ЧАСТЬ ВТОРАЯ Между двумя жизнями

Глава третья На дне: 1896–1901

В бегах

Уильям Портер, «не доехавший» до суда в Остине, скорее всего, не мог даже предположить, что этим поступком не просто решительно ломает свою жизнь, а, по сути, зачеркивает всё, что было: социальные связи, дружбы, знакомства, свою репутацию не очень удачливого и непрактичного, но, безусловно, честного человека. Напротив, поступив так, он надеялся сохранить всё, что у него было, и избежать мучительного судебного процесса, в благополучном для себя исходе которого был очень неуверен.

Среди биографов писателя бытует твердое убеждение, что решение это было импульсивным и принималось под влиянием момента. Утверждают, что Портер опоздал на поезд, шедший в Остин, а состав, уходивший в Новый Орлеан, стоял на платформе, и, вместо того чтобы провести ночь на вокзале в ожидании нужного поезда, под воздействием минутной слабости, Портер вошел в вагон новоорлеанского и, таким образом, превратился в беглеца. Пожалуй, лишь Дж. Лэнгфорд в своей книге «Он же О. Генри» оспаривает «импульсивную» версию. Он настаивает, что Портер совершенно сознательно решился на побег, и приводит целый ряд косвенных улик, свидетельствующих в пользу этой версии[143]. Хотя исследователь порой увлекается и допускает некоторые преувеличения, в целом его точка зрения выглядит убедительно. Тем более что она вполне органично согласуется с психологией нашего героя — человека, совсем не склонного к совершению необдуманных поступков и едва ли способного предпринимать такие серьезные шаги самостоятельно, к тому же без долгих раздумий и размышлений.

Скорее всего, события развивались следующим образом. Как человек, уже изрядно погруженный в механизм судебной процедуры, Портер, конечно, знал, что в штате Техас существует понятие «срока давности». Применимо оно и к длительности разбирательства по делу: оно не может длиться дольше трех лет. Если в силу неких причин в течение трех лет судебное решение по делу не принято, дело закрывается и преследование прекращается. То есть, чтобы избежать суда и возможного обвинительного приговора, нужно просто «исчезнуть» на три года, а по прошествии этого времени вернуться и продолжать жить, как и прежде. Возможно, конечно, придется сменить место жительства — ведь добропорядочным обществом «исчезновение» будет истолковано как признание вины. Но что за беда? Ведь с точки зрения закона ты не виновен. Вероятно, примерно так рассуждали Атоль (то, что она не просто приняла участие в обсуждении, но, скорее всего, была «генератором» в осуществлении плана, едва ли подлежит сомнению) и ее супруг, когда принимали решение о временном исчезновении У. С. Портера.

Скорее всего, план был разработан супругами еще весной. Только этим можно объяснить ходатайство об отсрочке и те затраты, которые они в связи с этим понесли (ведь деньги можно было потратить на подготовку к процессу). Этим можно объяснить и казавшееся коллегам странным нежелание Портера нанять адвоката и квалифицированного бухгалтера для изучения банковских финансовых документов. В этом свете вполне понятна его инертность и безынициативность. Ведь в принципе он мог защитить себя — общественное мнение, большинство свидетелей были на его стороне. Дорогостоящая, но квалифицированная юридическая помощь, возможно, переломили бы ситуацию в его пользу. Но он ничего не предпринял. Вывод отсюда только один: Атоль и Портер избрали другой вариант действий и приступили к его осуществлению.

Первыми Хьюстон покинули Атоль и Маргарет. Они уехали из города 20 июня 1896 года — то есть еще до того, как обозначилась дата начала процесса. Но примерно она была им известна. Отправились они не к родителям в Остин, как можно было ожидать (не забудем о процессе!), а «погостить» к неким приятелям в графство Бразос[144]. Домой (то есть в Хьюстон) они возвращаться не собирались, а направились затем в Остин, к родителям, где и обосновались в их доме, — причем появились там уже после того, как о бегстве Портера стало известно. Поделилась ли дочь с родителями тем самым «планом»? Скорее всего, нет. Мистер и миссис Роч — наверняка — выступили бы резко против: Рочу были известны обстоятельства Портера, и он был уверен в оправдании зятя (в конце концов, именно он внес залог в две тысячи долларов). Но был один человек, который явно (хотя бы частично и, вероятно, постфактум) оказался посвящен в план бегства. Это школьная подруга Атоль, некая миссис Лолли Уилсон: на ее адрес приходили письма от беглеца и передавались миссис Портер. Через нее — уже «в бегах» — сначала из Нового Орлеана, а затем из Гондураса — Портер и держал связь с семьей.

Что интересно: конверты со своими посланиями семье беглец подписывал вымышленным именем, на листе обычно ничего не писал, а главным образом рисовал, — изображая сценки из своей новоорлеанской жизни. Делал он это, конечно, не из соображений конспирации и едва ли потому, что просто любил рисовать, — только такой способ был адекватен ситуации: можно представить, какие обуревали его мысли и чувства! Вряд ли он хотел поверять свои сумбурные размышления бумаге. Да и тревожить Атоль (в ее-то состоянии!) он не имел права[145].

Однако вернемся к У. С. Портеру и посмотрим, как он осуществлял бегство.

Накануне отъезда в Остин, в последний рабочий день в редакции, коллеги вручили ему 260 долларов. Зная о стесненных материальных обстоятельствах своего товарища, они собрали средства, для того чтобы он мог использовать их на адвоката, финансовую экспертизу, да и просто, — чтобы ему и его семье было на что существовать, пока идет процесс.

Шестого июля Портер сел в поезд, шедший из Хьюстона в Хемпстед, где предстояла пересадка. Его отъезд наблюдали многие. Провожали его приятели — упоминавшиеся Эд Маклин и У. Синклер. Портер сошел в Хемпстеде (на перроне с ним разговаривала миссис Молтби, подруга Атоль, она делала пересадку[146]). Здесь он должен был пересесть на поезд, идущий в Остин, и утром быть в суде. О намерении сделать это он сообщил всё той же миссис Молтби. Как он садился в этот поезд, никто не видел. Известно, что следом за составом, идущим в Остин, отправлялся тот, что шел в противоположном направлении — в Новый Орлеан. Никто не видел, как наш герой входил в вагон и этого поезда. Нет, конечно, и никаких документов, которые пролили бы свет на это обстоятельство: в отличие от современной России для покупки билета на поезд паспорт, разумеется, не требовался. Как бы то ни было, уже 7 или 8 июля Портер очутился в Новом Орлеане.

Сколько времени беглец пробыл там, достоверно неизвестно, но вряд ли речь может идти о каком-либо длительном периоде: месяц, от силы два, — едва ли дольше он прожил в этом необычном городе. Но даже этого непродолжительного времени хватило, чтобы впечатления от пребывания в нем отразились в его рассказах, написанных почти десяток лет спустя. Видно, что он хорошо узнал город, прекрасно ориентировался в его топографии и топонимике. Он явно немало побродил по его улицам, переулкам, площадям и набережным, подолгу сиживал в кафе и ресторанах, наблюдая за местной — такой красочной и необычной — жизнью. Конечно, он уже тогда обладал цепкой памятью художника. Но то, что он был изгнанником, беглецом, изгоем, придавало его зрению особую зоркость, заставляло более пристально всматриваться в окружающее. Это ощущается в новеллах «Праздник слепца», «Возрождение Шарлеруа», «Ищите женщину» и «Рождественский чулок Дика Свистуна».

Большинство из них в общем-то не принадлежит к числу признанных шедевров писателя. Но один, а именно тот, который в русском переводе получил название «Перспектива»[147], достоин, чтобы на нем остановиться.

Фабула этой истории сводится к следующему. Некий господин по фамилии Лорисон оказывается в Новом Орлеане. Там он знакомится с девушкой Норой, влюбляется в нее, признается в любви и… женится на ней. Рассказывая о себе, он признается, что совершил преступление, был судим, оправдан, но честь его запятнана, и потому он покинул родной город и живет здесь. Но он ничего не знает о Норе: где она живет, чем занимается и почему даже в день свадьбы отказывается остаться с ним и спешит исчезнуть. Его терзают ужасные подозрения, он думает, что она занимается чем-то недостойным. Он идет к священнику, обвенчавшему их, высказывает свои подозрения, и тот ведет его в район трущоб, где живет девушка. Подозрения Лорисона напрасны: девушка его очень бедна и с трудом выживает, но нравственность ее исключительно высока, более того — она почти святая.

Сам сюжет — традиционно для О. Генри «примирительноутешительный» — особого интереса не представляет. Но вот фигура героя, его история неизбежно порождает вполне определенные ассоциации и параллели между ним и автором новеллы, заставляет размышлять и дает повод вернуться к проблеме виновности самого автора. Так был или не был виновен Портер в преступлении, в котором его обвиняли?

Автор настоящих строк склонен считать, что его герой был-таки виновен в инкриминируемом ему деянии. Насколько серьезна и глубока вина — знать об этом мог только сам Портер, но то, что он все-таки пользовался деньгами банка, очевидно. И упомянутый рассказ, конечно, можно считать одним из свидетельств этого.

Вот как герой рассказывает о своем преступлении возлюбленной:

«Я изгнанник из общества честных людей. Меня неправильно обвиняют в преступлении, которого я не совершил, но я, мне кажется, виновен в другом».

И затем он перешел к рассказу о том, как он отрекся от общества. Повесть эта, если отнять ее морально-философскую подоплеку, заслуживает упоминания лишь мимоходом. Сюжет не нов — о постепенном падении игрока. В одну из ночей он всё проиграл и рискнул частью денег своего хозяина, которые случайно оказались при нем. Он продолжал проигрывать, вплоть до последней ставки, а затем стал выигрывать и отошел от стола с весьма внушительной суммой. В ту же ночь сейф его хозяина был взломан. Произвели обыск и нашли в комнате у Лорисона его выигрыш, сумма которого подозрительно близко сходилась с похищенной суммой. Его задержали, судили и оправдали вследствие того, что присяжные не могли прийти к единогласному решению. Репутация его запятнана. Он оправдан по недостатку улик.

«— Меня тяготит, — сказал он девушке, — не ложное обвинение, но сознание, что с того момента, как я поставил на карту первый доллар из денег фирмы, я стал преступником — независимо от того, выиграл я или проиграл»[148].

Дело даже не в том, что и Портер играл и, возможно, брал для этого деньги из кассы. И не так важна атмосфера рассказа, пронизанная виновностью героя. Но вот сочетание всего этого: игры, виновности, изгнания из Нового Орлеана как места действия истории — красноречиво.

К сказанному добавим: среди героев О. Генри масса преступивших закон. Это общеизвестно. Но так же хорошо известно и то, что у О. Генри нет ни одной новеллы, где бы он пытался оправдать героя, доказать его невиновность, восстановить справедливость. И данное обстоятельство весьма симптоматично.

Хотя истину, повторяем, знал только Портер, но сам он по этому поводу напрямую никогда не высказывался. Оставим эту тему и мы. И вернемся в Новый Орлеан, штат Луизиана, в июль 1896 года.

Когда У. С. Портер очутился в Новом Орлеане, в кармане у него было 260 долларов и золотой медальон Атоль, который та дала ему на некий непредвиденный случай, — например, если у него вдруг закончатся деньги. Воспользовался он драгоценностью или нет — неизвестно, как неизвестно и то, каковы поначалу были его планы — собирался ли он обосноваться в городе или тот был для него только перевалочным пунктом. Алфонсо Смит в биографии писателя утверждал, что Портер лишь «дождался появления первого подходящего парохода-фруктовоза и отправился на нем в Гондурас»[149]. На самом деле это не так. Под именем Ширли Уорт (Shirley Worth) Портер устроился репортером в местную газету «Дельта», а затем перешел в другую — «Пикаюн»[150]. И та и другая в те годы считались главными городскими газетами, были крупными ежедневными изданиями. Почему он выбрал именно их? Надеялся укрыться в большом коллективе? И почему вообще пошел в газету? Довольно странный поступок — затеряться среди людей, чьей профессией является добыча информации. Но тем не менее он поступил именно таким образом. Впрочем, он мог оказаться в газете и случайно: известно, что обосновался он во Французском квартале в пансионате, известном под названием «Ранчо». Пансионат этот славился чудесной и недорогой кухней, и потому многие журналисты — люди, во-первых, информированные, а во-вторых, обычно небогатые, — с удовольствием обедали здесь и ужинали[151]. Так, вероятно, Портер и попал в число сотрудников — сначала «Дельты», а затем и «Пикаюна».

Что и о чем он писал в эти газеты? И писал ли вообще или только рисовал карикатуры? О его публикациях неизвестно. А вот что касается карикатур, о них известно вполне достоверно. Скорее всего, рисунками он и ограничивался: за них немного, но исправно платили, да и художнику легче, чем репортеру, было сохранять известную дистанцию от редакционного сообщества — ведь находиться в редакции постоянно никакой необходимости не было.

