"Пригласила директора к себе на Пасху, ему очень понравилась моя усадебка. Очень удобно для маленькой лесопилки -- отделение фирмы, он дает мне кредит. Заведывать будешь ты, Веселка. Получишь гатер и грузовик, плоты разгружаются на берегу, готовые доски возить в город. А Ларик отправится осенью в сельскохозяйственную Академию, на садоводство и лесничество учиться, я знаю, к чему у него душа лежит, этим летом мы пустырь у луга в такой образцовый сад превратим...!"
* * *
Демидова остановилась, чтобы перевести дух.
-- Сельскохозяйственный каталог с балетом пополам -- проворчал Платон. -- Руководство для поэтических хозяек, да вы еще своей лирики наверно подбавили. Откуда у нее шоколадные яйца в разгромленной стране появились? И вообще все как по щучьему велению ...
-- Вот у Таюнь в ее домишке тоже все как по шучьему велению появляется. Только того труда, который в это вложено, вы не замечаете. Когда наша карманная помещица новым приобретением хвастается, я прежде всего подумаю, как у нее от него спина болела... а здесь -- мечта в чемодане, желаемое за сущее принимается, не забывайте.
-- Лучше мечта в чемодане, чем совсем без нее -- вырывается вдруг у сидевшего в углу молодого человека, и Демидова внимательнее присматривается к нему. Кто привел этого странного мальчика? Зовут Сергей, бывший юнкер, кажется, из Италии, у Краснова был. Очень густые, откинутые с умного лба волосы, как шапка, лицо полудетское еще, глаза печальные и рот искривлен как то... надо будет поговорить с ним поближе -- решает она, и берется за страницы дальше.
* * *
"Троица. На скотном дворе желтые чирикающие пушки. На "кроличьем острове" машут веселые уши ангор. Две каракулевые овцы принесли двух ягнят, все на развод, будет стадо. В Балтике еще никто не разводил их, но я знаю, что им надо. А в цветущие сиреневые кусты зарыться хочется ...
"Опять дождик" -- говорят уныло в городе. А как мы радовались, что пошел дождь! На поля, огород, сад! Небо низко улеглось на землю, закутало все туманом мелкого, теплого, серенького, как шкурка, дождя: Как пахнут даже дороги! Как хорошо сидеть за столом, сражаться с телефонами, смотреть в перерывах на потускневшие стекла и мечтать, что вечером можно будет пройтись по шумящему саду, вымокнуть в траве, и потом переодеться, затопить камин, слушать дождь ... Но помечтать не пришлось. Раздался звонок и совершенно неожиданный голос Вики произнес:
"Рыжик, слава Богу! Мы приехали и сидим на вокзале.
"Конечно, шеф дал мне свой автомобиль и отпуск на этот день. На вокзале -- пыльная, несмотря на дождь кучка сбившихся птенцов-ребят с измученной Викой и устало-радостная улыбка Добрыни Никитича. Так уж повелось за ним это имя, хотя он только Никитич, за то по облику -- былинный богатырь. Правда, теперь от былинного осталось только "было", но надо оправиться, и тогда мы еще поработаем... Теперь мы все вместе. Только тебя еще нету, любимый мой. В саду остро пахнет землей, цветами, мутные от дождя ветки тычутся в окна. В старом белом доме детское топанье, голоса, смех. Еще путаются в дверях и комнатах. Может быть, завтра будет солнце, или снова пойдет дождь. Все равно. В белом доме -- мечта, ставшая счастьем.
"... Да, новоселье должно праздноваться на Иванов день. Самый большой праздник северной весны. Как жалко и пусто было в Германии среди давно уже скошенных полей в этот день, без белых ночей, костров и домашнего пива!
"Программа грандиозна -- это еще и рожденье Веселки к тому же. Добрыня Никитич привозит новенькие, приятно пахнущие свежим деревом бочки и растит солод. Вика наварила несколько "колес" Ивановского сыру. Два дня подряд печем пирожки и печение. Навезли хворосту на громадный костер, подвесили на шестах смоляные бочки, и телега дубовых листьев: плести венки и гирлянды. С моря будет виден наш костер!
"Раз традиции, значит, по обычаю -- в Вечер Трав я отправляюсь в город продавать зелень -- заявляет Добрыня. -- Катюшка, ты со мной на возу.
"Ох уж, и огрею я тебя калмусом!"
Объясняем недоуменному Ларику. Двадцать второго июня -- Вечер Трав в Балтике. На набережной, на всех площадях в городе -- приезжие хуторяне, с цветами, венками и пучками аира -- калмуса на продажу. Тут же бой цветов и народное гулянье. Иванов день празднуется три дня. Вся Рига на пристани -первый настоящий вечер трав за столько лет! Дети в пестрых бумажных коронках и венках, у всех в руках цветы и аир -- узкие зеленые листья пахнут так свежо и сладко речной водой и лилиями, плещутся, бой пучками калмуса в разгаре, "Лиго" -- ивановские песни звенят на каждом шагу, сама Двина смеется солнечной рябью, даже на старых башнях города висят гирлянды -- или кажется так?... Потом мы катались по Старому Городу. Улицы неузнаваемы: Рига всегда была немного чопорной, а теперь завалена цветами, под ногами хрустит калмус, под липами бульвара хорошенькая цыганка продает цветы и гадает, повсюду поют и танцуют, на всех площадях оркестры... В бледных сумерках Ивановой ночи с засыпающими на сене ребятами мы вернулись домой. Поющий город затихает отодвигающимися домиками предместий. Заря дрожит светлой полоской за лесом -- с другой стороны неба алеет уже рассветная заря, звенит тишина, и в лесу разворачиваются с тугим шелестом веера папоротника, на которых завтра в полночь вспыхнет огонь-цветок. Вечер трав, чудесная моя земля -- слышишь?!
"На следующий день с утра солнце, конечно. К дверям прибиваются венки из дубовых листьев, развешиваются фонарики. Веселка превратил старую лодку в гондолу... гости со всех сторон. Набираю кампанию в лес -- за Ивановой травой, я уже присмотрела болото, где она растет: вроде дикого горошка, но гораздо больше, и с одной стороны цветы ярко-желтые, а с другой -сине-лиловые. Набираем охапками, чтобы опахивать ею скот и дом -- класть на порог, чтобы добрые духи охраняли домашность ... Лиго -- звенит с соседнего хутора. -- Лиго -- откликается на реке. Лиго! Вечер Ивана Купала! Лиго! Ладо-Лель, весенний, могучий, славянский бог Ярило, хмельной от росы полевой, от цветочного меда -- и от любви, конечно...
Алексей, молодой актер, картинно останавливается на ступенях террасы и запрокидывает голову: "Верит народ, что велик Гром Гремучий каждую весну просыпается от долгого сна, и сев на коней своих -- сизые тучи -- хлещет золотой возжей-молоньей Мать Сыру Землю... Будит та стрела и мертвых в могиле... Ходит Яр-Хмель по ночам, и те ночи хмельными зовутся. Но кого Ярило воззрится, у того сердце на любовь запросится ..." декламирует он стихотворение в прозе Мельникова-Печерского -- Ивана Купала такой же русский праздник был, как и латышский ... За садом взвивается ракета. Идем всей гурьбой на костер -- будем прыгать, в горелки играть... из смоляных бочек летят огненные искры, Добрыня разносит кувшины с пивом... только утром раскладываем гостей -- в комнатах, на сеновале... мы с Викой просто валимся с ног от усталости. Тяжело хозяйкам выдержать такой праздник, но зато как хорошо!
"... Отдыхаем на следующий день после обеда с громадным тортом и свечами, в честь Веселки. "Ну вот, -- говорит он, солнце повернулось теперь на зиму, давай строить новые планы."
"Все очень ясно. Добрыня Никитич будет заниматься нашим сельским хозяйством, ты на лесопилке, Ларик в саду, Вика по хозяйству дома, и я помогу конечно, после службы ... скоро начнутся печенья, соленья и варенья. Бочками заготовим на зиму, это не консервы фабричные! Следующий праздник -Жатвы, осенью, разукрасим сноп, и оставим его на чердаке до Рождества, пойдет на елку птицам. У камина будем яблоки печь... Труднее всего придется вам, мальчики, во время войны вы от рук отбились, видели слишком много страшного, привыкли к незадумывающемуся над завтрашним сегодняшнему дню. Браться за книги, учиться, будет скучно, но мы позолотим пилюлю. Главное, что дом, это не просто хорошая квартира... Вы очень молоды, вам трудно отступить на шаг назад, посмотреть на последние тридцать лет. Сейчас кончилась вторая мировая война, а конец старой культуры начался вот эти тридцать лет тому назад. Это не значит -- мирное доброе старое время, не значит, что все было прекрасно раньше и все люди были ангелами. Но к тем людям, которые считали себя человеком, раньше прививались определенные понятия и предъявлялись очень строгие требования. Были устои, была этика и традиции, жизнь строилась на них. Теперь этика утрачена и традиции уничтожены, жизнь стала не строительством, а разрушением. Переходные эпохи очень интересны -- для историков, -- но не для эпигонов. Вы, двадцатилетние -- осколки старого, врастающие в новое. Надеюсь, что доживем до нового солнца, но сумерки тяжелы, особенно, если мы не стоим крепко на ногах, и каждый невежда, каждый хам может загнать нас в угол. Вот потому белый дом, который мы строим -- это крепость, символ. Из него идет тепло -- от лампадки, от ковров и цветов, от того, что мы бережемся, чтобы не запачкать сапогами паркета, не оскорбить цветы в вазе грубым словом. От того, что каждый старается внести в него самое красивое и лучшее, думает о других, и учится терпению, долгу, и радости. Вот в чем смысл дома... а теперь просто помечтаем. Скоро будет чудесная, золотая осень, с веселой рябиной в саду, вечерами у камина, и снег, наконец, белый, как дом, ласковый, как кот, танцующие звезды Рождества... Мы поедем в город на рождественский базар для настроения, будем золотить орехи и шишки, на елку до потолка, запечем золотую монету в пирог для святочного короля, и первое Рождество в белом доме будет, как соната Грига, как снежная песня ... Аминь, что значит: да будет так"!
* * *
-- Вот и все -- устало сложила Демидова листки. -- Круговорот года закончился. Жизнь тоже. А мечта -- нет.
-- Картину нарисую -- вздохнула Таюнь. -- Как она выглядела? Сухие разъездные пути, синие рельсы, песок, щебень -- и над этим, поверх, белый дом в сирени, а на первом плане ее ...
-- Окровавленную, на рельсах? -- Демидова, как хлыстом ударила -кое-кто из слушателей пожимал плечами над "балетом" -- это она чувствовала. -- Если мне удастся напечатать когда нибудь ее записки -- я прибавлю к ним мое послесловие. Да, лирика. Я видела достаточно, как насиловали, издевались, чекисты и гестаповцы, уроды и психопаты, предатели и убийцы ... кровь, кровь и грязь без конца. Но если писатель изображает только ужас и мерзость, то что он дает этим? Ужас перед ужасом? Толчок в бездну из страха перед нею? А на что опереться, на что надеяться, во что же верить тому, кто читает? Выходит, значит, что чем сильнее талант, тем сильнее он выбивает почву из под ног и толкает -- куда? Нет, я знаю, что у меня недостаточно сил, чтобы крикнуть достаточно громко, но сколько хватит этих сил, несмотря на все, что я видела, именно потому, что я видела и пережила с открытыми глазами, не пряча голову в песок, я повторяла и буду повторять, как вот эта безвестная, рядовая женщина, средний маленький человек, не обладавшая никаким талантом, кроме своей мечты, то же самое: Ларики и Веселки, Добрыни Никитичи и Вики, и вы, безымянные -- все -- не забывайте о белом доме! Сегодня или завтра, здесь или там, и еще где нибудь -- стройте! Складывайте мечту по кусочкам, потому что она должна стать жизнью, и она -- главное. Не все же погибнут. А у тех, кто не погиб -- должен быть дом.
-------
12
-- А ведь этот Сергей -- тот самый, с сиреневым букетом был -- я узнала его -- шепнула Демидовой пани Ирена, уходя, и та, уставшая от чтения, ничего не поняв, понимающе закивала головой. Иногда голова распухала, как большая жалобная книга, в которую каждый старался всунуть свой листок: несбывшиеся надежды, потери, провалы, отчаяние, воспоминания. Жалобы у каждого, окрашены по разному. Иногда трудно переключаться от погибшего сына к обманувшей любовнице, от алкоголизма к истерике, от цинизма к глупости -- и встречаясь с человеком снова, сразу выхватить нужную страницу: привычки, несчастья, разноцветные ниточки. Впрочем может быть и хорошо, что голова наполнена этими судьбами до краев. Меньше места для мыслей о себе и -- одиночества, да и самообмана тоже. Сперва не могла придумать, как же рассказать мужу, когда тот вернется, как Маринка и Наточка на ее глазах погибли, побежали по улице после налета и попали под затяжную бомбу ... пальчики у одной на тротуаре остались ... потом стало думаться только, вернется ли он вообще. А то, как любила их всех, какой хорошей, полновесной была жизнь -- стало бесплотной тенью, будто и не было ее вовсе, от отрезанного ломтя и крошек не осталось. Нет, не жалоба это -- только пусто стало. Лучше подумать о чужих жизнях. Может быть, иногда и удастся помочь, хоть попытаться помочь...
Она не удивилась, когда однажды вечером явился Сергей, смущенно и упрямо задержавшийся у двери, разминая в руках узкий сверток в тонкой бумаге.
-- Вот принес вам ... розу. За то, что вы прочли тогда. Только одну, к сожалению ...
-- Что вы, спасибо! Я уж и забыла, как они выглядят! Садитесь, а я ее сейчас поставлю... вазочки нет, но в стакан хотя бы...
-- А почему в бутылку нельзя? -- строго спросил он, хмурясь -- тоже дурак, не догадался, что у нее и вазы может не оказаться, в бараке живет, надо было достать, чтобы по всем правилам...
-- Поставить конечно можно, но это значит обидеть розу. Все должно гармонировать. Прекрасный цветок в бутылочном стекле -- это режет глаз, нарушается гармония. Молоко в бутылке, или водка -- в порядке вещей. А роза -- нет.
-- Все на своем месте, и гармония необходима?
