Глава III. Философия

вляется ли «философия», фигурирующая в названии «Начал», философией в более общем, обычном смысле? Специфически английский смысл этого слова (вспомним о «философском инструменте» — термометре) отразился здесь несомненно. Но может быть, в «Началах» такой специфический смысл несколько расширяется и «философия» приближается к философии без кавычек?

Положительный ответ на этот вопрос означал бы, что традиция сведения философии к результатам индукции представляет собой элемент необратимого развития философской мысли в целом. Но речь идет о другом — о линии, соединяющей эмпиризм и рационализм XVI — XVII вв. С этой линией синтеза эмпиризма и рационализма и связано философское, более общее, чем собственно физические идеи, содержание «Начал».

В первую очередь это касается «физики принципов». С. И. Вавилов, раскрывая смысл этого понятия, отрицал тождество «физики принципов» с чистым эмпиризмом и сближал ее с позднейшими воплощениями научного сенсуализма, с «математической экстраполяцией», принципам наблюдаемости и т. д. (см. 7, 3). Если же идти от «физики принципов» не вперед, к нашему времени, а назад, к индуктивной философии Бэкона и сенсуализму Локка, то мы придем к проблеме отношения ньютонианства к рационализму XVII в.

Обратимся к принадлежащей самому Ньютону характеристике его метода.

В третьей книге «Начал» Ньютон поместил уже известные нам «Regulae philosophandi» — «Правила философствования», или, как перевел А. Н. Крылов, «Правила умозаключений в физике». Первое правило гласит: «Не должно принимать в природе иных причин сверх тех, которые истинны и достаточны для объяснения явлений». Три следующих правила требуют, чтобы одинаковым явлениям приписывались одинаковые причины, чтобы свойства, присущие всем телам, подвергнутым исследованию, принимались за общие свойства материальных тел и, наконец, чтобы законы, индуктивно выведенные из опыта, считались верными, пока не обнаружатся явления, которым они будут противоречить (этому правилу должно следовать, говорит Ньютон, чтобы доводы индукции не уничтожались предположениями). Последний из перечисленных принципов, казалось бы, действительно был абсолютным правилом ньютоновской механики, которая и самому Ньютону, и его последователям представлялась лишенной гипотетических посылок, целиком основанной на фактах и именно поэтому окончательной, вечной, абсолютной.

Но в действительности «Начала» не могли быть созданы без понятий, далеко не сводившихся к той простой систематизации опыта, которую называли индукцией. Ньютон рассматривал результаты наблюдений с точки зрения бесконечности — исходя из презумпции подчиненности бесконечного или по крайней мере неопределенно большого множества процессов закономерностям, найденным в результате конечного числа наблюдений. Когда обнаруженные на Земле законы механики исходя из астрономических наблюдений распространяли на расстояния в сотни световых лет, полагали, что эти законы бесконечно применимы к недоступным наблюдению объектам. С другой стороны, классическая механика исходила из предпосылки, что законы, установленные при наблюдении макроскопических тел, распространяются и на микроскопические процессы. Но такая инфинизация опиралась, явно или неявно, на представления, модели, чуждые индуктивному методу.

Чистый эмпиризм так же невозможен, как и чистый рационализм. Наука всегда сочетала «внешнее оправдание» с «внутренним совершенством», Сенсус с Логосом. Эмпирия имеет дело с здесь-теперь — если говорить о времени, то с настоящим, как с нулевой по длительности гранью между прошлым, которого уже нет, и будущим, которого еще нет. Познание означает переход от здесь-теперь к вне-здесь-теперь (см. 12, 3—25). Дифференциальное представление о мире как бы включает в данную точку стремящиеся к ней другие точки, в данное мгновение — стремящиеся к нему другие мгновения. Понятие предела, связывающее пребывание с движением, явно основано на синтезе Сенсуса и Логоса. Сенсуальная постижимость и пространственно-временная длительность составляют основу познания субстанции. В реализации такого логико-эмпирического познания, в разработке пространственно-временной картины мира заключается необратимая эволюция познания.

Индуктивизм Бэкона и сенсуализм Локка, несомненно, входили в число источников «физики принципов». Но если рассматривать «физику принципов» вместе с ее источниками как этап необратимого развития познания, то Бэкон и Локк оказываются предшественниками синтеза сенсуализма и рационализма, перехода к понятиям, одновременно являющимся элементами Логоса и элементами Сенсуса.

