Ночью вокруг Нагорного гремели орудия, раздавались пулеметные очереди. Стало известно, что гитлеровцы вошли в Красноконск, перехватив большое количество беженцев и раненых красноармейцев, в том числе и тех, которые находились в районной больнице. Раненых было столько, что не хватало транспорта вовремя всех отправить в тыл. Оставляли их на время в красноконской больнице, где отсутствовал в необходимом количестве медицинский персонал. Поэтому Лидия Серафимовна закрыла на ключ свой кабинет завотделом райисполкома по здравоохранению, надела белый халат и шапочку и сутками не выходила из больницы, ухаживая за ранеными.
Участница гражданской войны, все отдавшая торжеству советской власти, Лидия Серафимовна была атеисткой, но почему-то, как истинно русская женщина, при всех изгибах судьбы глубоко в душе хранила неистребимую жажду Истины, верила в то, что именно Бог за ее отступничество не дал ей своих детей. Поэтому доброе ее сердце вмещало в себе огромную любовь к больным, что и стало причиной ее замужества за Жигалкина, которого она выхаживала после ранения. А теперь объектом ее внимания был еще совсем юный солдат Вячеслав Аникин. Она почти не отходила от его койки. Только заботливая мать могла так нежно, так ласково относиться к своему родному ребенку, как Лидия Серафимовна к «своему Славе».
— Я умру, Лидия Серафимовна? — наивно спрашивал у нее Аникин.
— Нет, сынок, нет! — почти восклицала она. — Я тебя обязательно подниму на ножки, ты выздоровеешь… Чуть полегчает, я заберу тебя к себе домой, выхожу там…
— Помогите мне пару слов черкнуть родным в Брянск… Сообщить, что я еще живой…
— Черкнем, обязательно черкнем… Да ты скоро сам напишешь большое письмо своим…
— Когда скоро?
— Как только освободят Брянск, так сразу… А немцев обязательно погонят назад!.. По-другому и быть не может!.. Ты выздоровеешь и еще сам будешь гнать фашистов в шею…
— В хвост и в гриву, — недоверчиво усмехнулся лежавший рядом солдат Чечулин Василий, которому каждое слово давалось с великим трудом. Весь перебинтованный, он находился в тяжелом состоянии.
— Да, и в хвост и в гриву, — наклонилась над ним Лидия Серафимовна. — Не верите, что и вы, и Слава подниметесь?… Я в гражданскую не таких поднимала… Бывало, в таком состоянии красноармеец, что впору гроб заказывать, но нет, вылечиваем, и он, глядишь, уже на коне с саблей в руке, и беляки от него, как тараканы, в разные стороны разбегаются… Столько раз такое бывало!
— Я верю вам, Лидия Серафимовна, но уж больно глубоко нас зацепило…
— Не распускайте нюни, Чечулин, Славу в тоску не вгоняйте и доверьтесь мне…
Лидия Серафимовна невероятными усилиями добивалась, чтобы в ее больнице раненые красноармейцы долго не задерживались, ругалась с самыми высокими военными чинами и вовремя, насколько было возможно, отправляла больных подальше от боевых действий, где можно было с большей уверенностью возвращать их в строй, а если не на фронт, то на заводы и фабрики, на поля колхозов и совхозов, где также не хватало теперь рабочих рук. Уже под постоянной бомбежкой она готовилась вывести последних пациентов, ждала две автомашины, которые обещало ей начальство. Но машин все не было, они попали под обстрел немцев и обе сгорели вместе с водителями, гужевого транспорта также не оказалось. А ночью в Красноконск ворвались оккупанты.
Сопротивляться захватчикам было бесполезно, да и некому. Охваченное всеобщей паникой районное начальство укатило в этой сутолоке незаметно. Лишь на минуту забежал в больницу возбужденный Жигалкин.
— Все бросай, уходим, — сказал он жене, но Лидия Серафимовна не сдвинулась с места. — Ты слышишь, Лида, немцы наяву вот-вот будут здесь…
Она сидела у постели Аникина и своей рукой гладила забинтованную голову раненого. Пантелеймон пытался взять ее за локоть, но она резко отдернула руку.
— Я его не брошу, — кивком головы показала она на Аникина. — Я сынка не оставлю одного…
— Я понимаю тебя, понимаю, Лида! — хватался за голову Жигалкин, зная упрямство своей жены: раз уж сказала, то так и будет делать.
— Ты уезжай, Пантелеймон, — как-то спокойно, даже с холодком в голосе сказала Лидия Серафимовна. — А я тут как-нибудь… Не волнуйся за меня, уходи! Все-таки я врач и женщина, не тронут меня фашисты…
И Жигалкин убежал, полагая, что сумасшедшая жена, может быть, права: она все же врач и гитлеровцы, несмотря на их лютость и беспринципность, медицинского работника под перекладину не поведут. А Лидия Серафимовна под белым халатом на всякий случай спрятала гранату: хоть и врач она, но член партии, занимала в районе видную должность, простят ли ее враги? Оккупанты обязательно обратят на нее внимание, и, если вздумают арестовать, она знает, как поступить в таком случае, но в лапы врагам на растерзание не дастся.
К полудню к больнице подъехало несколько грузовых автомашин с ранеными немецкими солдатами. Вооруженные автоматами гитлеровцы ходили по палатам, о чем-то громко говорили, показывая на койки и лежавших на них раненых красноармейцев. Один из офицеров, высокий, сухопарый, с длинной шеей с большим кадыком, в фуражке с очень высокой тульей на маленькой головке, подошел к Лидии Серафимовне и пожилой медсестре Варваре Филипповне, во всем преданной Лидии Серафимовне и поэтому тоже оставшейся в больнице, и стал им что-то говорить по-немецки. Из его длинной тирады Лидия Серафимовна поняла лишь одно: советских раненых из больницы немедленно удалить.
— Софорт… шнель!.. Бистро унд… немедленно, — офицер строго сверху смотрел на Лидию Серафимовну.
— Но куда же я их дену, — развела она беспомощно руками. — Они же больные… кранк, — вдруг вспомнила она немецкий аналог русскому «больной».
Офицер опять возбужденно заговорил, но теперь уж Лидия Серафимовна в словах не разобралась, однако смысл их поняла сразу — немец махнул рукой на дверь палаты: убирайтесь, мол, отсюда прочь! Затем он крикнул солдатам, и те, выполняя приказ начальника, стали буквально вышвыривать раненых красноармейцев во двор. Грубо схватив кричавших от нестерпимой боли Аникина и Чечулина, солдаты вытащили их из здания и швырнули на землю.
— Господи! — почти крикнула Варвара Филипповна. — Да что же вы делаете, окаянные, им же больно!
Вячеслав жалобно стонал и с мольбой смотрел на Лидию Серафимовну. Она решительно шагнула к офицеру с большим кадыком и показала на Аникина.
— Как вы можете, он тяжело ранен… Есть же международная конвенция!.. Конвенция!..
Хотя офицер не разбирался по-русски, но ему, как и всем остальным немцам, было ясно: русский врач не зря произнесла слово «конвенция», она требует уважительно, по-человечески относиться к больным людям. Но в это время солдаты уже вносили в здание больницы своих, тоже стонавших, раненых. И офицер, снова в упор глядя на Лидию Серафимовну бесцветными глазами, опять стал долго и нудно говорить, затем кивнул на вносимых в больницу раненых, достал пистолет из кобуры и, к величайшему ужасу Лидии Серафимовны, равнодушно выстрелил в головы Аникина и Чечулина.
— Зи… ес ист мир айнертай… тотер, — глянул он поверх очков на Лидию Серафимовну с таким видом, будто совершил что-то очень приятное: дескать, избавил раненых от мучительной смерти.
Сделав свое черное дело, офицер повернулся, чтобы уйти к стоявшим недалеко другим офицерам, с насмешкой взиравшим на трагедию.
Лидия Серафимовна буквально остолбенела: она могла ожидать всего, но такого и в мыслях не допускала. Что же это за хваленая европейская гуманность?… Слезы наполнили ее глаза, материнская жалость к погибшему Аникину переполнила душу, гнев перехватил дыхание. И она почти молниеносным движением руки выхватила из-под полы халата гранату.
— Филипповна! — крикнула она медсестре. — Беги отсюда, быстрее!
Затем Лидия Серафимовна выдернула чеку и бросила в сторону офицеров гранату.
— Вот вам за моего Славу, сволочи! — полная отчаяния и ненависти к фашистам как-то взвизгнула Лидия Серафимовна и с рыданием склонилась над убитым Аникиным. — Сыночек!..
Немцы от неожиданности и страха застыли на месте и даже не успели упасть на землю: граната взорвалась, уложив на месте и ненавистного ей офицера с длинной шеей, и других, насмехавшихся над ней. Почти у ног Лидии Серафимовны оказался ерзающий по земле окровавленный солдат. Она, быстро нагнувшись, выхватила из его рук автомат и принялась посылать очередь за очередью в сбегавшихся к больнице немцев, которые, придя в себя, открыли по женщине в белом халате бешеный огонь. Варвара Филипповна не успела далеко отойти: взмахнула руками, словно попыталась ухватиться за воздух, остановилась и упала на спину, пуля настигла и ее. Внезапно острый огонь обжег и сердце Лидии Серафимовны, и она, медленно опускаясь, сначала села, а потом упала боком на землю. Выстрелов Лидия Серафимовна уже больше не слышала, но откуда-то издали нарастал грозный и мощный гул тысяч бешено мчавшихся коней. И она вдруг увидела лаву красной конницы, которая стремительно, неудержимо катилась в ее сторону. «Там и товарищ Буденный, — подумала Лидия Серафимовна, — он все поймет и за моего Славу отомстит…» А конница все мчалась и мчалась, гул ее копыт нарастал и нарастал. И вот уже заблестели, засверкали на солнце, словно молнии, поднятые вверх клинки. О, сколько их! Блеск сабель сливался в единый яркий свет, который легко и ласково поднял Лидию Серафимовну и, окутывая беспредельной любовью и теплом, понес… Понес свободно, легко и далеко, в бесконечность…
Не знали тогда в Нагорном о трагедии в районной больнице и о гибели Лидии Серафимовны, но уже слышали, что немцы обошли село стороной и глубокий противотанковый ров, на рытье которого понадобилось столько сил мешочников, не остановил вражеские войска. Они его обошли. Ни одна хата в Нагорном не сгорела, с потолков овощехранилищ осыпалась лишь земля, когда где-то невдалеке разрывался тяжелый снаряд или бомба. Люди от страха втягивали головы в плечи, матери, как наседки, подбирали под себя детишек, старухи усердно молились, и, к счастью, разрушений и гибели среди односельчан не было.
Утром еще ухали орудия, слышалась перестрелка, но бои продолжались на востоке, примерно километрах в десяти от Нагорного, где наступила необычайная тишина. Виктор прибежал домой посмотреть, все ли на месте. Тут он и увидел деда Фильку, который с суковатой палкой в руке, в легких, теплых тюниках, нечто вроде тапочек на ногах, входил во двор. На недоуменный взгляд Виктора дед сказал:
— Я по делу, малый… Анады отец твой, Афанасий Фомич, балакал о вашей лежанке: зимой она от дыма задыхается и совсем не греет… Не так сложили. …Ая мастер по энтому делу…
— Да какая теперь лежанка, дед! — заметил Виктор, — Слышите, бои кругом… Немцы скоро придут…
— Как придут, так и уйдут, не сумлевайся… По загривку получат и уйдут… Не лезьте в чужой огород, швайны!..
— Сила у нас не та, — усомнился Виктор.
— Сила та! — дед Филька уселся на ступеньке крыльца, положив палку одним концом на плечо и придерживая рукой. — Только плетью обуха не перешибешь… Дай нашей силе хороший обух, ну, как нынче у германцев, мы бы их!.. Видать, Сталин проморгал где-то… Ты видал на картине богатырей? Илью Муромца? У него какой кулачище? Он им супостатов мог бы, как гвоздья, в землю забивать. А он в руке энтой во какую чушку держит!..
— Булаву, — подсказал Виктор.
— Какую булавку? — не расслышал дед. — Я и кажу — во какую чушку! … Без этого воевать никак нельзя… Нет! — покрутил он седой головой, на которой, низко нахлобученная, сидела старая зимняя шапка.
— Потому и разобьют нас, — вздохнул Виктор.
— Э, нет! — возразил дед. — Сколько раз нашу русскую страну били? Страсть, как много!.. А она, страдалица, поднималась и всех добивала, всем на могилы осиновые колья ставила… Будет такое же и энтим швай-нам, — опять повторил дед немецкое слово. — Бог даст, будет!
— Швайн, — вспомнил Виктор уроки немецкого языка в школе, — свинья… Откуда знаешь немецкий, дед?
— С четырнадцатого, с той германской…
— И все-таки пойдемте со мной, — предложил он деду, — вместе в хранилище переждем…
— Не пойду, — встал дед Филька со ступеньки. — Куды мне от смерти убегать… Она мне давно на пятки наступает, а я ей дулю с маслом под нос — не дождешься, — и старик замурлыкал какую-то неизвестную Виктору песню.
— Не только дулю, вы и песни поете! — восхитился Виктор. — Ну и дед!
— А как же! Я много песен знал, страсть, как любил их… И сам играл! Да! Ты, малый, замеси немного глины, вон она в ведре у сарая, налей в нее водицы, замеси и нехай она немножко захряснет, тады и станем лежанку ладить, — распорядился дед и опять вдруг, присев на ступеньку крыльца, запел:
Э, ой, Маша утром шла в лесок,
Ее встретил пастушок…
Старческий голос его без определенного тембра скрипел, музыкального слуха у деда, видно, о самого рожденья не было, но он, прижмурившись, тянул:
В руках держала два венка
Себе, другой для пастушка…
Э, ой, Маша говорила,
Пастушка к себе манила:
Пастушок мой дорогой,
Побудь ноченьку со мной…
И войны будто не было: наивные слова старой песни, голос деда не лез ни в какие ворота, но Виктор заслушался, забыл обо всем. И диким, как наваждение, как дурной сон, казался ему далекий орудийный грохот, а дед все пел заунывно и скрипуче:
Мои братья со стрельбою,
А батюшка за гульбою.
— Отец ее, вишь, на старости лет загулял, седина в бороду, а бес в бок, — хихикнул дед Филька и продолжал:
Пастушок ей тот в ответ:
Без тебя не мил мне свет,
Сиротинушку мою
Не оставлю одною.
Косы милой расчешу,
Слезы милой осушу…
Закончив петь, старик встал, подошел к ведру, пощупал пальцами глину:
— Нет, еще не захрясла… — И двинулся со двора, у калитки обернулся к Виктору: — А лежанку мы еще поправим… Я очень много клал печей, сколько людей отогрело на них свои косточки — всех не пересчитать!.. Страсть, как много…
И дед пошел по улице, опираясь на клюку. А Виктор, возвращаясь в хранилище-убежище и думая о странном необычном старике, уже не бежал, а шел уверенно, твердо, и казалось, что сама земля, как своему сыну Антею, давала ему и силу, и мужество.
У входа в убежище его встретила ватага вездесущих ребятишек, которые незаметно ускользнули от родителей, выскочили на свежий воздух и вскоре первыми увидели немецких мотоциклистов, разъезжавших по пустым улицам села. Эту весть они и принесли матерям:
— Немцы, немцы на улице!..
— Сами видели!..
— Все на мотоциклах, в касках и в зеленой одеже…
Взрослые разом притихли, приуныли: что же теперь будет?
И вдруг тягостную паузу нарушили радостные голоса жен единоличников, кроме недоумевающей Аграфены Макаровны Грихановой. Под испуганными и недобрыми взглядами колхозниц женщины обнимались, целовались, поздравляли друг друга, а иные даже принялись плясать, к великому недоумению собравшихся.
— Наконец Бог помог дождаться!
— Все! Вашему колхозу — крышка!
— Пришел и к нам праздник! — почти кричала Авдотья Саввишна Огрызкова.
Нюрка Казюкина, находившаяся рядом с ней, поспешно достала из складок платья маленькое зеркальце и демонстративно стала в него смотреться, облизывая губы, которые дрожали у нее в торжествующей улыбке.
— Смотри, как осмелели огрызки и казюки, — рассердился Вавила Сечкарев. — Скажите спасибо, что мне нечего у вас вырезать, а то бы!.. — закричал он, намекая на то, что он все-таки не просто Вавила, но еще и известный на всю округу коновал, превращавший ретивых жеребцов в смирных меринов.
— Действительно, что они так развеселились? — шептал Митька Виктору. — Раньше были тише воды, ниже травы, а теперь как выступают!.. А девок-то наших, кроме этой… Нюрки, не узнать, — рассмеялся он, — быстро в старушки подались…
Вчера еще не знали, придут в Нагорное фашисты или их отгонят, но девушки и женщины, особенно те, кто был помоложе, на всякий случай готовились к нежелательным встречам: вымазывали свои лица сапухой, одевались во все старое, грязное и рваное, чтобы не привлекать к себе внимание чужих солдат. Виктор с трудом узнал в сером комочке из тряпья Катю, только глаза выдавали ее…
— Не бойся, — почему-то сказал он, хотя прекрасно понимал, что бояться — да еще как! — надо.
— Спрятаться бы где-нибудь, — дрожащим голоском пролепетала Катя.
— Если они останутся у нас надолго, то где и как спрячешься? А вообще-то подумаем… В лес убежим, в холодной балке землянки выкопаем, немцы туда не сунутся… Партизанский отряд создадим — мало им не покажется!..
— Ой, Господи! — перекрестилась девушка, хотела еще что-то сказать, но вдруг умолкла, уставившись на нечто не похожее на человека. — Власьевна, ты ли это?!
— Я, я, а кто ж еще, — зашевелилось нечто и громко шмыгнуло носом. — Я этих иродов боюсь до смерти… Все поджилки трясутся от ужаса…
Несмотря на страх и серьезность положения, люди в убежище дружно рассмеялись, глядя на бабку, напялившую на себя массу тряпья.
— Власьевна, и ты испугалась, что станешь добычей немецкого солдата! — старясь подавить в себе смех, язвительно сказал Митька. — Тебя и без этого наряда надо поставить на дороге при въезде в Нагорное и повесить на грудь дощечку с надписью: «У нас все такие» — ни один немец к нам не заглянет…
— Ирод! — рассердилась Власьевна. — Что же ты меня так позоришь? Я своими ушами слыхала, что они, охальники, с голодовки… на любую бабу кидаются…
— Честь отнимают? — не унимался Митька, но на него зашикали, особенно женщины, которым было неудобно при детях слышать такие слова.
В этот момент дверь в овощехранилище широко, с каким-то испуганно-истошным скрипом распахнулась, и внутрь вошли четыре немца: трое в зеленой форме, в касках, с автоматами наперевес (видимо, рядовые), и четвертый — в черной форме с двумя отличиями на воротнике в виде парящих чаек и с красной повязкой на рукаве, в центре которой в белом круге, похожая на паука, была намалевана черная свастика. Немцы, медленно прохаживаясь с небрежным выражением на лицах, стали внимательно осматривать собравшихся. Виктор незаметно передвинулся с места и прикрыл собой комок тряпья — сидевшую на полу в углу помещения Катю. Один из вошедших в черной форме, по всем приметам офицер, как определил Виктор, начал показывать пальцем на ребят и молодых женщин, сурово глядя на них из-под козырька высокой фуражки.
— Ты… ты… ты… Ком, ком! — подал знак офицер, чтобы они вставали.
Трое солдат, не церемонясь, буквально выталкивали всех, на кого показал офицер, из хранилища. Екатерину и других девушек, которые спрятались в тряпье, немцы не тронули. Этому способствовало и то, что совершенно открытая улыбающаяся Нюрка вышла навстречу офицеру, и он, заглядевшись на нее, забыл о других.
— О! — только и воскликнул фашист в черной форме и галантно показал Нюрке идти к выходу, сам следуя за нею. Качая головами в касках от восторга, не отставали от них и солдаты.
— А нас на расстрел, что ли? — прижался Тихон к Виктору. — Только за что?
— За то, что русский, разве для немев этого мало? — шепнул ему Виктор и предостерег: — Молчи, не показывай виду, что трусишь…
Оську тоже заставили идти вместе со всеми, а ведь он только что торжествовал, радуясь приходу в Нагорное вражеских войск.
— Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал! — ехидно заметил Митька, кивая на Оську. — И его шпокнут, не поглядят, что единоличник. …
— Так ему и надо, — шепнул Тихон.
Под автоматами их повели через все село. А Нюрка уже сидела в коляске мотоцикла, управляемого офицером, и с насмешкой махала ребятам рукой. Спускаясь к Тихоструйке, Виктор увидел разрушенный деревянный мост через речку. Сюда, подгоняемая солдатами, стекалась молодежь из всего Нагорного. Все стало понятно.
— Живи, Тишка, расстреливать нас пока не будут, мост заставят возводить, — толкнул друга в бок Виктор. — Его наши взорвали…
— А почему немцы сами не могут? У них столько техники… И какой!.. Заметил, как тихо урчат их автомобили? Не то что наши — во всю выхлопную трубу орут… И легковушки чуть земли не касаются, когда едут… Видел?
— Да, видел, видел! — ответил Виктор и добавил с видом знатока: — В этом и есть их Ахиллесова пята…
— Как? — не понял Тихон.
— А так… Не для наших дорог они сделаны… Для асфальта!.. Осенью узнают, почем фунт лиха, или даже летом, когда дождь наш чернозем намочит, — довольный своим открытием засмеялся он. — Это им не по каким-нибудь парижам кататься… По уши завязнут!
Действительно, немцы согнали молодежь села к реке, чтобы их руками навести взорванный мост. Речка не широкая, однако через нее вброд всю технику не перетянешь, даже танки захлебнутся в грязи. Под окрики фашистов «орбайтен» работа на берегу закипела. Восстанавливали мост голыми руками нагорновцев. Теперь и Виктор, как прежде Тихон, удивлялся: елки-палки, техникой в два счета можно было бы перекинуть мост через этот, по-существу, ручей или оккупантам спешить некуда? От церкви, с самого высокого места села, вдруг грянул выстрел. Били из гаубицы по шоссе, убегающему темной извилистой полосой в направлении Алексеевки. Там, на шоссе, немцы увидели медленно движущийся грузовик и открыли по нему огонь. «Значит, в Алексевке еще наши», — подумал Виктор и хотел поделиться этим наблюдением с Митькой, который только что притащил с другими ребятами толстое бревно и теперь подолом рубахи вытирал вспотевшее лицо, но не успел. В небе появились два самолета с красными звездами на крыльях. Со всех сторон на них затявкали зенитки, заволакивая небо белыми клочками дыма от разорвавшихся снарядов, взахлеб затарахтели пулеметы. Немецкие солдаты врассыпную разбежались от строящегося моста, попадали на землю где кто мог, направив в сторону молодежи стволы автоматов. Самолеты сделали круг над речкой, но сбрасывать бомбы не стали и улетели.
— Ты уловил? — толкнул Виктор Тихона. — Фашисты и есть фашисты, сволочи, в штаны наложили, разбежались, нас под бомбы подставили… Теперь мне понятно, почему они именно нас заставляют восстанавливать мост…
— Почему? — повернул к другу побледневшее лицо Тихон.
— Если б его строили сами немцы, наши летчики всыпали бы им по самое, а нас бомбить не стали… Гитлеровцы это знают и прикрываются нами — дикость, варварство…
— Что-что гитлеровцы? — не расслышал Оська.
— А ничего! — буркнул Виктор, хотел уже отвернуться, но вдруг подумал: не зря этот тип допытывается, и стал, как умел, объяснять: — «Гитлеровцы» в нашем понимании… Это слово имеет отрицательное значение, а для немцев это — вовсе не ругательное понятие, а такое, как прежде для нас было, например, «сталинцы»…
— А-а, — протянул Оська, — это верно… Про сталинцев теперь надо забыть, были да сплыли, туда им и дорога!..
Мост построили, и нагорновцев, к их несказанной радости, распустили по домам.
Но не было радости у Власьевны. Когда над селом появились советские самолеты, немцы засуетились и стали маскировать свою технику. Они принялись беспощадно вырубать ее сад. Под топорами и пилами падали вишни, а толстые стволы яблонь солдаты не трогали, только с треском обламывали гибкие ветки прямо с еще не поспевшими, но уже начавшими румяниться под солнечными лучами яблоками. Оккупанты срывали их с упавших на землю веток и, хрустя, с удовольствием жевали. Власьевна, скинув с себя тряпье, убедившись, что солдаты на нее не зарятся, пыталась подхватить каждую вишню, падавшую, словно сраженный воин в бою на свою горькую землю.
— Ироды! — причитала она. — Ироды! Пожалели бы сад!..
Солдаты громко смеялись, грубо отталкивали ее, говорили ей о чем-то по-своему, очень часто повторяя незнакомое слово: «шиссен». Они рвали уже покрасневшие ягоды, кидали их в рот. Один из солдат выплюнул косточку на Власьевну. Это понравилось другому, третьему. Вскоре все стали выстреливать в хозяйку сада косточками. Но когда силой рта до цели не дотягивались, стали выплевывать косточки в руки и с еще пущим смехом метить в старуху.
— Ироды! — уклонялась от обстрела Власьевна.
Она сидела под забором сада и плакала, вытирая завеской слезы на морщинистых щеках.
— Ограбили совсем, — жаловалась она соседям. — Страшно было глядеть, как они валили мои вишенки…
— И все бесплатно? — издевался Митька.
— Какое там!.. Обещали какую-то шиссу, но и ее не дали, ироды, — стонала Власьевна.
— Эх, ты, тьма тьмущая! — хохотал Митька. — «Шиссен» по-немецки «стрелять»… Они угрожали тебе: не суйся, бабка, не то расстреляем…
Власьевна хваталась за голову.
— Ах, Господи, Царица Небесная, упаси и сохрани!
— Что, бабуля, испугалась, что сделают тебе шиссен? — продолжал издеваться над старухой Митька, без зла, а просто так, ради шутки. — Зря! И так уж все небо над тобой закопчено, столько лет ты его коптишь!.. Пора уж и… — махнул он рукой вверх.
— Пора, — соглашалась Власьевна, — да все некогда: за садом глядеть некому… Умри я, так вы, ироды, быстро все обтрусите — ни одного яблочка не оставите…
— А зачем тебе яблочки в гробу?
— Ни к чему, но все-таки, — вздохнула Власьевна, которая и сама не понимала, зачем ей понадобятся яблоки в таком положении.
— А ты мне червивого яблока не дала, жадина-говядина! — упрекал ее Митька. — Кому все досталось? Мне горсть вишен пожалела, берегла их для оккупантов… А это, Власьевна, пахнет уже предательством!.. Вот наши возвратятся — припомнят они тебе этот враждебный по отношению ко мне факт! — он делал серьезное лицо и хмурил светло-рыжие брови.
После того как уехали немцы, срубленные вишни еще некоторое время лежали посреди улицы, пока, сокрушаясь и причитая, Власьевна не перенесла их к забору сада. Они были для нее как погибшие дети. Она ласково гладила их, еще свежие и пахнущие сладким соком, целовала почерневшими губами увядающие, беспомощно обвисшие с веток зеленые листочки.
Возвращаясь домой после восстановления моста, Виктор увидел возле своей хаты толпившихся соседей и среди них двух немцев на мотоцикле с коляской. Один из них был солдат с автоматом в руках, а другой — все тот же офицер в черном мундире, но почему-то с одним лишь погоном на правом плече, на руке — широкая красная повязка со свастикой. Да, это был тот гитлеровец, что тыкал в хранилище пальцем в молодых и здоровых нагорновцев и гнал на ремонт моста. Потом уж Виктор узнал, что в такой форме ходили эсэсовцы. Этого офицера СС звали Эрлихом Эккертом и чин он имел гауптмана, то есть капитана. Немец без всякого акцента разговаривал по-русски, с торжествующе-надменной улыбкой победителя рассказывал собравшимся о полном крахе Красной армии.
— Очень скоро и Москве капут, — говорил он, опираясь задом в сиденье мотоцикла, а с блеском начищенными сапогами — в дорожную пыль улицы.
— Хороший у тебя конь, — Афанасий Фомич дотронулся рукой до мотоцикла. — Очень хороший конь!..
— У тебя, старик, что — голова соломой набита? — гауптман с презрением посмотрел на русского варвара. — Это не конь, — погладил он рукой в черной лаковой перчатке руль мотоцикла. — Это машина… Мото-цикл!..
Офицер не понял образного выражения Афанасия Фомича и посчитал бородатого русского мужика за кретина. Афанасий Фомич тоже не мог никак взять в толк, почему его оскорбляет немец, ведь он хотел сказать ему только приятное? Но эсэсовец не стал больше тратить время на пустую болтовню про какого-то коня, оседлал мотоцикл и уехал, оставив после себя сизый едкий дымок. А вскоре люди опять увидели в коляске мотоцикла Нюрку Казюкину, которую немцы повезли в сторону Красноконска.
Такое поведение дочери очень разозлило ее отца Демида Савельевича, который после призыва попал в какой-то обоз, но вскоре, еще до оккупации Нагорного, был отпущен домой — врачи обнаружили у него болезнь легких.
— Вылечишься, тогда и приходи к нам — примем! — горько шутили и врачи, и командиры подразделения.
Поздним вечером, когда Нюрка вернулась домой, переполненная романтическим состоянием, отец грубо толкнул дочь в угол хаты и замахнулся на нее вожжами, которые заранее приготовил. Размахнулся и больно стеганул дочь поперек спины.
— За что, батя?! — закричала она.
— Я тебе покажу за что! — поднес Демид увесистый кулак под самый нос дочери. — Ты погляди, Палашка, — обернулся он к жене, — что она с висками своими сделала! Обрезала, как на овце волну… Вместо косы — лахудра!
— Какая тебе лахудра? Кудри, необразованность! По-научному это завивка, — с чувством превосходства взглянула Нюрка на отца. — Меня сам Эрлих в паликмахтерскую водил… Знаешь, как он меня зовет? Майн анмут!.. Понюхай, какими духами он меня обрызгал…
— Фу! — сморщился Демид Савельевич и отмахнулся рукой. — Лучше б от тебя коровьим навозом несло, чем этим… Херлихом!..
— Я же говорю, ты темнота, батя… Как был в единоличниках лаптем, так лаптем и остался при немцах… А радовался: вот придут немцы и разгонят колхозы… А теперь нос воротишь, духи их тебе не нравятся!..
— Ты чего это разфуфырилась, а? Мне срамно за ворота выйти, люди тобой в глаза мне тыкают, паскудница! Ты сперва высморкайся и вытри под носом возгрю!.. Ишь, завиляла хвостом, как та сучка!.. Палашка! — опять громко позвал Демид жену. — Слышь, Палашка!
— Да слышу, слышу, — вышла из кухни недовольная жена. — Пожалел бы дочь, враг ты этакай!.. Она же кровинка твоя…
— Я ей не кровинку, я всю кровь из бесстыжей выпущу… И в кого она такая вертихвостая уродилась? А? — И вдруг вспомнил: — Знаю, в кого, в твою сестру, у нее тоже не олапанного мужиками места на теле не было!..
— А чем твой дядя лучше? — наступала Пелагея Лукинична. — Сколько раз его мужики за чужих баб били? Вот уж на ком места не битого палками не было!..
— Сравнила сестру свою родную с моим каким-то дядей! Кто он мне — вода на киселе!
— Он же родной тебе дядька, брат твоей матери…
— Тьфу — сплюнул Демид. — С тобой свяжешься, так… — сердито отмахнулся он рукой, в которой держал вожжи. — Не корми Нюрку, как гусыню перед святками, — вишь, ядреная какая стала, от того и бесится. … На воду посади! А то еще, не дай Бог, в подоле принесет… внучка!.. Нюрка, убью! — пригрозил отец и вновь замахнулся на дочь вожжами.
— Не кипятись, Демидка, — встала Пелагея Лукинична между мужем и дочерью. — Не сипяти!
— Я и тебя могу вожжой!..
— Да уж бей, — согласилась жена, повернувшись к Демиду боком.
— Ей за Оську выходить замуж, а она… — более миролюбивым тоном сказал Демид. — Что скажет Свирид Кузьмич, что скажет Оська?…
— Да он в мою сторону и не глядит, — вздрагивая и вытирая кулаками слезы на щеках, отозвалась Нюрка. — Нужна я ему, как собаке палка… Он за энтой… за Катькой Гриханихой, за совой ухлестывает…
— Это все его блажь, — заметил Демид и опустил вожжи, — Егорка Гриханов нам никто, голопузый… Отец его и дед — все были нищие… Сиди дома! — вновь грозно приказал Демид дочери.
Но Нюрка лишь снисходительно посмотрела на него, всем своим видом показывая, что она скорее жалеет его, чем боится.
— Батя, положи вожжи в сенцы, когда будешь запрягать лошадь, тогда и возьмешь их, — сказала она и широко зевнула. — И больше на меня не замахивайся, понял?
— Ты… ты… ты!.. Как ты со мной, а? — опешил Демид, руки его задрожали, слова стали застревать во рту. — Ишь разбалакалась!.. Да я тебе… Снимай зараз же юбку!..
— Сниму, коли гаутман Эрлих скажет! — Нюрка вальяжно, нарочно сильно двигая ягодицами, чтобы уж насолить отцу, так насолить, пошла к спальне, у порога резко обернулась: — Все, батя, я уже выросла…
— С ума сошла, девка! — закричал Демид.
— Ага, сошла! — гордо ответила дочь. — Меня вон на мотоциклах катают!.. Все на мосту гнут спину, а я с офицером издали гляжу и посмеиваюсь… А теперь… я спать хочу… Не мешайте мне, — она опять зевнула и ушла.
Демид Савельевич в изнеможении сел на лавку у стола. Впервые не почувствовал он себя хозяином в своей хате. «Теперь Оська ни за что не возьмет ее замуж», — с горечью подумал он.
А Оська, остро почувствовав резкую перемену в своей жизни, искал удобного момента, чтобы окончательно поговорить с Виктором, и, увидев его издали, властно позвал пальцем к себе. Ничего не подозревая, Виктор шагнул к нему.
— Чего тебе?
— Ты врал мне про гитлеровцев…
— То есть?
— Не о том ты пел Тишке!.. Думаешь, я не слышал? — ехидно усмехнулся он. — Ты их ругал, а нынче за это по головке не погладят, одно мое слово — и ты загремишь под перекладину, понял? — он замолк, ожидая реакцию Виктора, но тот спокойно молчал, вида не показывал, что растревожен угрозой Оськи. — Но я тебя не выдам, а ты…
— Что — а ты? — в глазах Виктора блеснули решимость и злость на шантажиста. — Что ты на меня повесишь? — у него невольно сжались кулаки, однако драться он не кинулся, придержал свой гнев.
— Отстань от Екатерины, иначе… — предупредил Оська.
— Что иначе, что? Немцев на помощь позовешь, чтобы они решили ее судьбу? Ты ее только наряди и покажи немцам… Дурак!
— Ну, я сказал! — процедил сквозь зубы Оська, круто повернулся и пошел, всерьез боясь, что Виктор, который был намного сильнее его, начнет драку.
Оська решил подождать. Еще неясна была ситуация, хотя он твердо знал и к этому его подвели рассуждения отца: власть и сила теперь будут на его стороне. И он, и отец его не богачи, не кулаки, а средней руки крестьяне, обиженные советской властью, отнявшей у них ветряную мельницу. Как только началась война и стали отступать наши войска, они откровенно ждали прихода оккупантов, лелея мечту, что с их приходом возвратится и прошлое.
С появлением немцев в Нагорном в хате Свирида Кузьмича собирались бывшие единоличники, по разным причинам не попавшие в армию и потому остававшиеся дома. Переступив порог, покрестившись на образа, бормоча молитвы, они ожидали, что скажет хозяин, который был у них большим авторитетом. Встретив единомышленников, Свирид Кузьмич пригласил их сесть, и улыбка не сходила с его густо поросшего жесткой щетиной лица.
— Вот оно — пришло! — сжав в троицу пальцы правой руки, он тоже перекрестился, упираясь пронзительным, пылающим взглядом в святой угол хаты. — Теперь все будет, как в старину: губернии, округа, уезды, волости и никакого колхоза — ни дна ему ни покрышки… Слыхал я, жить и работать мы будем в общине… Так у нас завсегда было до революции…
Бывшие единоличники, а теперь сбросившие с себя, как волы ярмо, это тяжелое и не всегда безопасное клеймо, слушали Огрызкова с большим вниманием и почтением.
— А начальство как называться будет? — спросил Григорий Борисович Шапкин.
— А так: в уезде станет управлять бургомистр, в волости — старшина, а в селе, хоть бы у нас в Нагорном, староста…
— Тебе и карты в руки, Свирид Кузьмич, — заметил Демид Савельевич Казюкин и закашлял в кулак, ожидая, что скажут на его предложение мужики.