-- Конечно, иначе плохо получается, искажается и одно, и другое.
Сергей поднял голову и не мигая уставился на Демидову.
-- Ну, а Бог тогда как же?
-- То есть как?
-- Я с вами поговорить пришел. Вы умная женщина, видели много, и... сказки пишете. Читал. Над одной плакал даже, не стыжусь.
-- Таких слез стыдиться не надо -- тихо сказала Демидова.
-- Знаю, что вы поймете, если и не смогу объяснить. Так вот я спрашиваю: вы говорите: гармония, чтобы все на своем месте, а куда же в нашей жизни, в такой, как она есть, Бога то поставить, в какую вазу Его всунуть, чтобы соответствие это было? Военнопленные лагеря видели? Доходяги ползали под конец, траву, листья жрали. А в концлагерях? А газовые камеры? А чекисты? Гестаповцы? А в Лиенце на Драве священников по голове дубасили, когда они с крестом на коленях умоляли не выдавать людей... а англичане, розовые и бритые, смотрели, как женщины с моста детей в Драву кидают, и сами за ними бросаются ... где же Бог?
("Пусть выкричится, бедный" -- думала Демидова, смотря, как у него сжимаются кулаки").
-- Вы сами то -- в Бога верите? -- спросил он упавшим сразу голосом. -Не потому, что в сказках вы о Боге не говорите. Казалось только -- если не верить, то и сказок писать нельзя -- простите, не умею объяснить, почему так кажется. Может быть, неприлично даже спрашивать, верит ли человек. Но как иначе спросить, у кого? К священнику пойти -- он начнет из Евангелия читать, что мол на том свете все зачтется. А кто же будет засчитывать, если Он ничего не видит, что на этом свете делается, а если видит, то почему допускает такое, если и вездесущ, и всемогущ ... я пробовал читать: философскую книжку в библиотеке взял. Очень гладко получается, как стекло для вашей розы. Пока в книжке написано. А вот встать перед печкой, куда людей живьем кидали, или перед грузовиком, под колеса которого люди бросались, или хоть под любым налетом -- и прочитать страничку другую из этой книжки -- так если бы смеяться можно было тогда -- все хохотали бы просто! Нет, надо другое понять, а что понять -- не знаю. Простите, если надоедаю вам, только поймите: если бы я знал, что меня услышат -- я бы кричал благим матом, во весь голос кричал бы!
-- Каждому человеку иногда покричать надо. Ну, а теперь давайте поговорим спокойно. Я, конечно, верующий человек, и много думала над тем же, что и вы, в молодости многого не понимала, но когда поняла, то непоколебимо совсем, чтобы ни случилось. И тогда вот именно все встало на свое место, понятно и просто. И несмотря ни на что, всегда есть свет ... есть, даже если его не видно.
-- Покажите мне его -- невесело усмехнулся Сергей, и протянул ей сигареты. -- Закурите и объясните, только без ученых слов пожалуйста. Их я и в словаре найти могу, а мне не словарь нужен.
-- Скажите -- вот вы увидели эту розу. Что вы сделали?
-- Ну, подумал, что таким, как вы, -- я к вам давно уже собирался зайти -- розы нужны, вы порадуетесь, и купил.
-- Хорошо. А ведь могли не купить, или сорвать с куста, бросить и растоптать. Могли бы?
-- Никогда не топтал. Ну предположим -- в теории.
-- Пример простой, но самое большое в жизни -- очень простое. Из всего, что на земле живет, только у человека свободная воля. Дерево растет на том месте, где взошло его семя, и сдвинуться с места не может -- хотя все, что растет, тянется к небу, заметьте. Волк должен задрать козу или еще кого нибудь, потому что не может есть травы, и выбора у него нет. Своя граница опять таки. Но человек создан по образу и подобию, и это действительно так, потому что в своих границах, в своем мире мы тоже творцы и создатели, по своей воле. Вы могли растоптать розу, пройти равнодушно мимо, принести ее в подарок, или хлестать кого нибудь ее шипами, чтобы мучить -- все могли сделать, как хотите. Но в одном случае вы отгородились бы от мира со всем прекрасном в нем, ожесточаясь против него и его Творца. В другом -ожесточение стало бы больше, разложением и искажением вашего человеческого духа, перешло бы в тупость безумия. Но был и третий путь -- увидеть, что роза красива, и принести ее в дар.
-- Выходит, что Бог взял меня за руку и повел по правильному пути?
-- А вы хотите всю жизнь оставаться глупым мальчишкой, который держится за материнский передник, и сам шагу ступить не может? Стыдитесь. Бог не дежурит у дверей цветочных магазинов. Только от самого человека зависит, по какому пути он пойдет, неизбежно одно: последствия содеянного. Иногда, в серьезных случаях, обратитесь к Богу за советом -- совесть подскажет, как надо поступать, но только подскажет. Последуете ли вы этому совету или нет -- дело ваше, вы свободны, до той границы, которая называется смертью. И нечего мешать имя Бога в наши грехи и преступления.
-- А откуда может человек знать, в чем добро и зло?
-- Вы о древе познания добра и зла слышали? Да, это аллегория, то есть образ, понятный и простому человеку, и ученому. В этом ее сила и смысл. А само познание заложено в душе каждого. Ребенок, едва умеющий говорить, знает уже, что поступил плохо, если солгал. Почему плохо -- он объяснить не может, но знает, и если вырастая, продолжает обманывать других, то старается обмануть и самого себя; подсознание своей неправоты.
-- Значит по вашему выходит, что во всех человеческих страданиях и ужасах виноваты только сами люди?
-- Если добраться до самой основы -- да.
-- Если они сами совершают зло, и причиняют страдания другим -допустим. Ну, а чем виноваты их жертвы? Жил человек, и может быть ничего особенно хорошего не делал, но и ничего плохого тоже. Ну там, грешил немного, выпивал по субботам, что ли... а потом на него посыпались со всех сторон несчастья, и все близкие и он сам погибли мучительной смертью. Это за что же? Только для того, чтобы, скажем, какой нибудь чекист мог измываться над ним, мучить и калечить, хотя бы он и расплачивался потом за это сам? Если мы при вашей розе останемся, то для чего же она цвела, если я растопчу ее? Мне за это полагается наказание -- хорошо. А розу карать за что же? Ведь бандиты и мучители Бога то не особенно ищут. Они безбожники. О Боге кричат, взывают к нему именно эти безвинные жертвы. Почему же, если Он милосерд, то допускает это?
-- Скажите, вы оставались когда нибудь в школе на второй год?
-- Один раз остался.
-- Ну вот видите. Вам были заданы уроки, а вы их не выучили -- и пришлось второй раз повторять то же самое. Так и с жизнью. Существует много откровений о бессмертии душ, и все они, если вдуматься, сходятся на одном: если в нашей жизни мы не сделаем того, что надо, или совершим преступления, то потом будем искупать их, чтобы наконец понять, что добро и что зло. В Индии это называется кармой -- наследием добрых и злых дел человека, которое он получает при рождении в новой жизни. В христианстве говорится об аде -- о расплате за грехи, но где этот ад может быть -- не сказано. Загробный мир? Но душа бессмертна, и поскольку она живет в теле тоже, то тело, подверженное разрушению, может быть заменено новым, в новой жизни, и если человек не созрел для лучшего мира, того, что называется упрощенно раем, то он и возвращается на землю еще и еще раз, пока не поймет. Если вы продумаете это, сравните с тем, что видели, то все станет на свое место. Станут понятны и злодеи, остающиеся безнаказанными, и казалось бы ни в чем неповинные, но жестоко страдающие люди. Тяжелая карма значит досталась им от прошлого. Если же и при всем понимании останется что-то непонятное -- оставьте это. Есть предел нашему пониманию. Понять Бога до конца мы все равно не сможем, слишком мелкие песчинки для этого, и поверьте, что для каждой жизни, великий ли это человек или простой -- достаточно, если он поймет разницу между добром и злом и не будет совершать зла, ни в делах, ни в мыслях. А все остальное приложится, и нечего мудрствовать, потому что это действительно от лукавого.
-- Тяжело мне ... выдохнул вдруг с трудом Сергей и дернулся в сторону, чтобы она не видела его глаз. -- Я, знаете, еще мальчишкой на фронт пошел... и уже хвастался, что мол, обстрелянный, только это все, как в фильме было, то есть не то, что в фильме, вот товарищ упал рядом, стонет, или уже сразу мертвый, и руки оторваны, но ведь не я его убил, я только вижу, как мучаются, и у самого ноги в кровь стерты ... а тут разрывы, зарываешься в землю -- даже Богу молишься, как умеешь, и это бывало... и потом все равно становится, только чтобы тишина настала -- одного хочешь -- глаза закрыть, и чтобы тихо было, чтобы снова дышать можно было... но и сам, если за пулеметом, или у пушки -- так ведь не видишь, по кому стреляешь, знаешь только, что так надо, смешно, но ведь не думаешь, что вот этой очередью, этим снарядом сейчас кого разорвет... очередь дашь, а там далеко на поле фигурки повалятся... фигурки, как игрушечные, не люди, понимаете? Даже иногда весело как то, зло становится. Да, я злым стал тоже. Но вот на той полянке -- это уж совсем под конец, ничего не думал, просто шел в итальянскую деревню за вином... и винтовка так зря болталась только. Солнечное утро было, птицы запели, потом смолкли, самолет загудел, потом сбили его, чужой или наш, не разобрать, и вот на полянке этой -- вижу белеет что-то, как облако, за сучья цепляется -- и вдруг понял -- летчик на парашюте приземлился, и чужая форма ... Я на него, а он руки поднял, кричит что-то. Не разобрал, но ведь понял, что кричал он, что сдается, не надо, не надо стрелять... честное слово, я ничего не соображал, руки сами ... и только тогда очнулся, когда он уже упал... в живот я его... и так мне страшно сразу стало, как обухом по голове, и он уже кончился, а я все его крик слышу... кинулся бежать, все бежал по этому лесу, заблудился, только к вечеру в свою часть попал, под арест посадили, но мне бы лучше прямо под военный суд, чтобы расстреляли. И вот с тех пор -- в том самом месте, -- вот здесь, в животе, куда я его... так и болит, часто резь такая, что кричать должен. А недавно еду на машине, сумерки уже были, туман -- и кто-то стоит у дороги. Я затормозил, подъезжаю медленно, -- думал, подвезти кто просит. Всегда подвожу людей, всех. Поверите, или нет, но вижу, что он стоит и руками машет -- не надо, не надо ... как тогда. И ведь не думал я о нем, а вот стоит же... Я сразу как газану, в туман, как в стену врезался, а потом пришел в себя, пот на лбу выступил, холодно стало -- ну, думаю, сейчас со мной катастрофа произойдет, за мной он пришел. Но ничего не случилось, спокойно доехал, как всегда. Может быть вы меня за сумасшедшего считаете, тоже сам так думал. Хорошо, -- галлюцинация, но должна же какая нибудь причина быть, горячка или что, воображение. А я тогда думал только, как бы не налететь на кого в тумане, больше ничего в голове не было. Ну, довольно, простите. Я знаю, что вы никому не скажете. Невольно вырвалось, вы меня тогда, с этими записками так сказать, разбередили. Но я постараюсь понять, спасибо. Знаете, не каждому скажешь. Я все такую девушку ищу, чтобы она... как лампа под оранжевым абажуром, не яркий свет, а тепло ... можно такую найти? Я знаю, вы скажете, можно. Только и у вас сказки далеко не всегда со счастливым концом, а я тоже такой -- бессчастный.
Он встал и до боли тряхнул ей руку.
-- Сергей -- неожиданно для себя сказала вдруг Демидова. -- Вы постоянно, я слышала, с Разбойником крутитесь. Отойдите от него.
-- А деньги чем заработаешь?
-- Сергей, вы молоды, вам эмиграция открыта... Засучите рукава и начните еще раз сначала, нельзя же началом войну считать, она душу искалечила, но руки, голова остались же. Учитесь, найдите профессию, которая вам по душе, а потом и девушка найдется, и оранжевый абажур тоже. Отойдите от Разбойника, Сергей. Все, что он во время войны проделывал -- хорошо, своей головой играл, ну и Бог с ним. Спекулировать потом -- этим мы все занимались, да и какой это грех для голодных людей -- доставать из под полы -- но теперь то? Он, мне кажется хочет не деньги зарабатывать, а сам их делать ... ну может быть раз-два и сделает, а потом что? Сядет, и с собой всех помощников втянет, а из тюрьмы куда путь? На дно? Вы вот мучаетесь -сами сейчас говорили, а его не страх искалечил, а самонадеянная безнаказанность, именно то, что до сих пор всегда удавалось сухим из воды выходить, и не хочет он больше остановиться, за настоящее дело взяться, по настоящему работать. Но вы Сергей, можете. Если у вас никого близких больше не осталось -- подумайте о той девушке, которую еще встретите -- к ней тоже надо с чистыми руками подойти. Ради нее идите своей дорогой -- лучше совсем один, чем с Разбойником!
Сергей стоял, отвернувшись, но все еще держал ее руку в своих. Она замолчала, от бессилья: нет, не те слова, и как показать, объяснить, чтобы не напрасно... И только когда он таким же неуклюжим рывком наклонился, и не поцеловал, а неумело зарылся губами и носом в ее руку -- она поняла, что его все таки проняло, и радостно вздохнула.
-- Спасибо -- сказал Сергей -- и наткнувшись по дороге на стул, кинулся к двери.
* * *
Нет, это не было напрасным разговором. Через несколько недель Демидова получила открытку: Сергей уехал на курсы радиотехников и писал, что учит английский тоже, потому что собирается потом в Австралию. Теперь два года учиться будет!
Еще через месяц полиция раскрыла "типографию ауслендеров", где печатались фальшивые банкноты по пять марок. Фотография Разбойника была во всех газетах. Его посадили на пять лет, остальным дали по три года.
Через полтора года Сергей женился на такой славной девушке, что Демидова -- посаженная мать -- поняла, почему он мечтал "об оранжевом абажуре". Потом оба уехали в Австралию, и оттуда изредка приходили письма и блестящие яркие снимки: вот они на пляже, а вот на крыльце уже собственного домика ...
