Когда головной мозг человека развился настолько, что человек смог не только видеть и ощущать, но и воспринимать как целое все то, что увидел и ощутил, он, разумеется, стал думать также о сущности и происхождении страдания, которое ему доставляли болезни. Они появлялись, повергали человека на его ложе, с которого одни люди уже не вставали, в то время как другие оставляли его здоровыми. Первое казалось делом злых духов, второе — делом умилостивленного духа. Первобытный человек мог составить себе только одно представление о сущности болезни: она вызывается таинственными существами, на которые могут оказывать влияние также и люди, обладающие способностями призывать эти существа, чтобы они могли войти в тело того или иного человека. В противоположность этим людям должны были существовать и добрые люди, которые своими молитвами, заклинаниями и священнодействиями, известными только им одним, могли склонить этих злых духов к тому, чтобы они выходили из тела больного.
Многие путешественники древности и менее отдаленных времен описывали подобное колдовство, и их некоторые сообщения вносят ценный вклад в историю первобытной медицины, причем нужно все–таки твердо помнить, что эти люди, несмотря на всю свою первобытность, являются не зачинателями, а уже продолжателями, опирающимися на тысячелетнюю традицию. Ведь представление о связи между болезнями и духом, несомненно, возникло в глубокой древности, чему благоприятствовало анимистическое представление, вера в одушевленность всех предметов: в одушевленность не только человека, но. и животных, растений, камней, словом, всех предметов, созданных как природой, так и руками человека.
Во всем предполагалось наличие душевного начала, и тот, кто завладевал им с враждебными намерениями, мог навлечь на ближнего любую беду, болезни и даже смерть. Кроме того, определенные части тела, в том числе его выделения, как известно, считались особенно сильными носителями этого душевного начала. Волосам, например, в большой мере приписывались такие свойства, и совсем не случайно в библии повествуется о том, что сила Самсона заключалась в его волосах. У ортодоксальных евреев еще и поныне существует обычай не выбрасывать срезанных ногтей, а сжигать их. Это, очевидно, тоже пережиток веры в демонов. Яснее это проявляется у первобытных народов, которые не оставляют своих выделений на солнце и на ветру, а их тщательно закапывают или по меньшей мере покрывают слоем земли, несомненно, не из соображений гигиены, а из опасений, что они экскрементами этими могли бы повредить своей душе и тем самым всему организму. Ведь они были убеждены и убеждены и в настоящее время в возможности подпасть таким образом под действие колдовства, приносящего болезнь, и даже происходившие в XX веке процессы ведьм — такие примеры относятся к самому недавнему времени к Западной Германии—-свидетельствуют о том, что представления эти еще не вполне исчезли из сознания необразованных людей.
Фокусы волшебников и знахарей привели к тому, что некоторые действительные знания о лекарствах были спутаны и затемнены; этого, естественно, нельзя исключить. Также и об этом упоминается в описаниях путешествий. Существенное значение, как можно понять, приобретает огромная сила внушения, оказываемого драматическими приемами изгнания злого духа, которой, как известно, не могли не поддаться даже современные европейцы.
Страх перед колдовством, перед духами настолько велик у первобытного человека, что становится существенным фактором в течение всей его жизни. Это приводит к тому, что даже сильный мужчина запирается в своей хижине, почувствовав хотя бы незначительное недомогание. Они считают себя во власти колдовства, и чувство страха у таких первобытных людей, несомненно, уже способно вызывать симптомы болезни. Во всяком случае, не только путешественники, но и врачи, работавшие в тропических странах, сообщают о явлениях, заставляющих предполагать инфаркт сердца в современном понимании, вызванный сильной психической нагрузкой, из ряда вон выходящим страхом. Ведь в сущности инфаркт сердца следует рассматривать как болезнь цивилизации только по признаку его частоты.
Верой в существование такого же духа заполнено и профилактическое мышление первобытного человека, и мы знаем, что вера эта не исчезла и поныне и притом даже у народов, стоящих на высокой ступени цивилизации.
Вера в духов, присущая первобытным людям, и их медицинское мышление, связанное с этой верой, модернизировались; промышленность занялась и этой областью; и вот эти пережитки первобытных времен, связанные с модой и с суеверием, стали выражаться в пользовании разными амулетами, которые люди носят сами, надевают на ребенка и вешают в автомобиле. Ведь все это не что иное, как продолжение первоначальных медицинских представлений, пережитки первобытной эпохи, которых не смогли преодолеть ни научные исследования, ни реализм.
Профилактическая медицина первобытных людей, естественно, содержала и содержит также и другие практические приемы. Среди амулетов первобытных народов можно найти предметы, считающиеся носителями душевного начала, разумеется уже обезвреженного, благодаря чему опасное действие его превратилось в защитное. Таким амулетом является, например, косточка, изъятая из тела умершего. Особой формой профилактики, частично стоящей вне этого круга представлений, является нанесение ран, рубцы после которых служат украшением и защитой от демонов.
Эта пограничная область между этнографией и медициной весьма богата очень интересными частностями, многие из которых относятся и к истории медицины. Так, можно считать, что трепанацию черепа производили не только с чисто лечебной целью, например для удаления наконечника стрелы или других инородных тел, но также и для создания отверстия, через которое злые духи могли бы выйти из головы, если они овладели человеком и вызвали у него душевную болезнь. Но трепанация производилась и как профилактическая мера; так, у некоторых племен мать выскабливает у ребенка кусочек черепной кости острой раковиной, чтобы облегчить постоянный выход злых духов и тем самым предохранить ребенка от болезней, в частности от головных болей. Так в медицинском мышлении первобытного человека сочетаются мистика, вера в духов и разумные действия.
Как ни ценны с медико–философской точки зрения сообщения о медицинских представлениях первобытных людей, историю мышления в медицине следует по справедливости начинать с момента, когда можно было говорить о медицине как о науке; это произошло с началом деятельности Гиппократа, т. е. в V веке до нашей эры.
В этой связи нет необходимости рассматривать вопрос о том, до каких пределов образ и деятельность Гиппократа соответствуют исторической действительности. Достаточно сказать, что гиппократическое мышление, если оно и было временно оттеснено на задний план, каждый раз появляется в медицине и что также и в настоящее время снова, разумеется, не в его частностях, а как нечто целое и символическое, рассматривается как сокровищница знаний. В сочинениях своих, охватывающих всю медицину, Гиппократ, естественно, занимался и вопросом о причинах болезней, причем он все найденное до него, так сказать, представлял себе как нечто окончательное: по его мнению, не нужно ни новых гипотез, ни чего бы то ни было ненадежного и сомнительного; ведь медицина издревле располагает всем — исходной точкой и дальнейшими путями, и только надо пользоваться ими и продолжать исследования и тогда возможно будет преуспеть. «Но кто пренебрегает всем тем, что себя оправдало издавна, и хочет вести исследования только иным способом, тот заблуждается сам и обманывает других».
Примечательно, что Гиппократ при рассмотрении причин болезней начинает с вопроса о питании: не только недостаток, но и избыток пищи вызывают многие болезни; поэтому необходимо знать меру, положенную тому или иному человеку. Это трудная задача, и следует радоваться, если врач делает при этом только небольшие ошибки. Только благодаря врачебному искусству можно познать природу человека. Ванна, принятая в неподходящее время, или физическая работа, произведенная не вовремя, могут оказать дурное действие. Следует знать, как отдельные факторы влияют на человека; в противном случае мы не сможем назначить подходящие мероприятия. Уже из этого следует, что Гиппократ по меньшей мере для внутренней медицины требует целостного рассмотрения, к которому он каждый раз возвращается; уже эти немногие положения дают нам ясное представление о гиппократическом мышлении.
При анализе мышления Гиппократа и его школы, ставшего основанием для его учения в целом, мы приходим к заключению, что стержнем его является учение о соках. В своей книге о природе человека он дает ясное определение: человеческое тело содержит кровь, слизь, желтую желчь и черную желчь; соки эти определяют природу, конституцию тела, и от них зависит состояние здоровья и болезнь. Человек здоров только при правильном смешении соков; любое неправильное смешение вызывает болезнь или продолжительное недомогание. Соки должны в отношении силы своего действия и количества находиться в правильном взаимном соответствии. Они также должны быть полностью смешаны, т. е. ни один сок не должен отсутствовать; не должно быть ни избытка, ни недостатка сока; соки должны быть соответствующего качества и в надлежащем количестве.
Вопрос о том, как теория четырех соков могла возникнуть, много обсуждался, но ясного ответа, разумеется, дано не было. Большинство историков предполагает эмпирическое возникновение этой теории: врачи наблюдали многие выделения человеческого тела и относили их к четырем группам; желтая желчь появлялась при рвоте, а черная — в стуле. Число четыре соответствовало также и числу элементов — огонь, вода, воздух и земля, причем все–таки следует сказать, что в сочинениях гиппократиков о таком параллелизме не говорится нигде. Наблюдались также и изменения, которые могут происходить в соках, например свертывание; на их основании делали вывод, что воздействия на соки, например холод или жара, способны вызывать болезни.
Также и образование слоев в свертывающейся крови придавало мысли врача такое же направление. Люди всегда были склонны усматривать аналогии и тем самым создавать теорию на основании эмпирии. Также и в народе — не только у древних греков — учение о соках существовало и было признано, несомненно, еще до Гиппократа. Его школа учение это сформулировала. Что это принесло пользу медицине, вполне понятно. Во всяком случае это было началом, позволившим обратиться к наблюдению.
У Гиппократа можно найти положение: «Наибольшей хвалы заслуживает такой врач, который является врачом и философом»; но это не уменьшает значения сказанного выше. Для него философия означает не то, что под нею обыкновенно понимают, какова бы она ни была, но наслоение наблюдений, эмпирии и ясное выделение учения о четырех соках, которое он считал весьма важным для физиологии и патологии и которое было прямым результатом упомянутого направления мыслей.
Четырем сокам соответствуют и четыре основных качества: теплое, холодное, сухое, влажное; эти основные качества Гиппократ отождествляет опять–таки с четырьмя временами года; все это определяет и способ лечения. Мышление, основанное на теории четырех соков, таким образом, определяет поведение врача и придает врачу школы Гиппократа особые черты.
Врач должен наблюдать и принимать во внимание все то, что возможно подметить у больного, — выражение лица, температуру тела, особенности со стороны отдельных частей тела, выделения, каждую частность в его питании; климат, время года, погода и ветры также имеют определяющее значение для больного, а поэтому и для лечебных назначений. Ибо зимою, когда преобладают холодные соки, следует поступать не так, как летом — временем сухости и сухих соков. Это заходит так далеко, что Гиппократ говорит: если бы понадобилось одному и тому же человеку четыре раза в год назначать одно и то же слабительное, то его выделения зимой были бы самыми слизистыми, весной — самыми влажными, летом — самыми желчными, а осенью — самыми темными.
Медицинское мышление Гиппократа является не только пангуманистическим, охватывающим всего человека, весь его организм, но и панкосмическим, вовлекающим в распознавание и лечение весь мир, со всеми явлениями природы и событиями в ней. Учение о четырех соках, т. е. гуморальная патология, является его альфой и омегой. И если в настоящее время гуморальное мышление стало нужным снова в связи с учением о внутренней секреции, то это только новая оправа и новое содержание гиппократического мышления.
Уже из этого возможно усмотреть аллопатическую установку Гиппократа. Каждая болезнь, каждое проявление болезни требует чего–то противоположного своему первоначальному возникновению. Речь идет о противоположности симптомов и притом не только в фармакологическом смысле, в области лекарств, но и во всем лечении в самом широком смысле. «Врач должен противодействовать наблюдаемой болезни, свойствам организма, времени года и особенностям возраста; то, что сокращается, он должен расслаблять; то, что расслабилось — сократить. При таких действиях заболевшая часть тела лучше всего поправится, и именно в этом, по моему мнению, и заключается выздоровление».
К таким мыслям, касающимся лечения, Гиппократ пришел, исходя непосредственно из положений своей гуморальной патологии. О том, что он при всякой терапии придавал очень большое значение диете, уже было сказано выше. К питанию он относил также и дыхание и со своей точки зрения с полным правом, так как его знание физиологии было скудным. Ведь воздух в сущности является таким же важным и даже более важным источником силы, чем пища и питье.
Так, он пришел к мысли, что при распространении эпидемий воздуху следует приписывать большое значение. Ведь если множество людей заболевает одновременно, причем наблюдаются одинаковые симптомы, то прежде всего следует подумать о том, что общее было у этих людей при вспышке болезни. Ведь нельзя сказать, что болезнь можно было бы объяснить образом жизни того или иного человека, так как люди ведут разный образ жизни. Но одинаковым и общим для всех является дыхание, вдыхаемый воздух, одинаковый для всех — для мужчин и женщин, для богатых и бедных, для пьющих вино и для пьющих воду, для потребителей пшеничного хлеба и для потребителей ячменного, короче говоря —• для всех, и поэтому повальные болезни можно приписывать влиянию воздуха.
Гиппократ перенес эти столь ярко изложенные положения также и в свою практическую деятельность. Когда в Афинах началась чума (впрочем, это, вероятно, была не чума, а оспа), он сказал, что болезнь принесли северные ветры, и поэтому предложил зажечь костры с северной стороны города, чтобы помешать воздуху поступать в Афины; такое мероприятие применялось и много веков спустя всякий раз, как в каком–нибудь городе возникала сильная эпидемия.
Не менее интересно и требование Гиппократа, чтобы во время эпидемий люди не изменяли своего образа жизни, так как такая перемена облегчила бы их заболевание; следует только стараться сохранить вес своего тела на низком уровне и поэтому несколько уменьшить потребление пищи и напитков. Он обосновал также и следующий совет: если человек худеет, то он может дышать слабее и в него поступает меньшее, чем ранее, количество вредного воздуха. Из этих же соображений он советует также переменить место жительства; город, в котором царит эпидемия, следует покинуть.
Учение Гиппократа, приведенное в систему и преисполненное медицинского мышления, было не плодом теории, не сознательным построением научной систематики, каким до Гиппократа была так называемая книдская школа, но результатом наблюдения, наукой, основанной на опыте, причем последний имел главное значение. Но опыт можно было приобретать только у постели больного благодаря наблюдению, запоминанию картины болезни, коротко говоря — благодаря тому, что создает хорошего практического врача.
Как и многие врачи того времени, Гиппократ был жрецом и первый потом разделил эти два вида деятельности. В храме его родного города Коса находилось много вотивных[1] дощечек, на которых были написаны молитвы больных, перечислялись их страдания и указывались лечение, его успехи и неудачи. В сущности это были истории болезни, начинавшиеся и оканчивавшиеся молитвой, обращенной к божеству. Они не были выставлены для всеобщего обозрения, не всем были доступны, т. е. не были вотивными изображениями в позднейшем смысле слова, но хранились как сокровище и тайна храма; они были доступны только лицам, состоящим при храме, врачам–жрецам, и поэтому также и Гиппократу, а он, конечно, тщательно изучал эти записи; они были его учебниками, а сам он — прилежным и одаренным учеником.
О медицинском мышлении Гиппократа свидетельствуют все его сочинения; его афоризмы (правильнее — положения его учения) представляются классическими. В прежнее время их переводили и издавали очень много раз и сделали своего рода молитвенником для врачей.
Уже первое из этих положений преисполнено человеческой мудрости, прозорливости и медицинской правильности, так что его также и в настоящее время можно было бы прочитать всем врачам, больным и их близким: «Жизнь коротка, путь искусства долог, удобный случай быстротечен, опыт ненадежен, суждение трудно. Поэтому не только сам врач должен быть готов совершить все, что от него требуется, но и больной и окружающие и все внешние обстоятельства должны способствовать врачу в его деятельности». В целом это собрание положений является как бы врачебным справочником, в сжатой форме, в виде афоризмов, дающим врачу все существенные сведения как о симптоматике, так и о лечении и прогнозе. Медицинское мышление тех времен, как его формулировал Гиппократ, было дано практическому врачу в легко ему доступном письменном виде.
К нему можно прибавить, пожалуй, самое красивое положение, относящееся к древним временам, а именно гиппократову клятву. Она содержит всю этику врача того времени, которая почти полностью сохранила свое значение вплоть до наших дней. Как в те времена, все, желавшие вступить во врачебное сословие, должны были произнести слова этой клятвы, так и в наше время во многих университетах клятва Гиппократа, хотя и в измененной форме, читается будущим врачом при выдаче ему диплома и подтверждается произнесением слова «spondeo» (обязуюсь). Эта клятва содержит нравственное учение в том виде, в каком оно могло было быть установлено в те времена.
Принципы мышления, характерные для Гиппократа, мы находим также и у великих философов того времени: у Платона (427–347), который был несколько моложе Гиппократа, и у Аристотеля (384–322). У Аристотеля это вполне понятно; ведь он был естествоиспытателем и поэтому быстро воспринял учение великого врача. Но с Платоном, философом античного мира, дело обстояло иначе. Это был человек, любивший знание само по себе, мудрость, и это обстоятельство могло вызвать у него интерес к Гиппократу, который ведь был не только врачом, но и философом. Наоборот, философ Платон был сведущим человеком также и в области природоведения, включавшего в себя и медицину. Поэтому мы также и у него находим много медицинских высказываний. Это выражено яснее всего в его диалоге «Тимей, сочинение о природе». Это небольшое произведение понятно только человеку, знакомому с сочинением Гиппократа. Соответственно смыслу сочинений Гиппократа врач должен исходить из понимания природы как целого, макрокосмоса, т. е. неба и звезд, а также и микрокосмоса, человека, если он хочет понять природу человека, его тело и его душу.
И если в макрокосмосе происходит правильное круговращение светил, нарушение которого приводит к катастрофам, то нечто подобное наблюдается и у человека. Ведь в нем все движется: также и в нем происходит круговращение на основании вечных законов, не поддающихся изменению. Ибо болезни возникают вследствие изменений четырех основных веществ, вследствие избытка или недостатка того или иного сока, вследствие неправильного соотношения между ними, застоя воздуха, 4 слизи или желчи, словом, вследствие расстройств в обращении одного из соков.
Душа, по представлению Платона, состоит из двух частей, бессмертной и смертной; последнюю можно сравнить с вегетативной нервной системой, т. е. с симпатическим и блуждающим нервами. То или иное состояние тела может вызывать заболевания души; «Неразумие есть болезнь души». Наблюдаются два вида неразумия: сумасшествие и неведение. Все то, от чего человек при этом страдает, в какое бы состояние он ни пришел, следует рассматривать как болезнь. Итак, Платон знает два вида психозов — манию и слабоумие.
Между телом и душой должно быть состояние соразмерности, уравновешенности; ни одна часть человеческого организма не должна брать верх, с тем чтобы таким образом создавать несоразмерность. «Как для здоровья и болезни, так и для добродетели и порока не существует большей соразмерности (или же несоразмерности), чем между душой и телом. Но мы этого не видим и не думаем о том, что, если сильная и во всех отношениях великая душа сочетается со слабым и ничтожным телом, то живое существо в целом некрасиво, так как оно, в отношении важнейших соразмерностей, несоразмерно… Для обеих частей существует единственный путь спасения: не приводить в движение ни души без тела, ни тела без души, дабы и одно и другая, помогая друг другу, приходили во взаимное равновесие и таким образом оставались здоровыми. Итак, человек, занимающийся наукой или каким–нибудь иным напряженным умственным трудом, должен производить также и движения телом, занимаясь гимнастикой. И тот, кого заботит развитие его тела, должен также оказывать противодействие этому, посредством деятельности своей души, занимаясь музыкой и философией любого направления — если он хочет, чтобы его по справедливости называли и красивым физически и в то же время действительно разумным».
Итак, это и терапия и в то же время профилактическое мышление. В общем Платон относился к медицине и к врачам строго, хотя Гиппократа ценил высоко. Во всяком случае он не был врачом по профессии. Возможно, что именно поэтому он многое видел более ясно. В следующих положениях он высказывает во всяком случае правильную мысль (следует подумать хотя бы о невротиках и об истерических людях): «Только в том случае, если ты согласен прежде всего предоставить в мое распоряжение свою душу и поговорить о ней, я приложу лекарство к твоей голове, страдающей от болей».
В другом месте он говорит: «Если человек применением лекарств подавляет течение болезни (в противоположность ее продолжительности, определенной судьбою), то из малых зол обыкновенно возникают большие, из редких – частые. Поэтому все подобные страдания следует регулировать образом жизни, пока для этого еще есть время. Но нельзя применением лекарств порождать большее зло». Платон говорит также, что любое течение болезни каким–то образом напоминает природу живого существа. Болезнь не есть нечто самостоятельное, противопоставляющее себя состоянию здоровья, как если бы она была сторонним существом; она скорее является как бы совладельцем пораженного организма, она ведает некоторой частью того, что совершается в жизни организма, не как инородное тело, а как сама жизнь. Прошло много времени, пока это положение было воспринято врачебным мышлением.
Благодаря универсальному содержанию познаний ученого тех времен, т. е. философа, Платон связывал свои представления о четырех основных веществах с математически–геометрическими представлениями: пирамида соответствует огню, куб соответствует земле, октаэдр параллелен воздуху, эйкосаэдр с его 20 равносторонними трехугольниками можно сравнить с водою. Только неодинаковость веществ формы порождает движение. Одинаковость формы тождественна покою. Но человеческое тело требует движения, требует побудительных сил, круговорота. В своем сочинении о природе Платон прибегает к образному языку, даже в кажущихся столь сухими анатомических описаниях. Для Платона этот мир является прекраснейшим и совершеннейшим космосом, но человека он считает микрокосмосом, помещенным во вселенную как его часть.
В то время как у Платона философское мышление было на переднем плане, Аристотель, этот выдающийся естествоиспытатель IV века до нашей эры, блестящий наблюдатель, описавший разных животных, был систематически мыслившим исследователем одушевленного мира. Но на медицину он оказал не особенно благоприятное влияние, так как, не задумываясь, перенес на человека все то, что он нашел при анатомических исследованиях животных, а позднейшие естествоиспытатели и врачи сохраняли эти представления. Это продолжалось более 2000 лет, пока Везалий не положил основания истинной анатомии.
Кроме того, мышление Аристотеля было вполне телеологическим: все целенаправлено. Это было его основной мыслью, а так как его учение было усвоено каждым образованным человеком уже ввиду высокой ценности его естественнонаучных описаний, то оно в сущности задерживало развитие мышления и исследования в медицине и ее дальнейшие успехи, хотя «Естественная история» Аристотеля еще в наше время является классической и заслуживает ознакомления с ней.
В ближайшие после Гиппократа времена наблюдались, как это можно понять, отступления от его учения. Прежде всего ученые убедились в том, что они очень мало знают анатомию и физиологию нормального человека; в связи с их попытками заполнить эти пробелы возникла медицинская школа, в большей степени основанная на теории и поэтому названная догматической. Она придавала особое значение «пневме», веществу, поступающему в кровеносные сосуды вместе со вдыхаемым воздухом. Независимо от оценки значения этой школы следует сказать, что она продолжила путь к успехам в медицине, хотя последние оказались возможны лишь в Александрии.
Там еще при жизни Александра Македонского и в еще большей степени при его преемниках возник настоящий университет, а огромная библиотека, основанная Птолемеями и постепенно пополняемая, делала возможной научную работу. Это послужило на пользу врачам, которым, кроме того, впервые было разрешено вскрывать трупы. Поэтому, начиная с III века до нашей эры, в Александрию стали стекаться врачи, среди которых, естественно, были и выдающиеся. Наиболее значительными из них были Герофил и Эрасистрат. Герофил, много сделавший в области анатомии и физиологии, несмотря на это, оставался верен учению Гиппократа; он только дополнил его своими мыслями, но в общем оставался практическим врачом, руководствовавшимся своим опытом. В отличие от него Эрасистрат отклонял учение Гиппократа и всю косскую школу; он хотел построить систему медицины как часть естественных наук. Кровь и пневма были для него веществами, определяющими жизнь человека: кровь, которая благодаря приему пищи поступает в отдельные органы, таким образом, упорядочивает отправления в теле, пневма же придает силы; она является носителем энергии и поэтому для жизни более важна, чем все другие начала. Движущей силой для притока как крови, так и пневмы считалось то, что впоследствии называли боязнью пустоты (horror vacui), т. е. присасывающая сила. Для крови сердце является центральным органом, а кровеносные сосуды — путями; для пневмы исходным местом служит скорее всего легкое, но оттуда пневма переходит через сердце и печень также и в головной мозг, вследствие чего в сущности есть два вида пневмы: есть также и психическая, использующая нервы в качестве своих путей.
Таковы нормальные процессы; если они нарушаются, то возникают болезни, причем как причину расстройства следует назвать плетору, переполнение неиспользованными, непереваренными веществами. В случаях, когда плетора становится стойкой, возникает болезнь. Таким образом, Эрасистрату болезнь представляется местным процессом, причем он в противоположность своим предшественникам рассматривает лихорадку не как болезнь, а как симптом. В настоящее время мы можем оценить значение Герофила и Эрасистрата только на основании влияния, какое они оказали на врачей своего и последующего времени. Это влияние было чрезвычайно велико, и из этого можно заключить, что их теория и практика имели большее значение, чем можно было бы думать на основании их сочинений, дошедших до нас в виде отрывков. Все же огромное значение александрийцев для развития медицины вне всяких сомнений. Следует упомянуть о двух достижениях, относящихся к хирургии: они научились применять оглушающее, т. е. обезболивающее лекарство — мандрагору и перевязывать кровеносные сосуды при ампутациях конечностей. Это были огромные успехи.
Античная медицина по своему существу была медициной школ, сект, причем сторонники этих школ вскоре признавали свои ошибки; поэтому только немногие врачебные школы оказались способными приобрести значение. Действительно, великий врач снова появился только тогда, когда культурное наследие Эллады было воспринято в Италии и во II веке нашей эры начал свою деятельность Гален из Пергама, выходец из Малой Азии. Он написал очень много сочинений и снова привел в систему беспорядочные теории и умозрительные построения. После Гиппократа Гален является самым значительным врачом древности.
Между мышлением Гиппократа и мышлением Галена, разумеется, были большие различия. Гален через шесть веков уже имел возможность выбирать из многочисленных теорий и способов лечения; развивать это дальше ему помогало его искусство. По этой причине он не придавал значения той точности в мелочах, которая была характерна для наблюдения за больным и была свойственна Гиппократу.
Галлен искал причины болезней, т. е. ставил себе целью каузальную медицину, для чего ни у него, ни у его продолжателей почти всегда недоставало основ и должно было недоставать. Также и его мышление определялось представлением о пневме, которую он отождествлял с жизнью и с ее силами.
Гален твердо придерживался учения Гиппократа о четырех элементах и четырех соках, но изменил эти учения, приписав главную роль крови и видя в ней смесь всех элементов, в то время как три прочих сока — слизь, желтая и черная желчь, для него оставались связанными один с другим попарно; порочное качество или порочное сочетание соков порождает болезнь и это затем требует лечения средствами и способами, действующими противоположно. Итак, его основное положение гласило: противоположное противоположным (contraria contrariis), в то время как Гиппократ признавал не только аллопатическую, но и гомеопатическую медицину. Горячие болезни следует лечить холодом, холодные — согреванием, и с течением времени по галеновскому правилу был найден и предложен целый ряд лекарств и предписаний, касавшихся терапии.