Тем не менее Портер наверняка понимал, что отсидеться в Новом Орлеане ему не удастся и долго оставаться здесь он не сможет. Тем более что «он казался себе изгнанником из общества, осужденным на вечное скитание в тени, за гранью того, что называется “миром порядочных людей”, гражданином des trois quarts du monde, этой жалкой планеты, находящейся на полпути между высшим светом и полусветом, жители которой завидуют и тем и другим своим соседям и испытывают на себе презрение как первых, так и вторых. Это был лишь его личный взгляд, и на основании его он сам себя осудил на изгнание и жил в этом совершенно своеобразном южном городе, отстоявшем на тысячу миль от его родных мест».

Это цитата всё из того же рассказа «Перспектива», но, судя по всему, ощущения эти испытывал не только вымышленный новеллистический Лорисон, но и вполне реальный У. С. Портер, скрывавшийся под именем Ширли Уорт. И еще одна цитата: «Он прожил в нем уже более года, знакомясь лишь с немногими, витая в каком-то субъективном мире теней, куда подчас досадно врывались приводившие его в недоумение мелочи реальной жизни». Как мы знаем, в Новом Орлеане беглец прожил совсем недолго, но действительность он воспринимал субъективно, и ему — неуверенному в себе, загнанному (или загнавшему себя) в эти странные обстоятельства — жизнь вполне могла казаться невыносимой. Отъезд был, конечно, предопределен, и путь его лежал в Гондурас — единственную страну Центральной Америки, с которой у США не было договора о выдаче преступников и подследственных.

Планировался ли Гондурас изначально или это был своего рода экспромт беглеца? На этот вопрос трудно дать как положительный, так и отрицательный ответ — ведь Портер ни с кем, кроме Атоль, не делился перспективами столь деликатного свойства. Никогда он не распространялся на эту тему и позднее — не столько по скрытности характера, сколько потому, что хотел забыть обо всём, что связано с его «падением». Неизвестна и точная дата его отъезда. Последнее письмо Портера, отправленное из Нового Орлеана, достигло адресата примерно через два месяца после роковой пересадки в Хемпстеде. Письмо было, как обычно, рисованным. На листе бумаги беглец изобразил две сомкнутые в прощальном рукопожатии руки, а на заднем плане нарисовал парусник, несущийся по волнам океана[152]. Атоль, конечно, поняла (как, впрочем, и ее подруга), что муж покинул территорию Соединенных Штатов.

«Калымить в Гондурасе»

«Лучше калымить в Гондурасе, чем “гондурасить” на Колыме». Не помню точно, откуда вошла в массы эта поговорка. Кажется, прозвучала в эфире одной из многочисленных российских радиостанций. Но в нашем случае она вполне выражает намерения, которые двигали беглецом, направившимся в Центральную Америку. Не в том смысле, что он собирался там зарабатывать (скорее всего, он понимал, что лично для него это едва ли возможно), а потому, что сама мысль о возможном тюремном заключении казалась ему невыносимой.

Так он и оказался в тропическом Гондурасе — стране темпераментных латиноамериканских заговорщиков, экзотических фруктов и вечного знойного лета — той самой, что читателям О. Генри известна под именем Анчурии, воспетой в «Королях и капусте».

В упомянутой книге действие разворачивается в прибрежном карибском городке под названием Коралио. Этим именем писатель зашифровал реальный гондурасский городок Трухильо, в котором, судя по всему, и прошли все дни его добровольно-вынужденной эмиграции с августа 1896-го по январь 1897 года.

«Ну какой же это город! — сказал Гудвин с улыбкой. — Так, городишко банановый! Соломенные лачуги, глинобитные домики, пять-шесть двухэтажных домов, удобств мало; население: помесь индейцев с испанцами, карибы и чернокожие. Развлечений никаких. Нравственность в упадке. Даже тротуаров порядочных нет. Вот вам описание Коралио, очень, конечно, поверхностное».

Так характеризовал город один из героев книги. Едва ли вымышленный Коралио сильно отличался от реального Трухильо: жизнь была скучной и однообразной, но (что для Портера было весьма важно!) дешевой. Особенно радовали цены на алкоголь (как местный, так и тот, что завозился контрабандой), в котором изгнанник всё чаще искал и находил отраду.

Впрочем, место было живописное и радовало глаз тех, кто приближался к нему с моря:

«Город лежал у самого моря на полоске наносной земли. Он казался брильянтиком, вкрапленным в ярко-зеленую ленту. Позади, как бы даже нависая над ним, вставала — совсем близко — стена Кордильер. Впереди расстилалось море — улыбающийся тюремщик, еще более неподкупный, чем хмурые горы. Волны шелестели вдоль гладкого берега, попугаи кричали в апельсинных и чибовых деревьях, пальмы склоняли свои гибкие кроны, как неуклюжий кордебалет перед самым выходом прима-балерины».

Трухильо был городком интернациональным. И хотя основное население составляли местные креолы и самбо, жили здесь также европейцы и американцы. Кого-то привели сюда деловые интересы (через Трухильо в Америку и Европу вывозили ценную древесину, кофе, табак, каучук и фрукты), кого-то, напротив, вынудили поселиться их последствия — уголовные преступления, за которые на родине грозил срок, и порой немалый. Как, кстати, тут не вспомнить всё тех же «Королей и капусту»: «Есть здесь и американская колония, иные из них ничего. Но иные бежали от правосудия. Я помню двух директоров банка, одного полкового казначея с подмоченной репутацией, двух убийц и некую вдову — ее, кажется, подозревали в отравлении мужа мышьяком». Конечно, американцев там было больше, и многие из них имели проблемы у себя на родине. Но у местных было не в правилах интересоваться причинами, которые привели человека в их край, и это устраивало пришельцев.

Чем занимался в Трухильо мистер Уильям Э. Брайт (под этим вымышленным именем жил в Гондурасе У. С. Портер)? Скорее всего, никакой постоянной (да и не постоянной) работы у него не было. Хотя в историях о жизни писателя в латиноамериканской республике мелькает информация, что он «работал, где придется, даже рыл канавы»[153], сведения эти не находят подтверждения, а вот то, что он просил о небольших вспомоществованиях своих знакомых в Штатах, напротив, хорошо известно[154]. Несколько странной на этом фоне выглядит высказанная им в письме к Атоль идея перевезти семью и начать жизнь заново[155]. Чем бы он стал заниматься? Мог бы заняться бизнесом — экспортом тех же тропических фруктов или красного дерева. Но для этого необходимы были капиталы. Неужели он снова (в который раз!) рассчитывал на помощь тестя? Судя по всему, жил он на те средства, что привез с собой из Нового Орлеана. Вполне возможно, что-то У. Брайту перепадало как переводчику: как известно, испанским — как устным, так и письменным — он владел в совершенстве.

«В сущности, наше единственное развлечение — рассматривать пароходы, которые прибывают к нам, всякий пассажир — большое событие в городе», — писал О. Генри в «Королях и капусте». А самым удобным наблюдательным пунктом была терраса дома американского консула в Трухильо. С консулом у мистера Брайта, похоже, сложились неплохие отношения: тот не интересовался причинами пребывания здесь соотечественника (должность его была дипломатической номинально, по сути, он был торговым агентом, отстаивающим интересы американских импортеров), а мистер Брайт, искушенный не только в чужом языке, но и в бухгалтерии, мог быть ему полезен. Следовательно, у мистера Брайта были все основания находиться на упомянутой террасе — «самом прохладном месте в Коралио».

Именно здесь, на этой самой террасе, примерно в конце июля — начале августа 1896 года, состоялось знакомство и началась дружба Портера с Элом Дженнингсом, тогда беглым налетчиком — грабителем поездов и банков (по словам последнего, в Гондурасе он оказался после ограбления банка с добычей в 30 тысяч долларов), а затем его верным товарищем по тюремному заключению в каторжной тюрьме и, еще позднее, — писателем, изложившим примечательную историю их знакомства в своей книге. Оно достойно того, чтобы читатель с ним познакомился:

«На крытом крыльце приземистого деревянного бунгало, в котором помещалось американское консульство, восседал внушительных размеров мужчина, преисполненный достоинства и облаченный в ослепительно-белый костюм. У него была большая голова, благородно посаженная, покрытая шевелюрой цвета нового каната, и прямой взгляд серых глаз, которые глядели без малейшей искорки смеха. Восседая на консульском крыльце с таким видом, точно все здесь принадлежало ему, он произвел на меня впечатление какого-то важного чиновника. Вот, подумал я, человек, который достоин чести быть американским консулом.

Я почувствовал себя точно мальчишка-газетчик, заговаривающий с миллиардером.

— Послушайте, господин, — спросил я его. — Не могли ли бы вы посодействовать мне насчет спиртного? Я всю глотку обжег себе “Хеннесси — три звездочки”. Нет ли у вас другого сорта?

— У нас есть здесь некое питье, которому приписывается свойство возбуждать в человеке бодрость, — ответил он полушепотом, придававшим, казалось, чрезвычайную значительность каждому его слову.

— Вы американский консул? — рискнул я спросить его таким же шепотом.

— Нет, я случайно остановился здесь, — соблаговолил он сообщить мне. Затем его спокойный взор остановился на оборванных полах моего фрака. — Что заставило вас пуститься в путь с такой поспешностью? — спросил он.

— Верно, то же, что привело и вас сюда, — ответил я. Едва заметная усмешка промелькнула на его губах.

Он поднялся, взял меня под руку, и общими усилиями мы заковыляли по уличке, узкой, точно лесная тропа»[156].

Так ли было на самом деле или нет — поручиться мог только Эл Дженнингс. Верить или не верить его словам — дело читателя. Но выглядит приведенная сцена вполне правдоподобно. Во всяком случае, то, что касается неизменной элегантности нашего героя, его речевой манеры, обычной сдержанности — всё это очень похоже. Интересно свидетельство и о «внушительности фигуры»: к тому времени Портер действительно изрядно прибавил в весе. Да и его интерес к спиртному тогда был уже вполне очевиден. А вот те совместные похождения, о которых так живописно рассказывает в своей книге Дженнингс[157], вызывают серьезные сомнения.

Этим похождениям он посвятил без малого три главы своей мемуарной книги об О. Генри (главы XI, XII, XIII). По словам Дженнингса, дружеские отношения между ним и Портером сложились почти мгновенно. Способствовали этому обстоятельства, надо сказать, исключительные. Едва они успели выпить в дружеской обстановке, как в Гондурасе случилась очередная революция. В результате чужестранцам было предложено срочно покинуть страну. Предложение было подкреплено «охотой» на иностранцев. В процессе бегства Дженнингсу, не расстававшемуся с револьвером 45-го калибра, пришлось застрелить одного из «охотников». На счастье, к услугам беглецов оказался пароход «Елена». Брат Дженнингса, Фрэнк, который тоже вместе с ним оказался в Гондурасе, подогнал шлюпку, и компания очутилась на судне. Дальше начинаются вообще удивительные вещи: пароход плывет в Буэнос-Айрес[158], друзья высаживаются и отправляются в «страну пампасов», «но она не привлекла» их[159]. Затем путь их лежит в Перу (всё на том же пароходике — вокруг мыса Горн!), но и эта страна разочаровала. Оттуда они направились в Мексику и очутились в Мехико. Здесь Дженнингс встретил старых друзей по криминальному бизнесу, и одному из них очень не понравился Портер. Он решил, что тот слишком похож на полицейского детектива, и подослал к нему убийцу, но Дженнингс не дремал и успел упредить удар ножа точным выстрелом. Друзья на лошадях бегут к западному побережью Мексики (кстати, автора восхищает, как уверенно-профессионально держится в седле Портер), пересаживаются на пароход и плывут в США, в Сан-Диего. Оттуда перебираются в Сан-Франциско, но там им «на хвост садятся копы», и беглецы вынуждены вернуться в Мексику. Кочевая жизнь им наскучила, и Дженнингс решает «завязать» с бандитизмом. Но теперь предоставим слово самому Дженнингсу. Цитата большая, но она стоит того, чтобы привести ее почти полностью:

«С четырьмястами семнадцатью долларами в кармане […] мы высадились в Сан-Антонио (Мексика), снедаемые жаждой тихой жизни на ранчо. Там я встретил некоего ковбоя, моего старого друга, и он повез нас к себе. Его ранчо было в пятидесяти милях от города и состояло из невысоких холмов, долин, лугов и лесистых участков. Лучшего ранчо не снилось ни одному пионеру. Ковбой предложил нам купить это ранчо вместе с рогатым скотом и лошадьми за пятнадцать тысяч долларов.

Это было весьма выгодной сделкой, и мы с Фрэнком решили немедленно заключить ее. Что же касается финансовой стороны предприятия, то, по уверениям ковбоя, она легко могла быть устроена через местный банк, в нескольких сотнях миль от ранчо. В кассе этого банка находилось, по меньшей мере, пятнадцать тысяч долларов, которые нетрудно будет извлечь оттуда. Это был, право, прекрасный совет.

