В конце 1935 года на обеде у лэди Лесли я встретился с ее племянником Уинстоном Черчиллем. После обеда Черчилль взял меня под руку и увел в небольшую комнату рядом. И здесь он сразу же приступил к разговору.
— Господин Моруа, — сказал он мне, — я хотел бы, чтобы вы прекратили писать романы. Да, да. И я хотел бы, чтобы вы прекратили писать биографии. Я посмотрел на него с некоторым недоумением.
— Чего я хотел бы, — продолжал он, — это чтобы вы каждый день писали статью, каждый день об одном и том же. В любой форме, какая вам нравится, вы должны пронести через эти статьи одну и ту же мысль: французская авиация, которая была когда-то одной из лучших в мире, отодвинулась на четвертое или пятое место; германская авиация, которая раньше вовсе не существовала, имеет шансы стать лучшей в мире. Только об этом может итти речь. Только в этом все дело. Если вы возвестите Франции эту истину, если вы заставите Францию услышать это, вы сделаете гораздо больше, чем если будете изображать влюбленность женщины или же честолюбие мужчины.
Я возразил ему, что, к сожалению, я не специалист в вопросах авиации и не могу говорить о них с должным авторитетом, а если я и заговорю, то никто не захочет меня слушать, и что поэтому уж лучше мне продолжать писать романы и биографии.
— Вы неправы, — ответил Черчилль, и в его сильном голосе прозвучали столь свойственные ему иронические нотки. — Сейчас есть только одна тема, которая может интересовать француза, — это угроза со стороны авиации. Для вашей страны это может означать гибель. Культура и литература — это вещи, которым нет цены, но культура, не опирающаяся на какую-то силу, легко рискует стать обреченной культурой.
Я так никогда и не написал статей, которых требовал от меня Черчилль, и теперь горько сожалею об этом. Разговор с ним уже тогда произвел на меня глубокое впечатление и оставил во мне неизгладимое чувство тревоги. Я неоднократно осведомлялся у посвященных лиц о состоянии нашей авиации, но то, что я слышал в ответ, звучало уклончиво или же свидетельствовало об откровенном пессимизме.
— Если вспыхнет война, — сказал мне один полковник, командовавший эскадрильей бомбардировщиков в Лионе, — то мы все храбро умрем, но больше мы ничего сделать не сможем.
— Почему? — спросил я.
— Потому, что нас мало и наши машины устарели.
В 1936 году положение еще ухудшилось. Занятие фабрик бастующими рабочими, инертность правительства, всякие бюрократические проволочки и сумасбродные требования профсоюзов катастрофически снизили продукцию авиапромышленности. В 1937 году ежемесячный выпуск самолетов во Франции выразился в невероятной цифре: 38. И это в то время, когда Германия ежемесячно производила тысячу самолетов. Между тем как во Франции пагубная вражда отравляла взаимоотношения между руководителями промышленности и рабочими, в Германии все силы были мобилизованы на подготовку к войне. Бессмысленные рассказы о слабости национал-социалистского режима принимались во Франции за чистую монету — воистину грезы, которые желание выдавало за явь. Люди, которые по-настоящему знали Германию, как сэр Эрик Фиппс, английский посол в Берлине, и его французский коллега, Франсуа Понсе, предупреждали уже давно. Я вспоминаю разговор этих дипломатов в 1937 году, происходивший в моем присутствии.
— Не сдедует создавать себе иллюзий, — сказал Франсуа Понсе, — Германия сильна, она это знает и полна решимости воспользоваться своей силой. Франция и Англия могут выбрать одно из двух: либо оба наши государства должны отказаться от всего остального и сконцентрировать всю свою энергию на вооружениях, либо следует искать путей соглашения с Германией.
— Возможно ли это? — спросил я. — Действительно ли
Германия желает соглашения? Франсуа Понсе ответил:
— Германия ничего не хочет и хочет всего... Германия прежде всего стремится к движению, она жаждет перемен. Ее нынешних вождей увлекают исполинские символы и внушительные демонстрации. Вы хотите завоевать их симпатии? Так соорудите на противоположных берегах Рейна две огромные лестницы. Соберите на одном берегу Рейна миллионы немецких юношей под знаком свастики, а на другом берегу — миллионы молодых французов под нашим флагом, и пусть эти юноши в безупречном строе дефилируют по этим лестницам вверх и вниз, в то время как посреди Рейна, на плоту, французский главнокомандующий сойдется лицом к лицу с Гитлером. Это, пожалуй, может дать некоторые надежды на соглашение между Германией и Францией, при условии, что к этому времени вы станете достаточно сильны. Но если свои отношения с Германией вы хотите регулировать путем дипломатических махинаций и выкрутасов, к чему немцы испытывают только презрение, если вы попрежнему будете писать ноты и произносить речи, вместо того чтобы строить самолеты и танки, то мы прямехонько придем к войне, к войне, которую нам не удастся выиграть.
Но так оценивал положение не только Франсуа Понсе. Правительства других стран, которые сравнивали военные расходы Германии с нашими и английскими, не замедлили понять, что соотношение сил в Европе изменилось, и многие из них приняли соответствующие меры предосторожности. Французский посол в Варшаве Ларош говорил мне не раз, что несправедливо упрекать Польшу за то, что с 1936 года она начала искать благосклонности Германии. «Чего же еще можно было ожидать? Когда они видят, что Германия вооружается, а Франция и Англия ничего не делают, чтобы затруднить ей это; когда в марте 1936 года Гитлер у всех на глазах занимает Рейнскую область, а Франция, что называется, и бровью не ведет; когда они слышат по радио заявление французского премьера о том, что он не допустит, чтобы Страсбург оказался в сфере действия германских орудий, а потом, к их изумлению, за этими словами не следует никаких действий, — то они те
ряют всякое доверие к нам. Руководители Польши заявили мне тогда, что если Франция не помешает вооружениям Гитлера, Польша будет вынуждена пойти на сближение с ним. Так оно и вышло. По тем же причинам из-под французского влияния ускользнули в то время и Бельгия с Югославией».
Несомненно, что и рядовые люди в Англии и Франции в какой-то мере сознавали нашу слабость, так как в 1938 году им была ненавистна мысль о войне. Это было ясно видно во время мюнхенской конференции. В Америке уже тогда открыто критиковали Чемберлена и Даладье. Но в Америке не представляли себе истинного положения дел. Им трудно было представить себе, что должны чувствовать жители Парижа и Лондона, которые знают, что в стране нет хороших бомбоубежищ, нет противогазов и зенитных орудий, и которые в то же время находятся под впечатлением страшных слухов, распространяемых немецкой пропагандой, о гигантских бомбах, взрывы которых могут разрушить целые кварталы. Люди, которые не дрогнули бы перед таким противником, как в 1914 году, приходили в ужас, думая о возможности нападений на тыл, жертвой которых станут их жены и дети. Поэтому мюнхенское соглашение, считавшееся в Нью-Йорке позорным, было воспринято в Париже и Лондоне с неимоверным воодушевлением.
Однако после мюнхенской конференции политика умиротворения утратила в Англии всякую популярность. Английская общественность вынуждена была примириться с Мюнхеном, так как армия и авиация были недостаточно подготовлены. Но она восприняла это как горькое лекарство и была полна решимости принести все необходимые жертвы, чтобы избежать подобного унижения в будущем. В январе 1939 года я отправился в Англию в лекционное турне, во время которого мне пришлось объездить всю страну. По возвращении в Париж я написал статью, в которой утверждал, что Англия, в марте введет всеобщую воинскую повинность, и это тогда показалось большинству моих французских знакомых безумием. Но в марте 1939 года действительно последовало решение о воинской повинности.
Занятие немцами Праги было для Чемберлена и остальных сторонников политики умиротворения болезненным ударом. Британский премьер-министр был искренно возмущен. Несмотря ни на что, он твердо верил, что аннексионистские планы Гитлера не имеют в виду не-немецкое население. Теперь он получил доказательство обратного. Он стал одним из решительнейших противников Гитлера в Англии — факт, который многим остался неизвестен. Движимый негодованием и гневом, он неожиданно для себя дал гарантию Польше. Я был тогда в Америке. Мне сразу же стало ясно, что это означает войну, так как, с одной стороны, Германия не откажется от своей политики экспансии и нападет на Польшу, но и Англия со своей стороны останется верной данной ею по всей форме письменной гарантии.
Внезапное возвращение Англии к европейскому политическому сотрудничеству, разумеется, привело ее к более тесному сближению с Францией. В июне 1939 года состоялся торжественный обед в Париже, на котором присутствовали английский военный министр Хор-Белиша, французский министр иностранных дел Боннэ и генерал Гамелен. На этом обеде Хор-Белиша заявил, что в случае войны британские войска будут сражаться под руководством французского главнокомандующего и что он гордится возможностью говорить о «нашем генерале Гамелене».
Несколькими днями позже в Париж опять приехали Хор-Белиша и Черчилль, чтобы присутствовать на параде 14 июля. Это было великолепное зрелище — последний счастливый день, пережитый Парижем. Мы собрали для парада все, что составляло гордость Франции, наших стрелков, зуавов, морскую пехоту, иностранный легион и регулярные войска. Черчилль сиял. «Слава создателю за французскую армию», — были его слова. Мы еще тогда не знали, что храбрость и превосходные боевые качества людей бессильны, если техническое снаряжение недостаточно.
Вечером меня посетил Хор-Белиша. Он рассказал мне о тех трудностях, которые встречаются при создании английской армии. «Воинская повинность дело разумное и правильное, — сказал он, — но пока она существует больше на бумаге. Нехватает оружия, чтобы вооружить всех военнообязанных, нет офицеров для их обучения. Офицеры мировой войны не умеют обращаться с новым оружием». На вопрос о том, сколько же дивизий он сможет послать во Францию, если завтра вспыхнет война, он ответил: «Поначалу самое большее — шесть». Это число испугало меня, но еще больше я испугался, когда вскоре узнал, что наш генеральный штаб потребовал от Англии на все время европейской войны всего-навсего 32 дивизии, Я вспомнил, что в 1918 году у нас было не меньше 85 британских дивизий, и хотя Америка, Россия, Италия и Япония были нашими союзниками, мы все же были на волосок от поражения.
Боннэ, тогдашний министр иностранных дел, разделял мое беспокойство. От него я услышал следующее: «За несколько дней до войны, примерно в конце августа 1939 года, я пригласил к себе двух высших офицеров, ответственных за командование нашей армией и авиацией. Я рассказал им, что мы идем навстречу войне, которая станет неизбежной, если Польша не пойдет на уступки. И все же, — заявил я, — если они мне скажут, что у нас нет шансов на победу, то я посоветую полякам уступить Германии Данциг и коридор. Я знаю, что этим самым я создаю серьезную опасность. Станут говорить, что я предал Польшу, после того как я это уже сделал с Чехословакией. Но это не существенно. Это все же будет лучше, чем уничтожение нашей страны, что одновременно означало бы и уничтожение Польши. Не думайте, что я недооцениваю военный азарт Германии. В продолжение семи лет Германия готовилась к европейской войне, и она рано или поздно начнет войну, если не сможет добиться господства над Европой только при помощи военных угроз. И все же возможно, что в наших интересах задержать войну, с тем чтобы выиграть год или полгода для развертывания энергичнейшей кампании вооружений. Поэтому я ставлю сейчас перед ними вопрос: имеются ли со стороны военных инстанций веские соображения в пользу того, чтобы заставить Польшу принести эту жертву? Оба командующие мне ответили — каждый за себя — что они не видят никаких серьезных оснований для откладывания войны и что такая отсрочка будет полезна Германии не меньше, чем нам. При таких обстоятельствах мне оставалось только согласиться с ними».
Несмотря на это, Боннэ предпринял последнюю попытку. 31 августа в 13 часов ему телефонировал Франсуа Понсе, ставший к этому времени французским послом в Риме, и сообщил, что граф Чиано предложил ему созвать конференцию для обсуждения польской проблемы и всех спорных вопросов. Боннэ верил в искренность Чиано.
Италия не была готова к войне. Договор с Германией предоставлял ей еще трехлетний срок. Общественное мнение в Италии было против войны. Италия могла бы и без войны добиться на конференции удовлетворения большей части своих требований. Боннэ решил предпринять все от него зависящее, чтобы осуществить план созыва конференции. Он рассказал Даладье об этом плане и добавил: «Сегодня вечером в 6 часов состоится заседание совета министров, на котором я буду рекомендовать принятие итальянского предложения. Я прошу вас поддержать меня. Этим самым мы поставим Германию перед свершившимся фактом». Даладье обещал свою поддержку. Но Боннэ слишком хорошо знал премьера. Вечером, на заседании, Боннэ натолкнулся на сопротивление Даладье. Итальянское предложение не было окончательно отвергнуто, но совет министров выразил желание, чтобы сперва были продолжены прямые германо-польские переговоры. Наутро германские войска перешли польскую границу.
На следующий день в 14 часов 15 минут в кабинете Боннэ на Кэ д'Орсэ раздался звонок. Сняв трубку, он к своему удивлению услышал: «Здесь граф Чиано. У меня сейчас Франсуа Понсе и сэр Перси Лоррен. Я думаю, что все еще не поздно принять предложение о конференции...» Боннэ обещал итальянскому министру, что до воскресенья, то есть до 3 сентября, он не направит Германии окончательного ультиматума. Это-то и привело к весьма своеобразному положению, которое, насколько мне известно, нигде еще не освещалось.
Известно, что, в соответствии с обещанием, которое Боннэ дал Чиано, Франция ждала с направлением ультиматума Германии до полудня и с объявлением войны — до 17 часов. Англия же объявила войну в 11 часов утра. Дело в том, что общественное мнение Англии в 1939 году было против всяких новых капитуляций. Депутаты парламента, которые во время недавних парламентских каникул имели возможность войти в тесное соприкосновение со своими избирателями, находились под впечатлением охватившей народ решимости. Депутаты были твердо намерены помешать Чемберлену проявить такую же слабость, как летом прошлого года. Это привело к тому, что 3 сентября в 9 часов утра лорд Галифакс позвонил Боннэ и сказал ему: «Мне известны причины, которые мешают вам направить ультиматум Германии в полдень, но мы не давали Чиано никаких обещаний и вынуждены направить свой ультиматум уже сегодня утром. Парламент созван на полдень. Если премьер-министр появится там без того, чтобы было сдержано обещание, данное им Польше, то он может натолкнуться на единодушный взрыв негодования и кабинет будет свергнут...»