... -- А в какой армии он был? -- строго спросил "старый парижанин" из Дома Номер Первый. Он там остался, только переехал из прежней каморки у лестницы в большую светлую комнату на первом этаже. Дом Номер Первый был теперь выкрашен в светло серый, нарядный цвет, с белыми рамами окон, с белыми прозрачными занавесками, и все воспоминания о постояльцах-ауслендерах были тщательно заштукатурены и заклеены. Замызганный когда то паркет вычищен до блеска, несколько горничных в платочках-передничках бегают по коридорам в красном солидном ковре, на площадках лестниц в углу в выгнутых корзинках лакированные листья зеленых растений.
("Даже странно, что они зеленые -- говорила Таюнь -- терпеть не могу так называемых комнатных цветов. Дерево растет, гнется под ветром, живет, тянется к небу. Конечно, и эти выпускают листья, иная пальма или фикус до потолка дотянутся, но вот стоит такое недоразумение, его моют, полируют, и всегда оно одинаково как то, даже если расцветет каким нибудь неожиданным взрывом, как кактус ... Доведенное до блеска вегетирование мещанства, все вошло в свою колею, и не в колею даже, а знаете, как раньше бывали в витринах у часовщиков такие часы: ящик с циферблатом, внизу что-то вроде умывальника, а из циферблата бьет туда струя воды. Конечно это не вода, а витое стекло, и в нем пружинка дрожит от часового механизма -- получается впечатление льющейся воды, а воды то ни капли нет. Вот и эти фикусы-кактусы и прочие филодендроны -- такие же. Впечатление есть, а жизни нету, -- как у многих теперь -- успокоившихся, выползших и развернувшихся" ...)
Старый парижанин держался молодцевато, кокетничал седой головой, как маркиз в напудренном парике, и походка у него была с отчетливым стуком каблучков, а не обычная старческая -- с хлопающейся бессильно, отваливающейся шарнирой, плоской ступней. Полковник работал теперь в пропагандном институте переводчиком, был очень доволен -- о парижском бистро, где работал гарсоном до войны, вспоминать не любил.
Сейчас они встретились выпить кофе, поговорить о давно прошедшем, и Демидова дала ему австралийские марки с письма Сергея -- полковник был страстным филателистом. Австралия -- далеко, можно было рассказать о Сергее, все равно никогда не встретятся больше -- а полковник видал его вместе с Разбойником ... Но парижанин, как видно забыл -- кому ему только не приходилось ставить не совсем легальные печати для удостоверения личности на совсем фальшивых бумагах в те годы!
-- В те годы вы не спрашивали, в какой армии был человек -- в советской ли, во Власовской, или в обеих, пополам с немецким Вермахтом -- вспыхнула она. -- И я вас о совсем другом спрашиваю: о возможности психических и физических последствий от нравственного шока, вызванного военными обстоятельствами. Вот почему и рассказала этот случай. Доктора тоже не спрашивают, на каком заводе была отлита пуля, которую они вынимают ... мы все были на разных фронтах, под разным огнем, вопрос в одном: как искалечены? Только это и важно, потому что война кончается, а калеки остаются ...
* * *
"... Вы мне вроде -- я о Вас, как о матери, вспоминаю -- писал Сергей. -- Так вот: такая уж язва в желудке, что на операцию ложиться надо. Операция, говорят, легкая, но хочется все таки сказать два слова, которые давно собирался, чтобы Вы знали: "Спасибо. Я понял ..."
Потом пришло совсем короткое письмо -- от жены. Операцию сделали прекрасно -- но через два дня Сергей умер от воспаления легких.
Все таки -- это был не напрасный вечер. Такое не бывает -- напрасным.
-------
13
По общему мнению Юкку Кивисилд, Викинг, с его энергией, самостоятельностью и прочее, должен был бы эмигрировать одним из первых, как только переселение началось. Не только эмигранты -- во многих странах многие люди переселялись, начинали жизнь, ставшую относительно нормальной и мирной, заново. Многие страны раскалывались, воздвигались новые границы. Переселение шло и в Палестине, и в границах могущественнейшей когда то империи, расшатанной теперь Великобритании, в Африке и в обеих Германиях, в Алжире и Индонезии. Пресловутая наша эпоха революций и войн, атомный век, -- эпоха эмиграции не тысяч, а миллионов людей. Французские эмигранты, бежавшие от гильотины, тысячи всего, вкрапливались кое где часто блестящими точками, в незыблемую тогда еще жизнь дружественных монархий, и при всей бедности, возбуждали своей редкостью сожаление и любопытство. Но не слишком много сожаления и понимания осталось для голландских плантаторов и французских колонизаторов, строивших Индонезию и Африку, военных всех колониальных армий и Иностранных легионов, оккупационных и бывших действующих войск на Дальнем и Ближнем Востоке, на Севере и Юге, на Востоке и Западе, оставшихся теперь за флагом, для бывших остовцев, власовцев, балтийцев, чехов, югославов, венгров, немцев ... Только Север Европы не был затронут переселением -пока. Но век еще не кончился, и быть может, скандинавам предстоит то же самое... от эмиграции не страхует и английский Ллойд!
Редкость привлекает всегда, а когда цифры доходят до десятков миллионов, новизна пропадает -- интерес тоже, и трагедии со столькими нулями рассыпаются на столько же песчинок...
-- С одной стороны, я не хотел бы расставаться с Европой -- говорил Юкку. -- Я -- прирожденный традиционалист, а традиции здесь, хотя и поколеблены здорово, но на мой век еще хватит. Но на море мне полагается быть, и свет повидать тоже хочется. Канада понятнее всего балтийцам, по климату и природе. Земляки тоже есть. Вот, спишусь, и тогда...
Списывался он несколько лет, особенно не торопясь. Для чего ехать непременно без гроша? Лес рубить можно начать и с границ собственного участка, -- была бы пачка долларов в кармане. "Пачку" он принимал всерьез, а не в шутку. У Юкку было два счастливых качества, за которые его не любили многие: романтический талант и практическая трезвость упорства человека, считающего, что главное в жизни -- работать и мыслить. Первому качеству завидовали, но могли еще кое-как простить, потому что любой талант дается не за какие нибудь заслуги, а неизвестно почему. Но второе было уже несомненно заслугой, и приводило многих просто в бешенство. Действительно: вместо того, чтобы распускаться в надрыве вообще, усугубляемом изгнанничеством в особенности, в мечтаньях не менее бесплодных, чем воспоминания -- а следовательно, по своеобразной логике таких натур, спиваться более или менее бурно -- этот, всего-навсего какой то там рыбак из картофельной республики, действительно работал, и ему везло ... О том, что при добросовестности и энергии "везет" так или иначе -- умалчивалось. Как, разумеется, не прощалось и того, что Юкку никогда не отказывался поставить желающим бутылку водки -но никогда не ставил -- и не принимал сам -- второй, а как только начиналась настоящая "беседа", поднимался, расправлял плечи и категорически заявляя, что ему надо еще сегодня сдать спешный заказ -- уходил, несмотря ни на какие уговоры. Это раздражало, понятно, в особенности тех, кто предпочитал "махнуть рукой на все" и размахнуться вообще, по широте своей натуры и значения. Размах кончался обычно на дне бутылки.
Заказов у Юкку было много. Как только стали выходить газеты, он предложил в самую крупную свои карикатуры. Они пошли. Как только стали выходить иллюстрированные журналы, он поставил на хвост так хорошо знакомых ему рыб, одел их в пальто и юбки -- и они, с совершенно по человечески глупо вытаращенными обалделыми глазами заплясали на страницах журналов, переживая необыкновенные, но весьма злободневные приключения.
Купив на гонорар от первого же крупного заказа масляные краски и холсты -- как только их можно было достать, он, наконец то после войны смог писать и картины. Они продавались. Потом ему предложили роспись отстраивающегося мореходного училища. Потом... и так шло дальше. Юкку не брезговал ничем -тоже в противоположность многим, считавшим ниже своего достоинства взяться за ремесло -- и время от времени даже охотно чертил диаграммы для пропагандного института, Остинформа, хотя главным его занятием в этом институте было пожалуй устройство в него своих друзей, которых убеждал, что пока что лучше иметь хоть какую работу, а там видно будет...
Впрочем, действительных друзей Юкку уговаривать не пришлось. Демидова ухватилась сразу, за привычное дело: править и корректировать статьи, предназначавшиеся для разных изданий Института, -- и, получая регулярное жалованье, рискнуть взять на выплату старый линотип для своей, в маленькой компании, типографии. Таюнь вспомнила, что во время войны выучилась писать на машинке -- и оказалось, что пишет не хуже других, только грамотнее. Через несколько месяцев она уже строчила, как пулемет, часто оставаясь на сверхурочную работу -- и осторожно влезала в один долг за другим, чтобы перестраивать и приводить в порядок свою усадьбу. Пани Ирена, как и повсюду, скромно предложила переводы с китайского -- и хотя над ней смеялись, что она -- бумажный тигр, но она стала действительно не бумажной, а парадной лошадью всего заведения. Может быть она была единственным человеком, вздохнувшем о Разбойнике: с его организаторскими способностями, с его наглостью ярко-синих глаз он мог бы заведывать здесь хозяйственным отделом -- в таком то громадном доме! Но Владек-Разбойник уже не сидел, а лежал в тюремном госпитале, и кажется, вряд ли выйдет -- и куда?
Некоторые из поэтов, -- одни в промежутках, другие срываясь реже, и только третьи, самые немногие -- терпеливо -- стали работать тоже, дружно сходясь на одном: возмущении статьями коллег, самими коллегами, и, разумеется начальством, то есть хозяевами организации, почему то считавшими, что устроив институт, обходящийся в громадные деньги, они могут распоряжаться в нем по собственному усмотрению, а не руководствуясь личным мнением служащих, получающих деньги не за это мнение, а за работу.
Институт "Остинформ" занимал целое здание. Этажи, коридоры, кабинеты с коврами, клетушки стеклянных перегородок, и все стены в архивных полках. Работа шла кругами, захватывая все больше новых отделов, подотделов и секций, с общей целью: сбор сведений о Советском Союзе для его изучения. Здесь выпускался толстый ежемесячник с данными советской статистики и статьями специалистов -- на четырех языках; еженедельник научного и другой политического характера -- на двух; ежедневные бюллетени с обзорами печати и последними новостями -- на трех. Все издания рассылались для осведомления только по разным учреждениям всех стран мира -- от радиостанций и университетов до контр-разведок, затем известным специалистам всякого рода, и в продажу не поступали. Общество, тратившее всю эту массу бумаги, труда, подсобных материалов, стоивших громадных денег, носило невинно-теоретическое название, не обманывавшее никого: всем было известно, что хозяевами были американский государственный департамент и западно-германское министерство. Общий стиль не коммерческого, а казенного учреждения становился ясным даже самому наивному человеку.
Обширный персональный отдел проверял каждого служащего -- что не мешало, конечно, проникать советским агентам. Многие не понимали, почему мелкие сообщения, выуживавшиеся из советских провинциальных газет, могут заинтересовать кого нибудь и складываются в разбухающий с каждым годом архив. Но где то -- большей частью не здесь, в центре только сбора информации -- все эти сведения поступали тому, кому следовало: ученым, журналистам, политикам, специальным комиссиям, кое что и в секретные сферы: для учета, обработки, изучения, дальнейших комментариев для широкой публики, и прочего и прочего...
Служащие разделялись по категориям -- негласным, а неписанные законы крепче остальных. Фактическим начальством были, разумеется, американцы. Хозяйственной и технической частью заведывали немцы. Остальными работниками были эмигранты всех национальностей и сроков. Среди них нередко появлялись самые "новейшие", только что перешедшие на Запад. Они обычно вспыхивали метеорами. К сожалению, интеллигентные люди среди них попадались редко. Но с бывшими сержантами или вроде того сперва тоже возились, устраивали на удобные места, на которых они могли бы научиться чему нибудь, получая хорошие деньги; начальство хлопало их по плечу, приглашало в ресторан. Через некоторое время звезда многих закатывалась из-за слишком уж явной неспособности и пьянства. "Помощники редакторов" скатывались в шоферы или рабочих, или -- возвращались назад, на горячо любимую родину. Таких тоже было увы, немало -- к вящему злорадству тех, на кого не обращали внимания.
Платили прилично -- всем. Несколько сот человек получили благодаря Остинформу постоянную работу, построив на ней свою жизнь на многие годы -как оказалось потом. Сперва мало кто верил в прочность предприятия. Одни тянули лямку, другие делали карьеру -- как повсюду. Многие помоложе постепенно уезжали все таки за океан и потом, чтобы строить жизнь не начерно, а как следует -- иногда и учиться тоже.
* * *
Юкку Кивисилд повсюду входил, как к себе домой: по привычке откидывать со лба волосы чувствовалось, что ему нравилось быть выше других. С годами лоб становился все выше. Светлые волосы обхватывали его плотным шлемом. Из-за роста не замечалось как-то, что он протягивает руку только тем, кто ему нравится --, остальным обычно кивал только, чуть усмехаясь, и довольно скептически. Улыбался еще реже (но "на такую улыбку, как на диван ложиться можно" -- говорила потом Берта.) Тогда настороженность пропадала, и сразу становилось светлей.
-- Одна моя профессия вас совершенно не интересует -- сказал он в самом начале, удобно усаживаясь в кресле перед письменным столом одного из редакторов -- Берты Штейн: полной, черноволосой, не слишком молодой женщины, и сразу охватывая ее взглядом. (Здоровая баба, с огоньком, и не без юмора, повидимому деловая, но одета плохо, -- значит не из знатных иностранок). -Но у меня есть и вторая: я художник и между прочим карикатурист. Вот образцы. Английский знаю уже порядочно, и учусь дальше, немецкий и русский кажется хорошо. Сам я эстонец. Для пропагандных целей могу рассказать о Латвийском добровольном легионе, в котором был до конца -- попал в Либаву, а ее сдали только через месяц после капитуляции, это мало кому известная история ...
-- О коллаборантах мы не пишем -- отрезала она, и посмотрев на него внимательнее, добавила: -- И вам не советую об этом слишком много говорить.
-- А вы какой собственно пропагандой занимаетесь? -- спокойно спросил он.
-- Конечно, антикоммунистической.
-- Почему "конечно", не вижу. Бывает и другая. Но, раз так, то я думал, что вы заинтересованы в сотрудниках с антикоммунистическими взглядами. Они даже на этот счет у вас проверяются, я слышал?