Предшественником такого синтеза был и Декарт. Современная ретроспекция, современные примеры единства «внешнего оправдания» и «внутреннего совершенства» заставляют отказаться от традиционного противопоставления Ньютона как создателя индуктивистской «физики принципов» Декарту с его «физикой гипотез». Не отказаться полностью, но увидеть в этом противопоставлении оттенки, стороны, акценты единого метода науки. «Начала философии» Декарта были эпохальным по своему значению переходом от иллюзии чистого Логоса к реальному бытию протяженной материи как объекту познания. Разум постигает протяженную природу. У Декарта акцент стоит на разуме. Протяженная природа, которую объясняет разум, оказывается тождественной пространству. Отсюда — трудность: тела не могут быть выделены из окружающей среды, из пространства. Эта трудность была преодолена динамизмом, наделившим тела негеометрическими свойствами. Но такой переход означал, что рационализм вышел за пределы чистой мысли, включив в себя то, что было сделано Бэконом и Локком. Таким синтезом — внутренним, скрытым, но несомненным — оказалась «физика принципов» Ньютона. В «Математических началах натуральной философии» объектом исследования становятся сенсуально постижимые тела, отличные от пространства, испытывающие воздействие сил. Следующим шагом сенсуализации пространства стала идея физического поля, концепция Фарадея и Максвелла. В XX в. был сделан еще более решительный шаг в сторону такой сенсуализации: пространство, по выражению Г. Вейля, перестало быть «наемной казармой» для тел, в общей теории относительности оно стало «участником» их бытия, а в квантовой механике сами тела — элементарные частицы — оказались концентрациями поля.

Ньютон, конечно, не ставил своей задачей соединить идеи Декарта с идеями Бэкона и Локка. «Начала философии» Декарта противоречили главному стремлению Ньютона — стремлению к однозначности. Кроме того, Ньютону, по всей вероятности, вообще не были свойственны размышления об идейных корнях собственных концепций. Ведь ученый часто считал свои взгляды простой констатацией фактов. Эйнштейн начал свою Спенсеровскую лекцию в Оксфорде («О методе теоретической физики») словами: «Если вы хотите узнать у физиков-теоретиков что-нибудь о методах, которыми они пользуются, я советую вам твердо придерживаться следующего принципа: не слушайте, что они говорят, а лучше изучайте их работы. Тому, кто в этой области что-то открывает, плоды его воображения кажутся столь необходимыми и естественными, что он считает их не мысленными образами, а заданной реальностью. И ему хотелось бы, чтобы и другие считали их таковыми» (24, 181).

Спенсеровская лекция Эйнштейна — образец очень точной характеристики действительного метода научного исследования. Современный ученый, представитель неклассической науки, рассматривает свой метод и его результаты как нечто отнюдь не окончательное, подлежащее развитию, оцениваемое с позиций предвидимого будущего. Эйнштейн говорит, что взгляд ученого на прошлое и настоящее науки «зависит от того, с чем он связывает надежды на будущее и что ставит своей целью в настоящем...» (там же). Прогнозы и цели определяют оценку теории, ее вклада в необратимое движение науки. Для биографии ученого такие субъективные оценки чрезвычайно важны, они связаны с личным, эмоциональным подтекстом творчества. Объективная оценка результатов научного творчества ретроспективна. Такая оценка зависит от того, насколько осуществились «надежды на будущее», насколько достигнуты «цели в настоящем».

Лекция Эйнштейна посвящена соотношению содержания научных теорий и совокупности опытных фактов. Древняя Греция, говорит Эйнштейн, дала науке идею логической системы, «теоремы которой вытекали друг из друга с такой точностью, что каждое из доказанных ею предложений было абсолютно несомненным». Речь идет о геометрии Эвклида. Конечно, она была необратимым шагом познания, и именно поэтому сохраняется ее эмоциональный подтекст. «Этот замечательный триумф мышления придал человеческому интеллекту уверенность в себе, необходимую для последующей деятельности. Если труд Эвклида не смог зажечь ваш юношеский энтузиазм, то вы не рождены быть теоретиком» (там же).

Ньютон был рожден теоретиком, и Эвклид, конечно, зажег его юношеский энтузиазм, просто его научный темперамент, в такой громадной степени соответствовавший очередной ступени познания — созданию однозначной картины мира,— исключал эмоциональные излияния. Но такой же энтузиазм был рожден великими открытиями и обобщениями первой половины XVII в. Они в каком-то смысле противостояли триумфу чисто теоретического мышления, исключая иллюзию, будто логическое мышление является самостоятельным путем познания.

Этот путь был необходим, но не достаточен для постижения действительности. «...Прежде чем человечество созрело для науки, охватывающей действительность, необходимо было другое фундаментальное достижение, которое не было достоянием философии до Кеплера и Галилея. Чисто логическое мышление не могло принести нам никакого знания эмпирического мира. Все познание реальности исходит из опыта и возвращается к нему. ...Именно потому, что Галилей сознавал это, и особенно потому, что он внушал эту истину ученым, он является отцом современной физики и фактически современного естествознания вообще» (там же).