Так началась война, которая, поскольку это касается Франции, была проиграна уже в тот момент, когда она началась. У нас не было достаточно самолетов, танков, зенитной артиллерии. У нас не было достаточно фабрик для производства того, чего нам нехватало. Война уже заранее была проиграна и потому, что наш союзник располагал только ничтожной армией и не обладал необходимыми средствами для ее увеличения, средствами, которые дали бы ему возможность быстро использовать свои огромные людские и материальные ресурсы.
Вскоре после того как первые британские войска высадились во Франции, я был в октябре 1939 года затребован британским военным советом на должность «официального французского наблюдателя» при главной квартире британской армии. Моя задача должна была состоять в наблюдении за ходом операций и в обеспечении контакта между британскими войсками и французским населением посредством статей, докладов и радиовыступлений. В последнюю войну я в продолжение четырех лет был офицером связи британской армии. У меня остались наилучшие воспоминания о моих товарищах англичанах и шотландцах, так что это предложение, сделанное с большой теплотой и сердечностью, показалось мне заманчивым. Так как я офицер запаса французской армии, то я предъявил письмо своему начальнику, который приказал мне принять это предложение. В форме лейтенанта (этот чин у меня с 1918 года) я выехал в Аррас, чтобы представиться лорду Горту, главнокомандующему британскими войсками.
Лорд Торт жил тогда в замке Д'Абарка, в окрестностях Арраса. Никогда у полководца не было более простого кабинета. На входной двери четырьмя кнопками был прикреплен клочок бумаги с надписью: «Office of the С. in С.»[5]. В комнате не было никакой мебели, и только доски, положенные на козлы, изображали письменный стол. За этим-то столом и работал лорд Горт. Простота эта была преднамеренной. Лорд Горт держится того мнения, что жизнь офицера ничем не должна отличаться от жизни его подчиненных. Единственным его отдыхом во время войны были далекие прогулки. Ранним утром его можно было видеть прогуливающимся по грязным дорогам в окрестностях Арраса. Он шагал, крепко прижав руки к туловищу и выставив голову, а за ним с трудом поспевал его адъютант.
Первый адъютант главнокомандующего, Гордон, рассказал мне, что однажды лорд Горт взял его с собой на свиданье с 'Гамеленом в отеле «Криллон». Молодой офицер обрадовался случаю провести приятный вечер в Париже. Но после обеда лорд Горт заявил: «А сейчас мы немного погуляем». И по аррасскому своему обыкновению он, не меняя привычной позы, быстро зашагал по Рю де Риволи и по набережной Сены, а затем обежал вокруг Лувра; проделав этот маршрут трижды, он в сопровождении своего безутешного адъютанта отправился к себе в отель на покой.
Когда я впервые увидел лорда Г орта, меня поразил его моложавый крепкий вид и его природная живость. Незадолго до этого Хор-Белиша почти полностью омолодил верховное командование британской армией, и, видно, он сделал это из вполне разумных соображений. Разговаривать с лордом Гортом было легко, беседа текла непринужденно и плавно. Лорд Горт сразу же заговорил о планах Гитлера:
— Будет ли он наступать через Бельгию? Я думаю, да. Это единственное направление, представляющееся мне возможным. Только вот я не представляю, как немцы смогут начать свое наступление зимой, принимая во внимание эту ужасающую фландрскую слякоть. Но если в продолжение нескольких месяцев не будет никаких боев, наши люди совсем обленятся. Вы знаете, это не шутка, когда с наступлением сумерек, в четыре часа, вам приходится уходить в темный сарай и корпеть там при свете свечи...
— Но ведь в 1914 году мы не вылезали из блиндажей и окопов, — возразил я.
— Это совсем другое дело, — отвечал лорд Горт. — Тогда перед нами был враг, который не давал нам спать. Здесь же мы расположились фронтом против Лилля и Дуэ. Перед нами Бельгия, нейтральная страна. При таких обстоятельствах нелегко поддерживать в войсках боевой дух. Если эта бездеятельность будет долго продолжаться, придется надумать какое-нибудь занятие для солдат. Лорд Наффильд предложил мне радиоаппараты, но это не так просто. Наши солдаты не могут пользоваться аппаратами, которые включаются в электросеть, так как такой сети на наших участках нет. Нам нужны батарейные радиоприемники. Но батареи нуждаются в регулярной зарядке. В настоящее время мы занимаемся оборудованием нескольких автомобилей, которые будут специально для этого объезжать посты.
Потом он рассказал мне об укрепленных позициях, которые, по сведениям разведывательных органов, немцы возвели в Польше против русских. После этого разговор перешел на мою работу.
— Я хочу, чтобы вы побольше рассказывали моим солдатам о французской армии, а французским солдатам о нашей армии, — сказал мне генерал Горт. — Мы должны предоставить нашим полкам возможность познакомиться друг с другом. Вчера мои уланы встретились с французскими кирасирами. Это хорошо. Я сам часто посещаю генерала Жиро, его войска стоят на моем левом фланге. Какой это замечательный солдат!
Сигара, которую дал мне лорд Горт, обжигала мне пальцы. Напрасно я оглядывался в поисках пепельницы.
— Бросьте ее на пол, — предложил мне генерал. Так как на время войны он отказался от всяких излишних удобств, то у него не нашлось и пепельницы.
На следующий день я начал объезжать передовые линии. В то время перед ними было только несколько бельгийских пограничников, но в любой день эти линии могли превратиться в арену гигантских боев. Я был до глубины души потрясен их жалким состоянием. Я и раньше слышал, что линия Мажино кончается вблизи Монмеди, но по своей наивности я представлял, что вдоль бельгийской границы тянутся укрепления, которые пусть и уступают линии Мажино, но все же значительны. Это было одним из ужаснейших и мучительных потрясений моей жизни, когда я увидел жалкие линии, которые должны были нас защитить на этой границе от вторжения и поражения. Они состояли из небольших бетонных укреплений, возведенных, примерно, в одном-двух километрах друг от друга и огороженных проволочными заграждениями. В каждом из этих укреплений была размещена группа в составе пяти-семи человек. Отделение имело тяжелый и легкий пулемет и перископ для наблюдения за местностью. Помимо того здесь же должно было стоять противотанковое орудие, но пока для него было только заготовлено место, самого же орудия не было.
Между убежищами тянулся неглубокий ров, который должен был служить противотанковым препятствием. Немного позади солдаты копали окопы и блиндажи, но во Фландрии в это время года это было почти безнадежным предприятием. Стоило только врыться на несколько футов в желтую глинистую почву, как сразу же показывалась подпочвенная вода. Солдаты проделывали настоящие чудеса, чтобы отвести эти неисчерпаемые источники и укрепить вырытые ямы.
Английские военные корреспонденты, в большинстве своем, как и я, бывшие участники мировой войны, очень критически рассматривали эти сооружения. «Если это должно стать нашими линиями, — сказал один из них, — то храни нас бог! Наступательное оружие сейчас уж, верно, раз в десять сильнее, чем четверть века тому назад, а оборона в десять раз слабее». К великому сожалению этих достойных людей, строгая цензура запрещала всякие сообщения о действительном положении вещей.
Британские офицеры прилагали все усилия к тому, чтобы видеть все это в более розовом свете. Один из них, показывая мне жалкий ров, который был выкопан его солдатами с неимоверными усилиями, сделал при этом следующее замечание: «Конечно, эта штука не сможет задержать атакующие танки. Но, если уж на то пошло, перед моими позициями густой лес, и нет оснований ждать немецких танков именно в этом месте».
Впрочем, в последующие недели французы и англичане немало поработали над сооружением оборонительных укреплений. Позади передовых позиций возникли и другие бетонные сооружения. Во французском секторе эти сооружения хорошо маскировались. Многие из них выглядели, как крестьянские дома, сараи и т. д.
Во французской армии в то время усердно читали книгу генерала Шовино, профессора одной из военных школ, который был убежден в том, что бетонные укрепления делают наступление совершенно невозможным. Такие сооружения, писал он, возводятся в столь короткий срок, что обороняющаяся армия может построить вторую позицию, в то время как противник занят наступлением на первую. Генерал упустил из виду две вещи: во-первых, возможность появления новых средств для овладения бетонными укреплениями, а во-вторых, то обстоятельство, что при прорыве вражеское наступление развертывается уже за укрепленной линией. И действительно, линия, над сооружением которой в снег, холод и дождь всю зиму работали наши войска, не была взята фронтальной атакой.
Большинство экспертов не разделяло мнения генерала Горта в отношении путей германского наступления. Германия, по их твердому убеждению, не захочет превратить в своего врага хорошо обученную и вооруженную бельгийскую армию. Но так как, с другой стороны, линия Мажино казалась им непреодолимой, то они приходили к выводу, что немцы имеют только две возможности вторжения — в Голландию и Румынию. Совершенно невероятно, однако, чтобы Германия превратила одну из этих стран в театр военных действий. Они полагали, что летом немцы вообще ничего не предпримут. В общем, положение расценивалось как вполне благоприятное, так как время работает на союзников, которые в 1941 году обеспечат себе превосходство в воздухе, а в следующем году будут располагать такой тяжелой артиллерией и бронесилами, что это даст им возможность предпринять фронтальное наступление на линию Зигфрида. Такие рассуждения можно было слышать в то время в каждой офицерской столовой, и так же думал и я.
Гитлер как-то заявил, что он выбьет у союзников войну из рук. В течение долгой зимней бездеятельности ему это и удалось. Люди устали беспрерывно рыть под дождем окопы против неприятеля, которого они не видели. А между тем можно и нужно было выводить дивизии в поле одну за другой и обучать их новым методам боевых действий. При этом необходимо было учесть и уроки польской кампании. Но мы так мало думали о настоящей войне, что наши генералы проявляли щепетильность, которая была бы достойна похвалы только в мирное время. Как-то я спросил одного генерала, почему он не приучает своих солдат к действиям огнеметных танков и пикирующих самолетов. «Если люди впервые столкнутся с этим: в момент сражения, — сказал я, — то ими овладеет смертельный страх. Другое дело, если уже сейчас приучать их к таким вещам». — «Вы правы, — ответил генерал, — и я уже много раз порывался сделать это. Но мне неизбежно отвечали, что такие учения могут повредить урожаю и что поэтому против них возражают гражданские власти».
Позади линий никто, казалось, не думал о возможности вражеского вторжения. Все жаловались на скуку. В самом начале войны нехватало одеял, белья, обуви. Были созданы агентуры по поставке этих вещей в армию. Отовсюду приходили посылки. Скоро солдаты стали получать слишком много посылок, слишком много подарков. «При всем желании я не могу выкурить двести сигар в день», — сказал мне как-то один английский солдат.
Видные деятели в Париже и Лондоне организовали полевые библиотеки для армии, радио для армии, концерты для армии, спорт для армии, искусство для армии, театр для армии и т. д. Одна дама, обеспокоенная этим легкомыслием, выразила намерение создать новую агентуру — «Война для армии». Военные автомобили с надписью «Concert parties»[6] объезжали британский фронт. Эти группы состояли из известных артистов и блестящих артисток варьете. Морис Шевалье любезно согласился спеть для солдат союзной армии. Его прибытие в Аррас вызвало больше шума, чем приезд президента Лебрена. Все это было очень мило и очень безобидно, но всего этого никак нельзя было назвать подготовкой в германскому наступлению. В то время как страна в наиболее критический период своей истории располагала только несколькими неделями для исправления прошлых ошибок, для сооружения укреплений и обучения войск, французская и английская армии (за исключением лишь некоторых отрезков фронта) все еще продолжали жить в косной рутине военного бюрократизма.
В Аррасе было размещено много тысяч солдат французских территориальных войск, для которых военное руководство не находило никакого применения. Они разводили кроликов и кур, откармливали свиней, возились на огородах. Это очень похвально, но гораздо важнее было бы укрепить Аррас и линию Скарпы. Один из моих приятелей-офицеров набрался как-то смелости сказать об этом своему генералу. Тот накинулся на него: «Укреплять Скарпу! Враг никогда сюда не придет. Вы пораженец! Дожидайтесь приказов!»
После нескольких таких попыток даже лучшие офицеры стали втягиваться в рутину. Солдаты на вольных хлебах стали заметно поправляться.
Английские солдаты каждый вечер писали бесконечные письма женам и возлюбленным. Корреспонденция в армии приняла столь угрожающие размеры, что офицеры едва справлялись с цензурой. Будничные мелочи поглощали все внимание людей. А между тем у них было достаточно времени, чтобы задуматься над тем, что судьбы мира и свободы всецело зависят от их боевых качеств и способности оказать сопротивление врагу. Гитлер действительно выбил войну у нас из рук.
И все же это удалось ему далеко не в полной мере. Встречались отдельные островки героизма, которые резко выделялись над тиной повседневности и не тонули в будничной суете. В конце декабря я пробыл несколько дней на линии Мажино и вернулся оттуда в восторге. И не только потому, что эти «волшебные горы», ощетинившиеся дулами орудий и непроницаемые для газов, создавали впечатление безопасности, пусть иллюзорной, — нет, прежде всего меня восхищали здесь люди. Людской состав линии происходил из Лотарингии и рекрутировался из той местности, где расположен данный форт. Я познакомился с молодыми офицерами, которые в частной жизни были инженерами и адвокатами. В течение восьми лет они каждое воскресенье производили на линии Мажино артиллерийские расчеты. Эта трудная работа обеспечивает наилучшую меткость огня. Вера этих молодых людей в свое оружие и чувство живой связи с солдатами казались мне идеалом. Я не жалею о восторге, которому я тогда дал волю, и о похвале, с которой отозвался о личном составе этих укреплений. Еще и сегодня я того мнения, что характер и патриотизм этой молодежи поистине удивительны. Когда позже линия Мажино была так быстро занята, то это случилось не по вине и не вследствие какого-нибудь промаха этих людей. Линия была занята потому, что ее обошли с тыла. Эта катастрофа ставит под сомнение мудрость тех политиков, которые потратили на сооружение неполноценной и потому уязвимой линии укреплений такую сумму, которая была бы достаточной для вооружения огромной полевой армии. Чести солдат это нисколько не затрагивает.