-- Разумеется, но этим занимается специальный отдел. Причем тут коллаборанты?
-- При том, что нет большего доказательства своих взглядов, как защита их с оружием в руках.
-- Сотрудничавшие с немцами считаются изменниками родины ... -пробормотала она, внимательно рассматривая его рисунки, и вдруг искренно рассмеялась. -- Очень хорошо! Только здесь вы немножко заострили. Мы не должны задевать чувств других...
-- А наши можно? -- вырвалось у него, и он сразу пожалел: не стоит, очевидно, при такой программе. Откуда она взялась? Из Парижа? Тягостный парижский скандал с русскими совпатриотами сразу после войны. Нет, не похожа -- была бы иначе одета, не обстрижена в кружок, и цвет лица слишком здоровый.
Она откровенно рассмеялась.
-- Послушайте, вы умный человек, я вижу. Ну, так и не рипайтесь. До сих пор мы не помещали карикатур, но почему бы нет... я поговорю с начальством. Вот эти две, хотя бы. Это оживит номер. А потом мы можем обсуждать темы, и сработаемся, если уж не так прямолинейно... Да, и вот что еще: вы умеете чертить? Нам понадобятся диаграммы... а какое у вас направление в живописи, между прочим?
Срезались вторично -- на Кокошке и Пикассо. О живописи она тоже имела представление. Левизна чувствовалась во всем, но разговор был интересным. Заполнив анкету и оставив карикатуры, Викинг вышел из здания, и только тогда, засунув руки в карманы, приглушенно, но протяжно свистнул. Вот как, значит ...
Вспомнил сразу "кунингатютар" с ее лебединым озером, поставил мысленно рядом с этой... затруднился с определением -- чекистки бывшей, что ли? Нет. У тех к этому возрасту нервы уже издерганы вконец, тут что-то другое... и пробормотал, совсем уж про себя, крепкое эстонское ругательство.
* * *
"Очевидно, особенность моей судьбы -- постоянные встречи с 'уродьем' -определял Викинг, не с цинизмом, а просто: такие уж уродились. -- 'Отродье' -- бранное слово, а тут вроде ласкательного как бы. Оригиналы. Но они интереснее."
Посмотрев в Нимфенбургском дворце "Галлерею красавиц" с Лолой Монтец во главе (а перед ее портретом стоял долго, и с восхищением говорил, что эта женщина стоила революции) -- он даже всерьез занялся мыслью написать свою собственную коллекцию "уродьев". Но как? Самый гениальный портретист может раскрыть сущность модели, показать характер -- но не его становленье, пройденный путь человека. Может быть, ввести новый жанр, и писать портрет на обложке альбомчика, складывающегося, как детские книжки, гармошкой, на каждой странице которого -- самые характерные этапы жизни? Нечто вроде романа в красках? Жаль, что он не писатель.
Рассуждая здраво, он причислял и себя самого к таким же "уродьям". Но здравый смысл уберегал от заразы, иногда опасной для других: если романтика была не к месту, она быстро рассеивалась, оставляя только привкус горечи, с которым он справлялся юмором. Интерес же оставался всегда, и он никак не мог понять людей, жаловавшихся на серость обстановки и окружающих.
-- Поставьте на стол синюю вазу с огненным цветком или листом и присмотритесь получше к ней, а потом к людям! -- советовал он, презрительно пожимая плечами над "недотыкомками". Да и присматриваться не надо, они сами попадаются на пути, подвертываются под руку. Одни исчезают быстро, другие застревают надолго -- но все оставляют след. Его романтизм не терпел никакого ущерба, если след оставлял чернильное пятно.
Сейчас новым "уродьем" стала Берта Штейн.
Еще два прихода в Остинформ, два разговора за письменным столом и один за чашкой кофе в кантине -- и Юкку был приглашен к Берте на дом, сварить настоящую рыбачью уху. Она не забыла, что он упомянул вначале еще об одной профессии, и спросила, кем он был раньше.
-- Помимо Академии художеств, я рыбак по рождению -- лениво ответил Юкку.
-- В мутной воде рыбку ловите?
-- А это уж как придется -- поддержал он и чуть сузил глаза. Берта была довольно интересной еще женщиной, несмотря на расплывшуюся фигуру, но восточный тип никогда не привлекал его, а он, ярко выраженный северянин, именно таким и нравился. По одному ее взгляду ясно, что если бы захотел... но он не собирался хотеть.
-- По рождению -- протянула она, уже серьезнее. -- Я вас за викинга считала, за кормилом ладьи с щитами по бокам, а вы оказывается, в утлом челне ...
-- Не совсем. У моего отца сперва рыболовная шхуна, а потом и катер был.
-- Из кулаков, значит? То-то у вас повадки такие -- цепкие...
-- А вы -- из гнилой интеллигенции? То-то у вас взгляды такие -народно-демократические!
Следующий карикатурный набросок изображал его самого в виде громадного дворового пса из ошибившихся сенбернаров, а Берту -- распушившейся и наскакивавшей курицей. Сходство было только в фигуре: безмозглой ее даже в шутку назвать было трудно.
Он охотно пришел к ней в свободную субботу, сварил из принесенных кореньев и угрей уху, действительно вкусную не только для нее и ее семьи, привыкшей, по всем признакам, к совершенно бездарной кухне, и познакомился со всеми. Берта только что переехала из пансиона в скромную и не очень удобную квартиру, но первым предметом обстановки была, конечно, книжная полка, на которой уже не умещались журналы и книги. Дети оказались молюзгой -- не по ее возрасту. Муж состоял из двух красок -- уныло коричневой и нудной серой. Единственной точкой соприкосновения с ним послужила трубка: Юкку угостил кепстеном. Хозяин курил очень простой табак, и трубку видимо из экономии. Иногда у него прорывались саркастические замечания, но больше от больной печени, чем от склонности к юмору. После нескольких посещений Юкку больше не интересовался им, быстро выяснив фон жизни по нескольким замечаниям: мальчиком тот спал в двухэтажной кровати с остальными братьями в квартирке северного предместья Берлина. Окно, мысленно дорисовал Юкку -тоже наверно выходило на двор-колодец: типичный берлинский пролетариат иллюстраций Цилле. Человечность подменялась теориями, размахивавшимися на все человечество, которое надо было так же обезличить. Рожденные озлобленностью, эти идеи вытеснили все остальные стремления, и задушили живое, оставив место только для прокламаций и собраний за дешевой кружкой пива. Однако, он был достаточно умен, чтобы молчать с чужим человеком, от чего казался умнее, чем наверно был на самом деле.
Во всяком случае разительный контраст с энергичной, жадно набрасывавшейся на жизнь, говорливой Бертой, интересовавшейся больше всего понятно политикой, в которой она прошла и полную теорию марксистской выучки, и даже основательную практику. Биография ее выяснилась, но проблема не разрешилась.
-- Я и не скрываю того, что была коммунисткой -- заявила она. -- Это всем известно. Фамилия моя Штейн не по мужу, и не псевдоним, а девичья. Слышали когда нибудь о старой большевицкой гвардии? Так вот Леон Штейн, соратник Ленина -- мой отец. И мать была в партии конечно, она врач. Родилась я в Познани, потом жили в Лейпциге, Берлине, в двадцатых годах отец выписал нас в Москву, я тогда еще девочкой была. Выучила русский язык, и только начала работать журналисткой, как во время большой чистки родителей расстреляли, как троцкистов, а меня отправили на Колыму, в лагерь. Восемь лет Магадан строила, так вот просто и складывала стенки из кирпичей, на морозе... Надо было пятнадцать лет, но освободили досрочно, как польку. Потом приехала в восточный Берлин из Варшавы, два года прожила, уже работала в редакциях, но вот вышло так, что лучше было уехать. Муж не хотел, я в Берлине замуж вышла, он еще не видел сталинских лагерей, а мне хватает. Перешла на Запад, попала в карантин, проверили меня, я все рассказала, как есть, скрывать мне нечего и вот видите, теперь работаю ... нашла много старых друзей отца, его хорошо помнят: один в Лондоне, известный журналист, эксперт, другой здесь -- редактор большой газеты. Пробую повсюду работать, и вот в один большой политический журнал попала даже; это уже марка для журналистки. Съезжу в Париж сейчас на недельку, надо повидаться там кое с кем, и тогда подработаю на мебель, квартиру обставлять надо.
Юкку, приглашенный на проводы в Париж, явился в самом деле с букетом роз, и заказал шампанское в вокзальном ресторане. Берта смеялась до слез над букетом ("Это мне то! Бантик на корову! Буржуазные замашки!") -- однако, нежно прижимала его к потрепанному пальтишке, в котором, кажется, еще с Колымы приехала. На внешность она не обращала внимания -- реминисценция молодости, когда кружевной воротничок или занавески на окне считались мещанским уклоном. Зато коробка конфет пригодилась -- и была с явной любовью сунута в повидавший виды портфель -- весь ее багаж. Но Берта, сама подсмеиваясь над собой, "шокирующей демократической богемой" ("советская" не говорила), была достаточно интеллигентна -- или все таки женщина, -- чтобы не оценить таких джентельменских мелочей. К "викингу" же у нее была определенная слабость, это она даже прямо заявляла.
Из Парижа вернулась в восторге. Какой город, а главное -- другая атмосфера, не болото здесь. Столько друзей, даже не знала, что они живы! И почти все благоденствуют -- не то, что в Германии, где на марксистов часто смотрят искоса. "Остинформ" она считала, разумеется, болотом. Для того, чтобы разбираться, а тем более критиковать советскую политику, надо иметь настоящую марксистскую подкованность, а ей сколько раз приходится азбуку объяснять ...
Новоселье Берта решила отпраздновать в день своего рожденья -умалчивая год. "Сорок для приличия, а наверняка больше" -- решил про себя Юкку, забывая скостить добрый десяток лет с того, как она выглядит, на советские условия, особенно тяжелые для женщины, а лагерные -- тем более. Но его занимало другое: гости. Редакции трех отделов и гости еще со стороны разместились где попало, заняв обе комнаты, коридор, присаживаясь и на кухне. Дети были отправлены к знакомой, чтобы не мешали.
Юкку надел кокетливый зеленый передничек, только что полученный в подарок хозяйкой, и заявил, что нанимается в кухонные мужики, опасаясь, что Берта наделает из одной коробки сардинок бутерброды на сорок человек. Поскольку бутылок было больше сорока, то закуска не имела уже значения. Пили по американски, под печенье с сыром, после которого есть не хотелось. Скинув передник, Юкку вытащил неизбежный блокнот, и сев по турецки в углу на пол, стал делать мгновенные зарисовки присутствующих. Американцы -- большей частью молодые, симпатичные, с улыбкой хлопавшие его по плечу, (впрочем, после недоуменно-предупреждающего взгляда -- только один раз) -- были в восторге. Они искренно веселились, разговаривая со всеми остальными при помощи нескольких русских и немецких слов и улыбок, а больше всего -бутылок.
"Вот здорово!" -- говорили другие, пожурившие сперва хозяйку ("чего не сказала, мы бы принесли жратвы"), но после нескольких стаканов водки (американцы с любопытством наблюдали за этим процессом) стали вопрошать, кто помнит дороги Смоленщины, и пытались гудеть о подмосковных вечерах -- к счастью, замененных хозяином грамофонными пластинками. Кто-то предложил даже включить радио и "выпить под Москву", но отклика не было, потому что трое уже спорило о гениальности Маяковского, и больше ничего нельзя было расслышать.
-- У вас выдающийся талант! -- говорили с уважением немецкие гости, оценившие юмор и штрих, приличный костюм, умело повязанный галстук и манеры Юкку. Остальным они вежливо и безнадежно улыбались, кивая головами, если были постарше, или старались подделаться под тон, если помоложе. Ни американцев, ни русских понять невозможно. Над пониманием не задумывались только женщины -- для них мужчина не теряет значения, кто бы ни был, особенно после войны. В длинном полутемном коридоре усердно толклись под музыку пары, и всем было очень весело.
* * *
-- Надо оценивать человека по второму взгляду -- задумчиво рассуждал Юкку. Он попросил у знакомого американца машину, чтобы отвезти домой Таюнь, дико проскучавшую весь вечер. Выпил он по обыкновению мало, и ехал медленно, попыхивая трубкой и разглагольствуя, как всегда, со своей "кунингатютар". -Вы, конечно, задавали все время себе вопрос: чего ради приняли приглашение и явились. Напрасно. Надо оценивать человека по второму взгляду. По первому вы охватываетет всего, в общем, безотчетно, главным образом интуицией. Если вы не брюзга, не обозленная плевательница, то есть не человек, который прежде всего видит во всем самое плохое, ожидает и даже в сущности удовлетворен и радуется, когда его подозрения оправдываются как будто, а он уж постарается, чтобы это стало для него неприятным -- тогда и говорить не о чем... А если без предубеждения, просто подходить к людям, то тогда по первому взгляду видишь, что у него прирожденное, от Бога, так сказать, данное. Может быть, не можешь сразу определить, чем он располагает к себе или отталкивает. Но подождите, не выносите суждения. Посмотрите второй раз. Тогда, если сможете подойти объективно: а что же дальше, что еще в нем есть? -- тогда видите его уже благоприобретенные качества, то, что он из себя сделал, в плохую ли, в хорошую ли сторону. Вроде как -- по первому взгляду человек виден таким, каким он должен быть, а по второму -- каким он есть на самом деле. Потому что хорошая душа, талант, ум -- это данное, и оно конечно остается. Но если у человека по существу сердце доброе, а он из себя тирана, хама, или тряпку сделал... если у него талант, но он его во зло употребляет, в бутылку закупорил, в интриги заплел... или если видишь, что кроме ума он и знания приобрести постарался, и сердце свое в дело претворяет -- то вот вторым взглядом и оцениваете его по сути. Мелочи тоже показательны для многого. Всех, кто в жизни попадается, изучить до дна невозможно, да и незачем. Важно оценить, на свое место поставить: вот с этим человеком можно быть вместе и дальше, а от этого -- подальше лучше. Конечно, беда, если первым взглядом по чувствам ударило. Ну тогда ослепнешь, раз любовь. Все время будет этот первый взгляд -- тот образ, который должен был бы быть -- на все остальное проектироваться, и станете нарочно отворачиваться, глаза закрывать, чтобы не видеть другого, иногда судорожно цепляться за первый образ, рассудку вопреки. Особенно женщина. Мужчина, в силу своего покровительственного, оберегающего положения защитника может при всем восторге видеть, но снисходительно относиться к женской слабости. Женщина никогда не прощает слабости мужчине, потому что ей свойственно восхищаться, она должна гордиться своим героем. Если же ей не повезло, то по психологической кривой она делает из него идола из-за жалости и сострадания, и опять таки оправдывает все. В результате часто получается, что тот, которого она якобы так "жалеет", выворачивается, как только может придумать, калечит в первую очередь ее, во вторую -- детей, если они имеются, окружающих -- насколько может до них добраться, а она в лучшем случае играет роль несчастной жертвы и довольна этим. Впрочем, по слабости, что же ей остается делать? Ну вот, мы и приехали, Таюнь кунингатютар! Говорил я конечно теоретически, а на практике как будто вам хотел указать на что-то -- поймите правильно!