Положение наше было не лишено оригинальности: мы с Фрэнком решили бросить разбойничью жизнь, но для этого у нас не было денег, другого же случая добыть с такой легкостью и быстротой такую сумму не предвиделось. К тому же искренний пыл нашего покаянного настроения давно уж поостыл, а тут еще представившаяся возможность довершила этот охладительный процесс.

Единственно, что нас несколько смущало, это вопрос о Портере. Каковы бы ни были причины, побудившие его странствовать с нами, мы были убеждены, что Билл не совершил никакого преступления.

Открыть ему планы нас заставила хорошо известная нам его гордость. Мы знали, как сильно нуждается он в деньгах и как унизительна была для него необходимость занимать их.

Я не раз уже ссужал его различными денежными суммами со дня нашего бегства из Гондураса, но давались они всегда взаимообразно. Нам не хотелось, чтобы Билл чувствовал себя обязанным перед нами, и самое лучшее поэтому было дать ему возможность самому заработать свою часть ранчо.

Единственно, что оставалось делать, это предложить ему принять участие в нашей банковской авантюре. Если бы вы только могли видеть лицо Билла Портера и выражение беспомощного изумления, промелькнувшее на нем при моем предложении, вы поверили бы, точно так же, как и я, что он никогда не мог быть виновным в той краже, за которую он провел около четырех лет своей жизни в каторжной тюрьме в Огайо. Ему недоставало ни безрассудной отваги, ни хладнокровия, свойственных преступнику.

Под вечер я направился к корралю. Там сидел Портер, наслаждаясь окружавшей мирной тишиной, и крутил папиросу из шелухи маиса. Может быть, мне следовало бы как-нибудь осторожнее подойти к предмету нашего разговора и подготовить его, так как ничто в эту мирную и тихую октябрьскую ночь не наводило на мысль о грабежах. Я убежден, однако, что никакая осторожность, никакая ангельская прелесть не могли бы соблазнить Портера на это дело.

— Билл, — объявил я, — мы собираемся купить это ранчо за пятнадцать тысяч долларов, и нам очень хотелось бы, чтобы и вы вошли с нами в компанию.

Он бросил наполовину не докрученную папиросу.

— Полковник[160], — ответил он, — я не желал бы ничего лучшего, как поселиться навсегда в этой чудной стране и зажить, наконец, спокойно, не скрываясь и не опасаясь ничего и никого. Но у меня ведь нет и гроша.

— Вот в том-то и дело: у нас тоже не больше вашего, но мы как раз собираемся достать денег. А в банке, в соседнем городке, хранится в подвалах пятнадцать тысяч долларов, которые не мешало бы, наконец, пустить в оборот.

Табак высыпался из маисовой шелухи. Портер внимательно изучал выражение моего лица. Ему пришлось убедиться, однако, что я говорю вполне серьезно. Он не хотел принимать участие в нашем предприятии, но ни за что на свете он не позволил бы себе чем-нибудь оскорбить нас или даже дать понять нам, как строго он нас осуждает.

— Полковник! — и его большие глаза лукаво подмигнули мне. Он чрезвычайно редко улыбался, а смех его я слыхал всего только один раз. — Мне бы очень хотелось быть пайщиком в этом ранчо, но, прежде всего, скажите: придется ли мне стрелять в кого-нибудь?

— Что же, может быть, и придется, хотя вернее всего, что нет.

— Коли так, дайте мне ваш револьвер. Если я возьмусь за это дело, я не хочу ударить лицом в грязь. Придется поупражняться в стрельбе.

[…]


Как и все новички, Билл взвел курок большим пальцем, затем принялся разгуливать взад и вперед, опустив вдоль бедра руку вместе с моим револьвером. Невольным движением он изменил положение руки, спустив большой палец с курка.

Раздался внезапный резкий звук выстрела, и небольшой земляной фонтан забил к небу. Когда пыль рассеялась, мы увидели порядочную дыру, величиной с кошачью голову, зиявшую у его ног, а в ней мой револьвер. Портер, живой и невредимый, но сильно перепуганный, с изумлением разглядывал эту картину.

— Полковник! — и он взглянул на меня с легким смущением. — Я полагаю, что я буду только помехой в вашем финансовом предприятии.

Мне очень хотелось, чтобы Портер отправился с нами. Не потому, что он был нам нужен, а потому, что за это время я успел сильно привязаться к нашему задумчивому, необщительному, интеллигентному товарищу. Мне не хотелось, чтобы он материально зависел от нас, и в то же время я хотел, чтобы он жил с нами на ранчо.

— Ну что же, вам не нужно будет брать в руки револьвер. Вы должны будете просто ждать нас в условленном месте с лошадьми. Право же, вы этим окажете нам большую услугу.

Он колебался с минуту.

— Я не думаю, что могу сгодиться даже на это, — ответил он наконец»[161].

Вот такая история. Фактической правды в ней немного. Усилиями биографов писателя давно доказано, что не было никакого совместного плавания на пароходе «Елена», не был Портер ни в Аргентине, ни в Перу, ни в Мексике, ни тем более в Калифорнии[162]. Хотя сам факт знакомства Дженнингса и Портера, их общение и «собутыльничество» (причем в основном за счет Дженнингса) в Гондурасе — не вызывают сомнений. Судя по всему, имел место и эпизод с револьвером, а также приглашение поучаствовать в планируемой братьями «экспроприации» банка и реакция нашего героя на предложение. Но для нас куда важнее другое — психологическая достоверность тех характеристик, что дает Портеру в своей книге Дженнингс. Согласитесь, штрихи к портрету интересные и весьма ценные.

На самом деле Дженнингс пробыл в Гондурасе недолго и отправился (в сопровождении брата) дальше «испытывать судьбу». Но уже без нашего героя. В конце концов, с понятной неизбежностью, она привела его на скамью подсудимых, а потом и в каторжную тюрьму в Огайо, где они вновь встретились с Портером и возобновили знакомство, которое именно здесь, а не в Гондурасе, переросло в настоящую дружбу между этими — такими разными — людьми. Но о тюрьме рассказ впереди, а пока Портер, точнее, «мистер У. Брайт», находится еще на пути к этому зловещему месту, и мы, вслед за ним, от живописного апокрифа вернемся к реальности.

Нет никаких сомнений в том, что наш герой безвыездно провел все месяцы добровольно-вынужденной эмиграции в Гондурасе. Если за это время в стране и происходили какие-то революции (судя по «Королям и капусте», такое исключить нельзя), они не имели столь катастрофических последствий — во всяком случае, до высылки иностранных граждан дело не доходило.

Все эти месяцы (с августа 1896-го по январь 1897-го) Портер переписывался с Атоль. Писал он (видимо, из соображений конспирации) редко — примерно по письму в месяц. Как часто ему отвечала жена, неизвестно, но известно, что связь была двусторонней. Уже после того как Портер оказался в Центральной Америке, Атоль сообщила об этом факте родителям, и они были в курсе всех событий, связанных с зятем. Кстати, именно миссис Роч является основным источником версии, согласно которой Портер решил обосноваться в Гондурасе и перевезти туда семью[163].

Несмотря на то что Атоль с дочкой жили у родителей, отсутствие супруга, как ни странно, благотворно повлияло на молодую женщину. Она стала серьезнее относиться к жизни и к материнским обязанностям. Теперь много времени проводила с дочерью, играла с ней, читала, занималась. Никогда и нигде до той поры не работавшая, она взялась за рукоделие — вышивку и небезуспешно продавала свои изделия через знакомую, владевшую дамским магазином. В связи с этим приведем интересное наблюдение одного из биографов писателя, характеризующее Атоль последнего года ее жизни: «Можно сказать, что ничто и никогда в жизни Атоль не меняло ее так сильно, как ощущение постепенной утраты этой жизни. В последний год своего земного существования, оказавшаяся не только перед фактом ареста мужа, а затем и его бегства, но и прогрессирующей собственной болезни, она вдруг, казалось, как-то сразу выросла, превратившись из вздорной девчонки во взрослую женщину, — отважную и самоотверженную. Ни панических суждений и настроений, ни одного горького слова или жалобы — никто из знавших ее в это время не слышал»[164].

Между тем здоровье Атоль действительно ухудшалось. Температура не спадала, не отступал кашель. Кровь горлом не шла, но после каждого приступа платок окрашивался алыми сгустками.

По прошествии стольких лет трудно установить, кто из семьи написал Портеру о состоянии жены и попросил его вернуться. Содержалась ли эта просьба в письме миссис Роч (наиболее распространенная версия) или о возвращении его просила сама Атоль, достоверно неизвестно. Однако Бетти Холл, через которую беглец передал два или три послания, утверждала, что именно Атоль «умоляла его вернуться и очистить свое имя». По ее словам, Портер согласился вернуться после того, как по его просьбе в суд обратились поручители, и судья гарантировал, что он не будет арестован по прибытии[165].

Возвращение и суд

Какие бы сомнения ни посещали У. С. Портера (а то, что они были, и, видимо, мучительные, — не подлежит сомнению), состояние жены не оставляло ему иного выбора, и не вернуться он не мог. С деньгами, судя по всему, было совсем туго, но тем не менее уже 21 января 1897 года он оказался в Новом Орлеане. В тот же день он телеграфировал мистеру Рочу о том, где находится, и просил: «Срочно вышлите мне телеграфом двадцать пять долларов без подтверждения личности получателя до востребования. Чек обналичить я не смогу». Телеграмму он подписал «У. Э. Брайт»[166]. Соблюдать конспирацию было уже ни к чему, но Портер, перестраховываясь (видимо, боялся, что могут арестовать: он был беглецом и не знал, какие указания на его счет имеет местная полиция), продолжал жить под вымышленным именем. Денежный перевод «У. Э. Брайт» беспрепятственно получил на следующий день и уже 23 января — после почти восьмимесячного отсутствия — очутился в Остине.

Наибольшую радость от возвращения, конечно, испытала его жена. У нее даже прибавилось сил, и чувствовать она себя стала, по ее словам, куда лучше. Понятно, что улучшение это было временным, но оно радовало — и ее, и мужа, и родителей. Но Портер был мрачен. Хотя тесть убеждал его, что, несмотря на побег, все знакомые считают его невиновным, он чувствовал, что отношение к нему изменилось: ведь понятно, что иначе, нежели признанием вины, его побег истолковать было трудно.

По приезде он почти не выходил из дома, проводя время в кругу семьи: жены и дочери. Но того, что неизбежно, — избежать невозможно, и 1 февраля, в день открытия очередной судебной сессии, Портер явился в суд. Дело его разбирал теперь другой судья, который не испытывал по отношению к нему никаких эмоций — ни положительных, ни отрицательных. Он изучил материалы, нашел следствие по делу незавершенным, заслушал ходатайство: в связи с болезнью жены не заключать подследственного под стражу, а вновь выпустить под залог. Что интересно, судья не аннулировал прежний залог, но, учтя его, удвоил. Поручителями выступили те же лица, что и прежде. 12 февраля, вынося предварительное решение, судья оставил Портера на свободе и постановил, что дело будет слушаться на летней сессии или будет перенесено на более поздний срок. Естественно, что Портеру было запрещено покидать территорию округа без разрешения суда.

Дарованная отсрочка была воспринята Атоль как победа. Она увидела в этом обстоятельстве чуть ли не косвенное признание невиновности мужа. Конечно, это было не так, хотя очевидно, что судья проявил снисхождение. Те, кто наблюдал Атоль в то время, говорили, что она «буквально вся светилась от счастья»[167]. Она была деятельна и весела.

Но, к сожалению, болезнь брала свое. И хотя, как вспоминали те, кто знал семью, почти до самой смерти Атоль была на ногах, ее состояние с ранней весны 1898 года начало стремительно ухудшаться. Каждый день супруг вывозил ее на прогулку в экипаже. Если у нее хватало сил, в экипаж она садилась сама, но по окончании поездки обычно так ослабевала, что ему приходилось на руках нести жену в дом. В то же время одна из подруг Атоль вспоминала: «Я никогда не видела такой воли к жизни. Единственный день, когда она не встала с постели, был последний день. […] Уже в самом конце, когда она была так слаба, что не могла самостоятельно ни сесть, ни покинуть пролетку, мистер Портер брал ее на руки и усаживал на скамейке»[168].

Шесть месяцев прожила Атоль после возвращения мужа. Он заменил ей сиделку, проводил рядом дни и ночи напролет. Миссис Роч вспоминала: «Всё его время и мысли были подчинены тому, чтобы облегчить ее существование. Они были счастливы, хотя наверняка оба сознавали, что конец недалек». В то же время вне взгляда жены Портер был неизменно мрачен и погружен в свои невеселые думы. Та же миссис Роч утверждала, что зятя тяготило не только безнадежное состояние жены, но и грядущий суд — он был уверен, что будет осужден и посажен в тюрьму. Много раз он заговаривал о самоубийстве, говорил, что лучше убьет себя, нежели будет признан виновным. Только мысль о том, что это разобьет сердце Атоль, удерживала его от рокового шага[169].