— Да, да, верно говоришь, Демидка…
— Чего зря балакать, тебя изберем старостой, Свирид Кузьмич…
— Надо только сход собрать, — согласился Огрызков и стал наливать в стаканы содержимое бутылки, которую как раз принесла жена его Авдотья Саввишна. — Надо, чтобы все было чин-чинарем… Вот за это и выпьем, мужики!..
Зазвенели стаканы, забулькало в горлах. Лица мужиков повеселели.
Ночью перед самым появлением немцев в Нагорном, когда жители села, прячась в погребах и подвалах, дрожали от каждого близкого и даже далекого взрыва бомбы или снаряда, Евдокия с небольшим узлом самых необходимых личных вещей ушла на хутор Выселки, понимая, что оккупанты туда доберутся не сразу, да и спрятаться там есть где — степь насколько глаз хватит, среди которой немало балок и дубрав. Дарья Петровна с нескрываемой радостью встретила племянницу. Она отставила в сторону решето с измельченным зерном кукурузы, которой кормила шумную ораву курей у закутке, где был их насест, вытерла о завеску руки, обняла Евдокию и горько заплакала.
— Сиротинушка моя, — всхлипывала Дарья Петровна, — мы обе теперь, как сухие стебельки в степи… Одни, одни на всем белом свете!..
— Ну что ты такое кажешь, тетя! — успокаивала Дарью Петровну Евдокия.
— Нету нашего Илюшеньки, нету, — еще громче зарыдала она.
— Знаю, тетя, он на позиции…
— Убили его, убили… Макарка Криулин сам похоронил его, так он в письме отписал…
— Да как же так?!
— Немцы поезд разбомбили.
Тут уж не выдержала Евдокия и разрыдалась. Так они, усевшись на скрипучей ступеньке крыльца, долго и горько плакали.
— И от Валеры ни слуху ни духу, где запропастился — ладу не дам, — горевала Дарья Петровна. — Может, уже и он головушку сложил…
— По годам его еще в армию не взяли, тетя, — икая и вытирая слезы на щеках, старалась успокоить тетку племянница. — А не приехал из города, так теперь какая дорога — не протолкнуться! Вот увидишь, Валера скоро вернется, вот увидишь…
Так в ожидании Валерки и стали они вдвоем жить на хуторе среди привольно раскинувшейся ковыльной степи. В Выселках быстро узнали о том, что в Нагорное вошли немцы. А на хутор они добрались лишь через два дня на грузовике и мотоциклах. Оккупанты ходили от хаты до хаты, присматривались к хуторянам и требовали: «Матка, млеко унд яйко, унд шмальц!» Люди выносили и молоко и яйца, хорошо понимая, что нежданные гости и сами могут это добыть, перевернув все вверх дном в хатах, сараях, хижках и вообще во всех закутках, так лучше быть от греха подальше.
А перед тем, услышав еще издали гул автомашины и стрекот мотоциклов, Евдокия забеспокоилась.
— Тетя, мне надо спрятаться…
— Да куцы же ты побежишь? — всплеснула руками Дарья Петровна. — Степь кругом, все как на ладони!.. Да и они, немцы-то, не начнут с бухты-барахты хватать… Мы, чай, не солдаты…
— Забыла — у меня отец коммунист?
— Так а где он теперя — у могиле!
— Фашисты на это не посмотрят… Да и дядя Илья хоть и беспартийный, но был на хуторе бригадиром, так что и к тебе, тетя, они могут придраться…
— Ой, Господи, Царица Небесная, спаси и помилуй! — запричитала Дарья Петровна, крестясь. — Ну, беги скорее через сад, через сад, в ту вон балку, там кустов терну много, спрячься в них, хрипы в колючки не полезут… А я свое отжила, меня не тронут… Беги!
Они расцеловались, и Евдокия бесшумно скользнула в сад и быстро оказалась в густой степной траве. В балку она не побежала, боясь быть увиденной, а упала в жесткий бурьян и затаилась. Домой вернулась лишь к вечеру, когда на хуторе утихли голоса и автомобиль с мотоциклами утонули в далекой пыли.
— Да где же ты так долго пропадала? — встретила ее испуганная Дарья Петровна.
— В траве лежала…
— Немцы, слава Богу, никого не тронули… Нахапали еды и укатили, чтоб она им поперек горла стала…
— Боялась я, — Евдокия зачерпнула в колодце-журавле ведро холодной воды, сперва жадно напилась, а потом умылась. — Вас не тронули, тетя, а меня… не знаю… Нет, мне с фрицами лучше не встречаться… Дура я, дура, тетя, — с грустью продолжала Евдокия, — уехала бы с Иванкой на Дальний Восток — никакой фашист не дотянулся бы до меня… А я Ваське поверила, души в нем не чаяла, ночью сюда, в степь, одна к нему спешила, а он взял и уехал и ни словечка о себе… Забыл! А может, и не любил вовсе, наигрался со мной и кинул, как ненужную тряпку…
С приходом оккупантов жизнь в Нагорном внешне мало чем изменилась. Завоеватели не лютовали — видимо, причин для этого еще не появилось. Солдаты прошедших по Нагорному воинских частей собрали свою дань в виде «яйко и млеко», а редкое немецкое начальство, приезжавшее из Красноконска, грабежи не устраивало, присматривалось. По меткому замечанию Митьки, Нагорное, поджав хвост, молчало, ждало, словно пес, когда фашисты огреют его по морде, — может, тогда и очухается, зашевелится.
Другие новости будоражили нагорновцев: в село один за другим стали возвращаться призванные ранее на фронт. Первым обрадовал свою семью Федул Кряков. Утешив родных и близких и выйдя из хаты, он по привычке уселся на завалинке и объяснил собравшимся любопытным соседям, как ему удалось демобилизоваться из армии.
— Под Харьковом меня взяли в плен, — вспоминал он и качал головой. — Сколько там наших полегло — страсть!.. А еще больше попало в окружение. Загнали нас, как волов за железную изгородь, колючую такую — не уйдешь!.. Ну, думаю, не видать мне больше Нагорного, бабы, детишек и всех жителей, вас то есть… А тут случай подвернулся: немцы стали интересоваться, кто какую фамилию имеет… Если хохлатскую, то есть украинскую, — по домам отпускали, а коли какая другая, особливо москальская, — оставляли в плену… Мне сосед, умный человек, вместе на травке сидим, горе горюем, кажа, давай, мол, в хохлов превратимся… Да как же это, удивился я, а он смеется: проще пареной репы…
Собравшиеся у завалинки слушали раскрыв рты: верили и не верили Федулу, но больше верили, иначе как понять, что он живой и невредимый сидит теперь у своей хаты и лясы точит? А правда заключалась в том, что, захватив Украину, гитлеровцы были почти уверены в покорности населения, которое станет дармовой рабочей силой и на месте, и в Германии, когда молодых отсеют от пожилых и туда угонят. Избавившись от коммунистов и евреев, людьми можно будет повелевать, как послушными рабами. Резкое сокращение славян на их исконных землях — это было следующим этапом освоения захваченных территорий. А до того аборигенов следовало заставить работать на гитлеровский рейх. Вот почему принимались меры по выделению из огромного количества взятых в плен лиц украинского происхождения.
Федул не сразу смикитил, как это можно в одночасье превратиться из москаля в хохла.
— Моя настоящая фамилия Кононов, — объяснял ему сосед. — Но документов у меня никаких нет, в бою потерял… Да и мало ли что! Война!.. Скажу, что я Кононенко… Поверят!..
— А я? — оживился Федул.
— А ты кто по фамилии?
— Кряков Федул — Федор Афанасьевич Кряков…
— Ну, так вот… Ты — Кряковенко! Документы порви или закопай в землю, задницей их придави, как я. Только смотри, не ошибись, когда спрашивать станут, не то… сам знаешь…
— А ежели прикажут: говори по-нашему, по-хохлацки? — усомнился Федул.
— Не прикажут, — успокоил его Кононов, — на Украине почти половина населения говорит по-русски, не зря же юг Украины назывался Новороссией — здесь, изгнав турок, селились русские…
— А-а, — произнес Федул, хотя так ничего и не понял из сказанного товарищем по несчастью.
Разделять пленных по национальностям помогали два украинских переводчика — обычные полицаи, один толстый и рыжий, почти медный Грицько, а другой чернявый и тощий Петро, знавшие с пятого на десятое немецкий язык. Рыжий держал в руках немецкую листовку и все пытался объяснить тощему ее содержание.
— Мы, Петро, теперь не пролетарцы, как были при Советах, а господа украинцы… Так в листовке немцы и пишут… Понял?
— Ну, ты, может, и похож на господина, вон пузо поверх штанов прет, а я… — безнадежно махнул рукой тощий. — Скелет! Нияк не похож на господина! Параска моя не поверит, что я господин, скажи ей, что я господин украинец, так она еще и кочергой огреет… Она у меня такая — жинка чисто украинской породы!..
— Но тут вот пишут, что мы потомки вольных казаков! — тряс рыжий листок перед носом тощего.
— Это каких казаков? Запорожских?
— А то чьих!
Разговаривая, полицаи приблизились к соседу Федула.
— Ты кто? — уставился рыжий на пленного, словно видит перед собой впервые в жизни человека.
— Кто, я? — прикинулся ничего не понимающим Кононов и стал по стойке «смирно», показывая тем самым свою полную покорность и готовность служить хоть самому дьяволу, лишь бы вырваться из-за колючей проволоки.
— Да, ты, морда, отвечай! — полицай тряхнул винтовкой, висевшей за спиной. — Ну?
— Я… Кононенко Павел…
— Витькиля родом? Откуда, спрашиваю?
— С пид Билой Церкви…
— Наш, — кивнул толстый полицай тщедушному и низкорослому, который всем видом показывал, что наконец-то и он добрался до власти, и, обернувшись, что-то сказал немцу, равнодушно взиравшему на пленных и кивнувшему головой в знак согласия с полицаем. — Иди во-он туда, — указал полицай Кононову на выход из лагеря, где пленных уже не проверяли больше.
— Спасибо, добрые люди, — поклонился Кононов полицаям.
— Ступай вже, добрый, ступай, — махнул рукой Петро.
Кононов не спеша направился к указанному проходу из лагеря.
Затем полицаи медленно приблизились к Федулу. Рыжий долго вглядывался в его лицо: годится он в господа украинцы или нет. Рожей Федул на вольного казака никак не смахивал, так непонятно было, на кого и на что: ни Богу свеча, ни черту кочерга.
— Говори, кто ты! — повернул рыжий ухо к лицу Федула, чтобы лучше слышать ответ.
— Я? — вылупил Федул глаза на полицая.
— О, бачишь, Петро, очи у него як у валуха, — усмехнулся рыжий и сплюнул под ноги Федулу. — Ну не я же! — поднял кулак, вдруг рассердившись, полицай. — Как твое намен? — спросил он, произнося немецкое слово, услышав которое, фашист, стоявший рядом и с редким равнодушием взиравший то на полицаев, то на пленного, одобрительно кивнул головой.
— Чего?! — испугался Федул, думая, что все пропало.
— Я же говорю, валух!.. Фамилия как?
— Моя фамилия?… Так я же Кряковенко, — не веря в успех, промямлил Федул.
— Родом виткиля?
— Так я же из Муховки, там тоже церковь… — помня ответ Кононова о Белой Церкви, хотел сказать он «есть», но вдруг вспомнил, что церковь эта давно стала колхозной кладовой, без колокольни и купола, как человек из сказки — без головы и рук, и поспешил произнести: — Была… Большевики ее… того самого… — сделал он характерный жест, мол, разрушили.
Полицай серьезно задумался, почесал у себя за ухом, вспоминая, где это на Украине такой город — Муховка.
— Эй, Петро, — обернулся рыжий к напарнику, — где находится эта Муховка?
— Муховка? — переспросил тот, наморщив лоб, мучительно думая. — А черт ее знает, Грицько… Наверно, где-то есть, я даже слышал как-то… У нас на Украине этих Муховок, как летом мух над кучей навоза… На Украине все есть…
— Вали отсюда, — толкнул рыжий Федула, — вон к тем воротам…
Еле сдерживаясь, чтобы не побежать, Федул медленно зашагал в указанную сторону. Рыжий долго и внимательно смотрел ему во след.
— А мне, Петро, все-таки кажется, — рассуждал он, — мы москаля освободили… Ну какой он господин украинец!.. Крикуненко — от крик…
— Нет, — покрутил головой тщедушный, — он не Крикуненко, а Хряконенко, от слова «хряк»…
— То-то я заметил, что хрюкало у него москалячье…
— Разве можно по хрюкалу определить, кто есть кто?… У всех свиней одинаковое это самое… хрюкало… А он человек!
— Э, не кажи, Петро, украинская свинья на других свиней никак не похожа: у нашей свиньи глаза быстрые, хитрые… A-а! Наши свиньи самые умные на свете…
— Хиба сало… — усомнился тщедушный.
— Сало тоже самое вкусное, — рыжий задумался и спросил напарника: — А скажи, Петро, як ты думаешь, похож вин на господина украинца? — он явно сожалел, что отпустил подозрительного Кряковенко.
— Ни, — отрицательно покрутил головой Петро. — Ни в жисть!..
— Я те ж кажу, — еще больше усомнился в правильности своего подозрения Грицько. — А на господина потомка казаков вин похож?
Петро внимательно посмотрел во след косолапо, по-медвежьи удалявшемуся Федулу.
— Ни-и! — еще более категорично протянул он, сделав губы трубкой. — Який же вин казак без селедця и усив?
— Те ж и я кажу!.. Морда кирпича просит! Москаль! — окончательно решил Грицько и задумался. — Хиба ж догнать его?
Но Федул уже скрылся в массе пленных, среди которых отыскать нужного человека было бы не легче, чем иголку в стоге сена.
— Хай вже, — махнул рукой Петро и опять встряхнул надоевший ему карабин, висевший на ремне через плечо.
Грицько тоже махнул рукой и стал допрашивать следующего пленного.
— Фамилия? — пленный на секунду замешкался и вопросительно посмотрел на полицая. — Фамилия, кажу! — рассердился Грицько.
— А! Воробьев, — улыбнулся пленный. — Воробьевы мы…
— Москаль! — убежденно сказал полицай.
— Сам ты москаль! — теперь уже вспылил Воробьев. — Я из Черкасс!..
— Так я ж по морде бачу — москаль!
— Так и мне твоя морда не очень нравится… Черт знает какая, определить нельзя, то ли человечья, то ли черт знает какая… Кстати, сам-то ты кто по фамилии? А? — пошел в наступление Воробьев на стушевавшегося полицая.
— Я Горобець! — защищаясь, ответил Грицько, даже оробев и очень желая посмотреть на свое лицо, почему оно вдруг стало черт знает каким.
— Ну, вот, — рассмеялся пленный, — по фамилии мы с тобой, оказывается, сыновья одного батьки-недотепы… Мы родные, кровные братья!.. Воробьев и Горобець — одно и то же… А ты — москаль!
— Не ври, гадюка! — со зла Грицько даже топнул ногой, поднимая пыль, и сунул кулак под нос Воробьеву. — Я у батьки один сын!
— Один и тот недоношенный! — ехидно усмехнулся пленный.
Полицай от неожиданности открыл рот, но закрыть никак не мог, вспоминая, когда и куда нес его батька, но так и не донес.
— Я тебя, морда! — наконец нашел он подходящее на все случаи конфликтных ситуаций универсальное слово, но пленный и тут перебил его.
— Я вот пойду к начальству, — пригрозил он серьезным тоном, — и расскажу, как ты, морда, — он сделал ударение на этом слове, — специально выдаешь единокровных украинцев за москалей, чтобы навредить новой власти, растранжирить ее рабочую силу. Она тебе покажет настоящую запорожскую сечь: так высекут, что до конца своей поганой жизни не сможешь сидеть!.. Понял?
— Грицько, да хай вже вин иде, — взмолился перепуганный не на шутку Петро. — Ось же дурень! — и он пальцем покрутил у своего виска.
— Те ж и я кажу, — осторожно отступил шаг назад от агрессивно настроенного пленного Грицько, подумав, зачем рисковать из-за какого-то Воробьева. — Иди вже, доношенный! — произнес он с явной обидой за то, что тот назвал его «недоношенным», а за что, он так и не понял. А солдату, который, казалось, без интереса наблюдал за сценой, объяснил: — Наш… свой… вин унзер, господин немец…
— Я, я, морда! — радостно кивнул немец, который это слово слышал так часто от полицаев, что уже воспринимал его как «наш» или «свой».
А Федул к этому времени уже смешался с группой «счастливчиков» и спустя несколько дней оказался дома. Шел по наитию на восток и добрался все-таки до Нагорного. Слушали его соседи и удивлялись: отродясь Федула считали тупым, а он, поди ж ты, так лихо обкрутил полицаев! Не у всякого нашлось бы столько ума, чтобы выбраться из-за колючей проволоки.
Днем позже в Нагорное возвратился и Антон Званцов, который прямо, без обиняков объявил всем:
— А зачем мне за Дон драпать, когда дом рядом!..
— Так это же дезертирство, — укоризненно заметил Афанасий Фомич.
— Ерунда, дядя Афанасий! — ответил Антон. — Все разбежались, как клопы по своим щелям… Вся Красная армия в бегах… Я один, что ли, должен был остановить этакую лавину немцев? Да, — вдруг переменил он разговор, — я Зинку ищу, не у вас ли она?
— Нет, я ее не видел… Пожалуй, несколько дней не видел… К нам она не приходила… Поищи, может, где у соседей и не знает, что ты пришел… Вот обрадуется!
Пока заглядывал к соседям, разыскивая жену, Антон много правды и неправды узнал о проделках Зинаиды в то время, пока он находился на фронте. Подойдя к своей хате, он увидел на пороге жену, и она с плачем бросилась к нему навстречу, обхватила за шею, стала целовать. Он отворачивал лицо и легко пытался отстранить ее от себя. А войдя в дом, грозно нахмурив брови, потребовал:
— Ну, рассказывай…
— Да о чем же, Антошенька?
— Как жила без меня…
— Как же — плохо!.. Кому ж хорошо без мужа…
— А мне казали, что тебе плохо не было…
— Это как?
— Председатель, этот Прошка, скрашивал твое существование… Вожжалась ты с ним!..
— Ой, да брешут это все! — Зинаида пыталась сесть Антону на колени, но он отодвинулся от нее. — Ей-богу, брешут… Скажи, кто тебе наболтал, я тому зенки выцарапаю, а коли баба — виски паскуде оборву. … Завидуют, что ты вернулся, а их мужья нет, — вот и придумывают небылицы…
— Ночью с тока не уходила с ним?…
— По полю ходила, когда отдыхали, что ж я, за скирду не могла забежать по нужде?… И он ходил, наверно, не знаю, не видела…
— Разберусь, — встал Антон с лавки. — И если правда — убью Прошку или лучше оставлю его без последней руки, и тебе не поздоровится…
— Да убивай уж заодно и меня, — Зинаида опять повисла на шее мужа, коленями крепко стиснула его ногу, прижалась всем телом. Тут уж Антон не выдержал, подхватил ее на руки и почти кинул на кровать, снимая с нее юбку и кофту.
А еще через неделю у двора Званцовых остановился Егор Гриханов и окликнул Афанасия Фомича, который, чертыхаясь, никак не мог расколоть сучковатую чурку: не хотела та колоться, хоть ты лопни! Даже тяжелый колун ее не брал. Но не из таких был Афанасий Фомич: с молодых лет он придерживался принципа-на любое дело сперва надо рассердиться, тогда уж оно само пойдет. Проливая ручьи пота, он все-таки решил во что бы то ни стало сокрушить корягу и с торжеством победителя кинуть ее в жарко пылающую русскую печь, в которой Анисья Никоновна, ловко орудуя рогачами и кочергой, варила борщ, кашу и на больших капустных листах, положенных прямо на спод печи, пекла румяные буханки хлеба.
— Хватит тебе пот лить, Афанасий Фомич, — держась здоровой рукой за калитку, сказал Гриханов. — Пойдем начальство выбирать…
Афанасий Фомич распрямился, кинул с досады колун в сторону и вытер потные руки о подол ситцевой уже непонятно какого от времени и изношенности цвета рубахи.
— Здоров будешь, Егор Иванович, — кивнул он и подошел к калитке. — Болит рука? — вдруг спросил он и сам удивился — зачем спрашивать: рана на руке, конечно же, болит.
— Ноет, вражина, — поморщился Егор. — Особливо на перемену погоды…
— Ну как же! — согласился Афанасий Фомич. — На погоду и здоровые кости ломит, а уж рана… само собой… Долго еще будет!.. А на собрание я не пойду, — вдруг решил он. — Что мне там делать… И нездоровится что-то, Егор Иванович… Без меня старосту выберите… Хоть бы Свирида Кузьмича, самый что ни на есть подходящий…
— Я тоже так кумекаю, — Егор поправил солдатский ремень на животе. — Ну, кто будет старостой — понятно… А еще на должности полицейских выдвинуть кого-то надо…
— Ну, я в полицаи не гожусь — стар, — почесал под бородой Афанасий Фомич. — Выдвигайте, кто помоложе…
— И то верно, — согласился Егор. — Ну, я пошел, Афанасий Фомич, неудобно опаздывать…
— Иди, иди, — махнул рукой Званцов. — А я корягу все-таки доконаю…
Понял Егор, что Афанасий Фомич здоров, как бык, просто не желает идти на собрание односельчан: или ленится, или, скорее всего, боится, но не чужой власти, а своей, советской, — вдруг она возвратится!.. Только вряд ли Красная армия погонит немчуру назад — сила у нее не та. Да и есть ли она, эта Красная армия, или уже рассеялась? Германцы теперь уже за Доном, а может, и за Волгой. Советского Союза больше нет! Болтают, что немцы (может, это и враки) на этот раз Москву все-таки захватили. Может, и врут! Но сам эсэсовский гауптман Эрлих Эккерт хвалился. Так что бояться надо не кого-то там, а чужаков, в их власти теперь судьба и жизнь каждого русского человека.
С этими невеселыми мыслями Егор и пришел в клуб на собрание, которое было немногочисленным. Но среди собравшихся, к своему удивлению, он увидел Антона Званцова. Вот те раз — он же собирался в партию вступать и на тебе — старосту и полицейских избирать явился!.. Антон был веселым и занял место в первом ряду. За столом на сцене, где уже висел портрет Гитлера в военной форме, рядом со Свиридом Кузьмичом сидели эсэсовец Эрлих Эккерт и еще два незнакомых немца. Огрызков показал кивком головы Эккерту на Антона, и они долго и оживленно о чем-то говорили, после чего эсэсовец уставился совиными глазами на Званцова, отчего тому стало не по себе и он заерзал на скамейке, почувствовав что-то не совсем ладное. Но не поднялся, не ушел, а приготовился бороться за место в новой жизни. Наконец Свирид Кузьмич не выдержал, он даже встал из-за стола.
— Антоха… Антон Перфильевич, — обратился он к Званцову, — это как же получается: ты такой активист, без мыла лез во власть, я имею в виду большевистскую, в партию просился, да тебя не взяли, а теперь сюда пришел?
— Правильно, Свирид Кузьмич, не взяли меня в коммунистическую партию, — обрадовался Антон (Огрызков, сам не ведая того, подсказал ему ход рассуждения). — Значит, я не годился в их партию… И вообще… А идти мне больше некуда, Свирид Кузьмич, — поднялся Антон с места, поглядывая то на эсосовца, внимательно слушавшего его, то на нагнорновцев, которым тоже было очень интересно узнать, почему он, вчерашний борец за колхозные порядки, пришел на собрание. — Я ведь из Красной армии ушел сам, ну, как это сказать…
— Дезертировал! — подсказал Огрызков.
— Верно, что скрывать… Так куда же мне идти? Надо прибиваться к одному какому-нибудь берегу… Я выбрал новый берег!.. А насчет активности, так я скажу: служил нашим, послужу и вашим… В партию я, действительно, не вступил…
— Потому что не взяли! — язвительно хохотнул Вавила Сечкарев.
— Потому и не взяли, Вавила, что я для вида только суетился… Господин офицер может меня понять, — обратился он к эсоссовцу, — жизнь была такая: надо было притворяться, чтобы черный воронок под окна не подкатил, то есть чтобы не арестовали и на Соловки не сослали…
Огрызков и эсэсовец снова о чем-то переговорили, и офицер согласно кивнул головой — объяснение Антона ему понравилось: дезертир — куда ему теперь податься, будет служить немецкой власти.
— Садись, — сказал Свирид Антону.
Но, положа руку на сердце, Антон должен был признаться, что, несмотря на все старания, его каждый раз отодвигали на задний план, держали вроде запасного. Не однажды пытался он вступить в партию, преследуя при этом прежде всего свои личные амбиции, но это было уже не время революционного угара, когда в ряды партии большевиков принимали любого, особенно если он был из бедняков. Грамотность, интеллектуальный потенциал человека мало что значили, главное, чтобы вступающий имел острое классовое чутье. В предвоенное время от членов партии стали требовать новых качеств, которые у Антона напрочь отсутствовали: с одной стороны, он шумел, суетился, а с другой, в конкретных делах не проявлял ни трудолюбия, ни умения доводить до логического завершения порученное задание, к тому же злоупотреблял спиртными напитками и без конца волочился за женщинами, пока наконец не женился на Зинаиде, которая и попыталась взять его в ежовые рукавицы.
Процесс выбора старосты был недолгим. Главой Нагорного стал, как и предполагали жители села, Свирид Огрызков. На собрании было объявлено о том, что колхоза больше нет, но есть община и все работают в ней, как и прежде. Все, что есть в хозяйстве, принадлежит Германии. Хлеб было приказано обмолотить и сдать оккупационным властям. А до этого строжайше запретили даже молоть зерно, что вызвало большое недовольство старосты, поскольку он надеялся пустить ветряк и брать с крестьян гарцы зерном. Трудиться в общине надлежало под жестким надзором полицаев, кандидатуры которых должен был назвать староста — именно из тех, кого он считал надежными и верными оккупационным властям.
В тот же день Свирид Кузьмич созвал бывших единоличников, поставил на стол бутылку самогона, налил в граненые стаканы ее содержимое и произнес тост за новую жизнь.
— Вспомним, как жили мы прежде, до большевиков, — добавил он после того, как все выпили спиртное.
Приглашенные закусывали, но молчали. Поэтому Свирид первым прервал тягостную паузу и стал предлагать должности полицейских.
— Как ты на это смотришь, Демид Савельевич?
— Как!.. Пока никак, Свирид Кузьмич, подумать надо, — пожал плечами Казюкин. — Нельзя в таком деле с бухты-барахты… Да я и болящий, ни врачи, ни Власьевна не помогают — кашель замучил, ночами спать не дает, зараза! — и сильно закашлялся.
— Болезнь твоя пройдет, а думать тебе нечего, имеешь одну дорогу — идти в полицейские…
— Почему так?
— Нюрка заставит… Она, поди, Эрлиху Эккерту дюже понравилась, — ехидно усмехнулся Свирид. — Они теперь — не разлей вода! — Демид от стыда опустил глаза. — А ты, Григорий Борисович? — повернулся староста к Шапкину. — Что скажешь ты?
— Я тоже… повременить надо…
— Да что с вами, мужики?! Трусите?
— Не то чтобы, Свирид Кузьмич, — пробормотал Казюкин. — Но ты только не обижайся на нас…
— Да разве ж мы мало перетерпели от этих… голодранцев! — воскликнул возмущенный староста. — Вспомните!.. Мы Лыкова хотели из-за угла шлепнуть… А теперь, когда наступила наша власть, вы, как раки, задом пятитесь от нее…
— Оно так, Свирид Кузьмич, — глубоко вздохнул Шапкин. — Мы все помним… Но тогда вражда была между нами, жителями одного села, между своими людьми… Мы же были не против всего народа!.. Пентелька Жигалкин был не в счет, также и Алешка Лыков… А тут супротив всего народа, супротив всей страны выступать… Легко сказать!.. Погожу малость.
Пришлось Свириду долго беседовать и с Захаром Денисовичем Тишковым.
— Вспомни главное, Захарка, столько ты пострадал от советской власти!.. Тебе первому надо идти ко мне помощником…
— Потому и боюсь я, Свирид Кузьмич, что много пострадал, — покачал рыжей головой Захар. — И пострадал я из-за своего дурацкого «ага»… Язык мой некому было еще ранее укоротить, не подсказал никто, свыклись… А власть, она разная была, к примеру, Жигалкина Пентельку я не почитаю за власть, так, трепло собачье… Пострадал я понапрасну, это ты верно напоминаешь, в тайге не одну сосенку свалил, в землянках мерз, от баланды не согреешься… Да!.. Было!.. Но помощником твоим быть я не могу, не те годы и сила уже не та… Я уж как-нибудь: тише воды, ниже травы… Как суслик в землянке своей отсижусь…
— А что грызть-то будешь, суслик?
— Что Бог даст, Свирид Кузьмич, Бог милостив…
— И все-таки плюнь ты на землянку, — властно махнул рукой Свирид Кузьмич, который никак не мог понять, почему этот репрессированный, ни за что ни про что зло наказанный советской властью человек увиливает от его предложения. — Молоканку из твоей хаты выбросим к едреной бабке, входи в свои полати и живи на здоровье… Аппараты, что стоят там, я вчера проверял, выбросим ко всем чертям… Я их к себе приберу, может, еще пригодятся… А ты хватай под руку свою Акулину-и в дом!.. Хватит в норе горе мыкать! Так что иди в полицию, форму получишь, винтовку, зарплату… марками!.. Понял, не бумажками с нарисованным лысым Лениным, а немецкие настоящие деньги?… И плетку дадим…
— Плетку?! — поднял густые рыжие брови Захар. — Зачем плетку?
— Чудак человек! — воскликнул староста. — Это в советские времена уговаривали работать как следует, а нынче вместо слова — плетка!.. С этими голодранцами по-другому никак нельзя… А перетяни как следует поперек спины — сразу любой станет стахановцем без плакатов и орденов…
— Нет, — решительно покрутил головой Захар, — я для энтого, Свирид Кузьмич, не гожусь… И дай мне отдохнуть от каторжных работ, — попросил он.
— Отдохнуть дам, — охотно согласился староста. — Но и ты за это время обмозгуй то, о чем я тебе сказал, и решай… Да что тут решать, — вдруг возвысил он голос, — одна у тебя дорога — в полиции служить…
Захар Денисович, вздрагивая всем телом и тряся жиденькой цвета меди бородой, закашлялся в кулак, что делал он тогда, когда сильно волновался и не мог ничего толкового в свое оправдание сказать. Так они, не договорившись, и разошлись в тот день.
Следующим, на кого пал выбор Свирида, был Егор Иванович Гриханов. Сначала он наотрез отказывался идти в полицаи, ссылаясь на раненую руку и вообще на то, что он ни по своей грамотности, ни тем более по характеру не годится для такой высокой должности.
— Что я буду с одной рукой делать-то?… Стукнет кто-нибудь по болячке — света белого не увижу, — жаловался Егор, гладя здоровой рукой перевязанную много раз стиранным Аграфеной Макаровной или Екатериной бинтом больную руку. — Не смогу я, Свирид Кузьмич, уж извини…
— Не боги горшки обжигают, Егорка, — староста вежливо усадил Гриханова за стол, поставил бутылку с жидкостью коричневого цвета. — Вот… коньяком называется!.. Водка для высоких людей, а не для нашего брата… Слыхивал когда-нибудь?… Коньяк! Сам гауптман Эккерт пил и вот этим закусывал, — Свирид положил рядом с бутылкой кусочек шоколада. — Как близкому другу даю, не жалею… Попробуешь? — кивнул он на бутылку.
— Ну, коли Бог дал, почему бы и не попробовать, Свирид Кузьмич, — глаза у Егора разгорелись, рука сама потянулась к граненому стакану.
— Полный стакан я тебе не налью, Егор Иванович, — предупредил Свирид, взяв со стола бутылку и на свет в окне поглядев сквозь жидкость прищуренным одним глазом. — Как горит на свету, как горит!.. Эту штуку пьют понемножку, прикусывая вот этой чиколадкой… Я сам видел! — Он налил немного в стакан Егора, затем не спеша — себе на капельку больше. — Давай, но не одним глотком, потихонечку, тяни в себя… губами… Так важные люди пьют!
Выпили, как советовал староста, отщипнули по крошке шоколада, пожевали, молча и медленно, как волы траву за стойлом на привязи.
— Сладко, — наконец прошептал Егор, облизывая губы, — немножко пивнул, а голова уже ходором, — сознался он не без удовольствия. — А нашего самогона три стакана тремя глотками выдую и хоть бы хны… Ни в одном глазу!..
— Оттого и не в глазу, что тремя глотками, а ты попробуй маленькими глоточками — с полстакана окосеешь…
— Не пробовал, — признался Егор, — ну как же можно вытерпеть, чтобы маленькими глоточками…
— А немцы терпять… Живут же хрицы! — восхитился Свирид Кузьмич и вдруг приблизил потное, раскрасневшееся не от коньяка, а от возбуждения лицо к лицу Егора. — Справедливые они, Егорка! — он легко стукнул кулаком по дубовой, бесчисленное множество раз видавшей жирные и хмельные застолья крышке стола. — Ветряк мне возвратили! Только молоть пока нечего, на зерно люди истощились, колхоз не давал, все под Митькину гармошку в Красноконск увозили, будь они неладны…
Правда, и мне пока запретили пускать ветряк, хоть у кого и зернишка малость осталось припрятанным в сусеке или, скорее, в земле закопано… Нехай пока стаскивают с чердаков забытые ступы и толкачи, готовят муку, на лепешки хватит… А тем временем все уляжется: большевиков разобьют… Не веришь? — уставился Свирид покрасневшими глазами на Гриханова. — В пух и прах разнесут! Вона у них какая техника!.. А там и я ветряк пущу, нехай крыльями махает и людей созывает… Помнишь, как он крутился до революции?
— О-о! — развел руками Егор.
— То-то же!
Выпили еще по глотку, а оставшийся коньяк Свирид закрыл пробкой и отставил в сторону.
— Так он и после того… вертелся, — сказал, не спуская жадных глаз с бутылки, Гриханов.
— При нэпах-то? Крутился! Да еще как… Так что, Егор Иванович, тебе самый раз в полицейские податься…
— Это почему? — Егор шумно вдохнул в себя воздух, к влажному пальцу здоровой руки приклеил валявшуюся на столе кроху шоколада и слизнул ее.
— А потому! — поднял палец вверх Свирид. — Тебя из колхоза за твою же скотину, как скотину, выгнали: иди, мол, кошелки плети… Это раз! А что — не так? — в ответ Егор согласно кивнул головой. — Нынче пришел домой, раненный в руку… Можно сказать, ты честно воевал!..
— Честно! — поднял отяжелевшую голову Гриханов.
— Ну вот!.. А тут ехидничают, злые слухи распускают, будто ты, Егор Иванович, сам себе руку прострелил, чтобы от фронта улизнуть, пошел, мол, на дезертирство… Это уже два! Сколько можно терпеть такие издевательства, а? И три! По всем приметам мы скоро будем свояками: у меня Оська, у тебя Катька — чем не пара?
— А… а… Нюрка Демидкина как же? Вроде бы у вас все уже сговорено? Пропой, люди кажут, уже назначен…
— Э! — отмахнулся Свирид. — Забудь! — И опять близко придвинулся к Егору, прошептал, боязливо оглядываясь на дверь и окна: — Эта Нюрка с немцами свазжалась… Да!.. С самим… как его, бишь Херлихом!.. Для нас Нюрка теперь… отрезанный ломоть… Да и мой Оська к ней не благоволил, будто чувствовал, что она с другими мужиками снюхается… Ну, как ты, поможешь мне али что?
— Подумаю, — нетвердо произнес Егор.
— Да что тут думать, я вот пишу тебя в список полицаев — и ставлю точку! — записал он что-то в ученическую тетрадку в косую линейку. — Ты первый у меня! — подмигнул староста Гриханову. — А первому и честь первая: получишь казенную одежу, винтовку, плетку, а как же — всю амуницию, как и положено в военное время, и еще дадим тебе… аванец… Марки дойчные, по-нашему немецкие. Понял? Это тебе не кошелки плести! Плетешь, а сам не знаешь: продашь ты их или бабка на двое сказала, али за пустяшные трудодни в колхозе спину гнуть… У нас все аккуратно!.. Ну, как водится у немцев…
— Ладно, Свирид Кузьмич, — опять мотнул головой Гриханов, — я им припомню моего Князя…
— Мы им все припомним! — обрадовался Огрызков.
В тот же день Антон Званцов сам пришел к старосте и предложил свои услуги.
— Буду полицаем, только с условием: ты дашь мне винтовку, — потребовал он.
Свирид усомнился: очень уж быстро Антон потребовал оружие.
