «мерседесе», за которым следовали другие машины с руководителями партии и охраной, фюрер стоя ехал по улице, направляясь к своему любимому отелю. Ликующие люди на тротуарах приветствовали его криками «хайль!». Звонили колокола всех церквей города…

…Первый день пребывания фюрера в Нюрнберге заканчивался обычно исполнением вагнеровских «Майстерзингеров» в оперном театре. На второй день утром на балконе гостиницы Гитлер принимал парад формирований «Гитлер-югенда». Ближе к полудню под звуки фанфар и аккомпанемент марша «Баденвайлер» (его всегда исполняли при появлении Гитлера) он входил в набитый до отказа зал «Люйтпольд-халле», а затем в зал вносили «Кровавое знамя» — под ним маршировали участники путча 1923 года, среди которых был и отец Адальберта.

Несколько дней продолжались торжества, чтобы закончиться в день пятый, когда с наступлением темноты зажигались костры и включались многочисленные «юпитеры». И тогда на арене вновь появлялся Гитлер. Сто тысяч членов партии, и среди них он, Адальберт, приветствовали его, размахивали флагами с изображением свастики, а лучи прожекторов возносили в черное небо гигантский световой купол…

Он проснулся от криков и толчков. С трудом очнувшись и открыв глаза, увидел склонившуюся над ним незнакомую физиономию:

— Да вставай ты, черт тебя подери! Только работать людям мешаешь! Вставай и бери лопату!

Первым делом Адальберт убедился в сохранности заветного рюкзака. Тот был на месте, прижатый к стене его затылком.

Затем он приподнялся, огляделся.

То, что он увидел, поразило Адальберта. Он оказался в центре огромного человеческого муравейника. Восходящее солнце освещало сотни людей с лопатами, кирками, ломами, они расчищали улицу от камней и обломков, прокладывали пути для пешеходов и автомобилей. Какой-то человек в запыленной, драной брезентовой куртке с лопатой в руке слегка подталкивал Адальберта и сердито говорил:

— Пошевеливайся, красавчик! Сам не работаешь и людям мешаешь! А где твой инструмент? Или ты в гостиницу пришел?

Ничего не отвечая, Хессенштайн выбрался из своего угла и бросил пристальный взгляд на особнячок из серого мрамора, с которым так много было связано для него в прошлом. Этого взгляда было достаточно, чтобы убедиться: шторы опущены, обитатели дома — Ангелика и американец — спят или еще не вернулись, загуляв в каком-нибудь ресторане. «Будьте вы прокляты!» — пробормотал Адальберт и, резко повернувшись, зашагал отсюда прочь.

— Без карточек хочешь остаться, капиталист? — крикнул вслед человек с лопатой.

Адальберт ускорил шаг.

Несмотря на ранний час и холод, весь город, казалось, был на ногах. Женщины, старики, дети разбирали завалы, по цепочке передавали друг другу камни, кирпичи, ведра, наполненные строительным мусором… Кое-где среди руин открывались расчищенные тропы для пешеходов, куски тротуара, проезжая часть улицы..

Все, кого Адальберт встречал на пути, были заняты работой. Он видел всех этих людей как бы вторым планом, на первом же было ночное видение особняка и Ангелики с американцем у входа. О, с каким наслаждением бросил бы Адальберт этого проклятого янки в один из своих концлагерей, чтобы эсэсовцы из «зондеркоманды» вышибли из него дух тяжелыми резиновыми дубинками, а потом волочили труп к крематорию.

А Гели?.. Тут у него был особый счет. Американец — враг, и с ним естественно было поступать как с врагом. Но Ангелика!.. Прожить с женщиной столько лет и не знать, что она способна на грязное предательство! Может быть, ей нечего было есть? Неправда! В доме оставалось достаточно ценных вещей, чтобы безбедно жить с черного рынка, но она предпочла другое, пошла в шлюхи, даже не убедившись в том, что ее муж погиб.

Адальберт подумал о ценностях, зарытых под каменной плитой возле колонки. Только он один знал об этой тайне. Он не поделился ею даже с Ангеликой, хорошо помня истину, что тайна, которой владеют двое, перестает быть тайной.