Насколько всё это соответствовало истине — на совести миссис Роч. Но то, что в последние месяцы жизни жены (да и много месяцев спустя) Портер находился в глубокой депрессии, — бесспорно и в доказательствах не нуждается.

В мае из Гринсборо пришла весть о смерти Евангелины Портер — «тети Лины». В другое время это известие наверняка глубоко тронуло бы племянника — скорее всего, он поехал бы на родину и присутствовал бы на похоронах. Но теперь это событие прошло незамеченным и едва ли как-то отложилось в памяти. А через два месяца, в субботу, 25 июля 1897 года, умерла Атоль. Ей было всего 29 лет.

Как вспоминали близкие, в этот день Атоль не встала с постели — у нее не было для этого сил. Умерла она тихо, до последней минуты находясь в полном сознании. Вечером, в половине седьмого, Портер собственной рукой закрыл ей глаза. Маргарет всё понимала, ей было уже почти восемь лет.

В тот день, почти сразу после смерти Атоль, Портер молча взял экипаж, так же молча посадил рядом с собой дочь, и они уехали. Вернулись поздно ночью. О чем они говорили между собой и говорили ли о чем-нибудь, неизвестно.

Хоронили Атоль во вторник, 28 июля. После церемонии погребения Портер отказался сразу ехать домой, и Рочи уехали в экипаже одни — без зятя и внучки. Отец и дочь остались у могилы. Любопытная миссис Молтби (которая так много знала о семейной жизни своей подруги) позднее-таки выспросила у девочки, что они делали. Маргарет ответила: вместе с папой они украшали могилу цветами — теми, что были у них с собой, и теми, что привезли другие люди[170].

Смерть Атоль не внесла никаких коррективов в отношения Портера с ее родителями. Он продолжал жить у них в доме. На улицу почти не выходил, а по вечерам, когда спадала жара, обычно отправлялся на прогулку в экипаже. В этих поездках, как правило, его сопровождала Маргарет. Никаких источников дохода у него не было, попыток найти работу он не предпринимал.

Но уже в начале осени он вновь взялся за перо. Правда, теперь это были не привычные юморески и карикатуры, а нечто совершенно иное. Близкие не знали, что именно он пишет: он работал в своей комнате — бывшей спальне Атоль, за закрытой дверью.

Что это были за сочинения? Ответ на это дает письмо, полученное Портером в декабре из газетного синдиката Макклюра: «Ваш рассказ “Чудо Лавового Каньона” (The Miracle of Lava Canyon) великолепен. В нем интерес к человеческому характеру сочетается с драматической интригой, а это, по нашему мнению, как раз и отличает все лучшие рассказы. Если у вас есть и другие вещи в таком же духе, мы будем рады прочитать. Этот рассказ будет направлен нашим синдикатом в газеты. Остальные рассказы мы вам возвращаем. Они нам не подходят»[171].

Письмо подписано главой синдиката С. Макклюром и датировано 2 декабря 1897 года. По сути, эту дату и можно считать днем рождения «писателя О. Генри», хотя рассказ был напечатан еще за подписью «У. С. Портер». Именно в этом рассказе впервые характерный для писателя доброжелательный «интерес к человеческому характеру сочетается с драматической интригой» и со счастливым — примирительно-утешительным — финалом.

За рассказ, как позднее вспоминал О. Генри, он получил гонорар, но напечатанным его так и не увидел[172]. Позднее, уже превратившись в опытного литератора, он переработал рассказ (который полагал «примитивным») в историю с новыми героями, но со сходной ситуацией: мгновенным превращением труса в отважного человека. Второй вариант истории получил название «Полуденное чудо» (An Afternoon Miracle) и вошел в сборник «Сердце Запада».

Старый приятель и покровитель Портера Ч. Андерсон, пытавшийся общаться с ним в этот период, когда новеллист только начинал свой путь, утверждал: «Он не хотел ни с кем общаться, избегал друзей и находился на грани самоубийства»[173]. Видимо, всё действительно так и обстояло. Но Портер нашел способ противостоять депрессии. Первые рассказы стали своеобразной сублимацией бесконечного отчаяния, охватившего его после смерти жены и нараставшего по мере того, как приближалось неизбежное — суд и приговор. Это отчаяние не оставит его уже никогда. Но он научится с ним бороться — он примирится с ним и даже «подружится»: оно станет неизменным соавтором писателя по имени О. Генри и заставит его, утешая читателей, утешать и самого себя — теми примирительно-счастливыми финалами, за которые некоторые его порицали, но абсолютное большинство были по-настоящему благодарны. Его истории позволяли забыть неудачи, поверить в чудо и счастье — ведь когда-нибудь кому-то оно может-таки улыбнуться?

Сочинительство — писал ли он «по-старому» или «по-новому» — помогало забыться, но не могло, к сожалению, отменить неизбежное — судебное разбирательство.

Очередная сессия суда открылась в понедельник, 7 февраля 1898 года[174]. Дело У. С. Портера не было первым в перечне дел, назначенных к рассмотрению: согласно очередности слушание по нему должно было состояться 15 февраля. Взрыв броненосца «Мэн» на рейде Гаваны, всколыхнув всю Америку и затопив ее шовинистическим угаром, никак не повлиял на судью Томаса Мэкси. Первое слушание было кратким, но результативным: он постановил «привлечь У. С. Портера к суду по обвинению в растрате» (общая сумма претензий по материалам дела первоначально составляла 5557 долларов 2 цента, потом она будет уменьшена); «избрать коллегию присяжных»; «на время судебного следствия заключить обвиняемого под стражу и препроводить его в окружную тюрьму».

Последний пункт имел чисто «технический» смысл: Портер остался на свободе, поскольку уже находился под залогом в четыре тысячи долларов, назначенным судом год назад.

Портера защищали два адвоката (их нанял тесть — мистер Роч) — Уорд и Джеймс. Судя по всему, выбор оказался не слишком удачен: оба были, конечно, профессионалами, но в невиновность своего подзащитного не верили. Обвинение поддерживал окружной прокурор Калберсон. Как мы помним, он уже дважды, по сути, «разваливал» дело Портера и в его виновность, очевидно, не верил. Но на него давили из Вашингтона, генеральный прокурор был им не доволен, и, ради самосохранения, он, что называется, «рыл землю». Да и главный свидетель обвинения — тот самый ревизор, что проверял банк, — был, конечно, настроен решительно против Портера. Имелся и еще свидетель — старший кассир банка, уже дававший показания против своего бывшего коллеги и подчиненного.

Через несколько дней состоялся отбор присяжных. Адвокаты Портера вычеркнули троих (они были из Остина, но этнические немцы, что посчитали невыгодным: по убеждению адвокатов, в процессе немцы склонны поддерживать государство). Прокуратура отвела двоих. В результате среди двенадцати присяжных только один оказался жителем Остина, другие были фермерами, обитателями графства.

После окончания процесса в письме, отправленном уже из тюремной камеры, Портер писал, что, едва увидев лица присяжных, он понял, что дело его проиграно.

В ходе судебных прений адвокатам удалось оспорить несколько эпизодов растрат (всего, по мнению обвинения, их было семь), и общая сумма претензий была снижена до 854 долларов восемь центов.

К сожалению, стенограмма судебных заседаний утрачена (архив окружного суда сгорел), и теперь нельзя досконально восстановить ход процесса. Но известно, что процесс длился три дня, и всё это время подсудимый был-индифферентен к происходящему. Он «сидел, откинувшись на спинку стула, сцепив руки на затылке и устремив невидящий взгляд в пространство». Один из присяжных позднее признавался: «Мне жаль мистера Портера. Это был очень приятный молодой человек, спокойный, вежливый, сдержанный. Он совершенно ничего не сказал в свою защиту и вел себя так, словно был кем-то или чем-то напуган»[175].

Адвокаты сосредоточили свои усилия на юридической стороне дела, обращая внимание на нестыковки и неточности в оформлении документов. Они, как мы помним, смогли таким образом исключить из дела несколько эпизодов обвинения и существенно снизить общую сумму претензий, но оспорить все эпизоды им не удалось, а потому избранную тактику нельзя назвать успешной. Трудно сказать, имелись ли у защиты свидетели. Но даже если и они выступали, что они могли сказать существенного? То, что Портер хороший и честный парень, что он никогда ничего ни у кого не крал? Но это эмоции. А обвинение оперировало документами, счетами, авизо, выданными и обналиченными чеками, выписками из бухгалтерских книг. И в исполнении главного свидетеля обвинения — ревизора Ф. Грея это звучало очень внушительно. Хотя почти всё, что он говорил, было не очень понятно присяжным — людям не слишком образованным. Но он выстреливал фразами так резко, так выразительно сверкал очками и бросал такие взгляды поверх: презрительно-негодующие в сторону обвиняемого и пристальные, подозревающие — в ложу присяжных, словно искал тайных соучастников совершенного преступления, — что по спинам этих простых людей невольно пробегал холодок, и, мало что на самом деле понимая, они смотрели на обвиняемого с осуждением.

«Последний гвоздь в крышку гроба забил» второй свидетель обвинения — старший кассир банка (он же его главный бухгалтер и он же пасынок председателя правления банка) Р. Дж. Брэкенридж. Он засвидетельствовал, что собственными глазами неоднократно видел, как обвиняемый брал деньги из сейфа банка на собственные нужды. Это было, конечно, бездоказательное утверждение. Но после выступления зловещего мистера Грея присяжные просто не могли ему не поверить[176]. Ведь лично с обвиняемым никто из них знаком не был, и его репутация, известная многим жителям Остина, им была совершенно неведома. Да и сам факт бегства от правосудия, конечно, сыграл свою роль в осуждении.

Семнадцатого февраля, в полдень, присяжные вынесли вердикт: «Виновен».

Суд тут же постановил, что «обвиняемый временно помещается в тюрьму графства Трэвис, Остин, штат Техас, ожидать приговора и дальнейших распоряжений суда». В зале суда Портера взяли под стражу, и в тот же день он оказался в камере тюрьмы.

В вышедшем на следующий день номере остинской газеты «Ивнинг ньюс» известие было преподнесено следующим образом:

«Уилл С. Портер, хорошо известный в городе и одно время кассир Первого Национального банка, вчера был признан виновным в растрате федеральным судом по трем эпизодам обвинения. Минимальное предусмотренное наказание составляет два года тюремного заключения по каждому эпизоду. Судья Мэкси еще не вынес приговор по его делу.

Новость об обвинительном вердикте стала большим сюрпризом для многих его друзей в городе. […] Судя по всему, апелляция в Верховный суд США подана не будет. Напоминаем, что в бытность мистера Портера кассиром он обвинялся в растрате средств банка»[177].

На самом деле, как свидетельствуют дотошные исследователи жизненного пути О. Генри, после его бегства из-под суда в июне 1896-го даже самые близкие и хорошо знавшие его люди — Бетти Холл, Ч. Андерсон, Дж. Мэддокс и многие другие уверовали в его виновность. Да и поведение Портера в суде — его пассивность и нежелание защищаться — также было воспринято как свидетельство вины.

Уже после вынесения приговора, но еще из тюрьмы Трэвис, Портер писал миссис Роч:

«Дорогая миссис Роч!

Я глубоко тронут Вашей заботой и искренне благодарен за Ваше письмо, полное сочувствия и глубоких переживаний, очень благодарен и за те вещи, что Вы прислали мне. Прямо здесь я со всей торжественностью хочу заявить, что, несмотря на вердикт присяжных, я совершенно невиновен в каких-либо преступлениях во всей этой истории с банком, разве что я совершенно никудышным образом выполнял те обязанности, к исполнению которых был просто-напросто негоден. Любой разумный человек, выслушав представленные свидетельства, понял бы, что я должен быть оправдан. После того, как я увидел присяжных, у меня почти не осталось надежд на то, что они вообще поймут, о чем будет идти речь. Я совершенно разбит и подавлен результатом, но не из-за себя. Не так важно для меня общественное мнение, но я верю, что осталось несколько друзей, которые продолжают сохранять уверенность, что во мне есть что-то хорошее»[178].

Вера его была не напрасна. Честно сказать, таких было немного, но среди них семейство Харрел, хьюстонские приятели Э. Маклин и Дж. Уильямс и, конечно, семья Роч — его самые верные и надежные друзья.

Двадцать пятого марта 1898 года судья вынес решение: приговорить У. С. Портера к пяти годам заключения в каторжной тюрьме. Срок предстояло отбывать в тюрьме штата Огайо в Коламбусе — заведении, которое, в силу строгости режима и жестокости к заключенным, имело весьма дурную репутацию.

Много лет спустя, уже после отбытия наказания, живя в Нью-Йорке, став знаменитым писателем, в одной из бесед с близким человеком О. Генри однажды заметил:

«Я похож на Лорда Джима[179], потому что мы оба совершили одну и ту же роковую ошибку в критический момент своей жизни — ошибку, которую мы не в силах исправить»[180].

