Разбойник, блестя глазами и широкими жестами, пояснил однако только половину плана. Суть ей нечего знать. Настоящая же его идея заключалась в том, что он решил обработать несколько человек из УНРРы. Скоро, говорят, она преобразуется в другую организацию, и та будет по настоящему ведать переселением за океан. Сам он еще не решил, будет ли, и куда переселяться, но связи -- это все, и новые заработки всегда возможны ... а как к ним подойдешь, к такому начальству? Самогоном не угостишь, а явиться просто, и скажем часы поднести -- так и выгнать могут. Тут же дело чистое: литература. В крайнем случае -- возмутятся, но простят, а в худшем...
-- К скандалам я отношусь философски -- сказала Демидова. -- Тем более, что попрошу Викинга рядом со мной встать -- поостерегутся морду подставить. Сперва я очень расстроилась, что многие не поняли. Но я скажу несколько вступительных слов именно для тех, кто не понял.
-- Публику подберу, не беспокойтесь. С разбором, не каждому свободный вход. Значит, договорились. А вы бы еще кого привлекли к этим парашютам, пусть глаза себе портят, а вам половина за идею пойдет...
Когда он ушел, Демидова задумалась, и не заметила, что на махорочной самокрутке навис тлеющей уголек корешка. Уголек упал, прежде, чем она, ахнув, смахнула его на пол, -- и в белом парашютном шелке лежавшего на столе клина осталась аккуратная круглая дырочка с коричневыми краями. Хорошо еще,
что попало в самый узкий угол -- а то чистый убыток! Горестно поругиваясь, Демидова рассматривала дырку -- и вдруг ее осенила вдохновенная идея. Края дырки были как оклеены тончайшей нитью, слегка выпуклой бежевой корочкой. Ну да, ведь это искусственный шелк, и от огня... подшился сам собой, никогда такого тонкого рубчика иголкой не сделать. А что, если ...
Демидова схватила ножницы, отрезала узкую полоску шелка, порылась в ящике стола, вытащила длинный гвоздь, вбила его в кусочек палки, и открыв дверцу топившейся печки, принялась сосредоточенно поворачивать гвоздь в огне, чтобы он раскалился. Потом осталось только провести раскаленным гвоздем по краям полоски шелка -- чтобы получилась подрубленная лента, сама собой собиравшаяся в сборки.
-- Открыт новый секрет производства! -- торжественно объявила Демидова остывшему гвоздю, за неимением других слушателей. -- А еще говорят, что поэты непрактичны! Из таких оборочек сколько воротников сделать можно ...! И на блузки ...
Надеть белую шелковую блузку было бы не только первой стадией воспаления легких, но и полной безвкусицей при окоченевших руках. Из-за этого пришлось со вздохом отказаться и от "моцартовских" манжет, которые так хотелось сделать. Но воротник к платью вышел такой, что Оксана, которую Викинг подхватил все таки, как она ни упиралась -- только ахнула, и тут же начала соображать, что если дать кусочек шпека Демидовой, то может быть, она согласится сделать ей такой же...
В столовой пансиона на Хамштрассе набралось столько людей, что Разбойнику пришлось "Удалиться в альков", как он сказал, и открыть дверь в смежную комнату фрау Урсулы, выставив ее на кухню за еще одну пачку сигарет. Лучшие стулья он вытащил в первый ряд, усадив почетных гостей из УНРРы. Остальные разместились, как могли, сидя и стоя -- всем было интересно послушать.
Демидова волновалась немножко, когда Разбойник потряс заливчатым колокольчиком, тоже заимствованным у фрау Урсулы, и объявил, что программа начинается.
-- Мне бы хотелось сперва сказать несколько слов в свое оправдание -начала она и взяла лежавшие на столике листки, исписанные лиловым карандашом. -- Вот письмо, полученное от одного читателя, который пишет, что обращается от имени многих других. Из какого лагеря передали это письмо -почта ведь теперь почти не ходит -- так же безразлично, как и его фамилия, хотя он подписался. Но важно то, что он пишет. "... когда я прочитал ваш рассказ, то не мог поверить просто, что его автор и автор 'Дипилогической азбуки' -- одно и то же лицо. Как вы могли в этой Азбуке так посмеяться над нами! Очевидно, вы сами не видали страданий и у вас спокойная счастливая жизнь, но это не дает вам еще права ..."
-- И так далее... Демидова положила листок на стол. -- Повидимому, это не только мнение одного автора письма, потому что он его только писал, а другие выбили стекла в сарайчике, где я живу. О вкусах и взглядах не спорят, но фактические данные следует уточнить. В эту войну у меня умерла мать, пропал без вести муж, сестру увезли во время советской оккупации, брат убит на фронте, а две мои дочки погибли при налете ... Живу я пока что в сарайчике и подголадываю, как все. О "счастливой спокойной жизни" при таких обстоятельствах пожалуй говорить не приходится. Но я считаю, что все время плакать невозможно. Один наш большой поэт сказал, что "смеяться вовсе не грешно над тем, что кажется смешно", и никакого греха я в этом не вижу.
Она говорила спокойно и ровно, без нажима, и Викинг, столбом подпиравший потолок у стены за нею, одобрительно качнул головой. По залу пронесся легкий шум, и наступила неловкая пауза -- нелепо же аплодировать человеку, только что заявившему, что он потерял всех своих близких?
-- Браво! -- крикнул на весь зал Викинг, мгновенно схвативший положение -- так руля держать, Демидова! Кип смайлинг!
"Зал встал, как один человек, и устроил автору долго не смолкавшую овацию!" выскочил вдруг вперед тоже нашедшийся Разбойник, и все действительно, последовали его команде, как отдали честь. Аплодисменты были слышны, как потом уверяла фрау Урсула, через весь коридор на кухне, где посуда так звенела, что он должна была посмотреть, не разбились ли стаканы.
Демидова побледнела сперва, как ее роскошный воротник, прикусила губы, но удержалась.
-- Спасибо, -- поклонилась она залу, когда слушатели, все еще аплодируя, стали усаживаться, -- ну а теперь давайте примемся за мою пресловутую Азбуку. Поскольку атомная бомба, расщепив атом, разрушила также многие азбучные истины, то приводимые ниже размышления отнюдь не претендуют на полноту, ибо, как сказал уже Козьма Прутков, нельзя объять необъятного.
-- "А" -- сказал, снова выступая вперед, Разбойник, решивший стать конферансье.
-- А -- Ауслендер -- откликнулась Демидова, садясь за столик и беря рукопись. -- Представитель чрезвычайно многочисленного племени, наводнившего Германию в период начала нашей эры. Говорили ауслендеры с туземцами, а иногда и между собой на особом наречии, состоявшем главным образом из двух слов: "никс" и "гут". При помощи этих слов и жестов они упразднили всю грамматику, а письменности у них вообще не существовало. Наиболее характерные черты племени ауслендеров: 1) небритый, лохматый, растерянный и голодный вид; 2) полное безразличие к господствовавшему тогда в Европе понятию "ферботен". Там, где каждый порядочный немец уже остановился в священном трепете перед "ферботен", ауслендер только начинал разворачиваться; 3) к числу лучших нравственных качеств ауслендеров относится их поразительное единодушие в борьбе с внешним врагом, который назывался "немец"; 4) все ауслендеры стремились вернуться на родину. Для того, чтобы УНРРе стало понятно, почему ауслендеры хотели, но не могли, а Дипи могут, но не хотят, будущим историкам придется написать не мало томов. Пока это непонятно никому, кроме Дипи. 5) В отличие от других завоевателей Европы ауслендеры ничего не приобрели, но зато теряли постепенно все: дом, родину, близких, вещи и документы. Движимое имущество заключалось в чемодане, а недвижимое в жене, детях и престарелых родителях. 6) Немцы дружно презирали ауслендеров и без различия пола и возраста шли на них единым фронтом под лозунгом "ферботен". Но ауслендеры не сдавались. К концу войны их засилье в Германии было настолько велико, что в центре Берлина, на Александер-платц было очень трудно найти берлинца германского происхождения."
-- На Александерплатц -- пояснил Разбойник -- было второе отделение берлинской префектуры для иностранцев. Я первый раз спрашивал, как туда пройти, у тринадцати людей подряд. Все оказались иностранцами и все отвечали: "никс ферштеен!"!
"Однако, конец войны оказался гибельным для этого племени. Через несколько недель после перемирия ауслендеры исчезли, переродившись в ДИПИ.
"Б" большое -- бомба. Человеческое изобретение, сводящее на-нет не только все остальные, но и самого изобретателя. Бомбы бывают разные, но наибольшим успехом пользуются атомные. Не потому, что они сделаны из атомов -- это еще можно было бы стерпеть, а потому, что начинают разрушение именно с них.
"б" маленькое -- "бауер". Безымянный обитатель городских окрестностей и владелец большинства земных благ. "Ходить до знакомого бауера" -чрезвычайно распространенное, хотя и весьма среднее развлечение многих Дипи."
-- Меновая торговля применяется обычно в условиях примитивной экономики -- любезно пояснил Разбойник первому ряду слушателей, -- или практикуется культурными завоевателями, предлагающими туземцам стеклянные бусы в обмен на золото и драгоценные меха. В наши дни мы скромно меняем кофе и сигареты, а иногда и золотое колечко на масло и мясо у окрестных крестьян.
"В" -- война. Что такое -- известно всем, а особенно нам, потому что для нас она далеко не кончилась. Даже наоборот -- приходится сражаться на нескольких фронтах."
-- С вышеупомянутыми бауерами, если они требуют слишком много, а дают слишком мало -- ввернул Разбойник, и с...
-- И с эмпи, если за нами охотятся, чтобы выдать советским -- жестко отчеканила Демидова, в упор смотря на сидевших в первом ряду, -- потому что есть еще одно "в" -- а именно: выдача. Выдаваемые же предметы могут быть неодушевленными, как например паек в лагерях, и одушевленными -- как их обитатели. Выдача первых -- радует. Выдача вторых...
По залу пронесся испуганный шелест.
("Отчаянная женщина -- подумал Викинг. -- Впрочем паспорт у нее настоящий, а терять, пожалуй, действительно нечего больше").
-- Следующая буква -- "Г"! -- воскликнул Разбойник, стараясь спасти положение -- надо было ему цензуру на эту азбуку навести, очень уж разошлась Демидова! И как он просмотрел такое...
"Г" -- грызня -- усмехнулась Демидова, и успокоительно повела в его сторону рукой -- не беспокойся, мол, больше нажимать не буду! Грызня -главное занятие Дипи во всех лагерях. Похвальное единодушие предков-ауслендеров совершенно утрачено, и понятно, почему: ауслендерам если и было что грызть, то только сухие корки, а дипи что? Американские бисквиты? Вот и грызут друг друга."
"Д" -- конечно, Дипи, потомки ауслендеров. Делятся на две неравные части: одна живет в лагерях, другая "на привате". Говорят на языке предков, но не затрудняются вставлять слова из других языков, заботясь только о красочности, но отнюдь не о грамотности речи. Среди Дипи встречаются иногда совершенно одичавшие экземпляры. Общий вид -- жутковатый. Основные занятия этого племени: 1) ожидание; 2) регистрация, перерегистрация и переперерегистрация; 3) изыскание самого верного способа, как бы полегче приобрести побольше самых разнообразных предметов и поскорее от них избавиться ..."
("Вот ведь как нашу спекуляцию определила! -- невольно прыснула Оксана, толкнув локтем Таюнь).
-- Та же меновая торговля, поскольку у нас ничего нет, и мы можем только "доставать" что нибудь -- пояснил Разбойник первому ряду, плотоядно улыбаясь, как добродушный тигр.
"Четвертое -- продолжала Демидова -- слухи. Главным образом, зловещие. 5) -- разъезды. По всем известным причинам каждому Дипи непременно надо куда то "смотаться", и он мотается, не щадя сил".
-- Достаем что нибудь и разыскиваем пропавших родственников -- закончил Разбойник.
"В науку Дипи внесли новое понятие: 'Дипилогика', но остальными народами она усваивается с трудом. Вообще же у остального мира отношение к Дипи, такое же, как у воспитанного человека к блохе: присутствие неприятно, а избавиться неприлично."
Послышались смешки и в первом ряду, и Разбойник облегченно вздохнул. Доходит, наконец!
"Е" -- ехать. Некуда. Пока что ...
"Ж" -- жизнь. Предмет, о котором заботятся, пока его имеют, в отличие от денег. Жизни у Дипи нет.
"З" -- занятия. Занимают друг у друга небольшие суммы в долг без отдачи. В современном масштабе занимаются целые страны, и тоже не отдаются. Чей это долг -- неизвестно.
"И" -- Иван. Нарицательное имя большинства ауслендеров в Германии.
"К" -- большое: куда? когда? как? Три вопросительных знака. Пишутся книги и создаются комиссии, подкомиссии и сверхкомиссии. Дипи остаются пока на месте.
"к" маленькое -- культура. Когда то писалась с большой буквы. "Свежо предание, но верится с трудом!"
"Л" -- липа. Мягкое дерево, прекрасно поддающееся обработке вручную, (иногда и пишущей машинкой). При современной технике идет на изготовление разносортной бумаги."
Теперь уже в зале просыпались смешки, как орешки. В первом ряду, как заметил Разбойник, понимающе улыбнулась только одна секретарша. Хватит ли у остальных юмора, если им объяснить, что такое "липа?" Пожалуй, опасно.
"Ммммм" -- обычно отвечает Дипи на вопрос комиссии, кто он такой. "Я, собственно говоря, югослав, но родился в Литве, проживал до 1938 года в Румынии, а по национальности и религии -- штатенлос, польский подданный. Из иностранных языков, кроме русского, разумею украинский." Но комиссия обычно мало вразумляется.
"Н" большое -- нет документов. Никаких. Одна из наиболее характерных особенностей племени Дипи.
"н" маленькое -- "никс ферштеен". Лаконическая формула для объяснения туземцам, если те удивляются, почему Дипи ездят без билетов, шагают через рельсы, ловят в чужом пруде рыбу и так далее.
"О" -- отец.
-- Отец народов -- Джо Сталин, -- любезно осклабился в сторону американцев Разбойник.
"У отца обычно бывают дети. Иногда слишком много. Отцы и дети, как утверждал Тургенев, часто не ладят между собой. Согласимся с Тургеневым.
"П" большое -- переселение. Улитка допотопных размеров, про которую сложили пословицу: улита едет, когда то будет.
"п" маленькое -- парадокс, или приспособившийся Дипи.
"Р" -- родина. Над утратой ее пролито немало горьких слез. Но дипилогическое объявление о потере гласит так: "Потеряна горячо любимая родина. Умоляем не возвращать."