— Так уж сразу и… винтовку? Может, пулемет? — съехидничал он.
— Пулемет тяжелый, лучше винтовку, — не обратил Антон внимание на ехидство старосты. — Хочу найти и расстрелять однорукого Прошку…
— Председателя?
— А кого ж еще!.. Я его и под землей найду… Небось, в лесу в землянке сидит, партизан задрипанный…
— За распутную Зинку мстить решил?
— Сначала за то, что он коммунист и партизан, а после и за нее, — сознался Антон. — Как подумаю, что он и она на стерне… Ничего, Свирид Кузьмич, для начала я оторву у него этот самый… Да, оторву, нанижу на палку и пронесу по всему Нагорному, пусть все видят! И расстреляю… прямо в его дурацкий лоб!..
Он уже не раз устраивал жене выволочку, бил чем попало, и она вынуждена была признаться, что ходила с председателем ночью к лесу, подальше от людских глаз, но она не виновата, это он, Прокофий Дорофеевич, заставлял ее спать с ним, грозился, хотя она не знала за что, арестовать ее и отдать под суд.
— А я перед тобой, Антоша, и перед народом, как стеклышко, — лила она ручьи слез по щекам. — Как перед Богом клянусь…
С этого момента ненависть к бывшему председателю колхоза у Антона нарастала девятым валом. Он интуитивно знал, что Конюхов не уехал вместе со всеми в тыл, прячется где-нибудь в лесу или даже в Нагорном, и задача стояла — найти его во что бы то ни стало. И для этого послужить в полиции было бы совсем неплохо — глядишь, отметили бы за старательность и заодно отомстил бы за жену, да и себя утешил бы, утолив свой разыгравшийся гнев.
Староста, посоветовавшись с оккупационной администрацией района, теперь ставшего вновь уездом, изложив там подробную биографию Антона, предложил зачислить его в полицаи.
— Деваться ему больше некуда, — подвел черту Свирид Кузьмич.
Комендант уезда, человек высокого роста с узким чехоточного цвета лицом, пронзительными глазами из-под очков, Людвиг Ганс фон Ризендорф, сидя в мягком кресле за широким столом с телефонами, внимательно выслушал стоящего перед ним Огрызкова и мотнул головой.
— Под твою личную ответственность, староста — сказал он через переводчика, услужливого Генриха Кранца. — Присматривай за ним…
Появлялись в Нагорном и другие полицаи, но это были люди пришлые, незнакомые, их односельчане побаивались больше, чем своих, которых без свидетелей можно было бы послать куда подальше. При незнакомцах же этих держали языки за зубами даже не в меру болтливые бабы.
Так в селе началась новая жизнь на старый лад: та же работа, как и прежде в колхозе, называющемся теперь общиной, те же поля, те же фермы. По утрам не бригадиры и председатель, а полицаи бегали по улицам, размахивали плетками, выгоняли из хат мужиков, подростков, женщин, не успевших сварить завтраки и обеды. Староста объявлял, что молодых на работу в Германию из Нагорного забирать пока не будут, но если они станут лодыря гонять, то немцы пересмотрят свое отношение к ним.
— Трудитесь здесь, — утверждал он, — это тоже работа на наших избавителей от большевиков… Нам велено быстрее обмолотить хлеб и сдать зерно немецким властям… Господин комендант уезда Ризендорф так и сказал: это необходимо для победы Германии!.. Поэтому, мужики и бабы, никаких отговорок с вашей стороны, что заняты или больные, выходите на работу все… Чтоб как муравьишки в муравейнике или как пчелы в ульях… Понятно?
Внешне казалось, что жизнь на хуторе текла мирно и даже беззаботно. Но это только казалось. Люди были напряжены до предела, все чего-то ждали и были уверены, что ничего хорошего не будет. Руки оккупантов в этот заброшенный уголок пока еще не дотянулись.
Евдокия не помнила, какое это было утро, после того как она пришла в Выселки. Она проснулась, но вставать не хотелось, нежилась в постели. Закрыла глаза, и на ее ресницы солнечные лучи, ворвавшиеся через окно в комнату, густо сыпали золотые грезы. Евдокия не услышала, как в хату вошла Дарья Петровна и тихо приблизилась к кровати.
— Ты уже проснулась? — спросила она.
— А что — немцы? — отбросила с себя Евдокия легкое покрывало.
— Да нет, — отрицательно покачала головой несколько испуганная тетка.
— Тогда что?
— Спиря вернулся, а этот зверь хуже хрицев.
— Так он же в тюрьме сидел?!
— Сидел, да сбежал, он откуда хочешь вывернется.
Спиря, то есть Спиридон Уразьев, житель хутора Выселки, был далеко известен как грабитель и насильник. Перед войной он был осужден в третий раз за очередной грабеж. И теперь вдруг оказался дома. Его возвращение никого на хуторе не обрадовало, даже его мать Агриппину Терентьевну. Увидев на пороге хаты давно небритого, сильно исхудавшего сына, она пришла в ужас и затрепетала, как листик на сильном ветру. Агриппина Терентьевна не могла вымолвить слова, стоя посреди избы с широко открытыми глазами.
— Что так плохо встречаешь родного сына, мать? — хмуро ухмыльнулся Спиря. — Иль не рада, что я освободился?… Придется смириться, и… и подавай скорее жратву, у меня во рту три дня крошки не было, живот подводит… Ну, что так смотришь, мать? Да, сбежал я, сбежал при эвакуации, видишь, нас тоже не захотели немчуре оставлять, оказывается, мы — ценность! Ну, я конвоира, — сделал он рукой характерный жест, — пусть теперь червей кормит, зараза! Но ты не бойся, искать меня никто не будет, той власти, которая предоставила мне апартаменты в тюряге, больше не существует!..
Агриппина Терентьевна с трудом оторвала одервеневшие непослушные ноги от пола, молча пошаркала на кухню и стала готовить сыну что-нибудь поесть. А Спиря вышел во двор, на крыльце сбросил засаленный пиджак и негромко рассмеялся:
— Свобода!
Первые двое суток он отсыпался, а на третьи решил прогуляться по хутору, любезно здороваясь с соседями, которые делали улыбки на неулыбающихся лицах и кланялись ему. «Восемь девок — один я», — тихо напевал Спиря, словно впервые понял, как мал его родной хутор.
В тот же день он и увидел во дворе Деминых Евдокию, которая, не обращая внимания на улицу, протирала мокрой тряпицей ступеньки крыльца.
— О! А это кто такая у нас? — подойдя к калитке, воскликнул Спиря.
Евдокия распрямилась, обернулась, стряхивая с тряпицы крошки стертой грязи.
— Какая? — сверкнула она насмешливо глазами.
— Красавица! — гигикнул Спиря и внимательно присмотрелся к ней. — Постой, постой…
— Стою, стою…
— Я тебя узнал: ты — Дуська Лыкова.
— Ну, Дуська, а что? Тетю проведать пришла, или нельзя?
— Можно, более того, надо! — сделал Спиря серьезное лицо. — Понимаю, понимаю… От фашистов прячешься на хуторе… Они давно в Нагорном хозяйничают… Отец твой, небось, деру дал в неизвестном направлении, он ведь большевик, а большевиков немцы петлю на шею и…
— Отец мой умер.
— Да что ты говоришь?! Выходит, могила его спасла, а то бы…
Евдокия ополоснула в тазике с водой тряпку и повесила сушить на перила.
— Рад был увидеть тебя, Дуська, — улыбнулся Спиря. — Я вот здорово соскучился по нашему хутору… А к тебе зайду попозже, покалякаем…
Ехидно ухмыляясь, Спиря пошел дальше по улице, насвистывая какую-то мелодию. За многие годы он, может быть, впервые чувствовал себя свободным и никого не боялся. С оккупацией жизнь его круто изменилась. А Евдокия, вдруг охваченная неведомым страхом, бессильно опустилась на ступеньку крыльца, обхватила ладонями запылавшее жаром лицо и горько заплакала: надежда отсидеться на хуторе в столь трудное время рухнула, как карточный домик. Она чувствовала, что Спиря не отстанет от нее.
Однако в тот день и вечером Спиря у двора Деминых больше не появлялся, соседи говорили, что буйно обмывал свое возвращение из мест не столь отдаленных. И в доме Деминых даже несколько успокоились. Лишь через три дня, сильно опьяневший, он вдруг вспомнил о Евдокии, отшвырнул от себя пустую бутылку и миску с едой на столе и решительно направился к дому Дарьи Петровны. Евдокия, как на грех, наводила в это время порядок в сарае, устраивала на сеновале себе постель, ибо в хате невозможная духота не давала спать, а в сарае прохладнее — со стороны степи тянуло ароматом чебреца, полыни и еще целым букетом разных трав, где-то в углу цыркал певец-полуночник, неугомонный сверчок, внизу сеновала шуршали мыши и как-то само собой забывались и немцы, и вообще война.
Евдокия не сразу заметила нетвердо шагающего по улице хмельного Спирю, поэтому не успела закрыть дверь сарая и повернуть щеколду. Спиря с силой рванул калитку, чуть не сорвав ее с петель, и, радостно улыбаясь, бросился к жертве. Инстинкт животного помутил его разум, к тому же на счету Спири было несколько изнасилований женщин и девушек. Мыча нечто непонятное, он грубо толкнул Евдокию на невысокий сеновал, где уже была разостлана шерстяная дерюжка.
— Отстань, отстань! — крикнула Евдокия, отбиваясь от насильника.
Она буквально задыхалась от разящего запаха пота и его дыхания перегаром с запахом чеснока и лука. Спиря ухватился рукой за кофточку на груди Евдокии, осталось только дернуть и порвать ее, как вдруг скрипнула дверь и в сарай с вилами в руках почти вбежала Дарья Петровна.
— Спиридон! — грозно срывающимся голосом крикнула она. — Ей Богу, возьму грех на душу!.. Отвяжись от племянницы, сатана!
— Это кто тут шумит? — поднял разбойник тяжелую голову.
Прямо на него были направлены четыре острых иглы вил. В глазах Дарьи Петровны преступник увидел решимость и неожиданно оторопел.
— Ты что, тетка Дашка, с ума сошла? — хмель быстро улетучивался из его головы. — И пошутить нельзя!..
— Брось эти шутки, Спиря, знаю я их! — продолжала наступать Дарья Петровна и это не сулило ему ничего хорошего.
И Спиря приготовился к обороне. Он встал, внимательно и настороженно поглядывая на острые, поблескивающие на свету вилы, быстро обдумывая, как выхватить их из рук разъяренной женщины. Это его намерение необъяснимым чутьем тут же определила Дарья Петровна, страх, как внезапная молния, поразил ее, и она ни с того ни с сего вдруг объявила:
— Вот Валерка возвратится…
Спиря оторвал глаза от вил и с удивлением посмотрел теперь уже на Дарью Петровну.
— Когда… когда он возвратится? — икнул он.
— Может, нынче, а может, завтра, — соврала женщина и тут же гордо добавила: — Обязательно!.. Так мне саапчили…
Никого на свете не боялся Спиря, а перед Валерием Деминым робел, поджимал хвост, хотя был старше его. И теперь лишь весть о возвращении Валерия на хутор, словно ушат ледяной воды на голову, быстро отрезвила его. Боком-боком, стараясь не коснуться рожков вил, он вышел из сарая.
— Уж и пошутить нельзя, тетка Дашка, — опять повторил он.
— Думай сперва, какие шутки шутить, — кинула Дарья Петровна в сторону вил, черенок которых словно приклеился к ее рукам. — Ты уже за такие шутки сидел… Никакая власть тебе не указ!
— Это верно! — усмехнулся Спиря. — Ни советская, ни немецкая власти мне как шли, так и ехали… Я между этих властей, как между небом и землей… Совсем как энтот вон коршун… Увидит внизу цыпленка и камнем вниз — хвать его когтями… Но по мне лучше курочку схватить, чем цыпленка, — многозначительно кивнул он на вышедшую из сарая Евдокию.
— Ступай, ступай, — сердито проворчала Дарья Петровна и указала насильнику на калитку. — Вот Бог, вот тебе порог…
А когда Спиря скрылся из вида, она беспомощно опустилась на землю посреди двора.
— Ноженьки меня больше не держат…
Женщина заметно дрожала от страха. Евдокия подхватила ее под руки и повела в хату.
А вечером она решила возвратиться в Нагорное.
— Нет, тетя, в таком страхе жить на хуторе я больше не могу, пойду домой, — сказала Евдокия.
— Но там же, сказывают, немцев битком набито! — всплеснула руками Дарья Петровна. — В каждой хате солдаты их. Не уходи! — пыталась остановить она племянницу.
— Бог не даст, свинья не съест, — вздохнула Евдокия. — Но этот Спиря… От одного его вида меня на рвоту тянет.
— Но ты же еще дочь…
— Бывшего председателя колхоза?
— Партийца!
— Отец меня не спрашивал, идти ему в партию или нет… Я-то при чем тут, тетя? Пойду, а там видно будет, чему бывать, того не миновать…
Этой же ночью перед рассветом Евдокия покинула Выселки. Добравшись до Нагорного, по пояс мокрая от росы, она огородами прошмыгнула к своему двору, звякнула на двери тяжелым навесным замком, перешагнула порог сеней — хата была пуста, и Евдокия с облегчением, не раздеваясь, плюхнулась на кровать. Решила поменьше показываться на глаза соседям, чтобы не привлекать к себе внимания. И с этими мыслями крепко заснула.
В Нагорном на бывшем колхозном дворе ладили старую молотилку, действующую от двигателя трактора через широкий прорезиновый шкив. И молотилка, и трактор ранее принадлежали Красноконскому МТС, но технику не успели эвакуировать. Люди работали теперь дважды без вины виноватые: перед немцами — как покоренные, а перед советской властью — как оставшиеся не по своей воле на захваченной фашистами территории. Последняя черной меткой будет фигурировать в автобиографиях и других личных документах, иногда не позволявших расти и продвигаться по жизни ни по учебе, ни по работе. Во всех деловых бумагах, касающихся личности, будет, как заноза в сердце, колоть вопрос: был ли на оккупированной территории? И нагорновцы — от стариков до детишек, которым в ту пору было год-два от роду, — должны будут писать: «Да».
Сами немцы в селе появлялись редко, лишь для того, чтобы пополнить свои запасы живностью и другими продуктами. Жители окружных сел уже хорошо знали так называемого заготовителя продуктов, а по существу грабителя с очень знакомой фамилией — унтер-офицера Георга Пауля Блюггера. Никого не смущало, что это был не Блюхер, расстрелянный маршал Советского Союза, а всего лишь унтер-офицер Блюггер, — фамилия все равно была знакомая! Толковали, что скоро этот заготовитель вообще поселится в Нагорном, чтобы отсюда делать вылазки и набеги на другие села и хутора. Но пока он квартировался в уездном центре.
Но через Нагорное, где главный большак проходил совсем рядом с селом, бесконечно двигались войска на восток. Кроме немецких солдат, появлялись венгры и румыны, украинские националисты дивизии «Галичина», о которых нагорновцы шептали: «Предатели!» Но особое оживление вызывали итальянцы. Это были веселые и, казалось, совершенно беззаботные люди в военной форме с винтовками за плечами, которых будто не на войну послали, а отправили в туристический поход в страну, где много снега и медведи ходят прямо по улицам городов и сел. Но никакого снега летом они здесь не увидели, ибо было так же жарко, как и в родной далекой Италии, а на вопросы, где же медведи, местные жители только недоуменно разводили руками, смеялись и показывали на бродячих собак, точно таких же бездомных, озорных и нахальных, какие бегали между оливами где-нибудь в Неаполе и соседних поселках и деревнях.
Однажды итальянская воинская часть несколько дней даже простояла за околицей Нагорного. Солдаты играли на мандолине, на губных гармошках, пели и вели оживленную торговлю всяческой мелочью с местной детворой. Взрослые жители хотя и не боялись итальянцев, как немцев, которые видели в каждом русском прежде всего партизана, или галичан, вообще питавших дикую ненависть к москалям, однако сторонились их — подальше от греха! Вот тогда-то рядовой Гуго Умберто из Тосканы и увязался за Анной. Уж больно приглянулась ему эта русская ун бел пеццо ди рагаццо, то есть красивая девушка.
— Белла! — кричал он, увидев ее издали. — Аморе мие! — И дарил каждый раз плитку шоколада.
Гуго безуспешно пытался объяснить Анне, как она ему понравилась — ин ун аккниата. Если бы Анна понимала по-итальянски, то узнала бы, что он полюбил ее с первого взгляда и его родителям она тоже бы понравилась (у них такой большой виноградник, так много вкусного вина, свадьбу сделали бы на всю Италию, гостей пришло бы множество, и он дождется этой счастливой минуты, вот только прогонит большевиков подальше за Волгу и, возвращаясь домой, обязательно заедет по пути за Анной и увезет ее с собой).
Итальянец стрекотал без умолку, а Анна, почти ничего не понимая, только улыбалась и жалела этого несколько смешного, но симпатичного, с черными, как смоль, кудряшками на голове, Гуго, молила Бога, чтобы он смиловался и уберег от пули, по существу, еще мальчика из чужой страны, видимо, действительно влюбившегося, как это часто случается у всех едва вышедших из юношеского возраста молодых людей — падать к ногам первой встречной понравившейся женщины.
В одну из душных ночей небо над Красноконском ярко озарилось, вздрогнула земля под тяжелыми взрывами. Часто заухали зенитные пушки и яростно затрещали пулеметы. Гула самолетов слышно не было, но в том, что они бомбили скопление немецких войск на шоссе рядом с уездным центром, сомнений у нагорновцев не было.
— Никак наши кукурузники сюда добрались…
— Других самолетов что-то не слыхать…
— А кукурузники без шума бомбят!
Утром догадки подтвердились. Ходили слухи, что во время ночного налета погибло много немецких солдат и разрушена техника. Утверждали, что под бомбами погиб очень важный генерал и что советский самолет все же был сбит зениткой — упал где-то не очень далеко от Красноконска. Но, поскольку среди обломков самолета летчика ни живого, ни погибшего не обнаружили, то теперь его усиленно разыскивают, по всем дорогам облавы, всюду разъезжают патрули на мотоциклах.
— Поймают, — убеждал полицаев староста, который уже начал дрожать при мысли, что сегодня сюда долетели советские самолеты, а завтра, глядишь, свалится с неба какой-нибудь десант или вообще прорвется часть Красной армии. — Летчика поймают и повесят — не сумлевайте-ся, — подбодрял он скорее сам себя, чем подчиненных ему полицаев. — И вы возгри не пузырьте под носами, увидите подозрительного, хватайте и ко мне… Я тут… разберусь!.. Только у нас он вряд ли объявится, — в голосе Свирида прозвучали даже нотки разочарования, что летчик минует Нагорное, а было бы неплохо поймать его и доставить в комендатуру, вот округлились бы глаза у Людвига фон Ризендорфа, да и отметили бы такое событие чем-нибудь очень ценным: может, разрешили бы ветряк пустить?
В полдень неожиданно тишину Выселок нарушило тарахтенье мотоцикла с коляской, на котором важно восседали двое полицейских: Злобенко и Поросятин. Закатив мотоцикл в тень, полицаи решили передохнуть с дороги: жара и пыль уморили их. Злобенко лег спиной на траву, а Поросятин уселся рядом, подогнув под себя ноги.
— Да, с фамилией тебе не повезло — Поросятин… Тьфу! — рассуждал Злобенко, жуя сорвавшую травинку. — Сразу поросячим загоном воняет! При новой власти ты можешь сменить фамилию… Немцы это позволят!
— А какую же взять фамилию, ведь это отцовская… — пожал плечами Поросятин.
— Да, отца игнорировать нельзя ни в коем случае… С тебя бутылка, поросячий сын! — вскочил Злобенко и тоже сел рядом с полицаем. — Кабанов!.. Та же суть прежней фамилии, но звучит лучше…
— Кабанов? Кабанов! — задумался, наморщив лоб, Поросятин. — Не все ли равно… и загон и… запах…
— Это верно, — согласился Злобенко. — О, есть! Кабаневский! Слышишь, как звучит — Кабаневский! Аристократ! Граф или князь… Кабаневский! Вернемся в Красноконск, предложим Фролу Емельяновичу… Но с чем мы вернемся? Зачем сюда приехали? Арестовать бандюгу Уразьева! Так что ж мы сидим, аристократ? Обходи справа, а я слева…
Спиря никак не ожидал, что за ним приедут. Он готовился к встрече с Деминым Валеркой, а приехали полицаи, которые, арестовав его, усадили в коляску мотоцикла и отвезли в Красноконск.
Под вечер, когда жара несколько спала, арестованного ввели в кабинет бургомистра Сидякина, мужчины средних лет с похожим на треугольник лбом, удлиненным тонким носом, с усиками, как у Гитлера, под ним. По характеру Сидякин был весьма злым человеком, всю жизнь до прихода фашистов терпел сплошные неудачи в карьере и в личной жизни: и жена бросила, и работы хорошей не имел, а во время оккупации пытался восполнить то, что не мог иметь до войны — деньги и власть. Но для этого от него потребовали предать Родину, и он, не колеблясь, сделал это, став подручным у новых властей. Он безбожно врал немцам, что до революции имел чуть ли не дворянскую родословную, и ему предоставили должность бургомистра. Неверную жену он оклеветал, и ее арестовали, бросили в застенки, где она теперь находилась, никто не знал. Передавали из уст в уста слухи, что он сам и расстрелял ее из мести.
Но главным лицом в кабинете бургомистра был, и это сразу приметил битый воробей Спиря, немецкий офицер по имени, как стало позже известно, Отто Хасе. Сидякин долго рассматривал арестованного, о похождениях которого не раз слышал еще до войны.
— Ты преступник, Уразьев Спиридон, я даже помню последний суд над тобой, — вспомнил Фрол Емельянович. — Кажись, судили тебя на этот раз за грабеж…
— Так точно, за грабеж, господин бургомистр, за грабеж…
— И дали тебе за него?…
— Восемь лет, господин бургомистр!
— Восемь, точно… Ну как же ты так, а?
— А что мне было делать? — вдруг на вопрос бургомистра задал свой вопрос Спиря, изучающе и с надеждой поглядывая на немецкого офицера, который, кажется, с интересом прислушивался к его словам. — Я ненавидел советскую власть!
— И потому грабил и насиловал? — Фрол Емельянович не знал, в каком ключе вести беседу с преступником, не догадывался, что по этому поводу думает офицер. — Грабил простых людей… Чем это можно объяснить?
— Это проще пареной репы, господин бургомистр, — смело и даже как-то вызывающе начал Спиря. — Своими поступками я старался доказать, что советская власть никуда не годится, что она бессильна даже передо мной… У людей возникала ненависть к этой власти!.. Вредить большевикам политически я не мог — безграмотный, поэтому вредил, как умел, — видя, что Отто Хассе не сводил с него глаз, Спиря беспомощно развел руками. — Вот такой я… грабитель… насильник… Из тюрьмы сбежал, конвоира… под откос пустил… Признаюсь во всех своих грехах и готов вернуться за решетку, хотя новой власти вредить не буду, она мне, эта власть, дюже нравится…
— Но позволь… — округлил глаза Сидякин, однако офицер по-русски прервал его.
— Карашо, — кивнул он Спире, — ты будешь служить в нашей полиции…
— С огромным удовольствием, господин офицер! — делая лицо радостным, воскликнул Спиря, ожидавший именно такого поворота дела. — Я ваше доверие оправдаю!..
— Иди в полицай-управу, — офицер черкнул на листке бумаги несколько строк и подал его обрадованному Спире.
А когда он ушел, бургомистр робко напомнил офицеру:
— Он же преступник, господин офицер, можно ли ему верить?
— Если он хоть немножко… мы его немедленно расстреляем, — заверил сомневающегося Отто Хассе.
Форму полицая Спире еще только обещали, а карабин выдали сразу.
— Вот как оно вышло, а… — удивлялся полицай Злобенко. — А мы даже думали тебя на распыл пустить еще на хуторе, очень уж ты насолил не только своим землякам, но и вообще…
— Руки коротки, — огрызнулся зло Спиря, — посмотрели бы, кто кого…
— Нет, но ты в рубашке родился, Спиря, — подтвердил «Кабаневский» признание Злобенко. — Это я уговорил не лишать тебя жизни… И что главное, не ошибся! Ставь бутылку, счастливчик, должность твою обмоем…
— И то верно! — обрадовался Злобенко. — А я не догадался!
— За бутылкой дело не станет, — сердито сверкнул глазами на Злобенко Спиря. — Где замывать будем? Лучше на свежем воздухе…
— Жмем на берег Тихоструйки, — предложил Кабаневский. — Я знаю такое местечко — курорт!
— Лучше бы у нас на хуторе, — сказал Спиря. — Во-первых, надо и там порядок навести, кое-кого пошерстить, и, во-вторых, пусть у соседей глаза на затылке окажутся, когда увидят, кем я теперь стал!
— Едем! — сразу же согласился Злобенко. — Я заметил, как они там из-подо лба на нас глядели…
— Но сначала надо у Фрола Емельяновича отпроситься, мы ведь находимся в его личном распоряжении, — напомнил Кабаневский.
— Так и сходи к нему, — усмехнулся Злобенко и вдруг хмуро добавил: — А лучше не надо, заартачится, еще не отпустит, знаю я этого недоноска. …
Агриппина Терентьевна, в душе довольная, что взяли сына, — может, теперь уже надолго и он не натворит новых глупостей, — была глубоко разочарована, когда Спиря возвратился на хутор живым и невредимым в сопровождении все тех же полицаев, да еще и с оружием в руках.
— Мать, готовь стол, — тоном, не терпящим возражения, потребовал Спиря, — а на столе чтобы самогон был и закуска… Если не хватит чего своего, пусть соседи не поскупятся… Я теперь полицейский, поняла?
— Да, пусть соседи несут все добровольно, — хихикнул Злобин. — Иначе мы сами отопрем их кладовые…
— Креста на вас нет! — всхлипнула Агриппина Терентьевна и пошла на кухню.
Предвечерняя жара и духота усиливали действие мутного самогона, и полицаи быстро охмелели. Вначале спорили до хрипоты — возьмут ли немцы на этот раз Москву до холодов или сделают они это будущей весной. Согласились на том, что надо брать ее этим летом обязательно и сделать Сталину капут. Затем стали петь, но вместо песни получался пьяный рев.
— Нашей песне не хватает женских голосов, чтобы подтянуть, — заметил Злобенко, — а наши голоса — мычание быков-производителей…
— Подтверждаю, — заплетающимся языком поддержал собутыльника Кабаневский. — Не то гуси на речке гогочут, не то свиньи в загородке хрюкают…
— Особенно ты хрюкало, Поросятин! — уставился красными глазами Злобин на друга.
— Я Кабаневский! — сильно обиделся тот. — Хочешь, бумагу покажу, ее собственноручно Фрол Емельянович подписал… и назвал меня… Кабаневским?
— Да видел я эту бумагу, — язвил Злобенко, — пойдешь под куст — используй ее…
— Ну ты! — сжал кулаки Кабаневский.
— Хватит, хватит, петухи! — стал успокаивать готовых подраться полицаев Спиря.
— Но нам же нужны женские голоса, Спиридон, — уже спокойнее напомнил Злобенко. — Неужели на твоем паршивом хуторе женских голосов не найдется?
— Найдем! — воскликнул Спиря, вспомнив о Евдокии. — У нее не только голос… у нее… Она не для ваших грязных лап!
— Ну, если не для наших лап, то подавай ее сюда, — стукнул кулаком по столу Злобенко. — Я таких люблю…
И тут Спиря вспомнил, что Дарья Петровна говорила о возвращении на хутор из Харькова Валерки. «Это очень кстати, — не без злорадства подумал полицай. — Теперь я и с ним рассчитаюсь, и непокорную Дуську обратаю, как необъезженную кобылу, она у меня еще погрызет удила… Погрызет!»
— Айда со мной! — решительно встал он из-за стола.
И вскоре пьяные полицаи, шатаясь из стороны в сторону и ругаясь, вошли во двор Деминых. Из хаты навстречу им вышла Дарья Петровна.
— Что вам надо? — испуганно спросила она.
— Валерку и Дуську сюда! — бряцнул на спине карабином Спиря. — Нехай выходят!
— Сначала давай сюда… Ду… Дуську, — потребовал Злобенко. — Слышишь, Дуську!..
— Валера еще не вернулся домой, дорога нынче трудная, а племянница ушла в Нагорное…
— Врешь, ведьма! — заорал на Дарью Петровну Спиря и взял карабин в руку, а собутыльникам подмигнул: — Они спрятались…
— Найдем! — заявил Злобенко. — Не таких находили!
— Окстись, Спиря, ей Богу, Дуся еще вчерась ушла…
— Не ври!.. Мужики, в каждый угол заглянуть! — приказал Спиря.
— Мы и не таких… — бурчал Кабаневский. — А хто первым пойдет? Я — нет…
— Уже в штаны наложил! — толкнул его в спину Злобенко. — А еще карабин имеет!
Втроем полицаи пошли в хату.
— Не пущу, изверги! — преградила было им путь Дарья Петровна, встав на пороге и опершись руками о косяки двери. — Не пущу!
— Пошла прочь, гадина! — замахнулся на женщину прикладом Спиря и грубо оттолкнул ее в сторону.
Полицаи перевернули в хате все вверх дном, слазили на чердак, обшарили сарай, потыкали вилами в сено, стали бегать по саду, заглядывать под каждый куст смородины и калины.
— Никого! — сердито сплюнул Злобенко.
— А в чулане были? — вспомнил Кабаневский о двери из сеней в какое-то помещение и сам ответил: — Кажись, не заглядывали, а дверь там есть!
— Так что ж ты стоишь, идиот, иди и открой дверь! — хрипел на Кабаневского Спиря. — Ну!
— Злобенко, ты пошуруй в чулане, — попросил Кабаневский. — Ты спрытней меня…
— Могу и я, — усмехнулся Злобенко, — а ты иди поменяй штаны…
— Смотри, Злобенко, осторожно, у Валерки удар… снопом искры полетят! — предупредил Спиря. — Он боксер, знаешь, что это такое? Нет? Тогда дуй — узнаешь…
— А почему Злобенко, почему? — запротестовал тот — предупреждение Спири о каком-то Валерке, да еще боксере, способном в одно мгновение зубы выбить, умерило его пыл. — Нет, первым не полезу…
— И ты струхнул? Эх, вы, овцы в волчьей шкуре! Попадись вы туда, где был я… Там слюнтяев ненавидят! За мной, идиоты!
Спиря и понуро опустивший голову Кабаневский отправились в сенцы. Спиря, держа карабин наготове, ударил ногой в дверь, и она с жалобным скрипом распахнулась.
— Я же говорил: чулан!
— Так зайди в него…
— Ну там же темно, как в моей… — чертыхнулся полицай.
— Это сперва, от солнца, а потом приглядишься, — посоветовал Спиря.
Кабаневский, осторожно ступая, вошел внутрь, там наткнулся на пустые ведра, которые зазвенели и покатились по полу, разбил несколько пустых банок, повалил большую бутыль, из которой выскочила пробка и забулькала жидкость-то ли керосин, то ли бензин, Кабаневский в таком горючем не разбирался. Рачительный Илья Стратонович на случай непредвиденных обстоятельств запасся и керосином, и бензином, выменяв все это за самогон у механизаторов. И теперь это горючее растекалось по полу, и Кабаневский, скользя по нему, хватался за стены, чтобы не упасть.
— Да и тут никого! — кричал он в проем, где вырисовывалась фигура Спири.
— А ты черкни спичку, болван, — тоже крикнул в ответ ему Спиря. — Какой недогадливый!
— Сейчас, одну минуточку, — Злобенко пошарил в кармане брюк, нащупал коробок спичек, зажег одну, и она быстро загорелась, обжигая ему пальцы. — Сволочь! — выругался он и отбросил спичку от себя. Маленький язычок пламени упал на пролитый бензин, и чулан вдруг заполнило бушующее пламя. — Черт! — завопил Злобенко и бросился к выходу, чуть не сбив с ног Спирю. — Спасайте, горю!
Сначала сенцы, крыльцо, затем деревянный дом вспыхнули, словно факел.
— Нехристи! — заголосила Дарья Петровна. — Что же вы наделали!.. Отольются вам наши слезы!..
Немногочисленные жители Выселок сбегались на пожар, звенели ведрами, доставали воду из колодцев, поливали пламя, но погасить пожар было им не под силу.
— Что же ты натворил, окаянный, как мне теперя в глаза людям глядеть! — чуть ли не с кулаками набросилась Агриппина Терентьевна на сына.
— Я не хотел, случайно получилось, — оправдывался Спиря. — Злобенко, идиот, спичку запалил…
Еще долго над знойной степью висел густой дым от сгоревшей хаты и всех построек во дворе Деминых. Соседи-хуторяне отделались страхом: пламя не перекинулось на крыши других домов. На хуторе изначально селились не так, как в деревне: расстояния между дворами были большими, что и спасло Выселки и они не превратились в сплошное пепелище.
Уязвленный и оскорбленный Спиря не оставлял намерения достать Евдокию и в Нагорном. Спустя неделю после того как надел форму полицая, он с этой целью, прихватив с собой для пущей безопасности Злобенко, появился в селе. Увидев его на улице, люди прятались в хатах.
— Зверь! — говорили о нем между собой нагорновцы. — Ужас, что творит энтот мерзавец… Хуже немцев!
— Такую славу нажил, не приведи Господь!
— Грабит и убивает… Но ежели раньше тайно, чтобы милиция не выследила, то нынче открыто…
— Власть такую ему дали хрицы!
Но Спиря, казалось, не замечал людей, не видел из злых глаз, он спешил к дому Лыковых, лелея мечту скорее увидеть Дуську, увидеть, а там…
— Если что, ты вон из хаты, усек? — предупредил он едва успевавшего за ним такого же, как он сам, изувера полицая Злобенко.
— А я что — валух? — хихикнул полицай. — Мне нельзя поглядеть, как ты будешь ее… обкатывать, что ли? Не впервой ведь!
— Ты мне еще похихикай! — пригрозил Спиря, поднеся увесистый кулак к носу Злобенко, который отшатнулся назад: таким злым своего сослуживца он никогда не видел.
— Ладно, ладно, я пошутил, — стал оправдываться полицай. — Будто я голых баб не видел… Сам с усам!
— Но эту не должен видеть, не дорос, усек?…
Во дворе Лыковых, кроме чирикавших воробьев на увядающем кусте сирени под окном хаты, было пусто. И на двери висел тяжелый замок.
— Сбивай замок!
— Зачем? — пожал плечами Злобенко. — Дом же закрыт, там никого…
— Выполняй, говорю!
Полицай несколькими ударами приклада сбил замок. Дверь распахнулась, но в доме действительно — ни души.
— Я же говорил! — торжествовал Злобенко.
— Спряталась, стерва, мать ее, — выругался Спиря. — Но все равно, вот увидишь, Злобенко, будет она подо мной пищать! От Спиридона еще никто не спасался!
И он, уходя, со зла сорвал с петель калитку, которая со скрипом упала на землю.
А Евдокия необъяснимым чутьем догадалась о появлении в Нагорном полицаев, особенно ненавистного ей Спири, закрыла снаружи на замок дверь хаты, в открытое окно влезла опять внутрь, накрепко заперла изнутри рамы и забралась на чердак, где и спряталась в разном хламье. Так и пролежала она, дрожа всем телом, до самого вечера. «Раз замок на двери, — размышляла она, — стало быть, в хате никого нет и даже если вырвут замок и войдут в дом, тоже никого не обнаружат…»
Ее замысел оказался на этот раз верным. Спиря уехал из села ни с чем.
По жаркой улице истомившегося по прохладе села медленно, словно волы, запряженные в повозки с тяжелым грузом, двигалась колонна вспотевших и запыленных людей, одетых кто во что горазд. Однако по истертым пиджакам, брюкам, по широкополым черным шляпам на головах некоторых, а также по большим номерам на груди каждого можно было с уверенностью сказать, что незнакомцы явились издалека, тем более что и говорили они на непонятном чужом языке. Большую колонну сопровождали около десятка венгерских солдат с винтовками за плечами, тоже сильно уставших и думающих о чем-то своем, скорее о родных и близких, оставшихся на берегах Дуная, или о том, что пора бы остановиться, отдохнуть, да и живот подводит — жратвы требует. Позади колонны также медленно двигался небольшой автомобиль с будкой, а впереди на велосипеде ехал старший, делая колесами замысловатые узорчатые петли на мелкой дорожной пыли, поскольку быстро не разгонишься: колонна движется, как черепахи по песку.