-- Не могу полностью принять на свой счет -- довольно бодро сказала Таюнь, выходя из машины и протягивая ему руку -- потому что идола из своего мужа я отнюдь не делаю. Конечно, мне его жаль тоже. А главное его не исправишь, и перестраивать мне свою жизнь и незачем, и слишком поздно уже...
* * *
Проблема, интересовавшая Юкку в Берте Штейн была в другом. Со всем тем, что нахлынуло после этой войны, надо было справиться, разобраться, установить отношение. Берта была удачным сочетанием: интеллигентная женщина -- раз, коммунистка -- два, прошедшая через лагерь -- три, и живущая теперь на Западе -- четыре. Он встречался со многими бывшими заключенными. Для примитивных людей это был ужас голода, битья и пыток. Для интеллигентных -тех было гораздо меньше, выживали немногие -- прибавлялся еще нравственный ужас издевательства. Ненависть к власти была понятна и у тех, и у других. Любовь к родине понять тоже можно было, советский патриотизм -- уже труднее; но в конце концов, беспартийность с одной, стадность с другой стороны... Одна из трагедий советской интеллигенции: многие патриотически думали, что помогают, несмотря ни на что, строить свою страну -- и мирились с остальным злом. Как невероятно это ни кажется на свободный взгляд -- но очень немногие, и только чересчур поздно, на Западе, поняли, что главным образом они помогали только советской власти. Некоторые так и не поняли, впрочем.
А Берта была прекрасным образцом. Юкку изредка заходил к ней и встречал разных людей: дали и недавние перебежчики на Запад; немцы и русские; приезжали родственники мужа из восточного Берлина -- такие же серенькие, тупо-левые обыватели, но у них были сведения о той стороне из первых рук. У самой Берты вопроса о национальности не было. В зависимости от собеседника она переходила на соответствующий язык, и повидимому, считала себя полькой, немкой, русской, реже -- еврейкой, но каждый раз искренно и понятно даже: прежде всего она была коммунисткой, а коммунизм интернационален. Второе учение, после христианства, имеющее своих приверженцев в любой стране мира. И тоже понятно: христианство апелирует к высшим, коммунизм -- к низменным чувствам; одно к любви, другое к ненависти, а то и другое свойственно всем людям. В первые века христанские секты в общей языческой массе так же наверно находили своих в чужой стране.
-- Будем однако откровенны, миссис! -- говорил Юкку, поддразнивая ее этим обращением, уверяя, что надо привыкать к американизмам, и почти не обращаясь по имени. Отчества она не признавала, а на сделанное в самом начале предложение называть ее "на ты" он только усмехнулся, чуть приподнял брови и любезно объяснил, что не переносит панибратства. -- Будем откровенны: ваше заявление о бывшей партийности верно только наполовину: коммунисткой вы были, коммунисткой и остались.
-- Но в демократической республике ...
-- Мимикрия, миссис, естественное хамелеонство, и как таковое, поверхностно. Разумеется, голосовать вы будете только за социалдемократов здесь, хотя они значительно поправели, правда. Годесберговская программа против циммервальдовской -- поворот чуть ли не на сто восемьдесят градусов! Но коммунистическая партия здесь запрещена пока, и кроме того, вам немножко неудобно все таки. Вы -- совестливый человек, Берта. До известного момента вашей биографии мне ваши взгляды совершенно понятны. Выросли в семье соратника Ленина, можно сказать, родились и выросли в партии. Само собой стали комсомолкой и прочее. Но затем наступает момент, когда вы попадаете в лагерь, притом -- после расстрела родителей. В лагере, между прочим, вы впервые столкнулись с так называемым народом тоже, от имени которого вы говорили раньше, неправда ли? Причем во всем многообразии: от знатного чекиста до воришки, от профессора до дремучего колхозника. До тех пор вы были в привилегированной касте. При известной склонности к садизму, сексотству или просто по женской слабости, скажем, вы могли бы выдвинуться и в лагере. Но на это у вас не хватило подлости, вы хорошая баба. Охотно верю, что работали на стройке, муровали кирпичи, и старались выработать норму, чтобы не умереть с голоду. Наверное, как нибудь ловчились тоже, без этого не выжили бы, но в известных этических границах. Читал я книгу Елизаветы Лермоло, сидевшей в изоляторах. Встречалась она там со многими знатными чекистами. Очень живо описаны их настроения, например, небезизвестной Мировой. Примитивная мегера, которую партия вскормила, и велела блюсти заветы: стрелять в затылок. Партия была для нее идолом, потому что она любила стрелять. Если потом стали пытать ее самое -- значит, так надо. Древние ацтеки тоже добровольно ложились под нож, чтобы с них живьем сдирали кожу для священной пернатой змеи. Если в голову примитивного двуногого вбить понятие о божестве, то ни для каких других представлений места больше не находится. Миллионы людей за тысячелетия не изменились нисколько, если не считать одежды и обстановки. Но вы -- не чекистка Мирова! Партийное образование и положение для вас просто случайные обстоятельства. Ваша мать была врачом, отец -- публицистом, интеллигентные люди оба. Вы не обязаны всем, что у вас есть, одной партии, кроме нее у вас могут быть другие интересы, личная жизнь, способность мыслить, наконец. Сперва по молодости, неопытности, оторванности привилегированного слоя вы не могли делать сравнений и не допускали сомнений. Но вот в лагере наконец вы увидели не теорию, а практику коммунизма во всей полноте. К каким же выводам вы могли придти -- и пришли?
-- Викинг, когда я пойду с вами в музей или на выставку, и начну выражать свое мнение о картинах, то вы наверное скажете, что я дура, хотя с вашим салонно-рыбацким воспитанием не скажете, а подумаете только. Но в марксизме вы понимаете столько же. Не забудьте для начала, что между коммунизмом и сталинизмом есть разница. Я потом тоже была против Сталина, а мой отец всегда был!
Следовали длинные лекции по марксизму, которые сперва возмущали Юкку, потом клонили ко сну. Прямых вопросов не стоило задавать уже потому, что прямого ответа ни один уважающий себя марксист дать не может: самая простая вещь должна быть разжевана по всем правилам диалектики до тех пор, пока не будет перевернута вверх ногами, и от ее первоначальной сути не останется ничего, а будет доказано совершенно обратное, вопреки элементарному здравому смыслу и всем божественным и человеческим законам. Кроме того, и это пожалуй, главное -- во всем виноват, конечно, Сталин. Если бы к власти пришел не он, а другие -- в частности, фракция собеседника -- то все было бы иначе. Сомневаться в этом действительно не приходилось -- в лагерях сидели бы тогда, Сталин, Берия, и все президиумы -- поскольку не были бы расстреляны сразу. Закономерность прихода Сталина -- то есть, закономерность происходящего, как единственно возможного и логического хода развития учения Ленина на практике -- была конечно насквозь буржуазной, контрреволюционной, троцкистской, белогвардейской, черносотенной ересью, крамолой, показывавшей полный идиотизм собеседника, не понимавшего коммунистического коллективного блага. Насильственная коллективизация, искусственный голод, разруха, хищническое хозяйство в государственном масштабе, нищета и через несколько десятков лет, несколько десятков миллионов замученных людей -- это только болезни роста. Но, разумеется, коммунизм -- единственное правильное во всяком случае.
Это -- упрощенная, но исчерпывающая схема всех объяснений и Берты, и ее друзей: видных меньшевиков, занимающих прекрасное положение заграницей, и в качестве непререкаемых экспертов направляющих общественное мнение; молодых людей, окончивших высшие марксистские школы и затем, из-за чистки после смерти Сталина, решивших "избрать свободу" на Западе, поскольку жизнь на Западе все таки меньшее зло, чем смерть на Востоке; бывших партийцев и беспартийных среди новых эмигрантов, иногда бежавших в случайной панике, иногда увезенных насильно -- или просто попавших неизвестно почему в котел; настоящие эмигранты по убеждению, т. е. беженцы от советской власти, были другими. Эти же -- одни устроились очень неплохо, другие занимались не своим делом и были этим возмущены. Почему, например, бывшему офицеру или актеру, говорящему только на родном языке, приходится работать не по специальности в Германии и Америке? Советской властью все они, по их словам, были недовольны и там. Но здесь они читали с жадностью только советские книги и газеты, слушали по радио только Москву, ходили с восторгом на советские фильмы, и, продолжая ругать, жили с головой, повернутой назад. Конечно, "там" многое было плохо, а некоторые вещи просто ужасны. Но это было свое, подмосковные вечера, и если бы немного полегче стало, -- то все было бы в порядке. Жили же они раньше, и часто недурно! И другие живут...
Так, без диалектики, а по существу, сверху и до низу, очень многочисленная, увы, категория этих людей всех уровней представляла собой то, что можно действительно назвать продуктом большевизма.
Юкку не был силен в диалектике, и не огорчался этим. Ему нужны были ясные понятия, как краски на палитре. Слушая однажды разговор Берты с бывшим директором какого то треста, служившим теперь бухгалтером, но с прежними аллюрами, он вынул машинально блокнот, и вдруг оживился, найдя мысль.
По бумаге поползла черепаха, из которой коммунистические бесенята выбили все кости, и наращивали ей панцырь. Он становился все толще и крепче, а черепаха -- слабее и тоньше, потому что панцырь выжигал ей внутренности. Но зато он крепко держал ее -- и вот, она твердо стояла на ногах, и сама уже выучилась размахивать серпом и молотом.
Юкку перевернул лист. Бесенята остались по ту сторону Железного занавеса, а черепаха очутилась по эту. Панцырь дал трещину. Не большую, но достаточно глубокую, чтобы стало видно пустоту внутри. Способность самостоятельно мыслить атрофировалась, а с нею утрачена и способность восприятия. Понятия, которые были вытравлены, теперь обступили извне снова -- и скользят, только царапая потрескавшийся панцырь, но не проникая вглубь, не заполняя пустоты, не вызывая даже тени вопросов -- скорее всего, неприязнь... мир остается чужим и чуждым.
* * *
Проблема Берты осложнилась скандалом. Явившись в редакцию Остинформа с очередной карикатурой, Юкку не застал однажды ее на месте. Остальные сотрудники ответили не вдруг, подозрительно уклончиво, что нет, и не будет, и не больна. Ничего неизвестно. В кантине шушукались. Уволена -- никто не знает, почему. Общий совет -- держаться подальше, пока не выяснено.
Юкку отправился к Берте. Она взволнованно ходила по комнате, лицо в красных пятнах, волосы растрепаны, глаза припухли.
-- Ничего не понимаю! Вот уже неделю, как бьюсь о резиновую стенку! Она отскакивает и встает такой же. Никаких ошибок я не пропустила, ничего не делала и не сказала -- понять не могу. Обо всем, кем была, где, с кем -- все рассказала в свое время, в десятке анкет, ничего не скрыла!
-- Скрывать вам действительно было нечего: чем выше партийное положение по ту сторону, тем больше почета по эту. Совершенно обратное явление старой эмиграции. Раньше князьям с трудом доверяли место швейцара, а теперь скажите только, что вы бывший чекист -- директорское кресло обеспечено.
-- Юкку, я никогда не скрывала, что была коммунисткой!
-- И скрыть не могли бы.
-- Вам хорошо шутить! Меня не только выгнали из Остинформа, в двадцать четыре минуты! "Мы пришли к выводу, что занимаемое вами место является лишним, получите в кассе за шесть недель вперед!" Так домработниц не рассчитывают! А знаете, что сказали на радиостанции, куда я сразу же кинулась? Раньше они брали у меня все скрипты подряд, и всякий раз в кабинет к директору, а теперь вдруг швейцар потребовал пропуск! Директор занят оказался, когда я ему по телефону позвонила, начальник отдела тоже, наконец добилась до одного поляка. Он и руки потирал, и извивался, но все таки прижала его к стенке, и выяснила: скрипты от меня брать запрещено. Она тяжело перевела дух.
-- Юкку, я найду себе работу, конечно. Есть еще и газеты, и журналы. Мою подпись знают. Напишу в Лондон, там старый приятель отца ... в Америку, в конце концов. Муж тоже работает. Как нибудь проживем пока, сдам одну комнату, потеснимся... С одним издательством насчет лагерных воспоминаний почти договорилась ... но дело не в этом! Тут что-то новое! Если бы донос -непонятно: поймите же, что я им все рассказала! Было время меня проверить. Или заяви просто: обвиняетесь в том-то. Даже у нас предъявлялось обвинение! И тоже все так отшатывались сразу... ведь вот звонили мне с утра до вечера, а теперь хоть бы кто нибудь спросил, что со мной!
... -- Я понимаю -- говорил Юкку знакомому сотруднику Остинформа -- что советским агентам проникать сейчас на Запад так легко, как никогда. Так же легко, как неимоверно трудно в обратном направлении. В работе обеих разведок неравенство полное, все преимущества на стороне советской. Даже и маскировки никакой не нужно. Либо человек ругает советскую власть за то, что претерпел, якобы -- либо заявляет, что он вообще беспартийный и ему бы зарплату побольше, а на все остальное наплевать. Словом, обыватель или жертва -- вот и вся "легенда" подосланного эмигранта. Но с какой стати Берте, если бы она была агенткой, не скрывать, что была убежденной коммунисткой, осталась такой же в лагере, и если теперь на Западе, то только из-за оппозиции еще родителей Сталину, а вот если бы к власти пришел оппозиционер, Лев Троцкий, скажем, или фигурально выражаясь ее отец или она -- то все было бы в порядке: именно для них, честных коммунистов, разумеется, ни для кого другого... Какая агентурная работа, скажите, вяжется с такой логикой? Ведь это такая же нелепица, как и то, что человека с подобными взглядами посадили здесь на антисоветскую пропаганду! Но это уже -- западная логика ...