В зале раздались дружные аплодисменты, и первый ряд решил тоже улыбнуться.
"С" -- большое -- сигареты. Имеют хождение наравне с довольно крупной разменной монетой.
"с" маленькое -- слухи. Распространяются с быстротой света.
"с" еще одно -- самогон. Несмотря на то, что одни занимаются его изготовлением, а другие -- уничтожением, особых разногласий между партиями не существует. Имеет большое культурное значение, так как служит платформой объединения -- иногда единственной."
Тут даже американцы все поняли.
"Т" -- трепология. Второе философское понятие, введенное в науку племенем Дипи. Требует особого склада ума. "А я и забыл, как прошлый раз трепался," -- говорит один Дипи другому, но продолжает трепаться дальше.
"У" -- УНРРа, конечно. Краткое описание займет хороший том в тысячу страниц. Вначале УНРРа была создана для Дипи, но потом оказалось, что Дипи фактически нет, ибо никто не знает, кто есть кто, и теперь УНРРа создает Дипи по собственному усмотрению. Но это -- пятна на солнце, ибо существование УНРРы вообще -- небывалый еще в истории мира факт, перед которым остается только снять шляпу, что вообще следует делать почаще. Из-за недостатка места придется отказаться от описания в тысячу страниц, предоставив его историкам. Но один разговор мамы с дочкой, подслушанный в лагере, следует привести: "И вот саранча уничтожила все их посевы -говорится в Библии, и реки вышли из берегов и затопили все, и земля тряслась и расступалась, и с неба сыпался град и горящий дождь, и когда все это кончилось, то во всей стране наступил страшный голод, и у людей не осталось ничего больше, и тогда...
"Я знаю дальше, мамочка! Тогда Боженька послал на них УНРРу!
"О-кей, -- отвечает мама".
("Первый ряд следовало бы повернуть лицами к нам, или посадить его за стол президиума, чтобы мы .могли видеть выражение их лиц -- подумала Таюнь).
"Ф" -- фантазия, -- спокойно продолжала Демидова, не следившая ни за чьим выражением, чтобы не терять храбрости. -- Фантазия разбита действительностью по всему фронту, перешла в отступление и ударилась в бегство под дружным натиском рассказов Дипи о своих приключениях.
Эта буква заслужила всеобщее одобрение, но Демидова знала, что торжествовать ей нечего.
"X" -- хамоватость -- вызывающе произнесла она. -- Болезнь века. Страдают ею, за немногими исключениями, почти все -- не Дипи -- тоже. Заболевание вызывается самыми разнообразными причинами, но принимает сразу же хроническую форму. Врачи утешают, что через одно-два поколения выработается иммунитет, или окончательно охамеют все -- то есть, болезнь перейдет в нормальное состояние.
"Ц" -- большое -- цивилизованность. Предмет первой необходимости для многих. Несмотря на то, что цивилизованность стоит очень дешево, она приобретается с чрезвычайным трудом. Грустный, но вполне дипилогический факт.
"ц" маленькое -- цены. Бывают двухзначные, трехзначные и выше. Однозначные не считаются вообще. По необъяснимой загадке природы, именно для Дипи цены не являются препятствием. Нашли чем испугать!
"Ч" -- чуб. Непременное украшение, своего рода форма, чтобы уже на расстоянии двух километров стало ясно, что идет не какой нибудь подстриженный, вымытый европеец, а настоящий, лохматый и чубатый Дипи. Знай наших! Своих узнаем.
(-- Вот за это ей и били окна -- наклонился к соседу Викинг. -- И еще за "шляпу").
"Ш" большое -- О, Штатенлос! "Как много в этом слове для сердца русского слилось"! После сказанного Александром Сергеевичем Пушкиным прибавить что нибудь трудно.
"ш" маленькое -- шляпа. Иногда бывает большая, в особенности если это один из ваших друзей. Вообще -- предмет, плотно приклеенный к голове многих Дипи. Не снимать шляпы во всех случаях, когда это полагается -- одна из характерных особенностей этого племени.
"Щ" -- щука, живущая в море специально для того, чтобы карась не дремал. Не спи, Дипи!
"Э" -- эмиграция. Доисторическая бабушка Дипи. Бывает старая и новая. Вопреки всем законам природы, новая непременно хочет стать старой, притом сразу. Иногда удается. Это стремление, хотя и объясняется с дипилогической точки зрения, но все таки непонятно. Старая эмиграция, появившись на свет преждевременно, не застала еще УНРРы, в лагерях не жила, а если, то старалась удрать оттуда (с Галлиполи, например!), переселялась самосильно, не взирая на границы и протесты, всячески старалась найти работу, и очень редко ее получала, а "достать все" было в то время незнакомым понятием. Словом, полная противоположность Дипи. Тем не менее, старая эмиграция прошла, иногда буквально, огонь и воду, попала в трубу, а пройдя и медные трубы, вылезла из них и превратилась в Дипи. Ряд волшебных превращений милого лица, или старая присказка на новый лад к сказке про белого бычка. Попадаются иногда не только бычки, но и зубры, питающиеся, за неимением даже зубровки, одними воспоминаниями. Эмигранты, научившиеся чему нибудь, считают, что эмиграция сама по себе вещь настолько тяжелая, что ее не стоило бы ухудшать делением на старую и новую, пусть уж будет одна, хотя и разная. Но новая эмиграция считает, что ее учить нечему -- пустая голова легче, а то придется в багаж сдавать. Но ничего. Стерпится -- слюбится."
"Ы" -- "ых ныкс дойч"! Комментарии излишни!
"Ю" -- юмор висельника. Что же еще остается бедным Дипи, висящим между небом и землей?
"Я" -- я? Перемещенная личность. По русски, конечно -- Дипи."
-- Автор награждается шумными аплодисментами! -- громко объявил Разбойник, когда Демидова, кончив чтение, встала и поклонилась. Аплодировали шумно и с удовольствием -- может быть, больше от .того, что никакого скандала не произошло. Аплодировали и "русские американцы", вежливо улыбаясь и суя добавочные пачки сигарет и Разбойнику, и Демидовой. Некоторые из них повторяли понравившиеся им отдельные фразы. Очень милая юмореска. По виду вся эта публика -- жуткий сброд, своего рода европейские жалкие гангстеры, с совершенно свихнувшимися мозгами и такими же невероятными биографиями, в которых они вдобавок врут на каждом шагу. Понять их невозможно, но они постоянно ломятся в амбицию: я, мол, профессор, я, генерал! Генералу полагается быть в своей армии, а не в чужой, а профессору -- на кафедре. Если они все это побросали, и очутились сами выброшенными за борт, то сами виноваты, и чего же жаловаться? Конечно, Германия лежит в развалинах, и по христиански нельзя дать умереть с голоду сотням тысяч людей, кроме того, их дети не виноваты. Если их не кормить в лагерях -- они образуют настоящие банды и пойдут грабить открыто. И без того половина -- преступный элемент. Потом как нибудь придумаем, как их устроить. Если бы они поработали на американском заводе несколько лет, принимали бы ежедневно ванну, приобрели бы автомобиль, дом, так и стали бы людьми, как все. Может быть это и будет так, а пока ...
(Мысли первого ряда).
-- Пока неизвестно еще, чего добивался Разбойник, приглашая знатных иностранцев, но совершенно понятно, что он ничего не добился! -- резюмировал Викинг, подошедший к подъезду, когда они рассаживались в джипы, и уловивший несколько фраз -- занятия английским языком уже пригодились.
Как обычно в жизни, правыми оказываются, до некоторой степени, обе стороны. Русские американцы, прожившие лет по двадцать пять в Америке, а то и тридцать, прекрасно помнили русскую революцию семнадцатого года -- как желавшие ее, так и бежавшие от нее. Поступив теперь в УНРРу в качестве переводчиков, они столкнулись с совершенно непонятной ордой. Если это большевики -- то почему они не хотят возвращаться? Если это антикоммунисты -- то откуда они взялись в Советском Союзе? Если это русские вообще -откуда бы то ни было -- то как они могли сражаться против победных русских войск, или бежать от них? И как могли и те, и другие, и третьи работать, сражаться или бежать к немецким нацистам с их газовыми камерами и концлагерями? И как они могут все так глупо врать и рассказывать фантастические небылицы? Ведь в России звонят уже колокола, учреждены ордена Суворова и Александра Невского! Советский Союз был союзником Соединенных Штатов во время войны с гитлеровской Германией -- и все, кто был с немцами являются, по существу, побежденными врагами, а в этом случае -- и изменниками. Конечно, политическая эмиграция признается всеми просвещенными гуманными правительствами, но ... Конечно, по существу этих несчастных и запутавшихся людей, голодных к тому же, пожалеть можно, но ...
Но понять их невозможно.
-------
7
В первое воскресенье в декабре утром все показалось необычным: выпал густой, пухлый первый снег. Демидова, проснувшись в своем сарайчике, поразилась белизне света, заливавшего комнату даже через такое окно, и едва затопив печку, выскочила на ставший сразу широким двор -- зачерпнуть в миску, как пуховую подушку, первого снега, чтобы умыться. ("Глаза промыть первым снегом надо, чтобы ясными стали, умыться снегом, -- красивее станешь" -- приговаривала когда то бабушка). О красоте думать не приходилось теперь, но привычка осталась: смешливое поеживание от прикосновения к теплой коже снега, сразу стаивавшего в ледяные комочки. Печка тоже затрещала веселее, нескафе порадовало бодрящей горчинкой, и Демидова прислушалась к уцелевшему колоколу в ближней церкви. Пойти бы... ? Но надо спешно закончить гарнитур белья для Разбойника. Села работать в воскресной, праздничной прибранности и свежести на душе -- просто от этой радостной белизны. Даже какие то планы возникли вдруг -- на удивление самой, потом запели вдруг строчки, и гарнитур белья был закончен только после того, как она, усмехаясь невидимому, записала на листке бумаги новую ласковую сказку и облегченно вздохнула.
Знакомые уже улицы выглядели тоже совсем иначе. На мостовой снег протаял в коричневые пятна, но в садах и парках деревья гнулись еще под накинутым грузом, зиявшие провалами развалины превратились в замки и перекидные мосты. От этой примиряющей, уводящей в даль благости слегка щемило сердце. Говорят, что замерзающим в снегу тоже чудятся видения... Но сейчас, впервые в этом году, захотелось жить, а не думать о смерти. Демидова вздрогнула даже, когда из-за елки, стоявшей сбоку от проломанного заборчика в сад какого то разрушенного особняка на краю парка вдруг шагнула небольшая фигурка, отряхиваясь от снега. Пани Ирена!
-- А я, знаете, тоже на добычу отправилась, -- немного смущенно пояснила та. -- Сегодня ведь первый Адвент, первое воскресенье из четырех перед Сочельником, вот думаю, сделаю веночек. Свечку -- Бог простит, я в церкви купила, и не поставила, а с собой взяла, если ее на четыре части разрезать... Она озабоченно вынула из кармана тонюсенькую свечечку, и прикинув взглядом, покачала головой. На адвентные венки ставятся красные или желтые восковые, короткие и толстые, чтобы горели весь вечер, а эта и вся то целиком сгорит за несколько минут, не то что кусочки ...
Из кармана ее пальто торчало несколько еловых веток, за которыми она и отправилась в чужой сад. Демидовой стало еще веселее. Беспричинная радость -- первые признаки выздоровления от военного психоза . . . На Хамштрассе в Доме Номер Первый она сдала белье Разбойнику, получила неожиданно много и неожиданно красивого шелку, отправилась с привычной компанией обедать в столовую, а для всегда голодных людей воскресный обед Аннхен казался тоже праздничным. Словом, жаль было каждой минуты такого хорошего дня, когда они уселись после обеда скручивать и связывать ленточкой из Оксаниной косы маленький веночек, над которым тянулось потрудиться пожалуй столько же рук, сколько в нем было пахучих, вымытых снегом иголок. Все принимали участие, прилепляя тоненькие, как прутики, свечки, и торжественно расположили наконец получившийся довольно круглым веночек посреди стола в общей комнате. Потом пани Ирена может унести его в свой "гроб", хотя он там вряд ли уместится на подоконнике. Все наперерыв объясняли этот обычай не знавшей его Оксане, и она певуче поматывала головой, увитой тяжелыми косами, певуче улыбалась глазами и вишенным ртом, и воспринимала больше из вежливости, но старалась объяснить себе привычными категориями: вот, для них это значит тоже, как скажем побелить печку к празднику. И так же, как на Украине все белят, не только свои украинки, так и тут, пани Ирена католичка, это ее обычай, а Демидова и Таюнь русские, но вместе с нею хлопочут тоже. Значит, переняли в Литве и Риге -- а разве это не грех? Церковных правил Оксана знала немного, но зато твердо, и в них ничего не говорилось о венках, хотя, какой же грех в свечках?
-- Вот я вас сейчас, философы, заведу! -- ухмыльнулся Разбойник, подмигивая в полусумрак комнаты. -- Рождество на носу, и это первое -- без стрельбы. Мир на земле -- говорится, хотя не верится. У нас даже веночек адвентный со свечкой горит. Пора значит и о душе подумать, у кого она есть. Любопытно мне, эта тема сейчас на составные части переломится, давайте выясним, а то мне скоро по делам уходить надо. Демидова, -- это ваша специальность. Мы посумерничаем -- все равно лампочка на шестнадцать свечей, ничерта не видно, а вы разводите свою лирику, снежинки и бланманже!
-- Бланманже, дорогой, многие из нас и в глаза не видели, а вот что касается лирики, то понятно, почему ...
-- Потому что слишком уж много поэтов развелось!
"Я читаю стихи проституткам, и с бандитами жарю спирт!" -- мечтательно процитировала Демидова. -- Разбойник, налейте еще вашего автоконьяку. Вы уверены, что это не древесный спирт?
-- Самогон первач!
-- Ну уж, и первач... бураковый. Думаете, не отличу? Вы в спирте разбираетесь, а в людях... Проститутки -- у Есенина, а нашу публику скорее всего можно на две категории разделить: лириков и бандитов. Иногда и то, и другое. Дело в том, что нам кроме этого да еще юмора ничего не остается.
-- Будто бы?
