I

Первая социалдемократическая истина гласит: „сознательный“ рабочий революционнее „несознательного“, выучивший credo не знающего его. Примеры: социалдемократы немецкие, испанские, швейцарские, англосаксонских колоний и, наконец, наши русские „сознательные“. И вещая столь божественную истину, они будут всячески доказывать нам, что повторение одних и тех же банальностей о неоспоримом вреде от непослушания, несмирения и неоказывания должного уважения пекущемуся о рабочих партийному начальству не расхолаживает рабочую молодежь, делая из нее сброд каких то недоношенных, неуклюжих, неповоротливых марксистов, не понимающих ни аза в теории. Они будут доказывать нам, что душа квалифицированного пылала всегда и продолжает по днесь пылать любовью к неквалифицированному, что „сознательный“ не проникается желанием „годить“, не оправдывается старой поговоркой об улиточной быстроте и не находит в советах вождей полного попустительства себе в столь приятных занятиях, а что, наоборот, смело, неудержимо несется вперед, вперед на поле кровавых битв.

„Несознательность“? — нет! просто прилично одетые господа не могут простить черни ея дурной тон и лохмотья.

В часы от дел отдохновения высокосановные, премудрые Онуфрии, в теплые солнечные дни, как только Феб, перестав накаливать почву и весело склоняя свой лик к стране Гесперид, освобождает вечернюю прохладу, спускающуюся на землю, когда и самому на душе так весело и хорошо, а кругом в природе разлиты гармония, нега, довольство; — в эту пору празднично разодетые почтенные Онуфрии выходят погулять на богатую улицу. Медленно шагают они по чистой мостовой и уже по их солидной, тяжелой походке с небольшим развальцем можно признать в них или настоящих или будущих депутатов парламента. Приятно дышать свежим воздухом и любоваться довольными, румяными лицами тех, которые не сеют, не жнут, а только собирают в житницы свои. Величественные дамы в роскошных костюмах, расфранченные, надушенные, выставляющие на показ белоснежную лебединую шею и грудь; черноокие дочери Юга, расцветающие под знойным небом Италии, молодые девицы в коротких платьях, все эти грациозные, изящные создания шумной толпой наводняют улицы и наполняют воздух своими веселыми голосами. Плутовки, они подмигивают и строят глазки блестящим кавалерам и то сердито надувают розовые губки, то дарят счастливцев своими улыбками. А они, блестящие кавалеры, увиваются около них и ловят взоры красавиц, и рассыпаются в любезностях, и смеются молодым, здоровым смехом, заражая своим весельем еле-еле плетущихся за ними почтенных отцов и матерей.

Как бесконечно приятно человеку в такие минуты и какое блаженство испытывает он и каким безграничным благоговением к Творцу проникается он, видя, как, несмотря на этот шум, полный порядок царит на многолюдной улице!

Как резвится веселая детвора под присмотром добродетельной вереницы нянок и бонн, и сколько благодарности представителям власти выражено в ее умных крошечных глазках за то, что они спасают милых пташек от грязной уличной детворы. Чудные малютки! как они почтительны к старшим! о! они хотят, подобно марксистам, нажить себе розовые щечки.

Как счастливы все те, которые получают хорошее воспитание!

А солнце между тем, поигрывая своими золотистыми лучами, приветливо улыбается социалпрефектам и закатывается на западе в приятной уверенности, что пока существуют в Рущуке Топапковы, а в Веве — ф. дер Аа. рабочие, скрестив руки,, будут ждать справедливости даже от Плеве, Маура и Джиолити.

Радуются наши Онуфрии, и эта радость постепенно проникает их. Картины одна другой милей, сменяют друг друга, и каждая из них говорит о „блаженстве безгрешных духов под кущами райских садов“, буржуазных садов, куда полиция пускает людей лишь по марксистским билетам. А рядом картины подавления, усмирения и восстановления тишины и спокойствия и, понятно, по адресу все той же несознательной сволочи. В одном месте арестовали бездомного бродягу, в другом — какого то пьяного, назойливого нахала из подонков общества, а дальше воришек, буянов и... анархистов.

Радостные, довольные виденным и самой прогулкой, с сияющими лицами, Онуфрии отправляются к своим друзьям и там, открывая какое нибудь собрание, могут под впечатлением всего пережитого за день сказать: „весело жить в такое время, господа!“

Буржуазные сынки, отпрыски великого дома Маммона и К°, опоры разврата, насилия и социального неравенства, дети прогнившего насквозь Вавилона блестящей оравой двигаются в кафе-рестораны и в прочие притоны, где твои любимые дочери, великий народ, из-за куска хлеба расточают ласки свои твоим заклятым врагам. И, отправляясь туда, сумасбродничают они, избивают прислугу и посетителей, отплясывают все, что только есть наиболее непозволительного в репертуарах балетных маэстро, разгуливают в костюмах Адама и чуть не становятся на голову среди аплодирующей и столь же доблестной ватаги мелко-буржуазных подлиз. Но кто осмелится скорчить неприятную мину и тем паче потревожить полицию? какие гарантии личной неприкосновенности могут существовать против назойливой толпы щеголей? Да! разве кутежи можно воспретить веселой, милой компании из лучших представителей золотой молодежи, красы и гордости буржуазного мира.