-- А я вам советую все таки подальше. В чем дело вы не знаете, а сами можете быть скомпрометированы. Лучше держаться в стороне, пока не выяснится ...
О Берте Штейн поговорили недолго: опасная тема.
У Берты прекратились не только телефонные звонки. Многие знакомые стали просто переходить на другую сторону улицы, или отворачиваться, чтобы не быть вынужденными поздороваться.
Что ж, надо примириться с опалой. На-днях опять прислали статью из одного журнала обратно -- намек на нежелательность ее сотрудничества. Резиновая стенка -- бей, сколько угодно. Но спасает крупная газета, где все таки удалось удержаться. Редактор участливо расспрашивает, но объяснить и он не может -- или не хочет.
Но Юкку упрямо мотал головой. "Ползучие люди"! "Как бы чего не вышло! Лучше держаться в стороне, раз отшатнулось начальство! Мы -- маленькие люди и знать не можем! Нас это не касается, -- а осторожность не мешает!" -формулы, которых он совершенно не выносил. Взвесив все "за" и "против" он решил, что засланной агенткой Берта быть не может -- почти, какую то крохотную возможность дьявольского умения надо все таки оставить, допустим; но против этого на другой чашке весов трусливый, подлый, не по убеждению, а по страху -- бойкот "ползучих". Американцы, возможно, повиновались приказу свыше; но на остальных сотрудников и знакомых Берты этот приказ явно не распространялся, его никто не получал. В Советском Союзе знакомство с человеком, впавшим в немилость, могло стоить головы. Но что грозит здесь, кроме сплетен? Чем вызван этот страх -- кроме бескостной ползучести шкурного примитива, или свойственного русской интеллигенции брезгливого отстранения от всего, что заставило бы ее прямо высказать свое мнение и не дай Бог, что нибудь сделать в подтверждение этого -- все равно, что! Часами разводить теории, забираться в любые дебри -- это да; но ответить за что нибудь -страшнее огня. Многие никогда не распахнут окна, -- и не закроют его по принципу: пусть отвечает за это другой. В крайнем случае оставят щелку.
* * *
Юкку продолжал, как и раньше, изредка звонить Берте, время от времени заходил к ней. Каждый раз она пристально вглядывалась в него.
-- Не боитесь, Викинг? Я ведь опальная, передо мной закрыты все двери! Недавно пришла в один институт, надо было книгу взять -- так в библиотеку не пустили! Я разозлилась, пошла в редакцию, принесла справку, что мне, как немецкой журналистке, необходимы материалы -- так чуть ли не под охраной проникла. А если бы вы видели, кто там сидит!
-- Дорогая миссис -- усмехался Юкку -- с таким контрреволюционным прошлым и репутацией, как у меня, я могу позволить себе роскошь знакомства с любым коммунистом. В первую советскую оккупацию Балтики в 1940 году отец и сестра были расстреляны вашими товарищами, а мать увезена в Нарым. Меня не увезли, потому что я успел махнуть за море, в Швецию. Братья спаслись только потому, что ушли в леса. Потом, во время войны, мы все были конечно на фронте с немцами. Братья получили по деревянному кресту, кроме железных, а я -- только Железные, по одному за каждое ранение -- всего три. Если бы я считал вас тайной агенткой, и был бы уверен в этом, имел доказательства, то не объявляя никакого бойкота, просто пристрелил бы. Но вы не агентка, а любопытное уродье. Впрочем, если нам доведется встретиться когда нибудь на двух фронтах -- очередь из моего автомата вам обеспечена. Пока же вы вредите не больше других болтологов, а всех не перестреляешь, увы. "Безгранична лишь глупость людская" -- как сказал поэт.
-- Интереснее всего, что я вам верю, и вы мне, честное пионерское, импонируете даже, хотя у вас кулацкая психология, конечно. А может быть вы побочный сын балтийского барона? Не обижайтесь, Викинг. Я встретила в лагере одного настоящего аристократа, голубая кровь видна на расстоянии. Польский граф. Так его даже урки уважали. И он тоже не боялся, говорил приблизительно так, как вы. Что это -- порода такая? Но вы ведь не граф. Вы просто кулак. В чем же дело? Почему вы так не похожи на других?
-- Потому что вы имели дело видимо главным образом с пролетариями -- в белом воротничке или без него, но все равно, беспочвенными, и с такой же беспочвенной интеллигенцией. А вот с вашим графом, и с нашими баронами я, сын эстонского рыбака и хуторянина -- сразу заговорю на одном языке. Мне так же понятен его мир, как ему -- мой, потому что у нас этот мир один и тот же, пусть у него была раньше тысяча гектаров, а у меня двадцать. Впрочем, после реформы в двадцатых годах его тысячи тоже превратились в скромные сотни. Но это -- земля, на которой мы стоим оба. Вы вот пишете статьи, и выучились разным измам, а как растет хлеб, который едите, понятия не имеете. И не знаете, что это не только зерно и мука, рыба и сети. Если меня захватит норд-ост, если на мое поле ляжет град -- мне помогут только моя голова и руки, -- кроме Бога, конечно, да может быть еще не товарищи по партии, а друзья, у которых то же небо над головой и та же палуба или земля под ногами. Вот это небо и учит нас самому главному, и терпению прежде всего. Нет погоды -- сиди на берегу. И уважению учит ко всему живому, что и нашими, и не нашими руками создано. И благодарности за все, что дается. А прежде всего -- любви, миссис. Не к какому нибудь там человечеству, которое надо облагодетельствовать пришедшей в голову идеей, а настоящей, живой любви. Потому мне понятна любовь барона к его замку. Свою лодку и дом я так же люблю, и он это знает. А когда вечером зазвонит где нибудь дальний колокол -- мы оба скинем шапки и подумаем об одном: благослови и помилуй, Боже, и сохрани, Боже! Иначе не сохранить того, что мы строим, каждый по своему, каждый для себя и других, каждый на своем месте. Рыбу в замок я носил сперва на продажу -- но что такое искусство -- увидел впервые в этом замке. Ходили туда и за племенным быком, и за сельскохозяйственным каталогом тоже, когда своего не было ...
-- Как будто эти замки в карты не проигрывались, не прокучивались, и никаких расправ и безобразий не творилось!
-- Бывало. А у нас один рыбак семью по миру пустил, пропил все, и других искалечил. Были и такие, что из замков и хуторов уходили в город, отрывались от земли, сами пропадали и дом разваливали. В семье не без урода. Но вы ведь только плохое замечаете, и для вас мы, стоящие на земле -неприемлемы вообще. Чему же вы удивляетесь? У вашего польского графа и у меня, несмотря на различие веры, национальности, состояния, положения, возраста -- найдутся общие понятия: традиции и устои, притом в самом главном, в коренном. А для вас это пустой звук, даже еще хуже: либо враждебно, либо забавная экзотика. Это те корни, которые вы стремитесь выкорчевать у других, но сами не имеете никаких корней. Знаете, Берта, по имеющимся данным около двадцати пяти миллионов людей погибло за сорок лет от голода, расстрелов и пыток. Ужас, которого нельзя себе представить. Но это глыба на одной чашке весов. А на другой -- второе ваше достижение: неисчислимые миллионы нравственно искалеченных, изуродованных людей, теперь уже второе, скоро третье поколение. Вот вы, например, сами: неплохая баба, в конце концов, и неглупы, и работать умеете, в редакции и дома у вас тоже что-то прибрано и сварено, хоть и невкусно, дети есть. Но многие понятия атрофированы, и ничем не поможешь. И детям передадите эту пустоту, которая заполняется газетной статьей вместо чувства свободы, дома, достоинства, красоты...
-- Будущее все таки принадлежит нам, Викинг!
Юкку встал и расправил плечи, запрокидывая голову.
-- Как замечательно, миссис, что мне хватит еще нашего старого мира! Вот уеду в Канаду или Австралию. Там дивные краски, масса совсем новых сочетаний, невиданные скалы, деревья, пустыни... А потом все таки надо будет перекочевать на север. Экзотика хороша только на время. Если не Канада, то Норвегия. На берегу, конечно, чтобы лодка или шхуна была: трубку курить и картины писать. Женюсь наверное. Красавицы мне не надо, денег тоже, важно, чтобы человеком была ...
-- И о детях думаете?
-- Детей никаких, конечно. Это ведь только вы частнособственнические тенденции клеймите и мещанство, а сами не можете перестать плодиться, как кролики, и к детям вы, миссис, простите, но как самая настоящая баба относитесь -- с чисто животным материнством. Нет, я себя таким драгоценным совершенством не считаю, чтобы непременно постараться воспроизвести себя еще раз пять по крайней мере. Кроме того, хотя я еще сравнительно молод, но тоже осколок, наш мир викингов и графов окончательно вымирает, а создать себе подобных и обречь их на ваш мир -- ну, нет!
-- Добровольно, значит, складываете оружие?
Юкку никогда не видел польского графа в колымском лагере. Но Берта помнила его взгляд, когда тот стоял, скрестив руки, у выгребной ямы, куда несколько урок с улюлюканьем собирались его столкнуть, для забавы -- и отступили. Сейчас увидела его снова. У графа были голубые, красивые глаза, у Юкку -- зеленовато-серые, прищуренные слегка, но смотрел он тоже из того, их мира, куда ей так же не было доступа, как и этим уркам, поджавшим хвост. Когда он говорил об автомате -- не сомневалась, но может быть именно потому и тянуло к нему -- сила дразнила чувственность, била по нервам. "Все таки я развратная баба -- подумала про себя Берта -- но какой экземпляр!" Только этого взгляда не могла выдержать.
-- Бросьте, викинг. Выходит, что вы мой самый заклятый враг, а относитесь лучше, между прочим, чем так называемые друзья. Поговорим о другом.
Почему он относится так -- Берте не хотелось разбираться. Может быть потому, что тогда стало бы ясно: не столько симпатия, сколько протест против этой "ползучести" -- выдумал же слово!
* * *
Сам Юкку тоже не слишком задумывался. На следующее рожденье Берты -нарочно постарался запомнить этот день -- он был ее единственным гостем, явившись с цветами, коробкой конфет невероятных размеров и бутылкой шампанского. Берта расчувствовалась, а он обнял ее и потрепал по плечу, но вовремя снял руку. Нет, остальное не входило в его планы. В данном случае он должен быть безукоризненным, хотя бы из-за ползучих.
А бомба оказалась затяжного действия, и второй взрыв произошел только года через полтора после первого. Утром раздался захлебывающийся звонок, по телефону.
-- Викинг, непременно зайдите ко мне. Знаете, только что звонили с радиостанции! Сам директор посылает за мной автомобиль, и просит скрипты... ничего не понимаю, голова идет кругом ... что-то произошло. Что мне делать?
-- Поезжайте, конечно Вечером я зайду, тогда расскажете.
Звонки к Берте начались снова. Берту приглашали, поздравляли -- с чем? Любезными приветствиями, вопросами о здоровье обходили очевидно кончившийся разом бойкот. Деликатно не затрагивали вопроса -- почему он возник -- и кончился. Встречающиеся знакомые теперь нарочно переходили с другой стороны улицы, чтобы поздороваться с нею. Кто-то прислал даже цветы ...
-- Что же это за метаморфоза, миссис?
-- Я сама поверить не могу...
Берта смеялась, всплескивала руками и готова была кажется заплакать. Остинформ держится пока что уклончиво, но директор радиостанции объяснил мне все. Помните дело со Станиславом Любомирским? Конечно нет, вас он не интересовал. Но зато меня! Я этого Стаську как еще знала! Он занимал большой пост в польском комитете госбезопасности, потом в восточном Берлине, а оттуда, из-за связи с Берией, когда того прикончили, махнул на Запад. Ну, таких сразу на самолет конечно, и в соответствующее учреждение... Во всех газетах было. Теперь карантин прошел, его выпустили, и Стась рассказал, что в Берлин его послали с разными поручениями, и одно из них, между прочим, было: "заткнуть рот Берте Штейн". Так он и сказал по польски" "стурить пыск"! Ну, мне и заткнули...
-- Позвольте. Поручение то от советских властей? И сидя в советском Берлине, он его выполнил -- на Западе? Каким же образом7
-- Викинг, не наивничайте, это вам не идет. Как это делается -- он вам не расскажет. Но существует такая система, как "каналы". Говорится, кому надо, и все. Решили бы меня прихлопнуть -- тоже было бы сделано. Но возиться не захотели, а просто нажали кнопки, где надо шепнули, или слух пустили -свои люди повсюду есть. Вот меня и повыкинули отовсюду, и хода нет, сиди и молчи, раз рот заткнут. Ай да Стаська! Всегда говорила: способный парень...
Берта реабилитирована и, конечно, торжествует. Но в радости и подголоски восхищения "своим парнем". Ловко же он и американцев и немцев вокруг пальца обвел! Знай наших! Вот вам хваленые права человека, свобода и прочее!
* * *
-- ... Конечно, я рад за нее, но по правде говоря, меня от всего этого немного тошнит... -- сказал в заключение Юкку, вздохнул и прибавил: -- И сам не могу разобраться: от чего больше. Но вы то поймете, Маргарита Васильевна.
Маргарита Васильевна -- бывший настоящий профессор, теперь одна из редакторов в Остинформе (в отличие от некоторых других "профессоров" которые сами называют себя так по безграничному нахальству, а другие их -- из плохо понятой вежливости).
-- Я то да -- говорит она, -- а вот не слишком ли вы поторопились отмести в сторону всех "ползучих", по вашему? Может быть, кое кто и был прав, заранее сторонясь от всего, зная, что что как бы ни было, как бы ни вышло, но ничего хорошего не будет, если такие люди замешаны, -- а? Я ведь вам тоже сказала с самого начала: Бог с ними, с этими идейными коммунистами. Они мне и дома жить не давали, так уж здесь за них заступаться не буду, и не беспокойтесь -- сами вывернутся лучше нас с вами. Мы то будем задавать себе вопрос, может ли цель оправдать средства, а им даже в голову не придет задумываться над этим. Так что -- можете и меня ползучей считать, но -увольте!