Эта историко-философская и историко-научная концепция Эйнштейна освещает проблему соотношения теоретического мышления и эмпирии в философии и науке XVII в., и в частности проблему соотношения индуктивного знания и «физики принципов» Ньютона. Творчество Галилея, Кеплера и вся наука первой половины и середины XVII в. — это отнюдь не отказ от Логоса в пользу Сенсуса, отнюдь не индуктивизм. «Все познание реальности исходит из опыта и возращается к нему», ни на минуту не теряя своей логической структуры. Чистый эмпиризм — такая же иллюзия, как и чисто логическое постижение бытия. Но если наука до Возрождения ставила акцент на Логосе, а научная революция XVI—XVII вв. перенесла акцент на Сенсус, то наука XX в. акцентирует единство того и другого. В той же Спенсеровской лекции Эйнштейн указывает на общую теорию относительности для подтверждения зависимости логико-математических конструкций от опыта. Как только эти конструкции начинают претендовать на реальное значение, они теряют свой чисто логический характер. Во всякой теории требуется, чтобы из некоторых фундаментальных принципов были строго логически выведены некоторые следствия. Общая теория относительности, допустив, что мировое пространство подчинено не геометрии Эвклида, а геометрии Римана, объяснила ряд астрономических явлений с большей точностью, чем ньютонова теория тяготения. Тем самым геометрия перестает быть чисто логической дисциплиной и возвращается к своим эмпирическим истокам. Геометрические законы привлекаются на суд эмпирии, воплотившись в экспериментально проверяемые концепции. Рассматривая место логического мышления и опыта в системе теоретической физики, Эйнштейн заключает: «...логическое мышление определяет структуру этой системы; то, что содержит опыт и взаимные соотношения опытных данных, должно найти свое отражение в выводах теории. В том, что такое отражение возможно, состоит единственная ценность и оправдание всей системы, и особенно понятий и фундаментальных законов, лежащих в ее основе. В остальном эти последние суть свободные творения человеческого разума, которые не могут быть априори оправданы ни природой этого разума, ни каким-либо другим путем» (там же, 182—183).

Это замечание о «свободных творениях человеческого разума» очень важно. Для средневековой мысли существовало априорное оправдание разума, выведенное из его провиденциальной гармонии и из его совпадения с ratio scripta. Для «физики принципов» разум конструирует фундаментальные понятия путем простого обобщения наблюдений, простой индукции, заключения от частного к общему. Общая теория относительности показала, что опыту могут соответствовать различные системы фундаментальных понятий и, следовательно, «всякая попытка логического выведения основных понятий и законов механики из элементарного опыта обречена на провал» (там же, 184).

Иллюзорность прямого выведения фундаментальных понятий и законов из фактов могла быть в полной мере показана лишь неклассической физикой, но, как замечает Эйнштейн (с удивительным историко-научным чутьем), уже сам Ньютон не мог не чувствовать произвольности допущений абсолютного пространства и дальнодействия. Эти понятия, как и критика абсолютного пространства и дальнодействия в XVIII—XIX вв., были залогом последовавшего гораздо позже отказа науки от однозначных, вытекающих якобы непосредственно из опыта фундаментальных понятий.

Вернемся к ньютоновым «Правилам философствования». Ньютон утверждает, что законы, выведенные из опыта, должны считаться истинными, пока им не противоречат другие наблюдения. Это еще отнюдь не принципиальное ограничение тезиса о чисто индуктивной природе законов, но это — допущение некоторой изменчивости уже установленных законов. Действительный выход за пределы индуктивизма — неоднозначные законы, которых так много в «Оптике». Законы, выведенные из опыта, нужно считать верными, «чтобы доводы индукции не уничтожались предположениями».

Каково рациональное содержание этого требования, получившее у Ньютона абсолютизированную, крайне антикартезианскую форму?

Вспомним о «внешнем оправдании» и «внутреннем совершенстве». Последнее состоит в минимальном числе допущений, необходимых для выведения данного эмпирически проверяемого заключения, в исключении гипотез ad hoc, в естественности теории. Здесь в неявной форме выражен очень важный постулат, неявно присутствующий и в «Началах»: постулат простоты мироздания, единства управляющих им законов и связанной с этим возможности понять мироздание на пути растущего «внутреннего совершенства» физических теорий. Бесконечность познания не противоречит вере в такую возможность, она вытекает из бесконечной сложности мироздания, управляемого едиными законами. Декарт допустил возможность единых законов и формулировал их, но при построении картины мира он не останавливался перед нагромождением моделей, выдвинутых ad hoc, специально для объяснения отдельных явлений. Действительное стремление к тому, что можно назвать историческим антецедентом критерия «внутреннего совершенства», — особенность творчества Ньютона, его вклад в развитие методов науки, в поиски единства законов мироздания. «Физика принципов» противостояла «физике гипотез», потому что «принципы» были более общими основами знания, а картезианские модели — частными, дополнительными, нарушающими единство картины мира.

Оправдание таких гипотетических моделей состоит в том, что критерий «внутреннего совершенства» — идеальный критерий, всегда допускающий некоторое число гипотез, противоречащих идеальному «внутреннему совершенству». Достаточно напомнить о множественности моделей в современной теории элементарных частиц. Были такие модели и у Ньютона. Он сделал то, что было возможно в его время, — отграничил неоднозначные модели от достоверных принципов.

Можно думать, что напряженное, достигшее масштаба, свойственного гению, стремление к однозначности отразилось и в особенностях личности Ньютона. Его нежелание вступать в споры вытекало из глубокого убеждения в незыблемости индуктивно выведенных принципов и в неизбежной неоднозначности моделей.