Ничто не заставило бы его сейчас вернуться к своему дому. Отныне проклятие висело над ним. Может быть, когда-нибудь потом, после того как удастся встретиться с кем-либо из бывших товарищей, он сумеет с их помощью глухой ночью вскрыть тайник и из бездомного и безымянного урода, прячущегося от всех, снова превратиться в бригадефюрера СС.

Нет, не о золоте и бриллиантах думал Адальберт, когда мысленно перебирал свои сокровища. Перед его глазами возникали скромные записные книжки. Не может быть, чтобы они никому не понадобились!

В городе, еще недавно считавшемся второй после Мюнхена колыбелью нацизма, наверняка остались люди, преданные Гитлеру, пусть мертвому. Великие идеи не умирают!

Но где они, эти люди, как их найти?

Браузеветтер

Он хорошо помнил название улицы, где жил Браузеветтер: Драхенфельсштрассе, 24. Была надежда, что Дитриха не тронули: из-за застарелого процесса в легких он не принимал участия в войне и даже не был членом партии — его не приняли в НСДАП по подозрению в чересчур тесных связях с расстрелянным по приказу Гитлера Ремом.

Все годы, сколько знал его Адальберт, Дитрих работал скромным преподавателем гимназии, но был предан национал-социализму так, как мало кто из близких знакомых Хессенштайна.

Браузеветтер жил один — у него не было ни жены, ни детей. Старый холостяк. Три раза в неделю — и это вспомнилось — прислуга приносила ему продукты, готовила, убирала комнаты. Дом имел мало шансов уцелеть при очередной бомбежке, да и прислуга — она была вдовой часовщика, — наверное, затерялась где-нибудь среди десятков тысяч людей, работавших на восстановлении города. В прежнее время Адальберт отыскал бы Драхенфельсштрассе даже ночью с закрытыми глазами, но сейчас, когда почти весь город был превращен в развалины и многих улиц просто не существовало, ему потребовалось не менее часа, чтобы увидеть знакомые очертания полуразрушенного квартала. О, счастье! — дом Дитриха Браузеветтера уцелел. Но жив ли Дитрих? Почти бегом приблизившись к двери одноэтажного, старинной постройки дома, Адальберт, стараясь унять сердце, постучал в дверь.

Никакого ответа. Постучал громче, приложил к двери ухо. Наконец послышались там, за дверью, шаркающие шаги. Слуховой обман? Нет, шаги приближались. Потом раздался приглушенный дверью голос:

— Кто там? — Адальберт не мог ошибиться; это голос Дитриха! На всякий случай он спросил:

— Господин Браузеветтер здесь живет?

— Что вам угодно? — послышался из-за двери неприязненный вопрос.

— Дитрих, это я, Ади! — уже не владея собой, громко проговорил Адальберт.

— Какой Ади?

— Адальберт Квангель! — Хессенштайн уже так приучил себя к новой фамилии, что машинально произнес ее и теперь.

— Я не знаю никакого Квангеля!

— Ну приоткрой хотя бы чуть-чуть дверь, и ты увидишь, что это я, твой старый друг!

Звякнула цепочка, дверь чуть-чуть приоткрылась.

— Это я, Адальберт, — торопливым шепотом проговорил Хессенштайн. Короткая пауза. Потом Браузеветтер крикнул срывающимся фальцетом:

— Я не знаю никакого Адальберта! Уходите!

Ну, конечно, Браузеветтер не мог узнать своего изуродованного друга… Вцепившись в ручку двери, чтобы не дать возможности захлопнуть ее, Адальберт чуть не плача, шепотом, чтобы не привлечь внимания прохожих, стал уговаривать:

— Я тебе все объясню, только открой дверь! Не пугайся моего лица, это я, Хессенштайн, во имя нашей дружбы открой и впусти меня!

Опять наступило молчание. Браузеветтер обдумывал услышанное. Наконец дверная цепочка снова звякнула, и дверь приоткрылась настолько, что Адальберт мог войти.

— Неужели это ты? — все еще недоверчиво проговорил Браузеветтер. — Бог мой, что они сделали с твоим лицом? — Хозяин поспешно захлопнул дверь, повернул ключ в замке и наложил цепочку. Он снова и снова вглядывался в гостя. Сухим, отчужденным голосом сказал: — Если вы провокатор, тем хуже для вас. Я сейчас вызову американский патруль и попрошу проверить вашу личность. Я всеми уважаемый учитель, не имел и не имею никакого отношения к нацисту Адальберту Хессенштайну.