Какую «ошибку» он имел в виду: бегство от суда в июне 1896-го или отказ от защиты в ходе судебного процесса? Если судить по сюжету романа Дж. Конрада, то скорее первое. Но справедливо ли это? Ведь эта «ошибка» на самом деле — следствие целой серии «ошибок», совершенных Портером. Среди них и то, что он пошел на работу в банк, что издавал газету, и то, что женился не на «той» женщине, да и… много всего! Но в таком случае разве можно это считать ошибками? Это судьба. И Портер, видимо, где-то внутри себя понимал это. Потому и принял решение зачеркнуть всё, что было прежде, начать совершенно новую судьбу — под новым именем, на новом месте.

Окончательное решение было принято, конечно, не в то время, когда он сидел в камере, ожидая «этапа» в Огайо. Оно, видимо, зрело постепенно и пришло позднее.

Заключенный № 30 664

Что сильнее всего потрясает человека, впервые переступившего порог тюрьмы? Ощущение несвободы и бесправия, лязгающие замки, бессмысленно-равнодушные глаза охраны? Конечно. Но не это главное. Куда сильнее поражает «аромат тюрьмы». Это особый запах: непередаваемая смесь застарелого мужского пота, немытых ног, застоявшегося клозета, гуталина и тлена, несвежего дыхания, боли, унижения и страдания — затхлый и пронизывающий одновременно, — и тот, кто хоть однажды узнал его, не забудет уже никогда. Он ощущается еще «на свободе», перед воротами — до того, как вновь прибывший оказывается на «вахте», проходит контроль. Он нарастает по мере того, как недавно еще свободный человек поэтапно утрачивает связь с прежним существованием и превращается в «заключенного номер…». Сначала он расстается с вещами: костюм, рубашка, белье, ботинки, бумажник, часы, мелочь из карманов. Составляется и подписывается акт, вещи упаковывают в ящик и отправляют на склад дожидаться возвращения владельца — на три, пять, десять лет — сколько там ему «дали»… Затем санобработка: голый, босиком по холодному полу, под равнодушным взглядом охраны, прикрывая руками «срам», он идет в душ. Здесь его окатывают холодной водой, мажут подмышки и промежность жгучим антисептиком и тупой машинкой, вьщирая волосы, изничтожают шевелюру. Запах отступает, его скрадывает унижение… Потом вьщают тюремное: белье, робу, штаны, ботинки. Ведут в канцелярию и заполняют документы: имя, возраст, рост, вес, размер ноги, головы, статья, срок, профессия и т. п., фотографируют. Выдают постельные принадлежности, одеяло. Ведут дальше. Из административного блока он попадает в тюремный двор — запах и здесь ощутим, но заключенный почти не чувствует его — он глубоко вдыхает терпкий весенний воздух, насыщенный ароматом молодой травы и цветущих деревьев. Но дорога коротка, вот его вводят в главный корпус, и… запах обрушивается на него с сокрушительной силой: его ведут по металлическим гулким лестницам, длинным переходам, но он едва ли адекватно воспринимает то, что с ним происходит, — запах забивает ноздри, заполняет легкие, мешает дышать, слезятся глаза… А тут еще шум, гвалт и улюлюканье — почти из каждой из полутора тысяч камер. Нашему соотечественнику последнее хорошо известно — по американским фильмам, вроде «Побега из Шоушенка» или «Взаперти». Единственное, чего не может передать кино, — это то, о чем мы говорили, — запах. Но это — тяжелое дыхание тюрьмы — дыхание, насыщенное ароматом зла, — главное, что воспринимает тюремный неофит.

Подробно ощущения эти описал Эл Дженнингс в своей книге. Несмотря на богатый криминальный опыт, он оказался в тюрьме впервые и оказался в самом ее пекле — в главном корпусе.

Подробно описал он и камеры, в которых обитали заключенные: помещения без окон, с решеткой вместо двери, длиной в восемь и шириной в четыре фута с дырой в полу, вместо клозета. «По субботам после отбоя они запираются до утра понедельника. 36 часов двое заключенных спят, дышат, оправляются на пространстве в три с небольшим квадратных метра»[181]. Что собой представляет камера американского исправительного учреждения, также хорошо известно нашему соотечественнику из упомянутых кинематографических источников.

Дженнингс оказался в тюрьме через один или два месяца после Портера. И едва ли он чувствовал острее, нежели писатель.

У. С. Портер перешагнул порог тюрьмы штата Огайо в понедельник, 25 апреля 1898 года. Как и всем заключенным, ему была выдана роба и присвоен номер — 30 664. Под этим номером он должен был прожить все пять лет заключения.

Вряд ли этот ранимый, тонко чувствующий человек, интроверт, склонный к «самокопанию», смог бы выжить в такой обстановке. Тем более что он, как мы помним, размышлял о самоубийстве.

Но, видимо, Бог хранил — ему повезло. Тюрьма в Огайо — большое заведение, в ней много заключенных, и они тем не менее люди, поэтому болеют. Следовательно, был в тюрьме и госпиталь, и довольно большой, а квалифицированных кадров не хватало.

При заполнении тюремной анкеты в графе «основная профессия» он указал: «журналист, писатель», а в графе «другая профессия»: «фармацевт». Кому, скажите, в тюрьме нужны журналисты, а тем более — писатели? И он был препровожден в главный корпус.

Он заглянул в ад. Но именно, что только заглянул. До камеры не дошел (да и не успели определить его в камеру) — вернули обратно.

Аптекарь — мирная профессия, она редко приводит на скамью подсудимых. Поэтому в тюремной больнице не хватало тех, кто понимает в лекарствах. И кто-то — возможно, более информированный и облеченный какой-то властью, а может быть, и простой «вертухай», разглядев «другую профессию» и действуя по инструкции, — связался с больницей и выяснил, что фармацевт нужен, что «терять» такого специалиста негоже. И новичка перенаправили в госпиталь.

Так и вытянул свой счастливый билет осужденный У. С. Портер — точнее, теперь уже заключенный № 30 664.

Три недели спустя Портер писал своему тестю (это было первое письмо из тюрьмы в Коламбусе):

«Волей случая уже в день приезда я очутился там, где едва ли рассчитывал оказаться, — по сравнению с другими мне очень повезло. Я — ночной фармацевт в тюремной больнице, и поскольку работа эта не слишком обременительна, и я, как и мои коллеги, живу при госпитале, то положение мое во сто крат легче, нежели у остальных 2500 заключенных. Нас здесь — всего четыре врача и двадцать пять человек медицинского персонала. Госпиталь занимает отдельное здание, и это одно из наиболее хорошо оснащенных заведений в стране.

Мы, то есть те, кто трудится в госпитале, по сравнению с другими, живем очень неплохо. Мы едим добротную, хорошо приготовленную пищу в неограниченном количестве, спим в чистом и просторном помещении. Мы можем передвигаться по территории и не скованы строгими правилами, как все остальные. Я заступаю на дежурство в пять часов вечера и заканчиваю в пять утра. Работа похожа на работу в аптеке: выписка рецептов, приготовление лекарств и т. п., так что к десяти часам я обычно с этим управляюсь. В семь часов вечера я беру свою медицинскую сумку и вместе с дежурным врачом отправляюсь в главное здание — осмотреть тех, кто заболел в течение дня.

Доктор уходит отдыхать в десять вечера, с этого времени и на всю ночь я пользую пациентов самостоятельно, хожу на вызовы, наделяю лекарствами. Если мне кажется, что случай серьезный, отправляю больного в госпиталь и передаю его под опеку врача»[182].

С врачами — непосредственным «начальством» — тоже повезло. Главным врачом в больнице работал Джон Томас. Он не был заключенным. Это был опытный доктор, хотя и суховатый человек. Поэтому людей мерил не человеческими, а прежде всего профессиональными качествами. Сохранился отзыв доктора Томаса: «Думаю, мне повезло заполучить в свою команду Сиднея Портера, поскольку он был лицензированным фармацевтом, к тому же весьма компетентным. На самом деле он мог делать всё, что связано с лекарствами»[183]. Ему вторит и другой врач — Джордж Уиллард, «ночной доктор», непосредственный начальник Портера: «Больных осужденных или объявивших себя таковыми доставляли в госпиталь под охраной. Они выстраивались в очередь у стойки фармацевта, и он выдавал им лекарства согласно моему предписанию. Это входило в обязанности Портера: знать на память несколько сотен лекарственных средств — как по названию, так и по номеру предписания, и наделять ими заключенных быстро и без ошибки. Он никогда не ошибался»[184].

Доктора ему доверяли. И не без причины: хотя Портер был заключенным, он «играл» явно на их стороне. Тот же доктор Уиллард вспоминал: «Уклоняясь от работы, осужденные постоянно изобретали себе болезни, — с тем, чтобы попасть в больницу или прогуляться за лекарствами». Фармацевт Портер неизменно пресекал эти попытки и помогал только настоящим больным. Порой это принимало опасные формы. Однажды на прием к доктору пришел огромный детина-негр и потребовал, чтобы его освободили от работы, поскольку он тяжело болен. Уиллард осмотрел его, не нашел симптомов болезни и отказал. Негр пришел в ярость и, размахивая пудовыми кулаками, стал угрожать, наступая на Уилларда. Охранник, сопровождавший заключенного, куда-то отлучился, и дело приняло скверный оборот. Тогда Портер, который сидел за столиком в углу кабинета (детина наступал на доктора, не обращая внимания на фармацевта), встал из-за стола, подошел к буяну и ударом в челюсть сбил его с ног. На шум, вызванный падением огромного тела, сбежалась охрана, а Портер, не вымолвив и слова, вернулся на свое место и как ни в чем не бывало продолжил заполнять бумаги[185].

Не хотелось, чтобы сложилось впечатление, что заключенный № 30 664 «сотрудничал с администрацией». Это не так. Он был сам по себе: всегда внешне невозмутимый, сдержанный. Как вспоминают те, что были рядом в это печальное время, он ни с кем не сблизился, не имел «закадычных» друзей и, вообще, избегал каких-либо разговоров — как с осужденными, так и с персоналом больницы. Был всегда молчалив, сосредоточен, даже угрюм.

Несмотря на то, что Портер оказался в привилегированном положении, о котором не могли даже мечтать тысячи заключенных — его «коллег»: он не содержался под охраной, мог свободно перемещаться по тюрьме, хорошо питался, жил отдельно (ночь коротал в своей каморке, а днем спал за ширмой в больничной палате)[186], — несвобода тяготила и угнетала его. Большинство из тех, кто писал об У. С. Портере, утверждали, что это было связано с тем, что он был невиновен, но оказался в тюрьме. Мы видим, что это не совсем так. Возможно (и скорее всего), он считал, что его проступок (или проступки) не заслуживает такого сурового наказания, как пятилетнее тюремное заключение. Но он видел — не мог не видеть, что люди, оказавшиеся в застенке, — кто за большее, а кто и за меньшее преступление, — испытывают нечеловеческие муки.

«Я никогда и представить не мог, что человеческая жизнь может цениться так дешево, как здесь, — писал он миссис Роч. — На людей смотрят, как на животных, лишенных чувств и души. Они болеют, и в госпитале всегда сотня или две пациентов. Здесь есть все виды заболеваний — сейчас особенно много тифозных и больных корью. Туберкулез обычнее, чем на свободе насморк. Сейчас у нас, по меньшей мере, тридцать безнадежных случаев и сотни больных среди тех, кто продолжает ходить на работу. Дважды в день больные являются в госпиталь: марширующая колонна из двухсот — трехсот страдающих от недугов людей. Они выстраиваются по одному, подходят к доктору, тот, на взгляд, оценивает состояние больного, определяет диагноз и прописывает лекарство. Затем процессия движется к фармацевту, он вручает медикаменты каждому, и очередь продолжает свое движение»[187].

А вот другое письмо (понятно, что письма эти не проходили цензуру — посылались с оказией, через «вольнонаемных») тому же адресату: «Скорбное здесь место — всё время вокруг несчастья, смерть, страдания всех видов. Бывают недели, когда у нас каждую ночь умирает по человеку. […] Самоубийства здесь, что твой пикник, — самое обычное дело. Редко проходит несколько ночей подряд, чтобы доктор и я не мчались к какому-нибудь бедолаге, попытавшемуся избавиться от бед. Они перерезают горло, вешаются, открывают в камерах газ (освещение в тюрьме было газовым. — А. Т.), заткнув все щели, пробуют иные способы. Большинство из них хорошо готовятся и добиваются успеха. Предыдущей ночью профессиональный боксер сошел с ума, и нас с доктором, конечно, послали к нему в камеру. Он был в изрядной физической форме — потребовалось восемь человек, чтобы скрутить его. Семеро держали, пока доктор взгромоздился на него и сделал укол. Вот такие у нас маленькие развлечения»[188].