Уверенность в фундаментальности выводов, полученных путем индукции, в какой-то мере исключает полемический подтекст научных работ. Такой подтекст, а чаще даже открытый текст был в «Диалоге» Галилея, его почти не было в «Беседах» и вовсе не было в «Началах» Ньютона. Правда, не было до тех пор, пока «Начала» не попали в руки Р. Котса — фанатичного антикартезианца, который вписал в предисловие ко второму изданию весьма темпераментные филиппики против вихрей Декарта и против идей французского мыслителя в целом. Как отмечает С. И. Вавилов, стиль Котса далек от «величавого и всегда спокойного стиля автора „Начал“» (6, 201). Стиль Ньютона спокоен и величав там, где речь идет о достоверных и кажущихся непосредственными констатациями фактов законах механики. Он становится менее уверенным там, где речь идет о физической природе сил. Но не эти уступки «модельному» мышлению свидетельствуют о картезианских корнях ньютонианства. Основные разделы «Начал», идеи динамизма в их наиболее отчетливой форме раскрывают смысл выражения «картезианские корни ньютонианства», которое показалось бы парадоксальным во времена ожесточенной борьбы между двумя мировоззрениями.

Перейдем теперь к анализу ньютоновской трактовки пространства, времени и движения. Рассмотрим сформулированные Ньютоном понятия относительного и абсолютного времени и пространства. После исходных определений массы, количества движения, силы и т. п. в «Началах» помещено «Поучение», в котором содержатся определения.

Абсолютное время, говорит Ньютон, не имеет отношения к каким-либо событиям, оно существует само по себе и протекает равномерно. Напротив, «относительное, кажущееся или обыденное время есть или точная или изменчивая, постигаемая чувствами, внешняя, совершаемая при посредстве какого-либо движения мера продолжительности, употребляемая в обыденной жизни вместо истинного математического времени как-то: час, день, месяц, год» (3, 30).

По определению Ньютона, «абсолютное пространство по самой своей сущности безотносительно к чему бы то ни было внешнему остается всегда одинаковым и неподвижным. Относительное есть его мера или какая-либо ограниченная подвижная часть, которая определяется нашими чувствами по положению его относительно некоторых тел и которая в обыденной жизни принимается за пространство неподвижное...» (там же).

Ньютон доказывает, что путем непосредственного наблюдения ни при каких условиях невозможно установить различие между отдельными частями абсолютного пространства и абсолютного времени. Восприятию доступны лишь относительные положения предметов, т. е. расстояния их от других тел, принимаемых за неподвижные. Поэтому практически приходится пользоваться определением относительных мест предметов. «В делах житейских, — писал Ньютон, — это не представляет неудобства, в философских необходимо отвлечение от чувств» (там же. 32). Таким образом, Ньютон отделяет анализ пространства от непосредственного наблюдения. Он отличает понятие абсолютного пространства и от понятия реального неподвижного тела. «Может оказаться, — продолжает Ньютон, — что в действительности не существует покоящегося тела, к которому можно было бы относить места и движения прочих» (там же).

Ньютон формулирует чрезвычайно важный принцип неоднозначности относительных движений. Если к телу приложена сила, то его относительное движение может быть любым, даже нулевым, в зависимости от движения тел отсчета. В частности, если к телу вовсе не приложена сила, оно может двигаться с любой скоростью относительно других тел. Поэтому заключение об абсолютном характере движения не может быть сделано на основе наблюдения относительных движений. Мы можем наблюдать лишь относительные движения; абсолютное движение остается ненаблюдаемым и с кинематической точки зрения непредставимым.

Абсолютное движение можно обнаружить по силам инерции, в частности по центробежным силам, которые возникают во вращающемся теле и не могли бы возникнуть при вращении мира относительно тела. Ньютон приводит знаменитый пример вращающегося сосуда с водой. Вода поднимается к краям сосуда, но если бы он был неподвижен, а вращался окружающий мир, этого бы не произошло, следовательно, утверждение о вращении сосуда неэквивалентно противоположному утверждению, и существует привилегированная система отсчета: мировое пространство неподвижно в абсолютном смысле, а сосуд с водой движется в столь же абсолютном смысле.

Нетрудно увидеть эмпирические, в частности астрономические, корни ньютоновской концепции абсолютного пространства. С точки зрения Ньютона, важнейшим аргументом в пользу абсолютного характера движения Земли служит ее сжатие у полюсов и уменьшение тяжести вблизи экватора. Если бы Земля не испытывала абсолютного вращения, центробежная сила не возникла бы. Поэтому для Ньютона центробежная сила, сплющивающая Землю и уменьшающая тяжесть при приближении к экватору, — непререкаемое доказательство вращения Земли в абсолютном пространстве.

Абсолютное время связано с мгновенным действием на расстоянии. Если тело начинает притягивать другое и в тот же момент другое тело испытывает притяжение, то существует единое время, одно и то же во всем бесконечном пространстве. Как сейчас можно было бы сказать, мгновенная фотография Вселенной имеет физический смысл. Вселенную охватывает не зависящий от конкретных движений единый поток абсолютного времени.

Для неускоренного движения, движения по инерции, Ньютон формулирует принцип, получивший название классического принципа относительности или принципа относительности Галилея — Ньютона: «Относительные движения друг по отношению к другу тел заключенных в каком-либо пространстве одинаковы, покоится ли это пространство или движется равномерно и прямолинейно без вращения» (3, 45).

Адекватная оценка ньютоновской идеи относительности и ньютоновского абсолютизма, характеристика того, какое место в истории познания занимают сформулированные в «Началах» понятия абсолютного пространства, времени и движения, с одной стороны, и принцип относительности— с другой, возможны лишь в рамках современной ретроспекции, post factum, после того как устранены все эмпирические основы такого абсолютизма.