Разработка гомеопатических представлений и создание целого учения и лечебного метода относятся к значительно более позднему времени.
Сочинения Галена вполне удовлетворяли запросам врачей не только его времени, но и последующих поколений, и то обстоятельство, что на протяжении четырнадцати веков каждый врач знал и пользовался его книгами, позволяет нам, исходя из практики, правильно оценить их значение. Гален в противоположность Гиппократу хотел сделать медицину наукой. Для Гиппократа она была искусством, для Галена — наукой, подобной другим; однако он не находил ее основ, так как подобно некоторым другим великим врачам, жившим и до, и после него, мыслил телеологически и интересовался назначением каждого органа, а не его строением и функцией.
Он был усердным анатомом, но все–таки вопрос о назначении органа, о задаче, которую ему поставила природа, для Галена был на первом плане и определял его теорию медицины. Тело человека, говорил он, существует лишь для того, чтобы служить душе, которая хочет выполнять свои функции, для чего тело и предоставляет ей соответствующие возможности. При этом также и для Галена пневма, состоящая из трех частей, имеет решающее значение. Центральными органами он считает сердце, головной мозг и печень. В античной медицине именно печень играла особенно большую роль. Это был таинственный орган, на значение которого для предсказаний некогда указывал еще Платон. Для Галена печень была органом кроветворения, т. е. источником питания человека; желудок и кишечник — ее слугами, приготовляющими и доставляющими ей пищу; затем кровь поступает по венам в правое сердце, затем оттуда в артерии и, таким образом, в отдельные органы.
Мышление Галена соответствует строению человеческого тела; ведь последнее состоит, с одной стороны, из твердых и жидких частей, с другой — из однородных и неоднородных. К первой группе относятся кости, мышцы и жировая ткань, ко второй — почки и печень. Ведь Гален, как уже было сказано, был также и выдающимся анатомом, строго говоря, последним анатомом древнего мира и в то же время физиологом; он признавал и понимал значение тесных связей между этими двумя дисциплинами. Он, естественно, занимался анатомией животных и, само собой разумеется, переносил получаемые данные непосредственно на человека. Также и это не изменилось на протяжении последующих столетий.
Терапевтическое мышление Галена совпадало с мышлением Гиппократа и тождественно с мышлением всех врачей и всех времен: лечит природа, но она часто оказывается несостоятельной, ее сила имеет границы, и вот тогда дело врача — прийти ей на помощь. Для силы природы Гиппократ предложил слово «physis». Но что такое «физис»? Гиппократ удовлетворился словом, но Гален хотел прийти к ясному понятию. Его формулировка была простой: «физис» есть сила жизни; она поддерживает нормальные функции тела и, если начинается болезнь, то определенные части этой «физис» действуют сильнее и стараются восстановить нормальный порядок. Примером этого может служить опорожняющая сила, имеющаяся налицо всегда, но значительно укрепляющаяся, если возникает необходимость удалить из тела начало, обусловливающее заболевание (materia peccans).
Терапия Гиппократа исходила из принципа: перед врачом поставлена единственная задача — вылечить больного, и если ему это удается, то совершенно безразлично, каким образом он этого достиг. Гален таким упрощением не удовлетворялся, хотя оно сохраняет свое значение навсегда. Он старался создать систему терапии и пришел к следующим выводам: подобно тому, как природа имеет и развивает силы, чтобы противодействовать болезни, так и лекарства обладают силами, действующими в смысле человеческой «физис». При этом он различает в лечебных средствах три ступени. Первая ступень начинает действовать при помощи основного качества, присущего соответствующему лекарству. При этом определяющими являются четыре кардинальных качества, т. е. теплое, холодное, сухое, влажное, и это соответствует принципу противоположности, т. е. при горячих болезнях показаны холодные лекарства и т. д. Чтобы достичь второй ступени действия лекарств, комбинируют два кочества, например холодное и влажное. На третьей ступени, т. е. при применении слабительных, рвотных, мочегонных и других средств, достигают специфического действия; таковы главные галеновские врачебные назначения. Естественно, наблюдалось различное действие средств, более слабое и более сильное; так бывало на всех ступенях. В самом действии Гален опять–таки различал actus и potentia. Это можно пояснить на примере: огонь горит; перец тоже горит, но это горение — двоякого рода: огонь горит с actus, а перец с potentia. Таковы были понятия, для времен Галена ясные и определявшие поведение врача. Что касается силы действия лекарств, то Гален допускал четыре степени: от совсем легкого действия и до разрушительного; это подразделение в общем и целом принимается во внимание при дозировке и в наше время.
Во всяком случае галеновская теория возникновения болезни и лечения позволяла создать определенное учение, а прежде всего дать практическому врачу то, в чем он нуждался. Мышление Галена было конструктивным; его можно назвать даже научным, так как оно было основано на наблюдении и эксперименте. И если созданная им система, как уже было сказано, просуществовала почти полторы тысячи лет, то это следует приписывать не только скудности знаний в это столь продолжительное время, когда не возникло ничего лучшего, но также и достоинствам огромного труда, который, несмотря на отсутствующую новизну, в своей эклектике и разумности, как и в систематическом мышлении, предлагал все то, что было возможно предложить.
У Галена и при его жизни, и после смерти было много врагов. Он скорее всего не был человеком, располагающим к себе, и в его мышлении творческое начало отсутствовало. Если он все–таки был бессмертен, то для этого были все основания. Ведь он, как никто другой, произвел синтез всех положений, учений и данных опыта, которые до него были накоплены в медицине, и использовал их как источники медицины, из которых было возможно черпать. Его мышление было мышлением человека с ясным умом, который, будучи представителем гуморального учения, все же обращался и к другим теориям и сочетал их с наблюдениями и данными врачебного опыта, имевшимися в те времена. Поэтому он является и остается вторым после Гиппократа и последним представителем, классической медицины древнего мира. Созданная им теория медицины была прочным зданием, выдержавшим бури в течение столетий и не вызывавшим у врачей никакого желания заменить его другим.
В странах Азии и Африки, в которых ислам утвердил свое господство, он проник и в медицинское мышление, и мы должны именно в этом свете рассматривать всю медицину, начиная с VII века и до нашего времени. Ибо ислам с его простыми формулировками, не оставлявшими никаких сомнений, дал в Коране сводку предписаний и предостережений, которые служили, так сказать, практическим руководством и оказывали большое влияние на заботу о здоровье населения.
Мы не можем сказать, следует ли и в настоящее время рассматривать предписания Корана как гигиенически ценные указания, действительно ли они порождены опытом и соображениями, относящимися к медицине, или же возникли на почве религиозного мышления и мироощущения, подобно прочим законам и запретам. Их влияние на здоровье народа было во всяком случае значительным, и народы Востока, исповедовавшие ислам, должны быть за это благодарны основателям их религии. Если европейцы, посещавшие страны Востока, сообщили, что народы, исповедовавшие ислам, были самыми чистоплотными в мире, то это заслуга магометанского вероучения, содержащего также и предписания, которые впоследствии были названы санитарными.
Но медицинским мышлением это не было. Медицина ислама с самого начала сводилась к собиранию, приведению в порядок и истолкованию древнегреческой медицины, обогащенной сведениями, заимствованными из Индии, Ирана и Египта и объединенными в сочинениях, которые впоследствии стали достоянием также и европейских врачей и в течение некоторого времени оставались даже после того, как Парацельс предал их проклятию. Авторами этих сочинений были многие арабские врачи, в частности Разес и Авиценна (Абу—Али Ибн—Сина); им же принадлежит заслуга введения многих лекарств; благодаря им до нас также дошли сочинения Гиппократа; но творческим, пролагавшим новые пути мышлением они не отличались; их труды были главным образом компиляциями.
Большое значение Авиценны было в сущности снова признано только в наше время: в 1952 г., в тысячелетие со дня его рождения, во всех медицинских центрах отмечался юбилей этого великого арабского врача. Авиценна перенес в Европу высокую культуру Востока. Его великая заслуга заключается в создании им руководства по общей и частной патологии, как можно было бы назвать его труд в наши дни. В те времена его назвали «Каноном», и даже в XIX веке он еще не был забыт, хотя на протяжении последнего столетия имя Авиценны уже ничего не говорило даже врачам.
Авиценна обогатил знания врачей школы Гиппократа и врачей Азии и Африки также и своими собственными мыслями и наблюдениями. Если он говорит, например, о значении воды для здорового и больного организма, то он рассматривает воду обстоятельно, в духе медицины Гиппократа. По его мнению, дело не только в том, чтобы вода была чиста; следует также обращать внимание и на русло реки, из которой она была взята, и на почву, с которой она соприкасалась, так как песчаная почва лучше, чем каменистая, и очищает воду лучше, чем всякая другая. Но не безразлично, каково течение в реке или в ручье — быстрое или медленное. Важен и запах земли, по которой течет вода. Авиценну особенно интересовала ледяная вода, которую охотно пили в больших городах. В городах часто имелись свои устройства для получения льда. Он учил путешественников простым способом фильтровать воду, которую они собирались пить, чтобы она была здоровым питьем.
Авиценна думал обо всем том, что ради блага людей должно было интересовать врача. Он был — и это надо сказать с полной ясностью — на протяжении столетий одним из наиболее значительных учителей–медиков Европы, которая в те времена ничем не располагала и поэтому так усердно и так долго пользовалась «Каноном». Это сочинение учило по–врачебному мыслить и действовать. Здесь можно найти, так сказать, реалистические взгляды естествоиспытателя.
В те времена и в той стране врач всегда был, как к среди последователей Гиппократа, также и философом; поэтому мы находим у Авиценны философские и религиозно–догматические высказывания, что соответствовало положениям ислама и воле калифов, на службе у которых Авиценна находился как лейб–медик. Но все же в некоторых из его многочисленных сочинений (а их было около ста), можно усмотреть антидогматическую, оппозиционную струю, и в них мы всегда находим указания на то, какой образ жизни человек должен вести и каким должно быть его поведение; именно на основании этих замечаний можно судить обо всем мышлении Авиценны. На сумме всех этих качеств, вероятно, и основано долголетие «Канона», который отошел на второй план только тогда, когда к его поучительному медицинскому содержанию можно было прибавить нечто лучшее.
От Гиппократа, учения которого Авиценна усердно использовал, он отличался не только тем, что он включил в свои сочинения познания арабского мира, но также и тем, что создал цельный труд, практически чрезвычайно важный для врача и не столь трудный для чтения и понимания, как сочинения Гиппократа. Но в своем мышлении Авиценна примыкает к Гиппократу: он принимает основное учение о соках, которое в то время уже было разработано и дополнено всевозможными софистическими мудрствованиями. Все это было обогащено собственным опытом, и своеобразные мысли, которые часто можно найти у Авиценны, соответствовали потребностям времени и его стремлениям в науке. Но из его сочинения часто вырывается яркий луч гуманистического движения вперед, отказ от догматических положений, ограниченный условиями времени, но все–таки достаточно заметный, чтобы придать его образу особую выразительность.
Гиппократу принадлежит положение: «Врач, который является также и философом, равен богам». Эти слова ни к кому не подходят лучше, чем к Моисею Маймониду (1135-—1204), которого следует причислять к арабским врачам, так как он, хотя был евреем, вполне воспринял дух арабской медицины, которую многим обогатил. Но он был не только врачом, но и философом.
«Чтобы сохранить свое тело здоровым и сильным, следует вести радостный образ жизни. Ведь если человек болен, то нельзя понять ни слова из того, что относится к познанию бога, проникнуть в смысл этого познания или его сохранить». Эта вера в бога, однако, не помешала Маймониду высказать положение, что избавление от забот не следует поручать одному только богу. Больной сам должен стараться выздороветь и притом с помощью врачей. Маймонид был противником каких бы то ни было суеверий, противником применения амулетов и астрологии. «Все взгляды астрологов — одни только сновидения и пустые порождения фантазии. В молодости я много занимался этим учением и полагаю, что в арабской литературе нет ни одной книги по этому вопросу, которой я не прочитал бы и над которой не подумал. Могу утверждать, что учения астрологов, гласящие, что судьба и благополучие человека определяются положением созвездий, лишены всякого научного основания и являются просто глупостью».
Написать это осмелился человек, живший в XI веке при египетском дворе, где он был лейб–медиком. Во многих его сочинениях по медицине на первый план выступают гигиенически–профилактические предписания, причем Маймонид особенно подчеркивает значение правильной работы кишечника и важность физических упражнений. При каждом заболевании тела он придавал значение также успокоению и улучшению настроения, чего он надеялся достигнуть при помощи музыки, т. е. терапии музыкой, к которой снова стали прибегать в наше время. Он хотел повысить этим «животную силу». По его мнению, этому могут способствовать также и веселые рассказы; благодаря этому радуется душа, а грудь расширяется благодаря смеху.
В его правилах по сохранению здоровья даются указания насчет образа жизни в целом, в частности насчет диететики. Маймонид велит есть ржаной хлеб; это тоже современная мысль. Он, несомненно, был выдающимся врачом и изо дня в день работал до изнеможения. Также и о нем можно сказать, что его значение не в открытии или разработке нового, обеспечившего существенный успех в медицине, но в ясном понимании того, что необходимо, чтобы сохранить тело и душу здоровыми. Это был выдающийся врач, но не пионер в медицине.
Он мыслил как гигиенист и как евгенист, так как давал указания относительно половой жизни и начинал их с требования, чтобы жених и невеста перед вступлением в брак подвергались исследованию и чтобы выяснились их возможности иметь здоровых детей.
Маймонид является подлинным учеником Аристотеля, перенесшим его учение в страны Запада. Ибо в Маймониде аристотелево познание природы соединялось с этикой, метафизикой и религиозностью, причем все эти элементы определяли и его собственное медицинское мышление. Для него религия, конечно, была не догмой, а выполнением заповедей. Как глубоко религиозный человек он говорил, что догма нужна толпе, но образованный человек требует правды и поэтому должен искать ее под внешней формой заповедей.
Маймонид, несомненно, был одним из самых своеобразных врачей, и все вскоре это признали. Его влияние на Альберта Великого, а затем на Эккарта бесспорно. Но в глазах современников он был лишь искусным практическим врачом, получавшим из всех концов тогдашнего мира письма, в которых у него просили совета. Как следует из сказанного выше, для него были ясны и психосоматические связи, что и не удивительно. Доказательством этому может служить следующий его письменный ответ как эксперта: «Мы видим, как человек крепкого телосложения, с громким голосом, румяный, если он неожиданно получает очень печальное известие, сразу бледнеет, блеск его глаз исчезает, осанка пропадает, голос слабеет, пульс становится меньше, глаза западают в орбиты, кожа становится холодной, аппетит исчезает. Причиной всего этого является отступление природной теплоты и крови в глубь тела. Наоборот, мы видим, что у человека слабого телосложения, е нежным цветом кожи, сила тела укрепляется, если он получает радостную весть; голос у него становится тверже, глаза блестят, пульс усиливается, кожа становится теплее».
Это — правильное психосоматическое мышление в современном смысле. Таков был Маймонид из Кордовы, вскоре утративший отечество и затем принадлежавший всему миру.
На протяжении ряда столетий в Европе не произошло ничего существенного в области развития медицины. Последняя постепенно стала медициной духовных лиц, так как ею занимались в монастырях, в которых хранились и переписывались для потомков ценные труды древних ученых. К этому прибавляли также и кое–что свое, но это не могло направить медицинское мышление по новым путям. Господство старой схоластики продолжалось.
Тем временем в IX веке в Салерно (южная Италия) был создан центр медицинских знаний и преподавания медицины, постепенно достигший расцвета.
Возникновение его неясно. Вероятно, это было начинание нескольких врачей, пожелавших обучать молодых людей медицине. Вскоре было образовано содружество, которое приобрело уважение и признание и с гордостью называло себя «Гиппократовой общиной». В Салерно возникла первая высшая медицинская школа в Европе. Учебные руководства имелись в ее распоряжении. Это были классические труды древности, в частности греческая медицинская литература, а также и сочинения Константина Африканского, кроме того, преподаватели располагали вполне пригодными, сжато изложенными лечебниками.
Константин, переселившийся в Италию из своего родного Карфагена, сыграл роль посредника между Востоком и Западом. В своей келье в Кассино, куда он удалился, он переводил сочинения арабских ученых, впервые благодаря ему получившие известность в Европе. Число сочинений, переведенных им, очень велико. Они сначала попадали в Салерно, а оттуда в остальную Европу, особенно в Париж, где многие из них стали обязательными учебниками. Ему мы также обязаны распространением книг Галена и тем самым пропагандой галеновского способа лечения.
В Салерно медицине обучали и ею занимались и как искусством, и как наукой. В Салерно было написано много трудов, охватывающих все области медицины; не были забыты и анатомия, хирургия и акушерство. Но новые формы мышления не развивались; там пользовались старыми, и их хватило надолго.
Но у ученых Салерно, естественно, возникали и свои собственные мысли, собственные теории. Таким был Урсо, последний из представителей старшего поколения; это был врач, философ и богослов, которого можно сравнить с Маймонидом. От его сочинений сохранилось немного; мы можем усмотреть из них, что он вначале держался в рамках обычных для Салерно представлений, причем корни его мышления уходили в натурфилософию Аристотеля и Платона.
Однако в комментариях Урсо к его афоризмам мы находим мысли, далекие от положений, обычно высказывавшихся в Салерно; при этом все–таки нельзя забывать, что Урсо в то же время был также и философом, и богословом. Его, как он говорил, интересовало исследование естества. Его мысль высказана во введении к этому сочинению: «Автор (Урсо) различает двоякого рода причины и действия во всех случаях. Он пытается объяснить действия на основании причин и причины на основании действий. Польза состоит в тщательном обдумывании всех возникающих вопросов. В основу этой книги положены теория и практика, так как автор старается разум–но обосновать естественные силы всех вещей. Цель его двоякая, так как он в своем произведении различает действующее и страдающее начала, ибо каждое начало либо активо, либо пассивно: активно как природа, пассивно как вещество».
Рассуждения Урсо были путаными вследствие мистики, частично обусловленной его временем. В общем следует отметить, что средневековье, столь богатое культурными достижениями, именно в медицине оставило пустоту. Наследие древности было спасено от забвения, и не одна медицинская школа превратилась в университет, но успехи в практической медицине и медицинском мышлении, если их сопоставить с продолжительностью этой эпохи, незначительны.
В то время как слава Салерно постепенно бледнела, достиг блеска Монпелье, и его медицинская школа в первые десятилетия XIII века получила небывалый расцвет. Но и здесь мы не можем обнаружить особенного полета мысли, хотя в Монпелье проявлялась большая свобода ума.
Мышление лучших из тамошних профессоров, например испанца Арнольда из Виллановы, еще лишено черт схоластики; это было здоровое медицинское мышление, с малым числом заумных построений; поэтому и не возникло новой теории. Преподаватели из Монпелье интересовались главным образом практическими руководствами по медицине, в том числе и по гериатрии, и достигали успехов в этой области. Но медицина как наука при этом едва развивалась.
Салерно, а затем и Монпелье знали времена расцвета как центры преподавания медицины; Париж и Болонья прославились в свою очередь, причем Париж главным образом в области хирургии. Но в обоих этих городах преподавание очень скоро приняло направление, неблагоприятное для развития медицины, так как мышление сменилось неподвижной формалистикой, которая вполне правильно была названа схоластикой.
Это уже была не подлинная школа, а сложная система тез и антитез, комментирования и аргументирования, диспутов и классификаций; медицина превратилась в своего рода юриспруденцию, из которой было исключено какое бы то ни было наблюдение, исследование и, разумеется, какой бы то ни было опыт. Содержанием лекции профессора был какой–нибудь отрывок из текста одного из классиков медицины; после лекции в течение нескольких дней происходили диспуты, а дважды в году — общий диспут. Такой была форма преподавания и учения, и, чтобы не подвергнуться дисквалификации, надо было придерживаться ее. Диспут происходил по твердо установленным правилам.
Для медицинского мышления и движения вперед при этом возможностей не было, хотя и в эту эпоху, как можно судить на основании сочинений, дошедших до нас, тоже были светлые умы, оставившие следы своего прогрессивного мышления. Но в целом, несмотря на то и дело приводившиеся цитаты из Аристотеля, Платона и Гиппократа, движения вперед не было; читались также и комментарии классиков, в том числе, разумеется, и сочинения Авиценны.
Лишь на основании немногих примеров можно, как уже говорилось, усмотреть правильное и прогрессивное мышление, например, относительно сильной чумы, наблюдавшейся во второй половине XIV века, когда установлением карантинов пытались преградить распространение заразы; эти меры сопровождались некоторыми успехами, а впоследствии появился и ряд трактатов о чуме. Теперь врачи снова получили возможность высказывать мысли и создавать теории.
Во времена схоластической медицины врачи, находясь у постели больного, не испытывали затруднений. Они располагали хорошо составленным кратким руководством по медицине, которое избавляло их от каких бы то ни было затруднений и раздумий. И все–таки в эти времена впервые произошло подлинное открытие человека — анатомия. Шиллер, когда он еще был полковым врачом, а не великим поэтом, так определил это время в своей диссертации: «Необходимость и любознательность преодолевают преграды, созданные Западом. Человек мужественно берет в руки нож и открывает величайшее создание природы — человека».
Даже патологическая анатомия осмелилась сказать свое слово. Один итальянский врач опубликовал данные двадцати вскрытий, при которых он проверил сообщения античных врачей. Его сочинение относится к первым попыткам научного мышления в медицине, так сказать, в современном смысле. Как и во все времена, также и тогда были мыслители, приходившие к правильным представлениям, насколько это допускалось в рамках школьной медицины. В конце концов стали ясны недостатки схоластики, и люди иногда пытались плыть против течения.
Именно в эту эпоху произошла перемена в мышлении по отношению к эпидемическим заболеваниям. В 1546 г. в Венеции вышло сочинение врача, физика, астронома и поэта Джироламо Фракасторо о контагиозных болезнях; ранее, в 1530 г., вышла написанная гекзаметрами его поэма о сифилисе. Опубликовав свои взгляды на сущность заразных болезней, он выделил последние как особую главу внутренней медицины. Ранее все эти заболевания относились к внутренней медицине, а их кожные проявления считались попыткой природы достигнуть излечения; поэтому бороться с кожными явлениями не следовало. Надо сказать, что уже у арабских врачей были более правильные представления об этих болезнях; в частности, о чесотке, которая в течение столетий считалась внутренней болезнью с оттоком наружу, было правильное представление у арабов, которые успешно лечили ее втираниями ртути. Но в Европе этих взглядов не разделяли.
Только проблема сифилиса породила у Фракасторо мысли о возникновении заразных болезней. Это было началом знаменовавшей эпоху перемены в эпидемиологическом мышлении врачей. Фракасторо говорил о семенах заразы, которые, по его представлению, передаются человеку, ранее бывшему здоровым, при соприкосновении, через предметы или по воздуху; при этом лихорадка сама по себе не является болезнью; наблюдается много специфических видов лихорадки, каждый из которых соответствует определенной болезни; каждая болезнь представляет собой нечто целое, единицу.
Наступило новое время, которое должно было проявиться также и в представлениях медиков и привести к крушению всего старого — вначале, конечно, не в революционной форме. Люди просто отвернулись от традиции. О схоластике уже не хотели и слушать, даже Аристотель утратил свое обаяние, и если естественнонаучных данных недоставало, то на помощь приходила философия, которая в эпоху Возрождения заимствовала в области медицины некоторые положения у Платона, но видоизменяла их в свете мышления гуманистов. Гуманизм, отвергавший многие традиции и не признававший некоторых авторитетов, но зато возвысивший человека как центральную фигуру своего мировоззрения, оказался на переднем плане и проник также и в медицинское мышление.
Подлинная революция, или реформация, началась с появления Парацельса; он был как бы Лютером медицины, но более неистовым, более неспокойным, не знавшим устали искателем; его мысли, когда он доводил их до всеобщего сведения, вначале не имели успеха. Гезер характеризует его и его эпоху следующими словами: «Название этой эпохи означает реакцию против любого принуждения в знании, вере и действиях, и Парацельс является самым чистым, но меньшей мере, наиболее ярким порождением этой эпохи». Сам Парацельс заявлял о своей точке зрения так: «Ученые, проявляя чрезмерную робость, крепко держались за высказывания Гиппократа, Галена и Авиценны, словно это были оракулы. Не блеск титулов, не красноречие, не знание языков и книжная ученость, а познание явлений природы делает человека врачом».
Потрясение основ «галеновой крепости» можно было заметить и ранее, но Парацельс превратил это потрясение основ в полное разрушение. Медицина, которая в течение более чем тысячи лет была только ветвью диалектики, должна была превратиться в науку, в естественную науку, которая не должна была иметь ничего общего со схоластикой. «Первым учителем в медицине, — говорил Парацельс, — являются тело и материя природы. Они обучают и показывают; по ним можно изучать, у них учиться, но учиться у себя самого ты не можешь, так как твоя собственная фантазия есть только совращение истины… Не из умозрительных теорий должна проистекать практическая медицина, но из практики должна исходить теория. Чтение книг еще никого не сделало врачом; его создает практика и только она. Ведь одно лишь чтение — это скамеечка и метелка практики. Твоими преподавателями должны быть глаза опыта».
Интересно, что мы не можем установить влияния великого анатомического труда Везалия на мышление Парацельса. Он должен был знать работы Везалия, но анатомия, очевидно, не была его областью; она казалась ему лишенной связи с жизнью, это была наука о мертвом теле, между тем для Парацельса только жизнь представляла ценность. И он, произнося слово «анатомия», думал не о расчленении мертвого тела, а о расчленении вообще, об аналитическом рассмотрении.
Ибо для него существовало только целое, а отдельная часть имела значение лишь постольку, поскольку она входила в целое, в организм. Это было ядром его естественнонаучного мышления, его абстрагирующей философией, натурфилософией в его понимании. Для него имело значение не изучение органов, а организм как неделимое целое, который, однако, не является законченным, а подвергается постоянному преобразованию, пребывает в вечном становлении.
Парацельс тем самым приблизился к мышлению Платона и отдалился от Галена настолько, что мог только уничтожить его, Авиценну и их единомышленников. Он символически совершал это при помощи всеочищающего огня. Это произошло в Базеле в 1526 г.
Он уже не говорит о четырех элементах в человеческом теле; вместо них он говорит о трех и притом о совсем других: о сере, соли и ртути; все они являются символами для горючего, растворимого и летучего, т. е. огня, земли и воздуха.
Но сам Парацельс не смог при помощи этих понятий привести свои мысли в полное единство и тем самым прийти к представлению об организме. Ему кое–чего недоставало — того, что позднее, за отсутствием лучших знаний, называли жизненной силой. Парацельс назвал это начало археем и пользовался этим словом в рамках своей физиологии обмена веществ, в использовании пригодного и выделении непригодного. Сам он благодаря этому освободился от многообразия царящих и управляющих сил в организме, описанных в древних сочинениях, и заменил их единственной силой, которая управляет всеми явлениями жизни. Он только упростил для себя этот вопрос.