Наконец старший остановился и стал осматривать цепь велосипеда, недовольно ворча себе что-то под нос. Остановилась и вся колонна. Из нее выскочил один человек и направился к соседнему двору, у которого стоял колодец-журавль с жестяной цыбаркой в железном клюве. Вышедшая из ворот женщина поспешила было навстречу незнакомцу, взялась за цыбарку, чтобы зачерпнуть из колодца свежей водицы, как резкий окрик одного из сопровождавших мадьяр остановил человека и цыбарка так и застыла в руке женщины, не опустившись вниз за живительной влагой. Выбежавший из строя покорно вернулся на свое место. Старший подтянул ключом цепь велосипеда, и колонна двинулась дальше.
Лишь добредя до церкви, людям разрешили сесть на жесткую опаленную солнцем траву. Оказывается, Нагорное было их местом назначения. Здесь пригнавшие должны были построить небольшой концлагерь для советских военнопленных. Уже на второй день они на двуколках возили бревна, мотки колючей проволоки, возводили нечто вроде длинного сарая. Нагорновцы догадывались: в этом закутке будут содержать пленных бедолаг. Строителями были евреи, пригнанные сюда из Румынии, Венгрии и Закарпатья. Чувствовали они себя более-менее свободно, во всяком случае самих их не держали за колючей проволокой, но во все глаза посматривали за ними, покрикивали, угрожая плетками, и арестованные, а иначе определить их положение было невозможно, соблюдали строгую дисциплину и порядок.
Молодые жители Нагорного быстро установили со строителями контакты. Тем более что некоторые из них, особенно те, что из Закарпатья, сносно владели русским языком, правда, в разговоре часто путая падежи и окончания слов. Мадьяры скорее для вида отгоняли ребят от стройки: объект был не ахти какой секретный. Увидят подошедших, махнут рукой, уходи, мол, и снова спрячутся в тени от несносной жары. Митьку очень удивил один из евреев: светлый, голубоглазый — ну чистой воды блондин! Он добродушно улыбался и кивал Митьке, когда тот таращил свои глаза на столь неожиданную стройку. Один раз они даже посидели рядом, когда строителям дали минутку передохнуть.
— Тебя как маменьке зовет? — спросил голубоглазый.
— Митькой, а что?…
— А мине маменьке Залманом зовет… Я Залман Шевалье…
— Шевалье?! — округлил Митька глаза. — Я где-то такое уже слышал или читал… Честно слово!.. Вот только никак не вспомню…
— Читал, — уверенно сказал Залман. — В книжках читал…
— Может быть, там, где про мушкетеров?
— Таки верно, там… Шевалье — это дворянский титул во Франции, когда еще мушкетеры живыми были…
— Теперь вспомнил! — воскликнул Митька.
Второй раз в знак закрепления тесного знакомства он принес целую сумку яблок, выпрошенных у Власьевны.
— Бери, ирод, — сказала она, — не ты, так вражьи немцы, как проклятые черви, все сожрут… Лучше уж наши люди нехай едят…
— Тебе война пошла на пользу, не такая жадная стала…
— А когда я была жадная, ирод? — рассердилась Власьевна. — Уходи, пока я не отняла у тебя яблоки-то…
У строительства Митьку остановил вооруженный мадьяр и показал рукой, чтобы убирался. Митька открыл сумку, показал яблоки. У того разгорелись глаза, он стал перебирать фрукты и лучшие совать в свои карманы. И отходя, кивнул головой: можешь, дескать, угощать и строителей. Залман первым подбежал к Митьке, подошли другие, и сумка быстро опустела. А когда они опять остались наедине с Залманом, Митька спросил:
— Слушай, почему вы не разбежитесь? Вас вон сколько, а солдат — разом плюнете и всех с головой утопите…
— Ты-таки так легко говоришь… — вздохнул голубоглазый. — Они взяли с нас, как это по-вашему, по-русски… клятву, мы даже подписались: если кто убежит, то всех наших родных там… — он махнул рукой на запад, — расстреляют… Видишь, у мене номер?
— Вижу, — взглянул Митька на его грудь.
— Ты так-таки ничего не понимаешь… Как же я могу подставить под выстрелы мою маменьке и мою сестренке Фрузу? Она совсем безвинное дите… Знаешь, какая она милая, талантливая? — Митька покрутил головой. — Ничего ты-таки не знаешь, Митька! А как она рисует!.. Раз ей пришла фантазия нарисовать пейзаж с видом на Карпаты… Ты видел Карпаты?
— Откуда! — пожал плечами Митька.
— Ты ничего-таки не видел!.. Такой пейзаж, такой пейзаж, куда там твоему Шагалу!.. Подумаешь, важность какая: взобрался на крыше, будто ему гор мало, и пиликает там скрипкой… Нет, я не могу разбегаться, — глубоко вздохнул Залман. — А так и Фрузу не расстреляют, и мене, может, отпустят… Мадьяре ведь тоже из европейской цивилизации!
— И ты веришь в эти бредни? — горячился Митька. — Веришь?
— Я не верю, но там же все-таки Фруза, — развел руками Залман. — И мадьяре-таки не немцы…
— Такие же самые, одного волчьего поля ягоды. Только одни хайляют Гитлеру, а у других Хорти-вот и вся их разница… У нас, я сам слышал, немцы в первую очередь убивают коммунистов и евреев, а ты, святая простота: «мадьяре — не немцы!» — передразнил он Шевалье.
— Ты ничего-таки не понимаешь, Митька! Ваши русские евреи — все большевики, а мой отец торговал в лавочке… всякими вещицами… Мы — буржуи!.. И Мойша… тоже…
— Это кто такой Мойша? — не понял Митька.
— Тоже лавочник, буржуй недорезанный, хотя наш наполовину, а может, он немножко большевик… Марксистский пролетариат Шмуля Пинхасик не раз обещал сделать ему обрезание… Ви не знаете, как он обещал? Ах, боже ты мой, как он обещал! Знаешь, как сильно у Мой-ши дрожали от страха руки, когда он пересчитывал и отдавал сдачу своим покупателям? Но он остался жив, Пинхасик не поднядл руку на Мойшу, пожалел его-таки… А может, Пинхасик тоже нацелил свой выпуклый пролетарский глаз на мою Розочку? — с тревогой воскликнул Залман. — Мойша хотел отдать замуж за мене свою племяннице Розочку… Девушка — одна такая на все Карпаты, а может, и на всю ихнюю Европу! Знаешь, какое приданое он ей готовил? Не знаешь? Тебе такая сумма и во сне не снилась!.. Я хотел уже небольшой сейфчик заказывать для себе, но Мойша вдруг стал долго раздумывать… Думал и думал, скряга аж до самой войны! А когда война пришла, Розочку он спрятал так, что никакой фашист ее не найдет, да и за мене, пронумерованного, кто теперь пойдет?… А Мойша-таки освободился от призыва в нашу команду, он и по годам опоздал, и откупился, даже золотых монет дать немцу не пожалел! А что ж теперь, я тебе спрашивать буду, осталось от приданого?
— Ты, Залман, как ребенок, — покажи палец, и ты расхохочешься!.. В общем так, хочешь, чтобы я тебе помог? Мы поможем: я и мои друзья… Спрячем тебя лучше, чем Мойша Розочку, — ни одна собака не разнюхает…
— А номер мой останется, — шлепнул себя по груди голубоглазый. — По номеру маменьке мою найдут… И Фрузу…
— Черт! — сплюнул Митька. — Эти номера… Ладно, Залман, пока вам отсюда уходить, мы покумекаем и что-нибудь придумаем… План икс разработаем!..
Вечером Митька позвал к себе Виктора и Тихона.
— Одно дело надо обмозговать, — загадочно намекнул он.
Говорили долго, спорили жарко, но не о том, стоит ли помогать еврею Шевалье, тут ответ был однозначный — надо!
— Хоть что-то же мы должны сделать, — сдвинул брови Виктор, — а то ведь льем пот на току, стараясь угодить врагу!.. Вы только вдумайтесь: врагу!.. Скажи это месяц-два назад — не поверили бы!.. Помочь надо Залману во что бы то ни стало, но как?
— Разведданных мало у нас, братцы, — потер ладонью лоб Тихон, — мы не знаем, что и как там у них, можно ли запросто выдернуть человека из колонны, не хватятся ли сразу. Ведь все Нагорное перевернут!.. Для оккупантов закона нет, найдут — расстреляют и беглеца, и тех, кто ему помог бежать, и тех, кто прятал…
— Да, ты прав, Тишка, нам стоит потолковать с этими… зодчими великих гитлеровских строек, — согласился Митька.
Через пару дней все было ясно: колонна невольников была разбита на несколько групп, в каждой группе был старший, который нес ответственность за каждого, знал на память все номера и имена подопечных.
— У нас старшим Имре, венгерский… — замялся Залман.
— Еврей? — пришел ему на помощь Митька.
— Если бы еврей, — вздохнул Шевалье, — а то — жид!.. Лютый зверь! Хочет спасти свою шкуру за счет нас… Он-таки и смотрит за нами… Ой, как он смотрит!.. Ты видел когда-нибудь таких нехороших людей, Митя? Нет? Тогда ты ничего не видел!..
— А где списки с вашими именами и номерами? — допытывался Митька. — Они же где-то хранятся?… Твой номер, например, у тебя на груди и в списке… Ты ушел, твой номер известный, в списке он есть, а по нему и родных твоих сразу же найдут…
— Ой, ой, ой! Так-таки и найдут, — испуганно сокрушался голубоглазый. — Убьют, из-за меня убьют!.. А списки наши в той вон машине, там ящичек такой есть, деревянный, так в нем и списки…
— Уже теплее, — усмехнулся Митька. — Теперь про этого Имре подробнее расскажи…
Оказывается, старший их группы являлся большим любителем поиграть в карты. Мастер был обыгрывать всех.
— И до войны он шулером был, — прошептал Шевалье. — Это по лице его заметно… Ты видел когда-нибудь такое лице?
— Нет, — покрутил Митька головой.
— Тогда что ты видел в жизни?…
— Ладно, теперь увижу сблизи его образину… Ты только вот что: сообщи ему как-нибудь, что я очень заядлый картежник… Никто в Нагорном против меня не устоит!.. Раззадорь его, чтоб накалился докрасна, как железо в кузне!.. Ты видел когда-нибудь раскаленное железо в кузне?
— Никогда, — сознался Залман.
— Так-таки и ты не все на свете видел, — рассмеялся Митька, пытаясь подражать Залману в беседе.
Тот все понял, и оба дружно, но тихо, чтобы не привлечь внимания остальных, рассмеялись.
Митька сам пошел к Власьевне, известной в селе, кроме прочего, не только своей преданностью саду, но и тем, что умела варить разные снадобья. Бабы часто хаживали к ней со своими болячками, говорили даже про какой-то кукушкин цвет, который, дескать, помогал вылечивать такое, о чем бабы стеснялись самым близким и надежным в дружбе рассказывать.
— Мне такое… покрепче, — попросил Митька. — Чтоб сразу наповал!
— Нет, нет, — замахала обеими руками Власьевна, — лишать человека жизни не стану… Сгинь, ирод! Сгинь! — стала креститься она. — Грех такой на душу не возьму!..
— Зачем лишать жизни! — и Митька даже перекрестился к великому удивлению Власьевны: комсомолец и молится, что же такое происходит?! — Надо, чтобы от твоего зелья человек подольше и покрепче спал… Только и всего!.. Поспит, проснется и опять — жив-здоров! А?
И ему удалось уговорить старуху.
— Приходи, как потемнеет, не люблю, коли глаз много…
Спустя день Митьке передали, что Имре заинтересовался и желает сыграть с ним в карты на что-нибудь ценное — просто так кидать карты не будет, не того уровня он мастер! Играть решили недалеко от стройки. Имре выделялся среди других своей упитанностью, имел даже усы на круглом, как блин, лоснящемся лице, курчавые волосы скрывали его сильно оттопыренные уши. Митьку он встретил снисходительно-презрительной ухмылкой: слишком зеленым показался ему партнер. Метрах в двадцати от стройки прямо на траве уселись кидать карты.
Имре пригрозил кулаком подопечным, и они послушно отошли в сторону, хотя всем было любопытно посмотреть, чья возьмет. Имре вынул из кармана пачку немецких марок и ждал, что покажет этот местный знаток карточной игры. Митька высыпал из карманов все, что мог наскрести у себя и у друзей по углам — от гвоздя до ржавой табакерки. Имре презрительно смотрел на весь этот мусор и морщился. Митька беспомощно развел руками, несколько выпятив грудь, чтобы в верхнем кармане выделялась фляжка. Именно в нее и ткнул пальцем Имре.
— Это!..
— Э, нет, — наигранно заупрямился Митька. — Это дороже всех ваших денег, Имре!..
— Эй, шнель, шнель, показывай!..
Пришлось Митьке показал сосуд.
— Но играть на самогон я не согласен!..
— Дай, дай! — стоял на своем Имре.
Пришлось Митьке согласиться.
Началась игра, которая была похожа на нашего подкидного.
— Значит, играем на дурака! — с видом знатока принимал Митька карты, которые взялся раздавать сам Имре. — Посмотрим, кто из нас настоящий мастер!.. Значит, так…
Играя, Митька, который и не любил, и не понимал ничего в карточной игре, сопротивлялся сколько мог, но чувствовал, что перед ним сидел гений карточных столов и жульнических махинаций, хотя с Митькой и жульничать-то не нужно было. Он очень скоро был разбит, по его словам, как швед под Полтавой. Имре такая легкая победа совсем не нравилась, он ждал упорной дуэли, а вышел пшик. Он резко отгреб ногой в сторону весь Митькин скарб и выхватил у него из рук фляжку. Откупорил и понюхал: пахло самогоном. Все снадобья Власьевна всегда готовила на спирту, но поскольку теперь спирта негде было достать, то пользовалась самогоном, правда, первоклассным, первой выгонки, чистым и приятным на вкус. Имре оценил это качество сразу же. Уже шагая на свое рабочее место, он жадно сосал из фляжки содержимое, к разочарованию и зависти подопечных, смотревших на игроков издалека. Митька, явно показывая свое якобы униженное состояние и выражением на лице, и жестом рук, низко опустив голову, поплелся домой, будто бы несолоно хлебавши. Залман не понимал, что произошло, но в душе надеялся на успешный исход их затеи.
И надеялся не напрасно. Весь вечер и всю ночь Имре спал, громко храпя, как убитый. И утром не могли его разбудить, несмотря на все усилия группы и мадьяр. Запах самогона, смешанного с запахом какой-то едкой травы, еще больше убеждал венгров в том, что старший группы излишне выпил, и это дружно подтверждали охраняемые. Только к вечеру Имре наконец очнулся, пришел в себя и тут же узнал, что он «разжалован» из старших и отправлен рядовым в другую группу на перевоспитание, к тому же начальник охраны, любитель кататься на велосипеде, громко, при всех обозвал его еврейской свиньей.
— Будто есть особые еврейские свиньи, — обижался Шевалье.
Он и его товарищи по группе торжествовали: все равно будет у них старший, но, может быть, не такой свирепый, не такой до тошноты исполнительный перед начальством. Ждали, когда такового назначат. Однако назначение не состоялось, ибо события стали стремительно развиваться в ином направлении.
Колонна военнопленных красноармейцев приближалась к Нагорному. Ее начальник, будущий комендант концлагеря офицер венгерской хортистской армии Иштван Гамар, приехавший на легковом автомобиле в село с целью рекогносцировки, рвал и метал, ругал на чем свет стоит незадачливых строителей лагеря, то есть по-венгерски свои ругательства густо пересыпал крепкими русскими, и в конце концов приказал колонне утром следующего дня покинуть Нагорное. К этому времени сюда планировалось доставить военнопленных, руками которых и решено было достроить лагерь.
Начались сборы, продолжавшиеся всю, к сожалению, короткую летнюю ночь. Пользуясь темнотой, Залману с помощью его новых друзей удалось выкрасть из автомобиля списки арестованных, оставив нетронутым обитый железом деревянный ящик. О такой дерзости со стороны подопечных охрана не могла даже подумать, а те за одну ночь сумели поменяться одеждой с номерами и таким образом все их координаты и тем более адреса родных и близких были перепутаны. На следующий день, после того как колонна уже далеко отошла, два ее охранника вернулись в Нагорное, чтобы предпринять поиски списков, но Гамар просто-напросто прогнал их, пообещав доложить кому следует, что грозило превратить самих охранников в арестованных.
Списки же ребятами были немедленно сожжены, а Залман надежно спрятан в замаскированной яме, вырытой в саду Власьевны еще ее супругом Трофимом, мужиком, предусмотрительным во всем. Он считал, что это будет лучшее убежище, если вдруг начнется война. Но войны он не дождался и в горячке скоропостижно скончался, оставив Власьевну в безутешном горе глядеть за любимым его садом. Сначала старуха сопротивлялась, не хотела прятать незнакомца.
— У тебя сколько грехов? — нахально спросил Митька, испытующе глядя в ее слезящиеся глаза.
— Не знаю, — ответила Власьевна, потом вдруг спохватилась, стала неистово креститься и призналась: — Много!.. От Господа не скроешь…,
— Но самый большой какой? — не унимался парень.
— Ты чего пристал как репей к юбке, ирод?
— И все-таки… Отвечай, ну, как перед апостолом Петром!.. Имей в виду, ты, Власьевна, перед ним стоять будешь… А Петр — мужик серьезный!.. Не зря его еще камнем называют…
— Ты что буровишь, стервец, про святого такое… такое несешь! — возмутилась Власьевна.
— Не несу, а говорю, старая!.. Так что давай отрепетируем твое выступление перед ним уже сейчас, потому что в гробу будет не до того… Говори как на духу!..
— Не плети, Митька, какой Петр — камень?… Все апостолы человеки! Видел, небось, на иконках?
— Да, Петр — человек, но твердый, как камень, вот в чем суть!.. Так какой же у тебя самый-пресамый большой грех, а?
— Больших грехов-то немножко, — задумалась она, а потом вспомнила: — Мужу я как-то… по молодости… А маленьких грехов — хоть пруд пруди… Дорожку до самого ада можно выложить!.. Да чего ты пристал ко мне? — замахала руками Власьевна. — Отвяжись, сгинь, короста!..
— Так и запишем, — Митька сделал деловой вид. — Власьевна наставила мужу рога…
— Еще чего! — не поняла намек старуха. — Где же ты видел, чтобы у мужиков на голове роги были?… Тады это уже не мужик, а сатана…
— Так вот, послушай, если ты спрячешь этого человека… Ну, которого я приведу… Этот очень большой грех с тебя сразу же снимется… Хочешь, побожусь? Ей-богу, вот те крест, провалиться мне на этом месте, чтоб меня фашисты повесили…
— Хватя, хватя, раскукарекался тут, ирод! Сама знаю, за добро Господь многое прощает, может, и меня помилует… Ладно уж, веди своего человека! Только чтобы никто ни-ни…
— О чем ты говоришь!.. Ты ж меня знаешь!..
— Знаю, знаю, как облупленного, первым в сад ко мне лазишь…
Перед рассветом Залмана уложили в саду Власьевны, в самодельном бомбоубежище, спрятанном среди кустов смородины, и Шевалье впервые за много дней и ночей крепко заснул. Спал почти до самого вечера, пока не пришла к нему Власьевна с чугунком горячего борща.
— Ты вот что, Захарушка, — переиначила она его имя на свой лад, — похлебай-как моего борща, так сразу поздоровеешь… Никакие лекарства и другие порошки с ним не сравняются…
Принесла она миску, ложку и ломоть хлеба. Горячий, с пылу-жару борщ щекотал ноздри Залмана, и он ел, ел и ел, аж за ушами трещало, и казалось, что такой вкуснятины, такого деликатеса ему никогда не приходилось кушать. Глаза б еще ели, но желудок отказывался.
— Спасибо, — икая и тщательно облизывая ложку, сказал он Власьевне, — такого борща нам не варили…
— Я тебе, Захарушка, еще борща сварю — поправишься, — пообещала Власьевна, весьма довольная тем, что ее стрепня понравилась такому милому, но худющему от недоедания и совсем беззащитному незнакомцу.
Недалеко от церкви в неглубоком рву, который опоясывал еще в семнадцатом веке небольшую крепость, стоявшую на пути Кальмиусской сакмы, по которой крымские татары по Дикому полю проникали в пределы Московской Руси, был сооружен лагерь с низким бараком, обнесенным колючей проволокой. В это пространство согнали более тысячи военнопленных Красной армии. Охраняли их опять же солдаты-венгры, которых разместили для проживания в ближайших от лагеря хатах, предварительно изгнав из них хозяев. Староста объяснял это военной необходимостью и требовал от односельчан строжайше соблюдать порядок и терпеть временные неудобства.
С комендантом лагеря он сошелся очень быстро. И даже пригласил его к себе на обед. Гамар, лысый, с несколько выпученными черными глазами на худощавом лице, знал несколько русских слов, особенно из лексикона крепких ругательств, чем сильно гордился и всегда к месту и не к месту вставлял их в разговор с побежденными…
— Ты, староста, курва, — улыбался Гамар ошарашенному Свириду Кузьмичу, входя в его же хату в качестве приглашенного дорогого гостя. — Кароший староста!..
«Курва» было первым услышанным от подчиненных словом в словарном запасе коменданта. Но подлинного значения его он еще до тонкостей не знал, принимая его за дружелюбное обращение, которым и удостаивал старосту Нагорного.
— Я вам, господин комендант, подскажу, в какой хате вам лучше всего поселиться, — скрывая под доброй маской лица обиду, через адъютанта, знавшего по-русски и потому служившего одновременно и переводчиком, обещал венгру Свирид Кузьмич и тут же тихо просил переводчика, готового расхохотаться в любую минуту: — Вы объясните господину коменданту, что негоже, мол, так называть старосту… Энтим словом называют сами знаете кого…
Переводчик, давясь смехом, по-своему лопотал что-то Гамару, и тот сконфуженно пожимал плечами, уставясь на Свирида немигающими глазами.
— Ну да Бог с ним, с энтим словом, — староста ради такой встречи отставил граненые стаканы и вынул из шкафчика небольшие рюмки (и мы, дескать, Европа), налил из бутылки в них спиртное, припасенный для такого редкого случая первак: чистый, как слеза, и крепкий — вола можно одной каплей свалить. — Дай Бог не последнюю… Переведите! — попросил он переводчика, и все трое разом опрокинули рюмки.
Комендант широко раскрыл рот, задыхаясь, ухватился за горло. Свирид Кузьмич, перепугавшись, подсунул ему тарелку с разной снедью.
— Да вы закусывайте, господин комендант, пройдет… Вот огурчик малосольный, капустка, колбаска домашняя…
Гамар наконец пришел в себя, улыбаясь, покрутил головой и погрозил пальцем старосте, одобряя тем самым качество спиртного. Стал закусывать.
— Jo toember!.. Кароший староста по-вашему!..
У Свирида Кузьмича отлегло от сердца. И он продолжал:
— В той хате, где вы поселитесь, будет вам служанка, — он хитро улыбнулся и подмигнул одним глазом. — За вами будет ухаживать… Очень красивая баба… И такая… такая… сам объясни господину коменданту, какая она ладная, — вновь попросил он адьютанта.
Что уж расписывал адъютант, многозначительно улыбаясь в усики, как у Гитлера, — неизвестно, но когда он умолк, охмелевший Гамар оживился, тоже расплылся в улыбке до ушей и торжествующе произнес:
— Курва! — и остался вполне довольным, ибо применил трудно произносимое слово этого корявого варварского языка по назначению.
— Не совсем, господин комендант, но почти. — В это время Оська вошел в хату, отец хмуро посмотрел на него — не хотелось ему о таких деликатных вещах говорить при сыне, хотя он уже и взрослый, все время на женитьбу намекает. — Ты, Оська, марш на улицу, молод еще для таких бесед… Сын мой, — кивнул он переводчику, когда недовольный Оська с деланой улыбкой на лице подобострастно кивнул коменданту и скрылся за дверью на кухню.
Там в полном отчаянии металась Авдотья Саввишна, толком не соображая, что еще подавать гостям на стол.
— Сынок, что мадьяры едят, хоть убей, не знаю, — жаловалась она. — А отец, окаянный, ничего не присоветовал, залил зенки — а ты что хочешь, то и делай, хоть на стенку лезь… Ну не враг ли он?…
Оська обиженно шмыгнул носом, молча взял бутылку с самогоном, налил себе в стакан по самые края, залпом выпил, даже не крякнув, и принялся закусывать тонко нарезанными кусочками сала.
— Что есть, то и неси, — пробурчал с набитым ртом Оська. — Комендант и его переводчик пьяные в стельку, все сожрут, не подавятся…
— А на крыльце солдат с ружьем стоит, что ему надо?
— Он охраняет коменданта и его адъютанта…
— Энто кого же… адью?…
— Адьютанта… ну, слугу по-нашему!..
— А-а! — кто такой слуга, Авдотья Саввишна еще понимала, а что такое адъютант, слышала впервые, радуясь лишь тому, что сын-то знает… Умный у нее Оська! Ученый! — Надо бы и того, сердешного солдатика-то, угостить, — вдруг предложила она. — Будет без крохи во рту стоять… Неловко как-то…
Оська охотно налил в стакан из другой бутылки мутноватой жидкости, взял кусок хлеба, сало и огурец, но минуту подумал и положил сало на место. Держа самогон и закуску в руках, плечом он открыл дверь не в горницу, где шел пир горой, а другую, ведущую прямо в сени. Увидев наполненный стакан и закуску, часовой несказанно обрадовался, что-то бормоча по-своему, затем опасливо огляделся вокруг и на дверь в хату (не дай Бог господин комендант увидит, штаны спустит) и быстро опрокинул стакан в широко раскрытый рот, показав желтые выщербленные зубы. Стал быстро, быстро жевать хлеб и огурец. За калиткой стоял легковой автомобиль, положив руки на руль которого сладко дремал шофер. Пилотка слетела с его головы и упала под ноги. Оська кивнул в сторону часового: мол, и ему поднести? Охранник резко покрутил головой.
— Понятно, ему нельзя, он же шофер, пьяному за рулем опасно, — уже сам себе объяснял тоже несколько охмелевший Оська, а охранник кивал и улыбался, хотя и не понимал, о чем говорит этот молодой человек.
В хате за столом беседа была в самом разгаре. Гамар вальяжно откинулся спиной к побеленной стене и говорил:
— Э-э-э… курва, — вдруг опять произнес он не совсем звучное слово, а потом залопотал о чем-то по-своему, сердито угрожая кому-то кулаком.
Адъютант гонял вилкой по тарелке кусочек сала, но никак не мог его поймать, продолжая переводить то, о чем рассказывал его шеф.
— У него жена… Жена!..
— Ясно, у господина коменданта есть жена, — внимательно слушал староста адъютанта, не сводя глаз с Гамара.
— Жена… под Ленинградом…
— Ленинград! — повторил комендант и еще грознее погрозил кулаком.
— Она уже туда поехала?! — не удивился, а скорее обрадовался Свирид. — Ваши его… то есть наши его уже очистили от большевиков? Слава Боту! — перекрестился он. — Слава Богу!..
— Ленинград, — не слушая старосту, продолжал комендант, — гу-гу. гу… Бум-бум-бум! — и венгр стал бить по столу кулаком. — Бум-бум-бум!..
— Она, его жена, летает… И бум-бум-бум… Бомбит Ленинград, — переводил адъютант.
— Ах, вон оно что, еще бомбят, — разочарованно произнес Свирид. — а я думал… Так его жена — летчица?! — уже радостно воскликнул он. — Какая она молодец!..
Гамар снова хотел было произнести слово «курва», но махнул рукой и умолк. Он тоже летчик. Вместе с будущей женой занимался летным спортом, вместе прыгали на парашютах, учились управлять самолетами и стали военными пилотами. Даже в одном авиационном полку служили. Но случилась неприятность. Командир полка положил глаз на его жену, с такой ладной фигурой, высокой грудью и такими… притягательными для взглядов мужчин бедрами, стал открыто ухаживать за ней, и Гамар превратился в объект насмешек. Такого позора выдерживать он долго не мог и в припадке гнева ударил командира полка по щеке. Пошло долгое и нудное разбирательство. В результате Гамара изгнали из венгерского летного состава, а в немецкий попасть он и пытаться не стал. Там своих хватало. Правда, офицерского звания не лишили, а направили в пехоту, где дослужился он до коменданта концлагеря для военнопленных. Эту свою должность он считал верхом унижения, сердился и часто срывал свою злость на подчиненных, а еще пуще на обездоленных пленных, считая их чуть ли не главными виновниками своей неудавшейся военной карьеры. Часто, будучи хмельным, он распускал руки, бил какого-нибудь военнопленного, а то и расстреливал в упор.
По примеру начальства свирепствовали и солдаты, относясь к военнопленным в зависимости от своего настроения: без причины наказывали, истязали. Женщины Нагорного шили тряпичные мешочки, наполняли их вареной картошкой и другою снедью, украдкой подбегали к ограде из колючей проволоки, за которой сидели пленные, и перебрасывали через нее продукты в лагерь. Измученные, голодные пленные ловили мешочки и хоть в какой-то степени поддерживали свой жизненный тонус. Охранники с руганью отгоняли женщин, стреляли вверх, отнимали мешочки, выбрасывали их содержимое на землю и затаптывали в грязь. Еще до наступления осенних заморозков в лагере только умерло около двухсот человек, а сколько было замордовано, расстреляно — нагорновцы не имели возможности сосчитать.
Мадьяры, изгнав хозяев из хат и превратив их в вонючие казармы, после завтрака, обеда или ужина окружали цепочкой избы, снимали штаны и отправляли большую нужду прямо на глазах жителей села. Женщины, отворачиваясь, сгорая от стыда и прикрывая носы платком, старались как можно быстрее прошмыгнуть мимо этой коллективной выставки беспредельной наглости и падения человеческой нравственности.
— Боже мой! — всплескивала руками Власьевна и плевалась. — Что ж они делают, ироды?… Где это видано!.. Шла я анады мимо и не знала, куды глаза девать!.. На глухой стене каждой хаты нужники стоят, вот и ступай туды по очереди, небось, потерпишь, не накладешь раньше времени в штаны… Так нет же!.. Тьфу!
— Европа! — зло усмехался Виктор, который вместе с Митькой и Тихоном пришел у Власьевны обсудить дальнейшую судьбу скрывавшегося здесь Шевалье.
— А что с них взять, — заметил знаток истории и географии Тихон. — Предки их пришли на Дунай из диких степей Азии, у них, как рудимент, остался инстинкт кочевников, а кочевники обходились без нужников…
— Скоты! — сплюнул себе под ноги Митька и обратился к хозяйке хаты: — Власьевна, веди сюда узника…
— Захарушку? — переспросила старуха. — А зачем?
— Надо!
— Зараз приведу…
Вволю выспавшийся, изрядно заросший светло-рыжеватой щетиной, все еще слабо верящий в свое освобождение, Залман сидел за столом и с откровенной благодарностью смотрел на своих избавителей из фашистской неволи.
— Вот имя Залман мне не совсем нравится, — заметил Виктор. — Оно сразу же выдает в нем, — кивнул он на Шевалье, — еврея… Надо придумать новое имя…
— Но какое? — стал соображать Митька. — Иван, Николай, Василий, Петр… — стал он по памяти перечислять знакомые имена.
— Не годится, — сделал Виктор характерный жест рукой, как бы отметая все эти имена в сторону. — Залман ведь с Украины…
— Да-да, я-таки из Закарпатья, — подтвердил тот.
— А что мы имеем украинское? — задал сам себе вопрос Виктор и сам же ответил: — А имеем мы Тараса Бульбу… Нехай Залман отныне бедет Тарасом…
— Крестим! — поднял руку Митька, сжав пальцы в троицу. — Во имя отца и сына… Да, а по батюшке кто он?
— Ты сказал «отца и сына», — подхватил Тихон. — Сына Тараса Бульбы звали Остапом… Вот и будет у нас Тарас Остапович, а?
— А что — я согласен! — сказал Виктор. — Тарас Остапович!.. Ничего!.. А фамилия?… Шевалье — ни в какие ворота… Как звали твоего отца? — обернулся он к Залману.
— Моисеем, — ответил Залман. — Папеньке мой — Моисей Шевалье…
— По фамилии Моисеев! — обрадовался Митька.
— Правильно, — согласился Виктор. — Только не совсем так… Моисеенко!.. Чтобы все было по-украински… А лопотать по-украински можешь?
— Лучше, чем по-русски… Жил среди украинцев! — сообщил Залман и попросил: — Только пусть я буду не Тарасом, а Захаром, как называет мене Власьевна, она очень-таки добрая женщина…
— А почему бы и не Захар? — согласился Виктор. — Среди украинцев Захаров тоже через одного… Ладно, Захар Остапович Моисеенко!.. Пусть будет так!
— Принимай второе крещение! — вновь пошутил Митька.
— Кстати, — продолжал развивать легенду Виктор, — ты — бывший красноармеец, попал в плен и отпущен… Федул, наш нагорновский чудак, утверждает, что украинцев немцы отпускают домой, думают, что они спину гнуть на них станут… Только черта с два у них это получится!.. Не на тех напали!..
— Надо только одежу красноармейскую раздобыть, — почесал лоб Митька. — Хоть бы рваную какую… И еще, — посоветовал он Залману, — шпарь исключительно по-хохлацки, понял?
— Таки буду шпарить!..
В тот же день, не уходя из дома Власьевны, ребята придумали ход, как обвести вокруг пальца старосту: Залман, то есть Захар, — бывший красноармеец, обслуживал на аэродроме кукурузники, где ребята с ним и познакомились. Во время бомбежки аэродрома уже под Лисками, куца перебазировались летчики из нагорновского леса, Захар Моисеенко бежал и благополучно добрался до Нагорного, где и встретил знакомых. Теперь старается попасть на Львовщину, где родился, жил и откуда был призван в армию.
И уже на следующее утро после прощания с Власьевной, которая провожала Залмана-Захарушку как родного сына, со слезами и причитаниями, Митька привел его, в истрепанном красноармейском обмундировании, к бывшему сельсовету, где теперь располагались староста и полицаи. Залмана окружили зеваки. Вышел во двор староста. И в эти минуты как бы случайно появился Виктор. Округлив удивленные глаза и широко раскрыв объятья, он воскликнул:
— Захарка! Елки зеленые! Как ты тут оказался? — схватив за плечи, он крепко тряс его. — А где же ваши кукурузники?
— Там, — кивнул головой Залман, — некоторых разбомбили под Лисками, остальные улетели… А я… — развел он руками.
— Ясно, ты домой настроился…
— А с тобой должен быть наш парнишка? — поинтересовался Свирид Кузьмич. — Как он?
— Кто? Степка ваш? — было Залману рассказано и о Степане, эвакуировавшемся вместе с авиаполком — о нем обязательно должны были спросить или родные, или просто односельчане. — Жив был Степан!.. Может, теперь он уже и не на аэродроме, командир полка майор Криулин Тимофей Семенович обещал послать его в летную школу… Может, Степан теперь уже и там… Хороший паренек!..
Теперь ни у кого не оставалось сомнений в том, что измученный красноармеец — действительно Захар Моисеенко, по существу, дезертир, а таких староста весьма уважал и по просьбе Виктора и Митьки оформил ему соответствующую бумагу, в которой значилось, что владелец документа Захар Остапович Моисеенко, служивший на аэродроме авиационного полка, готовил самолеты к вылетам, а потом дезертировал из Красной армии и теперь возвращается домой на Львовщину. На бумаге все было как следует: и печать, и подпись старосты Огрызкова. И чтобы каким-то образом не проговориться, новоиспеченный Моисеенко поспешил покинуть Нагорное.
— Выбирай по пути села, — посоветовал ему Митька. — У нас тут все перемешано: наше Нагорное москалячье, а Подгорное — хохлацкое… Так ты старайся по хохлацким идти и балакай, то есть говори только по-хохлацки, точнее по-украински… Не так придираться будут…
— Ты, Митя, очень-таки гениальный человек! — обнял Залман Митьку и кулаком вытер набежавшую в глазу слезинку. — Я и сестре так скажу, пусть она поимеет фантазию и нарисует с моих слов про тебя живопись… Еще и Власьевну пусть срисует с моих слов…
Друзья простились, и Залман легко спустился вниз, где, прячась в густых вишневых садах, млело на жаре Подгорное. Впереди был Красноконск, но его Залман, по совету и настоянию своих спасителей, должен был обогнуть, перейти по дощатому мостику Тихоструйку и по незнакомым селам двигаться на запад.
Расставшись с дезертиром Моисеенко, Свирид Кузьмич вспомнил о Гамаре, о своем обещании поселить его в доме Лыкова. Исполнить роль квартирмейстера староста поручил Антону Званцову, который оказался на редкость активным полицаем: теперь в его руках была хотя и небольшая, но все-таки власть, вот только применить ее он пока не мог: не выходило подходящего случая, тем более что бывшего председателя колхоза Конюхова он так и не нашел.