Вопрос о пространстве и времени имеет непосредственное отношение к основному вопросу философии. Материя — протяженная субстанция, воздействующая на органы чувств. Если пространство стягивается в непротяженную точку, то такая точка перестает быть материей и отдает титул субстанции непротяженному мышлению. Таким образом, отрыв времени от пространства есть субстанциализация непротяженного духа. В этом отношении научный подвиг Ньютона — важнейший этап в развитии философии, шаг к идее многомерной протяженности мира в противоположность фикции непротяженной субстанции. Мир представляется Сенсусу бесконечно сложным. Упорядочивающий эту сложность Логос вводит растущую многомерность в картину мира. Логос без Сенсуса ведет к ликвидации протяженной субстанции, Сенсус без Логоса не может дать представления о стоящей за видимостью явлений протяженной многомерной субстанции. В единстве эмпирического и логического — наиболее общее гносеологическое определение относительности.

Какова связь «натуральной философии» с религиозными взглядами Ньютона и его историко-филологическими трудами?

Л. Розенфельд считает источником характерной для Ньютона связи и коллизии религиозных и натурфилософских идей взгляды уже известного нам кембриджского платоника Генри Мора (см. 22). Последний усвоил представления итальянских неоплатоников о бесконечном пустом пространстве, приписав богу управление находящимся в этом пространстве миром. Бог не сливается с пространством и с находящейся в пространстве совокупностью материальных тел, он находится в пространстве и повелевает миром. Мировоззрение Мора, проникнутое теизмом, противостояло деизму, также оказавшему влияние на Ньютона. Не следует, однако, смотреть на коллизию теизма и деизма глазами XVIII века, когда Вольтер противопоставил их друг другу и, опираясь на механику Ньютона, нашел новые аргументы для обоснования деизма. В целом сам Ньютон не был деистом, он, как и Мор, принадлежал к теистам. Основные идейные противоречия в Англии второй половины XVII в., во времена английской революции, были противоречиями внутри теизма, но это придавало самому теизму неопределенную форму, которая соответствовала множественности и изменчивости церквей и церковных догматов. Нетождественность бога и природы была для Ньютона непререкаемой истиной. Но механизм отношения между господином и рабом, между богом и природой оставался нерешенной проблемой. Уже в студенческие годы Ньютон пытался разобраться в этой проблеме (см. 35, 89—156). По существу она так и осталась у него нерешенной.

В чем же состоит тайна связи между богом и телами? Г. Мор в своей неоплатонической концепции вырождения непространственных сущностей в пространственные не видел другого ответа, кроме одушевляющей пространственные тела непространственной субстанции. Ньютона такая концепция не могла удовлетворить, она была слишком традиционной и по существу исключала возможность экспериментального и математического анализа проблемы. Для Ньютона она была двоякой — богословской и вместе с тем физической, он не мог лишить ее физического смысла и физических критериев оценки. Ньютон приходит к картезианской идее, к эфиру, который служит посредником между богом — творцом универсальных законов и постоянной каузальной гармонии бытия, с одной стороны, и природой, движениями тел — с другой.

Однако здесь его постигает неудача. Во второй книге «Начал» Ньютон исследует, исходя из чисто физических принципов, без каких-либо априорных теологических предпосылок проблему движения тел в эфире. Оказывается, что сопротивление эфира сделало бы неточным, приближенным закон обратной пропорциональности тяготения и квадрата расстояния. Поэтому Ньютон отказывается от картезианской, «модельной» интерпретации тяготения и вместе с тем от определения физической природы сил: «Достаточно того, что тяготение действительно существует и действует согласно изложенным нами законам» (33, 89—156).

Что это — победа или поражение? И то и другое. Ньютон понимал, что однозначное описание универсальной связи тел, картина динамической гармонии мироздания — это победа. В то же время он сознавал, что физическая нерасшифрованность силы, отказ от «модельного», картезианского объяснения тяготения, от эфира — это поражение. Оно обнаруживается в том, что Ньютон порой возвращается к идее эфира, к необязательным «модельным» гипотезам. Гипотезы в целом дискредитированы принципом «hypothesis non fingo». Но они появляются вновь и вновь. Ньютон предоставляет читателям «Начал» выбирать, какой агент передает тяготение. Физическое действие на расстоянии его не устраивает. Он считает, что тяготение должно причиняться некоторым деятелем, действующим согласно определенным законам.

Многие противники идеи дальнодействия (М. Фарадей, Дж. Максвелл, Дж. Томсон и др.) приписывали Ньютону мысль о материальной среде, являющейся причиной тяготения. Но продолжением приведенного отрывка служит фраза: «Какой это деятель — материальный или нематериальный, — я предоставляю размышлению моих читателей». Именно эти слова о «нематериальном деятеле» Фарадей отбрасывает как непонятные. Они действительно непонятны без исторического анализа различных идейных корней творчества Ньютона, различных влияний, противоречивых тенденций и его собственных колебаний между исключающими друг друга концепциями.