С этим было связано и то обстоятельство, что Парацельс представлял себе учение о болезнях, т. е. патологию, совсем не так, как древние врачи. Последние рассматривали болезнь как изменение в элементах, в соках, в качествах, как нечто связанное с конституцией по нашим понятиям. Парацельс сравнивал болезнь с самим организмом, который непрерывно развивается и изменяется; поэтому для него также и болезнь была органическим процессом, особым событием в жизни; проявления болезни служат выражением этого ненормального жизненного процесса; но это все–таки жизнь.
Он тем самым высказал мысль, которая нашла свое выражение в разработанной столетия спустя патологической физиологии и тем самым оказалась противоположной патологической анатомии Вирхова. Также и в этом предчувствии столь отдаленного по времени развития медицины нашла свое выражение глубина его ума: «Так как болезни не являются чем–то осязаемым, но их можно сравнить с ветром, то как можно бороться с ними посредством очистительных средств? Возможно ли изгонять их таким способом? Ведь это не тела». Все то, что образуется, — говорил он, — нуждается в семени; так и болезнь имеет семя; но то, что затем развивается, не сама болезнь, а ее продукт. Об этом мы судим по лихорадке, которая сама по себе не является болезнью, причем Парацельс отстаивал правильность этого взгляда главным образом на примере контагиозных болезней, особенно чумы, бешенства и сифилиса. Именно эти болезни он тщательно изучил во время своих многочисленных поездок по разным странам.
А как возникают болезни? Их причиной служит «существо» (ens); Парацельс различает: астральное существо, существо яда, натуральное существо, духовное существо и божественное существо (ens astrale, ens veneni, ens naturale, ens spirituale, ens deale). Что означают эти термины? Астральное существо не имеет никакого отношения к астрологии. Парацельс решительно отвергал это учение. Предлагая указанный термин, он имел в виду влияние светил на воздух, на погоду. Существо яда указывает на яды, которые вводятся с пищей, и если мы сегодня говорим об общей интоксикации в связи с нашим питанием, то это идет гораздо дальше представлений Парацельса. По его мнению, такое действие яда возможно только при условии, что выравнивающая сила архея оказывается недостаточной.
В общем пять форм существа можно уподобить космическим, химическим, диетическим и психическим вредностями, а последнее «существо», божественное, рассматривать как веление в судьбе, как ниспосланное богом. Таким образом, Парацельс охватывает все формы болезней представлениями, которые оказали влияние на лечение болезней и соответствуют действительности в большей степени, чем теории его предшественников.
По его представлениям, тот же архей, который дает силы жизни, осуществляет и лечение болезней. «Ведь врачом, который лечит, является природа; каждая рана заживает сама по себе, если мы будем держать ее в чистоте». Это было сказано в духе Гиппократа.
Но он в то же время был далек от того, чтобы быть врачом, лечащим только на основании сил природы. Арсенал его лекарств был велик. Он полагал, что против каждой болезни существует и соответствующее лекарство. Также и в этом отношении его мышление и искания резко противоположны галеновским: если у Галена принципом теории было «противоположное противоположным»: горячее — холодным, холодное — горячим и т. д., то Парацельса, как и врачей его времени, это уже не удовлетворяло.
Были нужны средства против определенных болезней, специфическая терапия, как говорили впоследствии «тайные средства» (arcana), как их называл Парацельс. Давно известная болезнь чума и недавно появившийся сифилис сделали это необходимым, что укрепило взгляды противников Галена. Ведь ртуть уже давно была таки?,! «тайным средством», хотя применение ее встречало сильные возражения. Парацельс усердно искал такие средства; он находил их в растениях, причем уже их внешняя форма указывала ему, для чего их можно, применять; например, листья, имевшие форму сердца, годились для лечения болезней сердца. Он находил лекарства и в мире минералов, и в народной медицине, причем он всегда старался отыскать действующее составное начало.
От царства минералов, от алхимии, которой он много занимался, он пришел к химии, и с Парацельса, можно сказать, начинается внедрение химии в медицину. Все это не было случайным; это была глубокая мыслительная работа, несомненно гениального человека.
Если Гиппократ некогда учил, что врач — слуга природы, то Парадельс говорил в достойном Фауста сознании своих заслуг: врач — господин природы, он является также и археем и притом вторым археем в тех случаях, когда первый оказался слаб, когда сила природы и жизни недостаточна, чтобы преодолеть заболевание.
Также и у него можно найти высказывания, напоминающие этику Гиппократа. Этого не следует забывать, так как этика всегда занимает важное место во врачебном мышлении: «Из сердца растет врач, из бога происходит он, свету природы принадлежит он, и высшей степенью врачевания является любовь». Таков был его взгляд на деятельность врача.
Но если мы спросим себя, как велико было влияние мыслей И учений Парацельса на врачей его времени и на их последующие поколения, то мы не приходим к единому выводу. Много похвал и много порицаний — такой была также и его судьба; быть может, он прожил слишком мало, чтобы подытожить свое учение, которое в последнем случае могло бы стать археем для врачебного мира. Врачи видели его ошибки, которые отталкивали их. Врачи видели сильные стороны и непомерно преувеличивали их. Его слова не были доходчивы, он не был ни Гиппократом, ни Галеном, ни Авиценной, и, несмотря на все это, был гением, правда, не дошедшим до полной зрелости и поэтому оказавшим на позднейшее врачебное мышление лишь незначительное влияние. Он не стал реформатором медицины, и только по прошествии многих лет было признано, что Парацельс был выдающимся медиком эпохи Возрождения.
Врачам его времени и их новым поколениям была нужна система, так сказать, ящик с отделениями, где они могли бы находить все, что искали. Парацельс не предложил им этого, между тем как Гален это им дал. Что в медицине, в науке о здоровом и больном человеке подобной системы быть не может и быть не должно, врачи не понимали.
Поэтому они мало ценили Парацельса. А когда его значение, в конце концов, было признано, то было уже поздно, тогда он уже принадлежал истории и тем самым ушел из поля зрения преимущественно практически мысливших врачей.
Парацельс, внедряя химию в медицину, следовал своему глубокому интересу к царству минералов (ведь он был врачом на рудниках), а также и духу времени, так как в XVI веке врачи обратились к ятронаукам.
Эта наука основана на весьма древнем, можно сказать, врожденном стремлении врачей для всего, что относится к медицине, находить объяснение, теорию, систему. Ятронауку, которая тогда получила развитие, следует разделить на три части — на ятроматематику, ятрофизику и ятрохимию, причем ятроматематическая часть этой триады занимала особое место.
Общим для них всех является стремление создать пригодную систему. Ятроматематика при этом самая древняя из них, но она не научна, хотя существует и в наши дни, так как ее следует отождествлять с астрологией. Напротив, ятрохимия и ятрофизика всегда основывались на науке и поэтому относятся к другой области. Ятроматематика исходила из представления, что все происходящее во вселенной должно оказывать влияние также и на жителей земли, т. е. на каждого человека, и что движения в макрокосмосе определяют судьбу микрокосмоса, т. е. каждого человека. Сюда относился весь жизненный путь человека (также и его болезни), и если кто–нибудь вступал в борьбу с этой верой, то астрология находила сторонников и покровителей в лице императоров, пап, полководцев, могущественных и рядовых людей.
Развитие ятроматематики выразилось в том, что между макро– и микроорганизмом устанавливались параллелизмы, или аналогии, причем знаки зодиака отождествлялись с частями тела, например, овен — с головой, сердце как источник теплоты — с солнцем и т. д.
Далее, так как врачи наблюдали ритм больших небесных тел, а с другой стороны — ритм человеческого организма, то для ятроастрологов было бесспорным, что определенные вмешательства, например кровопускание, дозволены только при определенном расположении небесных светил и что от него же зависит время сбора лечебных трав. Также и прием лекарств, в том числе и слабительных, этих важнейших лекарств всех времен, был приведен в соответствии с правилами, предписанными астрологией. В те времена врач должен был быть также и астрологом; таково было требование времени. Перед назначением лечебных ванн тоже требовалось сначала запросить звезды, так как лечение, проведенное при неблагоприятном положении светил, могло нанести вред, например повлечь за собой бесплодие или отставание в росте.
С древних времен большое значение придавалось луне, ритм которой уже очень давно послужил основанием для ятроматематических выводов. Понятие критических дней возникло тоже в древности; его можно найти уже у Галена, и оно снова появилось в средние века, когда астрологи и ятроматематики снова привлекли к себе очень большой интерес. Учение о четырех соках, соответствующее учению о четырех темпераментах, ятроастрология привела в соответствие с движением планет, и это объяснило поведение людей того или иного темперамента.
Продолжая цепь этих мыслей, врачи связали появление болезней, особенно эпидемии, с небесными светилами. Уже само название «инфлюэнца» — а эта эпидемия всегда внушала страх, хотя ее смешивали с другими заразными болезнями, — говорит о влиянии, какое астрологи приписывали планетам. Так, Павел из Миддельбурга, врач, астролог и богослов, в 1484 г., основываясь на особенном положении Юпитера, Марса и Сатурна в созвездии Скорпиона, заранее предсказал вспышку инфекционной половой болезни, которая должна была из Франции перейти в Германию. Пророчество это он обосновал астрологически. Упомянутое выше астрологическое предсказание насчет сифилиса можно найти и у других авторов: у Иоганна Мюллера из Кенигсберга и у Пауля Альмана.
Совсем иным было положение ятрохимии: она была построена на мало–мальски научной основе или на опыте. Ведь Парацельс, основатель ятрохимии, был врачом, руководствовавшимся своими наблюдениями. Само собой разумеется, что химические вещества, особенно минералы, применялись с лечебной целью уже задолго до Парацельса. Ведь люди с ними сталкивались в природе, и больной человек путем наблюдения, случайно или умозрительно находил также и в царстве минералов вещества, казавшиеся ему пригодными как лекарства, причем косметические соображения, возможно, преобладали над лечебными.
Только тогда, когда алхимики стали искать камень мудрецов и пытаться превратить неблагородные металлы в золото, началось химическое мышление и исследование, причем Парацельс тоже не был свободен от помыслов о получении золота. Но более существенным было то, что он вообще мыслил как химик. По его мнению, болезни возникают вследствие дурного химического состава нашего организма, и для их устранения надо выбирать соответствующие химические вещества; ведь каждый организм состоит из трех веществ — серы, соли и ртути; это можно пояснить при помощи куска дерева; если его сжечь, то горючее — это сера, дым — ртуть, а остающийся пепел — соль, также и человеческий организм состоит лишь из этих трех веществ и от них зависит состояние здоровья и состояние болезни, как и все то, что относится к человеческому телу.
Такие, казалось бы не поддающиеся использованию вещества, как камень или железо, благодаря искусству алхимии возможно подвергнуть возгонке или разделить. Каждое качество, полезное или вредное для здоровья, мы можем свести к этим трем субстанциям. Эти три субстанции сообща образуют человеческое тело. Если одна из них уменьшается, то другая увеличивается. В этом кроется происхождение болезней. При этом болезнь во всех отношениях должна поддаваться сравнению с человеком.
Первая субстанция — это сера. Если на нее попадает искра, то сера портится. Сера горит — ив этом проявление мужского начала. О ртути можно сказать то же самое. Только тогда, когда ртуть возгоняется солнцем, она поднимается. Существует лишь одна форма ртути, но именно из ртути исходят многие болезни. Что касается солей, то каждая из них может вызвать болезнь. «Итак, в трех субстанциях заключены все болезни: то, что сернисто, следует превратить в серу, дабы оно сгорело; что состоит из ртути и потому поддается возгонке, то следует доводить до возгонки, а то, что состоит из соли, следует превращать в соль, если его много и оно мелко. Так понимают общие причины болезней».
Три субстанции организма имеются в виду частично символически, частично как объединяющие длинный ряд подвидов. Этому соответствует также и множество лечебных средств. Они заменяют части органов, разрушенные болезнью. Поэтому Парацельс видит основы медицины в четырех кругах мышления и опыта: философии, астрономии, алхимии и добросовестности врача. Ведь для него, как и для Гиппократа, этика врача была основой врачевания.
Об алхимии Парацельс говорит: «Если врач не сведущ и не искушен в алхимии в высшей степени, то все его искусство тщетно. Ибо природа настолько утончена в своих творениях, что ее не следует применять, не владея большим искусством. Она не дает нам ничего такого, что само по себе было бы завершенным; человек должен это завершать. Это завершение и называется алхимией». Итак, Парацельсу алхимия представляется подготовкой и утончением естественных веществ для нужд человека.
Алхимия предоставляла в распоряжение Парацельса нужлые ему лекарства, и можно вполне допустить, что он с их помощью достигал больших успехов, чем другие врачи его времени. А что он был прав, неутомимо защищая высказанные им положения о значении алхимии, т. е. химии, показывает дальнейшее развитие медицины; ибо значение, какое химия приобрела впоследствии, особенно со времени Эрлиха, известно всем. Но она началась со времени деятельности Парацельса.
Мысли, высказанные Парацельсом, и его советы врачам лишь медленно находили признание или совсем не находили его; это понятно. Но, несмотря на это, еще в XVI веке, а особенно в XVII веке было несколько видных ятрохимиков, например ван Гельмонт (1577–1644), которого мы можем называть последователем Парацельса.
Он был неоплатоником, как и Парацельс, но пошел дальше него. Природа, говорил он, не является чем–то законченным, но непрерывно подвергается дальнейшему развитию. Он отрицал и существование жизненных духов и жизненных сил. Это обстоятельство, а прежде всего непоколебимая вера в лечебную силу медикаментов привели его к сильным конфликтам, так как он не признавал лечебной силы религии. Ван Гельмонт провел два года в тюрьме и был оправдан только посмертно. Его следует считать самым значительным естествоиспытателем своего времени, Фаустом XVII века, так как он, будучи охвачен неутомимом жаждой знания, во всем проявлял свое критическое мышление.
Ван Гельмонт, подобно Парацельсу, был противником галенизма с гем преимуществом, что его знания были лучше обоснованы. Изучив все отрасли знания, он стал врачом, горячо верившим в свою науку. Единство природы — вот его основное положение; человек, как и каждое существо, состоит из вещества и силы. Вещество ван Гельмонт называет материей, силу — археем. То, что Гёте много позднее выразил как «Умри и возродись!», он усматривал в непрерывном образовании и исчезновении, изо дня в день принимающем новые формы по вечной воле творца. Жизнь состоит в тесном соединении вещества и силы, материи и архея; при этом ван Гельмонт различал два источника силы: высший архей, названный им Archaeus influus, являющийся жизненным началом, более духовным, чем архей в представлении Парацельса, и Archaeus insitus, т. е. архей, каким обладали орган и каждая часть человеческого тела; этот архей тесно связан с веществом органа. Но не следует думать, что ван Гельмонт считал Archaeus influus душой; для него этот архей скорее был лишь органом души.
Ход его мысли был следующим: над материей властвует архей, ниспосланный душой; самой душой повелевает дух, божественный и бессмертный. В своем представлении о болезнях ван Гельмонт соглашается с Парацельсом. Заболевание не простая противоположность здоровья; болезнь есть действительность, ens reale, и местом ее пребывания служит сам архей, с которым она должна быть связана, ибо архей — идея жизни. В связи с этим возникают изменения в органе, в теле человека. Следует указать на символизм, лежащий в основе такого хода мыслей ван Гельмонта. Но его значительный шаг вперед в медицинском мышлении не оставляет сомнений.
Ван Гельмонт коротко высказывает свои взгляды и на причины болезней. Основой, причиной в собственном смысле всегда является idea morbosa, т. е. конституция, предрасположение. Все остальное — только случайная причина; при ней все зависит от Archaei influus; случайные причины зависят от Archaei insiti; они более важны, гак как здесь врач может вмешаться; случайные причины снова разделяются на две группы: полученное (гесерta) и задержанное (retenta); первое проникает извне вследствие колдовства или действия ядов; второе возникает, например, вследствие неправильного пищеварения.
По вопросам лечения ван Гельмонт высказывает следующие взгляды. Задача человека — изучить тайные силы лекарств, они действуют не в силу противоположности (Гален), не ввиду сходства качеств (Парацельс), а тем, что вызывают в архее новые излечивающие начала. О своих лекарствах, которые он называл тайными (arcana), т. е. специфическими, он сообщает немногое; он хотел воспрепятствовать злоупотреблению ими; кроме того, он был противником чрезмерных кровопусканий и чрезмерного применения слабительных. Он, подобно Парацельсу, был реформатором медицины и хотел таковым быть. Что он, несмотря на успехи его учения сравнительно с учением Парацельса, все–таки встретил лишь малое признание, зависело частично от него самого, частично от его эпохи. Ибо ван Гельмонт после своих странствий удалился в дёревню под Брюсселем, где как всеми уважаемый практический врач в тишине работал над своими книгами.
Многие, естественно, отвергали не только взгляды ран Гельмонта, но и ятрохимию в целом. Кроме того, как ее соперница возникла ятромеханика, или ятрофизика, не объяснявшая организма человека и жизни в свете химии, но пытавшаяся разрешить загадки природы, исходя из аналогии с механическими явлениями. Исходной точкой этого учения стал появившийся в 1628 г. труд Уиллиама Гарвея о движении сердца и крови, принесший ему честь открытия большого круга кровообращения. Впрочем, уже до него Сервет высказал мысли о газообмене в легких и тем самым открыл малый круг. Но Сервет был богословом, борцом за свою веру, за что он впоследствии поплатился жизнью, и его столь важное для физиологии замечание, высказанное им в богословском сочинении, не привлекло к себе должного внимания.
Напротив, открытие Гарвея, бывшее результатом наблюдений и эксперимента, привлекло к себе живой интерес, и врачи отныне стали рассматривать и объяснять все процессы в человеческом теле как механические явления. К этому присоединилось влияние философа и математика Декарта, видевшего в человеческом организме физическое тело, мельчайшими составными частями которого были тельца, двигавшиеся вихреобразно, что и определяло все функции и качества организма. Таким образом, человек и животные были организмами, подобными машине, и подпадали под действие законов математикй и механики.
На медицину ятрофизика вначале оказывала неблагоприятное влияние; ученые допускали преувеличения и старались все объяснить механически; весьма сильно сказывался и дух сомнения, охватывавшего Декарта. Это касалось также и восприятий органами чувств, для реальности которых требовали доказательств на основании экспериментов; с этой целью были созданы различные измерительные приборы; разумеется, пользовались и весами. Медики начали мыслить при помощи цифр и чисел.
Санторио открыл при этом невидимое дыхание, перспирацию, потерю воды через кожу; тем самым к кровопусканию и применению слабительных средств прибавилось потогонное лечение, которое больные должны были широко применять. Также и здесь, как это часто бывает, правильное мышление вскоре пошло по неправильному пути.
Ятрофизики старались отразить в числах все виды деятельности человеческого тела или его органов: работу мышц конечностей, силу сердца, скорость тока крови; если при этом ятрофизики делали ошибки, то все–таки они наблюдали сокращения сердца, определяли его силу и находили, что она соответствовала весу в три фунта. Несмотря на допускаемые ошибки, это все же была научная работа, так как соблюдались основные правила естествознания и особенно медицины — наблюдение и эксперимент. Отнюдь не следует относиться с усмешкой к представлениям и данным, полученным в те времена. Они были в соответствии с той эпохой часто своеобразными, очень часто неверными, но это было движением вперед.
Семнадцатый век принес Европе, а особенно Германии много потрясений; но медицине и естествознанию он дал великих деятелей. После Гельмонта появился Сильвий как его продолжатель, несмотря на большие различия между ними.
Это был во многих отношениях выдающийся человек, особенно во время своей профессуры в Лейдене. Франц де ле Боэ Сильвий (1614–1672) был строгим приверженцем чисто материалистического направления, которому должны были способствовать открытия Гарвея и астрономов. Сильвий признавал только фактические данные анатомии и химии, а также и наблюдения у постели больного; больше для него не существовало ничего, и он проходил мимо других загадок жизни, не обращая на них внимания. Он был блестящим преподавателем, выдающимся клиницистом, обаятельным человеком и прекрасным оратором; он был воодушевлен открытием кровообращения, сделанным Гарвеем, и его значением для медицины. От догматика Гельмонта его, эмпирика, отделял целый мир. Жизнь, говорил он, есть результат непрерывных изменений, которые кровь претерпевает в сердце; пищеварение есть химический процесс, брожение принятой пищи под действием слюны, кислого сока поджелудочной железы и в еще большей степени желчи — этого «триумвирата жидкостей».
Часть желчи, по его представлениям, используется для восстановления крови; в мозгу возникают жизненные духи; они отличаются большим сходством с духом вина и обращаются в нервных каналах. Терапия Сильвия была, если можно так выразиться, терапией ошибок, при которой принимались во внимание некоторые основы теоретических допущений, но никогда — индивид, никогда — сам больной. Также и Сильвий обогатил медицину как науку, но врачевание от этого, не выиграло.
И все же его учение встретило признание. Оно было своего рода системой и соответствовало присущей человеку всеобщей извечной потребности знать причины явлений. Именно в XVIII веке возникло много систем и теорий, старавшихся объяснить причины болезней, причем они в большинстве случаев включали в себя натурфилософские направления. Ятромедицинские системы служат примерами этого. И снова, и снова появлялись врачи и притом выдающиеся, которые цеплялись за учение Гиппократа или создавали пригодную для себя смесь из учения Гиппократа и ятромедицины.
Потребностям клиники, действительному врачеванию служил Томас Сиденгам (1624—-1689), яркое светило на небе медицины своего века. Он хотел создать систему, но не создавать гипотез, добиться возвращения к естествознанию, однако направленному на удовлетворение запросов практического врача. От анатомии, химии, механики, от поисков таинств жизни, по его мнению, больные не получали ничего; они нуждаются в практической медицине; надо исследовать сущность болезней и делать выводы. Болезни подчинены закономерностям, нормам, и если мы будем наблюдать картину болезни и записывать свои наблюдения, то мы распознаем эти закономерности; если мы делим растения на виды, то мы должны так же поступать и с болезнями. Надо описывать и те и другие; в этом наша задача. Что касается остальных причин, которые всегда останутся необъяснимыми, то нужно искать прибежище, разумеется, у Гиппократа; но для фантастики места быть не должно; все должно быть направлено на наблюдение.
Для Сиденгама болезнь есть бытие, ясно ограниченный круг явлений, т. е. абстрактное понятие, которое все же обладает определенными признаками и подчиняется своим законам. Как в животном и растительном мире, так и в мире болезней существуют виды и роды, но с большим отличием от первых двух. Для Сиденгама деление болезней на роды не было реальным, а только вспомогательным средством, чтобы доискаться их причин и облегчить врачам их лечение, направив его по разумным путям. Он частично признавал гиппократово учение о соках; некоторые болезни, говорил он, зависят от порочного состава соков.
По представлениям Сиденгама большинство болезней являются попытками природы освободиться от дурной материи. Часто это удается быстро; ведь часто наблюдаются острые заболевания; при хронических страданиях это выделение дурной материи происходит медленно и часто только неполностью. Иногда сама природа своим стремлением излечить вредит больному, например, при некоторых горячках, и тогда природа терпит поражение. Острые болезни приходят извне, хронические — изнутри вследствие порочного состава соков или неправильной диеты. Именно такое подразделение имело большое практическое значение. Позднее многие врачи видели в Сиденгаме, с его пониманием острых, т. е. извне приходящих болезней, предвестника паразитарной или бактериальной этиологии; это было, конечно, неправильно, так как в те времена даже Сиденгам не мог додуматься до этого, хотя он в своей последовательности относил эпидемические болезни к группе острых.
Что Сиденгам вообще много интересовался эпидемиями, понятно. Это было лишь требованием времени. Он возражал против господствовавшего тогда взгляда, будто на возникновение заразных болезней влияет погода, и эпидемии возникают вследствие необъяснимых изменений в недрах земли, вследствие испарений из них, загрязняющих воздух. Сиденгам был последователем учения Гиппократа, но положения его учения выходят далеко за пределы мышления Гиппократа; ведь обоих великих врачей разделяют два тысячелетия.
Для Сиденгама природа была еще более необъятна, чем для Гиппократа. Кроме того, он мыслил телеологически и для него понятие специфического лекарства было необходимостью, так как он видел в каждом проявлении болезни нечто особенное, нечто специфическое, требовавшее специфического лекарства. Именно такое понимание болезней говорит о нем как о великом враче, каким он и был, о враче, обладающем предвидением и в своем мышлении приближающемся к современному нам. По его мнению, против болезней надо применять специфические средства; найти их — задача будущей медицины, лицо которой вследствие этого изменится. Это особенно относится, если смотреть с современной нам точки зрения, к хроническим болезням; также и Сиденгам высказал это, так как полагал, что с острыми болезнями природа справляется быстрее.
Это была вполне современная мысль, которую в наше время рассматривают как кризис в медицине, будучи свидетелем успешной борьбы с инфекционными белезнями, с одной стороны, и увеличения числа хронических больных — с другой. Для своего времени Сиденгам признавал лишь одно специфическое средство — кору хинного дерева, и если историки впоследствии упрекали его за эту строгость взглядов, то мы знаем, что он в этом ограничении в сущности был прав. Ибо кора хинного дерева была в те времена единственным специфическим средством, ценнейшим лекарством против малярии и лихорадочных состояний.
Его мышлению соответствовало и его учение о процессах болезни. Он говорил об основных состояниях, вызывающих разные формы болезни, которые, несмотря на неодинаковые симптомы, все же однородны. Так, подобным болезненным процессом он называет воспаление крови, которое в большинстве случаев будтр бы вызывается простудой. Подобными примерами служат воспаление плевры, ревматизм и воспаление шеи; при всех этих страданиях он особенно советует производить кровопускание.
Все медицинские системы, возникающие вновь, как и реформирование старых систем, само собой разумеется, были обусловлены также и учениями философов того времени. Декарт оказал духовное влияние на развитие ятромедицины; таким позднее было значение Лейбница с его идеализмом, Фридриха Гоффмана с его механически–динамической системой, затем Георга Эрнста Шталя с его учением об анимизме.
Гоффман (1660–1742) оказал самое продолжительное влияние на медицину своего времени и как профессор–преподаватель, и как практический врач. Его система основывалась на утонченной ятромеханике и на понятии эфира, который содержится в соках, крови и мозгу и, как тогда думали, течет по нервам, пронизанным каналами; силы организма — механического характера и основаны на сцеплении и сопротивлении. Гоффман ввел понятия тонуса, спазма и атонии. Кровь обращается в связи с сокращением и расслаблением сердца и артерии; но такие движения совершаются не только сердцем, но и мозговыми оболочками (он, очевидно, однажды, в случае повреждения черепа, наблюдал пульсацию мозговых оболочек); при этом содержащийся там эфир приходит в движение. Эти два механизма и определяют жизнь. Этими двумя основными положениями, сокращением и расслаблением, он пользовался и далее, и создал учение о болезни, в котором избыток приводил к судорожному сокращению, а недостаток — к атонии, причем и то и другое было причиной заболевания.