-- "Больные грезят розы райские, и нежны сказки нищеты!" -- это еще Гумилев подметил. Человек так устроен, что когда он живет нормальной жизнью, то может обсуждать или огорчаться головной болью своей соседки. Телеграмма, несчастный случай на улице, гроза или болезнь производят на него большое впечатление, и это понятно: выходящее из ряда слегка сероватых, потому что однотонных дней. С годами или поколениями уровень этих дней может и повыситься, но опять таки не теряя однотонности, одного музыкального ключа, и совокупность этих лет, на любом уровне, ведет к накоплению. Иногда и материальному, но главное, что душа и разум достигает какой то новой границы. Мне эта граница представляется не чертой, а узкой дорожкой на откосе горы. Человек карабкался из долины, горизонт расширялся в какой то степени, стал доступным. Теперь он может отдохнуть, рассматривать открывшийся вид, так сказать, но для того, чтобы подняться дальше, выше, надо сделать порядочное усилие. Может быть, он устал. Может быть, дорожка показалась слишком удобной после того, как он карабкался, -- и он отвык напрягаться. Может быть разное, но далеко не все поднимаются выше, понимают то, что скрыто и открывается только там, на гребне горы. Некоторые так и застывают на этой узкой дорожке, что может быть не так уж: и плохо, -- не всем же подняться на вершину -- но зато другие сползают или скатываются под откос. Так наступает насыщение, часто война, падение Рима. Человеку нужно тогда что нибудь из ряда выходящее, бьющее по нервам, небывалое еще, и обычно разлагающее нравы. Возьмите декаданс в России перед Первой мировой войной, декаданс в Европе после нее. Сейчас, после этой войны вероятно будет то же самое, на этот раз уже во всех странах. Вот увидите, когда все войдет в свою колею, так или иначе, то жизнь не просто наладится, а взбесится. Сейчас не верится, но суровость военных лет пройдет, и тогда будут не мечтать о хлебе, а выбрасывать пирожные. Но мы еще не дожили до этого. Мы прошли буквально через огонь, через невероятный, многократный ужас, и мы устали от этих ужасов, просто устали. Мы спрашиваем иногда при знакомстве: "Кто у вас погиб"? -- и удивляемся, если все живы. Не знаю, можно ли назвать это притупленностью. Отчасти наверно да. Может быть готовностью к смерти. Человеку, живущему в рамках определенной жизни, свойственно отодвигать мысль о смерти, потому хотя бы, что она нарушает, ломает рамки, врывается в них, ранит, вносит боль, ужас, растерянность и покинутость в жизнь. А когда наступает катастрофа, и все летит кувырком -- то смерть -- избавление от страха не только перед нею, но и перед этой странной, ни на что не похожей жизнью, вернее инстинктивным цеплянием за голое существование. Когда нет ни времени, ни сил, чтобы оплакать умершего -- то и самому не страшен переход. Как будто человек все время напряжен для прыжка в другой мир, все равно, сознает ли он, что этот другой мир существует, или нет. Я однажды была в морге у нас дома -- надо было опознать одного человека -- оказался незнакомый. Но долгое время не могла отделаться от гнетущего впечатления. А потом спокойно ходила под обстрелом по улицам, переступала через трупы -- и ничего, в порядке вещей. Но когда кто-то схватил меня за руку и сказал -"Здесь есть еще чуточек жизни в этой подворотне, встаньте сюда, здесь реже убивает" -- то вот от этой ласки в словах, в голосе -- я готова была расплакаться. Сейчас купить краденую заведомо вещь, или украсть самой -потому что получить масло по фальшивым карточкам тоже бандитизм и преступление по всем законам -- это ничего, это я сделаю не задумываясь. Если услышу об очередной выдаче из лагерей -- похолодеет внутри и такое чувство, как будто сама валишься в какую то пропасть -- но все таки -- без слез. А вот скажет кто нибудь две звенящих строчки -- и они зазвенят до слез в глазах. Может быть потому, что в них, как в фокусе весь наш мир, со всеми ужасами, отчаянием, и сверх того еще то, что есть в этом мире возвышенного, да, пусть это старомодное слово, но все равно -- нечто высшего порядка, потому что вкладываем мы в эти услышанные слова свой смысл, который может быть и не снился автору, сказавшему просто всечеловеческое, каждому, всегда, близкое и понятное. Может быть и потому, что говорящий покажется вдруг значительным, умным, благородным, душевным человеком, а не серой тенью или мордой бестии, -- может быть потому, что здесь вообще разумное объяснение не при чем. Все таки искусство -- это нечто из высшей категории, причастно к четвертому измерению, и каждый настоящий художник обожжен этим нездешним огнем -- и обжигает им и нас. Может быть еще и потому, что вот именно после всех этих ужасов -- "хочется любить простые вещи, как кусочек дымного тепла" -- это я свое стихотворение цитирую. И в силу контраста они так на нас действуют, из-за усталости, нашей. Что уж значит красивое слово, жест, улыбка, взгляд? Не кого нибудь любимого, а просто незнакомого, в первый раз в жизни встреченного человека? Ничего, в сущности. Он наверно и сам не замечает, что дает. А мы, нищие, разоренные, еще не вылезшие из под обломков -- и неизвестно, в какую яму попадем в следующую минуту -- мы ценим, загораемся вот именно этим... потому и стали "поэтами", как вы говорите. Вот почему -- излишек лирики. Но не беспокойтесь, и это пройдет, и будем слушать -- не все, но многие из нас -- еще лучшие стихи, и спокойно, если не скучая слегка, разбирать их по статьям, школам, приемам... и в этой будущей нашей, упорядоченной жизни может быть будет даже неловко кое кому вспомнить, каким красивым или красивой казался тогда тот или та, сказавшие самое нужное в ту минуту -- из Гумилева или Маяковского... О нет, это совсем не чеховское небо в алмазах через триста лет, которое я так ненавижу! Для меня это не утешение и не мечта вовсе. Мечту я хочу сохранить сейчас, потому что только так и пронесу ее дальше. Оставьте сказки тем людям, которые могут их видеть и теперь. Они нужны человеку, если он хочет остаться человеком. Сейчас мы голые люди на голой земле, и не стыдимся многого -- в том числе и любви к сказкам. Потом многие спрячут это чувство, отрекутся от него даже. Вам, Разбойник, некогда слушать стихи, в вас еще слишком много энергии, вы не можете остановиться после военного разбега, вы ударились в бандитизм -- но не забывайте, что надо прислушаться к непрактичным лирикам тоже. Может быть это поможет вам остановиться когда нибудь, пока еще не будет поздно... А какие же еще слова могут нас тронуть? Какие слова нужны человеку, с которого содрали кожу? Об утешении говорить смешно. Надежда? Она бессознательна. Что же еще остается? Только извечное, подлинное человеческое тепло, в котором Божья искра -- а все остальное кошмар. Да, мы знаем цену слову. Слишком много говорили нам, обещали, обманывали, предавали, или приказывали "давай, давай" -- на смерть, на издевку последнего унижения в этой самой смерти, -голыми, на коленях, ждать газа или выстрела в затылок -- избавления от мучений. Нет, наши собственные слова стали скупы... Один сказал мне: "Я выполз из могилы, которая еще шевелилась -- там были недобитые" -- и это было все, что он сказал. Я видела, как взметнулся столб затяжной мины на том месте, где бежали впереди мои девочки -- и это все, что я могу сказать. Больше слов у меня нет, как у всех нас. Есть только самые простые, самые скупые слова -- по их настоящей цене. А вот зазвенит какая нибудь строчка -и сердце заплачет сразу, плакать мы можем сердцем только, слезы давно высохли все. Вот почему даже те, чью толстую кожу раньше ничем пробить нельзя было, кому раньше и в голову не могло придти слушать такую ерунду, вдруг говорят глухо: "прочтите еще" -- и видишь, как это нужно ...
В полутемной комнате Демидова не могла видеть экрана обнаженной стены Дома Номер Первый. Если бы у стены были слова, то она сказала бы, что это -печальный триумф. Сейчас, когда человек натягивает на себя тряпки от холода и закусывает махоркой самогон, -- ему оказываются нужными и стихи, и сказки о любви и тепле. Сейчас самодельные кустарные книжечки зачитываются до дыр, ходят по рукам, переписываются, выучиваются наизусть. Потом, когда вместо коек с соломой будут гарнитуры мебели, у подъезда дожидаться автомобиль и человек запахнется в шубу, и будет колебаться -- куда ему поехать в отпуск? -- тогда лирическая чепуха будет или брошена в печку, или валяться в углу у многих, и поэты снова станут никчемушными людьми ... но стена молчит.
* * *
Произошел редкий случай: тевтону Гансу пришла в голову не только мысль, но и неплохая к тому же. От слабенького огонечка адвентного венка он сразу притих, и вечером того же дня заявил Оксане:
-- Давай делать "Криппе"!
Пришлось звать на помощь других, объяснивших, в чем дело: по русски это -- рождественский "вертеп", но немцы делают иначе -- ясли. Оксана поняла сразу, и мысль ей понравилась: вышло произведение искусства. Они оба выпиливали, рисовали, клеили целую неделю. На доске выросла хижина из фанерки, подкрашенная под бревна. Крыша была из настоящей коры, -- Ганс ободрал где то дерево, и получилось замечательно. Над крышей сияла позолоченная звезда, прикрепленная за хвост, а фигурки животных, волхвов, Девы с младенцем были выпилены из фанеры, стояли на подставочках и светились нежными красками. Увидев их в готовом виде, Разбойник умилился и пообещал устроить в Сочельник грандиозную елку! Дочка просила купить ей ясли, но теперь не до игрушек, зато будет елка... он из принципа всегда обещал все, небрежно разбрасывая направо и налево мыльные пузыри. Ему ничего не стоит, а пусть люди верят и радуются. Потом образуется как нибудь.
В магазине ясли купили сразу, для витрины, не торгуясь! Купили бы еще, если бы было время сделать. В пустой витрине лежало всего пять старых шишек, обсыпанных чем то белым. Календарей тоже не было, но двадцать четвертого декабря Сочельник -- без стрельбы, без налетов -- хотя и без елок тоже.
Хорошо бы забиться в теплый угол, ну, хоть одеяло натянуть так, чтобы ноги согрелись -- и не думать ни о чем. Ни-о-чем...
В ночь на Сочельник Владек-Разбойник и Ганс отправились в экспедицию. Уголь, брикеты, и обломки, которыми топилась печка, угрожающе кончились. Оксана, продав ясли, купила брикетов, и одолжила им четыре -- но что же это за топливо? А Владек присмотрел лестницу и полчаса шептался с Гансом. Лестница была, что надо: крепкая, сухая, мирного времени, и длины необычайной: пожарная лестница, метров восемь, если не десять. Теперь ее положили поперек боковой улицы, чтобы загородить ее от редких прохожих: по обеим сторонам качались от ветра развалины и могли обрушиться. Впрочем, о прохожих американская полиция, "Эмпи", пост которой помещался сразу за углом, вероятно вовсе не думала, но развалины могли задавить и джипы тоже.
Вечером на улицы выходить не разрешалось -- но как будто впервые ...!
Да, на свете есть много непонятных вещей. И никто никогда не поймет, каким образом Ганс с Владеком, стащив лестницу из под самого носа эмпи, дотащили ее до двора Дома Номер Первый. Во двор она уже не влезала. Она легла поперек и загородила все. Она, если бы поставить ее торчком, уперлась бы прямо со двора в окошко на четвертом этаже! Привилось отказаться от первоначальной мысли втащить ее в это окно ...
Но кто высунется темной декабрьской ночью из того жалкого кусочка тепла, который удалось наконец ухватить под одеялом? Кому дело до странных звуков на дворе? Что то визжит, стучит, кто-то громыхает по лестнице, что то бухает, и неожиданный возглас не предназначен для слабонервных.
Да, но попробуйте попилить ручной пилой добросовестно сбитую довоенную лестницу. Попробуйте расколоть ее зазубренным топориком, этого верблюда! Скинули не только пальто -- в одних рубашках жарко стало. И темно ведь вдобавок, сколько раз по рукам саданули топором, хорошо еще, что он не колет почти!
Лестницу одолевали до утра. Уже в гнилом, чуть брезжущем рассвете, шумно топая -- теперь на все наплевать -- тащили оставшийся кусок -- украдут вмиг, только оставь! -- на четвертый этаж. Деревянные ступени старого дома трещали и гнулись под тяжестью. Лестница тыкалась обрубками, как поднятыми кверху пальцами, во все стекла, оставшиеся еще в коридорных дверях, выходивших на площадки. Она почему то не хотела лезть выше второго этажа. Ганс балансировал на перилах, чтобы повернуть ее под одному ему известным углом. Доннерветтер, не застрять же с нею на половине дома!
В комнате ярко загорелась печка. Куча дров занимала всю комнату. Владек систематически и аккуратно раскладывал их под кровати, под столы, надстраивал в углу "второй этаж". В другом углу, надежным запасом, стоял, подоткнув потолок, оставшийся кусок лестницы.
-- Вы все таки молодцы --, покачал головой Ганс, садясь к столу, чтобы закурить, и оглядывая это великолепие -- мне бы в голову не пришло решиться на такое ...
"Ферботен?" -- рассмеялся Разбойник и высунул ему язык.
Владек решил, что заслужил отдых после такой ночи, но его разбудила хозяйка. Да, фрау Урсула, тяжело передвигая зад, поднялась на четвертый этаж, и осторожно -- никогда нельзя знать, что делают эти ауслендеры, а она не хочет видеть того, что не нужно -- постучала в дверь. В руках у нее была тарелочка, покрытая салфеткой. На салфетке лежало несколько замусоленных свечек из последних запасов, а под нею -- пригоршня сладких лепешек, спеченных потихоньку Аннхен, и посыпанных корицей. Все таки, в этой комнате есть девочка, ребенок, вот ей на елку... У фрау Урсулы было доброе сердце, которому она сама нередко умилялась.
Сочельник был конечно немецкий, но балтийцы привыкли к новому стилю, а кроме того Разбойник считал, что выпить можно по всякому случаю и запасся заранее. Он обещал принести и елку, когда стемнеет -- вырубит в чьем нибудь саду.
Уходя, как всегда, по делам, он набил потрепанный, но вместительный портфель всяким товаром, но положить в него топор или хоть пилу -- забыл, конечно. Вспомнил, возвращаясь домой уже вечером, когда в уцелевшей церкви зазвонил колокол -- и остановившись, сплюнул с досады. Не говоря о том, что теперь у него в руках было два уже, плотно набитых портфеля, вырвать с корнем деревцо из замерзшей земли было и ему не под силу, да и елки в парке еле в обхват, а не крохотные деревца ...
Разбойник поставил портфели в снег, прикрыв на всякий случай валявшейся черепицей, нашел пролом в стене сада, забрался туда и нарвал сколько мог еловых веток -- мокрых, смолистых, царапавших и бивших по лицу.
-- А теперь делайте елку! -- заявил он, вваливаясь в комнату. -- О, Танненбаум!