— Что ты такое говоришь, подумай! Мои документы в порядке, — прислонясь спиной к двери, устало сказал Адальберт. — Вот посмотри… — Он сунул руку во внутренний карман пальто и вытащил помятую карточку. — Смотри, читай, я Квангель, возвращаюсь из Берлина в Нюрнберг. А лицо… Впрочем, впусти меня в комнату, и я все расскажу. — Не дожидаясь приглашения, Адальберт решительно направился в кабинет Браузеветтера. Он знал эту квартиру, как свою собственную. Браузеветтер растерянно последовал за ним.

В кабинете было все по-старому: полки с книгами сплошь прикрывали стены, в центре комнаты стоял письменный стол, по одну его сторону — стул с диванной подушкой на сиденье, по другую — два старых, продавленных кожаных кресла.

— Может быть, пригласишь меня сесть? — Адальберт, не ожидая ответа, опустился в одно из кресел. Он не снял пальто и держал рюкзак на коленях. Браузеветтер облокотился о спинку другого кресла. Невысокого роста, с остроконечной бородкой — ему не хватало только колпака, чтобы окончательно стать похожим на гнома.

— Хайль Гитлер! — Адальберт привстал и поднял правую руку.

— Хайль Гитлер! — так же тихо ответил Браузеветтер и выпрямился. — Теперь я узнал тебя, Ади. Но что произошло? Кто тебя так изуродовал? Как тебе удалось выбраться из Берлина?

— Пластическая операция. А документ помог получить пастор Вайнбехер, помнишь его?

— Ты, конечно, еще не был у Ангелики? Впрочем, правильно, что сначала пришел ко мне. Идти домой, предварительно не разузнав, что происходит в твоем доме, было бы опрометчиво.

— Я знаю, что происходит в моем доме, — угрюмо ответил Адальберт. — Моя жена спуталась с американским офицером.

— Ангелика с… американцем? — воскликнул Браузеветтер. — Никогда в это не поверю!

— Я собственными глазами видел. Они выходили из дома ночью, и американец держал ее под руку, — злобно ответил Адальберт.

— Это… это просто невероятно! — бормотал Браузеветтер. — Может быть, его вселили туда против ее воли?

— Против своей воли порядочная женщина не пойдет на ночь глядя с врагом нации, а может быть, и с убийцей своего мужа! Они пошли в американский кабак, куда же еще?!

Браузеветтер умолк, по-видимому, не находя убедительных слов, чтобы оправдать Ангелику.

— А я-то хорош! Держал тебя, как нищего, у порога… Послушай, Ади, тебе надо умыться, привести себя в порядок. К сожалению, не могу дать ничего из одежды, мы слишком разные с тобой. Но чашку кофе, конечно, готов предложить. А все разговоры — потом. Сейчас провожу тебя в ванную…

— Не беспокойся, я помню, где у тебя ванная, — сказал Адальберт, вставая. — Я вообще помню все, что связано с тобой, мой друг Дитти.

И вот они уже снова сидят за столом. Адальберт выбрит, щебеночная пыль с костюма счищена, пальто он повесил в прихожей, а рюкзак — по выработавшейся привычке — запихнул поглубже под ванну.

— Итак, рассказывай, — попросил Браузеветтер.

— Я присутствовал при крахе третьего рейха… Испытал все унижения, какие можно представить. Все, кроме голода, — у меня остались кое-какие ценности. Потом… — И Адальберт коротко поведал Браузеветтеру о своей жизни, жизни бездомной собаки, потом о доме Крингелей и обо всем дальнейшем, начиная с неудачных попыток достать фальшивые документы и кончая Вайнбехером и пластической операцией.

— Да… — со вздохом произнес Браузеветтер, — операцию тебе сделали искусно, ты действительно не похож на себя.

— Внешне! — резко произнес Адальберт. — Но в душе я тот же: готов мстить трусам, предателям — всем, по чьей вине мы не сдержали монголо-еврейские орды, сдали Берлин. Сейчас большевики делают все, чтобы отвратить души немцев от национал-социализма. Если бы ты видел, на какие уловки они пускаются, чтобы вытравить добрую память о нас. Они бесплатно раздают хлеб, расставили свои военно-полевые кухни и кормят берлинцев супом и кашей. Но довольно об этом! — резко оборвал себя Адальберт. — Я жду, что ты мне скажешь о Нюрнберге, о себе.