За то какое редкое понимание у них правил приличия! сколько умения держать себя „в обществе“, на улице, в гостях, и найдется ли среди нас хотя бы один, у которого было бы столь черствое сердце, чтоб он решился осудить все эти „безобидные“ шалости розовой юности и забавы симпатичных балбесов, особенно когда мы сами подделываемся к их нравам, вкусам и неоспоримому умению жить. Мимо! господа, мимо них, и горе имеющим очи, чтоб видеть и уши, чтоб слышать!

Мимо! и не смейте указывать нам на акты злодейства, на все безобразия, разыгрывающиеся в сыскной Топанковых, на эти кошачьи и кострюльные дебюты адептов пангерманизма, на парламентское дебоширство Козакевича и Дашинскаго, на минимально-программное полемическое балагурство теоретиков выеденного яйца на публичном иль закрытом собрании; — не смейте указывать на них и из очагов беспросветной тьмы не стройте, злодеи, злых, ядовитых гримас жрецам „сознательности“, которые уже тем выгодно отличаются от вас, что, благовоспитанные, они никогда не позволят себе по отношению к городовым и чистой публике, да еще на улице, сотой доли того, что часто себе позволяете вы.

А эти блестящие прения, спокойные „то-ва-ри-ще-ски-е“(?) собеседования, эпитеты, эпитетцы, сплетни, слухи и ругань, все эти жалкие громы, все эти дебаты на Сенной площади централизма, где можно порой услышать намеки на разные обстоятельства, как Георгий Плеханов неприлично ругается1 и много еще всего другого, о чем следовало бы по временам осведомлять „невежественную“ чернь, дабы делать ее более сознательной.

Не нашлось ни одного еще, решительно ни одного, который, отбросив всякие ребяческие соображения, как бы не скомпрометировать честное имя революционера в глазах общества(?), на примерах из славной партийной жизни паразитов, на 38 заседаниях разглагольствовавших на партийный счет, разъяснил бы, какое поведение достойно „сознательного“ и в тоже время для „несознательного“ является недозволенной вещью.

Бесправный рабочий, свидетель бесконечной грызни генералов из за какого нибудь почетного места в редакции, не получает все-таки права вести столь же решительную борьбу со своими врагами на улице, единственной политической арене, где он может с ними встречаться.

Почему дозволенное в закрытом помещении становится менее дозволенным на улице? почему, на каком основании необходимо щадить полицейских? С меньшим ли основанием можно кричать последним: „долой жандармов, шуцманов, полицию!“ чем члену Ц. К.-Х на одном из заседаний 2-го съезда Лиги?

Почему, на основании какого революционного Домостроя, улица представляет менее подходящее место для проявления народом в борьбе с врагами той же самой полемической разнузданности, какую проявляете вы на ваших торжественных дискуссиях, и почему та же разнузданность, тот же самый разгул страстей, когда дело касается толпы, говорят лишь о несознательности ее?

Или эта жизнерадостность и всеобщее оживление и все эти смелые, энергичные народные жесты осуждены давно святыми отшельниками марксизма, авторами революционных прописей?

Пошатывающийся после „конспиративной“ попойки, возвращающийся домой, „сознательный“ социалдемократ не потерпит, понятно, чтоб его уняла полиция. А завтра? завтра он будет бичевать и оплакивать несознательность пьяньчужек, только потому, что не изъявляли они намерения платить за право ношения партийного ярлычка ни одной копейки, зная прекрасно, что она пойдет на бесполезные съезды, разъезды и переезды.

И так далее, и так далее, и всегда почтенные педагоги сознательности, умело скрывая под маской ее боязнь перед карающей десницей буржуазного гения, будут сокрушаться в виду явной несознательности и легкомысленности нашей. Да простится им сие прегрешение за эту кротость и робость душевную.


Только им и только обеспеченному, квалифицированному пролетарию, пользующемуся маленьким достатком и наслаждающемуся спокойной жизнью буржуя средней руки, только им присуще благоразумие, диктуемое вечной боязнью к властям и желанием не упустить из своих рук того, что прошло через них. Располагая некоторым капиталом, им нет расчета рисковать последним и злить буржуазию, в свою очередь готовую делать подачки тем, которых так мало сравнительно с „несознательными“. Спускаясь по лестнице обеспеченности вниз, вы встречаете многочисленные „несознательные“ массы, которых уже так трудно было бы удовлетворить буржуям и которые поэтому должны прибегать к серьезному оружию в жестокой борьбе за существование.

Подобная трусость присуща только „сознательному“, переоценивающему, подобно Ивану III, силы столь же трусливого неприятеля. Приступают они „облегчать роды“ истории, но уже когда сама родильница благополучно разрешилась от бремени.