— Ступай к Евдокии Лыковой, посмотри, чтобы в хате было прибрано, чисто и благостно, как в церкви, — Свирид Кузьмич многозначительно усмехнулся. — И чтобы сама Евдокия тоже была в порядке, в ее хате комендант лагеря Гамар жить будет…
— Жаль бабу! — съехидничал Антон.
— Ну ты, жаль!.. Что жалеть?… Там уж нечего жалеть… Поторопись, опереди адъютанта, а то он собирался идти туда сегодня же… Надо, чтобы мы предоставили коменданту квартиру, какое ни есть, однако он все-таки начальство!
— Все сделаю в аккурат! — по-военному отчеканил Антон Свириду Кузьмичу.
Евдокия никак не ожидала такого гостя. Антона она откровенно презирала еще до войны, а теперь в форме полицая видеть его не могла.
— Мне в твою хату нужно, — стал на первую ступеньку крыльца Антон.
— Охотников в мою хату много, — зло усмехнулась Евдокия, — да только не каждого я впущу…
— А я и спрашивать не буду, — в свою очередь злорадно ухмыльнулся полицай. — Як тебе по службе… Староста приказал!
— А ему что надо? Хозяин мне нашелся…
Евдокия не по-доброму взглянула на Антона и, мотнув краем юбки, первой пошла в хату.
— Так ты зачем ко мне?
— Дело есть, Дуся, дело, — сказал Антон, идя следом и разглядывая ее плечи и спину, — ладная ты бабенка, Евдокия!
— Хороша Маша, да не ваша…
— Это как сказать! — полицай придирчиво оглядел все углы хаты, но ничего подозрительного не нашел.
— Порядок! — сказал он. — Чисто, все убрано…
— Да что порядок? — Евдокия, не понимая в чем дело, злилась и с нарастающей ненавистью смотрела на Антона, который так бесцеремонно расхаживал по ее хате, заглядывая даже под кровать, словно это был его собственный дом.
— Порядок, говорю! — он остановился перед ней. — В этой хате… в твоей хате, Евдокия, — уточнил Антон, — будет квартироваться сам комендант лагеря военнопленных венгерский офицер господин Иштван Гамар!.. Ясно?
— А если я не согласна? — с надрывом в голосе спросила Евдокия. — Нужен мне такой постоялец!..
— Нужен не нужен, а спрашивать тебя никто не будет…
— Ты, вражина, насоветовал?
— Староста.
— Отольются ему мои слезки!..
— Ладно, ты и сама приберись…
— Приберусь, приберусь… Я скоро и… уйду из дома…
— Куда? — насторожился Антон и непроизвольно брякнул винтовкой, сняв ее с плеча. — А кто же будет за комендантом ухаживать, ублажать его? А? Я, что ли? Или Свиридка? Он хоть и староста, но для энтого дела не годится, — хихикнул полицай. — А ты в самый раз… Спелая ягодка! — Антон жадно стал разглядывать Евдокию и облизнул пересохшие губы. — Слушай, почему я к тебе раньше не заглянул? Какая ты все-таки. … — Он отставил винтовку в угол комнаты у двери и придвинулся к женщине так близко, что она ощутила его перегар от вчерашней попойки.
Евдокия резко отшатнулась назад. По колебанию ее груди под розовой кофточкой, запылавшим алым пожаром щекам и сердито сжатым губам видно было не только ее волнение, но и возмущение.
— Какая женщина! Огонь! — обхватил Антон Евдокию за талию, грубо лапая ее за спину и крутые бедра. — Без мужика зачахнешь, дурочка…
— Да чего вы все ко мне… Я вам не горох при дороге! — отбивалась она. — Отвяжись, постылый! Что твоя Зинка скажет, когда узнает?…
— Что она может сказать! — продолжал прижимать к себе Евдокию Антон. — Как она ночью по полю с председателем Прошкой шлялась? Так об этом не только я, все село знает!
Он все ближе подталкивал Евдокию к кровати, готовясь силой уложить женщину на постель. Похоть самца вскружила Антону голову, он норовил сделать решительный рывок, как вдруг на улице заурчал автомобиль. Полицай испуганно вздрогнул, обмяк и выпустил Евдокию из рук.
— Черт! Надо же! — кинулся он к окошку. — Они уже здесь… Ну, ты — живо! — бросил он взгляд на Евдокию и, схватив винтовку, стал у двери, как часовой. — Одерни юбку сзади…
— Эх ты, холуй! — глянула на него Евдокия с насмешкой.
— Ты быстрей, быстрей!.. Не разговаривай…
Что нужно было делать быстрей, Евдокия не знала, но поняла одно: приехал комендант лагеря. Она поправила кофту, одернула юбку, глянула в зеркало, стоявшее в углу хаты, и с ехидным намеком ухмылки на зардевшемся лице сверкнула глазами на полицая:
— Не удалось сорвать малинку? Стой теперь столбнем, как истукан!
В хату без стука вошли адъютант и шофер. Антон сделал им под козырек.
— Полицай, — несколько удивленный, буркнул адъютант и, сняв с головы фуражку, подал ее водителю.
Евдокия тут же приметила, что голова адъютанта ото лба до макушки была круглой и почти плоской, как сковородка, но с коротко остриженными жесткими волосами. Адъютант принялся осматривать хату. Зашел на кухню, пригнулся и заглянул в подпечку, в спальне дотронулся до пестрого одеяла, искусно сшитого из разноцветных кусочков материи, и громко, серьезно произнес:
— Офицеру!
Он неплохо знал по-русски, но больше всего любил слово «офицеру!», чем, естественно, угождал коменданту, ибо словом этим являлся для него именно Иштван Гамар. Поэтому адъютант, показывая рукой на стол, стулья, все повторял:
— Офицеру!
Шофер, плюгавый, с вдавленной в узкие плечи головой солдат, злыми пронзительными глазами смотрел на Евдокию и многозначительно ухмылялся. «И он туда же!» — с отвращением подумала она и резко дернула плечом. Заметил пристальный взгляд солдата и адъютант. Он сердито по-своему гаркнул на него, и тот забеспокоился, пробежал по хате и, низко сгибаясь, заглянул под кровать, даже под стол, накрытый чистой скатертью с большими лепестками причудливых цветов по белому полю.
Затем адъютант, не спеша, всем видом показывая, что на данный момент старшим является именно он, подошел к распахнутому окну, которое наполовину прикрывала слегка колыхавшаяся от легкого ветерка кремовая занавеска, и крикнул:
— Шандор!
Со двора ему ответили по-венгерски. Это был приехавший на том же автомобиле личный охранник коменданта. Приняв по приказу адъютанта новый пост, он стал деловито прохаживаться по двору, придерживая за ремень винтовку, болтавшуюся на спине, и что-то беззаботно насвистывать.
Вечером комендант Гамар прибыл в дом Лыковых. Евдокию, естественно, из хаты не выпускали. Офицер, мужчина средних лет, уже начавший полнеть, по круглому краснощекому лицу которого, как показалось Евдокии, вверх-вниз, вправо-влево бегали почти лягушачьи глаза, короткими взглядами оценивал достоинства молодой хозяйки, невольно сравнивая ее со своей сухопарой, какой он ее запомнил во время последнего расставания, женой. Ему хотелось дотянуться руками до роскошных плеч русской женщины, но в тот день Гамар слишком устал, много ругал подчиненных, и вообще, ненавистный ему лагерь выматывал силы до основания. Пленных запрягали, словно волов, в повозки, возили на них воду и другие грузы, наказывали непослушных, ленивых с точки зрения коменданта, сбрасывали в яму умерших. Поэтому Евдокию комендант трогать этим вечером не стал, а упал на ее кровать и сразу же уснул, но перед этим все же успел по привычке протянуть адъютанту ноги, чтобы тот снял с него сапоги.
— Завтра ты будешь снимать сапоги, — обернулся недовольный адъютант к Евдокии — ему было стыдно перед женщиной. — Завтра и… всегда…
Жизнь в Нагорном текла медленно и уныло. Люди чувствовали себя под незримым, но физически и духовно осязаемым гнетом. Словом, жили, как в дурном сне. Прежде всего унижала беззащитность. Любой гитлеровский прихлебатель, не говоря уж о немце, даже мадьяр или румын, мог войти в любую хату и творить в ней произвол. Полицаи, свои же, казалось, люди, размахивая плетками, бегали от дома к дому по Нагорному вроде прежних бригадиров и звеньевых, буквально в шею выгоняли всех способных стоять на ногах на работу, но с бригадирами и звеньевыми можно было и побраниться, а прислужники фашистов угрожали суровым наказанием за сопротивление новым властям. А представителями этой власти на местах полицаи считали именно себя. Все права на любого человека были в их руках. Ходили слухи, что на площади в уездном центре гитлеровцы вздернули под перекладину несколько человек. Но кого и за что, нагорновцы, не бывавшие теперь в Красноконске без разрешения старосты, не знали. По своей же инициативе высунуть нос за пределы Нагорного боялись: мало ли что может случиться — схватят, посчитают за партизана и поставят к стенке.
Особенно нагорновцев напугал приезд на мотоциклах и грузовике немецких солдат. Все население села собрали на выгоне, недалеко от бывшего сельсовета, разделили мужчин и женщин, выделили в отдельную группу подростков, всех поставили в шеренги и с помощью старосты и полицаев придирчиво проверили каждого. Сам Свирид Кузьмич ходил с фашистским офицером по рядам выстроившихся мужиков и излагал проверявшим краткую биографию сельчан: чужаков не обнаружили. А солдатня в это время бесцеремонно рылись по хатам и сараям — искали летчика сбитого кукурузника. Гибель важного генерала не давала им покоя. Было приказано проверить все населенные пункты на несколько километров в округе. Фашисты прочесывали лес, однако во все потаенные уголки дойти не могли, прежде всего боялись. Не обнаружив летчика и в Нагорном, немцы уехали, оставив в душах сельчан неодолимый страх.
Здание школы пустовало, как и полагалось во время летних каникул, с той только разницей, что никакого ремонта не проводилось, как это было в довоенные годы. Но приближался сентябрь, день первого звонка. И Антонина Владимировна, единственная из учителей оставшаяся в Нагорном и не схваченная фашистами, поскольку была беспартийной, хотя муж, директор школы, и был коммунистом, поделилась с бывшими своими учениками новостью.
— Вызвал меня в управу староста, — начала она, горько усмехаясь, — и требует, чтобы я с первого сентября приступила к занятиям в школе… Однако приказано учить детишек только в четырех классах… Главное, как заявил мне Свирид Кузьмич, а ему так сказали в уезде, чтобы дети наши умели лишь читать и писать… Читать приказы немецких властей и подписываться, что такие приказы читали. — И, понизив голос, она добавила: — Будущим бауерам, которым в знак военных заслуг отдадут земли нашего колхоза, сильно грамотные батраки не нужны: читай приклеенный на стене приказ и работай… Вот и все образование, — вздохнула Антонина Владимировна.
— И вы согласились? — насторожился Митька.
Антонина Владимировна пожала плечами:
— Нет Константина Сергеевича, он посоветовал бы, как поступить…
— А учить-то детишек надо, — задумался Виктор. — Если не вы, то кто? И главное, чему и как?
— Вряд ли у меня получится, ребята, — сорвусь! — с отчаянием сказала учительница и, попрощавшись, пошла во двор школы.
Виктор и Митька с грустью посмотрели ей во след.
— Уйдет она из Нагорного, — с уверенностью в голосе предсказал Митька. — И правильно, нечего этим уродам служить!..
— Вряд ли уйдет, — покрутил головой Виктор.
И действительно Антонина Владимировна осталась в родной школе. Узнав об этом, ребята сами отправились туда. В классах было тихо и знакомо, в одном на стенах еще висели портреты русских писателей, в другом Периодическая система и портрет ее создателя Менделеева, пахло партами, выкрашенными в прошлом году в светлые тона стенами. Казалось, вот-вот прозвенит звонок и классы заполнят детские голоса. Будто и не было оккупации! Антонина Владимировна встретила бывших учеников радушно, предложила сесть.
— Вы все же согласились?! — в голосе Митьки звучала неопределенность: с одной стороны, ему хотелось, чтобы Антонина Владимировна осталась в Нагорном — без нее школа теряла всякий смысл, а с другой — служить фашистам такая учительница не могла по самой своей сути, да и позволят ли оккупанты ей так рассказывать учащимся о русской литературе, о географии, как умела она?
— А как ты думаешь, Митя, — задала она вопрос на вопрос.
— Не знаю, — растерялся Митька, такого вопроса он никак не ожидал.
— Вот так же и я не знала… Сначала решила: брошу все и уйду подальше от этого ада!.. Но куда? Не в том смысле, что некуда податься: есть у меня сестра, живет не очень далеко отсюда, а в том, что от себя не уйти… Подумала: а кому оставить детишек? Кого пришлют на мое место? А вдруг сынка нашего старосты Оську? Были разговоры и об этом. Он же загадит души нашим детям… Вот почему я решила остаться, Митя, и исполнить свой долг до конца, — глаза учительницы сверкнули необыкновенным светом, на щеках появился румянец, волнение и решимость охватили ее. — С врагом можно бороться не только оружием, но и словом. Не так ли во все времена поступали русские учителя, настоящая русская интеллигенция? Вот я и попробую…
— Я так и думал, Антонина Владимировна, — обрадовался Виктор. — А если что понадобится, зовите, мы придем на помощь…
— Спасибо, мои хорошие, — улыбнулась учительница. — К сожалению, о местных партизанах пока ничего не слышно. Только на вас вся моя надежда…
Партизаны должны были объявиться, как думали Виктор, Митька и Тихон, обязательно в лесу. Но туда, до самой Холодной балки, ездили и ходили уже многие — собирали волнушки, грузди, рвали орехи, рубили пни, сухостой, но никого из посторонних там не видели и не слышали. Даже полицай Егор Гриханов на скрипучей телеге, в которую запряг неизвестно где приобретенную лошадь, отважился поехать в лес и привести несколько бревен на зиму. И его никто не тронул. Екатерина просилась взять ее с собой, давно, мол, в лесу была, соскучилась, но он не взял: побоялся — мало ли что могло случиться!
— Сиди дома, — сердито отказал ей Егор Данилович к облегчению Аграфены Макаровны, которая больше, чем за мужа, боялась за дочь.
Егор вернулся домой с дровами поздно. Но был довольным и даже радостным, хотя и сильно уставшим.
— Там тихо, как и прежде, — сбрасывая одной рукой с телеги бревна дуба и ясеня, не без удовольствия рассказывал он жене, которая дрожала, как осиновый лист, пока он находился в лесу. — Зря ты боялась, Груша… Да и за что меня убивать, я никому ничего плохого не делаю… Пусть еще спасибо скажут, что я согласился стать полицейским, а то бы на мое место кого-либо посерьезнее прислали… Узнали бы тогда. …А в лесу все-таки хорошо дышится!
Аграфена Макаровна просила мужа, чтобы он помягче относился к односельчанам, не обижал никого, как это частенько делал Антон Званцов: уж таким оказался услужливым новой власти, что на душе становилось тошно. Нет, в присутствии старосты полицай Гриханов мог поорать на кого-нибудь из своих, потрясти плеткой перед носом, но делал он все это для пущей важности, для вида. Ругал — будто гладил по шерстке. Даже своему давнему обидчику Федулу, избивавшему его незабвенного Князя, он, встретившись как-то на улице села, добродушно сказал;
— Ладно, Федулка, ты меня не сторонись, когда увидишь, не бойся, я зла на тебя не держу… То, что мы с тобой подрались тогда, так не мы же виноваты, не мы колхоз энтот придумали… Время было такое поганое — людей на людей натравливали, как собак на собак… Нам делить с тобой нечего, окромя вшей… Одинаково лаптем щи хлебаем…
— Ты это… взаправду кажешь, Егор Данилович? — обрадовался Фе-дул, показывая в улыбке щербатый рот, затем вынул из кармана брюк кисет и кусочек газеты и свернул цигарку, слепив ее собственной слюной. — Хочешь? Табак крепкий… Баба моя сама садила…
— Оставишь, — согласился полицай. — Подымлю…
— Извини меня, что я тады коня твоего дюже стегал, — прикуривая цигарку, виновато начал Федул. — Не знаю почему, а стегал… Дурак потому что… Всю жизню в дураках хожу… Вот и в полицаи меня Свирид Кузьмич не принял из-за этого… А я бы ничего, работал бы, плеткой махать не тяжело…
— А ты начальником хотел бы побыть?
— Немножко бы… Тады, глядишь, и дураком в спину не называли бы…
— Плюют в спину и полицаям, Федул, — нахмурился Гриханов и вдруг спросил: — А коли наши возвратятся? В смысле Красная армия? А ты — полицай? Тады — как?
— Не возвратятся, — махнул рукой Федул. — Вон мадьяры одно и то ж талдычат: Москва капут, Сталин капут… Видал я, Егор Данилович, как наша Красная армия воюет — срамнее, чем когда я без штанов по селу бегал… Да! Только тут я один, а там тысячи задницами сверкали: командиры, комиссары — так драпали, пыль столбом стояла… На, а то сам докурю, — подал он Егору окурок. — Махорка что надо, моя баба сама растила…
— Спасибо, — взял полицай недокуренную цигарку, — давненько я не затягивался. — Он потянул в себя никотиновую гадость и громко стал кашлять. — Фу! И точно, свирепый твой табачище, быка свалит, дыхни ему только в ноздрю…
— Мне бы тоже в лес надо, дрова на исходе….
— Так и поезжай, я вот съездил — и ничего!
— Не на чем… Бабу запрячь, что ли…
— На ней много не привезешь… А ты, как Афанасий Фомич Званцов, тележку в руки и айда!.. Он поедет, нарубит сухих пеньков — и домой!.. Я видел: он весь сарай пеньками забил…
— Жилистый Афанасий-то, — в голосе Федула прозвучала обида. — У меня сил уже нет… Фронт, плен в каждой косточке еще зудят…
— Не мне об этом рассказывать, — приподнял раненую руку Егор. — Ты хоть раз выстрелил?
— Так я же обозничал, стрелять не пришлось… И слава Богу, а то убил бы человека, хоть и хрица али ганса, а все-таки человека.
— Будто они наших не убивают! — недовольно произнес полицай и тут же испуганно оглянулся: не подслушал бы кто.
— И им грех… И их Господь накажет, — убежденно вздохнул Федул.
На этом примирившиеся противники и разошлись.
Катя вынесла из дому большую глиняную кружку с квасом, подала отцу.
— Выпей, квас молодой, мама только вчера завела его в макитре…
Егор сплюнул окурок на землю, наступил на него ботинком и с силой придавил, словно это было противное насекомое. Осушил кружку, вытер ладонью влажные губы и остановил дочь, которая собралась снова в хату.
— Постой, Катя… Тут мы вспомнили в разговоре Афанасия Фомича Званцова, и я подумал о его сыне Викторе… Да что я тебе кажу, будто сама не знаешь!.. Нынче Свирид Кузьмич мне опять намекал: Оська ему плешь проел и все только про тебя сказки сказывает… Как я понял, сватов они готовят к нам…
— Еще чего! — округлила глаза Екатерина и оттого они, и так немалые, стали еще больше. — Будто не хватает этому Оське девок на селе!..
— Девок, может, и много, а только… — шмыгнул носом отец. — Ты одна для него — свет в окне… В тебя втрескался подлец!.. Но опять же отец его, Свирид Кузьмич, нынче как-никак староста, а я ему подчиненный…
— Так то нынче, а завтра? — понизив голос, Екатерина продолжала: — А завтра? И ты? Как ты обойдешься завтра, когда наши придут, а? А они придут, вот увидишь, батя, увидишь!
— Ты у кого набралась таких мыслей? — рассердился Егор и сурово посмотрел на дочь. — У Витьки?… Гляди, девка, теперь пока коммунистов вешают, но дойдут у них руки и до комсомольцев… А твой Витька был в комсомоле… Оська — вот видный малый, и если немцы навсегда останутся тут… Егор огляделся по сторонам и не стал развивать дальше свое «если», а просто сказал: — Оська тебе жених в самый раз и я не против! добавил он с вызывающим видом.
— Ни за что! — топнула Екатерина ногой и убежала в хату.
— Коза-дереза, — буркнул ей во след отец, — кто тебя спрашивать станет!..
Екатерина искренне любила отца и хорошо знала его характер — крайне уступчивый, переменчивый, куда ветер дует, туда и он гнется, как тростник. Она не раз упрекала его за то, что он стал полицаем, хотя и безвредным, как говорили о нем в Нагорном, но сотрудничавшим с оккупантами. А это черным пятном лежало на всей семье Грихановых, в том числе и на Екатерине, от которой ждали поступков даже более смелых, чем от Нюрки Казюкиной: как-никак Екатерина — дочь полицая, к тому же по красоте Нюрке с нею не сравниться, одни глаза чего стоят — обворожительные, полные магнетизма. Но Екатерина сидела дома тихо, не высовывалась, а Нюрка совсем стыд потеряла — не только вышла из-под контроля отца, а наоборот, пригрозила ему, чтобы он не вмешивался больше в ее личную жизнь. Демид Савельевич совсем сник и махнул на все рукой: на стыд перед соседями, на судьбу дочери, на стонущую по ночам от горя жену Полину Никитичну. «Нынче рано не ждите, — говорила Нюрка родителям, вертясь у зеркала. — Нынче меня Эрлих опять катать на мотоциклете будет», — не без гордости, даже вызывающе заявляла она.
Дело шло к вечеру. Огненный шар солнца уже низко висел где-то там над Красноконском. Тени от деревьев удлинились, вода в Серединке потемнела, тишина и безветрие разгладили на ней волны, и в зеркальную гладь воды с беспредельной высоты лилась светлая синева неба. Луг, называемый «Монастырем», огромным ковром расстилался до самого лимана. Дед Филька любил в такую пору побродить по лугу, вдоль реки — тишина и одиночество в природе были созвучны и судьбе его, и настроению. Он брел не спеша в своих мягких тюниках по такой же мягкой тропке, опираясь на суковатую клюку и думая о жизни, которая минула так незаметно, что он даже не успел оглянуться. Еще он с горечью размышлял и не верил, что вдруг теперь в Нагорном заправляют всем какие-то немцы, люди чужие, которых даже собаки ненавидят. Сколько поколений русских людей это даже представить себе не могли — и вот беда пришла! Его внимание вдруг привлек стрекот мотоцикла. По луговой дороге из соседнего села навстречу деду мчался, покачиваясь на дороге, мотоцикл с коляской. За рулем сидел сам Эккерт, в коляске — нафуфыренная Нюрка, а на заднем сиденье — солдат с автоматом на груди, личный охранник эсэсовца Якоб Тир. Подъехав к деду, мотоцикл остановился.
— Ты кто, партизан? — наиграно спросил Эккерт, понимая, что из деда партизан, как из него самого главный его шеф Гиммлер.
Солдат, совершенно не владевший русским языком, услышав слово «партизан», с которым был знаком не по наслышке, лихо соскочил с сиденья и направил дуло автомата на старика, что даже развеселило Эккерта.
— Какой партизан? — захихикала Нюрка. — Это же наш дед Филька!.. Из нашего Нагорного! Он всегда любит шляться вечерами по лугу…
— Ты чего тут… шляешься, старик? — опять спросил Эккерт для пущей важности, довольный тем, что свой лексикон русского языка пополнил необычным словом «шляешься».
— Будто нельзя! — резонно ответил дед Филька. — По своей земле хожу…
— Как это по своей? Земля эта принадлежит теперь Германии, старик, — надменно заявил Эккерт, оглядывая луг. — Все, все Дойчланд!
Эта надменность задела деда Фильку до глубины души. Глаза его в негодовании сверкнули.
— Земля эта моя! — в голосе старика зазвучали железные нотки, что стало даже забавлять Эккерта. — С измальства моя, всегда моя была, — перешел почти на крик дед. — Может, и небо твое? — и он вдруг резко, неожиданно высоко поднял свою клюку, словно хотел или проткнуть ею вечернюю синеву, или ударить офицера.
Горящие ненавистью глаза, суровое выражение лица деда Фильки не на шутку встревожило солдата, немало видевшего таких отчаянных стариков среди партизан, и он непроизвольно, по привычке нажал пальцем на спусковой крючок автомата. Прозвучала короткая очередь. Старик качнулся и, обливаясь кровью, сначала опустился на колени, а затем упал лицом на короткую мягкую луговую траву. Нюрка вскрикнула от ужаса и закрыла ладонью рот. Эккерт стал ругать по-немецки солдата, назвав его свиньей.
— Идиот!.. Варум шиссен?
— Их геденкен… — щелкнул каблуками солдат.
— Он думал… недоумок! — обернулся Эккерт к Нюрке и усмехнулся.
— Их шулдинг зайн шютцен фон, герр официр…
— Их бестрафен ду, Тир! — И почему по-русски добавил: — Ты оправдываешь свою фамилию — зверь!
— Их хере, герр официр!..
— Садись, болван, — сказал по-русски охраннику эсэсовец и глазами показал ему на заднее сиденье. Пока тот уныло усаживался, Эккерт объяснил Нюрке: — Якоб Тир защищал офицера, это большая честь для немецкого солдата, а старик напрасно поднял палку, это сбило с толку моего личного охранника.
Даже не взглянув на убитого старика, он завел мотоцикл, дал газу, и мотоцикл полетел на покатый взгорок, на котором белели хаты Нагорного.
О гибели старика сразу стало известно в селе, но люди боялись пойти на место его нелепой смерти. Распространилась молва, что эсэсовец признал в нем партизана, потому и убил, и что хоронить его без разрешения на то небезопасно. Афанасий Фомич долго ходил по двору хмурый и сердитый, отшвыривая в стороны все, что попадало под ноги, пока Виктор не вывел его из душевного оцепенения.
— Батя, ну что мы ждем? — И, пока Афанасий Фомич собирался что-либо ответить сыну, тот уже выкатил из-под сарая двухколесную тележку. — Надо привести деда Фильку, не оставлять на ночь где попало… Вороны склюют или собаки бездомные обгрызут!..
— А как же? — намекнул отец на страх перед немцами.
— Мы ничего плохого не сделаем, просто похороним человека…
Привезенного деда Фильку Анисья Никоновна обмыла, надела на него старенькую, но чистую рубаху. Всю ночь Афанасий Фомич и Виктор сбивали гроб из старых досок, положили в него старика и чуть свет, когда селе еще спало, отвезли на кладбище, где тихонько похоронили.
— Земля ему пухом, — перекрестился Афанасий Фомич и принялся приглаживать лопатой свежий холмик земли. — На одного доброго человека мы обеднели…
— И на песни, — задумчиво произнес Виктор.
— Какие песни? — не понял отец. — Тут рыдать надо!
— На песни, одну из которых он мне недавно пел… Хотя… — размышлял скорее сам для себя Виктор, — хотя… песня его осталась… Песня — душа человека, а душа, говорят, бессмертная. Я хочу в это верить!
— Неужто в Бога поверил, комсомолец? — округлил глаза Афанасий Фомич.
— Вы же меня крестили?
— Да, хрещеный ты… А как же!.. В то время еще можно было…
— Ну вот, — только и мог сказать Виктор.
Днем все Нагорное знало, кто похоронил убитого. Ждали, какие будут последствия.
— Вас же могут схватить, — с ужасом сказала Екатерина Виктору, когда они встретились. — Мой отец даже боится…
— Бог не даст — свинья не съест, так, кажется, говорят? — невесело улыбнулся Виктор.
— Давай уедем куда-нибудь!
— Куда?! — удивился Виктор смелости Екатерины. — Мы не в Советском Союзе, когда можно было по вербовке хоть на Дальний Восток махнуть, как мой брат Иван. Забрался в какую-то Кедровку и никаких ему оккупантов? Даже не верится?… А у нас… за околицу выйди и тебя за цугундер — партизан!..
— Вот к ним, к партизанам, в лес и идти надо, — не унималась Катя.
— В лесу пока пусто, кроме птичек — никого!.. Никакого другого писка… Но партизанский отряд должен быть, хоть у нас рядом ни железнодорожного узла, ни немецкого гарнизона и близко нет… Разве что лагерь для военнопленных да охранники мадьяры.
— Как жалко… — вздохнула Катя.
Виктор вдруг рассмеялся и крепко обнял девушку за худенькие плечи.
— Ты чего? — обиженно надула губы Екатерина.
— Интересно! — перестав смеяться, серьезным тоном заговорил Виктор. — Ты с партизанами, а отец твой — с карателями… И вот вы встречаетесь!.. А?
— Да ну тебя, — легко оттолкнула девушка от себя парня… — Вот отдадут меня замуж за Оську, полыбишься тогда…
— За Огрызка?! — воскликнул Виктор. — Да я его… да я ему шею сверну!..
— Сыну старосты?!
— Да хоть сыну самого… самого… Гитлера!
— Хвастунишка!
Летняя почти беззвездная ночь разливала на поля и луга, подернутые белым полупрозрачным ситчиком тумана, половодье тишины. Лишь наиболее яркие созвездья беззвучно мерцали в синей глубине неба и среди них всегда над головой загадочно моргал голубой глаз Веги. В этой благодатной тишине не хотелось думать, что идет война, что в лагере голодные и униженные военнопленные, которых с винтовками за плечами охраняют вечно пахнувшие цикорием мадьяры. Виктор вдоль заборов провел Екатерину к ее дому. Поцеловались, простились, и она скрылась за старыми скрипучими воротами. А он, весьма озабоченный словами, произнесенными девушкой по поводу Оськи, долго не мог уснуть. «Что же делать?» — вертелось в его голове, но ничего путного придумать он не мог.
Больше обычного задержались в этот вечере Митька и Варька. Их тоже и волновало, и тревожило необычное событие: в хате Варьки без всякого спроса поселился заготовитель продуктов унтер-офицер Пауль Георг Блюггер, располневший на чужих харчах шваб с мясистым и маслянистым лицом, совиными глазами и всегда мокрыми от пота толстыми пальцами, на каждом из которых поблескивал перстень или золотое кольцо. Говорили, что все эти украшения он отобрал у евреев, так как у русского мужика таких дорогих прибамбасов днем с огнем не найдешь.
— Важный человек? — сказал Митьке полицай Гриханов.
— Ерунда, — отмахнулся тот.
— Как — ерунда? — округлил глаза Егор Иванович и развел руками.
Скажи, Митька, ты грамотный, а Катьке я как-то не верю: его же, этого Блюхера, расстреляли! Воскрес он, что ли?… Я сам лично выкалывал ему глаза в книжке, помогал Катьке замарывать его морду чернилами, так ей в школе велели! — услышав это, Митька звонко рассмеялся. — Ну, чего ржешь, как жеребец стоялый? Не можешь объяснить, так уж не гогочи, гусак, а то не посмотрю, плеткой перетяну!..
— За что? — перестав смеяться, рассердился Митька и шмыгнул носом. — За то, что ты, дядя Егор, лес дремучий, да? Так я же не виноват, тебя мать таким родила… На нее и кати бочки!
— Я кажу: не задевай меня, Митька! — глаза полицая не по-доброму сверкнули из-под заиндевевших проседью бровей.
— Среди немцев Блюхеров, как среди нас Ивановых, хоть забор из них городи… А этот и вовсе Блюггер… Вместо буквы «х» в его фамилии стоят аж две буквы «г»… Понял?… А тот Блюхер, которому ты глаза выкалывал, был Маршал Советского Союза…
— И взаправды маршал! У меня война память отшибла… Но как похожи! И усы такие же…
— А где у твоего Павла… Пауля Блюггера большие звезды на воротнике, где на нем красноармейская форма? Фамилии схожие!.. Заготовитель твой знаешь кто?
— Кто? — насторожился полицай.
Митька оглянулся, приблизился к полицаю и шепнул ему на ухо:
— Дважды «г»!
Полицай вздрогнул и в свою очередь огляделся вокруг — за такое можно и схлопотать по самое, самое…
— Не выражайся так, — погрозил Гриханов пальцем Митьке, — ты ведь из комсомольцев, по лезвию бритвы ходишь…
Митька и не так мог бы обозвать этого заготовителя. Ему очень не нравилось, что он занял хату Варьки Поречиной.
— Ты только подальше от него будь, — советовал он девушке, — и побольше тряпья на себя цепляй… Не забывай лицо сапухой каждое утро вымазывать.
Они долго бродили, используя темные уголки возле садов, за хатами и сараями, говорили обо всем, но больше о войне. Митька накинул на плечи девушки свой пиджак, звонко шлепал себя по щекам, убивая кровопийцев-комаров и уже не знал, о чем дальше вести беседу, как вдруг Варька сказала:
— Скукота, Митя, без твоей гармошки.
— Мне самому скучно, — глубоко вздохнул он. — Меха моль жрет, вчера глянул, а над гармошкой целый рой вьется… Но не веселить же мне мадьяр, когда они после ужина, сняв штаны, сидят вокруг хат!..
— Вчера один мадьяр на меня так посмотрел, что душа в пятки ушла… А теперь этот заготовитель у нас, боюсь его, как огня. — И неожиданно для Митьки предложила: — Мить, а Мить, у нас в сарае сено еще первого укоса сложено… Высохло, а как пахнет!.. Пойдем, а?
— То есть? — не понял Митька. — Мы ведь собрались расходиться по домам, время позднее…
— А помнишь, как мы в классе учили: «счастливые времен не наблюдают»! — И с грустью добавила: — Гляди, как бы не было поздно потом… — Она взяла Митьку за руку и потянула к сараю: — Пойдем, телок!..
Он, слабо сопротивляясь, пошел за ней. В сарае было душновато, но сено, действительно, источало удивительно знакомый с детства приятный аромат. В темноте задорно цыркал сверчок, время от времени шуршали в сене мыши. Варька первая упала на сеновал и увлекла за собой все еще сомневающегося и растерянного Митьку. Она крепко обняла его за шею и стала горячо целовать.
— Ты не думай, Митя, я люблю тебя, — шептала Варька, касаясь своими влажными губами его губ и прижимаясь к нему упругой грудью, всем своим молодым телом. — Не хочу, чтобы какой-нибудь мадьяр или немец. … В любой миг они могут изнасиловать, бабы и девки уже рассказывают об этом… И я от страха опять заикаться стала… Митя, любимый!..
Нет, не так представлял себе Митька первую ночь. Но ничуть не огорчился, что она оказалась такой неожиданной и прекрасной…
На востоке на горизонт медленно, словно нехотя, выползла луна, похожая на раскаленный красный скирд. Высоко-высоко в темном небе гудел самолет — советский ночной охотник.
Трудные дни наступали для Татьяны Крайниковой. Она все больше чувствовала, что под сердцем носит вторую жизнь — плод любви ее к Александру. Пока свою беременность она скрывала даже от матери Прасковьи Федотовны. Отцу не скажешь — он на фронте, как ушел, так словно в воду канул, ни одной весточки от него не было и жив ли он — одному Богу известно. Правда, те, кого вместе с ним призывали и кто вернулся покалеченным, неопределенно сообщали, что Гавриил Петрович попал под Старой Русой в окружение, из которого никто не вышел целым и невредимым, в основном все там полегли.
Однажды, когда боль особенно дала о себе знать, Татьяна не выдержала и открылась матери:
— Мама, я тяжелая…
Прасковья Федотовна не стала причитать или пенять дочери за ее ошибку молодости — она давно уже заметила в ее поведении неладное, а только сказала:
— Так Богу угодно, будем ждать внука или внучку.
А тут еще как на грех стал навязчиво ухаживать за Татьяной Антон Званцов. Да, когда-то, еще до войны, он нравился ей, но теперь… Во-первых, память об Александре отодвинула на задний план все ее былые увлечения и чувства, и, во-вторых, воспитанная на русской классической и советской литературе, которая несла в себе, словно утренние зори, свет благородства и преданности родной земле, Татьяна не могла примириться с тем, что прежде уважаемый ею человек стал на путь предательства, надел ненавистную форму полицая, служил оккупантам, в то время как ее отец, возможно, еще живой, сражался с фашистами или пал в бою, защищая Родину. Да и не только отец, но и ее любимый Александр, чье дитя теперь она носила под сердцем, и миллионы других русских людей, всего необъятного Союза!
— Ты же мне симпатизировала, помнишь? — приставал Антон к ней, когда она вместе с подругами, подгоняемая им же, шла на работу.
— Это было так давно, — уклончиво ответила Татьяна, прикрывая краем белой косынки в красный горошек щеку, словно боясь, что он ударит по ней. — Ты раньше был в моем представлении Печориным, а нынче — полицай!..
— И что такого — полицай!.. Работа у меня такая…
— Грязная работа!
— Ты идешь на работу, которую тоже не в белых перчатках делать будешь!.. И вообще, плюнь на все! — настаивал на своем полицай. — Помнишь, я тебе обещал не жениться, пока ты не подрастешь?
— Но женился же на Зинке!