И на других участках, а именно среди моторизованной кавалерийской дивизии, я встречал замечательные части. Я вспоминаю парад полка моторизованных драгунов. Какие замечательные солдаты! Знаменитые гренадеры гвардии не могли бы показать лучшую выправку. Но не один проницательный офицер часто низводил меня с неба на землю. Генерал одной северо-африканской дивизии рассказал мне, что он надеется на мирное соглашение. «Немцы, — говорил он, — многочисленнее и много лучше нас вооружены. Борьба будет исключительно неравной. Мои солдаты не уступают в храбрости другим, но если у них нет противотанковых орудий, то не смогут же они задержать танки голыми руками».
Даже генерал Жиро, истинный рубака, выражал надежду, что наступление начнется не раньше 1941 года. «Нам многого нехватает. И в первую очередь самолетов! Вы знаете, сколько я, командующий армией, имею в своем распоряжении самолетов? Всего только восемь. Правда, мы имеем английскую авиацию, она замечательна. Но когда необходимо, чтобы для меня был произведен разведывательный полет, я вынужден обратиться к генералу Жоржу, который обращается к генералу Гамелену, последний направляет заказ к маршалу Баррату, который в свою очередь передает его вице-маршалу Блюнту для окончательного распоряжения о полете. Но к тому времени полет часто теряет всякий смысл».
Как была использована нашей промышленностью восьмимесячная передышка, предоставленная нам немцами? Очень плохо, по самым различным причинам.
Первой причиной были те нелепые методы, которые применялись при мобилизации промышленности. Квалифицированные рабочие, незаменимые при производстве самолетов и орудий, засылались в какую-нибудь провинциальную казарму, где они должны были подметать двор или чистить картофель. На их розыски и возвращение на предприятия необходимы были недели и месяцы. В результате получилось то, что, например, заводы Рено, на которых в мирное время работало 30 тысяч рабочих и которые должны были сыграть исключительную роль в производстве танков и грузовиков, сохранили к началу военных действий только 6—8 тысяч рабочих.
Вторая причина: так как инженеры и финансисты намеревались вести эту войну так же, как и войну 1914 года, то все планы строились на том, что война продлится 4—5 лет. Вследствие этого фабрики сооружались с таким расчетом, чтобы достичь полной производственной мощности в 1941 и даже 1942 году. Вместо того чтобы как следует использовать имеющиеся во Франции предприятия, начали заказывать станки новейших моделей в США, откуда мы должны были бы получать самолеты и машины. По этим же причинам запасы валюты и золота, которыми располагали Англия и Франция в США, были строго нормированы. Все запасы были разделены на четыре или пять частей, причем каждая часть предназначалась на год. Большие американские предприятия, которые могли бы своевременно поставлять нам необходимое вооружение, не получили от союзников никаких заказов. «Моторы, которые строятся во Франции, обходятся дешевле» — это можно было часто слышать. Но эти моторы стоили нам войны.
Третья причина: программа была рассчитана на такую войну, которая вообще и не начиналась. Наш генеральный штаб решил провести продолжительную подготовку к наступлению на линию Зигфрида. С достойной удивления точностью было высчитано количество тяжелых орудий, которое потребуется для этой операции. Эти орудия и были заказаны в тот момент, когда следовало сконцентрировать все внимание на непосредственно необходимом вооружении: противотанковых пушках, зенитной артиллерии, пулеметах. Наши патрули на Сааре умоляли офицеров раздобыть им легкие пулеметы, вроде тех, какими пользуются немецкие патрули. Но достать их было невозможно.
Когда немцы начали сбрасывать парашютные десанты, все наши офицеры получили приказ иметь при себе револьвер. Но таковых во Франции не оказалось. Револьверы были заказаны в Италии в начале июня — так сказать, с легким запозданием.
Улучшение сразу же наметилось, как только министерство вооружений было возглавлено Раулем Дотри, выдающимся инженером, который произвел реорганизацию на французских железных дорогах. Но его назначение пришло слишком поздно. Еще в 1936 году ему следовало бы поручить создание военной промышленности. Маленький приземистый Дотри был энергичным человеком. На всех постах, которые он занимал, он неизменно добивался успеха. Когда его спрашивали, в чем тайна его успехов, он отвечал: «У меня один секрет: работа».
В министерстве вооружений Дотри начинал работу с восходом солнца. Он записывал срочные приказы начальникам департаментов на красных листочках, и эти красноречивые бумажки, которые его подчиненные находили с утра на своих конторках, говорили им о том, что приказ должен быть выполнен в тот же день. Содержание записок было кратким, ясным, а иногда и резким. Если ктолибо был в состоянии заставить Францию работать, так это Дотри. Но когда я с глазу на глаз беседовал с этим человеком, в котором всегда бил неиссякаемый ключ энергии и уверенности, он показался мне встревоженным и удрученным. «Когда вы сможете дать нашим войскам все, что им необходимо?» — «Все? Не раньше 1942 года,— ответил мне Дотри, — мы начали слишком поздно». Он невозмутимо и самоотверженно работал до самого конца, но сотворить чуда он не смог, тем более что у немцев было перед нами преимущество в несколько лет.
В январе 1940 года я был послан в Англию. Мне показывали военные корабли в Северном море, военные школы, авиационные и орудийные заводы, учебные лагеря. Все, что делало адмиралтейство, производило прекрасное впечатление. Очень радовал и воздушный флот, хоть он и казался малочисленным. Что же касается армии, то даже французская военная миссия не смогла установить, сколько солдат проходит обучение.
Однажды вечером я встретился в парламенте с ХорБелиша. «Ну, как вам показалась наша армия?» — спросил он меня. «Мне кажется, что она состоит из хорошего материала, — отвечал я, —но , подобно Оливеру Твисту, мне бы хотелось «этого же самого побольше».
Если не считать канадскую дивизию, то нигде нам не смогли показать войсковое соединение больше батальона. Пехоту обучали старые унтер-офицеры, почти не знакомые с новыми способами ведения боя. Обучение в танковых школах было умелым и основательным, но машин было мало, да и те устарели. Но повсюду я видел добрую волю, хорошее настроение, невозмутимость духа и неисповедимую уверенность в победе.
Когда в феврале 1940 года я вернулся в Аррас, начальник штаба генерала Горта сделал нам блестящий доклад. По его мнению, зима принесла союзникам решительную победу, если вспомнить то положение, которое было у нас в конце августа 1939 года. Тогда предполагали, что придется воевать не только против Германии, но и против Италии, Японии и Испании. Тогда еще нельзя было сказать, отменит ли Америка эмбарго на вывоз оружия, будут ли доминионы сражаться на стороне своих европейских союзников и не поднимут ли арабы восстание. Теперь же Италия, Испания, Япония практически хранят нейтралитет. Америка отменила эмбарго, доминионы определили свою позицию, и даже арабы держат сторону союзников, К тому же мобилизация во Франции прошла без всяких помех. Что же касается молниеносной войны, то на Западном фронте немцы вряд ли на нее решатся.
В то время эти аргументы казались неопровержимыми. Но люди, которые могли наблюдать обе стороны, были другого мнения. В Италии, например, в начале войны следили за ходом операций с известной беспристрастностью, хотя Муссолини откровенно оказывал предпочтение немцам.. Но в феврале итальянцы пришли к заключению, что союзники плохо использовали зимние месяцы и что несоответствие между их боевыми силами и силами немцев не только не уменьшилось, а, наоборот, увеличилось. Уже тогда Италия приняла решение — там ждали только благоприятного момента, чтобы вступить в войну.
Но что же происходило на самом деле? Действительно ли мы проспали все эти восемь месяцев? Такое утверждение было бы безусловно несправедливым по отношению к (французским войскам в Сааре, по отношению к французским и английским солдатам, которые с большим усердием рыли окопы и строили укрепления, по отношению к офицерам генерального штаба, которые потратили немало усилий на изготовление всяких планов.
Очень много англичан и французов усердно поработали за эти месяцы, с сентября по май, но большая часть их работы была напрасной. Их начальники исходили из трех неправильных предпосылок. Они верили, что укрепленную линию можно удерживать, как в мировую войну, и дело лишь за тем, чтобы построить такую линию и укрепить ее. Далее, они были того мнения, что опыт Польши неприменим во Франции, и поэтому бесполезно заново переучивать и снаряжать армию. И, наконец, они были убеждены в том, что война будет длительной и что в первую очередь следует, в промышленном и финансовом отношении, готовиться к будущим годам войны. Если к этому клубку ошибок прибавить общий недостаток энтузиазма, который был во Франции следствием политических разногласий, а в Англии вытекал из преувеличенного оптимизма, то нетрудно понять, почему после восьми или десяти месяцев войны Франция и Англия были не в состоянии оказать действенное сопротивление военной машине, которую Германия с ужасающей пунктуальностью готовила на протяжении семи лет.
Очень часто в истории случалось, что конфликты между руководящими деятелями мешали ходу военных действий и правительственным мероприятиям. В 1918 году Франция имела счастье найти вождя, который был достаточно энергичен, чтобы держать в узде всех своих врагов, мешавших его работе, — это был Клемансо. В 1939 году во время военной кампании Эдуард Даладье и Поль Рейно, оба добрые французы, ни на миг не переставали оспаривать друг у друга политическую власть, и их непримиримая вражда была одной из причин нашего злополучия.
При коронации короля Георга VI в Вестминстере один британский офицер, сидевший со мной рядом, при входе Поля Рейно, повернулся ко мне и спросил: «Кто этот небольшой человек, смахивающий на японца?» Я ответил: «Этот небольшой человек—будущий премьер-министр Франции».
С того дня, как Поль Рейно женился на Жанне АнриРобер, дочери выдающегося адвоката и подруге детства моей жены, я с интересом следил за его жизненным путем. Я считал его одним из проницательнейших наших 'политиков и в то же время человеком большого мужества. Мне не раз приходилось наблюдать, как он, вопреки собственным интересам, отстаивал мысли и идеи, которые казались его избирателям ужасными. Только у него одного хватило храбрости потребовать, во время обесценения английского фунта, девальвации французского франка, — последующие события подтвердили неизбежность этого мероприятия. Единственный среди государственных деятелей, он внимательно изучал идеи полковника де Голля о моторизации армии и провел кампанию за создание сильных танковых дивизий. В момент, когда французская молодежь была оставлена на произвол судьбы, он написал книгу, которую озаглавил: «Молодежь, какую судьбу ты желаешь Франции?»
Незадолго до войны он был поставлен во главе министерства финансов, при обстоятельствах, когда его предшественники отчаивались в возможности изыскания кредитов для Франции. В несколько недель ему удалось собрать для государственной казны миллиарды франков золотом. Рейно нравился мне, когда, зажегшись какой-нибудь идеей, он поднимался, засовывал руки в карманы, откидывал голову назад, чтобы вытянуться во весь свой небольшой рост, и начинал говорить образными и резкими предложениями, голосом, который звучал, словно удары молота. «Боевой петушок», — говорили мы, и мы надеялись, что он будет сражаться за правильные вещи.
Но этот задорный ум, эта дерзкая самоуверенность, резкая и блестящая логика и неизменный вид превосходства при разговоре с партнером, не подкованным в финансовых и хозяйственных вопросах, очень сильно раздражали многих политиков и в особенности Даладье.
Даладье не уступал Рейно как оратор, но его стиль не был таким триумфальным, агрессивным и блещущим всесторонним знанием предмета, как у его соперника. Это был простецкий стиль, в нем звучали ноты задушевности и тревоги. Когда Даладье говорил с французским народом о войне, мелкие торговцы, рабочие, крестьяне и вообще все слушавшие его чувствовали, что этот печальный тон, эта тяжелая экспрессия и сердечная преданность делу мира превращают премьер-министра в близкого друга всех французов. Эдуард Даладье был когда-то преподавателем истории, и в истории Франции, как и в глубине своего честного сердца, он черпал страстную преданность своей стране. Все это было достойно восхищения. Но Даладье вредили два его больших недостатка: крайняя подозрительность, которая заставляла его не доверять никому из своих коллег, и слабость воли, которая временами доходил у него до болезненных размеров. Иногда Даладье впадал в ярость и колотил кулаком по столу. Его коллеги утверждали, что кулак Даладье издает пустой звук. «Бархатная рука в железной перчатке», — любили они говорить. Но действительный характер Даладье был неизвестен широкой публике, она видела только его сильную, широкую фигуру, называла его le taureau de la Camargue[7] и верила в его прямоту.
— Каким должен быть настоящий человек, который мог бы заменить Даладье? — спросил я однажды у Рейно.
— Даладье такой, каким его представляет себе французский народ, — ответил он мне.
Импульсивная недоверчивость Эдуарда Даладье привела к вражде между ним и Эдуардом Эррио, и партия радикалов из-за борьбы двух Эдуардов была расколота на два лагеря. В одной из комедий Тристана Бернарда выведен персонаж, которого его друзья называют «Triplepaw». Он настолько не знает, чего ему хочется, что в день своей свадьбы он колеблется, итти ли ему в церковь, или нет. «Даладье — это Triplepaw», — говаривал Рейно, и эта сторона его характера, повидимому, объясняет, каким образом этот министр-радикал мог стать основателем Народного фронта и вскоре за этим — надеждой консервативной буржуазии. Даладье в свою очередь говорил о Рейно: «Стоит ему заговорить, как вид у него становится такой самовлюбленный, что мне поневоле мерещится у него за спиной пышный павлиний хвост».
Таковы были оба эти человека, которых долг призывал к совместному сотрудничеству в правительстве Франции, втянутой в ужаснейшую из войн. На деле же каждый из этих людей только старался раздражать другого. Эта взаимная неприязнь со временем превратилась в ненависть, когда между ними встали тени двух женщин. Я бы не стал касаться этой на первой взгляд столь тривиальной стороны той ужасной трагедии, жертвой которой была Франция. Но факты эти в основном уже общеизвестны, и к тому же несомненно, что частная жизнь некоторых государственных деятелей оказывает влиянье на их общественную жизнь. Было бы неверно, совершенно неверно утверждать, что французские нравы в 1939 году свидетельствовали о круговой испорченности. Миллионы добрых семейств вели простую и скромную жизнь. Но это не относится к трем тысячам лицам в Париже, которые, по словам Байрона, «считают себя правителями мира на том основании, что они поздно ложатся спать». Большинство этих людей не придавало значения своим сентиментальным и эротическим интрижкам, но события показали, что эти интрижки несли в себе известную опасность для народного благополучия и что «человек, который хочет быть королем», должен, в первую очередь, сам подчиняться дисциплине и быть господином своих страстей.