Портер не описывает «воспитательные» меры, которые применяли к заключенным. Например, такие, как наказание палками. Провинившегося вели в подвал главного корпуса тюрьмы, подвешивали над желобом — по нему стекала кровь — и избивали; обычно назначали 25, 50, 75 ударов. В последнем случае приговоренный, как правило, назад не возвращался — его забивали до смерти. Портер об этом не писал — сам он этого не видел, да и не стал бы ранить чувства женщины, но хорошо знал об этих и других наказаниях со слов Дженнингса, испытавшего их на себе. А вот что касается наказания «симулянтов» (речь идет, конечно, о больных людях, но недостаточно больных, по мнению администрации, чтобы не работать. — А. Т.), его он наблюдал неоднократно. «Если человек заболевает и не может работать, — свидетельствовал он в очередном письме, — его уводят в подвал и пускают на него такую сильную струю воды из шланга, что он теряет сознание. Тогда врач приводит его в чувство, а затем его подвешивают за руки на час-другой. В большинстве случаев после этого он снова начинает работать».

Теперь пора рассказать о Дженнингсе, интересном для нас по многим причинам персонаже. Во-первых, он был, пожалуй, единственным близким Портеру человеком, с которым тот — насколько, конечно, позволял замкнутый характер нашего героя — общался в тюрьме. Во-вторых, он оставил воспоминания (не всегда, впрочем, достоверные) о быте и тюремных нравах, о жизни писателя там. Да и помогал Дженнингс Портеру — как мог, конечно, но очень старался. И помощь была взаимной.

Их встреча состоялась не сразу, а примерно через полгода после того, как бывший налетчик переступил порог узилища. Вот уж кому довелось «хлебнуть по полной»! Едва попав в тюрьму, он попытался убежать. Поэтому испытал и наказание палками, и «лечение водой», избиения, голод и одиночный карцер.

Встреча не могла не состояться, и она состоялась. Вот как описал ее Дженнингс:

«В каторжной тюрьме Огайо по воскресеньям служитель больницы делал обход по камерам с запасом пилюль и хинина. Каждому каторжнику предназначалась его порция, независимо от того, нуждался он в ней или нет. Больничный служитель стоял у моей двери. Я чувствовал на себе его взгляд, но не поднимал глаз. Вдруг голос, тихий и размеренный, точно луч солнца, прорвавшийся сквозь тучи, прозвучал в моих ушах.

Эти низкие, бархатные звуки раздвинули, казалось, стены тюрьмы. Волнистые прерии, мягкие очертания холмов Техаса, приземистый бунгало в Гондурасе, тропическая долина Мексики — всё это вновь встало перед моими глазами.

— Полковник, вот мы и свиделись с вами снова.

[…] Я не хотел видеть Билла Портера в полосатой арестантской одежде. Долгие месяцы мы делили с ним хлеб и соль и кошелек, но ни одним словом не обмолвился он о своем прошлом. И вдруг это прошлое внезапно и грубо обнажилось предо мною, и тайна его, которую он так тщательно скрывал, стала без слов ясна мне при одном взгляде на его серую арестантскую одежду с черными продольными полосами на штанах. Самый гордый человек, которого я когда-либо знал, стоял у тюремной решетчатой двери и раздавал каторжанам пилюли и хинин.

— Полковник, у нас с вами общий портной, но, видно, шьет он нам по разному фасону, — протянул давно знакомый шутливый, полный юмора голос.

Я взглянул на него, но его невозмутимое лицо не отражало и тени волнения. Портер счел бы унизительным для себя проявить свои переживания каким-либо внешним образом. Тот же отпечаток серьезного, внушительного высокомерия лежал на нем, но светлые глаза его казались затуманенными тайной скорбью»[189].

Дженнингс хорошо знал своего друга и видел, как тяжело ему живется в неволе, как глубоко он переживает то, что случилось с ним, и то, свидетелем и невольным соучастником чего он становится. «Хотя служба в госпитале была сравнительно легкой, но ни один самый тяжелый физический труд не мог бы действовать таким удручающим образом на человека с темпераментом Билла Портера, как это постоянное, ежечасное столкновение с людскими страданиями, — вспоминал Дженнингс. — Он видел истерзанные, искалеченные тела, которые приносили из подвала, где людей замучивали почти насмерть свирепыми избиениями, пытками водой и подвешиваниями. Он видел, как трудились доктора над этими жертвами, стараясь подлечить их хотя бы настолько, чтобы можно было продолжать терзать их». Однажды, что было совершенно нетипично для Портера, он даже признался: «Я не вынесу этого кошмара». «Это был один из немногих случаев, — отмечает автор воспоминаний, — когда Портер громко высказал всё отвращение и ненависть, которую внушали ему практикуемые в тюрьме наказания, а между тем ему, быть может, было больше, нежели всем остальным заключенным, известно об этих чудовищных истязаниях. […] Он часто приходил в почтовую контору (Портеру, используя наработанные в тюрьме связи, удалось устроить туда Дженнингса) и целыми часами просиживал неподвижно и безмолвно, терзаемый мрачным, гнетущим отчаянием. Даже потом, в самые блаженные минуты своего успеха в Нью-Йорке, Портер не мог избавиться от мрачной, навязчивой тени тюремных стен»[190].

В том, что Портер и Дженнингс встретились снова, конечно, был «знак судьбы». В свое время в Гондурасе общение с Дженнингсом не только спасало от депрессии и отчаяния, но и помогало выживать физически (денег-то у беглеца совсем не было). Зато теперь он смог помочь товарищу. Конечно, не сразу, — через знакомых, врачей, — но ему удалось ослабить режим содержания приятеля и перевести его из «четвертого», каторжного разряда в «первый» — привилегированный, к которому принадлежал и сам. Но и тот, в свою очередь, помогал Портеру. Помощь эта была психологического характера. «Билл Портер держался обособленно, — отмечал Дженнингс. — Он вообще нелегко сходился с людьми; между ним и остальным миром точно была воздвигнута какая-то непреодолимая преграда, и никому не позволялось перешагнуть через эту стену, за которой он скрывал свои надежды, свои мысли, свои горести»[191]. Потому Дженнингс, которого Портер знал еще на воле, и оказался, по сути, единственным близким человеком в тюрьме, своеобразной отдушиной среди отчаяния и горя. Согласитесь, для такого закрытого и в то же время очень ранимого человека, как Портер, это было исключительно важно.

Очевидно, что и сочинительство, писание рассказов, — а этим он впервые действительно серьезно начал заниматься в тюрьме, — также было именно отдушиной, сублимацией отчаяния от «жизни на дне».

Судя по всему, рассказы он сочинял, еще будучи аптекарем. Но это было писание «в стол», ведь реального выхода на журналы у него не было. Он мог передавать свои письма родным (больше он ни с кем не переписывался) в обход цензуры, через врачей, которые ему доверяли. Но посылать рассказы в редакции, вести переписку — такой возможности у него, конечно, поначалу не было. Она появилась у «заключенного № 30 664» лишь тогда, когда он, прослужив полтора года фармацевтом в госпитале, стал секретарем управляющего делами каторжной тюрьмы штата Огайо. Как это произошло, достоверно неизвестно, но, скорее всего, свою роль, как это часто происходило в жизни нашего героя, сыграл его величество Случай. Главный врач больницы, оставивший, по просьбе Алфонсо Смита, воспоминания о своем сотруднике, писал: «Однажды, уже прослужив довольно долго в должности фармацевта, У. Портер пришел ко мне и сказал: “Я никогда прежде не просил вас ни о каких льготах и привилегиях, но сейчас мне придется сделать это. Я мог бы исполнять обязанности секретаря управляющего делами (сие означало возможность находиться за стенами тюрьмы и перемещаться без конвоя, “на доверии”). Это назначение зависит от Вашей рекомендации”. Я спросил его, действительно ли он хочет этого. Когда он сказал, что хочет, я позвонил управляющему, мистеру Ч. Н. Уилкоксу, и двадцать минут спустя мой подопечный оказался за воротами тюрьмы»[192].

О том, что Портер сочиняет, Дженнингс узнал позднее — когда близился срок освобождения его друга. «Открытие это произошло довольно курьезным образом. Я начал писать воспоминания о моей жизни бандита. […] Я придумал необыкновенное заглавие для моей книги. Рейдлер (заключенный, «коллега» Дженнингса по службе на почте. — А. Т.) пришел от него в восторг, точно так же, как и от моей продуктивности.

Мои “Наездники прерий” мчались вперед диким галопом. В некоторых главах было сорок тысяч слов и ни единого события, зато в других было не больше семи фраз, но зато столько же убийств.

Рейдлер настаивал, чтобы в каждой главе было хотя бы по одному убитому, заявляя, что это создает успех книги. Наконец я принужден был остановиться.

— Если я еще кого-нибудь пристрелю, — заявил я, — у меня людей не останется!

— Я научу тебя, что делать, — ответил мне Рейдлер. — Лучше всего посоветуйся с Биллом Портером: он ведь тоже что-то пишет.

Я и не подозревал, что Портер помышляет о литературной карьере. В тот же день после полудня он заглянул к нам.

— Билли говорил мне, что вы пишете, — обратился я к нему.

Портер метнул на меня быстрый взгляд, и яркий румянец залил его щеки.

— Нет, я не пишу по-настоящему, а только пытаюсь, — отвечал он»[193].

Неизвестно, удалось ли Портеру познакомиться с романом Дженнингса, а если удалось, то какой именно совет он дал другу-«романисту». Что касается тюремного «открытия О. Генри», то это, по словам всё того же Дженнингса, произошло следующим образом:

«Однажды в пятницу, после полудня, он зашел к нам в контору. Это случилось недели две спустя после того, как я предложил ему прочитать мои воспоминания.

— Полковник, соблаговолите выслушать меня, — заявил он со свойственной ему шутливой торжественностью. — Мне чрезвычайно ценно мнение моего товарища по перу. У меня здесь с собой кое-какая безделица, которую я хотел бы прочесть вам и Билли.

Портер был обычно так молчалив и так предпочитал слушать, как говорили другие, что вас невольно охватывало искреннее чувство удовольствия при малейшем поползновении с его стороны к откровенности. Билли и я повернулись к нему и приготовились слушать.

Портер уселся на высоком табурете у конторки и осторожно вытащил из кармана пачку оберточной бумаги. Она была вся исписана крупным размашистым почерком, едва ли можно было бы найти хотя бы одну помарку или поправку на многочисленных листах. С той минуты, как Портер начал читать своим низким, бархатным голосом, слегка заикаясь, воцарилась мертвая тишина. Мы положительно замерли, затаив дыхание. Наконец Рейдлер громко вздохнул, и Портер, точно очнувшись от сна, взглянул на нас. Рейдлер ухмыльнулся и принялся тереть глаза своей искалеченной рукой.

— Черт вас подери, Портер, это впервые за всю мою жизнь. Разрази меня гром, если я знал, как выглядит слеза»[194].

Скорее всего, — учитывая характер автора и отсутствие иных, более близких ему людей, — это было первое «публичное» чтение. И реакция слушателей ему понравилась: «Портер сидел молча. Он был удовлетворен произведенным впечатлением; глаза его блестели от радостного чувства».

Он читал рассказ «Рождественский подарок по-ковбойски». Вероятно, решил, что эта история ему особенно удалась и будет воспринята с интересом. Так и получилось. Трудно сказать, был ли этот рассказ первым из тех, что писатель сочинил в тюрьме. Скорее всего, нет, ведь всего в заключении он написал 14 рассказов[195].

Слушателей поразили не только сила дарования их товарища, но и пронзительная доброта истории и то, в каких условиях она рождалась. Слово всё тому же Дженнингсу:

«Конторка, стул да решетка тюремной аптеки, а вокруг этой аптеки все пять палат больницы. В палатах этих от пятидесяти до двухсот больных самыми разнообразными болезнями. В тишине ночи раздаются стоны истерзанных людей, кашель истощенных чахоткой, предсмертный хрип умирающих. Ночная “сиделка” бесшумно скользит из одной палаты в другую, изредка возвращаясь в аптеку с лаконичным заявлением, что еще один из пациентов “приказал долго жить”. Тогда по коридорам разносился грохот тачки, на которой негр-вечник отвозил мертвецов в покойницкую. Конторка и стул эти помещались воистину в самом сердце леденящего отчаяния.

За этой самой конторкой ночь за ночью сидел Портер, и в этой жуткой тюремной обстановке смерти и жестокости расцветал ласковой улыбкой его гений — улыбкой, рожденной болью сердечной, позором и унижением, улыбкой, которая могучей волной, несущей с собой надежду и утешение, проникала во все людские сердца»[196].

Дженнингс — не литературный критик, да и его собственный художественный дар (он писал книги и считал себя писателем) был невелик, но, несмотря на это, он смог понять источник неизменной, поразительной доброты сюжетов своего товарища — она была рождена «болью, позором и унижением». Эти чувства писатель переживал сам, знал и видел, что переживают их другие, понимал, что их чувства и страдания не менее глубоки, чем его собственные, и потому стремился не столько даже утешить, сколько дать надежду. Однако всё тот же Дженнингс (а вместе с ним и вся так называемая прогрессивная литература) упрекал О. Генри в отсутствии в его рассказах «правды жизни»[197]. Ни он, ни литераторы-демократы (американские или нет — не суть важно) не понимали, что правда не заменит доброты, и уж точно — не утешит. Нет в правде и надежды, а она, — он испытал это на себе — чаще всего, куда важнее истины.