Заслуги Гоффмана в разработке некоторых разделов учения о болезнях несомненны, например в изучении болезней кишечника, в частности двенадцатиперстной кишки, затем его работы, в которых он пытался объяснить возникновение лихорадки. Последнее он, как и врачи более позднего времени, связывал с изменениями в спинном мозгу.
Шталь родился в том же 1660 г., в каком родился и Гоффман; но если поставить их рядом, то различие между ними обращает на себя внимание. Гоффман был любезным, блестящим человеком; его ценили за его книги, столь полезные для практических врачей; Шталь был мрачным человеком, выражавшимся не особенно понятно; но его мышление, а поэтому и его система были богаче содержанием. Последняя соответствовала идеалистическому мировоззрению глубоко набожного человека, обращавшего взор не на природу в целом, а исключительно на человека. Его главное сочинение «Правильная теория медицины», как и большинство других, должно было служить целям практической медицины. Он исходил из несомненно правильной предпосылки, что врачи того времени руководствовались механистическим пониманием явлений жизни; в конце концов, это был самый простой способ все себе объяснять.
По, несмотря на законы механики, действительные также и для человека, и несмотря на любовь к химии, для которой его работы имели большое значение, Шталю для объяснения явлений в человеческом организме требовалось еще кое–что, и этим для него была душа и притом душа вполне определенного рода — не тождественная той, которой также и он, естественно, приписывал божественное происхождение, но душа, которая как правящее начало направляла все явления в организме, а также его действия. В сущности это был измененный архей в расширенном понимании. Душа эта, учил он, живет в организме, побуждает и руководит деятельностью аппаратуры организма и поэтому несовершенна; все болезни следует объяснять именно этим недостатком. Если воспользоваться терминами нашего времени, то следует сказать, что душа, как ее себе представлял Шталь, была для него центральным органом для рефлексов, центром вегетативной нервной системы и т. и. Таким образом, его мысли содержали рациональное зерно; неудачным было прежде всего обозначение «anima» — душа, гак как под этим названием всегда имелось в виду нечто другое. Он хотел избежать старого названия, каким пользовались врачи классической древности, — «физис», природа и лучше приспособить это понятие к ятромеханике, и поэтому воспользовался’ названием, вводящим в заблуждение.
Анимизм Шталя в его понимании сущности болезней, их причин и лечения выражается в том, что болезнь сводится к ненормальным движениям, возникающим опять–таки в связи с ошибкой души. Шталь говорит о пришедшем в расстройство руководящем начале (perturbata idea regiminis), вследствие чего возникают неправильные движения материи и органов. Поэтому его терапия стремится восстановить нормальное состояние.
Интересно, что он при этом — конечно, не первый, но все–таки особенно убедительно — указывает на целительную силу природы, использующей лихорадку, — наблюдение, которым врачи постоянно руководствовались, причем они создали лечение посредством лихорадки, которое впоследствии было подтверждено блестящими успехами при лечении прогрессивного паралича прививкой малярии (Wagner—Jauregg). Влияние на движения души, по представлениям Шталя, достигается, в зависимости от темперамента того или иного человека, средствами, ускоряющими выделения. Представляя себе душу как основание для «живых движений», Шталь вывел медицинское мышление из тупика сплошной механики, и это принесло ей пользу.
Учение Шталя об анимизме в течение долгого времени оказывало влияние на мышление в медицине. Оно содержало положения, казавшиеся пригодными также и для практики. Большое значение оно приобрело тогда, когда врачи начали объединять анимистические представления с механистическими, т. е. с соматическими, и тем самым вторично — но теперь на основании новых данных — приблизились к психосоматическим взглядам. Так, Авраам Каув Бургав, племянник выдающегося лейденского клинициста, в своем труде, вышедшем в свет в 1745 г., подвел итог этим воззрениям в следующих положениях; живые существа состоят из души и тела, взаимосвязь между которыми нам неизвестна; основная форма изменений в организме состоит в движении его твердых и жидких частей, вызванном побуждением со стороны гиппократова Enomon impetum faciens; основной причиной жизни человека не служат ни тело, ни душа, хотя жизнь продолжается лишь до тех пор, пока они связаны друг с другом, но третье начало — «эномон», обусловливающий их взаимную связь: особый вид живого движения превращается в ощущение; местом и того и другого является нервная система; их носители — чувствительные и двигательные нервы.
Так анимизм в форме, продуманной Шталем, процветал и далее, хотя некоторые врачи представляли себе душу связанной с нервным духом, который возможно найти во всех частях организма. Им, очевидно, было трудно представить себе душу вне связи с материей, и снова возникали новые вопросы, новые ответы, т. е. новые теории, так как загадок было очень много. С последним вздохом человека начинается распад его тела. Почему оно не распадается при жизни? Ведь и живой и мертвый состоят из одной и той же материи. Почему «волокна» органов и тканей столь различны? Когда ученые связали различное строение тканей с различиями в их функции и тем самым перенесли анатомическое мышление в физиологию, то это была одна из самых плодотворных мыслей. Но это не объясняло причин данных функций; был нужен общий закон.
Англичанин Глиссон нашел такой закон и сообщил о нем в своем сочинении в 1677 г.: в живом организме существует сила, которая, отвечая на внешние и внутренние раздражения, приводится ими в движение; таким образом, раздражимость есть движущая сила органа, причем эти раздражения не доходят до сознания человека как движение: раздражение органа доходит до сознания только тогда, когда переходит на нервы. «Нервы устанавливают известное органическое единство между головным мозгом и отдельными органами». Глиссон различал внешние и внутренние раздражения; последние вызывают функции; внутренние раздражения опять–таки бывают двух видов: раздражения истинные и возникающие благодаря фантазии.
Естественно, также и Глиссон имеет в виду не мышечные движения, а все функции органов независимо от того, относятся ли они к пищеварительным органам, к питанию или к какому–либо иному движению, связанному с жизнью. Учение Глиссона, несомненно, было изумительным венцом мышления, возникшим не на основании экспериментов, а благодаря наблюдению и философскому прозрению. Также и здесь мы видим, что отдельные теории и построения мысли только частично были самостоятельными, что в большей степени происходили дальнейшее развитие и переоценка ранее высказанных мыслей, причем новые данные прибавляли новые составные части.
Это учение о раздражимости нуждалось в дальнейшем развитии от идеи и до научного факта, и это было заслугой Альбрехта Галлера (1707–1777), несомненно, одного из величайших мыслителей среди медиков. При экспериментах он однажды положил себе на ладонь сердце животного, извлеченное из организма, и увидел, что это мертвое сердце продолжало сокращаться. Галлер был потрясен этой картиной и сделал важный вывод; ведь это сердце, сказал он себе, свою способность продолжать сокращаться должно было получить от раздражения, поступавшего не извне, а изнутри; следовательно, оно работает по собственному побуждению, самостоятельно, в силу раздражения, причина которого должна лежать в самом органе. Так возникло учение о раздражимости, в котором Галлер нуждался; оно было доказано на примере, прекраснее и яснее которого нельзя было придумать. Из учения Глиссона возникло учение Галлера, чтобы сохраниться навсегда, хотя в некоторых отношениях его пришлось исправить и уточнить. Это была победа медицинского мышления.
Но Галлер совсем не сводил раздражимости к механическим процессам; ведь она после смерти вскоре исчезает. Кроме того, ее нельзя было объяснить влиянием нервной системы; ведь сердце билось и тогда, когда было отделено от нервов. Подумать о наличии автономной нервной системы в сердце тогда не могли; соответствующие анатомические предпосылки отсутствовали. Противники Галлера (наряду со многими сторонниками, у него было и много противников), возможно, были правы в том отношении, что он выдвигал на первый план физиологию, в то время как анатомия не могла с ней идти в ногу. Но ведь часто бывает, что один вид мышления развивается быстрее, чем другой, смежный с ним, причем возникают ошибки, исправляемые только позднейшими исследованиями. Значение успеха следует оценивать применительно к его времени.
Учение и книги Галлера, как уже было сказано, нашли и горячих сторонников, и суровых противников, и учеников, выходивших за пределы мыслей своего учителя, дополнявших и при этом изменявших, т. е. портивших, последние. Но все–таки по прошествии полуторы тысячи лет, а именно после Галена нашелся ученый, который снова написал труд по всеобщей физиологии. Именно в этом была великая заслуга Галлера, который посредством бесчисленных опытов и исследований старался найти для этого правильную основу.
Быть может, новое учение, естественно не свободное от ошибок, было чересчур сложным для многих врачей. Им были нужны для практики простые представления, и этим объясняется большой успех и слава, которых достиг шотландец Уильям Куллен (1712–1790). Он, конечно, был под впечатлением и влиянием исследований Галлера, но у него все же были и свои собственные мысли. Так, он отстаивал взгляд, что «нервный принцип» определяет все функции организма как здорового, так и больного человека. Также он придавал значение понятиям тонуса, судорожного сокращения и атонии; они определяли его поведение при лечении.
Значительно шире распространилось учение Джона Броуна (1735–1788), его ученика, а впоследствии непримиримого противника. Броун провел ряд лет в нужде и даже в долговой тюрьме, пока достиг признания. Последнее он завоевал сочинением «Элементы медицины». Это была его теория жизни, учение о здоровом и больном человеке и теория всех явлений жизни, под названием броунианизма, пережившая своего автора. Для Броуна раздражимость, достояние одних только живых, служит отправной точкой. К внешним раздражениям он относил также и кровь, и выделения желез. Он не любил философских мудрствований и поэтому оставил открытым вопрос о том, что такое раздражимость — вещество или сила. Он считал местом пребывания раздражимости нервную систему.
Каждому живому существу — не только человеку, но и животным и растениям — с самого их возникновения присуща некоторая степень раздражимости. Последняя может уменьшаться и увеличиваться, и от ее степени зависят явления жизни, наблюдаемые как у здорового, так и у больного человека; естественно, существует и средняя степень. Болезни могут возникать и от чересчур сильного, и от чересчур слабого раздражения, а в соответствии с этим следует различать стенические и астенические болезни; между ними лежит «среднее состояние». Астения может быть вызвана чересчур сильным или чересчур слабым раздражением, или отсутствием раздражения. Это были очень простые положения общей патологии, и им соответствовала и терапия.
Что касается исцеляющей силы природы, играющей такую большую роль в мышлении большинства врачей, то Броун придавал ей лишь небольшое значение: на нее, по его мнению, не следует рассчитывать; природа делает то, к чему она бывает вынуждена воздействиями извне, и только это приводит к изменениям. Что касается болезней и их причин, то сильнейшим стеническим раздражением является тепло, сильнейшим астеническим — холод. Астеническим является также и воспаление, к которому относятся некротическая дифтерия, некоторые формы подагры и сливная оспа. Насчет судорожных сокращений у Броуна тоже была теория, отличающаяся от взглядов того времени; это не проявления гипертонуса, вызванные чрезмерным притоком нервного духа; нет, они возникают вследствие астении, и поэтому опий, столь высоко ценимый Броуном, действует не успокаивающим, но укрепляющим образом.
Приведем несколько примеров из его учения о болезни. Он причислял к стеническим болезням некоторые формы лихорадки, заболевания, связанные с высыпаниями, и острый суставной ревматизм; ревматические боли являются астеническими. К нелихорадочным стеническим страданиям он относил манию, бессонницу и ожирение, в то время как к астенической группе следует причислять душевные расстройства, связанные с беспокойством, исхудание, чесотку, кровотечения, болезни кишок и другие страдания.
Распространение броунианизма даже в Англии было невелико, что, пожалуй, можно объяснить личными качествами Броуна. Зато в Северной Америке нашлось много сторонников этого учения; из стран Европы Броуна признали прежде всего в Италии. В Германии горячим сторонником этого учения был Мельхиор Адем Вейкард; он особенно ценил эту систему за ее простоту. В Австрии броунизм вначале нашел весьма благоприятную почву; Йозеф Франк, сын выдающегося социал–гигиениста, ознакомился с этим учением в Англии и привез его в Вену, где оно благодаря влиянию Иоганна Петера Франка получило признание и даже, по–видимому, ввиду дешевизны лечения проникло в военную медицину, ко–нечно, только на некоторое время. Ибо в предисловии к появившемуся в 1797 г. сочинению Йозефа Франка отец его пишет, что Броун придает раздражимости чересчур большое значение, пренебрегает учением о соках, отрицает успокаивающее действие опия и т. д. Но, несмотря на это, он сохраняет за броунизмом его значение и признает деление болезней на стенические и астенические правильным и пригодным.
Но также и противники Броуна не оставались безмолвны. Они не отрицали гениальности Броуна, даже хвалили его учение и способ лечения, но все–таки указывали на то, что это не система, а, самое большее, часть системы, содержащая произвольные допущения; неверно, что возбудимость есть единственный принцип жизни; возбудимость, пожалуй, есть свойство жизни, но не ее основа. На это указал также и Александр Гумбольдт в своем появившемся в 1797 г. двухтомном труде «Опыты над раздраженными мышечными и нервными волокнами». Учение Броуна — бросали ему упрек противники — гласит далее,, что при умножении раздражений наступает уменьшение возбудимости, а при уменьшении раздражения — ее повышение; в таком случае сумма возбудимости всегда оставалась бы одной и той же, и тогда, по учению Броуна, болезней вообще не существовало бы.
Гумбольдт высказал также и следующее возражение: Броун настаивает на том, что стенические болезни возникают вследствие отрицательных, а астенические — вследствие положительных раздражений; так как астенические основаны на недостатке, но не на отсутствии возбудимости, то было бы уместно заменять недостаточную возбудимость более сильными средствами.
Другие упрекали учение Броуна в том, что оно не признает исцеляющей силы природы. Но Броун сам должен был согласиться с тем, что раздражимость есть сила природы и что она приносит излечение, восстановление нормального состояния. Это резко противоречит первому основному положению системы, что жизнь — это вынужденное состояние, лишенное самопроизвольности.
Система Броуна, сводившая все явления органической жизни к одной основе — раздражимости, несомненно, имела научное значение и поэтому заслуживала признания даже со стороны глубоких мыслителей, хотя они не могли не заметить ее односторонности. Но это учение было исходной точкой для дальнейшего развития медицинской науки. Уже скептическое отношение, которое можно было усмотреть в положениях Броуна, должно было побуждать к сомнениям в правильности традиции. Ведь вера в авторитеты все еще требовала слепого повиновения в мышлении врачей. Достаточно упомянуть о твердой в те времена вере в механику живого организма. Затем, возможно, и самое важное: Броун, обозначая жизнь как вынужденное состояние, подчеркивал значение окружающего мира; это, как вполне понятно, должно было оказать исключительно большое влияние на все дальнейшее развитие естествознания и особенно медицины. Теперь медицинское мышление, наконец, снова было направлено по пути, на котором можно было найти истину.
Даже в тех, можно сказать, ужасных положениях, в которых Броун отрицал исцеляющую силу природы, можно найти зерно хорошего, а именно тождество между процессом излечения и болезненным процессом, т. е. единство всех процессов жизни. Между состоянием здоровья и болезнью, если продолжить мысль Броуна, пропасти нет, это не различные явления, но нечто единое, и практический врач, подходящий к постели больного, должен это знать. Не симптомы составляют болезнь; нет, сама она должна быть установлена и побеждена. Итак, даже в броунианизме, этой путанной системе, мы видим зерна, сулившие плоды и принесшие их.
Но для успеха и широкого распространения этого учения прежде всего было важно, что оно было новым, простым и соответствовало скромному научному образованию большинства врачей того времени. Научно мыслящему меньшинству оно давало возможность вносить в него улучшения и на основании собственных мыслей создавать теории. Таким образом, в Германии и во Франции возникло учение о витализме, старавшееся приблизиться к явлениям жизни в большей степени, чем это сделали Броун и его современники.
Так, Теофил Бордэ считал предварительным условием для жизни различное устройство отдельных частей тела и поэтому отстаивал необходимость изучения анатомии в связи с физиологией; причина самой жизни, по его мнению, не материальна.
Его соотечественник Бате тоже высказывался, так сказать, за автономию жизненного начала, не зависящего ни от тела, ни от души. Затем следует назвать Биша, возможно еще более значительного ученого, чем названные выше. Хотя он умер в возрасте 31 года, в 1802 г., то, что он сделал за этот короткий срок, свидетельствует о глубине его мышления. Он строго придерживался виталистических взглядов, не считая, однако, это учение догмой. Он был анатомом и физиологом и рассматривал жизнь как совокупность функций; сущность жизни неизвестна, но можно сказать, что жизнь слагается из двух сфер–внутренней жизни и внешней; к внутренней жизни относятся пищеварение и дыхание, к внешней —• все виды выделений; кровообращение является общим для обеих частей и соединяет внутреннюю сферу жизни с внешней; основными силами являются чувствительность и сократительность. Учение Биша о витализме, несомненно, побуждало к дальнейшим исследованиям; его заслуги перед анатомией и физиологией незабываемы, но учение это не удовлетворяло ученых; в нем не было единства.
В Германии был великий исследователь, занимавшийся витализмом, но относившийся к нему скорее отрицательно. Иоганн Христиан Рейль (1759–1813), выдающийся врач, занял положение, которое можно назвать направленным против абсолютного витализма, хотя его самого все–таки можно относить к виталистам. Также и его мучил вопрос: что такое жизнь? И он старался найти ответ на него.
Теории о жизни тогда можно было разделить на две группы. Одни определяли жизнь как нечто самостоятельное, другие, которые составляли большинство, ставили ее в зависимость от внешнего мира. Теории второй группы пользовались понятием раздражения, причем развитую Броуном систему все еще признавали пригодной. При этом всегда оставался открытым вопрос: как внешние обстоятельства могут возбуждать организм? И так как ответа на него не находилось, то между внешним миром и организмом вводили нечто третье—-жизненную силу, и старались помочь себе этим понятием во всех затруднительных положениях.
Также и Рейль занимался и вопросом о жизненной силе, и его сочинение на эту тему получило широкое распространение. Все явления, по его мнению, являются либо материей, либо представлением; за пределы этих понятий выйти невозможно; о жизненной силе он писал: «Силы человеческого тела суть свойства его материи, а его особенные силы — результаты его своеобразной материи. Явления материи настолько различны, насколько различны ее свойства, и соотношение между явлениями и свойствами материи настолько многообразно, насколько и свойства материи. Насколько многоразличными можно себе представить эти соотношения, настолько многоразлично и понятие о силе. Тело животного обладает физическими силами, поскольку физическая сила показывает отношение общих явлений к общим свойствам материи, и его физические силы располагают почвой именно в той же материи, в которой лежит почва для явлений жизни. Жизненная сила показывает соотношение между особыми явлениями, которыми живая природа отличается от мертвой, к особенно образованной и смешанной материи. Мы сможем точно отличить эту силу от прочих естественных сил только после того, как мы посредством химических исследований определим состав живой материи. До этого мы можем ее определять, только изображая исключительные свойства, воспринимаемые нашими органами чувств. Обычные определения жизненной силы, по моему мнению, темны, чересчур узки или неверны».
Далее он пишет: «Физические, химические и механические силы животных организмов, как утверждают, подчинены жизненной силе, как будто связаны ею и только со смертью животного освобождаются от этого подчинения и восстанавливаются в своем господстве. Но представить себе такое господство и подчинение в природе невозможно; в ней все действует по вечным и неизбежным законам».
У Рейля, как мы видим, были свои собственные взгляды и теории, но он был скромен. В его сочинении о лихорадочных болезнях говорится: «Я пишу во времена, когда нервная патология, гуморальная патология, броунианцы и антиброунианцы стоят друг против друга на поле боя, во времена, когда общепринятые теории в медицине поколеблены, когда физиологии, а вместе с ней и практическому врачеванию предстоит полная, вероятно, благодетельная реформа. Я проверил учения врачей старших и более молодых поколений, был сторонником то одной, то другой системы и ни в одной из них не нашел успокоения, какого искал, но теперь, после того как меня достаточно долго бросало в водоворот необоснованных гипотез, полностью убедился в том, что в медицине существуют области, где еще царит непроглядная ночь, области, которые возможно разъяснить не гипотезами, а только экспериментами и на основании опыта».
Рейль сказал, что медицина не двигалась вперед, но дошла до стены. В эту фазу, как это понятно, снова включилась философия; в области естественных наук и медицины она приобрела особый характер—-натурфилософии, которая хотела внести знание глубоких естественных начал всех вещей в общую сумму постигаемого и тем самым пришла к результатам, которые имели значение также и для медицины.
Натурфилософия сама по себе не была ничем новым, не была открытием, сделанным на рубеже двух столетий; она восходила к Аристотелю. Мысли, тогда казавшиеся новыми, принадлежали Шеллингу и соответствовали потребностям врачей, которые, как это довольно часто бывало и раньше, не располагали научным обоснованием своего предмета. Как полагали, обоснование это содержалось в «Основах натурфилософии» Шеллинга (1799).
Философия как таковая направлена на целое, она направлена и на последнее. А какая часть философии могла интересовать врачей больше, чем натурфилософия, которая была направлена на всю совокупность органического мира и на последнее — на тайны жизни, и тем самым на возникновение болезней и их лечение? Ибо исследование в медицине, несмотря на всю ясность ее успехов в конце XVIII века и на множество предложенных теорий, все же оставалось отрывочным; желанием времени было дать обобщение явлениям природы в теоретическо–духовном аспекте. Недоставало философии медицины, и если Шеллинг предлагал таковую лишь непрямым путем, — ведь его книга носила название натурфилософии, — то медицина все же относилась к природе, к науке о природе, и поэтому сочинение Шеллинга привлекло к себе внимание.
От него можно было ожидать ответа на все вопросы, касающиеся органической жизни, в том числе и на пограничные вопросы, тем самым и на вопросы о существовании человека. Ибо без философских рассуждений все возникавшие здесь проблемы представлялись неразрешенными. К тому же врачи того времени относились к теориям благожелательно в противоположность врачам более позднего времени, когда врачи уклонялись от создания теорий, так как боялись запутаться в них и встретить резко отрицательное отношение к себе. В таких примерах недостатка нет.
Что врачи находили у Шеллинга? Прежде всего попытку сгладить противоположность между объективным реализмом и субъективным идеализмом. Он хотел достигнуть этого указанием на тождество между субъектом и объектом, между духом и природой. Он хотел показать, что оба эти понятия, несмотря на их противоположность, имеют общий корень в «абсолютном бытии божества». Если природа и дух тождественны, то для них обоих должны быть действительны одни и те же законы. Чтобы познать природу, имеется, следовательно, путь эмпирии и закон философского мышления. Можно процитировать следующие положения: «Законы природы должны быть доказуемы также и непосредственно в сознании как законы сознания или, наоборот, эти последние должны быть доказуемы также и в объективной природе как законы природы. И те и другие в конце концов теряются в бесконечности, общей им».
Материал для учения о тождественности и тем самым для натурфилософии Шеллингу дали некоторые открытия в естествознании: открытие электричества, магнетизм Месмера. Основными началами натурфилософии он считал магнетизм, электричество и химизм. Мы видим, таким образом, каким глубоким было на него влияние этих новых открытий. В животном организме этим началам соответствуют чувствительность, раздражимость и воспроизведение. Не все в природе обладает этими тремя свойствами. Млекопитающее животное, следовательно, и человек обладают ими всеми, причем чувствительность связана с нервами, центр которых находится в мозгу; раздражимость — свойство мышц, важнейшей из которых является сердце; воспроизведение связано с брюшными органами. Нечто похожее также и на эти положения можно найти в сочинениях выдающихся врачей прошлого, также и у Парацельса; в частности, отождествление малого с большим, микрокосмоса с макрокосмосом — мысль, давно высказанная в медицине.
Весь мир как одно целое, одно тело и одна душа, мировое тело и мировая душа — все это должно было захватывать, воодушевлять врачей, склонных к умозрительным построениям, и даже таких врачей, которые не основывались ни на опыте, ни на эксперименте. Прежде всего врачи видели перед собой завершенное целое, и это ослепляло даже светлые умы среди естествоиспытателей и врачей. Натурфилософия была учением, состоявшим из заблуждений и путаницы, и ее влияние на врачей было неблагоприятным. «Все врачебное мышление, — пишет Meyer—Steineg, — выродилось в игру идеями и в самоупоение звучными, но бессодержательными фразами, не только державшими врача в плену за его письменным столом, но и преследовавшими его даже у постели больного».
Врачи начали сводить болезни к воздействию одного полюса; ведь речь была о полярных отношениях между материей и возбудимостью. Врачи снова начали рассматривать болезни как своего рода самостоятельные существа, паразитирующие в теле больного, и снова возвратились к уже давно устаревшему учению, будто низшие живые существа возникают из мертвой материи. Даже десятилетия спустя в книгах по медицине можно было найти хвалебные высказывания о натурфилософии Шеллинга.
Но даже в этих похвалах содержатся крупицы правды. Старый философский взгляд на природу как на нечто единое влиял на мышление естествоиспытателей плодотворно, ибо из этого положения, после того как сравнительная анатомия и физиология накопили соответствующие сведения, позднее возникло учение о развитии. Но все это произошло позднее. В те времена новая теория приносила практической медицине весьма малую пользу, и именно эпигоны Шеллинга своими собственными теориями доказывали бесплодность системы с ее априорными построениями, созданными до появления эмпирии. Нечто подобное удавалось только в виде исключений, и Шеллингу это не удалось; итак, натурфилософия стала лишь главой в истории философии, в конечном счете не удовлетворявшей ни медиков, ни даже самих философов.
Как уже было сказано, Шеллинг при создании своего учения использовал также и некоторые уже существовавшие теории, в том числе и теорию животного магнетизма.
Антон Месмер (1734–1815), создатель этого учения, работая как практический врач, пришел к выводу, что прикосновение к магниту способно лечить; затем он установил, что для такого излечения не требуется прикосновения, что достаточно только приблизить магнит и, наконец, что не нужно даже этого, что уже прикосновения или поглаживания рукой достаточно, чтобы лечить болезни, если были налицо известные предпосылки, прежде всего если твердое желание магнетизера было направлено на объект и на цель. Впоследствии в Париже Месмер писал: «Все создания находятся во взаимной связи при посредстве эфирного вещества. В теле человека нервы являются носителями этого вещества, которое движется с величайшей скоростью, действует на расстоянии, подобно свету преломления, и отражается, а под действием некоторых так называемых антимагнетических средств становится недействительным. Это вещество лечит прямым путем все нервные, а косвенным путем — все остальные болезни. Лекарства действуют только через его посредство, только при его помощи наступают кризисы, словом, излечение».
Месмер, несомненно, был фантастом, мистиком, но он все–таки был мыслящим врачом и находился под сильным влиянием Парацельса. Уже одно то, что он выбрал для своей докторской работы вопрос об отношениях человека к планетам, свидетельствует о его склонности к потустороннему миру. У Парацельса он нашел также и указание, что магнит, единственный мертвый предмет, обладает способностью, какой не обладает ни один другой предмет, — притягивать и удерживать другое, также мертвое тело и тем самым как бы навязывать ему свою волю. Парацельс с воодушевлением говорил о силе магнита и натолкнул врачей на мысль овладеть этой силой и использовать ее в лечебных целях.