После смерти жены Даладье нашел свою Эгерию в лице маркизы К. Эта кокетливая и красивая женщина, белокурая и еще моложавая, любила власть и имела злополучную слабость к хозяйственным и политическим теориям. Но она умела держаться в тени. Она никогда не афишировала перед всем светом свою близость с великим человеком, а ее тайное влияние не было слишком ощутительным.
С другой стороны, подруга Поля Рейно, графиня де П., была чуть сумасбродной, назойливой и неуравновешенной женщиной, постоянно во все вмешивавшейся. Как показали события, ее вмешательство было весьма вредным. Однажды, когда я в присутствии Рейно стал критиковать одно крайне сомнительное политическое назначение, исходившее от Даладье, Рейно сказал:
— Это был не его выбор, это был ее выбор.
— Это не оправдание, — ответил я.
— Ах, — вздохнул он, — вы не представляете, на что только не способен человек, зверски поработавший целый день, чтобы хоть вечером вкусить мир и спокойствие.
Я подумал, что Бальзак записал бы это выражение. С началом войны тщеславие стало доминирующей чертой характера графини де П. Она не удовлетворялась тем, что Поль Рейно остается министром финансов, она во что бы то ни стало решила сделать его премьером. Во всех салонах Парижа она только и говорила, что о недостатке энергии у Даладье, о его бездеятельности и лени, и давала всем понять, как необходимо, чтобы его заменил Рейно. Разумеется, все это в тот же вечер передавалось Даладье, и в соответствии с этим росла и его ненависть к Рейно. Одно время дошло даже до того, что оба эти человека, члены военного кабинета, перестали разговаривать друг с другом. Это была нелепая и неслыханная ситуация, угрожавшая стране опасными осложнениями.
Для меня лично, проводившего все свое время в армии, не было ничего более интересного, чем встречи с Рейно во время моих побывок в Париже. Блестящий и желчный собеседник, он лучше, чем кто-либо, мог меня проинформировать о политическом положении. Так это и было 19 марта 1940 года, когда он между двумя заседаниями палаты, пришел к нам поужинать. Это был тяжелый день для кабинета Даладье. Поражение Финляндии создало в палате исключительно возбужденное настроение, и Даладье был подвергнут резкой критике за свою медлительность. Возможно, что критика эта и была несправедливой, так как было бы трудно, если не сказать невозможно, организовать экспедиционный корпус для Финляндии. Мало того, вполне вероятно, что такое предприятие кончилось бы катастрофой. Но депутаты потребовали тайного заседания, которое продолжалось весь день и должно было опять открыться в 10 часов вечера.
— У бедняги Даладье был плохой день, — сказал нам Рейно, когда он заглянул к нам в восемь часов. — Я нисколько не удивлюсь, если он полетит еще этой ночью.
— А кто же будет его преемником? — спросила моя жена. — Не вы ли?
— Все зависит от президента республики, а также и от обстоятельств, при которых будет свергнут кабинет Даладье, — ответил Рейно.
— Если вам будет поручено сформировать правительство, — сказал я, — вы должны обеспечить себе поддержку Даладье. Его популярность в стране все еще велика.
— Да, — ответил Рейно, — потому что страна его не знает.
— Возможно, но все же это так. У вас большие способности, но за вами нет партии, на которую вы могли бы опереться. Радикалы сохранят верность Даладье, а правые, к которым вы и сами принадлежите, также благоволят к Даладье, потому что все вы ведь презираете правых политиков и не стараетесь даже скрыть это.
Рейно улыбнулся и сказал, что если президент поручит ему сформировать кабинет, он сохранит Даладье в должности военного министра. К 10 часам он опять вернулся в Бурбонский дворец. В эту ночь, как и ожидал Рейно, Даладье был свергнут. Президент Лебрен призвал Рейно, который, не задумываясь, дал согласие на формирование правительства. Но перед лицом выпавшей ему трудной задачи этот столь проницательный человек обнаружил свое полное незнакомство с общественным мнением и такое же отсутствие всякого чутья. При представлении нового кабинета парламенту Рейно с огромным трудом удалось добиться большинства в один голос. Парламент не желал его и явно сожалел о свержении Даладье. Рейно почувствовал эту атмосферу враждебности, и это поколебало его обычную самоуверенность. Речь, с которой он выступил, производила плачевное впечатление.
Назавтра я возвратился в Аррас, где я нашел всех своих французских товарищей возмущенными новым составом кабинета. Такой состав казался им сознательным вызовом общественному мнению. В условиях военного времени непопулярность правительства среди большей части населения была тревожным симптомом. Я долго не виделся с Рейно после того, как он стал премьер-министром. Из Арраса я вместо поздравления процитировал ему в письме выражение Барреса: «В мирное время нацию представляет парламент, но в военное время — армия». К этому я добавил: «Не теряйте же с нею связь».
С самого начала войны Поль Рейно был враждебно настроен по отношению к Гамелену. Он критиковал его бездеятельность и утверждал, что в армии он не пользуется доверием. Это были вопросы, о которых мне трудно было составить собственное мнение. Верно, что в сентябре 1939 года Гамелен не предпринял энергичного наступления на линию Зигфрида, а ограничился осторожными операциями в Саарском бассейне. Его враги утверждали, что момент, когда большая часть немецких войск была занята в Польше, был самым подходящим для решительного наступления. На это Гамелен отвечал, что к началу военной кампании у союзников не было материальной базы для этой операции и что у них не было особо необходимых для этого самолетов и тяжелой артиллерии. Без такого материала наступление привело бы к большим потерям. «Я не хочу начать борьбу битвой у Вердена, — говорил Гамелен. — Франция страна с низкой рождаемостью, и в последнюю войну она понесла ужасающие потери. Еще раз пережить это ей было бы не по силам. Война, которую Франции предстоит вести сейчас, должна быть научной войной, и мы обязаны все предусмотреть, чтобы по возможности обойтись без потерь».
Признаюсь, его поведение казалось мне тогда вполне разумным. Человеку, не посвященному во все тонкости, трудно судить о военных способностях Гамелена. Во время битвы на Марне он был ближайшим сподвижником Жоффра, и ему принадлежит план маневра, который принес тогда победу французской армии. Он был образцовым офицером генерального штаба и потом, на поле битвы, прекрасным командиром дивизии. При первой встрече вас поражало в нем впечатление какой-то непроницаемости. Его короткие щетинистые усы, небольшие глаза и тонкий рот, лицо и движения, всегда сохранявшие полную сдержанность, казалось, преграждали всякий доступ в его внутренний мир. У него не было ни брызжущей живости Фоша, ни тяжеловесной гениальности Жоффра. Он говорил очень редко. Как-то еще до войны мне пришлось обедать с Гамеленом, и я обратил внимание, что он за все время не произнес ни одного слова. Он был вежлив и скромен. Офицеры его генерального штаба были очень преданы ему.
По отношению ко мне Гамелен всегда был чрезвычайно предупредителен. Когда он впервые прибыл в главную квартиру генерала Горта и встретил меня в форме, он сказал:
— Как, вы в вашем возрасте все еще лейтенант?
— Я лейтенант еще с прошлой войны, господин генерал!
— Двадцать лет без повышения! — сказал он смеясь. — Это никуда не годится. Я вам присвою чин капитана.
Когда Гамелен в следующий раз приехал в британскую ставку, я все еще был лейтенантом. Он выразил удивление.
— Что это значит? — опросил он полковника Птибона. — Я ведь вам поручил позвонить в военное министерство и сказать, что Андре Моруа производится в капитаны.
— Что я и не замедлил сделать, господин генерал, — отвечал полковник. — Но есть одно препятствие. По уставу необходимо пройти два учебных сбора. Господин Моруа прошел только один.
Тогда генерал Гамелен обратился к генералу Горту:
— Оказывается, все сопряжено с трудностями. Но все же я не предполагал, что главнокомандующий должен потратить столько усилий, чтобы произвести человека в капитаны!
Когда я, наконец, получил производство, Гамелен прислал мне дружескую записку: «Наконец-то! Но я не решаюсь поздравить вас с этим запоздалым производством». Он пригласил меня посетить его в Венсеннском замке. В моей памяти живо запечатлелся обед в сводчатом зале замка, на котором, помимо личного штаба Гамелена, присутствовал также генерал Ногес, командующий войсками в Северной Африке, и Брюжер, посланник в Белграде. Разговор вертелся вокруг деловых вопросов. Генерал Ногес говорил о нуждах своей армии, потом Брюжер завел речь о военных заказах, размещенных Югославией во Франции и оставшихся невыполненными. Гамелен отвечал обоим точно и ясно, обнаружив исчерпывающую осведомленность. Ко мне он обратился с вопросами о 51-й британской дивизии, которая была на пути в Саарскую область. Потом разговор переключился на Французскую академию и на издаваемый ею словарь, и Гамелен сказал, обращаясь ко мне: «Что нам нужно, — это имя для солдат этой войны. Солдаты 1914 года называли себя poilus, но солдаты
1940 года еще ждут своего крещения». Брюжер спросил, скоро ли он ждет немецкого наступления. «Да, — ответил генерал Гамелен, — все указывает на это. Наши летчики и агенты устанавливают признаки подготовки: это — массирование артиллерии, накапливание боеприпасов, эвакуация гражданского населения. Разумеется, все это может быть и военной хитростью. Но Геринг вчера произнес речь, в которой он предсказывает важные события, а он всегда в таких случаях говорит правду. Возможно, что предстоит большое наступление».
Спокойствие, с которым он ожидал этого удара, укрепляло доверие к нему. Каждый невольно говорил себе: «Да это Жоффр, его ничто не берет».
Но Поль Рейно не разделял его веры. «Почему у нас два главнокомандующих? — спрашивал он. — Раз генерал Жорж командует нашими армиями, то с генерала Гамелена хватит роли начальника генерального штаба и обороны страны».
Разногласия между премьер-министром и генералиссимусом были не столько личного характера, сколько вытекали из столкновения двух различных военных теорий. С самого начала кампании Гамелен был сторонником обороны и выигрыша времени, в то время как Рейно надеялся стать человеком наступления и действия. «Генерал, остающийся в обороне, проигрывает все свои битвы», — говорил он. Премьер-министр, пришедший к власти с обещанием вести войну с «нарастающей энергией», он чувствовал себя обязанным заняться большими проектами. Но возможности были крайне ограничены. После своей первой поездки в Лондон он настоял на том, чтобы британское правительство установило минные поля в норвежских территориальных водах. Немного позднее он раскопал в актах министерства иностранных дел проект соглашения с Англией, в котором содержалось обоюдное обещание, что ни одна из сторон не заключит сепаратного мира, — план, на который Даладье все время не давал согласия.
Потом Рейно занялся бельгийским вопросом. Следует ли для вступления в Бельгию ждать просьбы о помощи от бельгийского правительства? Рейно пытался добиться ясности в этом вопросе. «Вы с нами или против нас? — спрашивал он у бельгийских министров. — Если вы с нами, то надо совместно торопиться с усилением обороны наших границ. Если же вы против нас...»
Генерал Гамелен был резким противником такой позиции, так как он думал, что это может привести к тому, что 25 бельгийских дивизий попадут в лагерь врага. Дело дошло до бурных сцен между премьером и главнокомандующим. Рейно еще в апреле хотел заменить Гамелена генералом Жоржем, но против этого был Даладье, бывший в то время военным министром. Он угрожал своей отставкой. Рейно не решился принять его отставку.
Личные позиции Рейно, казалось, усиливались. Британская морская победа у Нарвика произвела большое впечатление во Франции, и престиж Рейно, сторонника норвежского проекта, значительно вырос. «Путь железа нарушен», — заявил он 20 апреля в палате депутатов. И если за несколько дней до этого он получил в палате большинство в один голос, то сейчас палата единодушно поддержала его. Это казалось мне благоприятным симптомом. Но один сенатор, которого я встретил в тот вечер, объяснил мне с коварным удовлетворением, что это ровно ничего не значит. «Вы не понимаете парламентской закулисной игры, — сказал он мне тоном снисхождения. — У Рейно есть противники, которые приложили немало усилий, чтобы добиться единогласия. Единогласие в данном случае безлично, национально, патриотично; другое дело, если бы это было сильное большинство, — тогда бы это означало личный успех».
На следующий день меня принял Рейно. Засунув руки в карманы и расхаживая взад и вперед по своему кабинету на Кэ д'Орсэ, он в звучных фразах обрисовал мне ситуацию, при которой он принял на себя руководство правительством. Слушая его, я испытывал ужас.
— Танки, — сказал он, — существуют только на бумаге. Беспорядок был настолько велик, что пушки и пулеметы, крайне необходимые армии, бесполезно лежат в арсеналах. У немцев было двести дивизий, возможно даже двести сорок, в то время как у нас было только около ста. Даладье своей бездеятельностью срывал все реформы и делал невозможным управление.
— Все же, — заметил я, — Даладье человек, который
безусловно любит свою страну. Он так красноречиво говорит об этом по радио, что этому невольно веришь.
— Да, — ответил Рейно, — я верю, что он хочет победы Франции, но еще больше ему хочется видеть мое поражение.
Это страшное, высказанное со всей серьезностью, но едва ли справедливое мнение показывает всю глубину пропасти, которая разделяла этих людей.
Я вновь встретил Поля Рейно 6 мая и нашел его в нервозном и подавленном состоянии. На его столе стояли три телефона. Один из них связывал его с министерством, другой — со всем внешним миром, а третий с мадам де П. Этот телефон звонил непрерывно. Рейно снимал трубку, слушал секунду и отвечал: «Да, да, разумеется... Ну, ясно... Но я прошу вас, дайте мне возможность работать...» Наконец он предпочел совсем не отвечать.