— Что я могу рассказать? — с горечью произнес Браузеветтер. — Сейчас все взгляды обращены к Дворцу юстиции. Подумать только: банда еврейских плутократов устроила судилище над нашими вождями! Какое счастье, что фюрер не дожил до этого позора! Мало кого из немцев пускают в здание суда, но если верить газетам, все, кто сидит на скамье подсудимых, пытаются выгородить себя и свалить всю вину на фюрера… Конца процессу пока не видно. Но вся эта судебная банда использует каждый день и час, чтобы внушить миру мысль, что немцы — изверги, что руки их по локти в крови… Американская военная полиция денно и нощно рыщет по городу в поисках национал-социалистов, в особенности тех, кто занимал руководящие посты в партии…

— Но ты, я вижу, уцелел.

— Ирония судьбы, — с усмешкой произнес Браузеветтер. — Ты ведь знаешь, формально я не состоял в партии. Раньше это было для меня источником мук и обид, зато теперь у меня есть преимущества.

— И что же ты теперь делаешь?

— Формально все то же: учительствую в гимназии, преподаю немецкую историю. Правда, чтобы получить доступ к этому предмету, мне, как и многим другим учителям, пришлось пройти курсы переподготовки — там нас учили, видишь ли, тому, чем была Германия и чем она должна стать. Веду занятия три раза в неделю…

— Чем, по-твоему, кончится суд? — после некоторого молчания спросил Адальберт.

— Если анализировать то, что на поверхности…

— Что ты хочешь этим сказать?

— Видишь ли, Ади, — понижая голос, ответил Браузеветтер, — известно, что не все высокопоставленные американцы жаждут немецкой крови.

— Ты имеешь в виду судей?

— Не только. Тебе что-нибудь говорит имя генерала Паттона?

— Только то, что это американский военный губернатор Баварии.

— О его симпатиях к нацистам ходят легенды. Мне кажется, дай ему волю, он бы призвал Англию и Америку объединиться и разбить большевиков, чтобы управлять миром.

— Значит, ты не исключаешь, что этот позорный процесс будет сорван? — с надеждой спросил Адальберт.

— Я многого не исключаю, мой друг. — Браузеветтер встал. — Какой стыд, Ади! Я даже не предложил тебе поесть! — Он сознательно, как показалось Адальберту, переменил тему. — К счастью, неподалеку рынок, я покину тебя на полчаса — в доме ничего съестного, я как раз собирался кое-что купить, когда ты постучал.

Тут Адальберт вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего утра.

— Хочешь, я пойду с тобой? — предложил он. — У меня есть все, что надо для обмена.

— Оставь на будущее. Надо полагать, не в последний раз тебе понадобится съестное…

Он ушел.


Адальберт оглядел ряды книжных полок, сплошь закрывавших стены, присел на кожаный диван с высокой спинкой. «В крайнем случае можно остаться здесь на ночь», — подумал он и прилег на диван, примериваясь. Потом встал и снова начал рассматривать книги на верхней застекленной полке.

Его внимание привлекла энциклопедия «Дер Гроссе Брокгауз». Рядом стояла книжка Роберта Лея. Увидев это имя на корешке книги, Адальберт почувствовал дрожь: руководитель «Трудового фронта» Германии Роберт Лей покончил жизнь самоубийством в своей камере. Газеты сообщали, что он сделал петлю из разорванного армейского полотенца и повесился над унитазом.

Адальберт взял с полки книгу Лея «Германия стала прекрасней». Она была издана ровно десять лет назад. Он подошел к окну, чтобы лучше видеть текст. Вспомнил игру-гадание, которой увлекался мальчишкой: надо было задумать номер страницы и строку сверху или снизу.

Раскрыл книгу наугад, задумал пятую строку снизу, прочел: «Адольф Гитлер — заботливый отец немецкого народа!»

«Народ, маршируй вместе с нами! — кричала напечатанная готическим шрифтом страница. — Германия будет такою, какой ты ее создашь! А тому, кто не хочет маршировать вместе с нами, мы будем наступать на пятки до тех пор, пока он не начнет маршировать. Либо он будет валяться на обочине дороги, либо пойдет с нами в ногу!» Адальберт опустил книгу и посмотрел в окно. Обломки стен, груды камня, люди, которые на фоне руин выглядели почти карликами… Адальберта охватила злоба. «Германия стала прекрасней!» О, как ненавидел он этих копошащихся пигмеев, которые, вместо того чтобы встать стеной на пути врага, предпочли превратиться в покорных рабов, за кусок хлеба разбирать развалины, которые остались от Нюрнберга.