Можно утверждать, что сюжеты его первых рассказов были созданы тюрьмой. Он узнавал их от заключенных, немудрящие истории которых выслушивал в тюремной больнице, материал давала и сама тюрьма, трагедии, что разыгрывались в ее стенах.

Почитателям О. Генри, конечно, хорошо известен рассказ «Превращение Джимми Валентайна» — один из «классических» текстов писателя. История эта о взломщике сейфов. Он молод, ему нет и тридцати, но он корифей в своей «профессии», хорошо «зарабатывает», а потому, хотя и является довольно частым визитером тюремных нар, никогда надолго не задерживается в тюрьме, — нужные люди имеют ход к губернатору, и тот с завидной регулярностью подписывает прошения о помиловании. В очередной раз Джимми досрочно покидает тюрьму и принимается за старое: в разных частях страны происходят дерзкие и искусные взломы сейфов. Бен Прайс, детектив, не раз «бравший» Джимми, узнает «почерк» своего клиента и решает-таки засадить его «по полной». Между тем Джимми приезжает в провинциальный городок, чтобы обчистить тамошний банк, но… влюбляется в дочку банкира, Аннабель. И решает зажить честной жизнью: меняет имя, открывает обувной магазин, бизнес спорится, он знакомится с семьей банкира, делает предложение Аннабель, и оно принимается. Вот уж назначен и день свадьбы. Джимми, окончательно выбрав «честную» дорогу, отправляет письмо своему приятелю по прежней жизни, в котором сообщает, что решил «завязать», но уникальный инструмент ему жалко, и назначает встречу, чтобы передать чемоданчик с инструментарием. По дороге встречает семейство банкира. Тот ведет показывать свою гордость: только смонтированную в его банке комнату-сейф — хранилище денег, ценных бумаг и т. д.

«Вдруг кто-то из женщин вскрикнул, и поднялась суматоха. Незаметно для взрослых девятилетняя Мэй, разыгравшись, заперла Агату (Мэй и Агата — дети старшей сестры Аннабель. — А. Т.) в кладовой…

Старый банкир бросился к ручке двери и начал ее дергать.

— Дверь нельзя открыть, — простонал он. — Часы не были заведены, и соединительный механизм не установлен. […] Боже мой! Что же нам делать? Девочка… ей не выдержать долго. Там не хватит воздуха…

Мать Агаты, теряя рассудок, колотила в дверь кулаками. Кто-то необдуманно предложил пустить в ход динамит. Аннабел ь повернулась к Джимми, в ее больших глазах вспыхнула тревога, но она еще не отчаивалась. Женщине всегда кажется, что для мужчины, которого она боготворит, нет ничего невозможного или непосильного.

— Не можете ли вы что-нибудь сделать, Ральф? Ну попробуйте!

Он взглянул на нее: странная, мягкая улыбка скользнула по его губам и засветилась в глазах.

— Аннабель, — сказал он, — подарите мне эту розу.

Едва веря своим ушам, она отколола розовый бутон на груди и протянула ему.

Джимми воткнул розу в жилетный карман, сбросил пиджак и засучил рукава. После этого Ральф Д. Спенсер перестал существовать, и Джимми Валентайн занял его место». Сейф был открыт, девочка спасена. Всё это видел и детектив Бен Прайс, пришедший арестовать Валентайна. Но Джимми было всё равно — он и так уже разоблачил себя. Они столкнулись на входе.

«— Здравствуй, Бен! — сказал Джимми всё с той же необыкновенной улыбкой. — Добрался-таки до меня! Ну что ж, пойдем. Теперь, пожалуй, уже всё равно.

И тут Бен Прайс повел себя довольно странно.

— Вы, наверное, ошиблись, мистер Спенсер, — сказал он. — По-моему, мы с вами незнакомы. Вас там, кажется, дожидается экипаж.

Бен Прайс повернулся и зашагал по улице»[198].

Замечательная история с традиционным для О. Генри счастливым финалом. Читатель не знает, как всё для Джимми сложится в дальнейшем: женится ли он на возлюбленной, оценит и поймет ли его семья банкира, но писатель дает надежду: если его смог простить суровый детектив, то, может быть, смогут и другие?

У Джимми Валентайна был прототип, его звали Дик Прайс. И тюремный аптекарь У. С. Портер хорошо знал его историю. Прайс был взломщиком сейфов и сидел пожизненно. Ему было двадцать с небольшим, это была его третья судимость, и он был болен туберкулезом. Рос без отца и, как свидетельствует Дженнингс, «находился в тюрьме с того дня, как ему исполнилось одиннадцать лет. За это время, правда, он провел каких-нибудь два-три жалких года на воле, но настоящей свободы он никогда не знал». Он обладал удивительным даром открывать любые, даже самые хитроумные, кодовые замки и сейфы, но делал это не при помощи какого-то особого инструмента, как Джимми, а голыми руками. О том, как это получалось, он рассказывал Дженнингсу:

«Вот глядите, я провожу черту напильником по самой середине ногтей и спиливаю их до тех пор, пока не обнажатся нервы. После такой операции пальцы мои приобретают такую чувствительность, что ощущают малейшее сотрясение. Эти самые пальцы я держу на циферблате замка, а правой рукой тихо пробую различные комбинации. Легкое дрожание затвора, когда он проходит через ту отметку, на которую поставлена комбинация, передается моим нервам; тогда я останавливаюсь и начинаю крутить назад. Этот фокус всегда мне удавался»[199].

И вот однажды в одном банке случился скандал: кассир, обвиненный в растрате, закрыл сейф и сбежал. В сейфе находились очень важные документы. Но открыть его никто не мог. Губернатор обратился к начальнику тюрьмы. Тот попросил Прайса открыть замок и обещал за это помилование. Дик открыл сейф (тем самым способом, со спиленными ногтями). Он уже умирал от чахотки, но очень надеялся выйти на свободу. Еще сильнее жаждала этого мать — Дик был ее единственным сыном. Но губернатор не помиловал его, и вскоре заключенный умер.

Такова реальная история. В ней нет счастливого финала. И не могло быть по определению. А в рассказе О. Генри он есть.

В жизни нет места чуду. Жизнь жестока. Она отнимает, а не дает надежду. Так почему же история писателя должна ранить человека, говоря эту самую правду? Кому нужна такая правда, которая отвращает от жизни, а не помогает жить; заставляет отчаиваться, озлобляет, а не утешает и дает силы существовать дальше?

Безусловно, такая философия творчества была сознательным выбором. Источником ее был, конечно, не только собственный опыт писателя (хотя и о нем забывать нельзя), но и тот скорбный мартиролог человеческих судеб, что прошли перед его глазами в тюремные годы и навечно запечатлелись в его памяти и душе. И становится понятно, что если бы не было У. С. Портера — «заключенного № 30 664», тюремного аптекаря, то не появился бы и писатель «О. Генри».

Вернемся, однако, к первому «тюремному» рассказу писателя — «Рождественский подарок по-ковбойски». Его успех у слушателей (пусть их было совсем немного, но это был несомненный успех) побудил автора отослать его для публикации. Как вспоминал Дженнингс, «объектом атаки» был избран журнал «Блэк Кэт», весьма популярное в то время издание[200]. Почему Портер выбрал именно его, а не что-то иное? Например, он мог послать рассказ С. Макклюру, тем более что тот уже был знаком с его произведениями. Прислушался к чьему-то совету? А может быть, потому, что знал — «Блэк Кэт» неплохо и оперативно платит своим авторам? Возможно. Но послал туда свой рассказ явно зря — журнал специализировался на текстах иного свойства. Главным образом он печатал истории фантастические и «страшные». Ничего подобного в «Подарке», конечно, не было. И рассказ не напечатали.

Расстроился ли новеллист, получив отказ? Конечно. Но расстроил его не сам факт отказа. В конце концов, таких отказов из газет и журналов у Портера за годы предшествующей творческой деятельности накопилось немало. Куда важнее, что отрицательный ответ пришел под Рождество, а он так надеялся на гонорар — хотел сделать подарок дочери на праздник. Ведь тот доход, который приносили тюрьме заключенные (30 центов в день), зачислялся на счет тюрьмы, и этих денег они не получали. Всё, на что могли рассчитывать эти люди, — пять долларов при освобождении из узилища. На Рождество 1899 года, как, впрочем, и на Рождество 1898-го, приходилось ограничиться письмом. И всё-таки Маргарет получила подарок: Дженнингс раздобыл для своего друга однодолларовую бумажку. Ее-то Портер и вложил в конверт. Но после этого случая всегда готовился к праздникам заранее, не полагаясь на удачу.

Вообще, письма писателя дочери — отдельная тема. Не только потому, что Маргарет — главный адресат его скорбных лет и писем написал он довольно много, но еще и потому, что они открывают О. Генри как любящего и заботливого отца. Благодаря Маргарет, которая сохранила их, благодаря усилиям Алфонсо Смита, который убедил Маргарет разрешить снять с них копии и опубликовал большинство из них на страницах своей книги[201], мы можем познакомиться с ними. Поначалу (в те полтора года, когда исполнял обязанности тюремного аптекаря) он вкладывал послания к дочери в письма, адресованные Рочам. Затем, когда жил и работал в административном здании, за воротами тюрьмы, он посылал их, уже адресовав «Маргарет Портер».

Нет смысла анализировать их. Послания любящего отца к любимой единственной дочери — едва ли предмет для анализа. Просто приведем несколько отрывков из них:

«Привет, Маргарет!

Неужели ты меня не помнишь? Я — домовой, и зовут меня Алдибиронтифостифорникофокос. Если ты увидишь падающую звезду и произнесешь мое имя семнадцать раз, пока она не погаснет, то, отправившись по дороге в метель, — в ту пору, когда красные розы цветут на томатной лозе, в первом же следе от коровьего копыта найдешь колечко с бриллиантом. Ты попробуй как-нибудь!»

(8 июля 1898 года.)

«Моя дорогая Маргарет!

Ты даже не знаешь, как я был рад получить твое маленькое прелестное письмецо. Мне так грустно, что я не смог зайти к тебе попрощаться, когда уезжал из Остина. Ты знаешь, что я обязательно бы сделал это, если только мог.

Вообще, я думаю, что это позор, когда взрослым дядям приходится уезжать из дома на работу и оставаться там долго, ты согласна? Но такова жизнь. Когда в следующий раз я вернусь обратно, то собираюсь остаться вместе с тобой. […] Пройдет немного времени, и мы снова будем с тобой читать на ночь сказки Дядюшки Римуса. Посмотрю, может быть, мне удастся раздобыть новую книжку Дядюшки Римуса, когда я буду возвращаться.

[…] Я думаю о тебе каждый день и воображаю себе, что ты сейчас делаешь. Пройдет совсем немного времени, и я увижу тебя снова.

Твой любящий Папа».

(18 августа 1898 года)

«Дорогая Маргарет!

Прошло довольно много времени с тех пор, как я получил весточку от тебя. Твое последнее письмо я получил в прошлом веке. Согласись, одно письмо раз в сто лет — не очень часто получается. Я всё ждал и ждал, день за днем, и откладывал свое послание, поскольку собирался послать кое-что тебе, но так как это кое-что так у меня еще и не появилось, то надумал-таки черкнуть тебе пару строк.

Я почти уверен, что это кое-что я получу через три-четыре дня и тогда напишу тебе снова и уж вышлю это тебе.

Надеюсь, твои часики идут верно. Когда ты будешь писать снова, убедись в этом, посмотри на них, скажи мне, сколько времени — потому что я не хочу вставать с постели и смотреть на часы.

С большой любовью, Папа».

(14 февраля 1900 года)

«Дорогая Маргарет!

Я получил чудесное, длинное письмо от тебя уже несколько дней назад. Оно попало ко мне не сразу, а сначала отправилось по неверному адресу. Но я всё равно очень рад слышать тебя и очень, очень, очень опечалился, когда узнал, что ты поранила пальчик. Не думаю, что тебе совсем не больно, поскольку знаю, как это больно — порезаться. Я надеюсь, что его перевязали очень хорошо и это сохранит его силу. Я учусь играть на мандолине, и мы обязательно купим тебе гитару: мы вместе с тобой разучим много разных дуэтов, когда я вернусь домой. А случится это не позже чем следующим летом, а может быть, даже и того раньше.

[…] Я думаю, у тебя самый замечательный почерк из всех маленьких (да и больших тоже) девочек, которых я знал. Буковки, которые ты пишешь, такие четкие и такие правильные, будто напечатанные. В следующий раз, когда возьмешься писать, сообщи, далеко ли тебе ходить в школу, одна ли ты туда ходишь или нет.

Я всё время очень занят — пишу для газет и журналов по всей стране, потому у меня нет ни малейшей возможности появиться дома, но я буду пытаться приехать этой зимой. Если не получится, то летом я буду точно, и у тебя появится некто, кого можно оседлать и вволю поскакать верхом.