Норвежская экспедиция окончилась плохо. Она впервые показала сокрушительное превосходство материальной части, которую имела в своем распоряжении германская армия. Энтузиазм величайшего оптимиста тускнел, когда становилась очевидной разница между хорошей подготовкой какого-либо действия, когда предусмотрены и разработаны все мелочи, и скороспелой импровизацией, когда храбрые, но плохо вооруженные солдаты, которым в особенности нехватало зенитной артиллерии, оказывались брошенными под бомбы и пулеметы вражеской авиации.
Ответственность за недостатки в подготовке операции, которые привели к катастрофе, Рейно возлагал на своих противников. «Они скрыли от меня важные вещи, — рассказывал он мне. — В особенности письмо адмирала Дарлана, в котором описываются все трудности этого предприятия и которое, очевидно, удержало бы меня от него. Но сегодня вечером я буду говорить в сенатской комиссии и скажу там всю правду». К этому времени разногласия между Рейно и Даладье были так велики, что президент Лебрен вынужден был вмешаться и помирить их.
10 мая в 9 часов утра я собирался поехать в деревню, чтобы провести там свой отпуск. В 8 часов 30 минут я включил радио и услышал о вторжении в Бельгию и Голландию. Большое наступление началось. Все офицеры, бывшие в отпуску, призывались обратно, и я отправился на Северный вокзал, чтобы вернуться в Аррас. Поезд был так переполнен английскими и французскими солдатами, что пришлось прицепить много добавочных вагонов. Рядом со мной в проходе, у открытого окна, капитан пехоты давал последние указания своей жене: «Так не забудь же, детка! Деньги в левом ящике письменного стола, а мелочь в ночном столике. Ключи от гаража и машины лежат на шкафу в моей комнате. Пусть Берта уложит и пересыплет нафталином мой выходной костюм. Велосипед Жана пора смазать, он скрипит. Ты не заметила, как пролетели эти два дня? Да, но подумай о том, что их могло бы и вовсе не быть. А когда мы задержим этих молодчиков, может быть, это и будет конец войны».
Маленькая женщина храбро улыбалась. Это неправда, когда говорят, что перед наступлением моральное состояние населения было плохим. В высших и лучше осведомленных кругах это, может быть, так и было, но не среди масс, которые все еще полны были надежды и которым радио восемь раз в день отмеряло очередную дозу иллюзий.
Сообщение о германском прорыве у Седана было для парижан страшным и совершенно не предвиденным ударом. Они были готовы к мысли об отступлении; с этим их научила мириться прошлая война. Но они верили, что продвижение врага будет быстро задержано. 17 мая генерал Гамелен сообщил правительству, что немецкая мотодивизия продвигается к Лаону и что Париж может чувствовать себя в безопасности только одну ночь. В этот день в министерствах царила паника.
На следующее утро парижане узнали, что немцы повернули к морю и что Париж может на несколько дней вздохнуть. Теперь Рейно нашел в себе храбрость нанести удар, который он давно готовил. Чтобы освободиться от Гамелена, которого он считал ответственным за поражение и которого все время защищал Даладье, он взял себе портфель военного министра, а Даладье поручил министерство иностранных дел. Кто должен был стать главнокомандующим? Рейно давно уже носился с мыслью о генерале Жорже. Но это было бы ударом для Гамелена.
Между Жоржем и Гамеленом были примерно такие же отношения, как между Рейно и Даладье. Один английский генерал как-то сказал: «Они так воюют между собой, что им некогда воевать с немцами». Другой возможностью было назначение генерала Ногеса, который продолжительное время успешно действовал в Марокко и во всей Северной Африке. Из более молодых генералов популярностью пользовались Хюнтцигер и Жиро. Хюнтцигер слыл человеком большого ума, и армия его оказала упорное сопротивление неприятелю. Жиро был блестящим полководцем, но многим внушала опасение его смелость. Впрочем, дело решало то, что в то время Жиро уже был в плену у немцев.
Рейно решил назначить генерала Вейгана, командовавшего Восточной армией, и срочно вызвал его в Париж. В 1918 году Вейган был правой рукой генерала Фоша в момент, когда Фош возглавил кампанию, которая всеми считалась проигранной, и обратил поражение в победу. Естественно, что человек с таким опытом был теперь как нельзя более кстати. Одновременно Рейно предложил маршалу Петэну пост вице-премьера. В глазах многих французов маршал Петэн пользовался большим престижем. Он был одним из двух оставшихся в живых маршалов первой мировой войны. Назначением маршала Петэна Рейно хотел усилить свою позицию и, используя авторитет последнего, поднять настроение масс. Но он сильно просчитался, когда искал в Петэне только имя и популярность; он сам в нем нашел себе преемника и судью.
Злополучная борьба между Рейно и Даладье, наконец, окончилась 6 июня, когда Даладье был окончательно выведен из правительства. Человек, бывший за несколько месяцев до этого господином Франции, исчез во время шторма, надвинувшегося на страну, и никто не заметил его исчезновения, никто о нем не пожалел.
Между тем генерал Гамелен поселился в нижнем этаже тихого домика на Авеню Фош, выходившего в небольшой садик. Бывший генералиссимус теперь носил гражданское платье и целыми днями был занят тем, что сам печатал на машинке меморандум для оправдания своих действий. Одна дама, знавшая семью Гамеленов в дни ее славы и остававшаяся им верной в эти тяжелые дни, посетила перед отъездом из Парижа мадам Гамелен. Она нашла ее совершенно спокойной. «Генерал здесь, со мной, — сказала она. — Он не думает о себе, все его мысли о Франции и о наших солдатах. Он высоко ценит генерала Вейгана и надеется, что ему удастся задержать противника». Потом она показала на соседнюю комнату и с выражением любящей и преданной жены сказала: «Вы слышите? Это он печатает на своей пишущей машинке».
Таковы были самые серьезные из личных конфликтов, которые затрудняли руководство войной. Легко возразить, что такие столкновения бывали и раньше, что ревность и честолюбие — это страсти, присущие всем временам, и что во время войны 1914 года Клемансо и Пуанкаре тоже ненавидели друг друга, а между тем Франция побеждала. Это верно. Но в 1914 году душевное благородство и безраздельный патриотизм взяли верх над этими страстями. Пуанкаре не любил Клемансо, но он с ним лойяльно работал. А в 1940 году Франция была так растерзана внутренними разногласиями, политическая ненависть была так сильна, а политические нравы так низко пали, что ничто больше не сдерживало личную ненависть. 'Конечно, та роль, которую играли отдельные личности, не была главной причиной поражения. Как мы уже показали, этой причиной была неподготовленность союзников в военном, дипломатическом и военно-хозяйственном отношениях. Но споры министров и отсутствие вождя, который мог бы объединить нацию, отняли у армии ее последние шансы.
В начале мая я поехал на французский фронт, чтобы посетить 9-ю армию, которой командовал генерал де Корап. Несколькими днями позже эта армия распалась под страшными ударами немецких танковых дивизий. Генеральный штаб этой армии был расположен в маленьком базарном местечке Вервейн, где офицеры с невозмутимой пунктуальностью чиновников шествовали в свои канцелярии, наполняя улицы сонного городишка грохотом шагов. В день приезда я писал жене: «Я здесь нашел хороших людей, но что-то уж очень они старомодны и на них лежит вековая пыль...»
Генерал Корап был застенчивым человеком без всякой военной выправки и с наклонностью к толщине. Когда ему приходилось надевать свои обмотки, это стоило ему усилий. Собеседник он был интересный, но создавалось впечатление, что он живет далеким прошлым. Он рассказал мне, как во время фашодского инцидента он служил в армии молодым лейтенантом и как он 15 лет тому назад, во время восстания в Марокко, захватил в плен Абд-эль-Керима. Это была вершина его карьеры. По сравнению с той задачей, которая на этот раз ожидала генерала Корапа, эта вершина была словно кучка земли, вырытой кротом.
Я навестил также войска под Фурмие и Шарлевиллем, и меня поразила их малочисленность. Когда я возвращался в Вервейн, у меня было чувство, что я еду по покинутой стране. В то время как моя машина мчалась от одной пустынной деревни к другой, у меня возникла неотвязная мысль о вторжении неприятеля. Ведь стоит такой армии миновать наши границы, как она докатится до самого Вервейна, не встретив на своем пути сколько-нибудь серьезного сопротивления. А что ее ожидало у ворот этого города? Деревянные заграждения, которые могли быть опрокинуты ребенком, часовой с примкнутым штыком да полицейский. Этим не задержишь танковую дивизию.
Дислокация войск союзников ни в какой мере не соответствовала ни новым военным требованиям, заявившим о себе в польской кампании, ни обычным неизменным требованиям всякой войны. Необходимость прикрыть очень длинную границу вынудила армейское командование создать своего рода пояс от Дюнкерка до Ментона. Это линейное расположение войск было пережитком войны 1914 года. Тогда эти позиции можно было очень долго удерживать, так как у противника не было достаточных средств для прорыва наших линий. Но всеми большими полководцами в истории она отвергалась как исключительно опасная. Все они рекомендовали эшелонированный в глубину порядок и, в первую очередь, создание подвижных резервов, которые, в случае прорыва противником первых линий, были бы в состоянии предпринять контратаку или закрыть появившуюся брешь. Но так как наши силы были недостаточными, то в 1940 году у нас не было никаких подвижных резервов.
Наши лучшие войска стояли вдоль границ. Стоило врагу прорвать эту линию, как перед ним уже не оказывалось никаких серьезных препятствий. Конечно, ему встретятся на пути многочисленные населенные пункты, но кто же станет их защищать? Мысль о фронтальном наступлении, которое протекает очень медленно, максимум по километру в день, настолько глубоко внедрилась в некоторые головы, что никто не думал о необходимости что-то сделать для защиты Дуэ, Вервейна Аббевиля и Амьена.
Полковники и генералы, командовавшие войсками этих местностей, лежащих так близко к фронту, были очень любезными, старыми господами, давно уволившимися в отставку, но вновь призванными после начала войны для того, чтобы получить назначения, считавшиеся в армии административными синекурами. Эти почтенные бюрократы, тонувшие в потоках бумаги, никогда не задумывались над тем, что они предпримут, если вражеские танки или мотоциклы с пулеметами окажутся у ворот их города. Положение было тем более серьезным, что эти местности были за фронтом, а железные дороги, которые их связывают, представляли коммуникационные линии наших армий.
Британская армия могла снабжаться через дорогу Амьен — Аррас — Дуэ — Лилль или в крайнем случае по линии Булонь — Аббевиль. Если же эти линии прервать, то армия оказалась бы полностью отрезанной от своих баз. Ее запасы снабжения, снаряжения и боеприпасов находились в Гавре, Шартре и Нанте, ее склады находились в Аббевиле, Сен-Поле и Аррасе. Что должно было случиться, если бы противник прорвал эту линию фронта и перерезал коммуникационные линии между армией и ее складами? Очевидно, войска через несколько дней оказались бы без продовольствия и боеприпасов. Что же сделало армейское командование для предупреждения этой опасности? Что было предпринято для задержки наступления, которое могло последовать не во фронтальном направлении, а с фланга? Да ровно ничего.
Если же сознательно решено было поставить судьбу союзников на единственную карту—фронтальную линию, то ее надо было удерживать любой ценой. Она, правда, была не слишком сильной, но все же она существовала. В марте и апреле большие машины, привезенные из Англии, выкопали на английском фронте немного более удовлетворительные противотанковые рвы, чем те, которые причинили мне столько беспокойства в октябре. Но истинного своего предела человеческая глупость достигла тогда, когда войска, в течение восьми месяцев строившие укрепления, при первом) же движении противника бросили свои позиции, укрепленные с таким трудом, чтобы в открытом поле встретить случайности войны.
Месяцами я видел, как генеральные штабы приводили в порядок планы и изучали «вступление в Бельгию», с тем чтобы выиграть хотя бы 5 минут в тот день, когда бельгийский король обратится к нам за помощью. Было высчитано, что сопротивление бельгийской армии даст нам время занять линию от Антверпена до Намюра. Генерал Жиро должен был немедленно продвинуться до Бреды.
Немцы в точности знали, какие шаги мы предпримем в случае наступления через Бельгию, так как мы любезно разыграли у них на глазах нечто вроде генеральной репетиции.
Это произошло следующим образом. Однажды в Бельгии приземлился германский самолет. Его пассажирами были офицеры генерального штаба, которые имели при себе исчерпывающий план оккупации Бельгии с указанием точного числа, на которое намечалось выступление. Они для виду пытались сжечь эти документы, но сами же позаботились о том, чтобы этого не случилось. Нам немедленно обо всем сообщили. Британская армия была переведена на состояние готовности №3, потом №2 и, наконец, №1. Это означает, что каждый человек должен быть готов в ближайшие два часа выступить в поход. Потом начались огромные передвижения войск, к фронту были подтянуты все резервы, а немцы все это наблюдали со своих разведывательных самолетов и мотали себе на ус, и сами, возможно, не могли надивиться тому успеху, которым увенчалась их не новая военная хитрость.
Нечего и говорить, что никакого наступления в назначенный день немцы не предприняли. Никакой просьбы о помощи со стороны бельгийцев не последовало, и наши дивизии возвратились на свои исходные позиции израсходовав огромное количество бензина. Генерал Мак-Фарлан, хорошо знающий германскую армию, единственный англичанин, не питавший никаких надежд на благоприятный исход войны, был убежден, что немцы обязательно нападут на Голландию. «Сто десять германских дивизий все еще стоят у Аахена, — сказал он. — Их там даром держать не станут».
Вместе с английскими колоннами я 11 мая перешел бельгийскую границу. В очаровательных старинных городках и чистеньких деревушках женщины стояли у своих крылечек, руки их были полны цветов, и они протягивали их солдатам. Один из английских военных корреспондентов в лирических тонах описал это триумфальное вступление в страну, в ответ на что редакция призвала его к трезвой действительности, прислав ему телеграмму: «Пожалуйста, поменьше цветов и побольше фактов». Ему было нетрудно последовать этому указанию. Уже на второй день цветы исчезли и со всей жестокостью заговорили факты.