Читателям предоставляется выбор между эфиром и непосредственным вмешательством бога. Но такое вмешательство низводит бога до постоянного участника физических процессов, управляющего природой на основе неизменных и точных законов. Леон Розенфельд с большим остроумием и с большим проникновением в исторические корни пуританского теизма периода английской революции сравнивает бога Ньютона с королем, которого требовала буржуазия Англии,— с сувереном, полностью подчиненным обязательным, нерушимым законам (22, 90—91).

Вернемся к проблеме эфира в связи с таким весьма теистическим и вместе с тем весьма специфическим для Англии представлением о боге. В декабре 1705 г., беседуя с Грегори, Ньютон говорил, что, решая проблему, чем заполнено пространство, свободное от тел, он исходит из презумпции бога, чувствующего природные явления. «Полная истина в том, — пишет Грегори о Ньютоне, — что он верит в вездесущее существо в буквальном смысле. Так как мы чувствуем предметы, когда изображения их доходят до мозга, так и бог должен чувствовать всякую вещь, всегда присутствуя при ней. Он полагает, что бог присутствует в пространстве, как свободном от тел, так и там, где тела присутствуют» (7, 46).

Поистине никто так бесцеремонно не обходится с богом, как верующие в него естествоиспытатели. Ньютон уподобил бога не только новому монарху, не нарушающему принятых английским парламентом законов, — он уподобил его ученому, познающему мир через чувственные впечатления. Бог, согласно Ньютону, связан с миром движущихся тел посредством эфира, заполняющего пустоту и тела, столь же вездесущего, как и бог.

Тяготение и инерция объясняют, как сохраняется эллиптическая орбита планеты, но они не объясняют начало этого движения и эксцентриситет орбиты, которые могут быть объяснены, согласно Ньютону, лишь первоначальным толчком. Ньютон полагал, что вмешательство бога не может быть однократным. Время от времени богу предстоит повторять первоначальный толчок: из закона тяготения вытекает, что в конце концов орбиты небесных тел изменятся и для восстановления небесного порядка потребуется новое вмешательство бога.

Вернемся к «натуральной философии» Ньютона. Ньютоновская схема структуры мироздания связана с соотношением четырехмерного мира движений тел и трехмерного мира действующих на расстоянии сил. У Декарта структура мироздания — иерархия тел — была основана на движении (только двигаясь относительно других тел, данное тело отделяется от них, приобретает индивидуальное бытие), при этом мир обретал структурность. У Ньютона уже не движение, а сила — основа структуры мира. Остановившийся мир сохраняет ее. Система мгновенных силовых действий — основа фикции остановившегося мира. Ньютоновская атомистика рисует структуру мира как иерархию все более интенсивных силовых взаимодействий. В отличие от Лейбница Ньютон отнюдь не считает силу субстанцией мира. Силовые взаимодействия происходят между протяженными телами, и эта протяженность составляет исходное определение материи. Протяженное материальное тело может обладать той или иной массой и весом, тем или иным поведением при заданных приложенных к телу силах. Силы — это модусы протяженной субстанции. Но только при условии приложенных сил и соответственно определенных проявлениях массы тела оно приобретает индивидуальное бытие. Отсюда следует, что мир может быть познан в его дискретности, что структурность мира — основа его познаваемости.

И вместе с тем философия Ньютона — это прежде всего философия непрерывности, потому что ньютоновский подход к дифференциальному и интегральному исчислению не укладывается в рамки математики и является общей теорией бытия и познания.

Что подразумевается здесь под «рамками математики»? Эти рамки понимали по-разному. Как уже отмечалось, в древности геометрические истины казались онтологическими. Представление о математике как о строго логической и вместе с тем полу эмпирической науке создавало иллюзию чисто логического постижения мира. Но по существу в античном взгляде на математику и физику в еще недифференцированном, гибком виде содержались основы сформулированных впоследствии концепций. В классической науке математика отделилась от физики и потеряла онтологический характер. Это отражено в известной формулировке Бертрана Рассела: математика — наука, которая не знает, о чем она говорит и правильно ли то, что она говорит. Неклассическая наука, создавшая физическую геометрию, которая рассматривала гравитационное поле как изменение геометрических свойств пространства, вернулась к античному представлению об онтологической ценности математики, но уже без иллюзии чисто логического постижения истины. Сейчас математика знает, о чем она говорит — она говорит о мироздании; она обладает гносеологической ценностью, потому что ищет истину, и онтологическим содержанием (является учением о бытии), потому что ищет истину.

Если подойти к математическим трудам Ньютона, учитывая поиски истины, представление об онтологической ценности математики, об анализе бесконечно малых как о теории бытия, то это определит несколько иной по сравнению с обычным интерес к сопоставлению трудов Ньютона и Лейбница как создателей дифференциального и интегрального исчислений. Это имеет некоторое отношение к длительному спору о приоритете, начавшемуся еще при жизни обоих мыслителей. Проблеме приоритета в ньютониане уделено еще большее внимание, чем отношению племянницы Ньютона к Монтегю или даже знаменитому яблоку. Случай с яблоком в отличие от, по-видимому, довольно благополучного романа мисс Катерины Бартон вызывает некоторые вопросы и сейчас: связь сенсуального впечатления с физической интуицией продолжает быть существенной проблемой. Что же касается спора о приоритете в создании дифференциального и интегрального исчислений, то он, как уже говорилось, имеет и собственно «неприоритетную» сторону. Спор о приоритете в открытии предполагает ответ на вопрос: в чем все-таки состояло открытие? Нас интересует здесь одна сторона этого вопроса — выяснение того вклада, который внесло открытие Ньютона и Лейбница в развитие представлений о бытии в целом.

