Вернувшись в Москву, Громыко каким-то образом умудрился убедить себя и окружающих в том, что в итоге визита ему удалось если не полностью решить проблему размещения ракет, то, по крайней мере, отодвинуть ее на второй план. Именно поэтому, когда я, в очередной раз прилетев из Германии, явился к Андропову и заговорил вновь о Шмидте в связи с ракетами, то был награжден столь изумленным взглядом, словно предложил эксгумировать уже давно и любовно захороненный труп.
Был вечер, в кабинете висел сумрак, лишь настольная лампа справа от шефа бросала круг света на пустое пространство зеленого сукна. Огромный, взятый в рамку из красного дерева, стол очень напоминал бильярдный. Казалось, на нем вот-вот появится аккуратный треугольник разноцветных шаров.
Андропов сидел, глубоко спрятавшись в кресло. Руки безвольно обвисли вдоль подлокотников. Впервые, увидев меня, он не встал, чтобы проделать традиционный путь к рукопожатию и обратно, а лишь слегка кивнул мне на стул.
Несколько мгновений мы сидели молча, затем он поднял подернутые мутной пеленой усталости глаза. Высокого роста, всегда впечатлявший монументальностью фигуры, он тогда вдруг показался мне маленьким, вернее, усохшим от свалившихся на него забот. Впервые на лицо легла тень медленно подкрадывавшейся роковой болезни. Мышцы лица ослабли, щеки ввалились, подбородок вытянулся и заострился.
Невероятно трудно было начинать деловой разговор с человеком, на лице которого обозначилась печать такой усталости не только от нелегко прожитого дня, но и оставшейся позади жизни.
Видя мое замешательство, он заговорил первым.
— Судя по твоему виду, — медленно начал Андропов, — Шмидт снова нажимает с нашими ракетами.
Мое молчание служило подтверждением.
Наконец он заговорил тише и медленнее обычного, словно тщательно экономил отведенные ему на весь день и быстро таявшие силы. Казалось, по этой же причине и мысли он формулировал точнее обычного. А сводились они к следующему. Он, Андропов, политик, а не военный, хотя по должности ему присвоено звание генерал-полковника и он иногда облачается в военный мундир.
К ношению военной формы Андропов относился крайне осторожно, как ко всякой неизбежной декорации, до крайности боясь выглядеть в ней смешным. В униформе его почти никто не видел, я — лишь однажды, во время празднования тридцатилетия победы СССР в Великой Отечественной войне.
Как ни странно, но по сравнению с мало подтянутым, лишенным выправки министром обороны Дмитрием Устиновым, он выглядел в форме просто импозантным гусаром.
Итак, вооружение — не его область, хотя он имеет на этот счет свою точку зрения, которую неоднократно высказывал Д. Устинову. СССР совершенно незачем соревноваться с американцами в заготовке по возможности большего количества ракет, как заготавливает крестьянин сено на зиму. Это верный способ разорить страну и пустить народ по миру. Деньги есть смысл вкладывать в фундаментальные исследования по вооружению. В соревновании мозгов мы можем соперничать с американцами. Но это его соображения, а за оборону страны отвечает Д. Устинов. Поэтому он считал целесообразным, чтобы я встретился с министром обороны и вместе с ним выработал бы аргументацию для западных немцев.
Андропов саркастически улыбнулся какому-то невидимо присутствовавшему при нашем разговоре оппоненту. Вдруг, не погасив еще улыбки, он поднял на меня взгляд и поинтересовался:
— Я только что подумал вот о чем: не будет ли лучше для дела, если ты по всем немецким делам будешь докладывать напрямую Леониду Ильичу? Он тебя хорошо знает… А то ведь получается у нас «испорченный телефон».
Это уже была задачка на сообразительность. Усталость не могла служить причиной, способной заставить его изменить привычной форме общения с людьми, которых он, может быть, подсознательно, но постоянно проверял на верность, порядочность и уровень интеллекта…
Соблазн относительно регулярно появляться пред очами Генерального секретаря со всеми вытекающими и манящими перспективами был новой, но, как мне показалось, достаточно примитивной «лакмусовой бумажкой». Андропов, конечно, прекрасно понимал, что является главным, несущим звеном в той сложной политической конструкции, которую представлял собой процесс реформирования отношений между СССР и Западной Германией, нацеленный в конечном итоге на достижение общей разрядки в Европе.