-- С ума ты сошел ...
Но он только фыркнул, деловито нахмурился, засучил рукава и стал привязывать пучки веток к ступеням лестницы, стоявшей в углу, обрывками разных веревок.
-- Оксана! Малюй звезду, а то дров не дам!
Пожарной лестнице никогда, конечно, не снилось подобного великолепия. Сверху до низу на ней зашевелились зеленые ветки, хотя бы и ступенями. Три плитки армейского шоколада, толстого и подернутого плесенью, были раскромсаны ножом и завернуты в голубую бумагу с надрезанной бахромой -елочные конфеты. Приехавший только что общий друг -- поэт, священнодействуя и моргая близорукими глазами, разливал самогон в аптечные и одеколонные пузырьки, которыми обычно играла девочка.
-- Мы их повесим на елку, каждому по подарку! -- суетился он.
Все стояли полукругом, вместе обычного сиденья на кроватях и столах, и комната вдруг так наполнилась людьми, что стало жарко -- или шло тепло не только от пылавшей печки, но и от свечек, когда зажглись слабые огоньки? Растворили двери в коридор -- оттуда заглядывали лица соседей из других этажей -- хмурые обычно разглаживались улыбкой.
"Штилле Нахт -- Тихая ночь, святая ночь --" пропел кто-то.
-- В лесу родилась елочка, в лесу она росла -- тоненьким голоском затянула девочка.
-- И очень деревянная на радость нам была! -- рявкнул Разбойник, и сделал широкий жест. -- Ну, а теперь подымем бокалы! Угощение обильное. Предлагаю: давайте вспомним об этом вечере когда нибудь, если доживем, и не то, как мы надрались, потому что надраться можно когда угодно, а что нибудь другое о нем!
-- Все равно -- мечтательно произнесла Демидова -- несмотря ни на что -- на миллионы неслышных смертей -- запоет на земле Рождество -- для других -- для счастливых людей. И прекрасней всего на земле -- как бы в вечность ни плыли года -- расцветает зимой в серебре -- на сияющей елке звезда..."
Удивительно было, что питье в этот вечер проходило стройно, с паузами воспоминаний, про себя и вслух, без обычного гомона, исступленных взрывов и мрачных анекдотов. Девочка быстро заснула за чей то спиной, утомленная едой и зажимая последнюю лепешку в руке. Поэты читали стихи, конечно, Разбойник рассказывал бесконечные лихие истории, тевтон Ганс вспоминал детские праздники в деревне. Все жалели что не было Викинга -- уехал за табаком на Север.
Разговоры прерывались чоканьем надбитых, надтреснутых кружек. А в единственное окно комнаты смотрелась темная, молчащая ночь, засиневшая от снежной белизны внизу, и в бездонной синеве мерещились другие улицы, другие города -- мучительно покинутые, пропавшие навсегда -- как и люди -- призраки памяти, тянущиеся к ним бессильными руками -- прежняя жизнь.
И поэтому может быть, уже далеко под утро, когда синева побледнела от густо пошедшего снега, порядочно пьяный, но твердо держащийся на ногах поэт взглянул в окно, приподнялся на локте с кровати, куда лег рядом с Разбойником и вдруг неожиданно четко, мягко и проникновенно всхлипнул в полусумрак комнаты: "А Дон Аминадо сказал:" Люблю декабрь за призраки былого, -- За все, что было в жизни дорогого, -- Прошедшего, растаявшего вновь -- За этот снег, что падал и кружился -- За этот сон, который только снился -- Как снится нам последняя любовь" ...
-------
8
Из чего состоит жизнь? Вопрос реторический. Сперва: как же рассказать ее всю? Главное, хотя бы? Но если присмотреться, в беспорядочной мозаике виден рисунок, разбросанный, но отчетливый, как в глыбе мрамора: ваятель берет в руки резец -- и счищает лишнее. Только у него из глыбы выходит статуя, произведение искусства. А если отшелушить от нашей жизни каждодневные дела, разговоры, покупки, хлопоты, газеты, мелкие обязанности и большие долги -- то действительно большого, пронизывающего восторгом остается мало. Иногда ничего.
Конечно: чувства. Радости, любовь, увлечения, привязанности, реже дружба. Дружба самое трудное, пожалуй, самое требовательное чувство, если говорить о настоящей.
Конечно: несчастья. Потрясения и потери, война и болезни, разочарование и смерть.
Жертвы, которые мы приносим, или становимся ими сами. Их много.
Подвиги: незаметные -- их больше, чем кажется. Героические. Они редки.
Достижения и выученные, преодоленные уроки. Еще реже.
Итог, значит: множество легковесных мелочей, собирающихся, как снежинки, -- они тоже легки -- в сугробную глыбу. Крупинки достижений. Только и всего.
"Моя жизнь -- роман" -- избитая фраза. В тоне действительно самомнение, претенциозность, часто -- навязчивость посредственности или ниже. Но сами то слова -- правильны. Каждая жизнь -- отдельная книга, большая, и от того, что она не поставлена на полку -- меньше не становится. Кто нибудь, может, и ставит. Не теряет она и от того, что добрую половину страниц можно уложить в анкету, скучными крестиками отметить: "да", "нет".
Анкета стала бы гораздо интересней, если бы например, начать ее с вопроса: "Что вас больше всего поразило в жизни -- за последний год, десять лет?" (Если в ответах будут блестки того пронизывающего восторга, который вызывает красота, подвиг, искусство, вера, мечта, -- то, чем только и жив человек, тоска его, тоненькая ниточка, но лейтмотив в нагромоздившейся груде цифр и таблеток, стежков и анализов, потерь и достижений, жертв и радостей, и, разумеется, надоевших анкет ...).
-------
9
... На улице, за развалинами колонн какого то музея виднелись зеленью листья. Весна ведь. Неужели действительно весна?
Весна цвела и на углу. Под наискось срезанным бомбой пирамидальным тополем сидела на камнях женщина в пальто из одеяла и выцветшем синем переднике. На суровом каменистом лице, как неожиданная встреча -- смущенная полуулыбка. Перед ней, на кирпичной кладке -- несколько букетов. Да, сирени. Такой же лиловой, избыточно тяжелой, притягивающей ароматом -- как раньше, как всегда.
Пани Ирена остановилась поодаль, и смотрела, не отрываясь. Хотелось не купить -- неужели придет людям в голову сейчас такая мысль! -- а так, просто передохнуть около нее, постоять рядом... ... Очень трудно было дожидаться еще совсем девочкой, еще в той их крохотной усадебке -- когда зацветет сирень. Сперва появлялись только темные, исчерна лиловые гроздья, тянувшиеся кверху свечками, в бусинках, в бисеринках. Потом они набухали, светлели, бусинки вытягивались на ножках, становились цвета бабушкиных аметистов. И ясно видно уже, что каждая бусинка перерезана ниточкой -- крест-накрест. Почему счастье можно найти в сирени только, когда она зацветет? В бутончиках, как ни смотри, всегда только четыре дольки. Вот они начинают светлеть все больше и раскрываться кое где. Бабушка говорит, что сирень не распустится в вазе, нельзя срывать заранее -- но если все таки вдруг?
На следующие утро сорванные ветки свешивались на бок и темнели. Но что значат несколько веток, когда за окном весь огромный куст просветлел и тянет знакомым, вновь узнанным запахом и сколько сразу распушившихся гроздьев, и за окном, и у забора: белая, как мороженое, голубоватая, лиловая, сиреневая, фиолетовая, розовая персидская ... как пахнет! Кружится голова, и если закрыть глаза, и уткнуться головой в куст, то слышишь, как в нем звенит солнце. Бабушка говорит, что солнце не может звенеть, но улыбается при этом -- наверно, и сама слышит.
... Была еще вышитая -- на янтарном, золотом шелке маминого платья. Смутная детская мечта -- вот, вырасту большой, и надену такое же платье ...
Вчера зашла в национальный комитет, там есть прилавок с товарами: случаются катушки ниток -- драгоценная вещь теперь! Иголки, сапожная мазь, и склеенные из дерева или бумаги непонятные вещи: то ли ими консервы открывать, то ли капканы ставить. Иногда на них изображены собачки -- и тогда это значит, детские игрушки или "украшение для письменного стола" -как будто теперь есть еще письменные столы! Но нитки и ваксу можно обменять на что нибудь, а мелочь продается здесь просто за деньги только.
В той же комнате, кроме ваксы, можно получить нужную печать. Ставивший печати был человек с положением: его семья занимала две койки у самого окна, -- а комната перегорожена одеялами. На койках обычный соломенный матрас, поверх серое одеяло, а еще поверх его -- золотистое шелковое покрывало, с вытканными на нем ветками сирени -- из дому спасли, конечно, или случайно попалось. Но из такого далекого прошлого прошелестел этот шелк, что сразу дрогнуло в груди. Хорошо, что человек, штемпелевавший удостоверения, привык уже к остановившимся глазам и ненормальному виду людей -- какими же им быть теперь? Дал ей бумажку и не удивился, что она уходила так медленно, не отрывая взгляда от кровати ... подумал, наверное, что сама на голых досках спит ...
... Как теперь, среди серых прохожих, ободранных нищих с сжатыми лицами и запавшими глазами -- каждый угадывается сразу! Может быть, это обнаженность войны так обнажала души, потому что на голые вопросы, поставленные жизнью -- или смертью? -- можно было дать только голый ответ. Легкое колебание -- свой или чужой? -- не имело теперь уже значения -- ибо смешалось и это. Каждый был в чем то своим, и -- все чужими на чужой, отнятой земле.
Как вот этот -- молодой, давно небритый. От светлого пуха лицо кажется одутловатым под глубокой чернотой запавших глаз. В щегольских, но давно нечищенных сапогах и офицерских бриджах, в солдатской шинели нараспашку, поверх вязаного пуловера дикого цвета. Он шел навстречу пани Ирене, остановился перед торговкой, невесело усмехнулся. Пошарил в кармане, вытянул две бумажки. Из одной скрутил козью ножку, другую протянул цветочнице. Взял, не глядя, несколько веток, скрученных проволокой, поднес к лицу, рассматривая, уже без усмешки. Двинулся дальше припадающим на одну ногу, бредущим, бесцельным шагом, остановился снова, помахивая букетом, поднял голову.
Сбоку навстречу из аллеи растерзанных бомбами тополей шла со звонкой и четкой легкостью в светлом форменном хаки молодая, ярко накрашенная, рыжеватая и самоуверенная девушка-лейтенант. Впрочем, может быть она не была ни лейтенантом, ни накрашенной. На фоне развалин любое живое лицо могло показаться ярким. Но презрительность, сознание своего совершенно неоспоримого превосходства, принадлежности к победителям -- мстителям, может быть? Есть же и такие, конечно...
Небритый шагнул к ней почти вплотную -- и протянул ей букет.
Пани Ирене так часто приходилось, как и всем теперь, читать мысли других, что и сейчас она не могла, никак не могла ошибиться. Слишком ясно вспыхнула эта мысль в молодых, обведенных черными кругами глазах, в черточке, еще резче проступившей около сжатых губ. Зачем он купил сирень? Да просто потому, что она пахнет. Весной, жизнью, надеждой, любовью -- всем, чего нет. Нет у таких, как он, как они. Может быть, есть у этой девушки? Наверное. Возьмет протянутый букет и улыбнется. Не победительницей, а весной. Но умеют ли улыбаться вообще такие вот, из другого мира, накрашенные, завитые, самоуверенные? Не шаблонной, рекламной, а настоящей улыбкой -- от сердца к глазам?
Улыбки не получилось. Даже вопросительного недоумения не было на лице. Прошла мимо протянутых веток, грязного шинельного рукава, запавших глаз -как мимо зеркала, в котором отражается скользящей тенью -- она знала это -ее четкая, подтянутая фигура, безукоризненный румянец и свежий галстук.
"И на челе ее высоком не отразилось ничего" -- вспомнила, слегка, перефразируя, пани Ирена, и усмехнулась. Но в усмешку вползла крохотная капелька горечи: если бы он поднес этот букет ей, то ... то она не знала бы конечно, что с ним делать, была бы смущена наверно, но зато как рада!
Она оглянулась на себя и почти рассмеялась. Нет, таким не подносят букетов -- даже небритые молодые люди... а он наверно швырнул его куда нибудь потом на дороге. Не плакал же, в самом деле, "тоскуя над веткой сирени!" -- есть такой старинный романс...
-------
10
-- Демидова написала мне в мою "книжечку старинных бабушек" свои стихи -- бормочет на ходу Таюнь: "Ходить у чужих заборов -- И знать, что за ними -- счастье, -- Земля, согретая солнцем, -- В зеленом саду расцветшем" ...
Пройденная улица в пыли и тени. Сады за низенькими заборами. Окраина дальнего предместья. Блеснуло солнце в раскрытом окне, вспорхнули голоса птиц, задрожала тень от листьев. Последний забор обрывается в поле, улица смягчается в дорогу, уходящую к дальнему лесу. На дороге -- щебень, если попадает в туфлю -- больно. Вот у пани Ирены полуботинки на толстой подошве, ей идти легче, хоть они запылились совсем, как и очки, которые она достала откуда то и надела от солнца, -- не то автомобильные, не то военные какие то... ("Сова -- думает Юкку лениво -- или сильно увеличенная голова бабочки. Ведь если на такую красавицу, что порхает вон там, в лупу посмотреть -страшные глаза. И у этой головка маленькая, расширяется кверху, как опрокинутый треугольник с вершиной на остреньком подбородке, и какие то локончики встали над лбом -- совсем, как усики ...")
Юкку помахивает рюкзаками -- в них несколько банок с кофе. Пусть дамы идут налегке, хотя по настоящему помогать нести надо будет обратно, если достанут что нибудь существенное, а потому и тяжелое. "Ходить до знакомого бауера -- излюбленное занятие дипи" -- вспоминается ему "Дипилогическая азбука" той же Демидовой. -- Показать этого бауера дамам надо, чтобы знали -- не всегда же ему удастся с ними ходить.
-- Чувствую, что вами овладевают помещичьи настроения, как только вы клочок земли увидите, кунингатютар! Вот и рассказали бы о своей усадьбе, а то знаю только, что была у вас, а как вы в нее из цирка попали? Ну-ка, позолотите прошлое -- идти веселей.
-- Вы, Викинг, всегда в точку попадаете. Только что вспомнила такой же унылый щебень на дороге -- только та оказалась поворотным пунктом -
-- Каждая дорога может быть новым путем! Вы тогда на встрече -- вернее, прощаньи с вашим лордом остановились...