— Ошибка произошла, — Антон сплюнул на дорогу. — Зинка стервой оказалась, с председателем путалась, нашла кем меня заменить! — в голосе его звучали злость и обида.
— Разве мало других девок? Только свистни! — усмехнулась Татьяна.
— Девок много, но ты одна… Ну, хватит нам в кошки-мышки играть…
Зинку я гоню в шею, к вам сватов шлю… Пусть мать твоя Прасковья Федотовна готовится… Война войной, а мы должны свадьбу справить, как положено… Не каждый день женимся!
— Перестань, Антоха, — сердито пробурчала Татьяна. — Пусть уж война закончится, может, и батя мой к тому времени вернется, если жив останется…
— Ого, куда загнула! — присвистнул полицай. — Кто знает, когда война закончится? Пока немцы до Урала дойдут, сколько времени понадобится!..
— Ты уверен, что их туда допустят? — насмешливо спросила Татьяна. — Широко шагать будут — штаны порвут!.. И когда удирать станут, голыми задницами сверкать придется…
— Эй, эй, милая, говори, да не заговаривайся! — пригрозил Антон. — Да за такие речи… сама знаешь… Словом, до зимы все надо решить… Я уже Свириду Кузьмичу сказал, что мы с Зинкой… — сделал он характерный жест задом, — и в разные стороны… И я не отступлю от своего!
— Еще раз кажу — нет! — сверкнула девушка глазами из-под косынки, и в голосе ее послышались нотки ненависти и презрения.
Это Антон почувствовал всем своим существом. Он схватил Татьяну за руку выше локтя, придержал, пока другие женщины и девушки, с ехидными насмешками оборачивающиеся назад, отойдут подальше.
— У тебя два пути, — грозно, крутым перегаром дыша Татьяне в лицо, предупредил Антон. — Один — через мою кровать, другой… — он умолк на секунду, желваки ходили на его потемневшем лице. — Другой не очень приятный: я отправлю тебя на ночь в хату к мадьярам, они очень обрадуются. … Станешь для них подстилкой, как Дуська Лыкова, так она подстилка одного Гамара, может, иногда и адъютанта, не знаю, я ее за ноги не держал, или как Нюрка, но та сама ложится под Эккерта, а ты обслужишь за ночь целый взвод оголодавшихся жеребцов… Так что смотри у меня!..
— И ты смотри, — с похолодевшим сердцем ответила Татьяна и, сама не зная почему, вдруг пригрозила Антону: — А я Ласло расскажу, он что-нибудь придумает с теми мадьярами… Они со зла тебе могут и не такое сделать!.. Кажут, многим из них бабы не дай, а такого как ты, сдобного!.. Вишь, как отблескиваешь, разъелся на чужих харчах!.. С такого они быстро подштанники сдерут… Для того дела им все равно — полицай ты или партизан…
От таких слов Антон буквально оторопел, он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не смог. Не ожидал он такой резкости от, как казалось ему, покорной дурочки, к тому же неравнодушной к нему, хотя бы до его женитьбы на Зинаиде. И про этого Ласло он не раз слыхал и даже как-то видел его: невысокого роста, худощавый, придави ногтем — и только мокрое место останется.
Нагорновские женщины с появлением лагеря для военнопленных в селе хорошо изучили повадки мадьяр-охранников, или, как они с насмешкой выражались, «охальников», знали характер почти каждого из них: кто вредный, а кто не очень. Прежде всего женщины улавливали момент и норовили подбежать к ограждению, когда в определенном месте стоял на посту солдат по имени Ласло. Он иногда, смотря по обстановке, просто-напросто отворачивался при виде их с мешочками, иногда наоборот — делал жест рукой: кидай, мол, продукты пленным побыстрее, чтобы кто другой из охранников не увидел и не донес на него коменданту.
В свободное от службы время Ласло частенько заглядывал в дома жителей села, был везде желанным гостем. Его подкармливали борщом, блинами, у кого еще оставалась мука, жареными крумплями, так он по-своему называл картошку. И сам он приносил шоколадки, разламывал плитки на небольшие кусочки и угощал детишек. О нем в селе стали даже сочинять веселые прибаутки: «Наш Ласло любит крумпли и масло» или «Мадьяр Ласло лазит к бабкам через прясла». Когда ему растолковали последнюю прибаутку, он категорически запротестовал. С помощью немецкого языка, который он неплохо знал, стал доказывать, что ходит он не к старушкам, гроссмутер, а к медхен, то есть к девушкам, что его не интересуют даже женщины средних лет, фрауенциммер, а только и исключительно медхен, хотя ничего подобного с нагорновскими девушками у него не было!
Не раз, хлебнув мутного самогона, Ласло откровенно признавался, что, если придется участвовать в бою, он обязательно сбежит к русским.
— Так Москве же капут! — хитро прищурил глаз Тихон. — Куда же ты побежишь?
— Э, — махнул рукой Ласло на окно, из которого была видна церковь, где рядом находился концлагерь. — Так наш комендант Иштван Гамар утверждает… Он все врет! — и, поманив к себе пальцем Тихона, шепнул: — Вороньеж ваш… Вороньеж швабы никак взять не могут… И Ленинград не капут, и Москва не капут! — И погрозил Тихону кулаком: только не болтай, мол, храни тайну.
— Будь спокоен, Ласло, — показал большой палец Тихон. — Могила!
И вот этого невзрачного венгерского солдатика Антон, будучи от природы трусливым, испугался не на шутку: что еще надумают эти мадьяры, если их станут подбивать черт знает на что? Полицай сплюнул на дорогу и, грозно взглянув на Татьяну, пробурчал:
— Ну, смотри!.. Мы еще поговорим!..
И наконец отстал от девушки, заорал, размахивая плеткой, на остальных:
— Чего плететесь, как коровы, а ну, живее!..
— Озверел вражина!
— Танька от ворот поворот показала, вот он брызгает слюнями!
— А мы виноваты! — зашумели женщины.
— Правильно она сделала, что отшила, нехай Зинку свою мусолит…
Татьяна молча догоняла подруг. Она знала, какая недобрая слава идет по селу о Евдокии Лыковой, которую обзывают не иначе как мадьярской потаскухой и плюют ей во след. Сначала Евдокия еще пыталась хорохориться: пусть, дескать, плюются. Но с каждым днем ей становилось все труднее и невыносимее встречать косые взгляды односельчан, с одной стороны, а с другой — терпеть унижения скверно пахнущего потом Гамара. Разве она по доброй воле ложится в постель коменданта, имея всего лишь две возможности: ублажать похоть слюнявого мадьяра или быть убитой — ведь она дочь председателя колхоза, коммуниста.
Этим вечером, пасмурным и неуютным, когда по небу тянулись длинные, низкие тучи, словно бесконечные темные волокна, было ей особенно трудно: то ли нахлынуло предчувствие чего-то недоброго, то ли просто жить надоело, как видеть бесконечный дурной сон. В прошлую ночь она долго не могла успокоиться после ползания по ней Гамара, хотелось сбросить с себя шкуру, бежать куда-нибудь. Потом на короткое время заснула и увидела во сне, что копает она лопатой огород. Копает, страшно устала, а огород почти не тронут. Отец стоит на меже и грустно смотрит на нее, покачивая головой.
Как всегда, коменданта привезли домой на автомобиле, хотя от лагеря до хаты Лыковых не было и километра, одно удовольствие — пройтись по вечернему воздуху. Адъютант ловко открыл дверцу автомашины, из которой с трудом вылез Гамар. «Наклюкался! — с ужасом подумала Евдокия, глядя в окно. — Раз пьяный, значит, еще одного пленного застрелил, подлец!» Комендант вообще много употреблял спиртного, но когда лично убивал беззащитного человека, какими были все военнопленные, то пил еще больше: то ли совесть не давала покоя, в чем Евдокия глубоко сомневалась — с совестью он давно расстался, как с надоевшей проституткой, то ли был недоволен своим служебным положением, то ли что-то третье выводило его из себя, а что именно, Евдокия не могла пока понять. В любом случае убийство под горячую руку русского пленного было для него поводом и стимулом для очередной безудержной попойки, которая по возвращении его на квартиру продолжалась сексуальными извращениями и прямым издевательством над Евдокией. Он заставлял ее догола раздеваться и по-русски плясать перед ним. А потом в угаре страсти хватал ее и бросал на кровать, рыча словно дикий зверь. Нередко оргии происходили в присутствии адъютанта, который стоял в стороне, трясся, как в лихорадке, с каким-то ожесточением пил вино из горлышка бутылки и надеялся, что насытившийся господин даст и ему возможность удовлетворить свою похоть. Красивое тело русской женщины пьянило его больше, чем все спиртное, какое он только знал и пил. Но Гамар тешился только сам: то ли не замечал адъютанта, то ли назло ему.
Ввалившись в хату и раздевшись с помощью адъютанта, Гамар осовевшими глазами как-то странно посмотрел на Евдокию, словно видел ее впервые.
— Ты летала на самолете, староста говорил, — за время пребывания в Нагорном комендант научился немного разговаривать по-русски. — Моя жена на самолете летает. — Он расставил руки, изображая крылья самолета, и покачал ими. — Гу-гу-гу-у, — сложив губы трубкой, прогудел он. — Моя жена бомбит ваш… этот… — Гамар посмотрел на адъютанта, который занял свое место за столом и держал в руках откупоренную бутылку вина.
— Ленинград, — подсказал тот.
— Ленинград, — поднял комендант большой палец, показывая этим жестом, какая важная его жена и какое важное задание она выполняет. — Бум-бум-бум!.. А ты — курва! — вдруг почти взревел комендант. — Ложись! — Евдокия захлопнула дверь спальни и упала на постель, и на нее тут же набросился Гамар. — У-y, какой короший курва, — стонал он и рвал на Евдокии рубаху, лапал грудь, слюнявил губами соски.
….Висевшие на стене гиревые ходики пробили час ночи. Гамар лежал, отвернувшись от Евдокии, и громко храпел. Она выползла из-под простыни, которой укрывалась, надела ночную рубашку и юбку. Привычно сунула ноги в тапочки, открыла дверь в горницу. Адъютант не ушел к себе на квартиру, которая была в соседней хате. Сильно пьяный, он крепко спал, склонившись на стол и подложив под голову руки вместо подушки. На столе стояла пустая бутылка. Евдокия вышла во двор. Прохладный ветерок с луга дохнул ей в лицо, которое все еще горело от стыда и обиды. Туч на небе уже не было. Кончался август, и звезды в эту пору года, как бы рождаясь заново после летних зорь, уже ярко светились. Невысоко над горизонтом, словно подвешенный, серебрился шар Плеяд, которые Евдокия с измальства знала, как Висожары.
По двору медленно прохаживался часовой. Сегодня была очередь Шандора, которого хорошо знала Евдокия. Услышав скрип двери, он вздрогнул, скинул с плеча ремень карабина, готовый отдать честь адъютанту или тем более коменданту, который иногда, особенно после изрядной выпивки, выходил из душной хаты хлебнуть ночной прохлады. Но, увидев Евдокию, предмет своего обожания и мечты, заулыбался в темноте. Она давно привлекала его внимание. Сколько раз Шандор представлял себе, как господин комендант обнимает ее, укладывает в постель, срывает рубашку… Он знал имя женщины, но от волнения и страстного возбуждения в тот момент напрочь забыл и произнес крепко засевшее в его тупой солдатской башке привычное:
— Курва?!
Евдокию всю передернуло, будто плюнули в ее и без того израненную, измученную душу «И этот недоношенный туда же, — с отвращением подумала она. — Нелюди!» Ей так захотелось со всего размаха огреть по роже мерзавца, но она, скрипя зубами, сдержалась и даже вымучила на лице улыбку, будто обидное слово касалось не ее. А Шандор понял это по-своему и снова ласково протянул:
— Ку-у-у-рва!
Евдокия медленно сошла с крыльца, и солдат всерьез решил, что настал час его вожделения, час его мечты. Отставив карабин в сторону у крыльца, он крепко схватил Евдокию за руку и потянул в сарай. Он знал там укромное местечко, где под утро частенько дремал, когда точно был уверен, что господин комендант в это время сладко спит и видит райские сны. Евдокия, равнодушная ко всему на свете, покорно шла за ним, лишь слабо, еле заметно упираясь. В сарае часовой накинулся на нее с остервенением, пытаясь уложить на охапку прошлогоднего сена.
— Больно же! — опять скрипнула зубами Евдокия и отшвырнула тщедушное тело часового.
Он упал, но тут же быстро вскочил, бормоча что-то по-своему и снова хватая ее за руки и лапая за плечи. Он не чувствовал ее ненависти, считал, что она для вида капризничает, отталкивая его. Сучки, что в России, что в Венгрии, не сразу позволяют кобелям прыгать к себе на спину, а сначала погрызутся, полают. Так и женщины — сначала кокетничают, жмутся, строят из себя недотрог, а уж потом!.. Вот только эти русские имена… Ну никак сразу не запомнишь… Шандору хотелось назвать ее ласково Мартой или Евой, но в минуты волнения и необузданной страсти вылетело из головы имя этой прекрасной женщины и он уже в третий раз горячо зашептал:
— Ку… курва… курва…
Для Евдокии такое признание в любви было уже сверх всякой меры и терпения. В ярости она протянула руку в сторону, нащупала в углу сарая черенок от старой лопаты, который сама же раньше сюда и поставила, схватила его и ударила по голове часового. Шандор пошатнулся и, не издав ни звука, мягко повалился к ней под ноги. «Убила! — в испуге подумала Евдокия и откинула черенок в темноту. — Человека убила!.. Да только не его бы надо… Господи! Я заслужила ад!»
Как давно Евдокия не вспоминала о Боге! Помнит, как в годы ее детства, когда еще не запрещали службу в церкви, раздавался звон колоколов, как она с матерью на Вербную перед Пасхой несла в руках зажженную свечу, страшно боясь, чтобы она не погасла, и веточку вербы, окропленную батюшкой Василием Петровичем, имевшим длинные волосы, большую черную бороду и красивую блестящую ризу. Потом наступило вдруг взбесившееся время: церковь закрыли, батюшку вместе с семьей прогнали из села… Помнит, как священник, матушка и их сын с узлами уходили из Нагорного, столы на частых собраниях в селе стали накрывать красными скатертями, неизвестные приезжие люди громко, чтобы слышали все и в задних рядах, доказывали, что никакого Бога больше нет, что все это поповские выдумки. В их хате, несмотря на крики и плач матери, в святом углу поснимали образа святых и вместо них на стене на гвоздиках повесили сначала портрет Ленина, потом Сталина и еще каких-то других вождей в картузах и без картузов, с бородами и безбородых.
Вскоре мать умерла, а она так не хотела новых порядков в доме: угощать много курящих, спорящих, сердитых людей, вечерами боявшихся окон, в которые нехорошие дяди-кулаки могли палить из каких-то обрезов. И Дуся росла под присмотром отца Алексея Петровича Лыкова, активиста, вступившего в партию большевиков и избранного первым председателем колхоза имени «13-го октября».
Молодость, красота по материнской линии, высокое положение в селе по отцовской линии, поглядывание в ее сторону не только парней, кому надлежало это по возрасту, но и многих нагорновских мужиков вскружили голову Евдокии, пьянили ее чувства и разум. За ней ухаживали десятки ребят, ссорились, дрались, а она выбрала одного, выделявшегося среди других своей самостоятельностью, серьезностью, да и в немалой степени приятной наружностью: один только русый чуб, выбивавшийся из-под бескозырки с золотыми буквами «Черноморский флот» и якорями на лентах, стоил многих бессонных девичьих ночей. Это был Иван Званцов. За него Евдокия охотно вышла замуж. Отцу ее Иван тоже очень нравился, души в нем не чаял. Жить бы им да жить в любви и радости, да внуков и внучек наживать. Так нет же! Всем на горе в колхоз приехала бригада механизаторов МТС, среди которых был и пахнувший мазутом и керосином их бригадир Василий Игумнов. И тут пошло-поехало!.. Где-то вдалеке тарахтенье трактора звучало для Евдокии песней, и она готова была бежать туда, позабыв обо всем: и об отце, и о соседях, осуждавших ее, и о стыде, и об Иване с его золотыми якорями на лентах. Тогда-то она и увидела свой сундук с приданым выставленным по обычаям и традициям нагорновцев за ворота званцовского дома.
О Боге Евдокия вспомнила только теперь. Она тут же хотела затянуть часового в хату, сама не зная зачем, но он оказался для нее тяжелым, хотя на вид был тщедушным. Просто она сильно устала. И Евдокия вспомнила про канистру в легковом автомобиле. Шофера не было, он в соседней хате, а машина всегда оставалась под окнами коменданта. Вечером он заправлял автомобиль, наливал бензин из канистры, и теперь в ней еще плескалось горючее. Евдокия открыла крышку, запах бензина резко ударил в нос. Торопясь, она внесла канистру в горницу, в спальню. Адъютант и Гамар продолжали дружно храпеть Она тихонько стала выплескивать бензин под окна, прочно прикрыв их, и у двери до тех пор, пока канистра не отозвалась в ее руках пустым позвякиванием. Евдокия направилась к двери, чтобы бежать. Но куда? Кто мог спрятать ее в Нагорном, зная, что каратели перероют, как свиньи носом, все подряд, найдут ее и расстреляют тех, кто посмеет ее скрывать. Выбежав на крыльцо, она увидела выходящего из сарая Шандора, он пошатывался и держался руками за голову. Она его не убила, а только оглушила! И теперь часовой очухался, пришел в себя и, увидев ее, протягивал руки, словно собирался поймать обидчицу. Евдокия, стоявшая до этого как вкопанная, резко опять оттолкнула приблизившегося Шандора, он пошатнулся и опустился, опершись спиной о крыльцо. Она вбежала в сенцы, захлопнула за собой дверь, звякнула металлическим засовом. В хате долго не могла запалить спички, они ломались в ее дрожащих пальцах. Наконец она спичка вспыхнула, затрепетал маленький язычок пламени. Евдокия кинула спичку на пол, обильно политый бензином. Огонь вспыхнул и стал быстро бежать по горнице и под дверь в спальню. Адъютант зашевелился и закашлялся. Послушался голос Гамара, казалось, он звал на помощь. «Нехай придут к тебе помогать расстрелянные тобой пленные!» — мелькнула мысль в голове Евдокии. Женщина видела, как выскочил из спальни перепуганный полуголый Гамар, что-то истошно крича на своем языке, как поднялся адъютант с полными ужаса глазами. Евдокия выскочила в сени и плотно прикрыла за собой дверь, которую уже начало пожирать свирепое пламя. Она слышала крики в хате, стук в дверь, но навалилась всем телом на нее, уперлась ногами в пол, не позволяя ее открыть, а через несколько секунд и само пламя не позволило бы это сделать. Огонь бушевал у окон, посреди хаты, сухие бревна стен трещали, осыпаясь искрами. И крики очень скоро прекратились. Пламя охватило сени. Евдокия по лестнице поднялась на чердак, из которого над крыльцом выходила дверца.
Хата с треском пылала, гудела, трепещущее пламя высоко и широко поднималось над Нагорным. Со всех концов села на пожар бежали люди. По привычке они образовали цепочки и ведрами к пожарищу подавали воду из колодцев. Некоторые забрались на крыши соседних хат, им подавали также ведра с водой, чтобы там гасить искры. Вдруг дверца чердака над крыльцом распахнулась. В проеме с растрепанными волосами показалась Евдокия. Ее заметили, стали кричать, махать руками.
— Сигай!..
— Дуська!..
— Дуся!..
— Спасайся!..
Люди еще не знали, что она сама же и подожгла дом. Евдокия стояла, глядя сверху на мятущуюся, орущую и размахивающую руками толпу односельчан внизу, и жизнь ей показалась каким-то нереальным мгновением, которое должно закончиться сию же минуту. Страха не было. А только пустота в душе и вокруг.
— Прыгай, дура! Не стой! — громче всех кричал Свирид Кузьмич, хорошо понимая, что кому-кому, а ему прежде всего придется нести ответственность за гибель столь высокого венгерского офицера, а останься жива Евдокия — весь гнев оккупационных властей обрушился бы на нее. — Да прыгай же ты, недотепа!.. Прыгай! — почти стонал староста.
Но пламя огромным красным языком уже жадно облизывало крышу хаты, змеилось, торжествуя вокруг своей жертвы. И сквозь весь этот шум и треск нагорновцы услышали четко и ясно:
— Люди, про-сти-те!..
Это были последние слова Евдокии. Спустя секунды огонь поглотил и ее, хата неуклюже осела, а затем и вообще рухнула, еще сильнее пылая и разметая искры, казалось, по всему небу. Бушуя, поднимая веретенообразный вихрь пламени вверх, горел сарай. Огонь подползал к автомобилю. Подбежавший шофер попытался было завести машину, но не получилось, и опасность была — бензин в баке от жары мог взорваться в любой момент. Шофер, подпирая плечом, хотел сам столкнуть автомобиль с места, но не хватило силенок и он стал размахивать руками, кричать, звать на помощь.
— Техника хоть и чужая, но жаль, если сгорит, — Тихон первым подбежал к машине.
За ним последовали другие. Несколько мужиков, чертыхаясь и крича друг на друга, стали отталкивать легковушку подальше от огня. Сломали забор, выкатили автомобиль аж на улицу, где ему ничто уже не грозило.
…Утром в Нагорное прибыл отряд немецких карателей из уездной комендатуры во главе с эсэсовцем Эккертом, покровителем Нюрки. Стали разбираться, кто виноват в происшедшем. Эсэсовец внимательно выслушал объяснение старосты, полицаев, допросил кое-кого из мужиков, выслушал рассказ часового Шандора о «красивой русской преступнице» и сделал твердый вывод: эти мадьяры не заслуживают жалости. Как мог офицер Иштван Гамар, комендант местного лагеря военнопленных, связаться с дочерью коммуниста? Сам виноват в своей гибели! Шандора приказал отдать под суд военного трибунала, поскольку тот нарушил дисциплину, оставил пост и пытался завести интимную связь с русской женщиной. Староста втайне благодарил Бога за то, что сгорел и адъютант, ибо некому было теперь объяснить, что квартиру в хате Лыковых коменданту порекомендовал именно он, Свирид Кузьмич Огрызков, Шандору же эта мысль не пришла на ум, иначе старосте не сносить бы головы.
Из уездной управы старосте Нагорного поступил приказ: немедленно завершить обмолот зерна. Невыполнение приказа повлечет суровое наказание: немецкой армии срочно нужен хлеб! Победоносная армия Германии, вдохновляемая Адольфом Гитлером, выходит к берегам Волги, и скоро будет взят Сталинград. А это — полный крах Советского Союза.
Но вот беда — в Нагорном никак не могли настроить молотилку. Трактор завели, шкив приобрели, не новый, но еще прочный, а сам механизм молотилки не хотел работать, сопротивлялся. Тем более, что и уехавшего с летчиками Степана в селе некому было заменить. Не раз вспоминали о его золотых руках. И подумывал Свирид Кузьмич о старом способе обмолота снопов — цепами. И уже дал приказ каждому двору: отыскать в сараях заброшенные цепы, наладить их, а у кого не имелось старых цепов, требовалось сделать новые-мастерство ведь нехитрое, привычное для крестьянина.
— Ну что ты возишься, как жук в навозе! — сердился староста, топчась вокруг молотилки.
— А я вам что — механик? — огрызнулся Митька, вытирая замасленные руки о такую же замасленную рубаху, определить цвет которой теперь было совершенно невозможно.
Неизвестно почему, но именно ему приказал Свирид Кузьмич заняться ремонтом. Видимо, потому, что Митька был закадычным дружком Степана, который хорошо знал технику, в том числе и сельскохозяйственную.
— Кем немцы прикажут, тем и будешь, — злился староста. — Даже висельником! — саркастически усмехнулся Свирид, но от этих слов у Митьки мороз пополз по спине. — А пока я тебя заставляю, учти это…
— Учту, — буркнул Митька, с трудом отворачивая очередную заржавевшую гайку.
Рядом с отцом со злорадной усмешкой на губах прохаживался Оська с видом важной персоны, и это особенно усиливала его одежда: штаны итальянского солдата и китель венгерской армии, не хватало только красной повязки с белым кругом и свастикой посередине. Это он подсказал отцу заставить Митьку наладить молотилку, прекрасно зная, что тот в технике ни бум-бум. Мог бы сделать это Виктор, но его Оська держал про запас. Отремонтирует Митька молотилку — хорошо будет для отца, не отремонтирует — посчитают за саботаж, получит взбучку, ладно если только одними плетками, а то могут и покрепче наказать этого гармониста, к игре которого Оська относился с откровенной завистью, ибо ему медведь на ухо наступил в первый же час рождения. «Сволочь, — скрипел зубами Митька, — я тебе еще припомню, дай срок!» В свободные часы от других работ под надзором полицаев приходили к Митьке Виктор и Тихон. Тихон в технике также был полным профаном, выполнял обязанности «подай-принеси», таскал всякие железяки, поддерживал, крутил ключом какие-нибудь болты, на которые ему указывал Митька. А Виктор помогал много, не потому, что горел желанием поскорее обмолотить колхозный хлеб и отвести его немецким властям, а, как он сказал Митьке, из-за боязни, что могут наказать друга, обвинить неизвестно в чем.
— Как это — неизвестно? — вытирал грязным кулаком под носом Митька и с силой, зло стучал молотком по внутреннему устройству молотилки, в котором только-только начал немного разбираться. — Не заработает вот это старье — меня поставят к стенке… Так что выручайте, ребята, иначе пропадай, моя головушка… Такой гармонист погибнет не за понюшку табака!..
— И тебя жаль, Митя, и хлеб отдавать фрицам тоже сердце кровью обливается, — сплюнул в сторону Виктор.
— И не говори! — кивал головой Тихон, с трудом накручивая гайку на болт, торчащий из двигателя молотилки. — У нас в хате хоть шаром покати, ни куска хлеба, а эти, — он боязливо оглянулся, осмотрелся вокруг, — а эти нелюди под угрозой расстрела запрещают не только на мельнице зерно молоть, но даже в ступе толочь!.. А?
— Я же говорю: сволочи! — ругался Митька, продолжая ремонтировать агрегат. — Я б эту молотилку сжег!..
Уже несколько дней без хлеба сидели в землянке Захар Денисович и Акулина Игнатьевна.
— Пошел бы в полицаи — глядишь, меньше б знали нужду, — украдкой намекала Акулина мужу.
— А потом наши придут и меня опять по этапу! — сердился Захар. — Лучше молчи, старая!.. И без тебя на душе тошно…
— Да придут ли?…
— Я не сомневаюсь, — прошептал Захар, поглядывая на дверь землянки. — Я вон сколько дней домой шкандыбал… Страна бесконечная!.. Никакие немцы всю ее не пройдут, выдохнутся, а после назад драпать станут… Так уж не раз было, — он почесал за ухом, которого за густо обросшими рыжими волосами не было видно, и твердо пообещал: — Хлеб я добуду…
— Аль попросишь у кого?
— Пока скирды не обмолочены — добуду… Иначе немцы все себе увезут, все до зернышка… Принесу пару снопов, обмолочу, а солому в печке сожжем — и никаких следов!
— Это же страхота такая, Захарушка… — ныла Акулина Игнатьевна.
— Ну не протягивать же ноги с голодухи, когда в поле столько хлеба мыши точат!.. Да ты не дрожи, мать, я осторожно…
Сказано — сделано. Ночью Захар сходил в поле, вытащил из скирда два снопа пшеницы и принес домой. Прямо в землянке обмолотил снопы палкой — колосья хорошо осыпались, а солому приказал Акулине тут же спалить в печке. Привыкшие вставать очень рано, особенно в летнее время, деревенские бабы ничуть не удивились, увидев над землянкой редкий сизый дымок: Акулина пораньше готовит завтрак своему мужу, это вполне естественно.
Не усидел дома Захар Денисович и следующей ночью — вошел во вкус добычи и еще раз совершил поход в поле. Только подкравшись к скирду и начав вытаскивать снопы, он вдруг услышал мягкие шаги и увидел тень человека. Первой мыслью было бросить все и бежать в темноту, но ноги от страха не слушались и душа ушла в пятки. «Попался, — подумал Захар в ужасе, — если не немцы, то сами полицаи засаду сделали… Пропал!» Однако тень не рванулась к нему, чтобы схватить с поличным, не крикнула «Стой!». Тень маячила недалеко, не приближаясь, словно предупреждала: не бойся, мол, плохого ничего не сделаю, а потом негромко кашлянула и вплотную подошла к вспотевшему от испуга Захару Денисовичу.
— Кто вы? — шепотом испуганно спросил Захар подошедшего, лицо которого скрывал сумрак поздней летней ночи.
— А вы?
— Я?… Я из села… из Нагорного… рядом здесь, — бессвязно лепетал Захар.
Незнакомец, обладавший тонким слухом, улавливал что-то знакомое в голосе незнакомца из Нагорного.
— Постой, постой! — вдруг обрадовался он. — Вы — Захар…
— Денисович! — тоже на радостях подсказал похититель снопов. — Я… как есть я… А ты? — перешел он на дружеский тон. — Будто я с тобой уже где-то встречался…
— Ну, как же, Захар Денисович!.. Вы еще у меня керосина просили, помните?… Когда наш аэродром здесь был?…
— Да, да, да! Так ты… — еще больше обрадовался Захар Денисович. — Так ты… летчик?!
— Алексей Привалов…
— О Господи! — перекрестился Захар в темноте. — И давно ты тут скитаешься?
— Да вот, как подбили мой самолет, так и скитаюсь…
— Ой, как тебя… — Захар замялся, от волнения имя летчика вылетело из головы.
— Алексей… Алексей Иванович, — подсказал Привалов.
— Алексей! — повторил Тишков. — Как тебя ищут супостаты! Все села — и наше, и соседние — перерыли, и погреба, и исподки… Все перевернули, в каждом углу понюхали… Уж больно они серчают на тебя… Ходят слухи, что ты очень знатного их генерала угробил…
— Это же прекрасно, Захар Денисович! — засмеялся довольный Алексей. — Стало быть, не напрасно я прилетал сюда… На одного генерала-подлеца немецкой своры убавилось… Хорошо!..
— Хватит у них этих генералов на нашу голову, — вздохнул Захар. — Энтому уши оторвали, другого пришлют, еще больше лютого…
— Пусть присылают, Захар Денисович, мои друзья и этого пустят на распыл!.. Тогда наша разведка донесла о большом скоплении фрицев у Красноконска, а я тут каждую тропинку запомнил, ну и… Кажется, в самое гадюжье гнездо угодил!..
Говорили они вполголоса, посматривая по сторонам и время от времени прислушиваясь к ночным шорохам. Даже бесшумно пролетевшая сова, охотясь на грызунов, не осталась без их внимания. В конце августа ночи уже более темные, менее теплые, чем в мае или июне, но зато ярких звезд, совершающих свой необыкновенный мерцающий хоровод вокруг Полярной звезды, не счесть! Но надо спешить — скоро горизонт, подпирающий восточный небосклон, начнет светлеть.
— Мне торопиться надо, Алексей Иванович, — засуетился Захар, — на виду у всех, особливо у полицаев, снопы нести несподручно… Расстрелять могут, как муху на стекле, раздавить… Уж больно староста, Свиридка, грозился… А его, стало быть, немецкие власти припугнули… это понятно! — Алексей помог ему вытащить из скирда еще один сноп. — Хватит, Алексей Иванович, больше двух не донесу, годы не те, вот иду по земле и будто не своими ногами, твердости никакой… Да, — вдруг повернулся он к летчику, — а ты куцы же теперя, друг мой сердешный?
— Буду, как ты говоришь, скитаться и дальше, — грустно произнес летчик. — Лесами к своим пойду… Дорогу найти нетрудно, но в форме днем на дороге появиться не смогу… Тем более что на меня облава идет, как на дикого зверя…
— И голодный, небось? Да понятно, что пытать — голодный! Харчи на дороге не валяются…
— Есть и это маленько, Захар Денисович, в животе, как в мячике, одна пустота…
— Знать бы… кусок хлеба или картоху прихватил бы… — А после паузы предложил: — А знаешь, в моей землянке тебя искать в другой раз не станут… Я же еще и бывший зек, супротив советской власти, дескать, шел… По энтой причине староста меня в полицаи звал… Ага! — вдруг опять сорвались с языка Захара роковые три буквы, он быстро прикусил губу и даже закрыл ладонью, пахнувшей соломой, рот.
— Староста звал, а вы? — поинтересовался Алексей.
— А я… — с трудом оторвал ладонь от рта Захар, — а я не пошел… На кой леший сдался мне его полицай! Я сказал: нет, Свиридка, стар, мол, я для энтого, ищи кого помоложе… Да и не столько стар, как вымотала меня всего ссылка, — уточнил Захар Денисович, — все соки мои ушли на каторжанский лесоповал… Пока староста отстал, а там видно будет… Но я все равно в полицаи не подамся… Так что пойдем к нам, Акулина картох сварит, кулеш какой-никакой сготовит… Куховарить она умеет!..
— Боюсь, Захар Денисович, — глубоко вздохнул летчик, — не за себя боюсь, а за тебя… Если что, пострадаешь ведь ты!.. Я — военный, мне рисковать сам Бог велел…
— Бояться и мне нечего, всего перебоялся уж… Да и к концу света идем… И ты не переживай, мы тихо, в это время все дрыхнут, никому в голову не придет выслеживать нас… Чуток подкрепись в нашей землянке, с голодухи далеко не уйдешь, а в чужую хату стучаться опасно, вдруг в ней полицай живет или кто за немцев! Есть же такие!.. Вот одежи у меня, чтобы переодеть тебя, нету, на самом последние рваные портки, но я попробую у кого-нибудь чем-нибудь для тебя разжиться…
— Я знаю, кто помог бы мне франтом прибарахлиться, — сказал Алексей. — Анна… Аннушка…
— Это Митрия Анисова дочка?
— Ну да.
— Надежная девка!
— Ей можно рассказать про меня… Вот что, Захар Денисович, не с пустыми же руками мне к вам идти, давай и мне несколько снопов… штуки четыре… Чтоб не ходить вам больше сюда, не рисковать…
— Хватит двух, если сдюжишь… Много их спрятать негде, разве что в кустах смородины… От чужого сада остались, хороший был сад, но хозяин со всей семьей в Красноярский край укатил, там новый колхоз создавать… Было, кажут, такое решенье…
Акулина Игнатьевна не спала, а, мелко дрожа и не попадая зуб на зуб от страха, ждала мужа. И когда к землянке подошли двое, да еще с целым ворохом снопов пшеницы, она страшно удивилась. Узнав, кто такой Алексей, тут же засуетилась: только бы никто не увидел его у них!..
— Картохи быстро закипят, — пообещала Акулина Игнатьевна и указала Алексею на жесткую постель. — Пока суть да дело, отдохни, сынок, с дороги… Я потом разбужу, — и стала растапливать печку, сложенную Захаром из собранного им там-сям кирпича.
Алексей не дождался, когда сварится картошка, — едва его голова коснулась подушки, как он тут же уснул мертвецким сном. Тревога и усталость, сопровождавшие его несколько суток после удачной ночной бомбежки, и трудная посадка горящего самолета, а после бегство от погони фашистов взяли свое. В землянке ему было спокойно и уютно. Так он чувствовал себя, может быть, лишь тогда, когда бывал в отпуске из авиационного училища дома, под родной крышей, где сладкой музыкой звучали ласковые материнские слова. Спал Алексей, не видя никаких снов.
А Захар Денисович в эти часы делал свое дело: палкой бил по колосьям спелой пшеницы. Зерно сгребал на полу, а солому жег и жег в печке, как можно быстрее, до восхода солнца, лучи которого вот-вот должны были брызнуть из-за горизонта. Прокукарекают зорю петухи, и село проснется, как всегда, заскрипит калитками, наполнится голосами у колодцев-журавлей, поэтому надо успеть. Одного боялся Захар Денисович — чтобы ветер с реки не потянул дым из его печки в сторону Нагорного.
— Глянь, глянь, Егорушка, что деется, страсти Господние, — выглянула удивленная и настолько же испуганная Акулина Игнатьевна в приоткрытую дверь землянки.
— А что? — тоже подошел к двери Захар Денисович и остолбенел.
Внизу по глади плеса Серединки пылали яркие блики, взявшиеся невесть откуда, хотя небо над речкой все еще оставалось темным и звездным.
— Откуда бы такое знамение? — перекрестился Захар. — Господи, спаси и сохрани… Я же говорил: скоро настанет конец света… И вот оно — предвещает!..
Он вышел за кусты на взгорок, откуда было видно огромное зарево над полем, где они только что были с летчиком. «Никак кто-то скирды поджег!.. Кто же мог сотворить такое?… Неужто и у нас партизаны появились?» — подумал он с определенным чувством удовлетворения: если это действительно партизаны, Алексею Привалову будет куда уйти!