А потому я легко и без верноподданнических комментариев отверг его предложение.
Кажется, в разгар лета 1977 года в ФРГ, и особенно в Западном Берлине, достигла своего апогея кампания по досрочному освобождению последнего из осужденных пожизненно нацистских главарей Рудольфа Гесса.
Узника Шпандау, по мнению авторов инициативы, следовало незамедлительно освободить, исходя из самых гуманных соображений: по возрасту, за давностью лет и т. п.
Количество сторонников и противников росло пропорционально росту аргументов «за» и «против».
Хорошо помню, как один уличный оратор, потрудившийся подсчитать, во что обходится союзникам содержание «тюремного замка» для одной персоны — Гесса, охранявшегося посменно четырьмя командами держав-победительниц, предложил перейти на режим экономии, а для этого перестроить Шпандау под дом престарелых, оставив комнату Гесса вместе с ее обитателем в полной неприкосновенности.
— Посмотрите, в каких условиях доживают свой век наши старики! Один унитаз и пара умывальников на десятерых. А у Гесса — отдельный замок, все новенькое и строго индивидуальное, включая охрану!
Скоро в кампанию втянулись политики и их партии. Эгон Бар сообщил нам, что союзники — американцы, французы и англичане — не станут возражать против освобождения Гесса из тюрьмы, если согласится и Советский Союз. «Дайте старику умереть дома», была его аргументация.
Ну, а о том, что достижение договоренности с советским руководством об освобождении Р. Гесса вылило бы солидное количество воды на мельницу правящей коалиции, мы догадались сами.
Поначалу я без всякого энтузиазма оценил свои шансы склонить кого-то в Москве в пользу гуманного подхода к судьбе Гесса, отчетливо представляя себе контраргументы слушателей, однако чуть позже отбросил свои сомнения.
После разговора с Баром Леднев и я прогуливались по берлинской Кудамм. Под нещадным послеполуденным июльским солнцем дети непрерывно охлаждали себя изнутри мороженым, а взрослые ледяным пивом. На широком тротуаре напротив церкви Гедэхнис-кирхе, в том месте, где в Кудамм упирается Ранкештрассе, группа энтузиастов разложила на складных столиках листовки с призывами выразить свое сочувствие старику Гессу. Засовывая прохожим бумажки в карманы, агитаторы воспроизводили их текст устно и убеждали поставить свою подпись под воззванием, призывающим освободить «вечного узника» из тюрьмы. В суете людного перекрестка я потерял из виду моего спутника, и в тот же момент почувствовал, как кто-то крепко взял меня за руку. Повернулся и обомлел: передо мной возникло существо неземной красоты. Хрупкая голубоглазая блондинка не старше восемнадцати лет сияла мне двумя рядами идеально подобранных по форме белоснежных зубов. В полном соответствии с погодой костюм ее был легок, если не легкомыслен, и скорее подчеркивал, чем скрывал ее достоинства.
Относительно них у юной дамы явно не было никаких сомнений, а потому действовала она на удивление решительно. Одной рукой крепко вцепившись в мой локоть, другой она увлеченно жестикулировала, увлекая к столику, где надлежало подписать воззвание о пощаде «дедушке Гессу». Это до смешного напомнило мне традиционное предвыборное американское шоу, агитирующее в пользу сытой жизни в окружении стройных ножек.
Сходство заставило меня поинтересоваться на полпути к столику, что она знает о человеке, чья печальная старость вызвала у нее столь активное сострадание, и почему уверена, что решение Нюрнбергского трибунала следует пересмотреть. Аргументация покорила меня не менее, чем внешность.
— Гесс стар и надо дать ему возможность умереть на свободе. Там, не опасаясь англичан, он, возможно, раскроет тайну своего перелета в Англию в начале Второй мировой войны.