-- Потом мы вскоре отправились в турнэ по балканским странам, и следующий сезон в рижском цирке, только открылся после войны. И вот этот сезон я уже не проработала целиком. Упала на уральском прыжке -- обратное сальто с ходу в седло. Очень неудачно упала: два месяца в больнице пролежала, и доктора сказали, что о цирке больше нечего и думать, хорошо еще, что калекой не осталась. Но в конце концов, почему непременно цирк? Возиться они не могли со мной, спасибо еще, что лошадей продержали это время, и рыжий клоун забрал мои вещи у хозяйки меблированной комнаты, где я жила, чтобы за комнату не платить. Когда из больницы вышла, поселилась в каком то чуланчике, денег не было, а главное -- куда девать лошадей?
-- Сколько же у вас их было?
-- Шесть кровных английских и два гунтера. Гунтеров взял директор рижского цирка, двух рыжих кобыл продала латышскому полковнику-кавалеристу, собирался коневодством заняться. Для остальных -- прежде всего, нужна конюшня, потому что ясно: совсем расстаться с ними не могу, и полюбились очень, и наследство моего лорда, так сказать, и опора: открыть манеж, давать уроки верховой езды, на племя, мало ли что... Неделю ездила на трамваях во все концы города, в предместья, искала, и вот на Задвинье, случайно села не в тот трамвай, куда надо, и махнула рукой -- доеду до конца, авось вдруг что нибудь подходящее. Вышла, вид унылый. Стоят домишки, сады, а за ними громадная яма свалки, ржавеет что то многоколесное. Зашла в лавочку спросить -- нет ли поблизости конюшен, или вроде. Как же, говорят, Биненмуйжа, вот через эту свалку по тропочке, а там липовая аллея доведет к "Пчелиной усадьбе." Липы такие, что и голову так запрокинуть нельзя, чтоб верхушки увидеть -- сплошной сумрак, и весь жужжит -- липа как раз в цвету была. Собор зеленый, и в нем органный аккорд запутался, дрожит, не переставая. Если сейчас остановиться, так и услышу снова. В конце аллеи -- поляна, справа кирпичные службы двухэтажные, с воротами -- на тройке въехать можно, а слева просто сказка. Запущенный дом с колоннами. Впереди терраса с баллюстрадой, сзади застекленная веранда, широкие ступени со всех сторон, и из них в расщелинах кустики тянутся, кленок один вырос даже. Окна досками заколочены. Кругом луг, кусты, дальше лес... и никого. Но над одной из конюшен занавеска на окне треплется. Я туда. Живут какие то скромные люди, снимают верх конюшни у города, внизу у них куры и корова стоит. Раньше, говорят, была здесь большая усадьба, балы устраивались. Я думаю! Вот перед этим домом Юкку, впервые и мелькнула у меня картина в двух планах. На следующий день -- не могла удержаться, приехала с блокнотом и нарисовала его -- и таким, как есть, и с распахнутыми окнами, с подъезжающими гостями. С того и началось: сперва лирика, а потом городские архивы. Чья усадьба? Где хозяин? Оказалось, он еще до войны уехал заграницу и вестей о себе не подает. Аграрная реформа Пчелиной усадьбы не коснулась -- земли вокруг дома несколько лугов, только и всего, город заброшенным имуществом не интересуется, конечно... добралась до нотариуса, который вроде как опекун. Сперва уперся, конечно -- дом никогда не сдавался в наем. Но я его повезла посмотреть на разрушение и воззвала к здравому смыслу: я вроде как дворничихой бесплатной нанимаюсь, чтобы поддерживать дом -- и конюшню заодно, а если хозяин объявится, так сама с ним сговорюсь. Головой он крутил долго, поскольку еще под всякими обязательствами подписываться надо было, я ведь несовершеннолетняя -- но согласился все таки... а теперь давайте передохнем, покурим, здесь в тени посидеть можно ...
-- Итак, лошадей вы поставили на конюшню, а сами переселились из чуланчика во дворец? -- усмехается Юкку, быстро закручивая сигарету. -- Вот возьмите, не могу видеть ваших козьих ножек, пусть вы и конюх, но все таки не мужик!
-- Козьи ножки я кручу артистически, а сигареты никак не могу. Ну вот и началась моя Робинзонада. Брала у соседей молоко, кур завела сама, достала старый диван для веранды с чердака -- там кой какая старая мебель валялась, а осень еще долго теплой стояла, весь навоз перевезла из цирка для будущего сада и огорода, траву косила во всю для лошадей, овес им купила, и зимой часто из того же овса себе похлебку варила, пока еще уроков верховой езды не хватало -- всякое бывало. Сколько стекол пришлось вставить, сколько мусору вынести, откуда я только кустов и клубники не таскала, планы были громадные...
Они встают, идут дальше. Викинг насвистывает что-то. Он тогда родился только, а девчонка с лошадьми управлялась, вот этой, закованной в браслет рукой траву косила -- дворничихой из княгинь нанялась! И нелепица стала началом ...
-- Да, вот такая нелепица стала началом -- повторяет Таюнь его слова -он и не заметил, что сказал их вслух -- и вам конечно, смешно, но несколько лет подряд я жила совершенно романтической мечтой: приведу в порядок дом, куплю непременно не что нибудь, а ландо, и весной, когда цветет сирень, поеду встречать своего лорда. Усажу его у камина, и докажу, что он не ошибся, помог тогда не зря, и вообще ...
Пани Ирена смотрит пристально сбоку на пыльную, обветренную щеку Таюнь, и не замечает, что у нее у самой бродит на губах такая же мечтательная улыбка: о своем "милорде" и семнадцатой весне... А Таюнь видит в солнечном мареве дальнего леса и весны, и зимы, когда рябина под окном веранды билась в него мокрыми ветками, когда дымила вдруг печка, и иззябшие руки никак не могли наколоть лучинок для растопки... и спина так болела от огорода, и проклятая лебеда вырастала уже на одном конце, когда она еще допалывала другой конец ... а сколько было ухищрений, без гроша в кармане, и надменно прищуренных глаз: "Я живу в усадьбе -- знаете Биненмуйжу? Особняк с колоннами -- нет, не комнату снимаю, целый дом... держу лошадей." Пыталась устроить что-то вроде детского сада, но окрестные семьи в этом не нуждались, а из города было слишком далеко; открыла летний пансион -- луг, лес, уже сад, уже овощи и ягоды со своего огорода, -- это было лучше: училась, подсматривала, как делают, готовят, огородничают другие, училась всему, каждый день, припоминала, как было дома в детстве ... Но как научиться самой клеить обои, например? Первый раз они отвалились во всю длину на пол... удалось наконец, сдать бальный зал для гимнастических занятий сокольскому обществу, с условием, что будут и паркет натирать, и отапливать зимой сами. Три комнаты сдала музыкальному обществу с певческим хором -- орите, пиликайте, шумите, сколько угодно -- только бы иметь деньги на краску, иначе сгниют двери и рамы! Сама она жила в двух комнатах с верандой, экономила на всем, только бы провести электричество, тогда сразу станет легче, и телефон будет ... а если нагрянет хозяин?
Хозяин отходил постепенно на какой то нереальный план. Иногда Таюнь казалось, что она смешивает его уже с милордом, еще больше растаявшим в тумане. Жизнь в Балтийских республиках после Первой мировой войны и революции налаживалась постепенно, ширилась, упорядочивалась, и никто не торопился разбирать старые архивы. Главное, что легендарный хозяин так и не нагрянул за все двадцать лет срока этой жизни. Может быть он был богат, и не заботился о брошенном клочке земли и старом доме? Или умер где нибудь, и наследники не подозревали, что у них в холодной Балтике есть дом с белыми колоннами, -- или и наследников не было вовсе? Как бы то ни было, но счастливая нелепица так и осталась: последняя англичанка, все еще красивая "Лебедь" до следующей войны бродила на покое по зеленому лугу и просовывала морду в окно за сахаром -- до конца.
Кроме мифов и конюшни была и другая жизнь. Было еще одно белоколонное здание на другом конце города, Академия Художеств, куда так тянуло Таюнь. Денег на учение не было, но нашлись художники, дававшие уроки, за гроши, за катанье верхом, корзинку клубники или по влюбленности просто. Урывками, схватывая у одного, у другого, то, чему можно научиться, Таюнь работала много лет, встав с самого начала на свою, упорно продолжаемую тропинку двух планов. В Риге было много художников: приглушенные, разливные тона живописца бледной северной природы -- Пурвита, смелые, сильные, как то по особенному волевые картины молодых латышских художников, очаровательные сказки Апсита, живые головки крестьянских детей Богданова-Бельского, ликующие солнечные тени Виноградова, мистика Бельцовой-Сутте, театральные декорации Антонова, Рыковского, Либерта, сжатые графики Юпатова, жанры Климова, всегда почему то угрюмые звери анималиста Высоцкого -- да разве перечтешь их всех. Однако, Лодька Звайгзне -- Таюнь не очень любила его слишком яркие пейзажи и слишком тяжелые портреты, но зато его самого, весело и беспечно умиравшего от чахотки -- Лодька Звайгзне сосчитал их почти всех, пригласив, к ее великому страху и трепету, на "верниссаж".
-- Белоколонный дом! -- восхищался Лодька. -- Верниссаж оригинальной молодой художницы, княжны Тьмутараканской! Подъезжают кареты, автомобили, и подаются ананасы в шампанском на завтрак для почетных гостей -- а непочетных не будет! Таюнь, я обдумал все. К этому времени у вас поспеет клубника, а битые сливки из соседней конюшни, где корова. Берусь бить. Без водки не обойтись, конечно, но одних бутербродов мало. Поразите чем нибудь потрясающим на закуску. Легчайшее блюдо -- нечего кормить почетных гостей. Когда мы останемся тет-а-тет с друзьями, -- тогда другое дело -- дайте чего нибудь поесть. Но зато вы будете признаны, честное слово!
Ни один цирковой номер не был таким страшным, как этот день. Прием на тридцать человек -- а может быть придет больше -- с ее то средствами! И первый большой прием в "усадебном доме". Будут журналисты. А она и в студии как следует не училась -- только так, сбоку, диллетантка. И Таюнь снова всматривается в свои картины, вспоминает, как вот здесь не могла справиться с тем и этим, хочется провалиться сквозь землю, страшно.
В Биненмуйже цветет сирень. Темно красная, лиловато-серебристая, белая, просто лиловая -- буйная, ликующая, солнечная, пьянящая сирень, -"виноградовский сюжет" -- сказал восхищенно Лодька. Кусты, посаженные Таюнь, разрослись, обступили террасу, развернулись веером от широких ступеней, прижались к стенам, заглядывают в окна. Июньское солнце встает рано, уже успело прогреть, залить золотистым теплом и песок разбегающихся дорожек, и лужайки, на которых первые брызги ромашек, клевер, синева колокольчиков. Торжественный каштан за домом высится костелом в зажженных свечах, гудит пчелиным органом, и кажется, что весь дом и все кругом звенит этим торжествующим сиреневым, весенним гимном. Аккорды ложатся шлейфами у колонн, стелются под ноги гостям -- и среди них немало удивленных восклицаний. Как, но ведь говорили, что Биненмуйжа -- это что то заброшенное, полуразвалины? Говорили, что молодая эксцентричная художница нанялась сюда дворничихой? А может быть рухнет крыша, или провалится пол, когда они войдут в дом?
Но натертый паркет (спасибо соколам!) -- мягко золотился в двухсветном зале, самой внушительной мебелью которого был камин. За нехваткой стульев, пришлось соорудить скамейки перед столом с закусками (кто бы мог подумать, что "стильная парча", которой они были покрыты -- всецело изобретение Таюнь, открывшей на чердаке, в числе прочих сокровищ, вылинявшие шторы?). Закуски: артистически приготовленные бутерброды, пирожки и горячая гречневая каша по совершенно особому рецепту -- были одобрены самыми капризными гурманами. Водки, конечно, не хватило -- но в конце концов, дело в картинах!
Таюнь принимала, показывала, знакомилась, угощала такое количество гостей, да еще таких важных! -- первый раз в жизни. Накануне она мучительно припоминала, как это делала мама, но мама редко принимала уже гостей. Самой ей пришлось бывать на приемах, но ... и наконец она нашла, на что опереться. Очень просто: рядом встал лорд Ферисборн, хозяин замка ли, дома, все равно: стоит только чуть повернуть голову, и она увидит рядом его высокое плечо, рука незаметно оперется на подбадривающую руку. Он ведет ее, уверенно и свободно, от одного к другому, вместе раскланивается, сдержанно улыбается, говорит, и улыбка не меняет внимательных, спокойно рассматривающих серых глаз, корректной, чуть удивляющейся иногда вежливости -- как тогда, в этот сумасшедший, солнечный, с ярко белосиними тенями день... а ведь это конечно, надо нарисовать: "Первый прием"! Новая тема для картины. Таюнь загорелась совсем не английской сдержанностью, и стала почти красивой. ("У нее коронки в глазах вспыхивают" -- отметил про себя Апсит.)
Тот же большой, грузный Апсит, с круглыми плечами, круглой темноволосой головой с легкой проседью, и темно карими, внимательно поблескивающими глазами, удовлетворившись обильной закуской после не менее обильного возлияния -- водрузился во весь свой рост посреди зала, обвел его рукой, и слегка усмехаясь полными губами, произнес неожиданно для всех громовую речь.