Пришлепала к мужу Акулина Игнатьевна, глядела на зарево, и ее бледное испуганное лицо высвечивалось в ночных сумерках. Старуха шептала молитву и крестилась.
Скирды стояли на поле, простершим свою широкую теплую ладонь между селом и лесом, несколько поближе к лесу. Прошло немного времени, как от одного из семи скирд отошли Захар и Алексей. А через несколько минут здесь же появились три человека — Прокофий Дорофеевич Конюхов, Василий Степанович Пискунов и Пантелеймон Кондратьевич Жигалкин. Они долго шли сюда лесом, перебрались через балку, называемую Холодной, и оказались на знакомом до боли в сердце, особенно председателя колхоза Прокофия Дорофеевичя Конюхова, месте. Знал это поле и Василий Степанович, но он был председателем сельсовета, а таких колхозов, как имени «13 Октября», в его ведомстве было три.
Часть руководителей района не смогли во время эвакуироваться с Красной армией в тыл и теперь скрывались в чащобах лиственного, преимущественного дубового леса. Для партизанского отряда их было еще маловато, но диверсионные действия выполнять они могли. Было принято решение об уничтожении колхозного хлеба в любом его виде, в том числе и в сложенных в скирды снопах, обмолотить которые не успели.
— Сколько их? — вглядывался в сумерки Жигалкин.
— Семь, — твердо ответил Конюхов-лучше его никто не знал, сколько на ближайшем к Нагорному поле сложили скирд. — А сколько еще за лесом, а в степи!..
— Постарался ты, Прокофий! — язвительно заметил Жигалкин. — Наяву постарался, но только для кого?
— А кто мне плешь проел телефонными звонками из райкома: сей, выращивай, убирай? Быстрей, быстрей, а то накажем! Не Пантелеймон ли? Что — забыл, кто это такой?… Так что нечего вину с дурной головы валить на умную…
— Это у кого дурная голова?… В Великомихайловке голову мою ценили, да еще как!..
— Ну хватит вам, — прервал Жигалкина Василий Степанович Пискунов. — Нашли место и время для грызни! — И после некоторого томительного молчания добавил: — Раз пришли — жечь будем!.. Прокофий, спички у тебя?
— У меня, — шарил в кармане Конюхов. — Но мне так хочется в Нагорное сходить И кое-кому хорошенько морду набить… Не могу — кулаки чешутся!..
— Кому? — усмехаясь, спросил Василий Степанович и подсказал: — Там теперь не один такой отсиживается… Но ты наверняка имеешь в виду Антоху Званцова? Что ж, он достоин того, чтобы вся его летопись была видна на его же манускрипте…
— Где-где? — не понял Конюхов.
— На морде, как ты говоришь!
— Такие у тебя, Василий, слова: манускрипт!
— Да! Еще в прошлом году одного лектора в районе слушал, — вспомнил Василий Степанович, — так он столько таких словечек насыпал на уши, как зимой туча снега… Я их много тогда в свои мозги вместил — до сих пор они там, как залежалый товар на складе…… Надеюсь, не только по личным мотивам хотел бы ты пометить синяками Антоху?
— И по тем, и по другим, — неохотно ответил Прокофий, коробочка в его руках дрожала, и он никак не мог чиркнуть спичкой. — Ну как же, как же я могу, сколько труда вложено каждого нагорновца, в том числе и моего… И теперь — жги!.. Своими руками!..
— Что за нытье, Прокофий, черт возьми! — сердился Жигалкин. — У тебя наяву крыша набекрень поползла… Мы пришли выполнить партийное решение, а ты слюнявишься. — Гибель жены Лидии Серафимовны, о чем Пантелеймон узнал, уже будучи в лесу, огромной тяжестью легла на его душу и сердце, которое пылало жаждой мести, а тут председатель колхоза нюни распускает! — Скирды — и твой труд, я понимаю, но ведь им, трудом твоим, воспользуются гитлеровцы! Ты что — для фашистов растил урожай, кормить их караваем будешь, что ли?
— Я же сказал: хватит пререканий! — опять вмешался в разговор Пискунов. — Хлеб мы должны, как это ни прискорбно, сжечь, за тем и пришли сюда, но не так, как мы собирались это делать…
— Не понял! — насторожился Жигалкин. — А что мы собирались делать не так?
— Подожжем этот скирд и, освещенные его пламенем, побежим к другому? Так и засветиться можем! — желчно усмехнулся Пискунов.
— Что предлагаешь? — тяжело дышал Пантелеймон.
— Нас трое, поджигаем сразу три скирда, бежим к остальным трем… К седьмому не успеем, очень далеко отсюда стоит…
— Здесь самая лучшая пшеница была, — горестно вздыхал Прокофий Дорофеевич.
— Ты опять за свое! — еще пуще злился Жигалкин. — Твоим нытьем фашистов только бить…
— Все, разбегаемся! — громко прошептал Пискунов и первым пропал в густых сумерках.
Так в эту ночь почти одновременно сначала в трех местах, а затем быстро во всех шести запылало колхозное поле. Огромные красные языки пламени жадно лизали темноту.
Акулина и Захар долго с тревогой, как загипнозируемые, наблюдали за пожаром, до тех пор, пока не начался рассвет. Разыгравшаяся сначала алыми, затем красными, а после желтыми разводами по бледно-синему небу заря не позволила Захару вовремя спалить последний обмолоченный сноп. И он оттащил его в густые кусты смородины. Вместо яблонь, груш, слив и вишен в бывшем саду сиротливо темнели уже подернутые зеленоватой плесенью пни, а смородина осталась нетронутой, на дрова она не годилась.
Рукотворное зарево над полем быстро развесило алые занавески на окнах хат, и люди, удивленные и встревоженные, просыпались: неужели чей-то двор пожирает пожар? Испуганный староста бегал от дома к дому, в которых жили полицаи, стучал в окна и двери:
— Вставайте, мать-перемать, лежебоки! Беда!
Для Свирида Кузьмича пылающие в поле необмолоченные снопы пшеницы представляли серьезную угрозу со стороны оккупационных властей: могут и его обвинить в ротозействе или даже, чего староста боялся пуще всего, в потакании партизанам. За такое могут и повесить! Полицаи по его распоряжению, громко крича, матерно ругаясь и размахивая плетками, гнали мужиков тушить пожар. И те с баграми, вилами, граблями и лопатами, широко и равнодушно зевая спросонья, лениво двигались по освещенной пламенем дороге. Однако усмирить огонь они уже не могли. Постояли, посмотрели, как догорают остатки скирдов, и возвратились домой кто досыпать, кто обсуждать случившееся.
— Смелый кто-то!..
— Не пожалел хлеб!..
— А может, оно и к лучшему…
— Но как посмотрят на это немцы!..
— У нас еще в степи много скирдов…
Утром в Нагорное прибыл отряд немецких карателей. Вместе с полицейскими солдаты двинулись к лесу, где открыли беспорядочную стрельбу по деревьям и кустам орешника, пугая лишь птиц и другую лесную живность. Поджигатели, перебравшись через Покровский лес, были уже очень далеко.
Учитывая тот факт, что нагорновцы, по словам старосты и полицейских, сами, без всякого понукания, быстро отреагировали на поджог скирдов и якобы всем селом побежали в поле, немцы в какой-то мере сняли с жителей часть вины за пожар, а также придерживались версии, что уничтожение хлеба — дело рук разыскиваемого летчика. Но даже староста в эту версию не верил: один человек за такой короткий промежуток времени не мог поджечь сразу шесть скирдов, находящихся неблизко друг от друга.
Поскольку немецкие власти строго-настрого предупредили старосту о личной ответственности за сохранение оставшегося хлеба, было решено, что не сгоревшие скирды будут теперь день и ночь охраняться полицаями, которым давалось полное право арестовывать незнакомых и подозрительных лиц и открывать огонь по своему усмотрению. Больше всех досталось от Свирида Кузьмича Митьке за долгий ремонт молотилки:
— Пойдешь под расстрел за саботаж, сопляк, — грозил староста.
— А вы дайте мне запчасти, — сердито шмыгал носом Митька. — Прежде чем меня расстрелять, немцы с вас потребуют запчасти.
— Я — не МТС!.. Где я тебе их возьму?…
— А я где?
— Старые используй, приспосабливай, болван… А еще среднюю школу окончил, недотепа!
— А вы тепа! — бурчал Митька.
— Ну ты мне еще поговори! — показывал увесистый кулак Свирид Кузьмич. — Смотри, чухайся побыстрее, не то…
— Сам чухайся, свинья тупорылая, — прошептал вслед уходящему старосте Митька.
— А ты будь художником, — неожиданно предложил Митьке Виктор.
— Что?! Какой из меня художник?
— Никакой, — спокойно сказал Виктор, — изобрази, что активно работаешь, а сам… Понял? Видел «Бурлаков» Репина? Они тянут, тянут баржу, а все на месте…
— Понял, — зло усмехнулся Митька, — побуду и живописцем!
Перепалка между ним и старостой происходила несколько раз за день, но всегда заканчивалась просьбой Свирида Кузьмича постараться, на что Митька в знак согласия бодро кивал головой, а когда тот уходил, чертыхаясь, какую-либо хорошую деталь забрасывал как можно дальше. Нет деталей, нет запчастей — нет ремонта!
Жизнь в Нагорном после двух пожаров начинала налаживаться, насколько это было возможно в условиях оккупации. Даже мадьяры, охранявшие лагерь военнопленных, как-то присмирели, перестали так нагло посматривать в сторону женщин: если одна из них отважилась зажарить в пылающем доме самого их коменданта Гамара с его адъютантом впридачу, то рядовой и вовсе мог попасть в такую переделку, из которой выйти живым было проблематично. Солдаты перестали даже по утрам и вечерам обкладывать пометом хаты, в которых жили, сняв штаны и сверкая естеством. Из досок соорудили несколько нужников за глухой стеной жилья. И военнопленных бабы могли больше подкармливать — новый комендант не то чтобы смотрел сквозь пальцы на переброс через колючую проволоку сумочек с вареным картофелем и другой нехитрой снедью, а пока еще только присматривался к поведению местных жителей.
— Теперь многие ваши красноармейцы выживут, — делился своими наблюдениями, зайдя в первую попавшуюся хату, где всегда ему были рады, сменившийся с поста охранник Ласло.
— Дай-то Бог!
— Смиловался Господь! — радовались женщины, особенно старушки, у которых сыновья и внуки вот так же, может быть, голодали и умирали под прицелом фашистских извергов.
После отъезда карателей из Нагорного Захар Денисович решил пройтись по улицам села просто так, якобы в виде прогулки. Около двора Анны Анисовой он, опять же вроде случайно споткнувшись на ровном месте, замедлил шаги, хотел уже было отворить калитку, как вдруг навстречу ему попался полицай Егор Гриханов.
— Как жизнь, Егорка? — завел скорее для порядка, как обычно, разговор Захар.
— Какая это жизня, Захар? — недовольно отозвался полицай. — Черт бы ее совсем побрал!.. Ты же вот не захотел к нам идти!..
— В мои годы-то?
— Верно, — согласился Егор, — тут рысаком нужно бегать… Вот нынче по полю носились, как угорелые, ни одного снопа не спасли… Вместо прежнего бригадира теперь мы баб и стариков из хат на работу выгоняем, ну, как в бытность колхоза… — Он достал из кармана кисет, из другого вынул клочок газеты, начал скручивать цыгарку и слюной склеивать края газеты. — Такая она наша жизня, Захар Денисович, хуже некуда, вот курить потянуло с досады, раньше дыму не терпел, — вздохнул он. — А тут еще Катька хвост поднимает!..
— Ты про дочку? А что она?
— Сдурела, вот что! Ушла из дому и запропастилась невесть где… Все село обшарил — как будто в речку сиганула… Я уж всю Серединку по берегам исходил… Ну что за дети теперя пошли, родителей в грош не ставят…
— Да почему она так, Егор Иванович?!
— Э-э! Ей бы, дуре, радоваться, а она бзычет!.. Сватают ее у меня… Свирид Кузьмич сватает за сына своего Оську…
— За Оську?! — удивился Захар. — Так у него же еще молоко матери на губах не обсохло, в штанах еще женилка не выросла…
— В штанах у них сызмальства все есть, Захар Денисович, — усмехнулся полицай. — Уж чего-чего, а энто имеется… Ума нет, а все есть!..
— Стало быть, Катерина твоя не желает видеть Оську?… Да и он, сказывали анады бабы, будто бы к Нюрке, дочери Демидки, прилаживался?
— У Нюрки теперь немцы на уме, — снова вздохнул Егор. — Говорил и говорю своей Катьке-то: дура, выгоды своей не видишь!.. А время-то опасное… Оська в сердцах может такое нагородить про тебя, что приедут каратели, — он пригнул голову, понизил голос, — и не поглядят на то, что я теперь в полиции, заарканят и тебя, и меня заодно… Во, Захар Денисович, какая у меня незадача — живи и оглядывайся!..
— Все идет к светопреставлению, как сказано в писании, — перекрестился Захар, искоса поглядывая на двор Анны: не выйдет ли хозяйка?
— Где ее еще искать, ума не приложу… Оська твердит, что ее Анька Анисова прячет… Вот ее хибара! Искал я и тут, — кивнул он на хату Анны, — все углы обшарил, нет там Катьки!.. Да и зачем Анне из-за нее неприятности иметь!.. Как сквозь землю провалилась, негодница, никакого следа, ну, я уж ее плеткой перетяну, вот только дай найти… За Витьку Званцова она хоть сию минуту готова выскочить! За комсомольца! Неровен час — схватят и его… В других местах уже и комсомол шерстят, аж пух летит!.. Вот беда-то, Захар Денисович, — в отчаянии поглядел он на окна хат, выстроившихся вдоль улицы, словно за одним из этих окон пряталась его непутевая дочь.
Подойдя к ближайшей хате, Егор постучал кулаком по стеклу низкого окошка:
— Наумовна, пообедала? Иди на работу, нечего прохлаждаться…
Захар, проводив глазами полицая, уже собрался было уходить домой, как неожиданно двери хаты со скрипом отворились и на пороге появилась Анна. Она тоже спешила на работу и своим опозданием не хотела лишний раз гневить полицаев, в том числе Гриханова: он вроде незлобливый человек, но вдруг и ему шлея под хвост подвернется.
— Слышь, Аннушка, Егор Иванович по-бригадирски командует, — этими словами решил Захар начать беседу с девушкой.
— А мне он бай дюже! — отмахнулась та. — Нехай триэтажит матом — мне не привыкать…
Захар зашагал с ней рядом и, сбиваясь от волнения и неопределенности: только бы Анна была искренней, а не той, для которых стыд и совесть ничего не означают, кроме нескольких немецких марок да ухаживаний эсэсовцев. По пути у знакомых он попросил цеп, решив пойти вместе со всеми на обмолот зерна, где можно будет и поговорить с девушкой об Алексее. На току это ему удалось во время краткого перерыва. Как бы случайно Тишков оказался рядом с Анной. Он кратко, даже не глядя в ее сторону, рассказал о летчике, о том, что ему крайне нужна гражданская одежда. Анна разволновалась, побледнела, стала озираться по сторонам, понимая, в каком опасном положении находится Алексей.
— Да ты не верти головой, — успокоил ее Захар. — Еще заметят!..
— Ну как же, как же, Алешенька мой, — навернулись у нее слезы на глазах.
— Не плачь, сейчас не до слез… Человека спасать надо!.. Если его схватят — повесят немедленно…
— О, Господи! — простонала Анна, а потом попросила: — Захар Денисович, приведи его ко мне, так спрячу — ни одна немецкая собака не отыщет…
— Как я его приведу, подумай?!
— Ночью…
— Оно бы можно, — погладил свою рыжую бороду Захар. — Но надо выбрать ночь… Придется ждать!.. А ему оставаться долго у нас нельзя, ему уходить надо, далеко, за линию фронта… За Воронеж!.. Или к партизанам… Они есть… хлеб, скажи, кто сжег?… Не я же!
— А если я ему мадьярскую форму найду? Ласло какое-нибудь старье раздобудет… Он как-то предлагал даже купить что-то… вроде штанов или пиджака… Я попросила бы у него, будто бы лично для себя…
— А куда же Алексей Иванович в такой форме доберется? Его тут же задержат немцы или сами мадьяры: кто, мол, такой, почему шастаешь, дезертир? Нет, военная одежа Алексею не пойдет… Ему бы что-нибудь наше, деревенское… У меня ничего нет, я вот в чем пришел с лесоповала, в том и щеголяю…
— Ладно, я подсуечусь, Захар Денисович, — обещала Анна. — Что-нибудь достану… Мне бы только одним глазком на Алешу взглянуть…
— Взглянешь, коли провожать будем, — серьезно ответил Захар. — А пока прощай, да гляди, ни словом… Даже во сне не скажи про него!..
И он, придерживая цеп на плече, пошел к мужикам и бабам. Все разговаривают друг с другом, почему бы и ему не потолковать о том, о сем с Аннушкой, не спросить у нее, как ей, одинокой, живется? Но Оська, которого отец тоже заставил идти на обмолот снопов, не спускавший глаз с Анны, уверенный, что именно у нее прячется Екатерина, заметил, что с Захаром Анна держалась как-то необычно, нервно. «Неужели она уже переправила Катьку в землянку к деду? — подумал он. — Надо последить…»
Чем дольше и упорнее скрывалась Екатерина, тем сильнее разгоралось в сердце Оськи желание найти ее и заставить выйти за него замуж. Если понадобится — силой принудить стать его женой. Отец и полицай Гриханов не против их брака. И только она выкобенивается, нос воротит. Не любит? Ерунда! Станет женой — слюбится, выбросит из головы и сердца Виктора, этого вчерашнего комсомольца, для которого давно пора ставить посреди Нагорного перекладину с намыленной веревкой.
И с этого дня Оська установил слежку за землянкой Захара Тишкова. Затаив дыхание, он лежал в кустах смородины брошенного сада. Теперь, кроме любви к Екатерине, в нем проснулась дикая страсть охотника, выслеживающего жертву с тем, чтобы внезапно напасть на нее, схватить или уничтожить. Из кустов хорошо была видна землянка. Вот из нее вышла Акулина, выплеснула в сторону помои из ведерка и, оглядевшись вокруг, возвратилась в свою нору; вот появился Захар, что-то сделал во дворе и опять скрылся в землянке… Так продолжалось довольно долго, Оська перележал бока, по рукам и ногам бегали мурашки, и он уже хотел встать и пойти домой, но в этот момент опять скрипнула дверь землянки, и из нее сначала показалась голова, которая начала оглядываться кругом. Оська замер, приподнявшись на руках. Нет, это не Екатерина, голова мужская. Человек вышел наружу, поднял вверх руки, потянулся, видать, от долгого сна. И чем дольше наблюдал Оська за незнакомцем, тем больше поднималось у него настроение. Где же он видел этого человека? Незнакомец уже вернулся в землянку, а Оська все вспоминал. «Как где? — чуть было не вскрикнул он. — В Нагорном и… на аэродроме!» Несомненно, это был летчик, тот самый, которого так упорно разыскивают немцы. Это он уничтожил важного фашистского генерала — самолет был сбит, летчик его скрылся… Более того, немцы теперь убеждены, что это именно он поджег скирды пшеницы. Вот где он скрывается! И давно здесь отлеживается!
Выползая из кустов, Оська вдруг натолкнулся на недавно обмолоченный сноп. Так и есть: поджигатель скирд — скрывавшийся летчик, а Захар — его помощник, чего Оська никак не мог взять себе в толк. Ведь Захар бывший зек, его судила советская власть и отправила валить лес в холодную Сибирь. Он должен был бы с радостью встречать своих освободителей — немцев и мстить, мстить коммунистам, пойти в полицаи, как предлагал ему отец, а он, наоборот — идти в полицию категорически отказался и скрывает в своей берлоге летчика, которого столько времени безуспешно разыскивают каратели и за которого обещают большое денежное вознаграждение.
С большим трудом сдерживал себя Оська, а его так и подмывало побежать в управу, отыскать отца и сообщить ему новость. Но отец в степи, подгоняет людей, чтобы они дружнее молотили снопы: немцы обещали приехать на днях за зерном нового урожая, их армии нужен был хлеб, много хлеба! И если Свирид не подготовится к их приезду, его сурово накажут, не посмотрят на то, что он горячий сторонник нового порядка и является в Нагорном старостой. Арест летчика, подумал Оська, станет козырной картой для отца, немцы в любом случае не только не накажут его, а наоборот, благодарить станут. Полицаи тоже там, в степи, смотрят за порядком, охраняют скирды. В селе оставался дежурным по управе лишь Антоха Званцов. К нему и направил свои шаги удачливый сыщик. О Екатерине в этот момент Оська не думал. Поймать такую птицу, как беглый летчик, было для него важнее. А до строптивой Екатерины очередь еще дойдет.
В управе Антона не оказалось, чем он злостно нарушал дисциплину.
— Ищи его у Татьяны Крайниковой, — посоветовали Оське. — Она приболела и на работу не вышла, полицаи оставили ее дома…
Татьяна действительно болела, беременность все сильнее сказывалась на ее здоровье. Все еще не зная о ее положении, Антон продолжал ухаживать за ней, настаивать, чтобы она дала согласие на брак с ним после того, как он разведется с Зинаидой.
— Да не люблю я тебя, Антон, — откровенно признавалась Татьяна, лежа в постели с перевязанной платком шеей, хотя болело у нее не горло, а совсем другое, связанное с беременностью. — Кто добровольно выходит замуж за нелюбимого?
— Не верю! — не соглашался Антон. — Как это можно вдруг? То мечтала стать моей супругой, то — не любишь! Не ври! Ради тебя я с Зинаидой развожусь… Или не хочешь, что я полицейский? Так запомни: немцы у нас на века!
— Ну, это еще бабка надвое сказала, — зло сверкнула глазами Татьяна. — Рано хоронишь Россию, Антоха… Татаро-монголы сколько лет терзали Русь? Почти триста лет, а где они теперь?
— Зачем мне триста, мне хватит и тридцати лет жить так, как я хочу…
— И трех месяцев не пройдет, как ты будешь драпать вместе со своими хозяевами…
— Ты опять за свое, Татьяна! — повысил голос Антон, встал с табурета, на котором сидел у кровати, и резко двинул его ногой от себя, отчего тот с грохотом перевернулся вверх ножками. — За такие твои слова… Серьезно говорю, отдам я тебя мадьярам на ночь, они с удовольствием сорвут твой цветок!..
— Опоздал! — несколько нервно рассмеялась Татьяна. — Цветок уже сорван!..
— Как?!
— Как обычно… Не дай Бог, если люди узнают, что ты меня тяжелую мадьярам подсунул, они тебя на куски разорвут…
— Постой, постой, — полицай от неожиданности и злости стал захлебываться воздухом. — Как… как тяжелую?… Ты забеременела, что ли? Как?!
— Как, как, а вот так… Женщины это умеют! — снова усмехнулась Татьяна. — Спроси у любой…
— Кто же он, этот… производитель? Я с него с живого шкуру сдеру!..
— Руки коротки, Антон! Не достанешь!..
— Так кто же он такой… далекий?
— Званцов, — нехотя ответила Татьяна, решив, что шила в мешке не утаишь: очень скоро каждый в селе будет видеть ее состояние, да и зачем скрываться?…
— Витька, что ли?! — еще больше удивился Антон, только что перед этим видевший Виктора, который спешил с тока домой найти второй цеп, ибо первый, специально напрягаясь, расколотил в щепки — все свидетели, что он трудился исправно, а цеп старый, не выдержал, словом, никто не заподозрит его в саботаже.
— Не угадал!.. Александр… Сашенька мой!..
— Ах, тот, с медалью?… На железку клюнула?…
— На героя, Антон Перфильевич!.. На любовь!..
— Я плюну на эту любовь твою и разотру! — закричал полицай. — Да знаешь, что я с тобой, сукой, сделаю? — рука полицая потянулась к горлу девушки, в ярости он готов был задушить ее, но в этот момент постучали в дверь. — Черт! — Антон резко одернул руку и задом почти отпрыгнул от кровати.
Вошел возбужденный Оська.
— Вот ты где, Антоха! — бросил он, недовольно глядя на полицая. — Обязан в управе дежурить, а он… по девкам!.. Отцу доложу!..
— Я на минутку, вот Татьяна приболела, проведать пришел, — стал оправдываться полицай.
— Я летчика засек! — с гордостью и злорадством сообщил Оська. — Того самого… Вот где он у нас, — показал он сжатый кулак.
— Привалов Алексей, которого немцы ищут?! — открыто обрадовался Антон.
— Его!
— Где засек?
— В землянке Захара чалого… Спешить надо, а то ускользнет… Отцу бы сообщить…
— Некогда, Оська! Нельзя допустить, чтобы этот… — полицай глянул на Татьяну, которая, широко раскрыв глаза, с ужасом смотрела на обоих. — Этого… летуна… — сказать при девушке «врага» или «преступника» он не посмел.
— И еще… — Оська сделал паузу, готовясь такое невероятное сказать, после чего стены хаты задрожат. — И еще… возле землянки в кустах я обнаружил только что обмолоченный сноп пшеницы… По запаху соломы определил!.. Поджигатели скирдов — летчик и Захар, это они сожгли хлеб!..
— Захара пока не тронем, схватим Привалова… Захар от нас не убежит!..
— Негодяй! — плюнула Татьяна в сторону полицая. — И ты, Оська, подлец!.. А еще в одном классе учились…
— Чего она взбеленилась? — обернулся Оська к полицаю. — О свадьбе, что ли, не договорились? — ехидно усмехнулся он.
— Эта мразь, — кивнула Татьяна на Антона, — отказался брать меня в жены… Оробел женишок!
— Почему? Зинаиду пожалел?
— Потому что я тяжелая…
— Ну и ну! — поднял брови Оська. — Когда же ты успела? В школе такая тихоня была, все с книжками да с книжками… Мымра и только!.. Ах, да! — шлепнул он себя по лбу ладонью. — Говорили, когда приезжал Сашка, медалью тут хвастался, что ты с ним в шуры-муры играла… Стало быть, правду говорили?
— Сущую, — гордо подтвердила Татьяна и погладила свой живот. — Во мне кровь героя, а не предателя… Ишь как искорявились во злобе ваши морды!.. Да оставьте вы меня в покое, враги такие, и летчика не троньте, пусть уходит, неужели у вас ничего человеческого не осталось?
— Я вот вернусь и покажу тебе, что еще осталось во мне, — погрозил девушке полицай, беря в руки карабин и щелкая затвором. — Пошли! — кивнул он Оське.
У двери в сенях Оська вдруг остановился, холодным взглядом обдал Татьяну.
— Что тут слышала, смотри, никому ни звука, — погрозил он пальцем и повторил: — Ни звука! Иначе с карателями будешь иметь дело, поняла? — И ушел, так громко хлопнув дверью, что зазвенели в раме окошка неплотно прижатые стекла.
Татьяна встала с постели и в бессилии стала метаться по хате из угла в угол. Пыталась придумать разные варианты спасения летчика от ареста, но ничего не приходило в голову, да и поздно было. Понятно, если бы немцы схватили Алексея Привалова, а то свои изверги, что еще ужаснее и обиднее.
— Как их только земля носит! — горькие слезы обильно катились по ее побледневшим щекам. — Ублюдки!
О своей участи она уже не думала. И даже угроза полицая разделаться с ней не пугала Татьяну. По сравнению с тем, что могло теперь случиться с летчиком и Захаром Тишковым, все остальное, даже ее жизнь, казалось мелким, второстепенным.
В землянке стояла духота, которая, наряду с замкнутостью пространства, низким потолком и маленьким оконцем с мутными кусками стекол, угнетала Алексея. Он привык к беспредельной высоте небес, ему хотелось взлететь на воздух или сбежать вниз от землянки к реке, пройтись по бережку, затем по луговой стежке, вьющейся между зеленым шелком травы и желтыми лютиками, как любил он, бывало, ходить с отцом в жаркую пору сенокоса. Необъятные русские края вдруг сузились для него до неестественных размеров, и он стал буквально задыхаться. Не мог Алексей смириться с тем, что чужими стали для него родные поля, леса, луга, перелески и узкие тропинки. Даже синее свободное небо стало враждебным, словно оспой, оно было побито точками разрывов зенитных снарядов, пронизано насквозь длинными пулеметными очередями.
Такое положение не устраивало вольного сокола Алексея, ему надоело прятаться, особенно теперь, в землянке, будто в норе.
— Вечером уйду! — вслух, но скорее для себя, чем для других, сказал он, приподнимая всклокоченную голову с подушки.
— Уйдешь, уйдешь, — соглашался Захар, — много у нас не высидишь… Вечером Анна обещала принести кое-какое барахлишко, переоденешься и ступай себе… Ты хотел бриться? Не надо этого делать… Зарастай щетиной как можно больше… У нас мужики теперь почти не бреются, по чисто выбритым подбородкам можно сразу же угадать полицая… Они стали теперь наводить лоск… Тьфу!.. Учись нашим повадкам: как ходим, как балакаем… И ты по-москалянски чеши до той поры, пока не окажешься за линией фронта… А может, Господь смилуется, и ты на партизан наткнешься… Балакают, они у нас уже есть!.. Не мы с тобой хлеб сожгли! Вот такие твои дела, Алексей, а пока подреми, наберись сил… Делай, как я тебе советую, и все будет по путю…
Алексей уронил голову на подушку, под которую сунул пистолет. У двери землянки, примостившись на табуретке, рукодельничала Акулина Игнатьевна, возясь с тряпьем.
— Вот залатаю эту рубаху, — подняла она перед собой крепко изношенную рубашку неопределенного цвета, — и ты можешь надеть ее, Алеша, если ничего лучшего Аннушка не сыщет…
— Спасибо, — поднял голову Алексей и перевел взгляд на Захара Денисовича, который с помощью цыганской иглы, так здесь называли большую иголку, наперстка и дратвы чинил порванный при аварийной посадке самолета его сапог. Летчик поворочался еще несколько минут на постели и, утомленный жарой, крепко уснул. Он видел один и тот же сон, в различных, правда, вариантах: всегда — безбрежное синее небо и себя за штурвалом самолета…
И в эти, казалось бы, безмятежные минуты, когда ничто не предвещало опасности, в землянку ворвались полицай Антон и Оська с веревкой в руках. Ни Акулина, ни Захар не успели даже охнуть, как Антон прикладом карабина ударил по голове спящего Алексея, видимо, тут же потерявшего сознание, перевернул его вниз лицом и связал веревкой руки за спиной. Сильно вспотевший от напряжения Оська помогал ему туже затягивать узел. Затем, откинув подушку, полицай схватил пистолет и отдал его Оське.
— Стрелять из него умеешь?
— Придется — выстрелю! — со злорадством в голосе процедил тот.
— Сынки, да что же вы, враги, делаете?! — первой опомнилась Акулина Игнатьевна. — Грех-то какой берете на себя, окаянные!..
— Молчи, бабка! — огрызнулся полицай. — Сама грешишь — преступника скрываешь!.. За этот грех тебе не только на небе, на земле прощения не будет, ведьма!..
— Ребята, ребята! вскочил Захар Денисович, — летчик-то наш, русский! — он пытался оттолкнуть от связанного Алексея Антона, но тот навел на него ствол карабина.
— Прочь! Убери руки, сволочь! — грозно прорычал полицай. — Не то…
Ствол темным глазом смерти смотрел прямо в лицо Захара, готовый в любое мгновение выплюнуть огненный гибельный смерч. Сколько раз Захар Денисович на лесоповале отворачивался от наведенных вот так же на него стволов охранников, на всякий случай прощаясь с жизнью. И теперь Антон показался ему очень похожим на тех безжалостных и равнодушных к человеку часовых, словно он и вышел из-за колючей проволоки, только напялив на себя уродливую форму полицая. Антон не нажал на спусковой крючок, отвел в сторону ствол и зло усмехнулся.
— Зек несчастный! — скрипнул он зубами. — Мало тебе лесоповала, а ты все равно, как волк, в лес смотришь… Преступника скрываешь и воруешь!.. Гад!.. Откуда обмолоченный сноп пшеницы, который ты в кустах смородины припрятал, а? Отвечай! И скирды поджег, подлец!.. Хана тебе, чалый!..
В это время Алексей пришел в себя, застонал, зашевелился. Полицай и Оська схватили его под руки и подняли на ноги. Кровь сочилась по виску Алексея.
— А ну, марш! — толкнул Антон летчика кулаком в спину и прикладом карабина коснулся Захара, а когда вышли из землянки, полицай кивнул на кусты: — Оська, тащи сноп! — Принесенный сноп сунули в руки Захара. — Неси сноп, пусть все видят, кто вор и поджигатель! Лишил людей хлеба…
— Немцы, по-твоему, люди? — саркастически спросил молчавший до сей поры летчик.
— Не твоего ума дело! Люди! — закричал на него полицай. — Пошел!..
— Такие, как ты, подонок!
— Я те дам подонок, я те дам! — замахнулся Антон карабином на Алексея.
Наступило обеденное время. Высокое солнце припекало не по-августовски, а словно это было в июне или июле. Алексей не успел обуть сапоги. Босый, он шагал по раскаленной лучами солнца пыли. Еще не пойманные и не съеденные немцами или мадьярами куры сидели в тени деревьев и заборов, оттопырив крылья и раскрыв клювы. Даже бродячие собаки не лаяли, а прятались от пекла и лежали, высунув языки. Haгорновцы с нескрываемым ужасом наблюдали за позорной процессией: впереди с гордо поднятой головой шествовал Оська, который так держал в руке пистолет, чтобы все видели, насколько он вооружен. Он чувствовал себя победителем, поглядела б теперь на него упрямая Катька! За ним с обмолоченным снопом в руках, спотыкаясь, медленно шагал Захар Денисович, затем Алексей со связанными руками за спиной и позади всех с карабином наизготовку Антон Званцов.
Нагорновцы, оставив на столе ложки и миски с недоеденными борщами, окрошками, кашами, надкусанные ломти хлеба, высыпали на улицы села и сходились к зданию бывшего сельсовета. К этому времени староста, оставив в степи для присмотра полицейских, поспешил в Нагорное. Уже в пути он узнал о случившемся. А в Нагорном увидел суровые лица мужиков и сострадательные — женщин и впервые почувствовал испуг. Испугался он не за себя, а за Оську: черт дернул его так рисоваться! Уж лучше бы пустили этого летчика на все четыре, все равно его где-нибудь поймают, не показывали бы Захара со снопом соломы, спокойнее было бы. Но теперь было поздно. Даже мадьяры, жившие в хатах, расположенных недалеко от управы, тоже вышли во дворы и, оживленно переговариваясь между собой, наблюдали за происходившим. Позже Ласло расскажет, о чем мадьяры говорили: «Если они сами не жалеют своих, то почему мы должны жалеть военнопленных?», «Нищий взял в поле сноп пшеницы, и за это его ведут к фрицам на расправу», «Они с него шкуру сдерут!», «Обязательно повесят!».
Алексей уже поднимался на крыльцо управы, когда услышал крик Анны;
— Алеша, Алексей! Отпустите его, гады!
Она с кулаками набросилась на Антона, но тот грубо оттолкнул ее и она упала.
— Не лезь, стерва! — замахнулся полицай карабином на девушку. — В зубы получишь, не посмотрю, ты… девка или баба! — ехидно засмеялся он. — Или с ним хочешь в комендатуру попасть? Дура!
К Анне подбежали бабы и девки, подхватили ее под руки и, утешая кто как мог, буквально оттащили от разъяренного полицая.
— Этим ты Алексею не поможешь, а себя угробишь…
— Немчура никому спуску не даст, хоть ты и девушка — под расстрел станешь…
— О, Господи!..
— Сохрани и помилуй…
В управе староста и полицай решали, что делать с задержанными. Телефона не было, чтобы сообщить об арестованных, особенно о летчике.
Староста понимал, с каким ликованием воспримут в уезде весть о поимке столь важного преступника, которого так долго, но безуспешно искали каратели. Держать Алексея в сельской управе было опасно: нагорновцы могут на все решиться.
— А зачем держать! — горячился Антон, который тоже надеялся на поощрение со стороны немцев за поимку летчика. — Я его поймал, я и отведу в комендатуру… Всего семь километров — чепуха!.. Вот только что делать с этим… бывшим зеком? — бросил он презрительный взгляд на Захара. — Сноп украл или больше?… Ты знаешь, идиот, что немцы за горсть смолотого зерна грозятся голову снять любому, а ты спер целый сноп и скирды поджег!..
— Не поджигал я скирды, видит Бог, не поджигал, — перекрестился Захар Денисович. — Рука не поднялась бы… Я что — не от земли мужик?
— Ты это в комендатуре расскажи, — тряс перед носом Тишкова карабином Антон. — Чертов Агакала! — этой кличкой иногда называли Захара из-за злополучного слова-паразита «ага». — Получишь свое!..