Античные парадоксы непрерывного движения являются далекой предысторией анализа бесконечно малых как онтологической концепции. Зенон сформулировал свои апории для обоснования теории бытия, теории субстанции элеатов. Логическая коллизия стрелы, которая не может достичь цели; Ахиллеса, который не может догнать черепаху, и т. д. — это доказательство несубстанциальности движения, неподвижности бытия. Классическая наука в значительной мере вышла из гераклито-зеноновской коллизии, коллизии движения и неподвижности. У нее были предшественники, начиная с Эвдокса и Архимеда. Но у Ньютона и Лейбница выход из указанной онтологической коллизии был различным. Лейбниц исходил из иерархии дискретных частей материи. Поведение низшего звена иерархии он считал несущественным для закона, управляющего поведением высшего звена: движения песчинки несущественны для судеб горы. Это была линия континуализации, которая в XIX в. вела от атомистики, от кинетической теории материи к макроскопической континуальной термодинамике. Ньютон был ближе к представлению о бесконечно малой как о переменной величине, стремящейся к пределу. Что означает такое различие для онтологической проблемы? Лейбниц исключал проблему непрерывной протяженности для микрочастицы, ведь непрерывная протяженность, если ей придать физический смысл, означает непрерывную делимость. Любое звено атомистической иерархии может рассматриваться как неделимое, для этого нужно только перейти к более высокому звену иерархии. Позиция Ньютона была иной. Он строил атомистические гипотезы, но они оставались в сфере условных кинетических моделей. В однозначной, канонической части картины мира фигурируют флюксии и флюенты, которые служат обобщениями скоростей и ускорений. Тем самым решается фундаментальная апория бытия: прошлого уже нет, настоящее — нулевая по длительности грань между тем и другим. Выходом из этой аннигиляции бытия (связанной с апориями движения у Зенона) было не дифференциальное и интегральное исчисления, а дифференциальное представление о движении от точки к точке и от мгновения к мгновению. Оно было выходом и из апории тождественности, сформулированной гораздо позже. Здесь математика также служит отображением бытия, и апория иллюстрирует онтологическую ценность математики. Под апорией тождественности мы подразумеваем основную мысль Эмиля Мейерсона, высказанную и развитую в ряде его философских и историко-научных трудов. Она очень хорошо выражена Луи де Бройлем в предисловии к посмертному изданию «Essais» Мейерсона. Рациональное постижение мира, говорит де Бройль, основано на сближении объектов природы: мы находим среди них столь близкие, что возникает возможность ввести общие понятия. «Но поскольку Вселенная несводима к пустой тавтологии, мы должны включить в описание природы „иррациональные“ элементы, которые сопротивляются нашим попыткам отождествления» (37, VI—IX). Если результат действия ничем не отличается от причины, то, следовательно, в нем нет ничего, что бы уже не существовало, каждое мгновение тождественно предыдущему, время сливается в одно мгновение, и его поток исчезает. С этим связана тавтологичность, угрожающая математике: если то, что дедуктивно выведено, тождественно исходному условию, математика не может сказать ничего нового. Можно показать, что апория Мейерсона и апория тавтологичности в математике имеют одну и ту же природу и тесно связаны с апорией непрерывного движения (см. 12, 101—176).

Ньютон был первым, кто создал единую и достоверную теоретическую систему, которая решила парадоксы античной и средневековой мысли, вытекавшие из коллизии пребывания и движения. В центре научного объяснения мира у него оказываются дифференциальные законы, действующие от точки к точке. Это законы движения, включающие постоянную массу, они становятся основой тождественности тела самому себе. Понятия скорости и ускорения и связанные с ними законы становятся основой мировой динамической гармонии. Они не теряют смысла, когда тело находится в данный момент в данной точке, напротив, переход через каждое здесь-теперь гарантирует себетождественность тела, пребывание в здесь-теперь сохраняет предикаты движения, именно здесь определяются скорость и ускорение.

Отсюда — ответ на часто возникающий вопрос: какие идеи Ньютона были главными, кем он был в первую очередь — астрономом, оптиком, механиком, математиком?.. Из сказанного вытекает, что он был прежде всего математиком и главной его идеей было дифференциальное представление движения. Он был математиком в новом смысле этого слова, творцом математики как онтологической дисциплины, как основания картины мира. Можно сказать, что название главной работы Ньютона отвечает на вопрос о фарватере его творчества. «Математические начала натуральной философии» — здесь каждое слово — точный ответ на заданный вопрос. В этой работе еще не применены, а только сформулированы идеи анализа бесконечно малых, но динамические представления уже делают математику основой картины мира. Поэтому слово «начала» точно передает смысл книги и смысл научного подвига ее автора. И слово «философия» тут обосновано. В XVII в. происходит трансформация философии, не менее радикальная, чем трансформация математики. Философия опирается на достижения науки и поднимает их до уровня общего учения о бытии. Именно в этом смысле и можно назвать Ньютона философом и говорить о его философии. И конечно, это натуральная философия — не в том смысле, что она является натурфилософией (она даже противоположна натурфилософии), а потому что предмет ее исследования — естественная гармония бытия. Конечно, в такое определение главной идеи Ньютона не входит то, что было неглавным в его творчестве. Но для эпохи Ньютона не в меньшей степени, чем для других эпох, характерны наличие неглавных идей и их коллизия с главными.