-- Моя юная коллега -- да, так я могу вполне вас назвать -- запомните на всю жизнь одно: не бойтесь. А бояться вам есть чего. Полуслепых, совсем слепых и умничающих людей. Не знаю, кого из них больше. Но все они, по мещански или по ученому, будут снисходительно пожимать плечами над вашим даром -- видеть сказки. Да, у вас сказочный дар. Вот старинный полуразрушенный дом, в который приезжают в каретах призрачные гости, и их встречает веселая диккенсовская семья. Вот осенний лес, из которого выезжает рыцарь на коне с кленовым листом на щите и хрустальными глазами. Вот менуэт теней в ледяном замке Грига. И все в том же духе. И правильно. Не беритесь ни за что другое. Вы нашли свой путь -- сказки. "Только сказочные картинки" -- скажут вам нищие духом. Да, и это "только" -- богатство. Вы сами богаты и раздаете его другим. Запомните, что этих других -- тоже очень много. Я встаю не только на вашу защиту, но вот и за этих многих других, а имя им -легион. Вы не Репин, не академик, и у вас никогда не будет громкого имени. Вы говорите шопотом. Вы не поражаете, не ослепляете мастерством, но даете задуматься и помечтать. Только. Вы безо всяких течений и измов, но зато у вас драгоценность: мечта. И притом эта мечтательная улыбка свойственна, заметьте, больше всего обездоленным, усталым, несчастным людям -- а таких больше всего. Они скромны и незаметны, у них часто не бывает в жизни ничего более яркого, чем их мечтания, они слишком робки и слабы, чтобы дерзать, слишком сердечны, чтобы стать опустошенными циниками, слишком бедны, чтобы учиться в мировых музеях и покупать орхидеи. Но Бог создал полевые цветы, и они для всех, кто их видит. Бог создал этих маленьких людей тоже, и их больше, чем великих. Гениями восхищаются, но понимают их немногие. Гениальными называют многих, которых забудут через двадцать лет. А вот великий гений Толстой сказал, что из всех человеческих произведений сказки переживают тысячелетия. У вас есть дар их видеть -- покажите их другим. Только если вы хотите исцелить кого нибудь улыбкой -- надо много болеть самому. Вы не люстра, а лампадка. Оставайтесь ею. И как бы на вас ни шипели -- не бойтесь. Лампадки нельзя тушить. Она согревает душу. А это уже очень много -- достаточно для смысла человеческой жизни, коллега. Когда постареете, поймете это. Бейтесь за свои сказки. Уважайте тех, кто сам что-то создал, воздвиг, все равно, что: построил дом или лодку, произведение искусства или формулу, но оправдал свое назначение человека, который создан по образу и подобию Творца, и потому может творить и создавать сам по силам своим. Но не почитайте тех, кто ничего не создал, а только нахватался чего нибудь, и судит, разъедает многословием, расщепливает волосок, философствует без мысли, и способен только подтачивать, разрушать, опустошать, обесцвечивать -- и ожесточаться самому. Бойтесь людей с бельмом на глазу! Это клеймо пустоты и они кладут ее печать на все вокруг себя. Если они умны -- тем хуже, если талантливы -- то ядовитее. Дать они не могут, ни себе, ни другим, и поэтому разрушают все. Отходите от них. Не бойтесь малого. Создавайте в нем -- большое. А сказка -- значит очень много. В чем ее сила? В том, что она претворяет жизнь в то, чем она должна была бы быть -- и бывает иногда -- и примиряет с тем, чем она есть на самом деле. Сказка -это квинтэссенция, катализатор, высшая сублимация жизни, если уж хотите ученое слово. Поэтому каждый претворяет ее по своему, раскрывает ее своим ключом, творит вместе с вами. Поэтому она понятна всем, кто не утратил чувства жизни, того, что мы называем поэзией, музыкой, мечтой. А кроме всего, что я вам наговорил, и в вашу честь, и в защиту вот этих маленьких людей, которые тоже жаждут, но их презрительно сбрасывают со счетов и снисходительно поучают снобирующие критики, умалчивая конечно, что не будь этих маленьких -- и им нечем было бы жить -- кроме всего этого, у вас редкая удача: сразу найти свой собственный голос, свой жанр. Он прост и оригинален, трогает сердце и заставляет думать. Чего же больше?"
... Да и в самом деле казалось тогда, что в ее картинках -- весь смысл жизни, самое ценное. Жизнь была молодой, веселой и дерзкой, разрешение аккорда синезеленолиловых тонов -- достижение! О нем можно говорить до утра, и каждое утро рассветало надеждой на счастье -- хотя бы в сирени! -- а потом и в груди. Казалось так...
Ну что ж, теперь иначе. Это в молодости за каждым углом -действительно может быть счастье, поэтому интересно, не терпится заглянуть за этот угол, по дороге к нему надежды, увлечения, мечты, и с ними отправишься куда угодно: неизвестность притягивает, манит, обещает -- все и еще больше.
Теперь углы стали другими. Они заступают дорогу, вдвигаются, врезываются в путь, скрывают что-то, чего можно только бояться -- или знать, что за ними ничего не ждет. Еще одна утрата, может быть еще один отказ, еще лишняя усталость. На пути к ним желания не вырастают, а теряются, и от переоценки ценностей остается не много, и даже не жаль. Проще и спокойней. Хорошо бы и не заглядывать вовсе за углы, а остановиться, закрыть глаза -на прошлое и будущее тоже. Если уж говорить о желаниях -- так только об одном: чтобы подольше осталось вот, это, сегодняшнее: солнце, цветущий куст, или просто так... нет, это не апатия. Покой -- не бессилие. Просто минимум требований, но от них нельзя отказаться, на них нельзя терять права, в особенности, если -- нечего ждать, как теперь ...
-- А теперь мы свернем с дороги и пройдем прямо по меже вот к той рощице под лесом -- командует Викинг. -- Так будет напрямки к бауеру. Болотце у рощицы наверно уже подсохло, и там кстати, заброшенный домишко стоит. Только без колонн, кунингатютар, хотя есть крылечко с тумбочками. Стоит посмотреть, симпатично. Можно покурить и ободрать заодно куст сирени, раз она цветет.
Дорожка к рощице давно заросла. Тонкие березки, растущие бессильным букетом, но вот и больших две, раскидистых. Свежий запах озерка посреди болота, камыш. Низенький домишка с круглым чердачным окошком, повалившийся забор, между кольев поднимаются острые листья одичавших ирисов, отцветшая яблоня рядом, и совсем около дома -- кусты сирени и шиповника. Две пологие бетонированные площадки ведут уступами к запертой двери с выбитым сверху стеклом.
Очень далекое что-то тронуло за руку и повело вокруг дома. Да, как тогда -- заглянуть в щели между ставнями... одно окно бы тут, во всю ширину стены сделать... комнаты две с кухней, не больше... и сарай покосившийся тоже под березой есть, дом с садом, огородом, озеро для лебедей... Сколько они шли от города? Полчаса? Никто не живет, все разваливается...
Таюнь садится на каменную приступку у тумбочки, проводит рукой по согревшемуся бетону, обнимает, как друга.
-- Кунингатютар, я вижу, вы погибли. Тяга к земле неистребима. Усадебные инстинкты. Конюшни не хватает -- впрочем, на озере ваших лебедей развести можно.
Пани Ирена умно покачивает головой.
-- В самом деле, Таис... (она называет Таюнь по французски) -Поселиться хотя бы на лето -- все лучше, чем наш разбойный притон. Далеко только, но если достать велосипед... Фантастической дворничихой вряд ли удастся, в Германии все ферботен, но если найти хозяина ... ваш знакомый бауер, Юкку, наверно знает, кто он.
-- Можно и... купить? -- Таюнь сперва сама пугается такой дерзкой мысли и пытается оправдаться: -- Немцы ведь считают деньги еще по старому. Тысяча марок для них это тысяча, сумма, а для нас -- десять пачек сигарет.
-- Но все говорят, что нас переселят за океан -- а вы собираетесь на землю сесть в разоренной стране. Это довольно необычное сумасшествие, кунингатютар!
Таюнь устало опускает руки.
-- Во-первых, мне сына дождаться надо ... во-вторых, вы моего мужа не видали? С таким багажом, поверьте, за океан отправляться трудно... Здесь я его на подножный корм посажу ... и в -- третьих, старая эмиграция лет двадцать сидела на чемоданах, все вернуться собиралась... Нет, Викинг, лучше синицу в руках...
-- Для вашей усталости твердо сказано.
-- Но, Таис, простите за нескромный вопрос: как бы легко мы ни смотрели на сотни и тысячи марок даже, и если хозяин найдется, и согласится, то все таки же не за картон сигарет! Несколько тысяч наверняка будет стоить, ведь это кусок земли тоже, а как вы их сделаете?
-- Очень просто. У меня в лифчике зашито кольцо: полтора карата, чистый камень, без изъянов. Смешной маленький капиталец, всю войну храню. Сын одного ювелира у меня верхом катался, и когда началась война, сказал, чтобы купила что нибудь, что всегда имеет цену, он мне выберет и уступку по дружбе сделает. А я последнего жеребенка тогда продала как раз, ну и вот ... Тогда кольцо стоило сотни, а теперь -- тысячи ... может быть, для американцев можно будет нарисовать что нибудь, Викинг? Может быть Разбойник даст авансом, потом отработаю? И в конце концов -- если действительно эмигрировать потом, так хоть за какие нибудь деньги и продать можно, а пока...
-- Безумные идеи и такие же люди меня всегда привлекали, кунингатютар... Сумасшествуйте, моя поддержка вам обеспечена.
* * *
Так и началось. Да, бауер знал. Домик лесничий выстроил давно, для охоты, уток тут было много и вообще дичь. Теперь он умер, а вдова его на старой квартире в городе живет. Сын кажется в плену или погиб, а дочь работает где то. Участок за домом небольшой -- два тагеверка, пожалуй, озерко тоже, болотце осушить надо, дренаж проложить -- кто это делать будет? И к чему это ауслендерам?
-- У меня у самой усадьба была -- твердо сказала Таюнь. -- Там, на севере -- за Восточной Пруссией.
Восточной Пруссии в Баварии не любили, так и называли "свинские пруссаки", но Балтика -- совсем непонятно, а твердый выговор балтийцев сразу связывал их с Пруссией. Для крестьян же пусть и беженец, но хозяин в прошлом звучал убедительнее.
... В окне с кухонными занавесками до половины стекол виднелась только верхушка чахлого куста бузины, и косая половина обрушенного дома рядом. А ведь в охотничьем домике сирень цветет, травой пахнет! Но хозяйки живут здесь -- среди старомодной добротной мебели с лоском не одного десятка лет. На буфете -- багровые бока глиняных яблок на чугунном блюде, и корзиночка альпийских фиалок из воска. С них тщательно стирается пыль -- и все таки они пахнут пыльным городским запахом унылой жизни. Хозяйка -- недоверчивая, болезненная старушка. Она не заглядывала на это болото даже и когда муж был жив, там только он со своими друзьями -- охотниками бывал ... Сдать в аренду? Продать? Нет-нет, сейчас не такое время... ничего нельзя знать, и может быть никаких таких сделок заключать не разрешается, чтобы продавать имущество, тем более иностранцам...
Но зато дочь: деловитая, бойкая, соображает быстро. Ее "военный жених" только что вернулся, он радиомеханик, может мастерскую открыть, только немного денег нужно, и со свадьбой поторопиться лучше... Какой то там клочок земли на болоте, разваливающийся домишко -- кому это нужно? Девочкой отец взял ее с собой как то, так комары искусали так, что больше никогда... только продать, конечно, и никакой аренды .А вот насчет цены...
Цена вырабатывалась целый вечер, потому что двойная: по официальному договору у нотариуса 45 пфеннигов за квадратный метр, два тагеверка -- две трети гектара -- пять тысяч марок. В неофициально составленной бумажке перечислялась поставка на свадьбу: кофе, жиры, сахар, мука, какао, шпек. На это еще тысячи четыре. Но Разбойник загнал кольцо за десять тысяч: хватило.
-- Два тагеверка -- это по нашему -- два пурных места! Ай да Ди-Пи! Помещицей заделалась! Лягушек разводить там будете -- а ведь это идея, французов здесь достаточно, они лягушек едят. Следующий раз, когда корову покупать буду, пригоню ее вам, подкормиться на свежей траве, и кроме того ... операции легче делать, и вам сразу доход. А рыбу ловить в озерке можно? Если есть, то есть?
-- Я туда лебедей пущу ...
-- Лебединое озеро, дорогая, это балет! Может быть, еще замок там выстроите, раз уж развалина имеется?
-- Совсем не развалина -- только крыша протекает, и окна одно безобразие, гляделки, а не окна, но зато электричество есть -- удивительно.
-- В своем доме, говорят, и стенки помогают, а если под крышу зонтик подставить... у меня есть один, совсем немного дырявый, я вам пожертвую ...
-- Скажите Сашке-вору, чтобы вам джип свистнул, сообщение наладить на ваши чортовы кулички! -
-- комментарии друзей, качающих головами. Свихнулась женщина, что поделаешь!
Сообщение налаживалось с трудом, как и все остальное. Сперва Таюнь нажимала на педали старенького велосипеда, подвязывая его иногда веревочками, особенно перегруженный багажник. Устройство "усадьбы" шло толчками самых невероятных сюрпризов, развлекались все знакомые и друзья. Интересно все таки: совсем ненужная вещь превращается прямо в драгоценность: кусок стекла, банка краски, старый шкаф -- а о том, что из развалин натаскивалось, и говорить нечего: фрау Урсула разрешила сперва в углу двора свалить, пока нашли грузовик для перевозки кирпичей, балок, жести какой то. И чего только не бывает в наше сумасшедшее время -- забавно просто!
-------
11
Еще два-три года -- крохотные черточки на той стене Дома Номер Первый -- помните? -- с которой началось. Их совсем не видно -- как прокатившихся капель дождя на штукатурке, совсем еще новой. Может быть, легкая тень только, скольких дней, из которых запомнились немногие? -- Мысли, с которыми встаешь утром -- и ложишься вечером; старания, заботы, разочарования и надежды, осколочки мечты, счастья, тоски -- жизнь, каждодневная жизнь нескольких лет -- каждого из нас.
* * *
Демидова уже года два, как переехала в лагерь ди-пи под городом, и живет в чистенькой комнатке около амбулатории. Работает за жалованье в лагерной канцелярии: запись желающих на всевозможные курсы, ремесленные и технические. Учатся там немногому, но для переселения помогает, а ей интересны встречи с людьми.
После девальвации германской марки жизнь начала налаживаться. Черный рынок еще существует, но больше для золота и долларов. Американские сигареты перестали быть денежной единицей, и превратились просто в товар, который можно покупать из под полы дешевле. На немецком рынке стало появляться почти все: материи и мясо, ликеры и посуда. Продовольственные карточки отменены. Заводы и фабрики, хотя бы мыльного порошка, перестали взрываться. План Моргентау о превращении Германии в картофельное поле отменен, в силу вошел план Маршалла -- о восстановлении. Развалины убираются. Повсюду крохотные мастерские -- кое как собираются материалы из еще не уничтоженных военных запасов или разгромленных свалок. Главный капитал предпринимателей -оптимизм и упорная работа -- самое необходимое, в сущности, для жизни.
Комнатка Демидовой убрана белым и оливково-пятнистым парашютным шелком, наследие Разбойника: белая занавеска с зеленой шторой на окне, зеленое покрывало на койке, унылый лагерный шкаф покрашен белой масляной краской, к выбеленным стенам прикреплены букеты из сосновых веток. Есть даже несколько странное сооружение, гордо называемое письменным столом, и над ним висит на стене стеклянный ящичек с бабочками -- подарок читателя -- энтомолога, перед отъездом.