Приступить к лечению магнетизмом Месмера заставил случай. Одной англичанке еще на родине посоветовали носить на себе магнит, который должен был помогать ей от спазмов в желудке; приехав в Вену, она заказала себе магнит. Месмер, занимавшийся врачебной практикой в Вене, узнал об этом, а так как у него была больная с явлениями истерии, то он решил применить магнит и в этом случае. Лечение было очень успешным, и о нем вскоре заговорили; так у Месмера появилась мысль создать систему лечения, причем оказалось, что магнит при этом не нужен и что главное значение имеет магнетизер. Именно это свидетельствует о том, что Месмер был также и научно мыслящим врачом; вначале он, конечно, совсем не собирался создавать метод лечения, который привлек бы к нему множество больных, как это было в действительности. Он исходил из наличия магнита, размышлял, делал опыты: это была научная работа; назвать ее иначе нельзя, несмотря на множество враждебных высказываний со стороны врачей: «В моих руках обитают силы, я могу переносить их на больных и придавать им новую жизненную силу». Это были смелые слова, вполне в духе Парацельса, и сам Месмер, несомненно, верил в их справедливость. На практике он обставлял свое лечение многим таким, что его обвинили в шарлатанстве. Например, Месмер во время лечения иногда играл на гармонике. Он был музыкальным человеком, и его дружба с Моцартом известна всем. Использование музыки было ошибкой только в те времена; в настоящее время лечение музыкой применяется и влияние музыки на нервные и душевные заболевания признается. Он также ставил своих больных в круг и предлагал им брать друг друга за руки; затем он начинал лечение; в настоящее время это называется групповым лечением; оно теперь признается, но тогда казалось странным.
Воззрения Месмера были путаными и мистическими и совсем не были системой, но тогда одно вытекало из другого, и случаи излечения должны были производить впечатление. Что почти все врачи и большинство ученых выступали против него, само собой разумеется, хотя у него были даже могущественные покровители, а Мюнхенская академия избрала его своим членом. Но врачи продолжали относиться к нему отрицательно. При этом между животным магнетизмом Месмера и другими теориями и прежде всего теорией раздражимости в сущности не было непреодолимой пропасти. Если последняя теория говорила об универсальной раздражимости, то Месмер выдвигал универсальный магнетизм как единственную силу природы и при его нехватке как единственную причину болезни и поэтому с полным основанием магнетизм как единственное лечение. Здесь можно найти известный параллелизм, как ни различны по существу своему были обе эти теории.
В отрицательном отношении врачей к месмеризму, по–видимому, главным было то обстоятельство, что его распространение и слава были обязаны не медикам. Месмер облекал свои взгляды в форму, напоминавшую времена ятроастрологии; он говорил также и о благоприятном, и о неблагоприятном действии определенных врачей и среднего персонала на больных, на их состояние и выздоровление; тем самым он, естественно, сам этого не подозревая, высказал мысль, полностью признанную в наше время. Если теперь говорят, что врач должен лечить больного, а не болезнь, то это в известной мере звучит в духе Месмера.
Научное мышление Месмера соответствовало его времени. Тогда в медицину было введено понятие полярности. Вполне понятно, что в нем заключалось и мистическое начало и что оно было главным фактором и основой лечения магнетизмом. Оно вполне соответствовало душевному складу Месмера. Очевидно, так же должны были быть настроены и больные, которых Месмер успешно лечил. Он ожидал, что его система сможет проникнуть в «потусторонний мир души» и вылечивать там, где обычная медицина не помогала, так как в таких случаях она противопоставляла себя чему–то, лишенному субстанции. Такова была, например, группа людей одержимых, затем мир сновидений, все недоступное нашим чувствам. Он усматривал связи и хотел нарушить их, он видел проблемы внушения, проблемы гипноза и считал возможным проникнуть в эту область только посредством магнетизма. Во многих случаях он, очевидно, достигал успеха.
К Месмеру обращалось множество невротиков и особенно истериков; это были благодарные объекты для лечения, и подобно тому, как вспышки истерии проявлялись и в единичных случаях, и как массовое явление, так было и с лечением, причем магнетизм обладал исключительной силой внушения. Мистика и неизменная склонность человека прибегать к методам, лежащим на границе медицины и даже совсем вне ее, делали лечение успешным. Официальная медицина отвергла метод Месмера. В конце концов, Месмер потерпел неудачу и когда он, в возрасте 81 года, в бедности и почти забытый, умирал, то он и не подозревал, что потомки признают его предтечей психотерапии.
Приблизительно к этому же времени относится жизнь и деятельность Самуеля Ганемана (1755–1843), прославившегося своей системой гомеопатии. Интересно, что между Месмером, открывшим животный магнетизм, и Ганеманом, создавшим гомеопатию, имеются параллели, хотя речь идет о совершенно разном. Общими для обоих учений являются прежде всего мысли, заимствованные у Парацельса; далее общим для обеих систем является виталистическое начало.
Главные выводы Ганемана, изложенные им в его «Органоне», следующие: существует духовная жизненная сила, поддерживающая здоровье человека; болезни вызываются исключительно расстройством этой жизненной силы. Именно это положение в свое время вызвало сильнейшие возражения, так как оно «является бесстыдным и дерзким издевательством над деятельностью естества в ходе выздоровления». Второе положение Ганемана гласит, что причина всякой болезни—-чисто динамической природы и поэтому не может быть охвачена нашими чувствами; поэтому нет никакого смысла доискиваться 'сущности причины болезней и стараться исключить подобную причину.
Далее в «Органоне» говорится, что мы, желая лечить болезнь, должны руководствоваться ее симптомами, так как только они указывают надежную отправную точку для суждения о заболевании; для излечения болезни необходимо, чтобы возникла вторая болезнь, подобная первой, но более сильная, чем она. Принцип подобия, установленный Ганеманом как основа лечения, был также его теорией болезни. Ганеман не признает излечения благодаря жизненной силе и добавляет, что старая медицинская школа в действительности еще не вылечила ни одного больного, кроме тех случаев, когда она, сама этого не ведая, применила принцип гомеопатии; более того, старые способы лечения повинны в том, что применение лекарств влекло за собой «угасание больного вследствие приема лекарств»; в каждом случае заболевания следует выбирать лекарство, способное вызвать подобное страдание (homoion pathos); подобное следует лечить подобным. Таким образом, Ганеман первоначальной болезни противопоставляет болезнь от примененного лекарства, причем выздоровление будто бы достигается тем, что жизненная сила теперь может обратиться против болезни от лекарства — после того, как последняя возьмет верх над первоначальной болезнью.
Такому пониманию болезни и излечения соответствует и теория: чтобы излечить болезнь, следует выбрать простое лекарство — чем меньше его доза, тем легче устранить первичную болезнь; если при этом симптомы становятся более выраженными, то это лишь преходящее явление, лишь гомеопатическое ухудшение; не следует подразделять болезни на местные и общие, на безлихорадочные и лихорадочные, так как это не обоснованно; всякая болезнь является общей. Эта мысль принята и современной нам медициной, требующей целостного рассмотрения. Поэтому Ганеман отвергает всякое местное лечение местного заболевания, считая его излишним и даже вредным. Назначаемые лекарства следует разбавлять; благодаря этому сила лекарства будто бы развивается в такой степени, что для оказания действия им достаточно уже одного соприкосновения с нервами. «Лекарственные средства — это не мертвые вещества в обычном смысле; их истинная сущность всегда скорее динамически–духовная; это сила в чистом виде… Гомеопатическое искусство лечить доводит великие силы лекарств, присущие необработанным веществам, посредством свойственного ему, ранее не испытанного применения, до неслыханной ранее степени, благодаря чему они становятся необычайно действенными и приносят излечение, — и притом такие силы, которые при необработанном веществе не оказывают на человека никакого лечебного действия».
По учению Ганемана, диета при гомеопатическом лечений должна быть нераздражающей и «нелекарственной», т. е. не должна оказывать медикаментозного действия. Это относится ко всем болезням, но с некоторыми исключениями, например, при отравлениях и вообще при тяжелых состояниях, когда прежде всего нужно восстановить жизненный процесс; только после этого можно приступать к гомеопатическому лечению.
О сущности гомеопатических лекарств Ганеман высказал следующие мысли: «Гомеопатическое лекарство при каждом делении и уменьшении посредством растирания и встряхивания потенцируется; неожиданное для меня мощное развитие внутренних сил лекарственных веществ происходит в такой мере, что я за последние годы, на основании своего опыта, был вынужден ранее применявшееся десятикратное встряхивание, после каждого разведения ограничить двукратным». Также и это тогда было необычным, а учение Ганемана представлялось чем–то совсем новым[2].
Далее следует рассмотреть учение Франца Иосифа Галля, изложенное им в начале XIX века: на основании внешней формы человеческого черепа, его бугров и западений можно судить о его содержимом, т. е. о головном мозге и тем самым о характере человека и о болезнях головного мозга (френология). О таких возможностях врачи, конечно, думали и ранее, но Галль начал заниматься этим вопросом, еще будучи школьником, и уже тогда изучал головы товарищей и знакомых, чтобы сопоставлять их строение с их умственными способностями. Впоследствии он на основании своих исследований создал целое учение: душевная деятельность человека зависит прежде всего от строения его головного мозга; все наклонности и способности, все побуждения и страсти связаны с определенными участками мозга; эти участки выдаются наружу, это в сущности органы, а так как они обыкновенно находятся на поверхности мозговой коры, то они оказывают давление и на соответствующие участки черепа, и эти вдавления возможно в той или иной степени определять при наружном исследовании.
Своим учением о строении черепа Галль хотел внести вклад не только в анатомию, но и в учение о характере человека, а прежде всего в диагностику.
Когда он пожелал прочитать в Вене лекции на эту тему, власти запретили их, очевидно, сочтя его учение опасным. В настоящее время его учение лишено всякого значения. Но следует признать, что это была система, в иной форме весьма важная. Локализация заболеваний мозга в наше время является предпосылкой для нейрохирургического вмешательства, — Галль, бывший также и крупным анатомом, высказывая свои мысли, конечно, не предвидел, какое развитие получит его учение о строении черепа.
Все упомянутые системы и теории, число которых возможно еще увеличить, конечно, не удовлетворяли врачей. В связи _с этим Иоганн Готтфрид Радемахер (1772–1850) создал учение об опыте, содержавшее много мыслей, которые тогда понравились врачам, но вскоре были отвергнуты как бессмысленные и забыты, пока время снова не извлекло их из забвения.
Радемахер производил исследования на своих больных, о состоянии и лечении которых он вел книги; великим образцом для него был Парацельс, тогда уже совсем забытый. Плодом его размышлений и исследований было сочинение, которому он дал вполне средневековое название: «Оправдание забытого учеными людьми вполне оправдываемого разумом учения об опыте, принадлежащего старым искусным врачам, и правильное изложение данных испытания этого учения у постели больного на протяжении двадцати пяти лет».
В чем состояло это учение? В согласии с Парацельсом, Радемахер рассуждал так: где имеется болезнь, там должно существовать и средство против нее. И, тоже подобно Парацельсу, он говорил, что без любви не может быть врача и что на неблагодарность больного обращать внимание не следует, так как к ней надо быть готовым наперед; что доискиваться причин болезней бесцельно и так же бесполезно много заниматься вопросами строения человеческого тела, так как ни первого, ни второго нельзя узнать полностью. Но что возможно, это оценить лечебное средство, а по действию лекарства возможно сделать вывод и насчет болезни. Это был метод, который с того времени, несмотря на все успехи диагностики, в сущности никогда не исчезал в медицине — диагноз ex juvantibus — на основании того, что помогает. Таким образом, по учению Радемахера, все дело было в том, чтобы искать и находить лечебные средства.
Искусство врачевания, говорил он, пришло в состояние такого упадка потому, что врачи не перестают доискиваться причин болезней с целью понять эти последние и забывают о лечении; Гален еще владел этим искусством, но современные врачи разучились лечить. Радемахер, очевидно, чувствовал, что жил в переходное время. Поэтому он высказал положение: прежде всего лечить; если лечение помогает, то диагноз поставлен.
«Опыт показал, что в природе существуют средства, посредством которых заболевшие органы возможно сделать здоровыми. Как это происходит, лежит вне границ человеческого познания. Поэтому совершенно непонятно, почему врачи относят средства для лечения органов к таким категориям, которые должны указывать способ их лечебного действия. Врачу, руководствующемуся одним только опытом, известно столько возможных болезненных состояний каждого органа, сколько и лечебных средств, как он узнал на основании своего опыта, направленных на этот орган. При этом следует допустить, что возможны и другие болезни данного органа, этому врачу неизвестные, но, быть может, хорошо известные другим врачам… Я ищу сущность заболеваний органов не в человеческом теле, вообще не в самом больном органе, а, как советует Парацельс, во внешней природе».
Несмотря на это Радемахер, помимо средств для лечения органов, искал также и универсальных лечебных средств, опять–таки следуя примеру Парацельса; эти универсальные лечебные средства должны были действовать в человеческом теле на то неизвестное, которое он называл организмом в целом. Таким образом, на основании его опыта существует два вида заболеваний: заболевания отдельных органов и заболевания всего организма. Врач, находясь у постели больного, должен решить, с каким видом заболевания он имеет дело, например — на какой почве возникла лихорадка.
По его данным, имеется три универсальных лечебных средства: селитра, медь и железо; в соответствии с этим существуют и три основных страдания всего организма, и если мы их не знаем, их все–таки надо лечить этими тремя веществами. Но так как всякое общее страдание обыкновенно поражает также и орган, то надо лечить также и орган как таковой, а если мы установили, какое средство помогло, то мы узнали и название болезни.
Уходивший XVIII век и начинавшийся XIX век, несомненно, видели многих выдающихся практических врачей. На границе двух столетий и двух мировоззрений стоит Лука Шейнлейн (1793—1865), выдающийся клиницист, создавший учение о симптомах болезней. Он признавал существование трех основных тканей человеческого тела: клеточной, которую он (что типично для естественноисторического мышления) назвал зоогеном крови и нервной массы. Этим трем видам также соответствуют и три главных разряда болезней: морфы (пожалуй, лучше было бы назвать их морфозами), гематозы и неврозы (последние, разумеется, не в нашем понимании). Это была, конечно, произвольная симптоматология, но все–таки метод, разграничивавший явления болезни, т. е. мышление в дифференциально–диагностическом направлении, а так как в основе отдельных симптомов лежали хорошо подмеченные и описанные картины болезней, то была возможность перейти к полноценному естественнонаучному мышлению. Таким образом эта теория создала мост м/эжду естественной историей и естественной наукой. Напомним также, что Шенлейн обнаружил грибок вызывающий паршу, и тем самым положил начало перевороту в медицине, который привел к великим победам бактериологии. По воззрениям Шенлейна и его учеников, болезнь сводится к радражению, на которое организм отвечает реакцией. Кризис завершает болезнь, и она переходит в выздоровление. Но бывают и ложные кризисы, без выздоровления, с последующим ухудшением. Но для выздоровления от болезни кризис необходим. Врачи времен Шенлейна думали именно так и действовали в этом направлении. Они различали вегетативные и сензитивные кризисы.
Они подразумевали под этим следующее: и те и^ другие реакции местные, но вегетативный кризис охватывает весь организм и выражается в лихорадке, в воспалении, а сензитивный касается нервов, т. е. является неврозом в понимании того времени. Оба вида кризисов выражаются в местных и общих явлениях. Слова «кризис», «критический» стали существенной составной частью языка врачей. Существуют, как тогда выражались, не только кризисы, подобные тем, о каких говорили и позднее, например при окончании воспаления легких, но и критические кровотечения, критические абсцессы и т. д. Но врачи также внимательно наблюдали, подобно Шенлейну, и уже тогда подметили, что болезни поддаются излечению, если присоединяется другая болезнь. Эту мысль впоследствии использовал Wagner—Jauregg.
Кроме того, болезни будто бы вырабатывают вещества, переходящие затем в кровь и нервную ткань и тем самым побуждающие организм реагировать на болезнь и устранять ее, так как это соответствует принципу самосохранения человеческого тела.
Против понятия «реакция» и этого слова — в том смысле, в каком его употребляли последователи Шенлейна, — энергично выступил Якоб Генле. По его мнению, оно напоминало о давнем и устаревшем представлении, будто между болезнью и организмом возникает борьба; но естественная наука знает только причину и ее действие, связанные лишь с биологическими предпосылками и условиями. Генле восставал против какой бы то ни было телеологической установки; конечно, говорил он, бывает и самоизлечение, но природа совершает это не в целях восстановления, возвращения здоровья тому или иному человеку, не в виде сознательной обороны организма против раздражителя болезни, но ввиду наличия условий, делающих возможным возвращение к нормальному состоянию.
В книге Генле о патологических исследованиях (1840) говорится: «Жизненное проявление после раздражения называют реакцией и определяют ее как только живому свойственную деятельность, благодаря которой физические и химические силы сохраняют свое равновесие и выравнивают поражения органической материи. Эта органическая сила, будто бы противодействующая внешним влияниям, мистическая. Это — божественное начало (theion) Гиппократа, архей Гельмонта, душа в понимании Шталя, которую каждый раз снова возводят на престол. Важнейшая часть моей задачи — раскрыть всю ошибочность этого взгляда, который, особенно в теории лихорадки, порождал и продолжает порождать бесконечную путаницу, а временами — даже ошибочные действия».
Далее там говорится: «Возбуждение не является делом органической автократии, оно — прямое последствие раздражения, т. е. изменения живого вещества. Оно также наносит вред, так как потребляет жизненную силу. Не существует излечивающей силы природы, которая будто бы оказывает действие только в болезни и преследовании заранее намеченной цели; так думали давно. Можно установить, что сила, приводящая к выздоровлению, составляет одно целое с образующей силой человеческого тела. Но признание этого помогает мало, если мы не можем уяснить себе сущности этой силы. Благодаря этой образующей силе каждая часть тела обладает способностью с самого начала привлекать к себе жизненные раздражения, претворять их в свою собственную субстанцию и при ее посредстве развиваться по тому или иному типу. Внешние влияния, более мощные, чем ограниченная сила организма, могут способность эту отнимать, уничтожать или лишать действия на некоторое время… Но если внешние влияния прекращаются, то первоначальная образующая сила снова вступает в свои права. Она теперь не пробуждается впервые; снова возникают условия, при которых она действует».
Это было высокое научное мышление, хотя стремление Генле исключить мысль о реакции организма на раздражения со стороны болезни и мысль о причинах болезни не могло быть принято, так как это связало бы мышление практических врачей. Но мы уже ясно видим у Генле преодоление голой эмпирии и путь к научной медицине.
Одним из первых, принявшим эту форму мышления, был Франсуа Бруссэ (1772–1838). Вначале он был броунианцем и полагал, что животная жизь поддерживается исключительно внешними раздражениями: болезнь не что иное, как изменение физиологического состояния вследствие ненормальных раздражений. Но неоспоримые успехи анатомии и физиологии заставили его отказаться от броунианизма и энергично выступить против устаревших теорий. Следует упомянуть и о его резкой полемике с Лаэннеком, лейб–медиком Наполеона.
Бруссэ создал свое собственное учение о болезнях, которое должно было стать своего рода патологической медициной и уже этим названием как бы открывало новые горизонты. Он излагал свои взгляды перед большой аудиторией, состоявшей из студентов и врачей, восторженно воспринимавших его выпады против всего старого и энтузиазм в защиту нового учения. Возбудимость в понимании Броуна превратилась у него в состояние местного раздражения; болезнь уже больше не была, так сказать, паразитом здорового организма, но чем–то местным. Понимание воспаления, о котором еще недавно спорили так много, он отвергал; тем важнее казалось ему воспаление пищеварительных органов как главный источник заболеваний. Этим воззрениям соответствовала и его теория, которая, впрочем, мало чем отличалась от прежней. Также и он прибегал к кровопусканиям, применению пиявок, компрессов и к диете, в которой самым существенным было слизистое питье.
Но, несмотря на это, его следует относить к новому времени или, по меньшей мере, считать его занимающим переходное место, ибо в его мышлении господствовали анатомия и физиология. Заслуга Лаэннека, его великого противника, заключается в пропаганде перкуссии. В 1761 г. венский врач Леопольд Ауенбруггер опубликовал свое сочинение «Inventum novum», типичный пример того, как доступное всем наблюдение может сопровождаться большим шагом вперед благодаря размышлению. Ауенбруггер видел, как трактирщики выстукивали бочки, чтобы определить, сколько в них осталось вина. Как врач он предположил, что таким же образом можно определять, имеется ли в грудной полости жидкость, которую обыкновенно обнаруживали при вскрытии трупов людей, умерших от воспаления плевры. Ауенбруггер, несомненно, произвел много исследований и опытов, прежде чем выступил со своим учением, которое стало основой для физических методов исследования в медицине, сочетавшихся с аускультацией, т. е. выслушиванием. Но вначале учение о перкуссии разделило судьбу многих других великих достижений: оно было забыто. Французы Корвизар, а затем Лаэннек впоследствии извлекли его из–под спуда, и с того времени оно стало достоянием врачей. Сочинение Лаэннека появилось в 1819 г., через десять лет после смерти Ауенбруггера, и содержало классическое описание перкуссии и аускультации, а попутно и заболеваний дыхательных органов и сердца; все это было основано на исследованиях при вскрытии трупов, на сравнении этих данных с клинической картиной болезней и на ясном мышлении.
Приблизительно в это же время был достигнут и другой блестящий успех практической медицины и притом в профилактике: англичанин Дженнер предложил предохранительную прививку против оспы. Он наблюдал, что коровницы, у которых на пальцах появлялись признаки заболевания коровьей оспой, впоследствии не заболевали натуральной оспой. На основании этого наблюдения он привил мальчику содержимое пустулы коровьей оспы, т. е. воспроизвел то, что происходило с коровницами. Он рассчитывал, что при очередной эпидемии оспы этот мальчик не заболеет. Его предположение подтвердилось, и прививка против оспы была признана на всем континенте.
Огромные успехи в научном мышлении следует отнести к 1842 г., когда Карл Рокитанский выпустил первый том своей трехтомной «Патологической анатомии» и этим придал другое направление всему мышлению врачей своего времени и других поколений. Как прозектор городской больницы в Вене он вскрывал тысячи трупов не только для того, чтобы установить причину смерти и обнаружить проявления заболевания, но и для того, чтобы создать себе ясную картину болезни с точки зрения анатома, а затем привести ее в соответствие с симптомами, наблюдавшимися у постели больного, и с поставленным там диагнозом, или установить расхождение между первой и вторыми.
Он добивался большего, чем то, что в свое время сделал Морганьи, когда он писал свою знаменитую книгу о местонахождении болезней. Рокитанский, в совершенстве владевший искусством производить вскрытия, все то, к чему он стремился и чего достиг, определил в своей речи при своем уходе в отставку: «В соответствии с настоятельной Потребностью нашего времени, я занимался патологической анатомией преимущественно в направлении, плодотворном для клинической медицины, и добился для патологической анатомии такого значения, что смог ее назвать существенным фундаментом патологической физиологии и элементарным учением естествознания в области медицины … В тесной связи со всеми медицинскими предметами она не только принесла свет к постели больного и всяческие благодеяния, но и расширила науку о жизни вообще и тем самым область естественных наук».
Рокитанский хотел установить картину болезни в целом, например воспаления легких, и определить ее причинную связь с наблюдавшимися симптомами. При многих болезнях это было возможно, при некоторых этого не удавалось сделать, и для таких случаев он создал учение о кразисе (о смешении). Наблюдаются болезни, невидимые при вскрытии; и вот отсутствующие патологоанатомические данные он заменил теорией, своим учением о кразисе. Молодой Вирхов тогда проявил смелость и отверг это учение. Вирхов был прав: учение о кразисе было лишено почвы. Рокитанский основывался на следующих соображениях: общей для органов и всех тканей является кровь; только кровь может способствовать возникновению заболеваний, которых мы не находили при вскрытии и причин которых мы поэтому не распознаем. Либо сама кровь, либо жидкость, выделяющаяся из нее в межклеточные промежутки, может вызывать болезни, причины которых нам неизвестны. Это учение о кразисе казалось и современникам Рокитанского, и врачам последующих десятилетий фантастическим, и они отвергали его.
Рокитанский впоследствии сам отказался от своего учения и исключил эту главу из нового издания своей «Патологической анатомии». Но в наше время об этом думают иначе и в учении о кразисе находят мысли, которые впоследствии способствовали созданию серологии, аллергологии и эндокринологии.
Почти одновременно с Рокитанским в Вене начал работать Йозеф Шкода (1805–1881). Эти выдающиеся мыслители заложили основы патологической анатомии, важной для всех областей медицины, и внутренней медицины, составляющей ядро всей медицины.
В начале 30‑х годов XIX века, когда Шкода начал свою деятельность, преподавание медицины в клиниках находилось под строжайшим контролем властей. Учить дозволялось только тому, что можно было прочитать в одобренных учебниках, а того, кто осмеливался преподносить студентам, как тогда говорилось, собственные домыслы, увольняли на пенсию и притом на весьма скудную. Рокитанского это ограничение не касалось, так как он имел дело с трупами. Но клиника была под строгим надзором.
Тогда в медицине господствовало понятие о местной болезненной конституции; горячим поборником этого учения был Гильдебранд. Население определенной области, согласно этому учению, подвержено космическим и теллурическим воздействиям и зависит от изменений этих последних; определяющим фактором является гений болезни, зависящий от погоды, времени года и небесных светил и время от времени превращающийся в эпидемического гения. Гильдебранд видел подтверждение этого учения на примере холеры. В те времена это учение находило всеобщее признание. Шкода не соглашался с ним и поэтому провалился на экзамене у Гильдебранда, что ему, однако, не помешало сделаться выдающимся врачом.
Перкуссия и аускультация из Франции и Англии все–таки проникли в Вену, что способствовало признанию заслуг Шкоды. Они заключались в том, что он сравнивал данные, получаемые Рокитанским при вскрытии, т. е. патологоанатомические данные, с данными исследования своих больных в городской больнице Вены, в частности с данными перкуссии и аускультации. В 1836 г. он опубликовал свою первую работу; она была не повторением французского метода, но оригинальным учением, вскоре нашедшим всеобщее распространение и признание. Впоследствии он совместно с Добляром опубликовал свое учение о болезни, выздоровлении и деятельности врача — важное свидетельство о мышлении врача и выдающегося клинициста. Шкода писал: «Самая главная задача врача — узнать, какие именно изменения возникают во всех органах на всем протяжении болезни и в каких нарушениях функции (явлениях болезни) эти органические изменения выражаются при жизни больного, т. е. каковы признаки болезни, какими средствами природа пользуется для их излечения и какие наиболее подходящие средства до сего времени принес врачам их опыт, направленный на поддержание деятельности природы».