Женщины бельгийских деревень все еще стояли у своих крылечек, но теперь они со страхом всматривались в небо. Немецкие летчики пока еще причинили мало разрушений. Здесь и там в какой-нибудь деревушке были разрушены два-три дома. В другом месте летчик метил в железнодорожный переезд, и пострадала будка стрелочника. Кое-где на открытой местности пылали отдельные случайные строения, монастырь или церковь. Все это не казалось мне серьезным. Но я был неправ. Целью немцев было терроризовать гражданское население, и эта цель была ими полностью достигнута. Позже мы установили, что в каждой деревне был свой представитель «пятой колонны» — немец или бельгиец. Его задачей было сразу же после бомбардировки обратиться к жителям со словами: «Немедленно уезжайте, пока еще есть время! Деревня будет скоро разрушена и за летчиками сразу же последует Гестапо. Известно ведь, как они действовали в Польше!» Население слушалось этих людей. Целые поселения, охваченные паникой, обращались в бегство вместе со своими пасторами, бургомистрами и местными чиновниками в полном составе. Дороги были забиты беженцами. Впереди двигались автомобили состоятельных людей, управляемые шоферами в элегантной ливрейной форме, за ними следовали машины попроще, владельцы которых сами сидели за рулем, — обычно сверху к машине привязывали матрац, — дальше тянулись крестьянские повозки, нагруженные целыми семьями, а позади катили отряды, батальоны, полчища велосипедистов.
Ничто не действует так заразительно, как бегство. Едва такой поток достигал какого-нибудь населенного пункта, как он наводнял его и целиком увлекал за собой. Наши моторизованные колонны, продвигавшиеся в первый день в образцовом порядке, теперь безвольно носились в этом море человеческих тел. Никогда во время войны 1914 года не было такого беспорядка, даже во время прорыва фронта у Амьена. Почему? Потому, что страх был теперь неизмеримо больше, потому, что все находились под впечатлением страшных россказней о Германии, которые упорно распространялись в народе — и, конечно же, не без умысла, — оказывая свое действие и на таких людей, которые были безусловно преданы своей стране, так что всех гнал этот страх перед чем-то неизъяснимо ужасным, и потому, что радио всполошило и крестьянство, которое в 1914 году пребывало в спокойствии неведения, и, наконец, потому, что германская авиация имела такое численное превосходство, что у этих несчастных создавалось впечатление, будто они брошены на произвол судьбы.
Чтобы задержать этих людей в их деревнях, нужна была большая решительность и энергия со стороны военных и гражданских властей. Но вместе с тем необходима была и какая-то видимость оборонительных мероприятий: там и здесь надо было установить на крышах некоторое количество пулеметов и выпустить в небо Бельгии побольше самолетов, принадлежащих союзникам. Но, к сожалению, слишком часто бегством были захвачены и местные власти, пулеметов же и самолетов не было. Все стремились прочь, не ведая куда и зачем, охваченные страхом и безнадежностью.
К этому ужасающему беспорядку, мешавшему проведению, всяких распоряжений, прибавились еще обстоятельства, помешавшие своевременному изданию этих распоряжений. И дело было не только в том, что главнокомандующий и 15 генералов были смещены в самом разгаре военных действий, но и в том, что генерал Вейган, выехавший из Сирии, вынужден был задержаться в пути из-за шторма. Северная армейская группа, на которую обрушилась вся мощь вражеского наступления, потеряла в самый критический момент своего энергичного и сведущего командира, генерала Бийотта, погибшего во время автомобильной катастрофы. Назначенный на его место генерал Бланшар также был образцовым командиром, но, приняв командование при самых неблагоприятных обстоятельствах, он уже не мог установить достаточной связи со своими войсками.
Если обозреть всю неразрывную цепь несчастных случаев и роковых обстоятельств, без которых невозможна была бы такая быстрая и полная катастрофа, то невольно вспомнятся классические трагедии, в которых судьба злополучного человека, навлекшего на себя гнев богов, рисуется нам сплетением самых невероятных совпадений и случайностей.
Прорыв произошел с молниеносной быстротой и полностью удался. Он был результатом неожиданности, террора и массовости действий. Тысячи огнеметных танков и самолетов были брошены на армию Корапа. Даже у самых храбрых солдат, очутившихся перед такой грозной силой, какой они себе раньше и представить не могли, опускались руки. Они могли бы оказать сопротивление, если бы располагали эффективными противотанковыми орудиями. Можно представить себе ужас, охвативший всех, когда было установлено, что снаряды наши малы калибром и не пробивают броню немецких танков. Заводы Шкода соорудили такие броневые плиты, о которых раньше и не мечтали, и наши снаряды так же беспокоили эти танки, как стрелы лилипутов беспокоили Гулливера. Наши артиллеристы вскоре установили, что некоторые полевые орудия в нужном случае могут быть использованы для противотанковой обороны, но они могли играть роль только вспомогательной, а не органической обороны.
Все мы себя спрашивали, как удалось немцам форсировать реку Маас. Разве мосты не были взорваны? В английской армии рассказывали, что люди, которым было поручено произвести эти взрывы, были убиты парашютистами или шпионами, и в довершение всего оказалось, что взрывчатые вещества заготовлены в недостаточном количестве. К тому же «пятая колонна» настолько сильно содействовала продвижению немецких моторизованных соединений в Арденнах, что скорость, с которой они передвигались, опровергла все расчеты, и армия Корапа была форменным образом застигнута врасплох.
Бои за Марну видели немало примеров выдающегося героизма. Французские и английские летчики получили приказ во что бы то ни стало разрушить определенные мосты. Две группы бомбардировщиков — англичан и французов—добровольно вызвались выполнить это трудное поручение. Они вылетели, держась на небольшой высоте, причем первыми летели французы, а за ними следовали англичане. Я никогда не мог узнать, как велики были потери французов, но я знаю, что из шестидесяти английских самолетов сорок не вернулись обратно.
Этот пример, как и тысячи других, показывает, что в армии союзников не было недостатка в храбрости. Неверно, когда говорят, что солдаты показали себя морально неспособными к сопротивлению. Точно так же, как микробы, неспособные одолеть здоровый организм, легко побеждают организм, ослабленный заботами и лишениями, так и элементы моральной слабости, в какой-то мере имевшиеся в нашей армии, начали быстро умножаться, как только для всех стало очевидно несоответствие нашего оружия. Победа и поражение — это привычка. Лейтенант де Юмильяк, прекрасный наездник и знаток лошадей, как-то в разговоре о норвежской экспедиции, сказал мне: «Нехорошо, что наш первый шаг в этой войне оказался неудачным. Молодой конь на первых скачках не должен оставаться позади, иначе это войдет у него в привычку, он потеряет веру в свои силы и будет считать свое отставание нормальным. Это наблюдение в такой же мере касается и армии. Победоносные войска воодушевляются внутренней силой, которая во много раз умножает силу их оружия. Войска же, потерпевшие поражение, теряют веру в себя».
После катастрофы у Седана начал распространяться миф о непобедимости противника. Многие пользовались им для оправдания собственной трусости. Панические слухи предвосхищали появление моторизованных колонн и расчищали им путь. Эти мчавшиеся на запад колонны обошли наши северные армии с тылу. Пытаясь выйти из окружения, британский генеральный штаб, к которому я все еще был прикомандирован, направился в Аррас. Город был наполнен слухами: «Немцы уже в Дуэ! Немцы достигли Камбрэ..!» Слухи эти вскоре оправдались, но в то время они не соответствовали действительности. Но достаточно было шепотка, который передавался из дома в дом и из лавки в лавку, чтобы тысячи мужчин, женщин и детей обратились в беспорядочное бегство и чтобы командующие войсками отдавали приказы об отступлении к побережью, где, как впоследствии выяснилось, войска эти попали в ловушку.
Немецкие парашютные десанты в Голландии и Бельгии играли немаловажную роль, но страх перед ними в десятки раз увеличивал их эффективность. Только этим и можно объяснить то, что ничтожные по существу силы оказывались способными занять важные пункты. Небольшой отряд хорошо вооруженных мотоциклистов заезжал на железнодорожную станцию, расстреливал несколько человек из персонала и дезорганизовал движение.
Оборона Арраса показывает другой пример того, что может сделать небольшой отряд смелых людей. На всех подходах к городу, для защиты пулеметов и противотанковых пушек, были воздвигнуты баррикады из мешков с песком. Когда появились германские танки, их удалось задержать. Многие германские танки были частью выведены из строя, частью сгорели. Вражеская колонна вынуждена была обойти город, но действенное и мужественное сопротивление продолжалось еще добрую неделю, после чего отряд в полном порядке отступил к Дюнкерку.
Наличие множества таких гнезд сопротивления облегчило бы организацию контрнаступления, предусмотренного генералом Вейганом, и замкнуло бы брешь позади немецких моторизованных колонн. Беспорядок, вызванный беженцами, недостаток резервов, хаос на путях сообщений и дезорганизация работы штабов союзников, вносившаяся воздушными налетами противника, препятствовали выполнению этой операции. Быстрота, с которой германская агентура передавала свои сообщения, была поистине магической. Стоило только какому-нибудь генералу остановиться в одной из деревень, как немедленно появлялись вражеские летчики и начиналась бомбардировка.
Та молниеносная война, которая была описана итальянским генералом Дуэ и проведена немцами в Польше и которую у нас, в отношении армии, занимавшей хорошо укрепленные позиции, считали невозможной, стала возможной благодаря германскому превосходству в вооружениях, недостаточному количеству наших войсковых соединений, плохому эшелонированию их в глубину, а также и вследствие неосторожного, сумасбродного похода в Бельгию, который свел на-нет все значенье построенных нами за восемь месяцев укреплений.
В Амьене мы расстались с английскими товарищами. Здесь нас захлестнул неудержимый поток беженцев. Они наводнили весь город. Эти серые, словно выцветшие люди заполняли всю площадь вокруг вокзала. Примостившись на своих мешках, они сидели где попало, на тротуарах и на мостовой. Они начисто опорожнили кладовые съестных лавок, печи пекарен и полки бакалейных магазинов с той кропотливой беспощадностью, с какой могильные черви огладывают остатки трупа. Только благодаря услугам Армии спасения мне удалось выпить чашку чаю. А потом я завернулся в одеяло и улегся спать.
В три часа утра полковник Медликотт, с которым я прибыл в Аррас, сообщил мне, что здесь оставаться опасно и что поэтому он направляется в Булонь. Он препоручил мне французских журналистов, прикомандированных к английской армии, сказав, что их надо доставить обратно в Париж. Сам он, к великому сожалению, не располагает необходимыми для этого транспортными средствами, — добавил полковник Медликотт.
Отдать этот приказ было легче, чем его выполнить. Немцы все приближались, и тысячи беженцев осаждали вокзал. Единственный поезд, идущий на Париж, был страшно переполнен. Не было никакой надежды попасть в пассажирский вагон, где в каждом купе сидело и стояло до двадцати человек. Наконец один расторопный военный комиссар порекомендовал нам забраться в багажный вагон, в котором увозились наличные деньги железнодорожной кассы и некоторых отделений Французского банка. Так, стоя между штабелями ящиков и преследуемые немецкими летчиками, возвращались мы в Париж.
Поездка, на которую в нормальное время уходит неполных два часа, продолжалась пятнадцать часов. На каждой станции нас осаждала новая волна беженцев. Полувоенная одежда наших журналистов, отличавшаяся от привычной военной формы, привлекала всеобщее внимание.
Я слышал, как люди передавали друг другу: «Везут парашютистов!»
Железнодорожный чиновник, сопровождавший багажный вагон, солидный, старый француз, сохранял невозмутимое спокойствие. «Ничего не могу поделать, — говорил он беженцам, заслоняя всей своей фигурой дверь вагона. — Сюда никто не войдет. В вагоне деньги. Я имею приказ никого не пускать, и я никого не пущу. Нет, нет, дорогая, совсем я не бессердечен. Почему это вы все бежите? Потому что в вашу деревню угодила бомба? Велика важность! С 14-го и по 18-й год сколько при мне этих бомб падало! Я уж не говорю про торпеды и про заградительный огонь, а это вам почище бомб будет. И ведь никто же не бежал. Что это вы там говорите? Вы не солдаты? Ну, конечно же, разумеется, вы солдаты. В этой войне не солдат нет, все мы под огнем. Так разве вы не понимаете, что, забивая дороги и осаждая вокзалы, вы помогаете немцам и задерживаете наши войска?»
И в самом деле, наш поезд еле полз. Немецкие летчики пытались разрушить впереди нас путь. Но наш проводник не обращал на это внимания и только потихоньку пересчитывал свои ящики. У меня все еще оставалась какая-то надежда... Но когда я увидел страшный поток человеческих бедствий, заливший все от Амьена до Крейля, я почувствовал, что это катастрофа, которую больше невозможно предотвратить.
По приезде в Париж я составил докладную записку для Рейно, в которой указал на ряд необходимых, с моей точки зрения, мероприятий: это замена слишком старых командиров в прифронтовых пунктах более молодыми, запрещение гражданскому населению самовольно переезжать с места на место, организация защиты местностей от действия зажигательных бомб и т. д.
В военном министерстве меня принял дипломатический секретарь Рейно. «Подождите несколько минут, вас примет сам шеф», — сказал он мне.
И действительно, вскоре я был приглашен в кабинет премьер-министра, где передал ему свою докладную записку. Я нашел его в такой степени оглушенным всеми сыпавшимися к нему жалобами, что у меня пропала всякая надежда обратить его внимание на мои скромные предложения. Рейно казался кулачным бойцом, который еще пытается мужественно удержаться на ногах, но уже потерял равновесие и шатается, представляя легкую цель для решительного удара.
Я пробыл у него всего минуту, но все же успел спросить его: «Есть еще надежда?» — «До тех пор, пока больной дышит, — ответил он, — врач всегда отвечает родственникам, что есть еще какая-то надежда». Он стоял перед письменным столом, голова его была откинута назад, руки глубоко засунуты в карманы. Это была наша последняя встреча.
Назавтра я обратился к своим военным начальникам, которые не разделяли этого уныния. Они с похвалой отзывались об эшелонировании войск на линии Соммы и Эн. Генерал Вейган, — рассказывали они мне, — решил не создавать единой линии, а при необходимости пропускать немецкие танки, с тем чтобы потом отрезать их от пехоты и артиллерии. К сожалению, мы потеряли на севере наши лучшие дивизии, и новая линия была еще более жидкой, чем та, которую мы имели 10 мая.