Да, эмиграция за океан действительно началась. В канцеляриях ИРО задаются бесчисленные вопросы, пишутся такие же бесконечные анкеты, достаются "эффидевиты", и идет порядочная спекуляция "легкими". "Легкие" -это рентгеновский снимок их -- без пятен. Оказалось, что у многих не только пятна на совести, о которых они сами то знают, -- но и на легких, о чем искренно не подозревали всю жизнь. А иногда простуда, случившаяся лет двадцать или тридцать тому назад оставила после себя пятно, по которому совершенно невозможно разобрать -- туберкулез это, или нет. Жену, мужа, родителей или ребенка нужно поэтому "отставить" от эмиграции на испытательный срок. От этого часто разбиваются семьи, заключаются фиктивные браки (впрочем, и по другим причинам); за легкие без пятен -- платят, хотя не так уж много. По новым предписаниям пребывание в армии -- любой -- тоже не считается уже преступлением -- выдачи прекратились (несколько американских журналистов, во главе с Элеонорой Рузвельт и Юджином Лайонсом, подняли наконец кампанию в печати, и параграф Ялтинского договора о выдаче был обойден: американские власти стали смотреть сквозь пальцы, а умудренные ди-пи -- врать еще вдохновеннее). Не считается также больше преступлением родиться в Киеве или Смоленске -- "старая эмиграция" упала в цене. Интеллигентные профессии, в особенности актеры, журналисты, профессора -большой минус, усугубляемый еще и возрастом. Выше всего ценятся мускулы и техника, до-тридцатилетняя молодость и... дети: семья с детьми -- надежный элемент, который пойдет на все, чтобы пробить себе дорогу.
Толпы серых людей в серых коридорах, тщетно старающихся объяснить что-то малопонимающим чиновникам; люди запуганы собственным враньем, к которому их вынудили, сбиты с толку непониманием, и не имеют ни малейшего представления о тех странах, куда они стремятся по принципу: куда легче попасть. Главное -- уехать. Главное -- начать какую то жизнь, где то. Оставаться -- страшно.
Но громоздкий, ультра-бюрократический, чрезвычайно усложненный аппарат по эмиграции все таки работает, громыхая предписаниями, которые меняются каждые несколько месяцев, цепляясь за все по пути, в том числе и за собственные винтики, перемалывая номера анкет -- и несмотря на все бремя многолетних ожиданий, несправедливости и глупости -- делая беспримерное в истории человечества дело -- расселение по заокеанским странам нескольких миллионов беженцев из разгромленной Европы, и содержание их до этого в лагерях. Медленно, но верно их сажают в крытые брезентом грузовики или заржавленные автобусы, и везут на вокзалы, грузят в вагоны, выгружают на пароходы, укачивают в океанах, за которыми на неведомых берегах маячит странное слово: свобода!
В бело-зеленой комнатке Демидовой очередной посетитель: высокий и плотный, широколицый, серьезный, на голове серебристый ежик: инженер-латыш.
-- Вот, Демидова-кундзе, -- говорит он, обстоятельно усаживаясь, -зашел проститься. Удалось по ихнему супер-интендентом, а по нашему дворником к кому то наняться. Дают квартиру, а у меня, вы знаете, два сына есть. Ну, на нашей даче в Булдури я сам все ремонты делал, думаю, что и с американским домом на первых порах справлюсь, жена подработает что нибудь, дети учиться пойдут, а потом, когда языком основательно уже овладею -- инженеры или хотя бы техники им тоже нужны. А как у вас с эмиграцией ... ? Все еще мужа дожидаетесь?
-- Да, все еще. Если не погиб -- то в Советском Союзе. В Красном Кресте справлялась -- там таких запросов, как мой, -- миллионы лежат... когда нибудь докопаются. Может быть, и вернется -- Бог знает.
-- Ну, а если бы вы пока уехали, а потом, если бы, даст Бог, в живых окажется -- выписали бы его?
-- Тоже попробовала, потому что розыски можно и из Америки вести, и денег больше будет -- но и тут не повезло. У меня два раза воспаление легких было, и сказали, чтобы на повторный снимок только через три года явилась, много пятен -- и так неловко получилось, что теперь и не подсунуть других легких за сто марок ...
-- Вай-вай -- качает головой инженер. -- Ну, пока вы здесь в канцелярии работаете, жить можно.
-- Пока что. С пайка меня сняли, потому что от эмиграции отставлена, за комнату плачу, но это не страшно. У меня другие планы. Я всегда типографским делом очень интересовалась, потому что на литературные заработки в эмиграции даже похоронить человека нельзя, не то, чтобы прожить, и знаю его. Сейчас присмотрела один линотип, и если удастся починить, то в небольшой компании попробовать можно, главным образом с немецкими шрифтами, конечно, не только с русским...
Демидова начинает рассказывать, увлекаясь, и инженер одобрительно качает головой. Да-да, отчего же... разумная мысль, если удастся ...
-- Ну, а теперь я вам скажу, зачем пришел, кроме того, чтобы проститься. Укладывали вещи, часть роздали, часть просто выкинули, а вот это на дне одного чемодана завалялось, и я вам принес -- по вашей части.
Бювар из мягкой кожи удивительно синего, поющего цвета, с тиснением по коже золотом, ренессансные завитушки.
-- Какая прелесть -- ахает Демидова. -- Но дорогая вещь ...
-- Бювар вам на придачу. Дело в рукописи, и даже не в ней...
В бюваре стопка четко исписанных страниц.
-- Видите, Демидова-кундзе, это целая история, и вам, писательнице, может быть интересно. Когда мы бежали осенью сорок пятого года из Тюрингии, потому что туда товарищи пришли, то знаете, как было... кто на буферах, на крышах поездов, если они шли... мы сидели на платформе одного товарного поезда часов десять, не знали, пойдет ли, и куда. Где то за Вюрцбургом было, не помню точно. Между прочим, нас там много сидело, и ваша знакомая одна, тоже рижанка, художница, она в Риге лошадей на Биненмуйже держала ...
-- Таюнь Свангаард?
-- Да, но я тогда с соседкой ее разговорился -- рыженькая такая, фамилию не знаю, но рижанка тоже. Мы их обеих попросили пройти к американцам, спросить их насчет поезда, они соскочили и пошли в разные стороны, американцы слева и справа по путям проходили. Свангаард подальше отошла, а эта рыженькая еще не успела, как поезд тронулся вдруг. Ну, они увидели, конечно, бросились обратно бежать, а повсюду рельсы, шпалы, бежать трудно, Свангаард отстала, а рыженькая успела подскочить, только не к нашей платформе, а сзади, и то ли там людей не было, чтобы помочь, подхватить, или не заметили, не успели, только она крикнула -- и упала, не кричала больше. Поверьте, что первое что хотел сделать -- сам за ней броситься, но поезд пошел быстрее, жена, дети в меня вцепились, плачут, кричат... А чемоданы их остались на нашей платформе. До сих пор помню -- у Свангаард синий был, и синяя сумка с пальто. Когда мы добрались сюда, я сдал ее чемодан на главном вокзале, немцы народ порядочный, думаю догадается спросить, когда доберется, знала ведь, что мы в один город едем. А чемоданчик этой рыженькой я себе оставил. Только документов там не было, я наводил справки, в комитете, и в Красный Крест обращался -- никто не отозвался. По запискам выходит, что у нее сыновья были -- или она их тоже выдумала? Я их два раза прочел, пока понял: вела она с горя совсем особенный дневник: не прошлое вспоминала, а как будто будущее, как сегодняшний день описывает, день за днем. По английски это "вишфулсинкинг" называется, желаемое за сущее принимать. Пишет, как возвращается в освобожденную Ригу, начинает новую жизнь. Большая семья, видно, у нее была, сестра, племянницы -- а никто не отозвался. Может быть, тоже погибли. Я теперь уеду, на новом месте хлопот не оберешься. А вы может быть обработаете как нибудь, напечатаете. Вдруг, тогда и отзовется кто нибудь. Кто ее тогда похоронил -- неизвестно... а она свою мечту так описывала, что видишь, в руки взять можно просто. Много пришлось пережить, но есть вещи... жена тоже читала, плакала. Вы сделаете, что можно, я вас знаю ...
* * *
Разбойник переехал из Дома Номер Первый в хорошую меблированную комнату, в квартире с ванной. На нем хороший костюм, и он не носит больше брикетов в потрепанном портфеле, зато жена носит золотые браслеты. Деловой размах у него еще шире, но дела -- совсем темные. Об эмиграции он не думает. Вот еще, лес в Канаде рубить! Деньги и здесь делать можно.
К сожалению, он понимает это буквально.
Приходят теперь к нему немногие. Трамваи и автобусы ходят регулярно и часто, расстояния сократились -- отдалились люди. В конце сорок пятого был общий провал на дно, -- карабкались вместе, -- теперь у каждого свой путь или метания. Путь один: эмиграция. На таких, как Таюнь Свангаард -- купить развалину и всерьез жить в ней! -- смотрят с обидным сожалением. Правда, муж у нее пьет и не работник, но ...
Пересудов в лагерях множество. О сплетнях и говорить нечего, но доносы -- часто на неизвестных совсем людей. Сколько лет эти анонимные доносы принимались американцами всерьез, зачислялись в архив "личного дела" будущего эмигранта! Нередко человек, прошедший все комиссии, внезапно, без объяснения причин, снимался чуть ли не с борта парохода. Донос -- и кончено. Объяснения и опровержения бесполезны. В лучшем случае -- подавать прошение об эмиграции снова, в другую страну, и снова ждать, ждать, -- годы. Некоторые присяжные доносчики были даже известны -- их боялись и сторонились, но почему то не нашлось никого, кто отбил бы у них охоту. Беженский конгломерат или клубок состоял из людей, которых слишком часто сбивали с ног, давили и коверкали, предавали и обманывали. Советская душерубка десятками лет, чекистские пытки и нравственное уродство жизни, германский сапог над унтерменшами, лагеря и гестапо, война и налеты, бегство и голод -- сколько людей могло пройти сквозь это и остаться стойкими, сохранить свое достоинство и независимость до такой степени, чтобы защищать его?
"Лучше уж, знаете ... промолчать, не трогать ... чтобы чего нибудь не вышло". Боязливая формула мелкой трусости запуганного человека -- резиновый мешок: при ударе вмятина, он прогибается, но приспосабливается снова, выгибается заново, человек карабкается, оглядываясь во все стороны, шарахаясь от начальства и соседей. Увы, потеря мужества не компенсируется беззащитностью. "Моя хата с краю, ничего не знаю" -- эта вторая формула маленьких людей не спасала их никогда от того, чтобы все, что они отказывались познать -- и, если зло, противостоять этому -- не обрушивалось бы на них, давило, калечило, и большей частью уничтожало не меньше, чем тех немногих, которые возмущались и шли против зла. Революции делают не те немногие, которые наносят первый удар: революции делают те толпы маленьких людей, которые боязливо поворачиваются к ним спиной, покорно подставляя эти спины. И маленьких, по трусости, невежеству, слабости сторонящихся от всего, что кажется им угрозой -- слишком много. Только ли в мягкой и безудержной, анархической славянской России? В передовой, дисциплинированной Германии много людей жалели евреев и шарахались от одного упоминания о лагерях смерти -- подальше...
* * *
Над Демидовой подсмеивались часто, но к ней тянулись многие. "Литературная чашка чая" заменялась серебряным, еще из дома, подстаканником, ходившим нередко в круговую с бутылкой вина, все чаще заменявшим теперь самогон.
Вино привозила пани Ирена, суетливо вынимая из громадной сумки деликатесы: сверток ветчины, копченую рыбу, тяжелые гроздья винограда, банку с кофе в подарок хозяйке. Пани Ирена, на удивленье всем, устроилась пока что лучше всех. Да, как только в городе стала выходить крупная немецкая газета, она отправилась в редакцию, а затем на радиостанцию, и терпеливо дождалась приема. Ждать, впрочем, пришлось не долго: у всякой секретарши широко раскрывались глаза, когда эта худенькая и ободраная блондинка скромно предлагала:
-- Скажите, не нужны ли редакции переводы с китайского? И с французского тоже ...
Китайские переводчики на улице не валяются -- в Китае события: Мао, Чан Кай Ши и Формоза. Штатного места ей пока не дали, пообещав в будущем, но зачислили постоянной свободной сотрудницей -- и гонорар набегал каждый месяц. Гонорар платил и музей, вылезший из военного подвала, где она помогала разбирать китайские коллекции, переводя названия и тексты. Пани Ирена жила теперь в теплой приличной комнате, взяла на выплату пишущую машинку, и каждый месяц покупала что нибудь для себя и хозяйства. Немного приодевшись, -- а у нее был вкус, как у всех полек -- сделав прическу, она перестала теперь походить на сову, хотя попрежнему смотрела своим ступенчатым взглядом: сперва прямо, потом как будто поверх очков, хотя не носила их вовсе. В сущности у нее были очень красивые голубые глаза, и нос перестал быть острым. Однажды Таюнь, взглянув на нее в косом луче солнца, восхитилась:
-- Пани Ирена, вот так я вас нарисую! Золотой с голубым маркизой! Кринолин, парик...
Поправку на взгляд художника, восхищающегося не только тем, что есть, но главным образом тем, что он видит в этом -- сделать надо, конечно, но если в Доме Номер Первый пани Ирена была запуганной, невзрачной и смешновато-жалкой совкой, то теперь она стала надтреснутой, но очень милой статуэткой.
У Таюнь этой осенью расцвел куст перед домом -- и бледно палевая роза, не успев раскрыться как следует, съежила кончики помягчевших, как тряпочки, лепестков, слегка обожженных холодом. У пани Ирены был теперь такой цвет лица. Эти поздние розы трогательны и беспомощны, но еще не раскрывшиеся и уже увядающие лепестки держатся иногда очень долго, прежде чем осыпаться. Роза на кусте держалась целую неделю.
Таюнь часто заглядывала в лагерь: навестить знакомых, прежде всего Демидову, узнать новости: кто едет, посмотреть спектакль неплохой драматической труппы, боровшейся со всеми недостатками барачной сцены, костюмов и с непомерными самолюбиями режиссеров и актеров: все подряд были в прошлом в Художественном театре, и каждый доказывал, что кроме него, никто не мог быть. Летом лагерь с его немощенными улицами между рядами бараков, пылью, щебнем, облупленными стенами, развешанным повсюду бельем и вонью из примитивных уборных угнетал своей убожестью. Но зима принаряжала снегом, закутывала помойные ямы и километровые пустыри, дым из труб стлался над белыми крышами теплым уютом, на снегу скрипели сапоги мужчин, половина их носила казачьи кубанки и меховые шапки, и все это, обжитое уже, напоминало чем то русскую деревню с таким же вот леском поодаль, за снежным полем.