Гесс слишком стар и дряхл, чтобы заниматься политической деятельностью и быть полезным для неонацистов. Смерть же в тюрьме превращает его в героя-великомученика, образ которого будет тут же идеализирован молодыми сторонниками возрождения фашизма в Германии.
Последний довод выглядел настолько убедительно, что вдохновил меня на активные действия.
Взглянув на нее и вспомнив в очередной раз сказанное Федором Достоевским по поводу того, что «красота спасет мир», я вынул ручку и поставил свою подпись под воззванием.
В Москве существовало особое мнение относительно способов спасти мир, а также по поводу того, как решить судьбу «дедушки Гесса». Аргументация о превращении Р. Гесса в «великомученика» подействовала не только на меня, но и на шефа. Не желая поначалу и слушать о каких-то гуманных мотивах, он быстро изменил свое мнение и попросил подготовить записку для Генерального секретаря, согласовав ее предварительно с А.Громыко.
Дважды переделав проект с учетом замечаний шефа я, с начисто перепечатанной бумагой в руках, поехал к министру иностранных дел.
— В честь какого же юбилея вы предлагаете амнистировать военных преступников? — начал министр.
По опыту общения с Громыко я знал, что теперь нужно молчать, не препятствуя выходу сарказма.
— Судя по всему, акция эта нужна исключительно канцлеру Шмидту. Так пусть он и ставит свою подпись на первое место! Почему же вы поставили мою?
Против подписи Андропова он возражать не осмеливался, а потому и направил струю желчи в адрес канцлера.
— Подпись Шмидта не имеет для Политбюро того веса, что имеет ваша.
— То-то и оно! Именно потому я и не ставлю ее под чем попало. — С этими словами Громыко подчеркнул два предложения в проекте, против третьего поставил знак вопроса.
— Скажите Юрию Владимировичу, что я внимательно изучу вопрос, запрошу мнение нашего посла в Бонне, проконсультируюсь с юристами. Вот тогда придем к какому-то решению…
Все это он мог, безусловно, тут же сказать Андропову сам, сняв одну из многих телефонных трубок, разместившихся по его левую руку. Но, видимо, существовали соображения, заставлявшие его воздержаться в данном случае от этой упрощенной формы общения.
Андропов также не блеснул гибкостью, приняв предложенный Громыко эпистолярный вариант.
Очень скоро я почувствовал себя футбольным мячом, который пинают ногами, перебрасывая через центр Москвы от дверей одного ведомства к другим в надежде, что в конце концов он все же закатится в какие-либо ворота.
Так оно и произошло.
— Ну, что нового придумал ваш канцлер, какую новую дыру обнаружил в наших отношениях и какими нитками думает ее штопать? — Громыко дружелюбно пожал мне руку.
На сей раз, усвоив урок с публикацией беседы Аденауэра и посла А. Смирнова, я не спешил информировать западногерманских партнеров о прогрессе в решении судьбы Гесса. А потому ожидал развязки спокойно. Гурман оставляет самую вкусную часть блюда на конец. Громыко никогда не начинал беседу с главного. Однако, по тому, как весел он был поначалу, стало ясно, что финал разговора уже готов и с его точки зрения хорошо аргументирован.
— Что касается предложений в отношении освобождения Гесса, то с убедительно изложенной частью о гуманном подходе к его судьбе можно было бы согласиться, — перешел, наконец, к сути дела Громыко. — Если бы не одна маленькая деталь. Рудольф Гесс и до сих пор не испытывает ни малейшего раскаяния по поводу всего содеянного фашистами. Более того, он оправдывает действия национал-социалистской партии, в руководстве которой он занимал отнюдь не последнее место. А теперь давайте представим себе, что вскоре он оказывается на свободе. Вокруг него собираются единомышленники, — а их в Германии достаточно, — и все начинается сначала!
Мое замечание о том, что Гессу уже за восемьдесят, и он в знамя неонацизма не годится, разве что в качестве великомученика, скончавшегося по вине жестоких русских в тюрьме после полувекового заточения, не было услышано.
— Вот именно! В такие годы люди убеждений не меняют! На это у них нет уже времени…
Он вернул мне многократно правленный проект.