3 июня 240 германских самолетов подвергли Париж бомбардировке. В этот день в Париже находился английский министр информации Дафф-Купер, и я вместе с двумя французскими министрами был приглашен к нему на обед в отель «Риц». Не успели мы сесть за стол, как раздались сигналы воздушной тревоги. Официанты немедленно спустились в убежище. Министры и сопровождавшие их чиновники оказались в затруднительном положении. Последовать за лакеями в убежище, по их представлению, значило бы проявить малодушие, но и перспектива заняться самообслуживанием за столом также не отвечала их представлению о собственном достоинстве. Решили сесть за стол, уставленный пустыми тарелками, и ждать конца событий под аккомпанемент канонады. Но тревога затянулась, беседа не клеилась на пустой желудок. Наконец один из секретарей позвонил в префектуру. Там сказали, что положение серьезное; горело министерство авиации, бомбы /попали также на заводы Ситроена, было много жертв.
Когда я вернулся домой, дети рассказали мне, что видели эти самолеты. Они держались на большой высоте и в солнечных лучах казались роем пчел. Парижане нисколько не испугались бомбардировки. Тогда я подумал, что германская угроза Лондону совсем не так ужасна, как говорят.
На следующий день было получено сообщение, что на всех фронтах Соммы и Эн немцы предпринимают новые атаки. Так как генерала Торта и его штаба не было больше во Франции, то я попросил прикомандировать меня к английским воздушным силам. Просьба моя была удовлетворена.
Штаб-квартира находилась тогда в Труа. Меня принял вице-маршал авиации Плейфер. При знакомстве с многими высшими офицерами Royal Air Force[8] вас невольно поражает редкое, с трудом поддающееся описанию сходство между ними. Эти правильные черты лица и голубые глаза, производящие впечатление юности даже при седых волосах, это сочетание любезности и решительности, эта дружеская, но жесткая дисциплина, — вот черты, характерные для офицеров авиации.
По соседству с Труа я видел две кадровые эскадрильи самолетов «Харрикейн» и нескольких девятнадцатилетних юношей со светлыми волосами и глазами, голубыми, словно незабудки. Каждый из этих юношей имел в своем активе больше десяти побед, но мне бросилось в глаза ничтожное количество наличных самолетов. Англичане имели во Франции, по крайней мере в том районе, где я был, только несколько эскадрилий. По возвращении в Париж, где я натолкнулся на зловещее коммюнике, сообщавшее о моторизованных колоннах у Форж-лез-0 и у ворот Руэна, я сообщил своему начальнику, полковнику Шифферу, свои впечатления и добавил:
— Я убежден, что англичане все же имеют большое количество боевых самолетов в Англии. Надо их заставить передать эти самолеты нам. Их судьба, как и наша, решается в этот момент.
— Вы должны поехать в Лондон, — ответил он, — и обратиться по радио к английскому населению со своего рода сигналами SOS. В Англии, повидимому, все еще не представляют себе того отчаянного положения, в котором мы находимся.
— Я с удовольствием поеду, господин полковник.
— Хорошо. Я согласую это с главной квартирой.
Главная квартира прислала капитана Эрманта, с которым у меня состоялась беседа. Было решено, что 10 мая я вылечу на военном самолете в Лондон.
Сведения поступали все более тревожные. Германские танки появились в Верноне, а потом и в Манте, у ворот Парижа. Правительство все еще продолжало уверять население, что столицу будут оборонять, но уже 9 июня, проходя по площади Согласия, я увидел, как матросы выносили архивы морского министерства и грузили их на огромные грузовики. 10 июня мне позвонил дипломатический секретарь Рейно Ролан де Маржери и сказал, чтобы я отправил жену на юг. Вместе с тем он сообщил мне, что правительство сегодня же переезжает в другое место. На мой вопрос, будет ли обороняться Париж, он ответил: нет.
В этот момент мне стало ясно, что все потеряно. Утратив Париж, Франция превратится в тело без головы. Война была проиграна.
В полдень я должен был быть на аэродроме. Перед этим моя жена и я решили посмотреть, возможно в последний раз, старые, любимые уголки Парижа. Никогда еще Париж не был так красив, как в этот день. Небо было бледноголубое, воздух чист и прозрачен. Полицейские, указывавшие путь нашему маленькому автомобилю, регулировали движение с обычной уверенностью. Казалось, ничто не предвещает конца мира. Продавщицы в магазинах были, как всегда, любезны. У всех на глазах были слезы, но все выполняли свои обязанности, и никто излишне не распространялся о постигшем нас большом несчастьи.
— Маленькие люди во Франции бесподобны, — сказала мне в этот день жена, — они простые и храбрые, как могут такие люди проиграть войну!
— Люди бессильны против машин, — ответил я, — нашим солдатам было приказано защищать определенную позицию, но эта позиция никогда не была атакована. Она была обойдена с тыла.
— И все же я не могу поверить, что немцы вступят в Париж, — настаивала моя жена.
За несколько дней до этого у нас зашел разговор о возможном вступлении немцев в Париж с одним из наших лучших друзей, хирургом Тьерри де Мартелем. Он заявил нам: «У меня лично созрело решение: в тот миг, когда я узнаю, что они в городе, я окончу свою жизнь». Он обстоятельно объяснил нам, что большинство людей не знает, как пикончить самоубийством, и что они действуют поэтому очень неискусно. Другое дело хирург — револьвер не дрогнет в его руке, как и скальпель, он безошибочно поразит важный жизненный центр. Полусерьезно, полушутя он добавил: «Если и вы думаете, что лучше не пережить это несчастье, то я к вашим услугам».
В 10 часов вечера, когда я уже сидел в самолете и летел в Англию, моя жена, готовившаяся к отъезду, была вызвана к телефону. Это был Тьерри Мартель.
— Мне хотелось узнать, — сказал он, — в Париже ли вы еще.
— Андре послан с поручением в Лондон, а я уезжаю завтра утром, — ответила жена.
— Я тоже уезжаю, — сказал он тихо, — но много, много дальше.
Жена вспомнила разговор о самоубийстве и захотела отговорить его.
— Подумайте, сколько добра вы еще можете сделать, — сказала она. — Ваши больные, ваш персонал, ассистенты — все нуждаются в вас.
— Я не могу больше жить, — сказал Мартель. — В прошлую войну я потерял единственного сына. До сих пор я старался убедить себя, что он погиб за Францию. А сейчас гибнет сама Франция. Все, ради чего я жил, кончилось. Я не могу больше...
Жена снова стала уговаривать его, но он положил трубку.
25 июня, во время остановки самолета на Азорских островах, жена прочла в американской газете, что Тьерри Мартель покончил самоубийством в момент вступления немецких войск в Париж. Он сделал себе инъекцию стрихнина. Этот выдающийся хирург был великий джентльмен. Он зарабатывал огромные деньги и щедро жертвовал их на содержание больниц, в которых бесплатно лечились тысячи неимущих больных. Я знаю случай, когда он операцией, которой не мог сделать ни один врач, кроме него, спас от верной смерти человека, всю жизнь преследовавшего его ненавистью и ревностью. Он тысячу раз доказал свою отвагу и свое моральное мужество.
Это признание отважнейшего из людей в том, что жизнь стала для него невыносима, как нельзя лучше характеризует неслыханное смятение, в которое впали французы перед лицом надвинувшейся на них катастрофы.
Во время отступления из Фландрии, на Вилийской дороге, старая французская крестьянка, вышедшая из своего дома, чтобы посмотреть на бесконечные толпы беженцев, сказала мне: «Жалко, господин капитан! Такая большая страна...»
Жалко, думал, и я, услышав о смерти Тьерри де Мартеля. Меня ужасала мысль, что такие люди — а Франция потеряла их немало — были охвачены отчаянием перед тем, что великая цивилизация обречена на гибель, потому что пять тысяч танков и десять тысяч самолетов, которые нам ничего не стоило купить или построить, не были во-время построены.
С самого начала войны немецкая пропаганда поставила себе целью поссорить Францию с Англией. В течение восьми месяцев эта пропаганда велась с беспримерной настойчивостью и искусством. Немцы распространяли карикатуры, на которых можно было видеть, как английский солдат толкает француза в кровавую купель, а также и другие, показывавшие, как английские офицеры развлекаются в Париже с полуголыми женщинами, в то время как французский солдат стоит на посту на линии Мажино. В июне 1940 года германская пропаганда достигла того, что между этими народами началось отчуждение и порой открытая вражда.
К английскому народу я уже давно питаю чувства симпатии и дружбы. Всю мировую войну я пробыл офицером связи в британской армии. Тогда я убедился на опыте в том, что Англия точно выполняет свои обязательства. Я знал, что англичане, как и всякий другой народ, способны на решительные и даже жестокие действия, коль скоро на карту ставятся их национальные интересы, но я был уверен, что за этим не скрывается мелкой нечестной игры. Народы, как и отдельные люди, становятся извергами только благодаря комплексу неполноценности. Но Англии вовсе не свойственны эти чувства. Девять веков благосостояния вдохнули в англичан непреодолимый оптимизм. Неизменно выходя победительницей из всех войн, какие она когда-либо вела, Англия отучила себя от мысли о возможном поражении и о неисчислимых бедствиях, с которыми оно связано.
И все же германская пропаганда к апрелю 1940 года не достигла своей цели. Конечно, во Франции имелось много англофобов, но в них никогда не было недостатка, а некоторые даже сделали это своим символом веры. Однако взаимоотношения между генеральными штабами обеих армий были хорошие, в целом даже лучше, чем в мировую войну. Оба адмиралтейства не имели секретов друг от друга. Англичане предоставили в наше распоряжение свои лучшие изобретения, и мы в свою очередь дали им заглянуть в наши портфели. Установить братские чувства между войсками обеих стран было не так-то легко уже из-за языка. Но если представлялась возможность, солдаты высказывали друг другу сердечное расположение. Ярко выраженных англофобов можно было скорее найти в высших классах, чем в народе.
В глазах многих французских граждан английские матросы и Royal Air Force спасали военный престиж Англии. Случай с «Графом Шпее» и «Альтмарком» и сражение у Нарвика произвели глубокое впечатление. Английская авиация была очень популярна во Франции. В начале войны, когда Франция имела очень мало самолетов, действия английской авиации поднимали бодрость наших солдат. Они с удовольствием наблюдали, как вдруг появлялся «Харрикейн», выравнивался против «Хейнкеля» или «Дорнье» и одной очередью своих восьми пулеметов сбивал вражеский самолет. Английские машины, как старые, так и новые, считались нашими специалистами очень хорошими. А пилоты были достойны своих машин. Было истинным удовольствием встретиться с этими молодыми спортсменами-энтузиастами, одетыми в серо-голубую форму. Их скромность не уступала их отваге.
— Трудно ли сбить германский бомбардировщик? — спросил я однажды девятнадцатилетнего юношу, за которым уже числилось много сбитых немецких самолетов.
— Трудно? Нет, нисколько. Достаточно следовать указаниям, полученным в авиационной школе. Нам сказали, что надо преследовать вражеский самолет, несмотря на его огонь, до расстояния примерно в триста ярдов, потом поймать его в центр красного кружочка, — вот видите, здесь, на моем ветровом стекле, — а затем просто нажать кнопку, которая обслуживает все восемь пулеметов. После этого немецкий самолет должен упасть. Я просто следую этим указаниям. Это действительно нетрудно.
Если, с одной стороны, самолеты и летчики были превосходными, то, с другой стороны, организация военновоздушных сил Англии была слишком сложна. На севере генерал Горт имел в своем распоряжении некоторое количество самолетов. В Шампани была расположена другая группа, состоявшая, главным образом, из бомбардировщиков, и, наконец, множество самолетов оставалось в Англии для внутренней обороны. Эскадрильи, расположенные в Англии, могли оказать Франции лишь незначительную помощь. Они приняли участие в сражениях у Дюнкерка, так как это было близко к английскому побережью. Снявшись с аэродрома, они за полчаса долетали до поля сражения, а затем могли полчаса принимать участие в бою, после чего у них оставался бензин только для обратного полета. Чем дальше к югу, тем такие маневры становились затруднительнее. Таким образом, участие английских воздушных сил в боях за Фландрию становилось все менее ощутимым, и это озлобляло французское военное руководство.
Битва во Фландрии привела, как и в каждой коалиционной войне, к взаимным обвинениям. В мужестве действительно не было недостатка. Много соединений английской армии, как и французской, отлично сражались, но ведь надо было найти какое-либо объяснение поражению. «Мы были окружены и потеряли наше снаряжение вследствие стратегической ошибки, которая допущена не нами», — утверждали англичане. «Безусловно правильно, что были допущены ошибки, но самая главная и самая тяжелая по последствиям ошибка состояла в том, что не было достаточного количества войска, и за эту ошибку вы также несете значительную долю ответственности», — отвечали им французы.
Непосредственно после боев у Седана Черчилль пытался преуменьшить значение этого поражения. Он был против отступления из Бельгии и сдачи Брюсселя и требовал контрнаступления. Но 26 мая Рейно приехал в Лондон, где он сделал уничтожающее сообщение и заявил, что если Англия не предпримет массового наступления, то Франция вынуждена будет отказаться от войны.
Двумя днями позже, 28 мая, капитуляция бельгийской армии ускорила отступление на Дюнкерк. После Дюнкерка в общественном мнении Англии наступил полный разброд. Некоторые журналисты резко выступали против обратной посылки спасенных дивизий во Францию. «Они не помогут французской армии, положение которой и так безнадежно, и вместе с тем они будут окончательно потеряны для обороны островов», — утверждали они.
После жестокого опыта во Фландрии английские генералы боялись быть окруженными и инстинктивно жались к побережью. Французское командование чувствовало это и страшилось последствий таких настроений. Этим самым нарушилось доверие в совместной работе обеих армий.
В начале июня настроение в обеих армиях казалось мне настолько угрожающим, что я со всей настоятельностью довел это до сведения моих начальников. Тогдато, как я указывал выше, мне и было предложено отправиться в Лондон — не для информации правительства, а для того, чтобы обратить внимание английского населения на отчаянное положение Франции и заявить, что, несмотря ни на что, Великобритания должна послать во Францию каждый последний самолет, каждый последний батальон.