-- Маргарита Васильевна, не сердитесь на глупого рыбака. Я вам сейчас парочку таких карикатурок покажу -- пальчики оближете. Ей Богу! Для внутреннего употребления, конечно, отвел душу от всей этой истории. И перестаньте выворачивать весь холодильник на стол. Кто это все съест?
-- А кто прошлый раз столько рыбы принес, что мы всей семьей за неделю одолеть не могли? Молчите. Вы большой, вам полагается много есть, и я сама проголодалась. Сейчас все готово, сядем, выпьем по рюмке и наговоримся всласть. А карикатуры показывайте сразу, уж очень я их у вас люблю ...
Маргарита Васильевна принимает "своих" на кухне, она же и столовая. Быстро перевертывает мясо на шипящей сковородке, вынимает из холодильника запотевшую бутылку с зеленоватой от лимонной корочки водкой, а на стол уже накрыто. Кухня большая, светлая, с деревянной угловой скамейкой для обеденного стола. Юкку думает, глядя на худенькую, живую фигурку, как ему будет трудно расстаться не только с Европой, но и вот с этими двумя домами: лебединой Таюнь и Маргариты Васильевны, -- профессора Ленинградского университета, из старой петербургской семьи. Тоже ведь лебедь, и сразу видно, что занималась балетом в молодости, на Анну Павлову похожа и лицом тоже. Бывает он во многих домах, но к большинству зайдет раз другой, и хватит. Чаще бывал у Берты, но больше для оказания моральной поддержки, теперь это отпадает, сама справится, а своим у нее не мог стать, конечно. Здесь же, как и у Таюнь, сразу захотелось. Маргарита Васильевна несколько раз внимательно присмотрелась к нему в Остинформе, потешалась над карикатурами, потом пригласила к себе, познакомиться поближе, и нисколько не кривя душой, он так и сказал совсем серьезно: "и за честь сочту, и с большой радостью".
-- Вы о чем замолчали?
-- Продолжаю думать вслух: ваш дом и Таюнь -- вот эти два, где я бываю постоянно. О Берте не говорю: снисхождение к врагу и протест против ползучих, что там ни говорите. Психологический этюд. Картины писать не собираюсь. Эта китайская статуэточка, пани Ирена, завертелась с одним мерзавцем, тяжело смотреть, а Демидова все время после службы из своей типографии не выходит, на линотипе и ужин себе готовит... О Таюнь я вам все уже рассказал, а теперь вы познакомились сами, и кажется, она вам понравилась тоже ...
-- Все таки вы ее немножко по настоящему любите, а? Признайтесь, Викинг!
-- Охотно. А вот вы, профессор, определите: как? Несчастной любовью не назовешь, неудачной тоже не считаю. Что платоническая -- понятно. Собственно, не любовь, а ощущение, что она могла бы быть, если... если бы я родился раньше, или Таюнь лет на пятнадцать позже. Вот по английски я составил определение: a wondering love -- может быть, грамматически это и не очень правильно, зато верно вполне.
-- Удивляющаяся любовь?
-- Нет, не совсем. "Ай уондер" -- имеет массу самых разнообразных оттенков. Скорее -- недоуменная. Сам себе удивляюсь и недоумеваю.
-- Муж ее попрежнему пьет?
-- Попрежнему. Тяжело смотреть. Ее я кое как понимаю, хотя и без одобрения. Вначале у нее было увлечение, может быть любовь даже, и уж во всяком случае -- жалость. Он ведь потерял ногу еще в гражданскую, и легкое тогда было простреляно тоже. В Риге работал на складе, и я думаю, ей не раз приходилось выворачиваться, когда запивал всерьез и надолго, скандалов тоже, наверно порядочно было... но как то шло. Теперь совсем плохо. Человек он культурный и интеллигентный, но на работу ему устроиться трудно. Удивляться нечего: кто будет держать человека на любой работе, который, как только увидит рюмку, так и погиб? А приятели-собутыльники всегда найдутся. Начинается, как водится, с лекций о золотом прошлом. Послушать -- подумать можно, что он в двадцать лет по меньшей мере генералом был, -- не прямо, правда, на это у него еще совести хватает, но вроде. Во всяком случае обычная пластинка: полчки, штандарты, знамена, погоны и Журавель. Слушая в сотый раз, одни зевают, другие издеваются, и тогда он переходит на высокий регистр: свою протезу и убитого сына. Потом пьяные слезы и проклятия "торжествующему хамью". Как у всех алкоголиков, задерживающие центры в мозгу у него либо ослабли, либо не работают вообще. Ни довести своей мысли до конца, ни внять каким либо аргументам он не способен, перескакивает с одного на другое, и преувеличивает до собственного обалдения. "Гипербола съедает триста пудов сена!" Знаете этот старый анекдот? На уроке естественной истории учитель спрашивает ученика, чем питается слон. Тот отвечает, что слон съедает сто пудов сена в день. "Это гипербола" -- улыбается учитель, и тут выскакивает другой ученик, всезнайка, которому хочется отличиться, и пищит: "Гипербола съедает триста пудов сена, господин учитель!"
-- Викинг, вы судите слишком жестко. Ведь он несчастный человек на самом деле!
-- Безусловно. Только скажите мне пожалуйста: чем он несчастнее других? А та же самая Таюнь, разве она потеряла сына меньше, чем он? Хорошо, у нее нет протезы. Но у нее в молодости еще была сломана спина, и тем не менее она ездит на велосипеде в любую погоду из своего домишки до автобуса полчаса каждый день туда и обратно, возвращается со службы и хватается за работу и дома, и в саду. И еще втаскивает его на постель, когда он так напьется, что упадет, а он зовет ее поминутно днем и ночью: Таюнь то, Таюнь это! Я однажды присутствовал при таких воплях, так поверьте, хотелось стукнуть его, чтобы замолчал, но пригрозил только ... Все у вас только несчастненькие, и всех жаль! А почему ни вы, ни он Таюнь не пожалеете? Кунингатютар все везет, а ей совсем не легко, и не забудьте, что она художник, и неплохой. Сколько у нее времени и сил для этой ее, главной работы остается? Художнику совсем не современного направления сейчас особенно тяжело пробиться. Нужно больше работать, больше бывать повсюду, завязывать связи. Выходит заколдованный круг: ходить самой -- времени нет, к себе позвать -- когда он может устроить очередной тарарам -- тоже нельзя. Вот я вам дам другой пример: вы сюда поздно приехали, из своей провинции, не мог я вас с одним моим сожителем сразу после войны, в разбойном доме Номер Первый на Хамштрассе познакомить, а жаль. Янис Лайминь, латыш. У него полбока вырвало, и руку оторвало. Рассказывал мне, что когда первый раз после госпиталя пошел в лес -- обнял одной рукой какую то сосну, и кричал, и плакал. Первый раз в жизни -- и в последний. У него и сердце никуда не годится, кровообращение нарушено, понятно, и жена с детьми в Балтике осталась. Года два он ей все письма писал -- каждый день. Напишет, -- и в печке сжигает. Так и не послал ни одного. Жизнь разорвала, возврата нет, ни ей, ни ему, и нужно поставить точку, крест на этом. Сперва он лук и табак возил сюда, когда все такой "спекуляцией" занимались, и я никогда не думал, что инвалид же -- одной рукой такие мешки таскать может. Теперь дали ему пенсию, а он еще в лесники нанялся, на родине у него большой хутор был и лесное хозяйство тоже. Живет хорошо, а для души -- в комитете работает, национальные вечера устраивает. Вот вам и инвалид. Правда, сельскохозяйственную академию по лесной части он у себя дома кончил, в Латвии и у нас тоже все молодые хуторяне в нее шли. Но муж Таюнь -Свангаард, старого балтийского рода. Как начнет генеалогию разводить -заслушаться можно! "Лебединые стражи"! Лебедь в гербе и ключ! Правда, полуонемеченный, полуобруселый род, датской крови в нем немного осталось, но все таки ... можно было бы ожидать, что не только о прошлом говорить, как гуси Рим спасали, но и самому себе вопрос задать: а что ты смог спасти? Одного того, что предки в замке жили, мало: стены рухнули, а вот та стена в душе, на которую опереться можно, и самому и других поддержать -- ей остаться нужно. Костяк где, я спрашиваю? Пусть спивается, как хочет, если ни на что больше не годен, а я бы кунингатютар с собой в Канаду взял, пусть разводится с ним, или просто так ...
-- Сколько ему лет?
-- Сильно за шестьдесят. Он на много старше Таюнь.
-- Стариков не бросают, Викинг!
-- Ну, слала бы ему доллары на пропитие души. Мы бы с ней заработали достаточно.
-- Что то не кажется мне, что она из таких, которых так просто прихватить с собой можно. Но если -- так в чем же дело? Не знаю, как она к вам относится, но с симпатией во всяком случае, это видно, а при наличии вашей "недоуменной любви" ...? За чем же дело стало?
-- За здравым смыслом, госпожа профессор, и логикой жизни! За тем, что я прекрасно знаю: стоит мне только позволить себе немного ближе подойти, дать себе волю -- и голова закружится у нас обоих. А тогда все доводы покажутся убедительными, и в Канаду -- я все таки отказался от мысли об Австралии -- поедем вместе, и... на год или два счастье обеспечено. А потом? Мне тридцать пять, а Таюнь пятьдесят. Очень жесткий счет получается. Конечно, бывают исключения, но я им не особенно верю. И еслиб мне удалось ее уговорить своего пьянчужку бросить, преодолеть жалость, а по моему слабость, простите, то вот второй тяжести я с нее снять не могу: разницы этой. Вы женщина, должны понять. Постель -- это еще далеко не все, согласен вполне. Вообще я считаю, что пол в жизни -- второстепенное, человеческое важнее, так и смолоду считал, еще мальчишкой, а теперь взрослым человеком и подавно ... Но против биологии не пойдешь! Сейчас она поблекла, как женщина, дальше больше, несмотря на все ухищрения, и рядом с моей относительной молодостью -- пятнадцать лет не шутка! -- еще резче сказываться будет. А как она будет мучиться из-за каждой новой морщинки, из-за каждой усталости, из-за каждой новой знакомой женщины помоложе ее! Может быть я и влюблюсь в такую -- все может быть, и тогда начну уверять себя, что мол, это можно было предвидеть с самого начала, а теперь у нее жизнь устроена, и может остаться одна ... Нет, я ее слишком как человека люблю, свою кунингатютар, чтобы ей еще такое на плечи взвалить... пусть уж лучше так ... полуулыбка, полумечта ... недоуменная любовь: a wondering love ...
-- Как у вас вообще с английским? -- Маргарита Васильевна решает переменить тему.
-- Порядочные успехи. Все время читаю, говорю свободно, никаких затруднений больше.
-- Вы молодец, Викинг. Ну что ж -- давайте выпьем за "удивляющуюся любовь" ...
-- В моей жизни -- обстоятельно начинает Юкку, с аппетитом закусывая и смотря пристальными, ласково усмехающимися глазами на хозяйку -- я привык относиться с уважением ко многому, но что касается людей -- вот тут извините, к очень немногим. Не потому, что я их презираю, совсем нет, я людей люблю. Но уважения действительно достойны только немногие. Не считал, но пожалуй за всю жизнь -- хватит пальцев на руках, чтобы сосчитать. Зато, когда нахожу такую вот персону, как вы... тогда сразу шапку долой, и поклон в пояс!
-------
14
Противники психоанализа возражают, и не без оснований, что вместо того, чтобы копаться в глубинах подсознания, следовало бы лучше развивать сознание. Расцвет психоанализа вызван несомненно не только все возрастающими комплексами у людей, с невероятной быстротой (и податливостью) уродующихся жизненными катастрофами (а они участились в наши дни), сколько и с неменьшей силой растущей пустотой одиночества человека, не могущего или не умеющего высказаться: важно не только исповедаться в грехах, но и понять мучающие вопросы.
Нормальным (а кто свободен от "психики" вполне?) людям свойственно, конечно упрощение. Однако, им свойственно часто и другое, более ценное качество: уменье заниматься психоанализом без врача, для самого себя и других. А иногда стоит выхватить из жизни человека какой нибудь характерный случай, эпизод, -- и тогда становятся понятными не только явные, но и косвенные последствия, суть -- сквозь наслоения и условности, сквозь то, что он делает сам и что делается с ним. Вот почему воспоминания каждого, а не только знаменитых современников так ценны -- если не для историка, то зато для других.
* * *
Бывает вдруг: захватит что-то и понесет... Взгляд почти не остановился даже, скользнул только... ну, скажем, по расцветшей розовой акации, уловил неясный и густой, насыщенный оттенок темно-розового, как цветы на старинном фарфоре, и уже влилось в него просветленное, и на лицо лег розовый отблеск извнутри. Нельзя объяснить, как вспоминается сразу: начало и конец, весь фон жизни, мысли, и оттуда, с другого берега, после стольких лет снова трепет той семнадцатой весны, -- а здесь понимающий, уже опытный взгляд, оценивающий этот трепет со снисходительной, печальной и все таки ласковой улыбкой. Всеохватывающий взгляд памяти, мгновенная панорама, как работа электронного мозга. Пусть не такая точность, зато еще молниеноснее, и регистрирует не только факты, но и оттенки бывших улыбок, сжимает их не в пробитую условными дырочками карточку -- а вот в эту улыбку, от которой пани Ирена сразу молодеет, и пружинистее идет дальше, мимо куста акации, слегка пристукивая каблуками, машинально отмечая вокруг все мелочи -- и не видя их, -- потому что ушла далеко, далеко назад.
... Ах, эта семнадцатая весна белокурой панночки Иренки в середине двадцатых голов, впервые в городе после разоренной усадебки! Очень полюбились сразу его улицы, внезапные открытия старинных уголков, витрины магазинов, к которым робко жалась всегда сбоку, всегда с чувством неловкости. Казалась себе такой бедной в дешевеньких туфельках из полотна; постоянно лакировала их сапожным лаком, чтобы выглядели, как кожаные, а на дырку в подошве клала внутри каждый день новый кусочек картона, и если попадался острый камешек по дороге, чуть не вскрикивала от боли. Платья и пальто перешивались, шляпку сделала сама, вышло красиво даже, но разве спастись этим от мучительного отсутствия третьей пары чулок, и вот такого платья, как в витрине, вуальки, таких -- ах, таких туфелек? А шикарно шуршащие автомобили, дорогие цветы за стеклом, кружевное белье, соблазнительные, наглые, бесстыдные, волнующие журналы в ярких обложках?