Как согласовать такую коллизию с присвоением идеям Ньютона титула «классические»? По-видимому, и здесь существенно сочетание инвариантности и трансформации в истории познания. Выражения «классическая древность» или «классическое искусство» отнюдь не означают повторения канонов, которые стали бессмертными в архитектурных памятниках, скульптурах, поэмах и трагедиях Древней Греции. Сейчас речь идет, как и в эпоху Возрождения, о бессмертии, о продолжающейся жизни, о новых впечатлениях, чувствах и мыслях, которые внушали и внушают Венера Милосская или Ника Самофракийская. Аналогичным образом мы ощущаем бессмертие диалогов Платона или «Физики» Аристотеля. В целом античная культура вызывает прежде всего ощущение грандиозности того поворота в мыслях и чувствах людей, того расширения арсенала понятий, логических норм, фактических знаний, которые имели место в древности. Когда смотришь на статую Венеры Милосской, ее красота поражает прежде всего многообразностью, бесконечной многомерностью и вместе с тем единством образа. Это впечатление настолько интенсивно, что оно как бы берет в одни скобки все дальнейшее развитие цивилизации, как детство человека чарует нас обещанием, новизной, свежестью, тем, что нельзя повторить (см. 1, 12, 737—738).

Творчество Ньютона — это конец «бури и натиска» и начало органического развития науки. Поэтому, читая его главный труд, мы еще ощущаем ренессансную свежесть впервые высказанной мысли, но она уже уступает место «взрослой» уверенности в ее классической достоверности. Для современного читателя «классическая достоверность», да и сама классическая наука, стала приближением, законным в известных пределах, при определенных значениях физических величин. Современная наука и не претендует на то, чтобы стать когда-нибудь классической в традиционном смысле этого слова. Самосознание современной науки отнюдь не противопоставляет «ренессансные» и «ньютоновские» оценки.

Есть еще одна интегральная характеристика идей Ньютона, которая позволяет в наибольшей мере почувствовать связь трансформации и инвариантности в истории науки. Речь идет о так называемом механицизме ньютоновой классической картины мира. Уже в XIX в. была в значительной мере осознана безуспешность попыток сведения всех закономерностей, наблюдаемых в природе, к законам механики. «Диалектика природы» Энгельса была обобщением тех открытий в науке XIX в., которые продемонстрировали несводимость сложных форм движения к механическому перемещению. Но такая несводимость не отменяет связи сложных форм движения с механикой, с пространственным перемещением. Механика охватывает изменения пространства с течением времени, это четырехмерный аспект мироздания (три пространственные координаты меняются вместе с изменением времени). Именно это наиболее общее содержание механицизма, собственно уже не заслуживающее такого названия, не связанное однозначно с идеей сведения всех форм движения к механике, оказывается первым шагом развивающегося естествознания, идущего от трехмерной схемы бытия, от неподвижной схемы мироздания к движению, причем к движению все более сложному. Необратимость познания основана на необратимом усложнении картины мира, так же как необратимость времени в целом основана на последовательном усложнении объекта познания — мира. Определение времени, из которого вытекает его необратимость, «стрела времени», принципиальная невозможность тождества позже и раньше, основано на следующем. Если изобразить мироздание геометрической схемой, то оно окажется трехмерным, четырехмерным и, далее, n-мерным многообразием, причем число измерений n необратимо растет. Именно этот рост изображен в геометрической схеме (n + 1)-й координатой — временем. В классической науке идея необратимости времени была негативной, она основывалась на констатации растущей энтропии и перспективы тепловой смерти. В современной квантово-релятивистской теории необратимости времени — позитивное определение; идея необратимости основана, в частности, на некоммутативности квантовых процессов: измерение динамической переменной меняет другую переменную, поэтому возратиться назад, к тому, что было до измерения, невозможно (см. 14).

Познание мира также необратимо, оно отражает объективное бытие и создает все более сложную, многоплановую, многомерную картину мира. Усложнение картины мира сделало необходимой аналогию с абстрактным n-мерным пространством. Но об этом речь будет идти ниже. Такое усложнение является делом XVIII—XIX веков и еще больше XX века. В течение этих трех столетий происходило необратимое усложнение картины мира. Менялись частные теории, наука порой возвращалась назад, появлялись концепции, от которых впоследствии целиком отказывались, но фундаментальные идеи Ньютона развивались только в одном направлении: они конкретизировались и усложнялись в своих применениях, а когда наступило время их пересмотра, сохранились как законные в известных пределах аппроксимации. К этой судьбе ньютонианства мы и перейдем.

Загрузка...