Если бы нашелся человек, подобный Гитлеру, кто сумел бы одним словом, одним мановением руки заставить идти за собой сотни тысяч людей и поднял бы восстание в городе, толпы нюрнбержцев со своими лопатами, ломами и кирками устремились бы к Дворцу юстиции, смяли охрану и освободили бы вождей немецкого народа… Это могло бы послужить сигналом для других немецких городов — пусть десятки тысяч немцев погибнут, сражаясь с хорошо вооруженным врагом, но они пали бы, как герои, их смерть показала бы всему миру величие идей национал-социализма, у которого наверняка есть сторонники и на других материках…

Россия — Адальберту хотелось в это верить — истощена настолько, что не выдержала бы даже месяца битвы! В восстании немцев все увидели бы призыв к уничтожению большевизма, а если восставших поддержали бы американцы и англичане… Недаром Браузеветтер говорил о генерале Паттоне, кроме того, хорошо известно, что Черчилль держит в полной боевой готовности армию немецких военнопленных… Значит, есть у него какая-то цель! Глаза Адальберта горели, изуродованные губы дергались. Он положил книжку Лея на место и взял двадцать первый том брокгаузовской энциклопедии. Он вспомнил, сколько разговоров было о ней в национал-социалистских кругах.

Конфуз заключался в том, что первые тринадцать томов этой двадцатитомной энциклопедии вышли еще во времена Веймарской республики, а последние семь — уже после прихода к власти национал-социалистов. В томе, изданном в 1931 году, Гитлеру было посвящено едва ли больше двадцати строк, сухих, лишенных каких-либо восторженных оценок и даже без портрета. Потому и было решено издать «Дополнительный том», где появилась новая статья, воздававшая должное гениальности фюрера. Вот он, этот том, Адальберт держит его в руках. Держит и думает: а что будет говорить о сегодняшних днях Брокгауз пятидесятых или шестидесятых годов? Он был уверен: история еще споет гимн бессмертному учению Гитлера — национал-социализму, священное имя и великий символ веры не подвергнутся «исправлениям»! Если только…

Он снова бросил взгляд на окно. Человеческий муравейник копошился по-прежнему. На некоторых уцелевших зданиях ветер колыхал американские флаги. И снова перед глазами Адальберта встал прежний величественный Нюрнберг. Снова заблестели шпили церквей, поблескивая лаком, мчались по широким улицам «мерседесы» и «хорхи», полицейские прочно стояли на уличных перекрестках в своих издалека видных касках, символизируя незыблемость третьего рейха… Видение старого Нюрнберга тут же исчезло: по расчищенной дороге мчался «джип» с американским флажком на радиаторе, в машине сидели несколько офицеров. «Ах, как славно было бы метнуть гранату отсюда, из окна, в этот автомобиль, когда он будет проезжать мимо!» — со злобным сладострастием подумал Адальберт.

Бессилие — вот что было всего мучительнее. Народ предал партию, в которой он, Адальберт, состоял. И его самого все бросили, предали. Даже собственная жена. Убить ее, похотливую суку! Адальберт сжал кулаки, и ему показалось, что он сжимает шею Ангелики. О, это-то он может сделать! Три или четыре вечерних дежурства, дождаться, пока она одна выйдет из дома или будет возвращаться… Схватить за шею, зажать рот, бросить в развалины, размозжить голову одним из камней… Ну, а дальше?.. Американские ищейки, обнаружив труп молодой немки, заподозрят, что причиной убийства была месть… Чья? Ну, конечно, мужа, который, очевидно, появился в Нюрнберге. Начнутся поиски, ему, Адальберту, придется покинуть дом Браузеветтера — об их давних связях, наверняка, станет известно в комендатуре или в полиции…

Какую он глупость сделал тогда, в Берлине, отказавшись от ампулы цианистого калия, предложенной ему спекулянтом-аптекарем!.. Нет! Самоубийство — удел слабых. Ну, а Лей? Наконец, сам Гитлер — они ведь предпочли смерть покорности! Адальберт в который раз вспомнил завещание Гитлера: фюрер писал, что не хочет оказаться в руках врагов и предпочитает умереть. И еще писал фюрер: наступит день, и в Германии так или иначе возродится национал-социализм.