-- "Вьется в дымной печурке огонь -- На поленьях смола, как слеза" -напевает Платон, подкладывая дрова в печурку.
Таюнь, как всегда, отмечает про себя: черный цвет жести, блики оранжевого огня на жирной копоти, -- вот особенно в этой проржавевшей щели... можно использовать сюжетом для рождественской открытки. Старое немецкое издательство, выпускающее детские книжки и открытки возобновило теперь работу, и ей удалось пристроиться: берут почти все рисунки и акварели, сто марок за эскиз не так уж много, но на три рисунка в месяц уже жить можно, а они пока берут и больше ...
-- Куры начали нестись! -- торжественно объявляет она и в доказательство вынимает три яйца, уложенных в коробочку с сеном, как конфеты. -- Подумайте, так рано, еще до Рождества! Это потому, что я так утеплила курятник.
-- Такие помещицы, как вы, сами в них на зиму перебираются -- лениво тянет Платон. -- Чем же вы его так сельскохозяйственно утеплили?
-- Сейчас он заведет Таюнь -- бормочет вполголоса, но чтобы все слышали, фыркающая Оксана Демидовой. Оксана перебралась в лагерь больше по лени. С тевтоном Гансом она давно рассталась, и в Дом Номер Первый больше не заглядывает. У нее есть эффидевит в Америку, работа на спичечной фабрике -обычный этап эмигрантов -- ей обеспечена, а пока она рисует и дальше свои маки и розы, и начинает подумывать о настоящей картине даже -- очень уж соблазняет этот прохладный свет окна на север в угловой комнатке барака. А других забот в лагере нет, едой она никогда особенно не интересовалась, дров хватает, картины продаются, и она уже стала раздумывать -- чего бы купить, чтобы стоило увезти с собой в Америку, но пока копит доллары, всегда пригодятся. Гораздо серьезнее вопрос: обрезать ли ей косы, или нет? Кос в Америке не носят, она спрашивала даже в ИРО, а с другой стороны жаль: они теперь как шелковые стали, венком вокруг головы.
-- Во-первых, у меня уже есть усадебный опыт -- возмущается Таюнь.
-- Но нет кирпичей. Сколько ни таскали, все мало ...
-- Зато есть полезные советы -- и мысли. Сарайчик, правда, был с самого начала, но весь разваливался. Вбиваешь гвоздь -- и боишься, что подпорки рухнут, крыша на голову свалится. Пани Ирена по своим китайским образцам надоумила: камыша на болоте -- сколько угодно. Я его два дня подряд резала, сушила, связала проволокой в маты, стенки обложила, глиной подмазала, потом еще ряд, еще... и штукатуркой сверху. Теперь стенки толстыми стали, и в курятнике теплее, чем в доме.
-- Великий человек на малые дела! -- насмешливо отзывается Платон, вспоминая, как провожал однажды пани Ирену к Таюнь, и та заставила его вбивать эти самые гвозди... Нет, один раз намахался и хватит, больше его в эту карманную усадьбу никакими обедами не заманишь, хотя пироги она действительно умеет делать...
-- Оскара Уайльда -- задумчиво говорит Демидова -- читали наверно все. Но большинство знает его "Портрет Дориана Грея", сказки, ну еще балладу Рэдингской тюрьмы. Поверхностно считают эстетом и только. А мне кажется, что я действительно поняла его как следует только после "Де профундис" и "Разговоры с другом". Особенно вторая книга -- философский диалог. Поразило утверждение: литературные типы создаются не столько, как отражение жизни, сколько литература создает их, предвосхищая имеющее быть, и потом жизнь, в подражание, выявляет их по литературным образцам. Уайльд конечно немыслим без парадоксов, но почему парадокс не может быть истиной? Только потому, что она кажется нам поставленной вверх ногами, не освоились с ней, не видим по первому взгляду?
-- Это вы к чему? -- спрашивает пани Ирена, настораживаясь. Она давно уже заметила синий флорентийский бювар с золотым тиснением, на видном месте.
-- Новое написали? -- Оксана проследила ее взгляд.
-- Нет, не я, это странная история... Помните, Таюнь, вы рассказывали, как попали сюда осенью сорок пятого года, потеряли по дороге свои вещи, потому что соскочили с поезда и спрашивали что-то у американцев ...
-- Пошли вдвоем с соседкой по платформе, и поезд пошел вдруг, но ей удалось вскочить, кажется, а я...
-- Нет, она так же не успела, как и вы... Теперь я узнала, что один из ваших попутчиков сдал ваш чемодан здесь на вокзале, а ее оставил себе, и в нем вот этот бювар был...
-- Как же она?
-- Сорвалась, когда пыталась взобраться на идущий поезд, и только раз крикнула... Лаздынь-кунгс сказал, что все это время разыскивал ее родственников, но никто не отозвался... он уехал теперь в Америку, а записки ее в этом бюваре оставил мне. Когда соберемся все, прочту, только выдержки вкратце, чтобы вы поняли, в чем дело, подробностей здесь слишком много, а имени ее не осталось, но хочу сказать: если бывают поэты в жизни, которые не стихи пишут, а жизнь творят, как песню -- то вот она из них. И это не мемуары. Написано, судя по всему, в сорок пятом году, когда она осталась одна. Муж, очевидно, был убит, или пропал без вести, а сыновья -- Веселка, от Всеволода уменьшительное наверно, и приемный -- Ларик, от Лариона, -- где то на фронте еще. О том, что союзники всю Восточную Европу, в том числе и Балтику, отдадут большевикам, она конечно не думала. Эти записки -- рассказ о том, как вся семья собралась понемногу, и они вернулись домой, в освобожденную Латвию -- да, она рижанка невидимому. Конечно, сплошная мечта и лирика, но я не могу отделаться от мысли: если человек рассказал о своей жизни, какая была, и умер -- все понятно. Если он сочинил утопию о фантастической жизни никому неведомых людей в будущем -- тоже. Но если она продолжила свою жизнь дальше, и дневнике настоящего, и погибла, не успев пережить, то эта жизнь -- осталась как то, -- кому? чья? Осталась в бюваре?
-- Причем тут метафизика. Возьмите Коренева: три года ждал эмиграции, брат его выписал, месяц тому назад получил все бумаги, наконец, направление на пароход -- и умер от удара. История не такая уж обычная, но не замечательна ничем. Насмешка судьбы.
-- Вот прочту, -- все, кажется, собрались? -- тогда вам может быть понятнее будет. Начинается с того, что она возвращается с обоими мальчиками и подобранной где то украинкой -- Гапкой, из остовок, вероятно, в товарном вагоне в Латвию. Получили целый вагон потому, что везут всевозможные вещи для хозяйства, двух казачьих лошадей и даже какой то племенной скот. Рассуждение здравое:
"... большевики все, что возможно разграбили и уничтожили. А мы хотим иметь свой дом. Меня, мальчики, с Викой, теткой вашей, всегда тянуло к земле, может быть потому, что выросли на ней, не могли примириться потом с коробками городских домов. Настоящее место человека -- под солнцем, в саду. Вика, когда вышла замуж за своего "Добрыню Никитича", как вы прозвали его, арендовала ту усадьбу, где мы так часто бывали, Веселка, но ты не знал, как она билась, пока все наладила, и я помогала... А когда мы обе скопили достаточно денег, что бы купить усадьбу -- Балтику заняли большевики.
"... Объяснять надо Ларику, он приемный. Сын советского бухгалтера, когда вошли немцы, он отбился от родителей в бегстве, вот и приютила его. Младше Веселки на два года. Сперва был таким недоверчивым и робким, не понимал простых вещей, потом привязался. У Веселки давно нет отца, пусть хоть брат будет. А ты мой любимый, еще неизвестно где, но мы увидимся -- в белом доме.
"Да, я -- неискоренимая провинциалка. Хочу иметь гнездо. Пусть мальчики выучатся ценить свое, а не покупное. Пусть в любой современной жизни у них будет крепость с нерушимым укладом и традициями, и красота -- во всем. У меня нет талантов. Знаю языки, долго работала в лесной фирме, теперь она возрождается снова, будет хорошее место, приличный оклад, могла бы взять квартиру в городе, без хлопот. Но я хочу создать хоть что-то, а дом -- это творчество, и уже очень много. И когда я закрываю глаза, и вижу перед собою теплую, пронизанную солнцем зелень гороха на грядке, смеющееся в нем лицо Веселки, мне кажется, что я держу в руках солнце...
"... Мы в Риге! Пробежать бы скорее по знакомым улицам, зайти во все привычные дома, увидеть старых друзей, и себя самое с ними, как тогда... Боже мой, ведь этого ничего нет больше, улицы изуродованы, дома разбиты, а людей нет...
-- Мама -- Рыжик, не плачь, пожалуйста -- говорит Веселка, а у самого на глазах слезы. -- Ты ревешь, наш Ноев ковчег на запасном пути орет -- куда мы с ним? Не в гостиницу же?
"Отправляемся на поиски. Сперва в милые заснеженные улички Торнякална, там найдется сарай для лошадей и вещей. Нашелся. И две комнаты у уцелевших знакомых. И старик Калнынь, бывший директор страхового общества. Он все знает...
"-- Есть для вас подходящее, бесхозяйное имущество. Берзумуйжа. Когда то баронам Коорт принадлежала, но они после первой мировой войны уже там не жили. Километров пятнадцать, около Спильве ...
"В понедельник начинается моя служба, а в воскресенье седлаем лошадей -- застоялись. Теплый мартовский день. Небо чистенько вымылось, надело кружевные переднички облаков, сияет солнцем. Кони чавкают копытами в месиве растаявших дорог. Ласково пушится верба на красных лакированных прутиках. Пахнет тающим снегом, обсыхающей землей -- весной. Пришлось проплутать, спросить почти некого. Далековато все таки. Впрочем, в Берлине по часу в вагоне подземной дороге сидишь, и ничего, а тут сперва на лошадях ездить можно будет, потом, может быть, автобус пойдет, или свою машину завести... Сворачиваем наконец к берегу Двины -- и вот он в саду, просвечивает колоннами крыльца. Ге-ть! -- кричу я, и мы несемся по дороге, по полю, через повалившийся забор. Да, это дом -- наш. Слезаем с лошадей, идем на цыпочках, чтобы не спугнуть тишину. Мальчики притихли. Двери заперты, ключей нет, но одно окно все равно выбито. В комнатах -- пыль, солнце, паутина и тишина. Колонки крыльца облупились, кое где цветные стекла еще есть. Широкая лестница из холля в мезонин. Стоят тяжелые шкафы и клочковатая мебель, но везде паркет, изразцовые печи. Обои висят клочьями, ставни оторваны... "Двенадцать комнат" -- считает Ларик. -- Неужели мы будем здесь жить только сами?"
"А Вика с ребятами? Еще не хватит, вот увидишь!" ... Сад большой, на хороший гектар, много ягодных кустов, место для огорода. Столбы забора повалены, решетки заржавели, но сараи есть, а за ними луг, заливчик, островок даже в нем... кроликов разведем на островке... "Значит, берем, мама? -- выпаливает вдруг Ларик. -- Дворянское гнездо, как в книгах?"
-- Дом -- развалина -- говорю я на следующее утро Калныню. Дешевле новый выстроить, чем починить. "Но он хитро подмигивает: "Оценка зависит от Бикерса." "Который Бикерс? Инженер? Я с ним в Берлине под налетами сидела" ... Бикерс помог. Дешевле нельзя оценить, гроши, даже на первое обзаведение деньги остались еще, и мне аванс обещали дать большой на устройство... Мальчики стараются во всю. Засеяли поле, раскопали огород, несколько комнат починено, чердак выметен. Соседние хуторяне -- ограбили их дочиста -приходят просить лошадей для работы, и за то помогают тоже. В моей фирме получила все доски, фанеру -- куда лучше обоев, обиваю стены панелью, золотится под лаком. Надо успеть -- к первой Пасхе на родине, после стольких лет, в своем доме.
"Мне жаль людей без праздников. Они гордятся тем, что могут обойтись без них, или устраивать, когда захотят, не по календарю. Неправда. Просто у них серая, скучная и унылая душа, не знающая ни тепла, ни нарядности. Нужно расцвечивать жизнь... Полчаса считаю на бумажке. Благоразумнее было бы купить сенокосилку, но... я достаточно благоразумна и в будни. Вместо нее купили старую извозчичью еще пролетку.
"В Страстной четверг уборка кончена, в отполированных стеклах блестит вечернее солнце, новые занавески торжественны и белеют пышно.
"Помнишь, Ларик твою первую Пасху в Риге, в сорок первом? Мы с Веселкой пошли на Двенадцать Евангелий, а ты проводил нас до собора, сам жмешься у паперти -- и ни шагу дальше? Я не настаивала, конечно ...
-- Как мне хотелось тогда пойти с вами -- вспыхивает Ларик.
-- Я ведь никогда не был до того в церкви, и не мог понять -- как вы, и остальные не боитесь идти, зная, что вас возьмут на учет, и там не весело совсем, вы все плачете.
"Тогда страшное время было, советская оккупация. И теперь в тот же собор, только совсем иначе...
"После службы останавливаюсь на паперти. Так же, как помнила все эти годы: синее небо в лампадках звезд, цепи оранжевых огоньков растекаются в вечернюю синь улиц. Хочется закрыть огонек ладонью, чтобы она потеплела от огня, не задуло свечи. Но у нас красивые фонарики из цветных стекол -- чуть ли не сотню нашли на чердаке, донесем живой огонь до дома ... и как теплеет вся комната от зажженной лампадки! Ларик в восхищении, никогда еще не видел. "Смотрите каждый за своей, -- говорю я. -- Дети боятся темноты. И у нас, взрослых, есть своя темнота, и чтобы не пугаться ее -- посмотришь на лампадку, и спокойнее станет. Горит -- значит есть тепло и свет." Из города привезла гиацинты, пахнет праздником, и шоколадные яйца, -- пахнут тоже! И когда в двух шагах от меня высокий белобородый архиерей торжественно поднимает руку и открывает золотым крестом кружевную решетку дверей, когда в гулкой тишине на остановившейся площади высоким истомленным всплеском падают слова "Да воскреснет Бог" -- я плачу, потому что годами ждала этой минуты. Плачу, потому что вижу за толпой не деревья бульвара, а ряды ушедших -- по ту и эту сторону. Плачу, потому что сподобилась услышать, что "расточатся все врази Его, яко тает воск от лица огня!" ... Воистину Воскресе! -- звенят каменные ступени крыльца. "Воистину Воскресе! -- разливаются гиацинты на пасхальном столе. Воистину!