Дома нельзя говорить о таких желаниях, с матерью можно только советоваться, как перешить еще одно теткино платье -- и нечего огорчать ее зря. Панна Иренка только мечтает, сидя у печки, куда засовывается труба от самовара, и сует в него одну за другой, лучинки. Березовый уголь -- это хорошо, они покупают его, когда есть деньги, но они есть не всегда, и тогда надо ставить самовар одними лучинками. Хорошо еще, когда попадется гладкое полено -- на пальце у нее давно мозоль от ножа ... Самовар ставится три раза в день -- если вместо обеда опять чай, а это бывает часто.
Панна Иренка мечтает, вырезая ножницами силуэты маркиз из черной плотной бумаги, чтобы наклеить их на абажур. Занавески на окнах истрепались, новых не купишь, как и дивана, из которого в разных местах нагло высовываются пружины. Но из старого шелка можно сделать красивый абажур. Если бы еще музыкальную шкатулку к этим маркизам... с танцующими фигурками. Как та, которая играет в соседнем доме, когда открыто окно, слышен перезвон стеклянных, серебряных молоточков:
"Ди-ни ди-ни дон!" Коротенькая песенка. И приятно думать, что в том доме, в комнате с музыкальной табакеркой живет старик или старушка, как в сказке Андерсена: в чепце или шелковой шапочке на седых волосах, поливает розы или кактусы в горшках ...
Панна Иренка мечтает еще до боли о том, чтобы учиться. Об ученьи в непонятном, но внезапном будущем можно еще поговорить с мамой и знакомыми, доказывать под снисходительными улыбками, что в Гамбурге, например, есть институт восточных языков, и студентам так уж полагается -- бедно жить. Она может давать уроки какие нибудь, и учиться самой. А знающим восточные языки, в особенности китайский, обеспечена работа в посольствах. Знакомые качают головами, но тут вмешивается мама, и в подтверждение практичности замысла, рассказывает, какие коллекции были у дяди -- полковника. Правда, он не знал китайского, кроме "твоя-моя капитана", но участвовал в подавлении боксерского восстания и спас от разгрома дворец какого то мандарина. Как они объяснились потом -- неизвестно, но в благодарность мандарин нагрузил дяде целый товарный вагон китайских вещей: не только дом в их усадебке, но целый сарай был забит ими. Десятки кусков чесунчи всех сортов сохранились еще до революции, хотя для всей семьи из нее шились платья, костюмы, пальто и белье. Сервизы, веера, вышивки, серебро и слоновая кость, туфли из черного атласа на толстой подошве из тончайшей спрессованной бумаги... Мало того, мандарин каждый год присылал им цибики чая, завернутые в тончайшие рогожки. Сколько ни раздавали всем друзьям, всегда оставалось, и сами пили такие сорта, которые никогда не появлялись в продаже -- мандаринный чай. Да, теперь это разговоры об "острове сокровищ", но сокровища были, и китайский язык как то само собой связывается с этим богатством, и в нем, окружавшем с детства, она научилась разбираться, чувствуя, как ей не хватает хоть кусочка вышивки, чтобы надеть или повесить на стенку. Нежнейших прикосновений -- и кожей, и взглядом.
"Очень оригинально, конечно, но... необычное для молодой девушки увлечение. Панна Иренка такая серьезная ... в их семье давняя связь с Китаем... может стать женой дипломата и вообще ... теперь женщины повсюду стали работать ... вряд ли ей удастся, но ..." -- рассуждающие, рассудительные голоса вокруг, всегда с "но".
"Вот, мы выиграем в лотерею, и вообще, когда поправятся дела" ... -это мама. Счастью, которое должно было непременно свалиться внезапно, вдруг, и совершенно непонятно, почему -- мать была готова сделать уступки. Но, только в таком случае. Ехать заграницу, в чужую страну, одной, без копейки денег -- или подумать о том, как дать Иренке хотя бы самый крохотный прожиточный минимум для ученья -- пусть не китайскому языку, а чему нибудь, все равно чему -- нет, это даже не приходило в голову. "Моя дочь -- на фабрику?!" -- маме от такого предложения сразу грозил сердечный припадок. Работа ей представлялась всегда только на фабрике -- верх вульгарности. Можно вышивать или давать уроки -- это, еще, по бедности... мать строго соблюдала приличия, и несмотря на чай вместо обеда, Иренка не решалась возражать. Усердно готовилась к тому, чтобы давать как можно больше уроков -- гимназию кончила с медалью, сидела дома за толстыми учебниками французского и немецкого языков, за книгами вообще. Удалось достать несколько книг о Китае, конфуцианстве, в городской библиотеке умиляла старичка библиотекаря. Ей даже робко пришло в голову, что могла бы отправиться в китайское посольство -- попросить показать ей хоть несколько иероглифов, но мама сразу оборвала мечты: "Еще за шпионку примут!" Иренке, конечно, показалось это еще интереснее, но и думать было нечего. Говоря об уроках, мать вспомнила кстати, что ее хорошая знакомая была классной дамой по французскому языку в одном из провинциальных институтов. Она живет неподалеку, муж ее инженер, очень интеллигентный человек ... у них Иренка может отшлифовать свой французский, а вместо платы пусть поможет по хозяйству, поштопает что нибудь ... прислуги теперь у Ольги Георгиевны нет, конечно.
... Вот семнадцатилетние, проходящие теперь мимо, живут совсем другой жизнью. Отцы и дети -- теперь, при гибели целых миров... Но что так страшно отличает молодость пани Ирены от вот этой группы студенток?
Да, за ее спиной рушился тогда целый мир -- ее родителей и ее собственный кусочек его. Но здесь, в Германии, да и в других европейских странах после теперешней войны тоже рухнул прежний мир -- для нее уже второй раз, она в поколении тех, у кого эти дети.
Усмехнулась и совсем ясно поставила панночку Иренку в семнадцатую весну -- рядом с собой. Для нее тогда было поколение мамы, Ольги Георгиевны, еще одной вдовы директора, бывших офицеров и пожилых дам, которых из вежливости нельзя было назвать старухами. Относилась с большим уважением: кем они только не были, чего только не знали и не видели я жизни, столько прекрасного, и конечно все гораздо умнее, опытнее ее. Иногда становилось страшновато: неужели я тоже стану такой, в каком то чужом, непонятном мире, и будет такая же дряблая шея, мешки под глазами, подкрашенные губы, а в волосах все седые, седые нити... и ничего не останется, чему можно радоваться? Как они могут жить так -- без надежды, потому что как же может жить человек, которому уже сорок, пятьдесят лет, и у него рушился его мир?
Нет, она не станет такой. Конечно, постареть когда нибудь придется, но иначе, и она не будет ныть о прошлом тоже... можно и старухой быть привлекательной ... видела одну такую, как маркиза!
... Да, так вот, шлифовка французского языка в семье бывшего инженера путей сообщения Сперанского -- высокого, чуть седеющего блондина с очень тонким породистым лицом. Англизированный тип -- сразу назвала его "милордом" -- сперва про себя, потом вслух. Жена его, Ольга Георгиевна, тоже высокая, полная, с усиками над полной губой, с темпераментом, которого не умерило классное наставничество и удивительно мещанскими вкусами. Очень скоро выяснилось, что в шлифовке нуждалась совсем не панна Иренка: знания и словарь классной дамы ограничивались сотней шаблонных выражений и простой грамматикой. "Милорд", услыша попытки "шлифовки", сразу предложил заниматься лучше с ним, и после краткого экскурса в раннюю классику, взялся за Вольтера.
С ним можно было разбирать и Конфуция. Говорили они часами. Иренка приходила после обеда, когда Сперанский кончал службу, помогала мыть посуду его жене, убирала кухню и садилась за стол, чтобы обсудить написанное сочинение. Говорили до ужина. Потом милорд часто провожал ее домой, придерживая за локоть при переходе через улицу -- совсем, как взрослую. Иренка видела, что он слегка сутулится, что костюмы могли быть элегантнее, а рубашки свежее, и что он часто ложится или садится с книгой, вовсе не смотря, что сел на выглаженную стопку белья, или на ножницы, забытые на диване, и вообще парит в поднебесье, предоставляя жене пилить его за мелочи жизни. Сперва та прислушивалась к их разговорам, потом махнула рукой: "Метафизические джунгли"! -- выговаривала она так вкусно, как "изюминки в булке", но с явным отвращением к этой болтовне, и если не уходила в гости, то и не мешала забивать голову белокурой панночке разными бреднями.
Уроки начались зимой, а потом пошла весна, семнадцатая по счету, и первая по настоящему. "Предвесенье" -- повторяла Иренка запомнившееся слово по роману Стефана Жеромского. Запах талого снега, мартовская капель, от которой звенит все: колокола, тающие сосульки, хрустящие и по утрам и вечерам лужицы, проступающие камни мостовой под колесами, -- даже трамваи звенят по особенному, молодо и звонко, и бледное еще, но уже совсем свежее, звенящее солнцем небо. Дни становятся длиннее, вечер акварельными тенями засинивает улицы. Ветер доносит, кажется, в парки запах леса, сырых сучьев, еще чертящих дрожащими силуэтами свои тени, но ветер отливает на них зеленоватой дымкой, и повсюду барашки вербы -- скромной, робкой, обещающей вестницы совсем близких фиалок, и пасхальных гиацинтов -- щемящего ожидания, огромной, кружащей голову радости.
Иногда она получала вдруг утром твердый сиреневый конверт с исписанным мелким, гравировальным почерком листком: о Вольтере и Гюго, несколько мыслей вообще, и в конце, вскользь, -- о встрече сегодня вечером на таком то углу, у такой то церкви...
Это значило что сегодня она в назначенное время, оглядываясь -- не опоздать бы, не придти раньше, неприлично! -- будет на свиданьи. Потому что, как ни говори, но это -- назначенное свиданье. И от сиреневого конверта уже кружилась голова -- так же, как кружилась вдруг от того, что при этих встречах он слегка церемонно и все таки интимно поднимал ее протянутую руку к губам и целовал, как взрослой -- а однажды поцеловал еще раз, в ладонь. И после этого они долго бродили по улицам, уже под руку, и она часто ловила его взгляд, теперь совсем по другому внимательный и теплый.
К жене его появилось тоже новое чувство -- виноватости, хотя, что же тут плохого? Иногда Иренка называла себя "подколодной змеей", которая забралась в чужое гнездо, иногда возмущалась: та сама виновата тоже! Никаких общих интересов с мужем! Такой человек, как он, не может удовлетворяться одними ее тряпками и кухней!
Все это немножко царапало, немножко заставляло краснеть, но не могло даже на минуту вытеснить другого: блуждающей уже с утра на губах улыбке навстречу вечернему свиданью -- и замирающей, трепетной радости от еще большего ожиданья: принесет ли он ей на Пасху голубой гиацинт? Конечно, она не могла даже намекнуть на это, но если он догадается сам, то... и это "то" было таким сияющим и большим, что можно было только зажмуриться, чтобы не задохнуться от счастья.
-- Какие у тебя в сущности отношения со Сперанским? -- спросила однажды мать.
-- Отношения? -- удивилась Иренка. -- Мы, конечно, большие друзья...
-- Друзья не смотрят так, и на прогулки не приглашают тоже ... Ему тридцать девять лет, а тебе семнадцать! Сейчас, конечно, он очень интересен со своими седыми висками, и партия была бы приличной, но Ольга Георгиевна своего даром не отдаст, и приберет его к рукам, когда станет нужно. Что он у нее под башмаком это ясно, конечно. Но, пока вы только гуляете и разговариваете, то еще ничего ...
Мать смотрела на вещи просто, а Иренку как хлыстом ударило. Весь день она кипятилась и волновалась из-за режущей боли в груди, от того стыдного и мерзкого, что скалило зубы из-за угла, тянулось грязной волосатой лапой к сияющему образу. Такой тонкий, умный, благородный, и "под башмаком?"
-- Вы не думаете, что ваша жена против того, что мы так встречаемся? -выпалила она сразу, как только они в этот вечер -- опять! -- встретились в городском саду у собора.
Он чуть приподнял брови.
-- Я не докладываю ей о каждом своем шаге, но и не скрываю, а если бы она спросила... не вижу в этом ничего особенного. Почему вам это вдруг пришло в голову?
Ей сразу стало стыдно и она смешалась, и в этот вечер смущенно уступила его настойчивым просьбам и пошла с ним в кондитерскую. Он приглашал ее уже не раз, настойчиво доказывая, что в этот час, и в вполне приличной кондитерской нет ничего запретного, но ей всегда было страшно неловко при мысли, что он должен будет за нее платить.
-- Ну вот, вышло по моему -- пошутил он -- торт съели вы, а не торт вас, как вы наверно боялись... и никто не тыкал в вас пальцем.
Правда, но зато видели знакомые -- ив кондитерской, и на улицах, и видели не раз.
... Наивность? (Сказали бы семнадцатилетние теперь). Не совсем, однако. В шестнадцать лет мать дала ей прочесть толстую книгу профессора Фореля -знаменитый труд для просвещения не только молодежи, но и многих взрослых -все что можно -- и нужно знать о половой жизни. Иренка читала, продумывала, и разбиралась в жизни, -- пусть еще робко и неумело, но не окрашивая ее в грязные цвета. Завершение влечения друг к другу с любимым человеком -- это одно. Половой акт с первым попавшимся, только ради его самого -- совсем другое. Знать это нужно -- но это нисколько не мешает голубым гиацинтам!
... Весною солнце заглядывает в открытые окна, иногда в сердце тоже. В том самом доме, где жили андерсеновские старички с музыкальной шкатулкой, нашлось на дне неуклюжего сундука голубое шелковое платье с гипюрными кружевами. Платье, с турнюром и пуфами, было положено в картонку и передано ухмылявшимся в гусарские усы дворником: "Панночке от соседей, у которых тоже была такая дочка; для кукол или так..."