«Возродится, но когда?» — думал Адальберт. Спустя месяцы, годы, десятилетия? Неужели до тех пор придется вести бесцельную, нищенскую жизнь? Да, нищенскую, потому что ценности, не одухотворенные идеей, — хлам! Интересно, подумал Адальберт, как бы поступили на моем месте те, кто сидит сейчас на скамье подсудимых во Дворце юстиции? Геринг, Гесс, Штрейхер, Кальтенбруннер и другие — люди, чьи имена еще недавно символизировали беспредельную власть национал-социализма в Германии?

Увы, свидание с этими людьми недоступно, и вообще неизвестно, выйдут ли они оттуда живыми. Адальберту страстно захотелось пусть не проникнуть, нет, он понимал, что это невозможно, но хотя бы подойти к стенам Дворца…

Дворец юстиции

Он посмотрел на часы: половина одиннадцатого. Браузеветтера уже не было, ушел в свою гимназию. Они договорились, что Адальберт как следует выспится, позавтракает один, а если захочет выйти в город, оставит ключ на едва заметной полочке под карнизом у входной двери.

Браузеветтер вчера долго внушал Адальберту, что его подозрения насчет Ангелики скорее всего неосновательны, просто у нее не было выхода: или пожертвовать виллой, или пустить в нее американца, но Адальберт отвергал все разумные доводы и зарекся даже близко подходить к дому, который до вчерашнего дня считал своим.

Он доел консервы, оставленные на кухонном столе в полупустой банке, кое-как сварил на керосинке кофе. Тщательно выбритый, в начищенных ботинках, проверив сохранность своего засунутого под ванну рюкзака, Адальберт вышел на улицу.

Его тянуло туда, к Дворцу юстиции…

Как и вчера, работа по расчистке улиц кипела, словно не прекращалась на ночь, но сегодня, в светлое морозное утро, картина разрушенного города уже не казалась Адальберту столь мрачной. Он шел наугад, снова размышляя об истории города, о том, что его родной Нюрнберг существовал почти тысячу лет, прежде чем был превращен в руины. Охваченный воспоминаниями, опять стоял у памятников художнику Дюреру, поэту Гансу Саксу, стараясь не замечать проходивших мимо американских солдат, «джипов», которые, точно корабли на морских волнах, прокладывали себе путь меж развалин.

Никогда еще, с грустью рассуждал Адальберт, ноги захватчиков не попирали эту землю. Наоборот, веками Нюрнберг считался как бы символом Священной Римской империи — ведь не зря он был излюбленным городом императоров, в том числе и великого Фридриха Первого Барбароссы. И снова приходила мысль о бессмертии великих идей, главной из которых он, несмотря ни на что, считал национал-социализм. Судьба Фридриха Барбароссы лишь укрепляла его веру. Всю свою жизнь этот человек посвятил борьбе за величие империи, и, хотя погиб во время одного из крестовых походов, мечта оказалась бессмертной. Вторую великую империю создал Бисмарк, а третью — Гитлер. Правда, сейчас она превращена в прах, но разве история не свидетельствует о том, что бывают поражения временные? Придет день, и из сегодняшних руин в конце концов возникнет четвертая германская империя, и уж она-то наверняка поставит на колени весь мир…

Адальберт шел почти вслепую, шел не развалинами, а древними улицами Нюрнберга, у него не было с собой палки, но он напоминал слепого, который следует за поводырем. Этим поводырем было сейчас для него двуединое чувство: память о былом величии Нюрнберга и жажда мести.

И, может быть, именно это настроение привело его на окраину города, к Партайгеленде. Он увидел огромный стадион с трибунами из серого камня, рядом толпились люди, но Адальберт не замечал их, он видел перед собой лишь гигантскую центральную трибуну, украшенную черными чашами, — здесь в дни манифестаций и парадов горел огонь, видел фюрера, приветствовавшего штурмовиков и манифестантов, проходивших по арене.