Славе Шкоды способствовало его искусство как диагноста, основанное не только на его даровании, но и на его методике, бывшей примером логического мышления в медицине. Исследовать больного, установить отклонения от нормы, посредством перкуссии и аускультации определить физические изменения — вот основания для диагноза, о которых ранее не дозволялось говорить. Но предпосылкой для самого диагноза было, чтобы врач помнил обо всех возможностях, вызывающих те или иные изменения, и исключил все то, что к данному случаю не подходит. Итак, это была диагностика путем исключения, диагностика, обоснованная логически.
То обстоятельство, что Шкода пришел к диагностическому мышлению, исходя из данных физического исследования, и тем самым создал свою школу, соответствовало его характеру; его личности и особенностям его времени соответствовало так же и то, что он остановился на этой ступени медицины, не переходя к более существенной -— к лечению. Ведь для больного диагноз не особенно важен; больной хочет выздороветь. Мышление Шкоды не находило опорных точек в отношении терапии. Он видел перед собой пустыню, столкнулся с отсутствием знаний насчет лечения, хаосом и поэтому избрал нигилизм. Характерным для его школы был и остался терапевтический нигилизм, и если в нем следует усматривать его острое, справедливое и бесстрашное мышление, то оно было шагом вперед лишь постольку, поскольку помогало ниспровергнуть старые взгляды.
Но больному оно не приносило пользы. Шкода, естественно, должен был назначать лекарства своим больным; он давал им почти одни только безобидные, нейтральные — салициловую кислоту и хлоралгидрат, снотворное средство, тогда недавно появившееся. Но его ученики часто шли еще дальше и назначали только вполне безразличные лекарства и тем самым еще более усугубляли дурную репутацию нигилизма, свойственного мышлению Шкоды и его поведению у постели больного.
Он все–таки пытался в определенных случаях использовать свою физическую диагностику для создания физико–механического лечения. Он пришел к мысли, что выпоты в грудной полости — экссудаты при плеврите или при воспалении сердечной сорочки — возможно удалять посредством прокола. Это было вполне правильное заключение и по предложению и по выбору Шкоды хирург производил такие операции. Это вмешательство вызывало восхищение, но после нескольких неудач Шкода отказался от этого хорошего метода, всюду применяющегося и в наше время, и возвратился к своей терапии безразличными средствами.
О медицинском мышлении Шкоды дает представление его вступительная лекция как профессора и директора клиники внутренних болезней: «Возможности обосновать внутреннюю причину явлений болезни не существует, и стремление усматривать ее в действии сил, существование которых мы только предполагаем, является ребяческим. Причина и действие — это только обозначения для не поддающегося изменению чередования явлений, основанное на законах логики. Медицина, как и вся эмпирическая наука, никогда не разовьется в полноценную и замкнутую систему. Если современная медицина кажется многим больным еще несовершенной, то это ее недостаток, общий у нее с медициной прошлого и грядущих времен.
В это время мышлением в медицине уже руководила личность, которая впоследствии в течение ряда десятилетий оказывала решающее влияние на всех врачей во всем мире. Это был Рудольф Вирхов, автор «Целлюлярной патологии». Рокитанский воздвиг величественное здание патологической анатомии; Вирхов превратил ее, так сказать, во властительницу в медицине, не терпящую тех, кто ее не признавал или против нее выступал. Вирхов возвел анатомическое мышление в медицине на престол, на котором оно затем восседало не только символически, но и реально благодаря Вирхову, единовластному повелителю в медицине второй половины XIX века.
Его учению о клетках предшествовал труд Теодора Шванна под названием: «Микроскопические исследования о соответствии в строении и росте животных и растений». В этой работе Шванн доказывал, что не только растения, как полагали ранее, но и организм животных построены из клеток с клеточным ядром. Он тем самым установил единство обоих царств органической природы, и Вирхов продолжал строить на этом фундаменте, восприняв также и патологоанатомические взгляды Рокитанского. Но между Шванном и Вирховом все–таки было существенное различие. В своем учении о клетках Шванн высказал мысль, что организм состоит из клеток, при развитии которых происходит «свободное образование клеток»; неорганическая масса, которую он называл цитобластемой, при этом играет некоторую роль. Учение Шванна было результатом естественнонаучного мышления, но его уязвимое место было явным. Представление о возникновении клетки было лишь недоказанной теорией; привести фактические доказательства не было возможности. Шван придавал большое значение межклеточной субстанции; в настоящее время мы знаем, что он был в известной степени прав; но он считал ее таинственной бластемой. В его учении о клетках было два исключения: по его мнению, ни кости, ни соединительная ткань не состояли из клеток.
Вирхов доказал, что и кости, и соединительная ткань, как и всякий другой орган, состоят из своеобразных клеток, которые поэтому вначале и не были распознаны как таковые.
По мнению Вирхова, клетка есть средоточие жизни, так сказать, госпожа маленького участка, и каждое нарушение, относящееся к ней, относится и к этому участку. Таким образом, клетка есть жизнь — здоровье и болезнь. В этом учении находили и сомнительные места, но ведь сам Вирхов в 1858 г. указал в своей книге, что его учение нуждается в дополнениях. Заключительная мысль в его теории была направлена не на клетку, но на жизнь ее отдельных частей; ведь он был не только анатомом, но и физиологом.
Величие этой мысли заключалось в ее новизне. Вирхов рассматривал деятельность клетки как комплексный процесс и старался выделить и распознать отдельные части этой суммы функций. Он сводил все функции клеток к механическим и химическим процессам и прежде всего к первым; это вначале соответствовало взглядам того времени. Но он вскоре увидел, что такого допущения недостаточно; поэтому он предположил участие еще особой силы, не тождественной молекулярным силам. Но какова она и где она скрывается? Он не придумал ничего лучшего, чем возвратиться к старому понятию и названию — «жизненная сила». Он, конечно, старался также и позднее разъяснить свой неовитализм, чтобы, так сказать, исправить его вкус, связанный с понятиями о жизненной силе и о витализме.
Прежде всего Вирхов хотел объяснить врачам, каково различие между молекулярными силами и его жизненной силой. Но даже ему не удалось доказать необходимость такого допущения. Он во всяком случае старался обосновать свою виталистическую установку: «Было бы неправильно, если бы мы, ради известной самостоятельности клеток, стали рассматривать человеческое тело лишь как свободный от внутренних связей агрегат раздельных жизненных явлений. Напротив, мы видим, как благодаря целесообразному распорядку, который телеологическая школа охотно называет мудрым, эти многосторонние единства объединяются в более высокое и более важное единство». И далее: «Жизнь происходит во всем теле, в каждом отдельном клеточном образовании, и ее единое течение обусловливается совместным движением многих элементов, происшедших из первоначального простого элемента».
Знаменитый патолог Aschoff, признавая учение о клетке, предложенное Вирховым, пишет: «В настоящее время медицина всего мира основывается на учении Вирхова о жизни клетки и присоединяется к его взглядам на значение клетки».
Что касается жизненной силы, то следует считать, что понятие это даже для Вирхова стало словом без содержания, указывавшим, что нам еще не удалось объяснить сущность жизни. Механические объяснения жизненных процессов в клетке были недостаточны; тогда это должно было так быть в еще большей степени, чем впоследствии.
После того как бактериология в дальнейшем так глубоко изменила мировую медицину и вместе с ней возникла серология, появились указания на трудности согласовать учение об иммунитете с учением Вирхова о клетке. При этом исследователи обращали внимание на то, что учение о клетке, таким образом, примыкает к старому учению о гуморальной патологии или подтверждает правильность последнего, так как иммунитет происходит из одного из соков и притом из самого важного из них — из крови. Но на помощь Вирхову пришел Пауль Эрлих и отметил, что эти полные упреков указания на старую гуморальную патологию не оправданы: иммунитет, а именно активная иммунизация посредством прививки, есть частичная функция клетки и поэтому только подтверждает учение Вирхова, его требование разделить комплексную функцию клетки на ее составные части; но пассивный иммунитет подобен своего рода лекарству, действующему только в течение определенного времени.
Вирхов также высказал положение: всякая клетка из клетки (omnis cellula е cellula). Он этим ответил на вопрос, на протяжении тысячелетий, хотя и не в этой форме и не этими словами, занимавший естествоиспытателей, и притом ответил навсегда и окончательно. Впервые он высказал это положение в 1855 г. и оно с того времени является кардинальным в биологии. Его значение — в том, что им в первый раз было утверждено учение о вечности жизни и передачи наследственных признаков — учение, неоспоримое в естественных условиях, так как мы в настоящее время знаем, что, например, атомные силы могут вмешаться в этот основной процесс жизни и его нарушить и изменить.
Учение Вирхова о клетке было плодом гениального исследовательского труда, но все же оставалось только теорией; в пределах этого учения были пробелы, и Вирхов старался их заполнить. Только после того, как он открыл клеточное строение соединительной ткани, он смог считать свое учение полным; клетки есть очаг жизни и очаг болезни. Теперь он мог говорить о целлюлярной патологии и сказать: «Наша цель — создать патологическую физиологию; все то, что по сие время имеется, — только жалкий обломок того, что надо было бы достичь… Все патологические формы представляют собой либо обратное развитие, либо повторение типических физиологических форм» (1855).
Тремя годами позднее Вирхов писал: «Если мы хотим рассмотреть развитие, то мы должны вернуться назад к простому, первоначальному. И этим простым является не ворсинка слизистой кишечника, не папилла, не грануляция, не бородавка; им является и остается клетка. Во всяком случае, я не без успеха боролся с гуморальной патологией последних лет и пытался снова возвысить солидарную патологию, которую так много поносили, — но не для того, чтобы снова создать солидарную патологию или чтобы снова полностью подавить гуморальную, но скорее для того, чтобы и ту, и другую объединить в эмпирически обосновываемую целлюлярную патологию. Последняя, как я надеюсь и уверен, будет патологией будущего». Вирхова упрекали в том, что он, связывая жизнь с клеткой, мыслит локалистически. Он выступил и против этого упрека: можно легко представить себе, что изменение может быть связано с каким–нибудь анатомическим местом без того, чтобы его возможно было распознать анатомически. Как на пример он указал на отравление, при котором не удается найти частицу яда. Не все болезни, по его мысли, имеют анатомическую основу. Таким образом, Вирхов заявил со всей ясностью, что он не для всех болезней может доказать анатомически распознаваемое место. Но он, несомненно, мыслил «локалистически»; он был убежден в том, что для каждой болезни может быть найдено изменение в органе, анатомическое начало, как он его называл; но он в то же время думал, что это изменение часто не удается доказать; ему следовало прибавить слова «в данное время».
Учение Вирхова о клетке и его целлюлярная патология на протяжении десятилетий, несмотря на авторитет их автора, должно было, как это ясно, претерпеть некоторые изменения. Это произошло, когда Пастер выступил со своими расчетами; на конгрессе физиологов в Вене в 1910 г. Richet мог сказать: «Несмотря на гений Вирхова, вся история целлюлярной патологии показывает, что она потерпела жалкую неудачу. Два — три эксперимента Пастера способствовали успехам медицины больше, чем пятьдесят лет патологоанатомической работы». Но и это не. соответствует действительности.
Бактериология, естественно, не входила в рамки учения, которое создал Вирхов, и он поэтому с самого начала не относился к ней благоприятно. Он предчувствовал, что она пробьет брешь в его построениях. Richet Сделал свой доклад в 1910 г., т. е. в том году, когда благодаря созданию сальварсана Эрлихом химиотерапия снискала себе большую славу. Вирхов умер за несколько лет до этого.
Создавая свое учение о целлюлярной патологии, он не мог знать ни о химиотерапии, ни о гормонах, ни об аллергии, ни о связи между неврозом и патологоанатомическим процессом. Приняв все это во внимание, мы все–таки видим, каким великим, несмотря на упомянутую критику, было его учение о клетке и как оправдан был восторженный прием, который оно вначале встретило, прием, обеспечивший ему в течение более полувека господствующее место в медицинском мышлении[3].
Между первой работой Вирхова о клетке и первой работой Луи Пастера о значении микроорганизмов прошло десять лет. Ведь Пастер в 1862 г. опубликовал работу под названием: «Содержащиеся в атмосфере организованные тельца; проверка учения о самозарождении».
Весь древний мир, затем средневековье и даже люди, жившие уже в XIX веке, верили в самозарождение. Если сухой материал становится влажным или если влажный материал высыхает, то в нем возникают низшие живые существа; они возникают самопроизвольно, самозарождаются. Если положить кусок мяса, то оно начинает гнить и вскоре кишит «червями», т. е. личинками мух. В ряде хорошо продуманных, но при этом простых опытов Пастер доказал, что в этих случаях происходит не самозарождение, а естественное развитие из яиц мух, привлеченных гниющим мясом.
Марля, которой покрывали кусок мяса, препятствовала возникновению «червей». Столь простого опыта было достаточно, чтобы исключить это «самозарождение». Но важнее было то, что доказал Пастер: в воздухе содержится множество зародышей, вызывающих, например, брожение. Пивовары спрашивали, почему портится пиво. Они задали этот вопрос Пастеру, который был не врачом, а химиком, и вопрос этот способствовал тому, что он — это можно утверждать — стал выдающимся врачом XIX века. Так возникла бактериология.
Почему бродит вино? Почему свертывается молоко? Таковы были первые вопросы, занимающие Пастера; они привели его к изучению массовой гибели шелкопрядов, к изучению других болезней животных и, наконец, к изучению инфекционных болезней у человека, вплоть до бешенства, победа над которым принесла ему величайшую славу.
Все это было мышлением, основанным на наблюдении, причем Пастер исходил из самозарождения и шел дальше, пока не разрешил этой загадки, показав, что зародыши, вызывающие таинственные процессы и некоторые болезни, находятся в воздухе и тем или иным путем — пути могут быть различными — проникают в объект, в котором они затем оказывают свое действие: брожение или заболевание. Ни слова о самозарождении (generatio aequivoca), ни слова о мистике; все совершенно просто, только должны быть налицо зародыши, проникающие из воздуха.
Это учение несколькими столетиями ранее, конечно, закончилось бы для его автора смертью на костре. Также и у Пастера нашлись противники, не отказывавшиеся от теории самозарождения. Отрицать ее, говорили они, означает возвещать чудо.
Переходом и даже исходной точкой для всего того, что было достигнуто позднее, было исследование прокисшего вина и изучение вопросов, которые с этим могли быть связаны. Пастер вначале занимался химически–физическим изучением кристаллов. При этом он обнаружил, что кислота дает кристаллы двоякого рода: вращающие плоскость поляризации вправо и вращающие ее влево. Он видел, что здесь симметрии нет, и задал себе вопрос о причине этого явления.
Именно на основании этой асимметрии он надеялся разрешить не одну загадку жизни. Все живые существа, говорил он, в своем строении и по внешнему виду зависят от космической диссимметрии; под ее влиянием возникают важные для жизни исходные вещества. От общего положения он перешел к малому, к обеим винным кислотам, к диссимметрии обеих частей винной кислоты. Затем он проделал опыт с обыкновенным плесневым грибком (Penicillum glaucum), ничтожное количество которого он прибавил к винной кислоте; вскоре обнаружил в ней левовращающую винную кислоту. Почему не только ее? Почему не и правовращающую? Пастер предположил, что правовращающая кислота послужила пищей этому плесневому грибку или превратилась в подходящее для него питательное вещество. Но левовращающая кислота сохранилась > элностью, очевидно, ввиду диссимметрии исходных веществ. Взгляды Пастера должны были произвести переворот в тогдашних представлениях о сущности брожения. До него полагали, что оно обусловливается мертвыми продуктами разложения. Пастер же легко доказал, что это — одно из проявлений жизни, которому возможно воспрепятствовать, например кипячением, т. е. уничтожением соответствующих зародышей.
Все то, что Пастер высказал, было в сущности очень простым; но все это надо было продумать и затем доказать.
Такими же последовательными были и его связанные с этим размышления, которые от вопросов брожения привели его к вопросу об эпидемиях, к поискам возбудителей болезней. Также и его закончившаяся победой борьба с болезнью шелкопряда была типична для его ясного мышления и его основанного на этой борьбе убеждения, что здесь открывается путь для борьбы с инфекционными болезнями у человека. Его доводы гласили: каждая болезнь имеет свою специфическую причину. Именно это положение и вызвало бурные возражения, пока факты не доказали правоты Пастера. Этому способствовали также и наблюдения, сделанные над течением инфицированных ран во время франко–прусской войны.
Пастер продолжал свои исследования в области болезней животных; вначале он изучал куриную холеру и сибирскую язву. Возбудители их вскоре были найдены, но вопрос о предохранении животных от этих заболеваний оставался открытым. Пастеру помог случай, тот случай, который, по его словам, помогает только тем, кто к этому подготовлен, т. е. тем, чьего разумения достаточно, чтобы сделать надлежащие выводы.
Куры, зараженные куриной холерой, остались живы. Почему? Пастер обратил внимание на то, что культура, которую он использовал для прививки, в течение некоторого времени находилась на воздухе; это обстоятельство, очевидно, ослабило возбудителя настолько, что куры, правда, заболевали, но не умирали. Кроме того, они становились невосприимчивыми к новой инфекции. При сибирской язве он достиг того же подогреванием культуры, предназначенной для прививки.
Величайшим успехом Пастера была предохранительная прививка против бешенства, которая спасла от мучительной смерти бесчисленное множество людей. Пастер не обнаружил возбудителя бешенства, так как оно относится к вирусным болезням, возбудители которых видимы только под ультрамикроскопом.
Так как возбудители бешенства попадают в рану через слюну больного животного при укусе, то выделить возбудителя из слюны было тем труднее, что в полости рта имеется множество различных зародышей. Поэтому Пастер решил искать возбудителя бешенства там, где он оседает, — в центральной нервной системе, так как симптомы бешенства явно указывают на поражение головного и спинного мозга; там и должен был находиться возбудитель, и Пастер начал свои исследования, используя головной и спинной мозг бешеных животных.
После введения мозгового вещества животного, умершего от бешенства, здоровому животному последнее, конечно, заболевало бешенством, но часто лишь через несколько недель или даже месяцев. Такой срок был тягостным для исследователя; кроме того, каждый лишний день мог унести человеческую жизнь. Поэтому Пастер решил перенести инфекционное начало, взятое из мозга животного, погибшего от бешенства, непосредственно в мозг здорового животного путем трепанации его черепа; подопытное животное (кролик) заболело через несколько дней. Теперь Пастер смог продолжать свои опыты; его целью было найти предохранительную прививку против бешенства.
Пастер заразил кроликов бешенством и изъял их спинной мозг. Чтобы ослабить возбудителя, он подверг спинной мозг действию сухого воздуха; через две недели, по предположению Пастера, возбудитель должен был почти утратить свое действие. Когда он теперь ввел собаке под кожу некоторое количество этой материи, то животное осталось вполне здоровым. На другой день животному ввели вещество спинного мозга кролика, погибшего от бешенства, но подвергшееся высушиванию в течение 13 дней; на следующий день было введено вещество спинного мозга, высушивавшееся в течение 12 дней, и т. д., пока не было введено вещество кролика, погибшего от бешенства, сушившееся только один день. Можно было бы предположить, что оно сохранило свою полную токсичность, но не повредит животному, подготовленному таким образом. Предположение Пастера оправдалось: животное уже не поддавалось заражению бешенством, в то время как контрольное погибло от такого введения. На этом опыт был закончен; оставалось доказать пригодность и успешность этого метода при применении его на человеке.
Как известно, этот вопрос был решен положительно, н метод Пастера был триумфом медицины. Первым пациентом Пастера был восьмилетний мальчик Йозеф Мейстер, искусанный бешеной собакой; благодаря прививкам ребенок остался здоров; это произошло в июле 1885 г.
К этому времени благодаря Роберту Коху бактериология уже достигла огромных успехов; уже был открыт целый ряд болезнетворных бактерий; медицинская наука справляла триумф. Но, несмотря на явные успехи, находились люди, отрицавшие, что только найденные бактерии обусловливают заразные заболевания, и высказывавшие свои собственные взгляды и теории относительно инфекционных болезней и эпидемий.
Примером этого могут служить споры насчет холеры, продолжавшиеся в кругах ученых в течение ряда лет и приведшие к знаменитому опыту Петтенкофера, проглотившего бациллы холеры с целью доказать, что правильна его теория, а не находка бактериологов.
В это время эпидемии холеры не прекращались, в том числе и в Германии. На международном конгрессе в Вене в 1874 г. большинство ученых высказало мнение, что холера — контагиозная болезнь; другие отстаивали мнение, что холера сама по себе — лишь неприятная болезнь кишечника, превращающаяся в тяжелую холеру только при особых обстоятельствах.
Несмотря на вполне убедительные опыты Пасгера, еще не все ученые отказались от представления о самозарождении. Термин «самозарождение» во всяком случае был заменен термином «аутохтонное зарождение», говорилось о миазмах, якобы возникающих в воздухе и способствующих распространению болезней. Противоположных взглядов придерживались контагионисты и локалисты, говорившие о специфическом, происходящем из Индии заразном начале, которое путешественники заносят в другие страны; это заразное начало они представляли себе газообразным. Во всяком случае, также и контагионисты полагали, что заразная болезнь передается от человека к человеку — частично прямым путем, частично косвенно, через зараженную воду и т. и. Локалисты думали иначе: наличие заразного вещества они допускали, но предполагали, что к эпидемии приводят особые атмосферные условия.
Петтенкофер интересовался также и холерой, возможно, потому, что сам он в 1854 г., в 36-летнем возрасте, болел ею. Он тогда пришел к мнению, что не правильны ни миазматическая, ни контагиозная теории. Он полагал, что при распространении холеры наибольшую роль играют свойства почвы; в некоторых местностях болезнь будто бы вообще не распространяется; более глубокий и влажный слой почвы способствует возникновению эпидемии холеры быстрее и чаще, чем сухая почва. Он долго сомневался в том, понижает ли именно это обстоятельство восприимчивость отдельных людей, или же оно ослабляет зародыши болезни. Во всяком случае он предполагал, что очаги болезни находятся в почве и определяют развитие зародышей или же яда, который из последних исходит. Вследствие развития этих зародышей из почвы будто бы исчезает озон, и она, таким образом, становится болезнетворной.
Разработав свою теорию о роли почвы и придерживаясь ее, Петтенкофер пришел также к заключению, что человек не заражается от человека прямым путем; в почву зародыши болезни попадают, например, из выделений человека. Но как могут эти зародыши выйти из почвы и вызвать эпидемию? В почве, благоприятствующей гниению, будто бы развиваются миазмы холеры, т. е. газы, поднимающиеся вверх и вдыхаемые вместе с воздухом; подобным же образом следует объяснить и распространение холеры на кораблях. Позднее Петтенкофер связал свою теорию также и с уровнем почвенных вод. Как гигиенист и должностное лицо, он выпускал правила по борьбе с холерой, главным образом касавшиеся дезинфекции выделений железным купоросом, карболовой кислотой и пр. Это должно было препятствовать брожению и возникновению миазматического газа.
Тогда были введены строгие меры, ограничивавшие передвижение людей, карантин, прокалывание писем и почтовых посылок с целью окуривания их — целая система защитных мер, бесцельность которых Петтенкофер вскоре признал сам, сохранив, однако, свою теорию возникновения и распространения холеры. Эпидемии холеры, разумеется, все же вспыхивали в разных местах.
После того, как Роберт Кох открыл холерную бациллу, положение изменилось. Хотя тождество этой бациллы с возбудителем болезни не удавалось доказать экспериментально на животном, все же не было сомнений в том, что холера вызывается бациллой, найденной Кохом. Большинство ученых признало это, но не Петтенкофер, остававшийся верным своим гипотезам, подтвердить которые экспериментами он не мог. Холерная бацилла Коха, говорил он, не специфична, и даже когда ему доказывали, что ни влажная, ни сухая почва не испускает миазматических зародышей, он оставался верен своему взгляду; он произвел опыт на себе, не оправданный научно и не представлявший ценности даже для того времени, но все же принесший Петтенкоферу мировую славу. 7 октября 1892 г. он проглотил выписанную им из Гамбурга холерную культуру, чтобы доказать, что бацилла Коха не в состоянии вызвать заболевание холерой, если состояние почвы и воздуха не создает «гения эпидемии». Как известно, Петтенкофер остался здоров; у него появились лишь небольшой кишечный катар и небольшое повышение температуры; но его ассистент Эммерих, повторивший этот опыт, заболел холерой в тяжелой форме. В настоящее время теория Петтенкофера имеет только историческое значение; это лишь эпизод в истории учения об эпидемиях. Ее значение состоит все–таки в том, что она привела к дальнейшим исследованиям и к важным открытиям.
Открывшие новую эру труды и успехи бактериологов, относящиеся к последним десятилетиям XIX века, естественно, должны были отразиться на работе практических врачей и повлиять на их мышление. Нигилизм Шкоды, распространившийся из венской клиники также и в другие университеты, теперь сменился терапевтическим оптимизмом. Перед врачами открывались обоснованные надежды, полностью изменившие положение медицины.
Герман Циммерман, читая в 1871 г. вступительную лекцию в базельской клинике внутренних болезней, подчеркнул, что обязанность врача — помочь больному. Об исследованиях в физиологической лаборатории, о научных работах только ради науки он не хотел и знать. Он говорил только о больном, которому надо помогать. В стремлениях последних десятилетий он видел одну только несостоятельность причинной медицины, отказ от традиционной эмпирии. Все, что найдено физиологом в его лаборатории, а патологом при вскрытии, по мнению Циммермана, должно руководить и мышлением практического врача, чтобы помогать лечению больного и создавать новую медицину на пустом месте; время, когда врач при лечении больных руководствовался верой и инстинктом, прошло и должно быть заменено научно обоснованными действиями.
Циммерман уже видел первые признаки этого: действие лекарств было проверено химическими исследованиями и экспериментами на животных, например действие йодистого калия, хинина, хлоралгидрата и особенно наперстянки. Он смотрел также и вперед и подчеркивал значение техники в медицине, значение физиотерапии и климатологии, т. е. вспомогательных методов лечения, которые тогда только возникали.
Физиологи, чьи работы должны были вызвать переворот в практической медицине, были выдающимися мыслителями и старались разъяснить загадки, еще не разрешенные ими путем опытов.
Примером этому является берлинский физиолог Эмиль Дюбуа-Реймон (1818–1896), исследователь «животного электричества». Это был великий естествоиспытатель, непоколебимый противник понятия о жизненной силе, от которого в то время еще не все отказались. Для него существовали только материя и сила и закон их сохранения.
В его работе о жизненной силе (1848 г.) содержится знаменитое положение: «Частица железа является и остается одним и тем же — независимо от того, обращается ли она в космосе, как часть метеорита, мчится ли она по рельсам как часть колеса паровоза или же в красном кровяном шарике движется в артериях поэта».