Не порицали бы мы этих Тартюфов, если б, сознавшись в своей трусости, не старались дурачить нас своими имманентными законами и оставили бы скверную привычку расхолаживать „несознательные“ низы, чтоб сравнять их в революционности с буржуазными рабочими верхами, нуждающимися, наоборот, в революционизировании и более, чем эти низы.

Располагая необходимыми досугом и средствами, „сознательный“ может в свободное время предаваться душеспасительному чтению и в погоне за занятиями, не требующими от него большого умственного напряжения, предпочитать свободной, анализирующей все и вся и действительной науке однобокую марксистскую науку, питающую ленивый ум готовыми шаблонами, еще более укрепляющими в нем эту склонность к неге, покою. Вытравливая все живое из его души, они делают из него марионетку, могущую радовать лишь аскетов Германии.

„Сознательность“ никогда ничего общего не имела с развитостью, которая у обуржуазившегося рабочего выражается в том, что жизнь для него становится все более интересной и дает массу новых возможностей к более счастливому прозябанию, при чем полностью атрофируется в нем чувство самопожертвования. На открывающиеся жизнью соблазны „сознательный“ отвечает увеличением своих потребностей, и она постепенно втягивает его. Усвоив лишь верхушки теорий, увлекшись в науке лишь ее внешней стороной, он жадно набрасывался на неведомые раньше утехи. Во всем этом нечего винить самих рабочих, которым надоело голодать и холодать и без конца поститься в течении ряда тяжелых лет.

Истинная только наука, а не лукавое „научное“ мудрствование может революционизировать рабочих. Не притупляя, подобно марксизму, умственных способностей рабочего, не убивая в нем духа свободного анализа, она особенно полезна для уже ставшего „сознательным“ и потому тяжелого на подъем пролетария, ибо она докажет ему необходимость смелой революционной тактики. Истинно развитой рабочий, будь он даже „сознательный“, будь он даже из обеспеченных слоев пролетариата, никогда не остановится перед необходимостью ведения кровавого, живого флирта с буржуями и, может быть, первый запустит камень в хозяина, если только не подбросит бомбы под его карету. Но так называемая „научность“ в какой то непонятной партийной окраске, все эти „научные“ социологические системы, состряпанные на социалистической или псевдо-анархической кухне, ничего общего не имеют с истинной научностью творений Дарвина, Ньютона, Галилея.

И, если даже неоспоримо то, что полуразвитым „сознательным“ трудно бороться с соблазнами жизни, разве может оно служить доводом к тому, чтоб окончательно оставив, дабы не отпугнуть умеренных от партии, работу революционизирования их, не решиться высказать им горькую истину об их психологически объяснимой вполне нереволюционности, с которой следует бороться открыто, а не наоборот: подделываясь к ним, выдумывать разные сказки о нереволюционности „несознательных“ масс.

Лишенный всякой революционной инициативы, систематически избегающий всего, что могло бы потревожить его и причинить ему массу новых забот, „сознательный“ обращает свои взоры к могущественным партиям. Подписав партийный устав, кое как, на половину вызубрив партийное credo и пообещав исправно вносить свою лепту в партийную кассу и слушаться во всем комитета, он тем самым поручает последнему тяжелую обязанность защищать его от всех его внешних врагов. В надежде славы и добра, он может вполне положиться на него, ибо без крайней нужды комитет не выведет его из покоя и не заставит „зря“ жертвовать собой, так как идеей самопожертвования проникнуты редкие члены самого комитета. Мирные демонстрации с гуслями и песнопениями, не причиняющие никакого членовредительства врагам, едва ли могут, даже они, помешать тому, чтоб буржуи и обуржуазившиеся рабочие еще более прониклись друг к другу уважением и, мирно решая социальный вопрос, делали бы взаимно друг другу уступки.

Понятно, что и комитеты в свою очередь нуждаются в дисциплинированных, „не портящих дела“, рядовых, которые бы не были опасны для партийной устойчивости. А для этого хороши только „сознательные“, спокойные, вникающие во все предписания начальства, не могущие помешать планам его и марширующие по всем правилам социалдемократической шагистики. Их слепая преданность вождям должна особенно льстить самолюбию последних, и потому да растет великое партийное стадо!

Но в России революционный набат взволновал даже этот „сознательный“ мир, и, благодаря воздействию жизнерадостной юности и всеобщему оживлению у нас, самоотверженная рабочая молодежь восстала против тысячеглазого, алчного буржуазного бога.

Семена революционного анархизма западут в душу ее, проникнется она желанием избавления, в старых, заунывных мелодиях ее прозвучат живые, бодрящие нотки революционного призыва. Чуткая, отзывчивая рабочая молодежь грудью своей встретит врагов, гордо, смело, на своих плечах, вместе с поднявшейся трущобой, вынесет великую народную революцию и сокрушит эксплуатацию и всякого рода деспотизм и всякого рода земную и небесную диктатуру.

Загрузка...