IX
С одного из аэродромов вблизи Версаля я вылетел на военном самолете через Ламанш. Сразу же после прибытия в Лондон я направился во французское посольство, а оттуда в министерство информации, где встретил много хороших знакомых: министра Дафф-Купера, его парламентского секретаря Гарольда Никольсона, который известен как один из лучших писателей современности, Рональда Три, лорда Худа и других. Я прибыл в министерство как раз в тот момент, когда открывалась ежедневная пресс-конференция. Чарльз Пик, чиновник министерства иностранных дел, председательствовавший на этой конфереции, представил меня присутствующим, а затем сказал мне: «Раз вам поручено обрисовать нам положение во Франции, то здесь вам представляется наилучшая возможность для этого, так как здесь вы обращаетесь ко всей английской прессе».
Это предложение застигло меня врасплох, так как я не успел подготовиться, к тому же я не настолько владею английским языком, чтобы в обычных условиях отважиться на импровизацию. Но в тот день я настолько был потрясен несчастьем, постигшим Францию, и ее страшным будущим, что слова лились сами собой. Когда я кончил, все триста журналистов, бывших в зале, вскочили с мест и бурно меня приветствовали. Я думаю, что до этого никто им не говорил с такой откровенностью о положении Франции, о том, как необходима немедленная помощь и как невозможно дальнейшее сопротивление, если Англия не пошлет нам подкрепление.
После этого Никольсон и Пик проводили меня к Дафф-Куперу. Мы условились с ним, что я по радио повторю то, что перед этим говорил представителям прессы. В тот же вечер британская радиокомпания предоставила мне свое «лучшее время», после ночного выпуска последних известий. Я второпях набросал обращение, которое кончалось следующими словами:
«Не в 1941 году, и не будущей осенью, и не в следующем месяце могут наши друзья оказать нам помощь: это должно быть сейчас. Мы знаем, как отлично сражалась британская армия и воздушный флот, мы знаем, что они сделали все, что было возможно. Но сейчас настал момент, когда необходимо совершить невозможное. Мы сохраняем полное доверие к нашему английскому союзнику. Мы знаем, что он готов бросить в бой все, чем он владеет. Но мы просим вас учесть все то значение, которое теперь играет вопрос времени. Думайте о том, что я хочу назвать духом Дюнкерка. Перед Дюнкерком считалось невозможным оттранспортировать из полуразрушенной гавани более 30 тысяч человек. Оптимисты говорили о 50 тысячах, а на самом деле удалось спасти 350 тысяч человек. Как это стало возможным? Никто этого не знает лучше, чем вы, так как это сделано вами... Если вы оживите дух Дюнкерка, то вы сможете выиграть и нынешнюю битву и всю войну в целом. Для Дюнкерка вы отдали каждый свой корабль. Дайте нам каждый свой самолет, каждого человека и каждое орудие. Мы вместе попросим Америку, которая сейчас готова нам помочь, чтобы она в один или два месяца произвела такое количество вооружения, на которое при нормальных условиях потребовались бы годы. Невозможно за несколько недель вооружить, обучить и перевезти через канал большую армию — говорят нам эксперты. Они правы. Это невозможно. Но это должно быть сделано и это будет сделано».
Британская радиокомпания потребовала, чтобы я в два часа утра повторил это обращение —на этот раз по-французски—для канадской провинции Квебек, а на следующий день я выступил по радио для школьников. Я чувствовал себя совершенно разбитым, так как уже две ночи не мог сомкнуть глаз, но я рад был видеть, как быстро реагирует английская общественность на мой призыв. В следующие дни я получил большое количество писем, в которых шла речь об одном и том же: «Мы хотим помочь Франции. Что мы можем сделать?»
У меня создалось впечатление, что общественное мнение страны требует от правительства решительных мер. Но одни лишь требования не могут заменить танки, самолеты и винтовки. Своим английским знакомым я говорил: «Да, эти письма действительно нельзя читать без волнения, но какую реальную помощь можете вы оказать нам?» Их лица вытягивались, и они говорили мне с унылым видом:
— Если не считать посланную уже вам канадскую дивизию, то у нас нет войск, готовых к сражению на континенте. У нас нет достаточного количества материалов, чтобы возместить все потери во Франции. Мы, разумеется, пошлем вам несколько эскадрилий самолетов, но в интересах нашей общей обороны необходимо, чтобы наши авиазаводы и порты были хорошо защищены. Если бы вы смогли продержаться до 1941 года...
Я понял, что партия проиграна и что Франции не на что больше надеяться.
Французскому послу Корбену, который в это тяжелое время не терял присутствия духа, я сказал: «Как хотите, а это странно, что на десятом месяце войны англичане не имеют армии». — «Да, — ответил он,—но будем справедливы. Все соглашения, которые мы заключили с ними, они в точности выполнили. Ошибка состояла в том, что мы не потребовали от своего союзника такого же количества дивизий, как в 1914 году. Но факт остается фактом: мы не поставили им таких требований. Миф о мощи обороны и об укрепленных линиях ввел в заблуждение наш генеральный штаб и наших министров».
13 июня утром газеты сообщили о появлении германских войск под Парижем. B то время как я, потрясенный, пробегал телеграммы в «Таймсе», меня позвали к телефону. Это была одна из придворных дам, она сообщила мне, что в 11 часов королева будет ожидать меня в Букингэмском дворце.
Я был представлен королеве Елизавете, когда она была еще герцогиней Йоркской, потом видел ее в Париже уже королевой, но сейчас я не знал, какими обстоятельствами вызвана эта аудиенция. Дворец с его рослыми гвардейцами в красных мундирах, многочисленными батальными картинами и старомодной мебелью все еще кажется пережитком викторианской эпохи. Сэр Александер Гардинг проводил меня к королеве.
— Господин Моруа, — обратилась ко мне королева, — я хочу вам сказать, что я глубоко озабочена положением Парижа... Что у меня величайшее сочувствие к французам в их несчастьи... Я очень люблю Францию. Во время нашей поездки в Париж, два года тому назад, я чувствовала, как близко от моего сердца бьются сердца французских женщин. Я хочу попытаться сегодня вечером обратиться к ним по радио и сказать им простые слова, которые лежат у меня на душе.
Она еще долго говорила со мной об этой речи по радио, а потом стала расспрашивать обо всем, что мне пришлось пережить, а также о том, где я оставил жену и детей. Я сказал ей, что у меня нет никаких сообщений от них. Ее глаза выражали такое неподдельное человеческое сочувствие, что я был глубоко тронут. Я чувствовал, что ее слова — это не обычные официальные фразы, а свободное выражение искреннего чувства. Королева, как и ее народ, охотно сделала бы все, чтобы помочь нам. Но было уже слишком поздно.
После падения Парижа Черчилль прибыл в Тур, где он с ужасом убедился в полной дезорганизации страны. Аэродром, на котором он приземлился, был всеми покинут. Английского премьера никто не встретил. Город был переполнен беженцами, и английский премьер с трудом разыскал правительство Франции.
И вот в одном из дворцов на Луаре французский премьер-министр Рейно заявил Черчиллю, что он — за продолжение войны, но что, возможно, ему придется уступить место другому правительству, которое будет просить о перемирии. Как поступит в этом случае Англия? Черчилль считал, что он не в праве освободить Францию от взятого ею обязательства — не заключать сепаратного мира, но, насколько мне известно, английский кабинет дал понять, что он воздержится от бесполезных протестов и что восстановление Франции до полной независимости останется одной из главных военных целей Англии. Это была последняя встреча Черчилля и Рейно.
17 июня я поехал в Уилтшайр к бывшему английскому послу во Франции, сэру Эрику Фиппсу. Он пригласил меня прослушать радиосообщения из Франции. Услышав боевой клич марсельезы: «Aux armes, citoyens!»[9], я не мог сдержать слез. По радио я узнал об отставке Рейно и об обращении к немцам с просьбой о перемирии. Из уважения к истине я должен сказать, что мои друзья-англичане в этот столь болезненно острый для них и для меня момент проявили благородство и великодушие в духе их лучших традиций. Они признавали, что обе страны допустили ошибки и что упреки бесполезны. Меня пригласил к себе сэр Эдвард Григг из военного министерства. «Я хотел только оказать вам, — заявил он мне, — что мы вас понимаем и что мы не делаем вам никаких упреков. Мы не были в состоянии своевременно помочь вам. У вас не оставалось выхода». Потом он беседовал со мной о судьбе французского флота, которая в те дни больше всего беспокоила англичан.
Однако в следующие дни атмосфера сгустилась. Условия, на которых было заключено перемирие, рождали тысячи опасений. Передавали, что английский посол в Бордо, сэр Рональд Кэмпбелл, больше не получает нужных информации. Ллойд-Джордж и генерал Спирс, которые были посланы для участия в правительственных совещаниях, как передавали, были встречены очень холодно. Французский посол в Лондоне Корбен подал в отставку, мотивируя это тем, что он не хочет представлять политику, противоречащую той, которую он долгое время проводил. Его преемник Роже Камбон вскоре тоже подал в отставку.
В последнюю минуту у Черчилля возникла мысль побудить кабинет Рейно к дальнейшему продолжению борьбы тем, что он предложит объединение обеих империй под одним правительством, во главе которого будет стоять француз. Каждый гражданин обеих стран должен был в будущем состоять в двойном гражданстве: французском и английском. Все наличные силы обеих держав должны были объединиться. Это было предложение, открывавшее огромные возможности. Если бы оно было сделано несколькими неделями раньше, то течение войны было бы другое. Но оно поступило в такой момент, когда Франция была истощена и ни о чем другом не помышляла, как о немедленной помощи — самолетами, танками, орудиями.
Черчилль, считавший, что он делает Франции совершенно неслыханное предложение, предложение, которое в первую минуту поставило английский парламент в тупик, а потом навлекло на премьера резкую критику за его смелый шаг, — почувствовал себя уязвленным, когда увидел, что его проект об объединении принят так равнодушно. Много англичан разделяли его сожаление. В особенности же преданные друзья Франции и ее горячие заступники были задеты в своих лучших чувствах.
«Как жаль, — сказал мне величайший английский критик Десмонд Мак-Карти, — а я бы так охотно стал французским гражданином!» С ним и с Раймондом Мортимером, другим известным писателем, я провел меланхолический, но вместе с тем чарующий вечер, когда впервые за долгое время я нашел в себе силы позабыть о страшных событиях и отдаться беседе о вечных истинах. Мы вели один из тех разговоров, какие, возможно, не раз возникали в IV и V веках, когда люди, начитанные в Виргилии и Горации, собирались для совместной беседы в галло-римских городах и деревнях, терпевших уже гнет варварского вторжения. Мы говорили о французской поэзии, которую мои гостеприимные хозяева хорошо знали. В нашей беседе оживали строфы Маллармэ и Валери, стихи Расина и Малерба.
Мак-Карти сказал тогда: «Мы знаем, что нам угрожают многие опасности и в первую очередь опасность смерти, что, пожалуй, не так важно, и что всего хуже — опасность тирании. И прямая наша обязанность спасти то, что еще можно спасти и что зависит единственно от нас самих, — это то доверие, которое мы чувствуем друг к другу: А для этого необходимы две вещи. Во-первых, мы никогда не должны забывать о существовании наших друзей, об их преданности и доброте. Даже если мы годами не будем их видеть, даже если французам будут твердить, что англичане изверги, а нам доказывать, что французы нас предали, мы должны помнить об англичанах и французах, о которых мы достоверно знаем, что они не способны ни на что другое, как на благородство и великодушие. И как только нам представится возможность, мы должны проявлять друг к другу преданность и доброту, больше преданности и доброты, чем когда бы ни было. Мир страдает в эти дни от большого недостатка доброты. Мы должны восстановить равновесие».
В тот вечер для меня снова ожило все то лучшее, что я любил в Англии. Но трудности положения давали о себе знать слишком часто, слишком болезненно. Отношения между обеими странами становились все более напряженными.
Англия стала думать исключительно об организации своей собственной обороны. В мае в ее распоряжении не было ни одной хорошо снаряженной дивизии, которую можно было бы отправить во Францию, а в июле в стране было свыше миллиона человек, достаточно подготовленных к обороне страны на случай вражеского вторжения. Впервые в истории канадцы и австралийцы выразили готовность сражаться в самой Англии. Повсюду на дорогах и в городах можно было видеть, как строятся укрепленные позиции. На основе нашего страшного опыта британское главное командование отдало гражданскому населению приказ — в случае вражеского нападения не покидать своего местожительства, и заявило, что, при необходимости, дороги будут очищаться пулеметами. В каждой деревне были созданы местные команды для защиты от парашютистов. Везде господствовал новый дух решимости и отчаянной храбрости. Неожиданный разгром французской армии и непосредственная угроза безопасности островов подействовала на Англию, как страшный удар грома. Но британский народ, как и всегда во время серьезных кризисов в его истории, не утратил мужества. В сознании опасности он черпал новые силы.
2 июля французская военная миссия освободила меня от военных обязанностей. Так как всякая связь между Англией и Францией к этому времени была уже прервана, а мне в недалеком будущем предстояло прочесть курс лекций в Харвардском университете, то я решил перебраться в Америку. Я попал на один из тех пароходов, на которых англичане переправляли своих детей в Канаду. Тысячи мальчиков и девочек играли на палубе парохода под жерлами пушек, которые должны были их защищать. Нас сопровождал крейсер «Ривендж» и два истребителя. Из пароходного бюллетеня я узнал страшную весть о морском бое у Орана.
Из всех несчастий, свидетелем которых я был в последние недели, это показалось мне самым страшным. Француз в первую голову, но вместе с тем — вот уже двадцать лет — друг Англии, я представлял собой как бы ребенка в семье, в которой родители развелись. Мое сердце говорило: «My country right or wrong»[10]. Но разумом я сожалел о разрыве, происшедшем между двумя народами, которые так сильно нуждаются друг в друге. Прислонившись к перилам, я долго смотрел на пенистое море и на мощный военный корабль, спокойно плывущий рядом с нами. Мои спутники-англичане, уважая мое горе, молча проходили мимо меня. И вдруг мне вспомнились слова Десмонда Мак-Карти: «Что бы ни случилось, никогда не следует забывать, что наши друзья остались все теми же». Высоко над башней крейсера зажегся световой сигнал — его непонятные для нас светящиеся точки и тире несли в мир какое-то сообщение.