Бурные споры вызвало положение, высказанное им в докладе о границах познания природы в 1872 г. на собрании естествоиспытателей в Лейпциге. Как сторонник естественнонаучного материализма, он в своих рассуждениях пошел еще дальше, чем Кант, сказавший, что в любом учении о природе может содержаться лишь столько истинной науки, сколько в нем содержится математики. Дюбуа—Реймон полагал, что математику следует заменить механикой атомов и что все происходящее в мире следует рассматривать как единственную математическую формулу. Этими словами говорил как бы сам Лаплас. Также и Лаплас должен был бы, подобно нам, заняться вопросом о сущности материи и силы. И даже если мы признаем предложенную Лапласом для материи формулу, благодаря которой было раскрыто первоначальное состояние всего, то все еще возникнут вопросы: почему материя распределена неравномерно; почему происходят движения? Быть гложет, вопрос о начале движения тождествен вопросу о сущности материи и силы. Происхождение жизни будто бы необъяснимо только для ума человека нашего времени: но Лаплас смог бы ответить на этот вопрос; ведь для него также и весь растительный мир не что иное как материя в движении. И Дюбуа—Реймон продолжал: «Но теперь в определенный момент развития жизни на земле наступает нечто новое, доныне неслыханное, нечто снова подобное существу материи и силы и непостижимое подобно первому движению — сознание».
Дюбуа—Реймон закончил свой доклад так: «Стоя перед загадками мира тел, естествоиспытатель давно привык с мужественным самоотречением говорить «ignoramus» (не знаем). Оглядываясь на свой победоносно пройденный путь, он сознает, что там, где он в настоящее время не знает, он, во всяком случае, при некоторых условиях знать мог бы и, возможно, со временем узнает. Что же касается загадки о том, что такое материя и сила, то естествоиспытатель должен раз навсегда решиться произнести слово, для него гораздо более огорчительное: ignorabimus (знать не будем)[4].
Это признание вызвало резкие возражения, что могло удивить одного только его автора. Ведь тогда уже вышло сочинение Дарвина «О происхождении видов», а Геккель уже развил свое учение о монизме: поэтому Дюбуа—Реймон нашел нужным восемь лет спустя снова затронуть эту тему, когда он по случаю юбилея Лейбница говорил о семи мировых загадках. «Ignorabimus» превратилась в «dubitemus», (усомнимся), уверенность превратилась в сомнение.
Огромное значение имели работы и теории русских физиологов И. И. Мечникова и И. П. Павлова. И. И. Мечников при микроскопических исследованиях наблюдал, как в определенных местах в соединительной ткани, под кожей, собирались белые кровяные шарики, как они скопились вокруг находившегося там небольшого инородного тела, чтобы его поглотить и растворить. Поэтому он назвал эти клетки фагоцитами (пожирающие клетки); он представлял себе, что в организме именно они ведут борьбу не только с проникшими в него мельчайшими инородными телами, но и с бактериями. Его теория нашла многих сторонников, так как его наблюдения, перемещение белых кровяных шариков и захватывание ими инородных тел легко можно было продемонстрировать. Но Беринг, Кох и др. выступили против этого учения, так как у них были другие представления о борьбе против инфекций, и их учение об иммунитете было основано на токсинах (ядовитых веществах), вырабатываемых бактериями, и на антитоксинах, вырабатываемых организмом. По их мнению, борьба происходит в кровяной сыворотке.
Целлюлярная теория снова выступила против гуморального учения. В настоящее время мы знаем, что обе стороны были правы: и И. И. Мечников, и его противники. При тяжелой борьбе против мощной инвазии бактерий фагоцитоз оказывается недостаточным, и победу должна завоевать кровь.
И. И. Мечников значительно обогатил своими представлениями учение о воспалениях, и мы, зная значение воспаления в болезненном процессе, понимаем тот интерес, с каким ученые отнеслись к положениям И. И. Мечникова. В 1908 г. он вместе с Эрлихом был удостоен Нобелевской премии.
И. И. Мечников предложил также и теорию старения. Он заметил, что болгарские крестьяне отличаются большим долголетием, чем крестьяне других стран, и объяснил это их простым питанием, в котором главное место занимает кислое молоко. Оказалось, что благодаря такому питанию в кишечнике поддерживается благоприятный для организма состав бактерий и что здоровая кишечная флора имеет огромное значение для здоровья человека. Ибо кишечные бактерии способствуют расщеплению клетчатки, препятствуют гниению, при котором возникают ядовитые вещества, и способствуют обогащению организма витаминами вследствие распада умерших бактерий. Именно последнее обстоятельство очень важно, так как стареющий человек нуждается во введении большего количества витаминов. У И. И. Мечникова ход мыслей был материалистическим и научным; только наука в состоянии повысить и продлить жизнь человека, обеспечивая ему нормальный образ жизни, ортобиоз. У И. И. Мечникова мы видим триаду: наблюдение, мышление, использование для практики; все это было объединено весьма счастливо.
Когда Дюбуа—Реймон умер, другой физиолог и мыслитель, И. П. Павлов, был уже ученым, признанным во всем мире. Нобелевскую премию он получил несколькими годами позже, в 1904 г. Значение И. П. Павлова было связано с его блестящей экспериментальной хирургией, которая привела к изучению условных рефлексов, а также и с выдающимся учением о высшей нервной деятельности. К экспериментальному обоснованию своего учения об условных рефлексах он пришел на основании данных, полученных им на животных с наложенными им свищами слюнных желез и желудка, позволявшими ему судить о функциях этих органов.
Если собака нюхает приятный ей корм, то, говорил И. П. Павлов, ее слюнные и желудочные железы начинают отделять секрет. Для этого требуется, чтобы собака представила себе, что она будет есть, и чтобы у нее возникло такое желание. Для пищеварения требуется участие психики, головного мозга, как места рефлексов. Ведь из головного мозга и должны исходить представления. И. П. Павлов говорил о двух видах сокоотделения: о пищеварительном и психическом, которое он называл также и аппетитным. Из представления о психическом сокоотделении вскоре возникло представление о влиянии психики на отделение желудочного сока, а от него до учения об условных рефлексах был лишь небольшой шаг в мышлении. Все сказанное было подтверждено множеством экспериментов.
У И. П. Павлова был великий предшественник, служивший ему образцом, — физиолог И. М. Сеченов, книги которого его воодушевляли уже в студенческие годы. Даже тогда, когда И. П. Павлов занимался опытами, которые впоследствии привели его к учению об условных рефлексах, он читал своим ассистентам отрывки из трудов И. М. Сеченова.
И. П. Павлов пошел еще дальше. Прежде чем принести собаке миску с кормом, ударяли в гонг; это делалось в течение нескольких дней подряд. И вот собака начала связывать звуки гонга, которые она слышала, с уверенностью в том, что ей сейчас принесут еду, и ее железы начинали отделять сок еще до того, как она могла увидеть или понюхать корм. Это был условный рефлекс; такой же эффект получался в многочисленных видоизменениях.
Созданное И. П. Павловым учение об условных рефлексах приобрело огромное значение не только для физиологии, но и для клиники.
Никто не может сказать, на сколько лет медицина в XX веке отстала бы в своем развитии, если бы Пауль Эрлих (1854–1915) не ввел в нее химиотерапии, к которой он пришел благодаря своему ясному естественнонаучному мышлению. При этом он вначале исходил не из бактериологии, успехи которой тогда потрясли весь мир. Тогда величайшие надежды породила противодифтерийная сыворотка Беринга.
Путь Эрлиха в науке начался с красок и был связан с окраской клеток крови. Молодым студентом, еще только приступавшим к изучению клинической медицины, он прочитал работу об отравлении свинцом, которая его сильно заинтересовала. В ней говорилось, что при отравлениях свинец собирается главным образом в определенных органах, что легко доказать химически; следовательно, существует сродство между тканью и посторонним веществом.
Это было отправной точкой для химиотерапевтического мышления Эрлиха. Он решил, что нужно найти вещества, которые прикрепляются к возбудителям болезни, их связывают и тем самым им препятствуют наносить вред организму. К таким представлениям его привела аналогия с окраской. Эрлих уже давно занимался вопросом об окраске и разработал собственные методы, которыми он пользовался при гистологических исследованиях. На первый взгляд, это не имеет особого значения; но это было предпосылкой для изучения связи между тканью и веществом. Плодом этих работ была полная и весьма точная морфология крови.
Далее Эрлих пользовался красителями также и для того, чтобы определять потребность отдельных органов и тканей в кислороде. Жизнь клетки — это было уже известно — представляет собой постоянное чередование поглощения и отдачи кислорода, окисления и восстановления. Но отношение к этому со стороны отдельных органов бывает различным; оно зависит от их нагрузки. Эрлих хотел подойти к этим вопросам ближе и воспользовался для этого красками. Существуют краски, при восстановлении легко теряющие свой цвет, а при окислении снова получающие его. Существуют и краски, которые, если привести их в соприкосновение с частицами органов, легко отдают свой кислород. При пользовании другими красками та же самая ткань должна сделать большее напряжение и нуждается в значительно большем времени, чтобы достигнуть нужного ей содержания кислорода. При выборе подходящих красок, полагал Эрлих, можно было бы найти подходящий тест для кислородного голодания клетки. Пригодными для этого ему «казались две краски: ализариновая синь, с трудом отдающая свой кислород, и индофенол, легко поддающийся восстановлению, т. е. легко обесцвечивающийся. Выбор был правильным и позволил Эрлиху полностью разрешить этот вопрос экспериментально.
Огромное значение приобрели исследования Эрлиха, касавшиеся иммунитета, и созданная им теория боковых цепей. Он пользовался при своих исследованиях туберкулезной бациллой, открытой Робертом Кохом в 1882 г. Во время этой работы Эрлих сам заразился туберкулезом, вследствие чего он должен был прожить полтора года в Египте. Когда он выздоровел и возвратился на родину, всеобщее внимание привлекал к себе туберкулин Коха, и все бактериологи и другие ученые занимались проблемами иммунитета.
Иммунитет, то обстоятельство, что человек, переболевший определенной инфекционной болезнью, уже не заболевает ею вторично, был хорошо известен. Но как объяснить его сущность? Вопрос этот казался неразрешимым. Эрлих подошел к нему по–новому. Он взял для своих опытов растительный яд рицин, под действием которого эритроциты некоторых животных образуют глыбки. Он полагал, что экспериментировать с этим ядом легче, чем с бактериальным, хотя подобные опыты и не имели практического значения, так как отравления рицином у человека не бывает. Он давал подопытным животным этот яд частично в корме, частично путем введения и сделал неожиданное открытие: иммунизация наступала очень быстро, и уже через несколько дней животные переносили тысячекратную смертельную дозу рицина.
Тем самым проблема активной иммунизации была разрешена по примеру Пастера, но при совершенно иных условиях. Эрлих сам применил свое учение также и практически. Из его работ в этой области следует особо упомянуть работу о противодифтерийной сыворотке и работу о туберкулине. Но славу ему принесла его теория боковых цепей. Только такой исследователь, который так много работал над красками и мыслил с такой фантазией, смог содать эту теорию, ставшую для того времени ключом для понимания действия яда, иммунитета и химиотерапии. Ученые всегда утверждали, что между клеткой и такими веществами, как краски, яды и ферменты, существует специфическая притягивающая сила. Только определенные клетки поддаются окраске определенным, красителем или воспринимают определенный яд.
Таким образом, по мнению Эрлиха, существует специфическая восприимчивость, которая может основываться только на том, что эти клетки обладают особой частью, группой атомов, рецептором, т. е. боковой цепью, с которой соединяется группа атомов постороннего вещества, например красителя. Первую группу атомов Эрлих назвал гаптофорной в отличие от токсофорной группы, которой обладает яд. Итак, в данном случае обе группы соединяются, сцепляются друг с другом и таким образом происходит окраска клетки или ее отравление. По выражению Эрлиха, они подходят одна к другой, как ключ подходит к замку. Эрлих объяснял таким образом действие чужеродных веществ на клетки: вещества должны быть фиксированы, чтобы они могли действовать (corpora non agunt nisi fixata); так гласила предложенная им формула. Это зависит не от краски и не от яда, а от гаптофорной группы, которая должна быть налицо, чтобы произошло окрашивание или действие яда. Этим объясняется также и стойкость к яду, наблюдаемая у некоторых животных: введенный им или принятый ими яд иногда может оставаться в крови в течение ряда дней, не оказывая действия, в то время как у животных, чувствительных к нему, он быстро попадает туда, где имеются клетки с соответствующей гаптофорной группой.
Нечто подобное некогда высказал Парацельс, когда он говорил о «спикуле», о «рыболовных крючках», которыми действенные лекарства должны быть снабжены, чтобы они могли прикрепляться к больным органам. Впоследствии Эрлих построил свою теорию боковых цепей. Задача рецептора, по его представлениям, состоит не в том, чтобы ожидать появления яда; эта группа должна служить также и другим целям, например питанию клеток. Именно эта мысль побудила его и далее разрабатывать свою теорию, и он, в конце концов, пришел к представлению об иммунитете: если комплекс рецепторов скован даже не смертельной дозой яда, то он все же не в состоянии своей соответствующей частью выполнять свои функции, касающиеся питания; эта часть рецепторов, ввиду этого, выпадает, а так как каждый дефект ткани должен быть восполнен, то происходит новое образование этой части рецепторов, причем они образуются в изобилии и тогда в бездействии находятся в крови; но наступает время, когда эти избыточные рецепторы все–таки начинают действовать; это происходит тогда, когда тот яд, на который они установлены, оказывается снова внесенным в организм и может быть последним охвачен, связан. Ибо когда этот яд появляется снова, то рецепторы уже имеются, и именно в этом тайна иммунитета. Эта теория иммунитета была в состоянии дать представление о сущности отравления: гаптофорная группа яда и группа рецепторов клетки организма должны быть в известном отношении одна с другой; от этого отношения и зависит, является ли отравление легким, тяжелым или смертельным или же яд вследствие избытка рецепторов вообще обезвреживается.
Эрлих пошел дальше и столкнулся с проблемой гемолиза: некоторые яды, в том числе также и яды, вырабатываемые бактериями, растворяют красные кровяные шарики. Это явление изучал Борде, который предложил понятие «гемолизины», т. е. яды, растворяющие красные кровяные шарики. Эрлих видел тесную связь между этим учением и своей теорией боковых цепей. Разрабатывая вопрос о гемолизе, он установил, что изучение этой проблемы возможно продолжать в лаборатории; он пришел к чрезвычайно важным результатам в рамках учения об иммунитете, и именно за эти свои успехи он получил Нобелевскую премию.
Эрлих, конечно, видел, что, несмотря на его успешную работу, некоторые вопросы еще остаются открытыми. «Само собою разумеется, — сказал он при вручении ему Нобелевской премии, — что тайна жизни, которую можно сравнить со сложным механическим устройством, этим еще не разрешена: но возможность вынуть из нее отдельные колесики и тщательно изучить их все же означает успех в сравнении со старым методом — разрушить все устройство и желать что–нибудь извлечь из кучи обломков».
Именно это замечание Эрлиха о том, что теперь удастся вынимать из сложного устройства отдельные части, не разрушая всего устройства, привело его к другому и еще более важному успеху в его химиотерапевтическом мышлении и исследовании —• к созданию сальварсана.
Также и химиотерапию следует понимать лишь как продолжение его работы над красками и как продолжение его теории боковых цепей. Размышляя над тем, что определенные вещества действуют на определенные органы и только на них, он пришел к понятию о законах распределения (дистрибутивные законы), в соответствии с которым следует вести лечение. Тогда он придумал и слово «волшебные пули», «Я вправе приписывать себе заслугу, — сказал он в одной из своих лекций, — что я первый стал руководствоваться необходимостью вести лечение с учетом дистрибутивных законов. Этот взгляд стал также источником теории боковых цепей; даже мои противники должны согласиться со мною в том, что теория эта оказала весьма сильное влияние на весь ход современного изучения иммунитета. Учение об иммунитете показало нам, что продукты иммунизаторной реакции, антитоксины, сковываются бактериями или выделяемыми ими продуктами при помощи специфических групп. Это облегчает нам понимание специфического изучения, достигаемого при помощи антител. Если мы, например, можем достигать излечения при помощи ряда бактериальных сывороток, то понять это очень легко. Защитные вещества, содержащиеся в соответствующей сыворотке, в инфицированном организме находят места для нападения только в бактериях, но не в самих тканях. Эти антитела только паразитотропны, но не органотропны, и поэтому не приходится удивляться тому, что они, подобно волшебным пулям, сами отыскивают свою цель. Так я объясняю изумительные успехи такого лечения».
Эрлих считал вполне естественным, что, с такой точки зрения, лечение сыворотками может лучше всего уничтожать те бактерии, на которые оно установлено. Но, подчеркивал он, этот путь создания антител применим только при некоторых инфекционных болезнях; при многих инфекциях создать сильный и длительный иммунитет чрезвычайно трудно. Это относится к малярии и, пожалуй, к болезням, вызываемым трипаносомами; поэтому необходимо найти химические вещества, убивающие паразитов. Что такой принцип возможен, доказано успехами при лечении малярии хинином и лечении сифилиса ртутью.
Но найти такие химические вещества сложнее, чем изготовить сыворотку. Это говорил сам Эрлих. Ибо эти химические вещества не так безразличны, как сыворотки, и способны оказывать на организм вредное действие. Тогда все еще хорошо помнили о катастрофе, происшедшей при лечении африканской сонной болезни, вызываемой трипаносомами, атоксилом, соединением анилина и мышьяковой кислоты: сонная болезнь излечивалась, но негры при этом теряли зрение. Все эти лекарства оказывают действие не только на бактерии, но и на организм. Эрлих пришел к такому заключению, разрешая задачу, которой он тогда занимался, — разрабатывая химиотерапию.
Если мы хотим создать могущественное лекарство, то мы должны научиться прицеливаться, т. е. перестраивать ядовитый препарат, пока он не будет обезврежен, т. е. пока мы не получим соединения, лишенного ядовитого действия. Это положение Эрлих и применил на практике.
При работе именно над атоксилом Эрлих убедился в том, что вносить такие изменения не трудно, но понадобилось большое терпение, чтобы достигнуть цели и изготовить препарат, безвредный для человека, но сохраняющий свое действие на трипаносомы. Он назвал эту цель великой стерилизующей терапией (Therapia magna sterilisans), т. е. полной стерилизацией сильно инфицированного организма, совершающейся сразу. С этой целью Эрлих и его сотрудники многократно изменяли препарат атоксил, принесший столько разочарований, пока, в конце концов, не получили препарат, который излечивал животных, пораженных трипаносомами. Но несмотря на это, Эрлих писал: «Я хорошо сознаю, что опыты на животных еще не позволяют делать вывод, что препарат пригоден для лечения человека, так как здесь индивидуальная чувствительность, особенно у людей со скрытым поражением жизненно важных органов, чрезвычайно затрудняет нашу задачу. Но все же эти благоприятные результаты лечения различных животных, страдающих многими видами трипаносомных инфекций, возможны, и мы не должны отказываться от мысли, что это же удастся и при лечении человека… Мы должны и далее идти по пути, который для нас уже ясно намечен».
Как известно, этот высокий полет мысли вскоре стал реальностью: летом 1910 г. Эрлих предложил свой препарат, получивший название «сальварсан»; сифилис, одна из самых страшных заразных болезней, казался побежденным.
Но даже после создания этого препарата, который можно было справедливо считать чудодейственным, стремление Эрлиха создать великую стерилизующую терапию не увенчалось успехом, так как даже сальварсан не смог одним ударом возвратить здоровье сильно инфицированному организму: но это было не разочарование; это был, так сказать, предпоследний этап на пути к победе.
По пути, на который Эрлих вступил первым, затем пошли многие химики; благодаря химии исполнились надежды ряда больных и появились новые надежды, осуществление которых ожидалось в недалеком будущем. Химики создавали новые препараты, фармакологи проверяли их действие; затем химики видоизменяли их, пока они не начинали удовлетворять клиницистов, которые вводили их в практику. Эти средства применялись против малярии и против разных тропических болезней; и, наконец, Домагк предложил применять сульфаниламиды для борьбы с кокковыми заболеваниями, воспалением легких, рожей и гнойными воспалениями. Так возникло множество новых препаратов.
Само собой разумеется, что врачи подумали и о том, чтобы применять химиотерапию также и при раковом заболевании. Несмотря на то что Домагк не достиг успеха, применяя свой химический препарат, который должен был действовать против рака, все же на химиотерапию рака начали возлагать большие надежды, и над их осуществлением работают во многих исследовательских учреждениях.
Но совершенно новая эра химиотерапии началась во время второй мировой войны, когда понятие химиотерапии было расширено, и исследователи научились вместо лабораторий и фабрик, где такие лечебные средства изготовлялись, использовать живую природу, т. е. когда выяснилось, что сама природа вырабатывает вещества, которые для борьбы с бактериями, т. е. различными инфекционными болезнями, гораздо ценнее, чем фармакологические препараты. То, чего добивался Эрлих, но чего он не достиг, — победа его мысли о великой стерилизующей терапии, — было осуществлено благодаря открытию антибиотиков–пенициллина и родственных ему препаратов. Этой эре химиотерапии посредством препаратов, созданных живыми организмами, положили начало шотландец Александр Флеминг.
Нужно только представить себе, как произошло это открытие. Молодой врач высевает культуры бактерий. Время от времени он с целью дальнейших исследований осматривает содержимое стеклянных чашек, в которых бактерии образуют колонии; культуры развиваются нормально, за исключением одной, туда случайно, в тот момент, когда Флеминг приподнимал крышку, попал плесневой грибок и нашел там хорошую питательную среду. Но самое замечательное было в том, что там, где находились маленькие разрастания грибка, культура бактерий исчезла, как бы вытесненная грибком. Всякий другой бактериолог не придал бы значения этому происшествию. Нечто подобное случается часто, и если культура бактерий испорчена вследствие проникания плесневого грибка, то ее просто выбрасывают и дело на этом кончается. Но для Флеминга оно не закончилось. Почему — спросил он себя — бактерии, находившиеся по соседству с грибком, исчезли? Чем это было вызвано и что это за грибок? Вот какие мысли появились у Флеминга и, благодаря этому, произошло нечто великое — открытие пенициллина. Установив, что он имеет дело с определенным грибком (Penicillium notatum), Флеминг не выбросил зараженных им культур, но продолжал исследования и установил, что этот плесневой грибок вырабатывает вещество, под действием которого бактерии исчезают, а так как он имел дело с определенным видом кокков, вызывающих нагноение, то он пришел к выводу, что в его распоряжении находилось средство, которое можно было бы применять при борьбе с вредными бактериями. Это была великая мысль, но вначале ничего дальнейшего сделано не было. Флеминг кратко сообщил о своем открытии в научном журнале. Но когда впоследствии, приблизительно через десять лет, началась вторая мировая война и понадобились средства, убивающие бактерии, то об этой работе Флеминга вспомнили, и она стала действительностью.
Переход к способам рассмотрения и формам мышления XX века происходил не как переворот, а постепенно, причем остатки прошлого сохраняли свое значение еще в течение некоторого времени и, возможно, сохранили его навсегда.' Примером этому может служить деятельность весьма известного в свое время хирурга Бира, чьи заслуги перед наукой весьма значительны. Только точное естественнонаучное мышление, каузально–механистическое рассмотрение явлений и проблем сделали возможным развитие медицины из нигилизма и до сверкающих вершин во второй половине XIX века и позднее. Но все же даже в первые десятилетия XX века были выдающиеся врачи, которые по меньшей мере частично не отказывались от телеологического мышления. Таким был уже названный нами Бир, открыто отстаивавший телеологическое мышление. Оно, очевидно, соответствовало его существу и было, как он утверждал, его природным качеством. Возможно, что этому способствовало его юношеское переживание. В 1883 г. он впервые вошел в аудиторию клиники выдающегося интерниста Квинке — на стене он увидел надпись: «Стремитесь к познанию и не спрашивайте о его пользе». Об этом положении Бир много размышлял и результатом этого была большая неудовлетворенность. Нет, думал он, о цели спрашивать надо; так он пришел к телеологической точке зрения и стал представителем этого направления.
Когда его впоследствии, в 1909 г., за нее осуждали, он выступил с небольшим докладом. Позднее, в 1922 г., он подробно обосновал свою точку зрения в статье «О способах медицинского рассмотрения, в частности о механистическом и телеологическом». В этом споре речь была скорее о мировоззрении. Несомненно, что даже в наше время каузально–механистического способа рассмотрения недостаточно, чтобы объяснить все «загадки» жизни и человека. Имеется еще много пробелов, заполнить которые естествознание старается и в наше время. Возможно, что Бир и многие другие рассматривали телеологическую точку зрения только как принцип, позволяющий искать решение, как учение о мудром и целесообразном действии сил природы; все то, что всегда происходит в природе, имеет смысл и содержит намерение.
Чтобы защищать точку зрения выдающегося врача, мыслящего телеологически, нет надобности утверждать, что в настоящее время многие врачи и даже физики оставили каузальную точку зрения, так как она не давала им возможности идти вперед. Это неверно: но верно то, что всегда были врачи и вообще естествоиспытатели (но не было в наше время физиков), которые мыслили и мыслят телеологически, причем нет никаких оснований их за это осуждать. Только нельзя смешивать цель и причину.
Но Бир в своей уже упомянутой нами статье сформулировал свои взгляды так, что он, несмотря на свое обращение к телеологическому пониманию, не отвергал и каузального материализма, но только отказывался от него как от единственно пригодной формы естественнонаучного мышления, мышления в медицине. Если бы одни только каузально–материалистические воззрения были состоятельны, то вообще не было бы разумно работающего организма. «Тогда человек, — говорил Бир, — имел бы глаза не для того, чтобы видеть, имел бы уши не для того, чтобы слышать, мозг не для того, чтобы думать, нет, это жалкое существо, состоящее из причины и действия, должно видеть, так как у него есть глаза, должно слышать, так как у него есть уши, и думать, так как у него его головной мозг».
Но Бир, не вполне отвергая каузально–материалистическую точку зрения и прибегая к телеологии как к ее дополнению, как к восполнению пробела, связанного с недостаточным познанием, сам в сущности снова приходит к материализму, несмотря на свое откровенное заявление, что его мышление является телеологическим. Здесь имеется раздел, которого Бир не хочет признать, хотя сам он, по–видимому, для себя уже устранил его. Все области медицины требуют этого.
Разумеется, верно, что медицина не только естественная наука, не только наука вообще. Она в высокой степени является искусством, а присоединяющиеся этические предпосылки делают медицину и облик врача еще сложнее, красивее и богаче. Но все это не обосновывает телеологического представления о сущности медицины. Бир и сам понимал это и поэтому беспрестанно требовал объединения обеих точек зрения, причем телеологической он назначал роль, о которой уже говорилось, а именно роль дополнения[5]. Внутренняя борьба за материализм и каузальность началась уже раньше.
С победой бактериологии вхождение медицины в науку завершилось. Врачи освободились от догм и перешли к естественнонаучному мышлению, при котором имели значение только наблюдение и эксперимент (опыт), а теория допускалась лишь постольку, поскольку она подтверждалась наблюдением и экспериментом и была важной рабочей программой. Все чувствовали это, был достигнут поворотный пункт, и можно было ретроспективно оценить множество различных теорий, которые до того времени были придуманы и предложены врачами различных эпох. Это сделал Гельмгольц, блестящий физик и изобретатель глазного зеркала.