Адальберт не раз участвовал в парадах, возглавлял в марше одну из колонн эсэсовцев или входил в состав почетного эскорта, без которого фюрер нигде не появлялся. Он отчетливо слышал маршевый ритм тысяч кованых сапог и похожие на рев какого-то доисторического чудовища выкрики: «Хайль Гитлер! Хайль, хайль! Зиг хайль!..» Он устремил взгляд к центральной трибуне, но там копошилась какая-то нечисть: худые, как жердь, седые расфуфыренные старухи — американки, конечно, — и осанистые мужчины в военной форме, увешанные фотоаппаратами. Адальберт незаметно плюнул в их сторону и пошел прочь.

Снедаемый жаждой мести, он при виде американцев сжимал в кармане своего пальто кулак, и ему казалось, что он сжимает рукоятку пистолета «вальтер», того самого, что когда-то подарил ему лично Кальтенбруннер. Если бы можно было выхватить этот пистолет и разрядить обойму в ненавистных оккупантов!

Он давно уже, оказывается, шел по Фюртштрассе и понял это, только увидев наскоро воткнутый в землю уличный знак. Именно на этой улице располагался Дворец юстиции. Адальберт понимал: надо бежать, бежать прочь от этого места, но что-то, что было сильнее его, подталкивало Хессенштайна к Дворцу, в котором выставлены на позорище лучшие люди рейха, и зрители из зала насмешливо смотрят на них, как на экзотических животных в зоопарке.

Здание было окружено каменной оградой с овальными выемками. Двойные чугунные ворота, по обеим сторонам стоят солдаты в советской, американской, английской и французской форме. Узкий висячий переход соединял Дворец с другим административным зданием, а со двора к нему примыкал длинный четырехэтажный корпус — тюрьма. Хотелось подойти ближе, но здание, где проходил суд, опоясывали цепочки охраны, первая — из немецких полицейских, затем полукругом — цепочка «МП», американских военных полицейских. Иногда к зданию подкатывали машины с флажками союзников на радиаторах, американцы, англичане, русские, французы направлялись к входу, держа в руках, как успел заметить Адальберт, разного цвета карточки. Солдаты и полицейские подтягивались, бросали взгляды на карточки и снова замирали по неслышной команде «Смирно!».

Адальберт уже решил повернуться и уйти, но в этот момент к зданию опять подкатила машина, из нее вышел только один человек, располагающего вида американец в военной форме, взмахнул карточкой перед лицом полицейского и беспрепятственно прошел внутрь здания.

«Один из судей? — пытался угадать Адальберт. — Или адвокат?»


Но приехавший американец не был ни тем, ни другим. Доктор Гилберт, психолог, пользовался на процессе исключительными правами. Сейчас он находился в камере Франка и слушал его исступленную исповедь.

— Мы одряхлели… Европа одряхлела… Германия одряхлела… расцвет уже позади. Знаете, варварство, должно быть, ярко выраженная немецкая расовая черта. Как иначе Гиммлеру удалось бы заставить людей выполнять его приказы? Иногда я с ужасом думаю о том, что Гитлер — лишь первая стадия нового типа бесчеловечного существа, которое сейчас эволюционирует. Европе конец. Гитлер сказал: «Война должна быть при моей жизни». Безумие одного человека — и миллион людей умирает. Смерть — самая деликатная форма существования. Я полностью примирился с мыслью о смерти…

Так исповедовался Франк.

А Геринг, как всегда, встретил Гилберта каркающим смехом.

— Ну-ну, — сказал он, — наступит день, и вам придется иметь дело с русскими. Любопытно будет посмотреть, как вы с этим справитесь. Конечно, мне безразлично, откуда я буду наблюдать — с неба или из другого, более интересного места… — Геринг снова рассмеялся и продолжал: — После того как Соединенные Штаты захапали Калифорнию и половину Мексики, а мы остались с пустыми руками, территориальная экспансия вдруг стала считаться преступлением. Люди воевали на протяжении столетий и всегда будут воевать. Изменяется оружие, а не человеческая природа. В каменный век наши прародители выбивали друг другу мозги дубинками, а затем оставшиеся в живых поедали убитых. Это упрощало проблему снабжения. — И он снова расхохотался. Все попытки Гилберта направить разговор с Герингом на тему исчезнувших сокровищ ни к чему не приводили. Создавалось впечатление, что тот берег их для себя, уверенный, что сможет ими воспользоваться…

Загрузка...