[…] Будь осторожна на улицах, не корми незнакомых собачек, не шлепай по головке змеек, не пожимай лапки кошкам, которым ты не представлена по всем правилам, и, конечно, не трепли за ноздри электрических лошадок».

(1 октября 1900 года)

«Моя дорогая Маргарет!

Мне следовало ответить на твое письмо уже давно, но ты же знаешь, какой я лентяй. Очень рад слышать, что ты проводишь время весело, и я жалею, что не могу быть рядом, чтобы развеселить тебя еще сильнее. Я прочитал в газете, что сейчас в Остине холоднее, чем когда бы то ни было прежде, и что у вас много снега. Ты помнишь, когда однажды у нас выпал большой снег? Думаю, что этой зимой каждый у вас там может заготовить много снега, засушить, например. Кстати, а почему бы тебе не послать мне в письме немножко засушенного снега?»

(Декабрь 1900 года)

«Моя дорогая Маргарет!

Пришло лето, и цветут пчелки, и цветочки поют, и птички собирают мед, а мы с тобой еще и не рыбачили. Смотри, всего один месяц остался до июля, и вот тогда мы точно пойдем и не ошибемся. Мне кажется, когда ты писала, ты говорила, что там у вас в Питсбурге был большой паводок, так это или нет, но, думаю, воды там достаточно. И, ты знаешь, я ничего не слышал о Пасхе и о кроликах, несущих яйца, — но, я полагаю, что где-то читал, что яйца растут на яичных деревьях, и кролики их не несут.

Так сильно хочу получать от тебя вести и чтобы случалось это почаще; ведь прошло уже больше месяца с того времени, как ты мне написала. Напиши скорее и расскажи, как ты и когда кончатся занятия в школе, — нам так нужно много свободных дней в июле, чтобы у нас всё было замечательно. Я собираюсь послать тебе кое-что очень хорошее к концу этой недели. Как ты думаешь, что это может быть?

С любовью, Папа».

(Май 1901 года)

Читая письма Портера дочери, понимаешь, как он любил ее, насколько глубоко переживал разлуку, и если обманывал ее, постоянно перенося дату своего возвращения, то это была, конечно, «ложь во спасение», ложь в утешение — и Маргарет, которая ждала отца, и самого себя. Он знал, что ни зимой, ни летом 1900 года ему не быть рядом с ней. Но ей он дарил надежду, потому что знал, как мало кто другой, что это значит — надеяться и верить.

Какие бы «кошки» ни «скребли у него на душе», он всегда старался радовать свою дочку: дурачился, придумывал себе имена, сочинял небылицы, вроде «яиц, растущих на яичных деревьях», вкладывал в письма монетки в десять и даже пять центов, а несколько раз ему удалось порадовать ребенка даже долларовой банкнотой. Обязательно посылал «валентинки» — так, чтобы письмо поспело к 14 февраля, Дню святого Валентина[202]. «Валентинки» он рисовал сам, а затем вырезал из плотной бумаги. Конечно, подарки были не велики. Но если вспомнить, что они присланы из тюрьмы, заключенным, лишенным каких бы то ни было средств, то можно ощутить их подлинную ценность. А еще он посылал Маргарет посылки, главным образом кукол. Обязательно, как «порядочный» отец, — ко дню рождения и на Рождество. Средства на это давали гонорары за рассказы. Правда, хотя в неволе он написал 14, «пристроить» из них удалось только три. Поэтому, зная, как изменчива судьба литератора, он не тратил все деньги сразу, а имел резерв, на тот случай, если следующий рассказ ему пристроить не удастся: не порадовать дочь он не мог.

Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы сказать Маргарет правду: ее папа в тюрьме, он преступник и осужден на пять лет за растрату. Рочи и Портер, не сговариваясь, наложили на это табу. Не просто потому, что дедушка и бабушка продолжали пребывать в стойкой уверенности в невиновности отца внучки, — ребенок этого не понял бы. Скорее всего, они были правы. О том, что у отца были проблемы с законом, Маргарет узнала лишь много лет спустя — только после своего совершеннолетия, незадолго до смерти О. Генри.

Кстати, обратил ли внимание читатель, что в последнем приведенном эпистолярном фрагменте упоминается Питсбург (штат Пенсильвания) как место, где живет Маргарет? Точная дата переезда Рочей с внучкой неизвестна, но произошло это до 17 мая 1900 года (тогда Портер впервые и упомянул Питсбург). Этот переезд обычно объясняют причинами экономического свойства. Например, утверждают, что он был связан с желанием Рочей заняться гостиничным бизнесом[203]. Вполне возможно, что экономический расчет здесь присутствовал — дела мистера Роча в Остине действительно шли довольно плохо. Определенную роль в этом сыграл, конечно, зять: необходимость постоянно извлекать деньги из бизнеса, делать займы, чтобы оплатить юридические издержки, безусловно, не могли не оказать негативного воздействия. Косвенно это подтверждает и сам мистер Роч. Уже после смерти своего знаменитого родственника он утверждал, что от момента замужества Атоль и до того, как Портер обосновался в Нью-Йорке и превратился в новеллиста О. Генри, он в общей сложности потратил на зятя десять тысяч долларов[204]. Известно, что какие-то деньги в 1900-е годы О. Генри вернул тестю. Но даже если это так, всё равно финансовый ущерб был, конечно, велик (тем более если задуматься о величине суммы: тот доллар был дороже современного примерно раз в двадцать, а мистер Роч вовсе не был олигархом) и не мог не сказаться на делах последнего.

Тем не менее объяснять переезд только экономическими причинами было бы всё-таки неверно. Маргарет подрастала, общалась с соседями, сверстниками, однокашниками, и сохранять тайну становилось всё труднее. Возвращение отца в Остин неизбежно сделало бы тайное явным. И это не могло не стать важным фактором при принятии решения о переезде семьи в другой город.

Перемещение из Техаса в Пенсильванию получилось несколько скоропалительным, но и на это нашлись причины. Портер, конечно, не рассчитывал, что его дело будет пересмотрено. Но, как полагается (и, скорее всего, не без участия мистера Роча), адвокаты подали апелляцию на решение суда. В декабре 1898 года Верховный суд отклонил апелляцию. Приговор остался в силе. В январе 1899 года Уильям Портер писал мистеру Рочу, что по совету Дж. Мэддокса (давнего покровителя) он подал прошение о помиловании и что «в течение нескольких месяцев» дело его будет решено[205]. Но, видимо, в тот раз ничего не вышло — или документы не были поданы, или ответ был отрицательным. С водворением «заключенного № 30 664» в канцелярии начальника тюрьмы ситуация изменилась: во-первых, сам факт его перемещения уже говорит об этом, во-вторых, возможностей влиять на собственную судьбу у него, конечно, прибавилось.

К исходу 1900 года Портер отбыл почти половину срока заключения, и, судя по всему, примерно тогда и были поданы бумаги на сокращение срока «ввиду примерного поведения». Он был, безусловно, в курсе этого и уверен, что срок сократят (возможно, узнал об этом сам или ему сказал кто-то из администрации, может быть, даже начальник тюрьмы). По крайней мере 5 ноября 1900 года он писал миссис Роч: «Я теперь близок к свободе так, как никогда прежде»[206]. О предпринятых в этом направлении шагах не сообщает. Уже в начале 1901 года стало окончательно ясно, что бумагам дан ход, и Портер написал об этом Рочам. Наверняка он не знал, на сколько конкретно сократят заключение, но был уверен, что вскоре это произойдет. Видимо, тогда же Рочи и приняли решение переехать из Техаса в Пенсильванию.

Забегая немного вперед скажем, что документы на сокращение срока дошли до тюрьмы в феврале 1901 года. Из них стало известно, что срок сокращен на один год и десять месяцев. Следовательно, последним днем существования «заключенного № 30 664» стало 23 июля 1901 года. На следующий день он вышел из тюрьмы.

Но мы не рассказали, пожалуй, о самом важном — о рождении «О. Генри». А ведь оно состоялось всё там же — в исправительной тюрьме штата Огайо. Речь не о «литературной кухне», здесь как раз всё более или менее понятно. К рассказу как жанру писатель шел довольно долго. Его творческий путь пролегал от карикатур и устных историй, сочиненных в Гринсборо и на ранчо Холлов в Техасе, от юморесок, шуток, комических зарисовок и сцен, которыми он насыщал страницы «Роллинг стоун», через «Постскрипты» хьюстонской «Пост» — к короткому, но выразительному юмористическому рассказу особого свойства. Учителей у него было немного: главным образом это Марк Твен и Фрэнсис Брет Гарт. Произведениями каждого из них он зачитывался с детства и совершенно особое отношение к ним сохранил на всю жизнь. От первого он взял фигуру рассказчика, разговорную интонацию и сюжетную схему, от второго — бесконечное уважение к простому человеку, умение обнаружить за неказистой внешностью большое сердце, а за прозаичным каждодневным коловращением жизни увидеть высокую трагедию. Конечно, были у него и другие учителя (например, Эдгар По и Амброз Бирс, у которого он позаимствовал «сверхразвязку»[207]), но сам он едва ли осознавал свое ученичество, поскольку было оно не прямым, а опосредованным — через чрезвычайно энергично развивавшуюся в литературе США 1890–1900-х годов традицию газетно-журнального рассказа. Впрочем, данная проблема давно и широко обсуждается в отечественном литературоведении и критике — начиная с 1920-х годов, от работы Б. Эйхенбаума[208] до последней по времени академической «Истории литературы США»[209]. Да и интересует нас всё-таки иное — не столько творческий, сколько житейский аспект — крутой перелом в судьбе этого человека. Его отказ от продолжения жизни под именем Уильям Сидни Портер и превращение в «О. Генри».

За несколько недель до освобождения Портер говорил Дженнингсу:

«Когда я выйду отсюда, я похороню имя Билла Портера в безднах забвения. Никто не узнает, что тюрьма в Огайо когда-либо снабжала меня кровом и пищей. Я не желаю и не могу выносить косых взглядов и подозрительного вынюхивания этих невежественных человеческих псов. […] Выйдя отсюда, я стану действовать свободно и смело. Никто не смеет держать надо мной дубину как над бывшим каторжником. […] Если обнаружат, что ты был некогда “номером”, твоя игра проиграна. Единственный способ выиграть заключается в том, чтобы скрыть свое прошлое»[210].

Едва ли Дженнингс дословно воспроизвел речь своего друга: ведь свою книгу о нем он писал через десять лет после его смерти. Но смысл передал, безусловно, верно. В этих словах — ключ к пониманию природы трансформации, ее источника. Портер отдавал себе отчет, что не настолько силен, чтобы, как «Лорд Джим» Конрада, нести непосильное бремя прошлого. И потому решил всё начать заново. В новой ипостаси, с новым именем, без прошлого, живя настоящим. Конечно, прошлое никогда не отпустит его (ведь свои сюжеты он будет черпать не только из настоящего, но и из минувшего), но это действительно будет новая жизнь — под именем О. Генри.

После стольких отказов в публикации рассказов, что накопились за время заключения[211], он тем не менее истово верил в свое литературное предназначение, в свой успех новеллиста. Писатель его предчувствовал, предощущал. И это чувство явно вело его. Он, конечно, еще не знал, что нью-йоркский журнал «Энслиз» уже купил несколько рассказов и предлагал заключить пока неведомому О. Генри контракт на будущее сотрудничество: письмо с этим известием шло к нему кружным путем — через Новый Орлеан (точнее, через сестру знакомого осужденного банкира, жившую там) и Дженнингса, которому он оставил свой питсбургский адрес. Послание это достигнет автора уже после выхода из тюрьмы, когда он окажется в Питсбурге. Видимо, дано-таки ему было некое «шестое чувство», и он прислушивался к нему.

Кстати, а почему именно «О. Генри»?

Каждый из писавших о нем неизменно выдвигал свои версии происхождения псевдонима. Кто-то утверждал, что псевдоним «родом из Гринсборо», поскольку, будучи аптекарем, писатель постоянно пользовался фармацевтическим справочником Этьена Оссиана Генри — сокращенно О. Генри. А кто-то был уверен, что «отцом» псевдонима являлся некий чернокожий техасский ковбой по прозвищу «Олд Генри». Иные полагали, что имя писатель позаимствовал у тюремного охранника Оррина Генри, другие — у приятеля по репортерским дням в «Пикаюне».

Всё это версии. И среди них наверняка есть верная. Но доискиваться до истины в этом вопросе — дело неблагодарное. Вспомним хотя бы об отношении нашего героя к так называемой правде! Сам О. Генри относился к своему новому имени без пиетета. Как-то, через несколько лет, на вопрос своего нью-йоркского приятеля Р. Дэвиса о происхождении псевдонима довольно легкомысленно ответил: «Он неплохо смотрится в печатном виде и к тому же произносится легко»[212]. Послушаемся его и примем как данность: У. С. Портер превратился в О. Генри. По крайней мере как автор. Окончательного «превращения» еще не произошло. Для этого потребуется некоторое время. А мы должны последовать за ним.

Загрузка...