— Наш гуманизм не будет понят ни членами Политбюро, ни советским народом. А потому не будем насиловать историю. Уверен, Юрий Владимирович поддержит нас.
Громыко не ошибся. Андропов и на сей раз принял его доводы. 17 августа 1987 года Гесса, 93-летним стариком, вынули из петли.
Несомненно, своим нежеланием санкционировать освобождение старца из пожизненного заключения оба советских руководителя лишили человечество возможности услышать из первоисточника одну из самых волнующих тайн Второй мировой войны, передав все авторские права англичанам, пообещавшим в будущем столетии все же раскрыть миру секрет загадочного визита Гесса на их остров в 1939 году.
Однако существует и более серьезный момент, нежели раскрытие тайны.
Каждый год накануне 17 августа в Германии и других странах люди выходят толпами на улицы, чтобы почтить память идейного страдальца, который предпочел мученическую смерть пожизненному заточению. Происходит то, чего хотели избежать.
История сама не делает выводов, предоставляя эту привилегию грядущим поколениям.
В 1990 году, когда одновременно и бурно протекали два процесса: распад Советского Союза и становление объединенной Германии, начались преследования бывших лидеров ГДР и ее главы — смертельно больного Эриха Хонеккера. Скоро он оказался за решеткой с перспективой остаться там пожизненно. Осведомленность в решении судьбы Гесса не дала возможности избежать навязчивой параллели. Дьявольская фантазия рисовала дьявольскую картину: Гесса не постигла трагическая смерть 17 августа 1987 г. в берлинской тюрьме Шпандау. Волею судеб он прожил еще три года и тогда убежденный коммунист, долгие годы боровшийся с национал-социализмом, и не менее убежденный национал-социалист, свирепо ненавидевший коммунистов, оказались в одинаковой ситуации, а благодаря усердию какой-либо администрации могли очутиться даже в одной тюрьме.
Слава богу, этого не произошло. Р.Гесс ушел из жизни, не испытав на себе и части ненависти, которая была вылита на Э.Хонеккера через прессу. Когда толпа ослеплена злобой, о вкусах говорить не приходится.
В одной из газет тогда мне бросилось в глаза письмо читателя, предлагавшего выпустить рулоны туалетной бумаги с изображением Хонеккера. Возможно, какой-нибудь туалетно-бумажной фирме эта идея принесла бы доход. Но, к счастью, предприниматели больше, чем газета, заботились о своем престиже, и на призыв не откликнулись.
С убеждением, что история повторяется не только в виде фарса, но и в виде драмы, я в конце нового, 1992, года обратился к президенту ФРГ Рихарду фон Вайцзекеру с просьбой об интервью. Главный вопрос, как казалось, был упакован «хитро» среди других.
«В семидесятые годы советское руководство допустило ошибку, воспрепятствовав освобождению нацистского преступника Рудольфа Гесса из тюрьмы Шпандау. Существует, безусловно, разница между осужденным Нюрнбергским трибуналом и еще не представшим перед судом. Но возникает, тем не менее, вопрос, не допускает ли теперь немецкое руководство в случае Хонеккера аналогичной ошибки? Старость и болезнь, пояснял я свой вопрос, ограничивают юридическое искупление политической вины».
Хитрость не удалась. Вежливый голос помощника президента объяснил по телефону, что президент, к сожалению, перегружен работой. Собственно, этого следовало ожидать. Не мог же помощник сказать, что его шеф бездельничает. Такого с президентами вообще не бывает.
И все-таки меня не покидала надежда, что где-то в немецком руководстве должны быть разумные государственные деятели, которые не захотят повторить ошибок советских лидеров. Я не ошибся. Ни те, кто был в Германии ответственен за высокую политику, ни те, кто вершил высшее немецкое правосудие, не стали брать на себя греха и позволили Хонеккеру умереть на свободе, а прах его похоронить на родине.
Эмоции, как всякая эфемерная, нематериальная субстанция, улетучиваются быстро. Дела остаются. Пройдет совсем немного времени и, наверняка, даже самые ярые нынешние сторонники решительных мер будут признательны им за проявленный гуманизм и мудрость.