В 1877 г. он на торжестве по случаю юбилея Военно–медицинской академии в Берлине сделал доклад о мышлении в медицине. Он перенесся мысленно на 35 лет назад, в эпоху, когда он, будучи еще слушателем академии, по такому же поводу делал доклад в тех же стенах. С того времени не только мировая история, но и медицина достигли огромных успехов. Тогда и еще раньше основная ошибка медицины заключалась, можно сказать, в том, что она гналась за обманчивым идеалом научности и запуталась в односторонности и неправильной переоценке дедуктивного метода. Но именно в медицине упорное неприятие движения вперед имеет тяжелые последствия. Наилучшим врачом всегда надо было считать такого, который глубже всего понимал причинную связь явлений в природе. Так как ранее о законах природы знали мало, то философы придавали наибольшее значение прежде всего мышлению, логической последовательности и завершенности системы, которую они умозрительно себе выбрали и разработали.
Но было ошибкой, когда при этом считали возможным отказаться от наблюдения и восприятия, заменяя их метафизическим умозрением. Теории, которые с течением времени возникали в области медицины, носили, так сказать, патологический характер. Некий врач, который как практик заслужил всеобщее признание, был их автором, а его ученики старались превзойти своего учителя. Если они оказывались лицом с новыми данными, то они не просто отвергали теорию, но ссылались на старые авторитеты. Сводить все болезни к одному единственному основанию тоже считалось особенно высоким научным достижением.
Для всех систем была характерной их нетерпимость к другим взглядам. Несмотря на это, они не всегда были только выражением медицинского мышления, которое соответствовало тому или иному автору и его времени, т. е. не только чем–то преходящим, но развитием, плодотворным для будущего. Когда Гиппократ говорил о жизненной теплоте (emphyton thermonj, поддерживаемой приемом пищи, когда она снова варится в желудке, что является источником всякого движения жизни, то он при этом затронул вопросы, которые нашли себе объяснение много позже или принесли новые существенные знания; достаточно напомнить об учении о равновесии между работой и теплотой или о законе сохранения энергии.
Когда витализм был преобладающим учением, то врачи рассматривали значительную часть процессов жизни не как результат сил природы, которые оказывали свое действие с непреодолимой неизбежностью и по твердым незыблемым законам. Виталисты полагали, что жизненная сила есть похожее на душу существо, и многие мыслящие люди — не только философы — должны были возражать против этого учения. После того как аускультация и перкуссия уже доказали свою диагностическую ценность, все–таки находились врачи, высказывавшиеся против этих грубых механических способов исследования и утверждавшие, что врач, обладающий ясным умом, не нуждается в этих методах. Кто хочет узнать реакцию жизненной силы, тому, говорили они, достаточно исследовать пульс. Ведь многим врачам было очень трудно освободиться от старых взглядов и приобщиться к новым данным или хотя бы понять их.
Гельмгольц рассказывает о враче, заявившем, что он не нуждается в глазном зеркале, так как у него и без этого хорошее зрение. Так в то время оставалось непонятным такое важное нововведение, как глазное зеркало. Даже такой человек, как Гельмгольц, должен был понять, что борьба против всего старого, особенно против устаревшего, была очень трудна.
Гельмгольц был законченным естествоиспытателем, врагом всякой метафизики, и это определило характер его доклада о мышлении в медицине. При этом он был очень далек от того, чтобы бросать камни в своих предшественников в медицине, в старых врачей. Ведь знания были незначительными, а ошибки, в конце концов, были такими же, какие делала также и интеллигенция просвещенных веков.
В те времена широко обсуждалось также и причинное мышление в медицине. Некоторые насмехались над ним и издевались над врачами, которые особенно ревностно искали причины болезней. Они были неправы, так как принцип каузальности должен был издавна быть для врачей предметом размышлений и исследований и способствовать их успехам.
В медицине лечение больного, разумеется, должно быть на первом плане, а даже и в наше время существует еще много болезней, при которых медицина может помочь, хотя и не знает их причины. Но каждый врач, мыслящий научно, а также и не врачи знают, что именно в медицине поиски причины являются предпосылкой или по меньшей мере важнейшей помощью для достижения цели.
Когда в последние десятилетия XIX века бактериология одержала победы, то это побудило врачей при всякой болезни, где только было возможно, искать микроорганизм. Принцип каузальности господствовал. Его ограничили только в XX веке. Если Петтенкофер еще не придавал значения этой мысли, то впоследствии это стало более ясным, и врачи увидели, что не только должны быть налицо бацилла или другой микроорганизм, чтобы вызвать инфекционную болезнь, но что для того, чтобы вообще возникла болезнь, необходимы также и другие определенные условия. Так пришли к понятию кондиционализма, который вначале основывался на положениях математики: если то или иное условие выполнено, то получается и результат, т. е. болезнь. Но здесь мы имеем дело не с математикой, а с биологией и патологией, с живым организмом, подчиненным своим законам, не похожим на математические формулы. Поэтому, в конце концов, возник пересмотренный кондиционализм, который лишает каузальность ее простоты и обогащает кондиционализм жизненным фактором.
Ради простоты мы можем разделить причины на три группы: 1) специфические причины: примером может служить холерный вибрион; 2) врожденное предрасположение, заключающееся в сумме причин, факторов и свойств; 3) временный, преходящий фактор, который опять–таки состоит или может состоять из ряда частей; в виде примера снова можно было привести холеру. Клиницист F. Martius указал, что мы не вправе отождествлять акт заражения и процесс заболевания; анализирующее мышление запрещает это. Если мы представляем себе кондиционализм как действие единственного условия, условия для данной болезни, то это нас, естественно, не приводит к истории возникновения болезни; этого условия бывает достаточно только при несчастных случаях.
Но даже и при самых простых и самых ясных инфекциях, например при холере, этого условия часто бывает недостаточно. Также и при часто упоминаемом приступе астмы, тоже связанном с вышеупомянутым сложным рядом условий, ограничиться принципом каузальности мы не можем. Martius здесь говорил «о принципиальной критике кондиционализма и о теоретическом, на познании покоящемся обосновании правильно понятого каузализма в смысле энергетически ориентированной естественной науки».
В спор между каузалистами и кондиционалистами тогда вмешался физиолог Verworn, в 1908 г. резко выступивший против каузального мышления в медицине: «Понятие о причинах — мистическое понятие, возникшее в первобытную фазу человеческого мышления. Строго научный способ изображения знает не причины, а закономерную зависимость». Несколько лет спустя Verworn, рассматривая проблемы мировоззрения и снова выступив против каузализма и в защиту кондиционализма, подчеркнул, что речь идет не просто о способе выражаться, но о мировоззрении, очень глубоко проникающем во все теоретические и практические вопросы: каузализм наивен, кондиционализм критичен; первый оставляет нас на поверхности, второй проникает в глубину; кондиционализм порывает с многочисленными лжепроблемами и открывает простор для новых исследований.
Кондиционализм мог уже давно проникнуть в медицинское мышление. Во время эксперимента при одной и той же причине всегда наблюдалось одно и то же действие и притом уже тогда, когда этот эксперимент был очень простым, и о точной лабораторной работе говорить не приходилось. Но при этом наблюдалось (Johannes Muller, 1826), что даже при различных действиях могут быть налицо одни и те же причины, так что можно было установить закон специфической энергии органов чувств: раздражение мышцы электричеством вызывает подергивание, раздражение зрительного нерва электричеством — оптическое действие и т. д., раздражение было одинаковым, но органы были разные, чему соответствовало также и различие в действии раздражения. Но условие (conditio) было необходимо, и оно было определяющим. Открытие закона о сохранении энергии (Robert Mayer, 1844) способствовало такому мышлению.
В наше время борьба между обеими теориями представляет уже только исторический интерес; на смену им пришел расширенный кондиционализм[6], а кроме того, в учебных руководствах появилось понятие «этиология», причем еще и теперь этиология составляет первый раздел в каждом руководстве о патологии и в то же время является его самой темной главой, хотя бактериология и вирусология, учение о гормонах и витаминах и т. д. уже пролили некоторый свет на эти вопросы. В некоторых учебниках и тем самым в мышлении молодых, а затем и пожилых врачей этиология, конечно, отождествляется с причиной (causa) и замыкается в этой области современного медицинского мышления. Глава об этиологии тем самым упрощается, но сомневаться в ее сложности никак нельзя.
Полиомиелит является не только последствием заражения полиовирусами; нет, заболевание зависит также и от других факторов, и это положение применимо не только к инфекциям, но и к другим заболеваниям, в том числе и к нарушениям обмена веществ, как это можно усмотреть на примере диабета. Налицо дремлющий наследственный фактор, который проявляется под действием как внешних, так и внутренних обстоятельств, которые не являются побудительной причиной (causa). Ибо к понятию каузальности относится и неизбежно наступающее действие.
Конечно, нельзя оставлять без внимания, что понятие причины строго определено только в науке. В разговорной речи этим словом также и врачи пользуются неправильно так часто, что с этим надо считаться. Это проявляется также и в статистике смертельных исходов, так как врачи часто указывают как причину смерти последнюю болезнь, в то время как медицинская статистика требует, чтобы указывалось основное заболевание. От этой путаницы страдает вся медицинская статистика: как пример можно назвать воспаление легких и нарушение кровообращения, у больного раком.
Для практического врача, естественно, упомянутых выше трех условий недостаточно, чтобы полностью объяснить и понять болезнь. Этому должно помочь еще мышление топографически–физиологическое, мышление в свете анатомии и физиологии. При опухоли решающим является не только вопрос о злокачественности, как и вопрос о быстроте ее развития, но также и место, где она возникла, как и действие, которое она там оказала. Представим себе опухоль головного мозга; здесь наиболее важно ее расположение: вызвала ли она слепоту или же паралич, или же, чтобы вызвать катастрофические последствия, достаточно повышения внутричерепного давления. Заболевание железы внутренней секреции тоже вызывает различные размышления. Весь комплекс условий следовало бы дополнить топографическим фактором, чтобы получить вполне ясную картину причины болезни.
Кондиционализм, разумеется, прав, если он в своем мышлении отдает предпочтение фактору № 1, а именно тому, что мы приносим с собой, т. е. конституции, тому, что обусловлено наследственностью. Холерный вибрион не смог бы вызвать холеру, если бы человек не был в такой биологической ситуации, что этот микроорганизм оказался патогенным для него, в то время как для многих других живых существ, даже высокоразвитых, он непатогенен. Мы знаем также, что на многих животных яды не действуют. Из всего этого можно заключить, как сложно понятие причины болезни; к так называемым главным условиям надо прибавить еще дополнительные, которые отнюдь не являются второстепенными. При этом надо помнить, что именно те факторы, которые мы можем отнести в главную группу условий или предпосылок, между собой не равнозначащи; их сущность еще далеко не выяснена. В том или ином случае можно подумать о простуде, т. е. о моменте, существенно способствующем проявлению болезни, или же о чересчур обильном обеде, к которому присоединились явления болезни. Этих факторов возможно избежать, но другие, главные факторы — этиологические, конституция — являются данными величинами; над их устранением или ослаблением медики работают, иногда даже успешно (здесь можно назвать прививки, профилактику, гигиену), но старания их часто безрезультатны. Также и здесь мы видим, как теоретическое медицинское мышление вторгается в практическую работу врача, не только в его терапевтические, но и профилактические меры. Martius как сторонник так называемого энергетического природоведения считал предпосылкой, например, к воспалению легких наличие «специфического состояния тканей легкого». В таком случае, естественно, должна присоединиться и так называемая этиология, т. е. пневмококк или другой микроорганизм. Под этим специфическим состоянием тканей разумеют то же, что впоследствии было названо предрасположением организма (диспозиция) — не одного только органа — и для этой готовности ряд факторов является или может оказаться определяющим. Как мы видим, также и Martius представлял себе проблему каузальности в медицине чрезвычайно сложной, и с 1914 г., когда вышел в свет его труд, многообразие в этом вопросе не уменьшилось. Кроме того, эксперимент на животном не может дать нам вполне ясного ответа, так как — на это всегда надо указывать — например, естественная инфекция не тождественна и не должна быть тождественна инфекции, вызванной экспериментально.
Тем временем также и успехи физиологии, о которых говорилось выше, оказали на медицинское мышление свое влияние. Время, когда целлюлярная патология Вирхова властвовала над мышлением врачей и все проявления болезни рассматривались с точки зрения патологоанатомической картины, уже прошло, и на первый план начали ставить и физиологию — не строение, а функцию клетки и воздействие функций отдельных органов на остальной организм. Очень скоро это распространилось также и на проявления болезни, и Ludolf Krehl смог создать учение о патологической физиологии, явно противопоставляя ее патологической анатомии, т. е. тому, что до этого времени господствовало в учении о болезни[7].
Krehl пытался представить возникновение, распознавание и лечение внутренних болезней, описывая происходящие при них процессы. Он хотел показать, что происходит в организме, если в нем распространяется болезнь, и объединил все это под понятием патологической физиологии. Он при этом не упустил из вида анатомии, но напомнил о великих физиологах прошлого, которые все были также и анатомами, и в своих лекциях рассматривали строение и функцию органов как одно целое. Он понимал, что каждая форма рассмотрения имеет значение в зависимости от поставленных перед нею задач, но что каждая из них так же важна, как и другие, так как они одна другую дополняют и одна в другой нуждаются. Благодаря Вирхову болезнь стала местным процессом. Можно утверждать, говорил также и Krehl, что ряд болезненных состояний, несомненно, требует локалистического рассмотрения; кроме того, у человека существуют частичные диспозиции, частичное предрасположение к заболеванию; это надежный путь для изучения болезней, и покидать его нельзя.
Морганьи в свое время выпустил свою знаменитую книгу о местонахождении болезней; также и теперь следует сказать, что при целом ряде состояний можно с полным правом говорить о месте болезни. Но при значительно большем числе изменений структуры, состава и функции следует обращать внимание именно на это, а не на одну только патологическую анатомию. Мы видим это при многочисленных болезнях, а особенно при инфекциях с поражением какого–нибудь одного главного органа.
Krehl в начале XX века высказал мнение, что физиологии человека в сущности еще не существует, так как все то, что мы знаем, получено при исследованиях на животных; следует установить, что является обычным, что является правилом. «Всякое болезненное состояние, — писал он, — взятое в отдельности, вероятно, также и хорошо известное и кажущееся совсем простым, в противоположность обычным представлениям, окажется значительно более сложным. Но говорит ли это против принципа Морганьи и Вирхова? Нет. Место болезни является лишь более распространенным, более того, имеется не одно место; каждая болезнь имеет несколько и даже много мест».
Но бывают — и на этом основано учение, которое создал Krehl, — болезненные состояния, которые невозможно безоговорочно вставить как звенья в цепь мыслей Вирхова. Как пример Krehl приводит заболевания щитовидной железы, нарушения обмена веществ, некоторые инфекционные болезни и гемофилию.
Что локалистические взгляды Вирхова часто необоснованны, показывают и инфекционные болезни, при которых заразное начало и выделяемые им яды обращаются во всем организме и вызывают изменения во всех клетках. Каждый из нас, говорит Krehl, может мыслить только в рамках своего времени; поэтому нет никаких оснований окончательно решать вопрос о местных и общих болезнях; только будущее разрешит этот вопрос; при целом ряде состояний это будущее обратится против основных взглядов Вирхова.
Krehl высказывает также и мысль, которая впоследствии стала как бы мировоззрением врачей: «Человек есть одно целое и этот человек заболевает». Также и старые врачи придерживались этого взгляда и знали только состояние болезни всего организма. Никто, разумеется, не отрицает, что тело человека слагается из систем органов. Но если патолог изучает только расстройства со стороны тканей и их корреляции, то он пропускает существенное в целостности всех тканей и клеток, составляющих личность. Подобных взглядов придерживаются и при физиологическом исследовании. Krehl также высказывает мысль, что здесь уже нельзя обойтись без «философии природы». Но это понятие, которое теперь так хулят, следует, по его мнению, в неразрывной связи с индуктивным исследованием снова восстановить в его правах; только тогда возможно достигнуть успеха в этом вопросе.
Итак, Krehl понимает под патологической физиологией не полное господство функции, но сочетание между патологической анатомией и физиологией, когда при изменении функции клетки рассматривается также и действие на остальные органы, т. е. на организм в целом. В этом смысле патологическая физиология указывает врачу путь для его медицинского мышления. При этом, конечно, дело не обходится без систем и теорий. Но цель связана с естественнонаучным анализом течения болезни. Врач учился и должен научиться мыслить в духе Вирхова. Если он приходит к постели больного и на основании своего исследования ставит диагноз, например воспаления легких, то он представляет себе больной орган, каким он мог бы увидеть его при вскрытии, как бы видит уплотнение ткани, заполненной воспалительным экссудатом, и благодаря этому сразу объясняет себе субъективные расстройства, беспокоящие больного, легкое которого ограничено в своей функции. Но он видит также, как это заболевание легкого влияет на остальные органы — на сердце, на кровообращение и т. д.; короче говоря, он мыслит также и в духе патологической физиологии. И, правильно представляя себе теперь анатомию и физиологию данного больного, врач приходит к пониманию данного случая в целом и тем самым возможностей терапии. Таким и должен быть современный врач.
Такой способ рассмотрения, разумеется, более сложен, чем чисто патологоанатомический. Но он более соответствует действительности, а ведь в этом все дело. Ибо, когда мы представляем себе и понимаем обе стороны заболевания — изменения в органе и их последствия (или в обратном порядке), то нам легче лечить больного.
Все медицинское мышление, как ему обучал Вирхов, было чересчур односторонним, чтобы удовлетворять врача. Терапевтический нигилизм, проявлявшийся Шкодой и его последователями, нужно было объяснять не только отсутствием соответствующих лекарств, но также и односторонним анатомическим способом рассмотрения, который был создан венской школой, а затем благодаря Вирхову стал классическим. Следует повторить: все это нисколько не умаляет гениальности таких людей, как Рокитанский и Вирхов, но анатомия составляет только одну половину: нужна также и физиология — мышление в духе патологической физиологии.
Если мы смотрим на больного с точки зрения, с одной стороны, патологоанатомической, а с другой — патологофизиологической, то это уже мышление, имеющее в виду принцип целостности и в настоящее время ставшее всеобщим врачебным мировоззрением.
Это целостное рассмотрение относится как к единичному случаю, так и к способам лечения, показанным в этом случае. В сущности это две различные вещи, но они связаны между собой, так как цель их в том, чтобы изыскать наилучшие возможности для восстановления здоровья.
Основой этой современной формы мышления является то, что теперь называется психосоматической медициной. В ней, конечно, нет ничего нового. Ибо уже в древнейшие времена знали о связях между телом и душой, и, если о психосоматической медицине не говорили, то все же сознавали, что душевные волнения могут вызывать болезненные состояния тела. Примером может служить случай со знаменитым врачом древности Эрисистратом, который был приглашен к сыну царя, так как этот цветущий юноша постепенно угасал, причем врачи не находили причины его заболевания. Эрисистрат исследовал больного по правилам того времени и ощупал его пульс; он установил, что пульс больного учащался всякий раз, как любимая рабыня царя входила в комнату. Диагноз Эрисистрата был короток: несчастная любовь; мы ведь знаем, что она во все времена была способна приводить к заболеваниям. Эрисистрат посоветовал царю отказаться от рабыни и отдать ее сыну. Это простой пример, но и в позднейших сочинениях врачей часто встречаются указания на нередкую зависимость между душевными переживаниями и заболеванием тела. Впоследствии И. П. Павлов, бывший не клиницистом, а физиологом, как уже говорилось выше, создал научные основы психосоматики, разработав учение об условных рефлексах. Но понятие и термин «психосоматика» возникли лишь незадолго до второй мировой войны и из Америки были перенесены в Европу и в другие страны.
Психосоматика охватывает всю медицину. Ее нельзя рассматривать как особый предмет; врачи только должны понять, как огромно влияние душевного мира нй все телесное. Вначале те, которые обращали внимание на это влияние, — сталкивались с сопротивлением, так как учение это как теория не входило в рамки обыкновенной школьной медицины; но в настоящее время многие клиницисты уже обращают внимание студентов на психосоматические связи.
Один из нагляднейших примеров того, что называется психосоматикой, — это язва желудка. Даже врачи, не являющиеся сторонниками психосоматического мышления, допускают, что именно при этом заболевании психический фактор играет очень большую роль. Были также сделаны попытки искусственно вызвать язву желудка экспериментально; для этого подопытных животных подвергали всевозможным психическим воздействиям, но эти эксперименты пока еще не вполне убедительны.
У человека слизистая оболочка желудка чувствительна, так как она весьма лабильна и легко выходит из состояния равновесия. Слизистая оболочка желудка сама по себе, пока она здорова, конечно, защищена от воздействия желудочного сока; иначе у каждого человека желудочный сок разъедал бы слизистую оболочку с образованием язвы. Но эта слизистая оболочка чувствительна и в ней легко возникает язва, которая для своего заживления, часто требует значительного времени. При эксперименте на животном вызвать свежую язву удается, но язва желудка у человека — процесс медленный и поэтому не тождественный язве, экспериментально полученной у животного.
Но душевные переживания, как это возможно установить, сказываются не только на желудке, но и на многих других, чуть ли не на всех органах. Поэтому психосоматика, несмотря на первоначальные возражения, так быстро распространилась и была всеми признана. В известном смысле психосоматическая медицина компенсирует чересчур насыщенное техникой понимание болезней, которое многие воспринимают односторонне.
Итак, в медицинско–философском мышлении про изошла перемена, во всяком случае не первая в истории медицины. Уже часто ставился вопрос, чем бывает обусловлена болезнь — нарушениями в теле или же в душе, но современное понимание избегает этого «или–или», «извне или изнутри». В настоящее время мы рассматриваем болезнь уже не как поражение органа, а только в зависимости от личности в целом. Болезнь нельзя сводить к лабораторным данным, и многие примеры подтверждают правильность такого понимания, В настоящее время мы знаем, что человеку с повышением артериального давления недостаточно назначить лекарства, понижающие его; нужно выяснить, почему это повышение артериального давления произошло. Причинами этого может быть, например, чрезмерный умственный труд, чрезмерная ответственность, уменьшения которой следует попытаться добиться, словом, нужно придать жизни этого человека гармонию, которой он пренебрегал на протяжении ряда лет. Поэтому также и в наше время придается такое большое значение диалогу между врачом и больным, беседе, благодаря которой врач раскрывает корни заболевания. Таково современное лечение при психосоматических болезнях; проводить его в массовой практике кассовых врдчей, как можно понять, трудно. Поэтому многие высказываются за возвращение к старому обычаю иметь домашнего врача, когда такое лечение проводилось легче. Именно при психосоматических заболеваниях врач и больной, чтобы достигнуть выздоровления, должны затратить некоторое время.
Само собой разумеется, что надо остерегаться рассматривать все с точки зрения психосоматики. Есть много болезней, которые следует лечить только как страдания тела, так как они возникают исключительно в нем. Это не только повреждения, несчастные случаи и т. п., но и многие органические заболевания, не имеющие никакого отношения к психике.
Несомненно, что причиной очень большого числа симптомов болезни являются конфликтные ситуации, т. е. что эти болезни носят психосоматический характер. Болезням, связанным с цивилизацией, при этом было отведено первое место. Семейные неурядицы, внутренняя несобранность, непосильная нагрузка, денежные затруднения, вообще стесненное положение–все это может быть источником симптома органического заболевания. Полагают, что более 40% всех расстройств со стороны сердца и кровообращения, затем повышенное или пониженное артериальное давление — все то, что раньше называлось неврастенией, — многие расстройства глотания, многие случаи головных болей, желудочные или кишечные расстройства, некоторые женские болезни и т. д., носят психосоматический характер. В наше время это — вполне обоснованное понимание болезни, и все–таки в этом нет ничего нового. Венский клиницист Нотнагель (умер в 1905 г.) предложил понятие «Pseudo–angina pectoris vasomotoria» (вазомоторная ложная грудная жаба), указав этим на нарушения со стороны функций сосудов, дающие клинические симптомы грудной жабы, но все–таки таковой не являющейся, так как стенозирующий склероз венечных артерий при этом отсутствует. Далее известно, что у многих людей под влиянием страха появляются расстройства со стороны кишечника; так бывает перед экзаменами, но такие состояния наблюдались также и у полководцев, попавших в опасное положение.
Трудно поверить, как много органических страданий и расстройств вызывается душевными переживаниями и огорчениями; даже начало тяжелой инфекционной болезни возможно отнести к душевному потрясению. Несомненно, бывает и почва для несчастного случая, обусловленная душевными переживаниями. Очень многое зависит от основного настроения человека, в большинстве случаев им неосознанного. Гинекологи знают, что нежелательная беременность может повлечь за собой усиление расстройств и даже самопроизвольный аборт.
Психосоматика прилагает усилия к тому, чтобы лучше понять даже ясную клиническую картину, а с другой стороны, — 'психотерапевтической помощью устранить органические расстройства и тем самым облегчить или сделать возможным выздоровление. Это послужило основанием для создания психотерапии, которую каждый врач может применять практически и — сознательно, или бессознательно — применяет в действительности. Каждый знает, что присутствие врача само по себе уже действует как «лекарство», и чем врач опытнее, чем больше его способность понять больного, тем больше он в состоянии действовать как лекарство.
Современная нейрофизиология и психопатология могут способствовать пониманию возникновения многих симптомов болезни, а психиатрия может также и указать, как к таким расстройствам надо подойти психотерапевтически.
Психосоматика сделалась обширной областью врачебного мышления; она помогает лечебной медицине во всех отношениях — как в диагностике, так и в терапии и профилактике. Что касается профилактики, то в психосоматическом аспекте усматривают две задачи: 1) не следует позволять утвердиться укоренившимся привычкам обыденной жизни; 2) нужно освобождать человека от его состояния эгоцентрической изоляции. Люди должны быть подвижными, способными приспособляться; иначе в них укореняются старые привычки, которые тогда — снова надо сослаться на И. П. Павлова — превращаются в условные рефлексы, рабом которых человек тогда становится. В примерах этому недостатка нет. Все то, что принято называть «нервным», относится к этой области.
Но для психосоматической профилактики важно держать человека подвижным. Ибо врач и больной должны знать взаимосвязи между личностью и окружающим ее миром. Это дает больному возможность избавиться от чувства своей неполноценности, причем он начинает сознавать свою ответственность. Наше время склонно ослаблять соприкосновение с окружающим миром и в то же время не позволять человеку оценить других людей. Психосоматика сводится к социальной терапии, и мы часто достигаем успеха только тогда, когда можем перестроить внутренний мир человека. В наше время это необходимо тем настоятельнее, что во всем цивилизованном мире наблюдаются бесчисленные случаи болезней изнашивания и притом у людей высокой квалификации. Проблематика нашего времени становится все более и более многообразной и глубокой, и здесь психосоматическое мышление оказывает врачу огромную пользу[8].