— Не поджигал он хлеб, — вступился за Тишкова Алексей. — А сноп принес я, зная, что ему жрать нечего… Отпустите его…
— Ты мне еще побалакай, побалакай! — сердито нахмурил брови староста. — Ишь, защитник!.. О себе лучше подумай…
— Скорее подумай ты, крепко подумай, куда бежать будешь, когда Красная армия погонит назад эту… фашистскую сволочь! — Алексей зашевелился, пытаясь освободить от веревки руки. — А у гитлеровцев обязательно будут пятки сверкать аж до самого Берлина… Но ты, староста, вряд ли убежишь, тебя поймают… Сами же нагорновцы поймают и повесят, как бешеного пса! — кивнул он на окно, за которым собралось много односельчан. — Веревку найдут и для твоего отпрыска Оськи…
— В чулан их! — затопал ногами Свирид, забыв, что в бывшем сельсовете чулана не было. — Так в другую комнату… Куда-нибудь… в подсобку. …
— Так чего их у нас держать, Свирид Кузьмич? — возразил полицай.
— Ну так что же ты стоишь, лоботряс! — разъяренный староста погрозил кулаком Антону. — Сейчас же веди летчика в уезд, сдай в комендатуру…
— Один? Мне помощник нужен… Оська твой летчика выследил, ему и быть моим помощником… Только дайте ему карабин…
Староста задумался: Оська уже и так на примете у нагорновцев. Больше усугублять его положение нельзя.
— Нет! — резко ответил он и махнул рукой. — Оська свое сделал, с него хватит!..
— Тогда кого-нибудь из полицейских дай, — настаивал на своем Антон. — Одному не сподручно…
— Все полицейские в степи, охраняют скирды…
Они вышли с арестованными на крыльцо. Шумевшая толпа притихла, ожидая, что будет дальше.
— Антону нужен помощник, — объявил староста. — Кто из мужиков поможет ему отвести летчика в комендатуру?
Люди глухо загудели и, не оглядываясь, стали быстро расходиться, низко опустив головы. Помощника полицаю среди них не нашлось.
— Ладно, — сказал Антон и матерно выругался в адрес толпы. — Трусливый сброд! — И вдруг его осенила мысль: — Свирид Кузьмич, дайте мне второй карабин… Знаю, где найти помощника…
— Найдешь ли? — усомнился староста и злорадно ухмыльнулся, однако пошел в помещение и тотчас вернулся с карабином в руках, подал его Антону. — Заметил, как все эти… колхознички… пялятся на нас? Живьем готовы сожрать!..
— Подавятся! — зло сплюнул в сторону полицай. — Они все у меня вот здесь! — показал он кулак. — Вы, Свирид Кузьмич, пока покараульте арестованных, я быстро возвернусь…
Спустя несколько минут полицай был уже во дворе Афанасия Фомича Званцова.
— Где ваш Витька?
— Зачем он тебе? — насторожился Афанасий Фомич.
— Он нужен мне, дядя…
— Нету Витьки дома, — сердито буркнул хозяин двора, но, видя, что Антон не собирается уходить, стал объяснять: — Он цеп новый ладил, теперя ушел на ток, небось…
Но Виктор, как на грех, услышав громкие голоса во дворе, оторвался от стола, где обедал, вышел на крыльцо, вытирая ладонью рот, и с любопытством посмотрел на Антона, который держал два карабина. Полицай, сделав шаг вперед, протянул Виктору оружие.
— Бери…
— Зачем?! — удивился Виктор, но все же и он сделал шаг навстречу Антону: любопытство и неожиданное предложение полицая взяли верх над осторожностью. Занятый ремонтом цепа и обедом, он, как и его отец, еще не знал об аресте Алексея Привалова, не знал, какую подлость совершил Оська, выследив летчика.
— Возьми, говорю!
Виктор неуверенно взял в руки карабин, повертел в руках, заглянул зачем-то в ствол, из которого пахло порохом, подул в него.
— Ну?
— Гну! — сердитым тоном ответил Антон. — Со мной пойдешь.
— С тобой?! О нет, у меня с полицаями разные тропинки, забери свой карабин назад, — пытался отдать оружие полицаю Виктор.
— Летчика в комендатуру поведем!
— Какого летчика, ты что — здорово хлебнул самогона? Какого летчика?
— А того, что немцы искали… Они не нашли, а я нашел, быстро руки ему скрутил!
— Зачем же ты это сделал? Это же… это же… подпись под смертным приговором!
— Хватит, хватит, не страши меня, уже пужаный… Пойдем!
— Э, нет! — Виктор опять пытался отдать карабин Антону, а тот отталкивал его от себя. — Это не по моей линии, Антоха, не с карабином я пойду и не в комендатуру, а с цепом на молотьбу… Немцы хлебушка требуют, им кушать хочется… Я выполняю приказ старосты.
— Ты же мне родня, двоюродный брат как-никак… Помогай!
— В этом деле мы чужие, Антоха.
— Ничего, заставлю — пойдешь! — пригрозил Антон.
— Я еще несовершеннолетний, обратись ко мне через год, я как раз подрасту…
— Оболтус! — рассердился Антон. — Тебе уже семнадцать лет, дети в яйцах пищат… Хватит держаться за юбку матери… Выполняй, что я приказываю, не то… сам знаешь!..
— Не ввязывай Витьку в свои делишки, Антоха, Христом Богом прошу, — взмолился Афанасий Фомичк. — Ты полицай, вот и занимайся всяким энтим срамом… Витька на молотьбе справно трудится…
— Лупить цепом по снопам умельцы найдутся не хуже твоего увальня… И вообще, дядя Афанасий, вы мне родня, — начал было доказывать свою родословную Антон, но Афанасий Фомич прервал его.
— Хрен тебе родня, Антоха, вот кто! Сатана тебе родной дядя, вот кто…
— Знаться со мной не хотите, замараться боитесь… Чистюли! Ах, да, ваш сынок имеет медаль «За отвагу», — вспомнил Антон Татьяну и ее щекотливое положение, а также виновника этого состояния девушки. — Ничего, Сашка с медалью «За отвагу», а Витька получит крест от немецкого командования для симметрии, послужит и вашим и нашим… Как законная местная власть, особенно в военное время, приказываю Виктору выполнить то, что будет ему мной приказано… Отказ его — это невыполнение приказа оккупационных властей, а за это немцы по головке не погладят…
Из хаты выбежала перепуганная Анисья Никоновна, запричитала, заголосила, ухватилась обеими руками за сына.
— Антоша, Антошенька, смилуйся, не трогай Витьку, как же мы людям в глаза глядеть будем?… Ты же нам не чужой, Антоша! — просила она, протягивая руки полицаю.
Афанасий Фомич тоже упал на колени перед полицаем, умоляя оставить Виктора в покое.
— Пожалей нас, Антон, ради всех святых… Вспомни отца своего и моего брата!
— Не время, дядя Афанасий, святых перечислять! — полицай оставался невозмутимым. — Еще и отца моего приплел. Мне поручено доставить арестованного летчика в уезд, и я его доставлю… Виктор! — крикнул он и решительно указал родственнику рукой на калитку. — Следуй за мной.
Виктор молча, плотно сжав губы, отвел от себя руки матери, помог подняться отцу с колен, накинул ремень карабина на плечо и, опустив голову вниз, побрел за полицаем.
Захара Денисовича староста решил пока оставить дома. Он верил, что Захар не подпаливал скирды, а злополучный сноп принес действительно беглый летчик, у которого хватило ума чиркнуть спичкой и кинуть ее в сложенные в скирды снопы. Такой мог сделать все, что угодно.
— И Алексей Иванович не поджигал хлеб, — доказывал Захар Денисович. — Ему бы потихоньку да поскорее уйти, а на светиться во все поле…
— Теперь ему дорога одна, твоему Алексею Ивановичу, — в комендатуру, — горячился староста. — Зря он забрел в наши края, и нам от него одни неприятности… Нет бы мимо Нагорного прошмыгнуть, так он в нору твою полез… — А когда на дорогу вывели босоногого летчика, староста возмутился: — Где его куртка, где сапоги? Даже фуражки нет!.. Мы что — какого-то босяка в уезд отправим? Надо, чтобы он по всей форме был… Летчик, одним словом, иначе в комендатуре не поверят…
А когда выяснилось, что одежда Алексея осталась в землянке, староста приказал сыну:
— Оська, одна нога здесь, другая там, сию же минуту принеси обмундирование. …
Сын быстро исполнил приказание отца, очень сожалея, что ему запретили вести летчика в комендатуру. Алексей сопротивлялся, не хотел надевать военную форму.
— На виселице без сапог легче болтаться, — горько усмехнулся он. — А еще своими называетесь — предатели!..
Но его все же заставили одеться.
— Ну вот, теперь видно, что это летчик, — обрадовался староста, разглядывая Алексея, словно отправлял его на боевое задание. — Да, — вдруг всей пятерней почесал он под бородой, — вы по Подгорному и по Слободке не ведите его, глаз много, ведите окольной дорогой через поле, так надежнее… А увидят немцы, вам же легче станет, они сами доставят летуна куда следует… Еще поблагодарят вас, они награду обещали!.. Ну, с Богом, Антон Перфильевич, ступайте…
— Не с Богом, а с сатаной, — прошептал Виктор.
— Что ты сказал? — не расслышал полицай.
— А ничего, дело с сатаной имеем…
— Это правильно, Витек! — одобрил его Антон. — Ну, пошли, — толкнул он в спину летчика.
Поле дышало зноем. На небе ни облачка. Шли медленно, сначала молча, а потом полицай разговорился.
— Шевелись, Чкалов! — подталкивал он прикладом карабина летчика. — Уж больно ты медленно летишь… Так долго будешь добираться через Северный полюс в Америку, — язвил Антон и подмигивал Виктору — как, мол, я его! — Это последний твой полет… Чкалов в самолете вниз грохнулся, а ты на виселице вверх взлетишь, но результат один и тот же… Как ты по этому случаю думаешь, Виктор?
— Я думаю, чтобы ты, Антон, закрыл свой курятник, — Виктор недовольно шмыгнул носом. — Твой словесный понос мне надоел… Воняет дюже!..
— Во-первых, не Антон, а Антон Перфильевич, — в голосе Антона звучали нотки превосходства и сарказма, — я старший по должности, к тому же я родился на три года раньше тебя… я твой дядя. Во-вторых, не понос, а здравое рассуждение… Вот он летал, бомбил, за девками нашими увивался, вон как Анька орала, когда увидела его со связанными руками, а теперь мы ведем его, как скотину, на убой… Превратности судьбы, Виктор! Сегодня мы с тобой на коне!
Пройдя еще километра три, когда Нагорное виднелось лишь куполом и колокольней церкви, а Красноконск еще не появился из-за горизонта, Виктор решительно произнес:
— Стоп!
— Что — вспотел? — поинтересовался полицай — ему и самому было невтерпеж жарко. — Я тоже как в бане…
Алексей молча осматривал местность. До леса было не больше полкилометра. Чуть в сторону, у опушки, располагался аэродром. С него он не один раз поднимался на своем У-2, бесшумно подлетал к позициям фашистов и обрушивал на них всю свою ненависть, сосредоточенную в бомбах. Тогда он был свободным, как коршун, который теперь, широко распластав по воздуху крылья, плавно парил в высоте. И Алексею показалось, что не руки, а крылья туго связаны у него за спиной.
— Здесь, пока никого не видно, мы и отпустим Алексея Ивановича, — неожиданно и для полицая, и для летчика сказал Виктор и снял с плеча карабин.
— Что?! Ты что сказал?! — крикнул полицай и тоже снял из-за спины свой карабин. — Как это отпустим?! А нас… Ты подумал, что с нами сделают?
Алексей обернулся и с презрением посмотрел на полицая.
— Скажем, вырвался летчик, — продолжал развивать свою мысль Виктор. — Вот такой он… ловкий, сильный… Мы и глазом не успели моргнуть, как он развязал себе руки и…
— Перестань болтать! — разозлился Антон. — Буровишь черт знает что!.. Пошли! Да не смотри на меня так, — замахнулся он карабином на Алексея. — Пошел, сволочь!..
— Я правду говорю, Антон, — стоял на своем Виктор. — Пусть Алексей Иванович отметит мое рыло синяком или ты сам разукрась меня, я упаду, буду лежать будто без сознания, а он свяжет твои руки… Ну, получилось, мол, так, летчик оказался хитрее и проворнее нас… Незаметно сам развязал руки, накинулся на нас… Разве не может такое произойти, а?
— Нет, я думал, ты шутишь, а ты… Брось, понял? — погрозил полицай карабином Виктору. — Не дури, Виктор!.. За него немцы знаешь сколько нам марок отвалят? — толкнул стволом карабина полицай Алексея. — Он генерала их в куски разнес… А упустим — нас же вместо него расстреляют…
— Да уж лучше пусть нас укокошат, — вздохнул Виктор, — я спокойно приму пулю… Алексей Иванович Родину защищал, Россию, — в голосе Виктора прозвучал металл, — а мы его за это фашистам на расправу ведем!..
— Ах, вон куда ты гнешь, комсомолец паршивый!
— При чем тут комсомолец, я нормальный человек, русский… А ты разве не хотел в партию вступить? — усмехнулся Виктор. — Да не взяли, потому что ты гнилым оказался… Кому нужен лодырь, пьяница и развратник?… Развязывай Алексею Ивановичу руки, быстро! — поднял Виктор карабин. — Ну!
— Я тебе развяжу, я тебе развяжу, я тебе самому башку снесу… А ну, давай сюда оружие, сопляк! — Антон ухватился за ствол карабина, дернул его к себе.
— Не отдам? — Виктор крепко держал карабин за приклад и ремень. — Не отдам!..
Завязалась борьба. Антон был крупнее и сильнее. Виктор судорожно дергал за ремень, рука его скользнула, пальцы уцепились за дужку спускового крючка, он с силой потянул карабин в свою сторону и палец непроизвольно надавил на спусковой крючок. Раздался выстрел, пуля пронзила грудь полицая, он широко раскрытыми в ужасе глазами смотрел на Виктора не мигая, а потом стал беспомощно оседать на пыльную дорогу, повалился на спину, судорожно дергая руками и ногами.
— Я не хотел! — вскрикнул в страхе Виктор, видя, как кровавое пятно быстро расходится на рубахе полицая. — Я не думал убивать, хотел уговорить его…
— Думал, думал! — проворчал летчик. — Поздно думать… Скорее развяжи мне руки, затекли…
Виктор долго развязывал узел.
— Что ты возишься!
— Не могу… Так крепко… Стой! — вдруг вспомнил он. — У меня в кармане перочинный ножик…
— Так режь поскорее… Черт! — летчик тревожно оглядывался по сторонам, но вокруг никого не было видно. Наконец руки его освободились. Он поднял карабин полицая, еще раз огляделся, изучая местность и определяя кратчайший путь до лесной опушки.
— Тебе, Витя, в Нагорное тоже возвращаться нельзя, придется нам вместе уходить… Бежим по ложбине, так менее заметно… Пойдем, дружок, — положил Алексей руку на плечо все еще вздрагивающего Виктора. — Путь у нас теперь один…
В этот момент со стороны Красноконска послышался гул мотора. Виктор сразу по знакомому звуку угадал: это трескочет мотоцикл, и наверняка эсэсовца Эккерта.
— Немцы, в Нагорное едут… Мне кажется, это Эккерт — гул мотоцикла знакомый!.. Эсэсовец у нас как бы уполномоченный, что ли…
— Так что же мы стоим?!
Летчик прыжками спустился в неглубокую лощину, Виктор последовал за ним. Бежали что было духу. И уже на опушке леса, спрятавшись за куст орешника, увидели два мотоцикла с колясками.
— Кроме эсэсовца и другие едут… Только куда? — вытер тыльной стороной ладони пот со лба Виктор.
— Все, уходим, — Алексей взял за его рукав. — Надо торопиться, иначе в руки карателей попадем…
За рулем первого мотоцикла, действительно, сидел эсэсовец Эккерт, позади него, как всегда, солдат с автоматом наперевес, а в коляске разукрашенная Нюрка. На втором мотоцикле ехали трое солдат. Увидев лежащего человека на обочине дороги, Эккерт остановил мотоцикл. Солдаты соскочили с сидений и побежали к незнакомцу. Нюрка тоже вылезла из коляски, склонилась над лежавшим и узнала Антона.
— Это же наш… Антон Званцов… полицай, — обернулась она к эсэсовцу. — Он убит… Господи, крови-то сколько!.. Ой, мама, я сейчас вырву…
Антон пошевелил рукой и тихо простонал.
— Живой, — заметил Эккерт. — Спроси, пусть скажет, кто стрелял в него, — приказал он Нюрке.
— Антон, Антон, ты видишь меня? Я Нюрка Казюкина… Узнал? Антон!.. Кто тебя убил? А? Ну, скажи, скажи…
Полицай зашевелил губами, Эккерт поднял руку, чтобы все стихли.
— Летчик, — тихо, но ясно произнес полицай, и рука эсэсовца сама собой схватила пистолет, висевший на ремне в кобуре. — Витька… за… ним… побежал… Витька… за ним…
— Витька… Виктор Званцов, его родственник, за летчиком побежал… отомстить побежал за двоюродного брата! — громко кричала Нюрка.
Солдаты нацелились автоматами в сторону леса, готовые немедленно открыть огонь. Эккерт заговорил по-немецки, махнув рукой в сторону Красноконска. Мотоцикл с тремя солдатами развернулся и с большой скоростью помчался в сторону уездного центра, оставляя за собой клубы пыли. Эккерт сел на свой мотоцикл, Нюрка плюхнулась в коляску, а охранник эсэсовца прыгнул на заднее сидение. Полицай лежал, не двигаясь. Видимо, он скончался. Эккерт направился в Нагорное.
Сообщение Нюрки потрясло старосту — она сразу кинулась к нему с криком:
— Там Антона убили… или ранили… Он там лежит… А Виктор погнался за летчиком, чтобы отомстить за Антоху!..
Немедленно послали подводу за полицаем. Эккерт приказал собрать жителей села. Вскоре у бывшего сельсовета уже гудела большая толпа. Эсэсовец, не доверяя старосте, сам объяснил людям, почему их собрали.
— Ваш молодой герой, как его? — обернулся он к старосте, и тот сообщил имя. — Виктор… преследует преступника в лесу… Ваш долг помочь молодому герою… Идите в лес и помогите герою и оккупационным властям поймать летчика…
Вскоре вернулась подвода с трупом Антона.
— Антону копцы! — равнодушно сообщил мужик, который привез его.
Оставалось непонятным, что случилось с Виктором и где он теперь. Антон отчетливо произносил: побежал за ним, то есть за летчиком, но ни разу не сказал: с ним. И эсэсовец подтвердил, что Виктор стал преследовать убийцу полицая. Стало быть, решили в управе, летчику каким-то образом удалось освободить связанные руки, смертельно ранить Антона, возможно, ранить и Виктора и убежать в лес. Виктор, увидев раненого двоюродного брата, бросился преследовать преступника.
— Так надо же спасать моего сына! — требовал прибежавший к управе Афанасий Фомич. — Что же ты, Свирид Кузьмич, медлишь? Посылай своих полицаев в лес…
— А сколько нас, — разводил руками староста, — раз-два и обчелся… Давайте всем селом в лес пойдем…
Пока судили да рядили, что дальше делать, в Нагорное на двух грузовиках приехали каратели, а на третьем в подмогу немцам — полицаи, собранные по пути в Красноконске и в соседних селах. Среди них оказался и Спиря. Полицаев первыми направили в лес. Добравшись до опушки, солдаты и полицаи открыли ожесточенную стрельбу по деревьям, обрывая листву и ветки с дубков, кленов, ясеней, пугая лесных птиц, которые криками наполнили чащобу. И только после стрельбы фашисты, выставив впереди себя полицаев и прикрываясь ими, вступили в лес, испуганно втягивая головы в плечи. Шли долго, обследуя каждое дерево. Один из полицаев у густого куста орешника обнаружил картуз, на котором была еще свежая кровь. Уже в селе определили, что картуз принадлежал Виктору. К ужасу Афанасия Фомича был сделан вывод: сын его отчаянно дрался с летчиком и скорее всего был убит, но вот только труп его никак не могли отыскать. Возможно, летчик его надежно спрятал с целью еще больше запутать следы своего бегства. Во всяком случае отряд карателей и полицаев возвратился в село несолоно хлебавши. Обескураженные очередной неудачей, немцы и их подручные уехали в Красноконск, а эсэсовец Эккерт, оставшийся на некоторое время в Нагорном, стал снимать с Захара Денисовича предварительный допрос, как бы сказали юристы, дознание. Для немца старик был явной загадкой. Как же он, наказанный советской властью, противник колхоза, смог пойти против оккупационных властей, поджечь немецкое имущество — хлеб и, более того, прятать у себя советского летчика, для поимки которого на ушах стояли столько времени все имеющиеся в уезде каратели?
— У нас в Германии военное положение, — говорил он Тишкову и присутствующему здесь же старосте, — за небольшую кражу расстреливают на месте даже немца, а здесь и воровство, и уничтожение имущества… Здесь за такое преступление вешают!.. Даже если бы ты, староста, украл, как это у вас называют… пучок…
— Сноп, — подсказал Свирид Кузьмич.
— Сноп… то я лично повесил бы тебя, хоть ты и староста, — холодно сказал эсэсовец. — Понял?
— Так точно, господин офицер! — вытянулся староста перед Эккертом, часто моргая и дрожа каждой жилкой своего тела. Он нисколько не сомневался: немцы не пощадили бы и его.
Допрашивая, эсэсовец утаивал от Захара Денисовича страшную весть, узнав которую, арестованный, по мысли Эккерта, замкнулся бы окончательно. Дело в том, что когда летчик, который в результате ночного налета уничтожил так много немецких солдат, в том числе штаб дивизии и высокопоставленного генерала, снова как в землю провалился, не оставив никаких следов, часть карателей во главе с унтер-офицером Носке, возвратившихся после из лесной облавы, обрушили свой гнев на землянку Тишкова. Они грубо вытолкали наружу насмерть перепуганную Акулину Игнатьевну, перевернули все вверх дном. Ничего подозрительного не обнаружили, кроме небольшого уклунка с зерном пшеницы нового урожая. Уже хотели было уезжать с места разгрома, как вдруг кому-то из карателей пришла в голову изуверская мысль взорвать эту ненавистную им, полную тараканов, клопов и мышей, нору. С этой целью солдаты оставили посреди землянки противопехотную мину и вывели подальше провод, соединив его с источником тока.
Акулина Игнатьевна сидела, сгорбившись, на траве недалеко от землянки и совершенно не понимала, что творится вокруг. Она страдала от неизвестности по поводу Захара Денисовича: где он теперь, что с ним?
— А что делать с этой цауберин? — спросил солдат, назвав старушку по-немецки ведьмой и с силой толкнув ее носком сапога в спину.
— Цауберин!.. Цауберин! — заорали солдаты, словно средневековые горожане, собравшиеся на площади, где вели на костер женщину, обвиненную в колдовстве.
По всей видимости, это сравнение женщины с нечистой силой понравилось им. Двое из них, нагло ухмыляясь, схватили Акулину Игнатьевну за руки и поволокли в землянку, платок сорвался с ее головы и седые волосы рассыпались по плечам. Ее бросили за порог землянки и плотно прикрыли дверь снаружи.
— Цауберин!..
— Сжечь ее! — продолжали, злорадно гогоча, кричать каратели.
Скривив в презрении рожу, унтер-офицер Носке наблюдал за происходящим. А когда дверь захлопнулась и ее подперли колом, чтобы не могли открыть изнутри, махнул рукой:
— Шмитке!
Солдаты разбежались по сторонам, попадали на землю, инстиктивно закрыв головы в касках руками, и только после этого Шмитке включил ток. Раздался сильный грохот, высоко в небо рванулся густой столб дыма, пепла и пыли, стекла в окнах ближайших хат зазвенели, а иные мелкими острыми крошками осыпались из рам.
Захар Денисович, естественно, не мог видеть гибели жены. После предварительного допроса в управе эсэсовцем Эккертом его отвезли в комендатуру, где с пристрастием, применяя пытку, принялись допрашивать еще раз. Захар Денисович искренне рассказал о том, как познакомился с летчиком еще до прихода немецких войск, когда около леса находился аэродром, как летчик потом принес ему сноп пшеницы с поля.
— А ты сам воровал хлеб? — спросил его палач.
Захар Денисович стушевался и впервые за время допроса покривил душой.
— Нет, — отрицательно покрутил он головой.
— Врешь! — рявкнули на него и наотмашь ударили кулаком в глаз, который тут же заплыл кровью. — У тебя нашли много зерна! — унтер-офицер Носке с немецкой педантичностью уже донес в своем отчете об обнаруженной в землянке пшенице.
Вся ненависть немцев к летчику, который принес им столько неприятностей и беспокойства, перешла на Захара Денисовича. Никто уже не вспоминал о наказании его советской властью, о ссылке на лесоповал в Сибирь. Его долго пытали самым изощренным образом: били, подвешивали на крюках вниз головой. Он не раз терял сознание, его обливали холодной водой, приводили в чувство и вновь пытали, задавая такие вопросы, о которых Захар Денисович ни слухом, ни духом не знал и слышал впервые: о его связях с местным партизанским отрядом.
Поздней ночью в темноте он пришел в себя. Вспомнил, где находится, не чувствуя своего тела. «Это и есть конец света», — подумал он. Мысли обрывками заполняли его память. То вспоминалась рыдающая Акулина, то Алексей, не успевший выхватить из-под подушки пистолет, то Антон с Оськой, набросившиеся на спящего летчика, то лесоповал, то лица испуганных соседей. Но одного никак не мог взять в толк Захар Денисович: за какие такие грехи он принимает Христовы муки? Он стал размышлять над Святым писанием, которое неплохо знал еще с лесоповала, где украдкой удавалось кое-что почитать и запомнить. «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий верующий в него не погиб», — вспомнил он Евангелие от Иоанна. «Но кто я? Разве я могу сравниться с Иисусом Христом, который пошел на крест, чтобы спасти весь род людской, а я своей смертью не спасу и одного человека-многострадального Алексея?»
Захар Денисович попробовал подняться, однако это ему не удалось — ни ногой, ни рукой он не смог даже пошевелить. «Лежу, как обрубок, — решил он, — может, у меня уже нет ни ног, ни рук». Так он пролежал до тех пор, пока над Красноконском не поднялось высоко горячее солнце. Но в подвале, где пытали Захара, по-прежнему было темно и сыро, пахло кровью и паленым мясом: раскаленным железом палачи жгли его тело, следы ожогов болели и кровоточили на спине и груди старика.
С грохотом и скрежетом отворилась тяжелая железная дверь, и в подвал вошла группа немцев. Двое из них схватили Захара Денисовича под руки и потащили на свет, лившийся в подвал со двора. У комендатуры стоял грузовик, в кузов которого и закинули полуживого арестованного. Машина, заурчав, тронулась. Куда везут, Захар Денисович не знал: скорее всего, на расстрел, думал он, ощущая от тряски на колдобинах нестерпимую боль. И опять вспомнился ему Христос, его страдания, когда он нес свой крест на Голгофу, избиваемый римскими солдатами плетками и палками. С этими мыслями Захару Денисовичу было легче переносить собственные муки, а может, это ему только так казалось…
А в это время в Нагорном, на выгоне перед управой, полицаи под руководством немецких солдат быстро соорудили виселицу. Затем, забежав в каждый двор, от имени оккупантов приказали всему населению собраться у назначенного места.
— Пусть видят все, как мы поступаем с ворами и укрывателями преступников, — заявил эсэсовец Эккерт старосте.
В село прибыл грузовик, сопровождаемый мотоциклами с солдатами. Из кузова вывалили Захара Денисовича и поставили на ноги. На грудь ему повесили дощечку с надписью «Вор и партизан», поставили его на табурет под перекладиной и накинули на шею петлю. Захар Денисович в последний раз оглядел односельчан, боясь увидеть среди них Акулину Игнатьевну, но, не увидев, несколько успокоился — не хотелось ему, чтобы она страдала в минуты его гибели. Затем он кинул взгляд на купол церкви, на который еще не поставили крест, как обещал староста, да и саму церковь заготовитель Блюггер давно превратил в склад не только продуктов, но и всяческих вещей, отнятых у местного населения, быстро прошептал «Отче наш». Потом громко произнес так, что слышали стоявшие впереди нагорновцы: «Господи, прими дух мой!» Охранник эсэсовца Эккерта рядовой Якоб Тир ногой выбил из-под Захара Денисовича табурет, и петля больно сдавила горло старика. Толпа у виселицы охнула. А душа погибшего, освободившись от мирских тягот и забот, легко и высоко поднялась и стала парить, не проявляя ни удивления, ни страха, над знакомыми улицами села.
Откуда-то вынырнул фотограф в форме немецкого солдата. Сначала сфотографировал повешенного, потом нескольких солдат рядом, а затем немцы принялись отбирать из толпы собравшихся мужиков и молодых парней, куда попали Федул, Афанасий Фомич, Демид Савельевич, а также среди них оказался и Митька. Всего человек десять.
— А для чего нас-то? — спросил Федул у Афанасия Фомича, чувствуя, как становится мокро в штанах.
— Вешать будут для компании, — съязвил за Афанасия Фомича Митька. — А то Захару скучно одному висеть…
— Типун тебе на язык, — сердито пробормотал Афанасий Фомич.
— Но за что нас наказывать? — дрожал Демид Савельевич.
— Тебя точно за Нюрку, — опять хихикнул Митька, — чтобы она не выдавала секрет…
— Какой? — испугался Демид Савельевич. — Какой секрет?
— А такой… Хвастает, что она каждый день ходит… в паликмахерскую… кудри наводить… господину Эккерту это очень нравится!.. Нюрку он хватает за толстую задницу, а отца ее хочет веревкой обнять за тонкую шею…
— Хватит тебе, Митька, — еще пуще рассердился Афанасий Фомич, — не зубоскаль, и без тебя тошно…
Эккерт заставил стать рядом с мужиками старосту и Оську.
— За что? — у старосты мелко дрожали колени.
— Надо так, — коротко бросил эсэсовец. — И ты, полицай, становись, приказал он Егору Ивановичу, и тот послушно стал рядом с Митькой.
— И тебе перекладина в награду, господин полицай, — насмешливо шепнул Митька.
Рядом с Грихановым стал Якоб Тир, довольный тем, что именно он выбил табуретку из-под ног поджигателя хлеба Захара Денисовича. Эккерт оглядел группу, позади которой висел несчастный Тишков.
— Мне не нравится выражение ваших лиц, — сказал эсэсовец. — Вы должны улыбаться, вы довольны, что повесили вора, поджигателя хлеба и укрывателя опасного преступника, вы радуетесь, вы поддерживаете меры оккупационных властей по наведению нового порядка… Пусть знают все и всюду, что русское население солидарно с политикой Германии… Улыбайтесь же! Ну! — грозно почти крикнул он и застыл в ожидании, сверля глазами и, словно удав, гипнотизируя каждого.
Преодолевая себя, мужики оскалились, вымучили на своих лицах нечто наподобие улыбки, даже староста делано показал свои желтые зубы. Искренне улыбались только Оська и Тир. Фотограф стоя и с колена сделал несколько щелчков.
Жители села расходились по домам подавленные. А по Нагорному продолжали шнырять полицаи, разыскивая Анну: кто-то донес немцам, что она слишком уж рыдала по поводу ареста летчика. Возможно, она знает, что произошло по пути в комендатуру с летчиком и Виктором. Но девушку не нашли ни в ее хате, ни у соседей, несмотря на то, что к поиску подключилась заплаканная и растрепанная Зинаида, грозившая отомстить всем виновным за убитого мужа.
— Когда был живой, наставляла ему роги, а теперь разнюнилась…
— Лицмерит стервотина!
— Завтра же забудет Антоху, — шептались мужики, а вслух сказать боялись: еще придерется — беды не оберешься!
К полицаю Гриханову никому не пришло в голову заглянуть — именно там Екатерина и прятала Анну.
— Катька твоя нашлась? — спрашивали у Егора.
— Да она, шельма, никуда и не девалась, договорилась с матерью, та ее от меня и прятала, — врал Егор. — Ох, и дал я им обоим прочуханку — век помнить будут!
Дома пытался потянуть за косу Екатерину, но она решительно оттолкнула его от себя.
— Ты, полицай, не для меня! — сверкнула глазами на отца дочь.
— Что ты делаешь?! — с ужасом шептал он ей, оглядываясь на окна и дверь хаты. — Узнают, что Анна здесь, — всех нас на распыл пустят… Дурья твоя голова!..
— Если выдашь, я сама пойду под перекладину, — заявила Екатерина, и по ее тону, по ее широко раскрытым глазам, в которых отражались решительность и ненависть, отец понял, что дочь не шутит. Единственное, что он сделал, чтобы отвести от собственной хаты беду, — стал быстрее других бегать от двора к двору, кричать громче всех, якобы разыскивая Анну, а потом первый же распустил слух, что она, дескать, еще тогда, когда летчика повели в комендатуру, ушла из Нагорного, а куда, никто не знает — свет велик!
Судьба Виктора оставалась неизвестной. Анисья Никоновна голосила день и ночь. Украдкой и от жены, и от соседей вытирал кулаком слезы и Афанасий Фомич. Никто не мог определенно сказать, какова была роль Виктора в трагической развязке на дороге в комендатуру. Рассуждали в селе кто во что был горазд. Митька и Тихон твердо верили, что их друг принял сторону летчика и помог ему освободиться, иначе он поступить не мог; другие, наоборот, с такой же уверенностью, без сомнения, утверждали, что он, защищаясь от каким-то чудом развязавшего себе руки летчика, был вместе с Антоном, ведь что ни говори, а они одной фамилии, двоюродные братья: не мог Виктор причинить смерть брату, хотя и полицаю, за что в Нагорном Антона откровенно презирали. И Виктор погнался за летчиком, которому удалось вырвать из рук Антона карабин и смертельно ранить его. Да и Нюрка тому свидетель: слышала, как Антон четко сказал перед смертью, что Виктор побежал за летчиком. И даже эсэсовец Эккерт подтвердил это. В лесу между Алексеем и Виктором произошла перестрелка, в результате преследователь, возможно, был поражен в голову, свидетельством чему был найденный полицаем под кустом картуз Виктора с кровавыми пятнами.
Выйдя наконец из подполья, Екатерина откровенно плакала, переживая за Виктора, во всем винила Оську.
— Он, вражина, причина всей беды, — вздрагивала она, плача. — Из-за него схватили летчика, из-за него Антон заставил Виктора вести Алексея в комендатуру, из-за него случилась смерть на дороге…
Егор Иванович, обрадованный возвращением дочери в родной дом, смирился и перестал ее ругать за долгое отсутствие, но и о ее замужестве больше не намекал, тем более что и Оська, хотя и не отказывался от желания жениться на Екатерине, теперь не лез к ней в душу, не надоедал приставанием, а решил переждать, когда Нагорное успокоится.
Лишь на третий день немцы разрешили вынуть из петли несчастного Захара Денисовича и похоронить на местном кладбище. За его гробом шли несколько старушек. Мужчины постарше и молодые парни в похоронной процессии участия не принимали — боялись гнева карателей. В селе появилась уездная газетенка, издаваемая по решению оккупационных властей, в которой были помещены фотографии казни Тишкова, в том числе и фотография улыбающихся на фоне виселицы нагорновцев.
— Все, Федул, — с подковыркой пророчествовал Митька, — придет Красная армия и всех нас, дураков неотесанных, повесят за ту часть нашего срамного тела, которое мешает плохому танцору плясать… И тебя первого, поскольку ты дезертир!..
— Я в плен попал, — плаксиво защищался Федул, — а тут не стань да не улыбнись — самих рядом с Захаркой вздернули бы…
Газету доставили почти в каждую хату. Афанасий Фомич, обложив газету многоэтажным матом, разорвал ее на мелкие кусочки и повесил на гвоздик в нужнике. Кусочек с обидной фотографией, где красовался и его оскал над лопатообразной бородой, он поспешил использовать в тот же день, едва лишь забурлило в животе. Так поступили с личным врагом, то есть с ненавистной газетой, и другие мужики.
— Хватит нам лопухами подтираться! — торжествовал Митька. — Хоть в чем-то от фашистов польза…
Немало слез выплакала в эти дни и Татьяна Крайникова, но теперь слезы часто навертывались на ее глаза от радости: не стало лиходея, миновала опасность оказаться во власти изголодавшихся по женщинам мадьяр, как грозил ей Антон. Теперь ей было страшно в той степени, в какой находились все нагорновцы в условиях гитлеровской оккупации. В управе только и говорили, что немцы наконец-то захватили Москву, и полицейские с масляными улыбками на вечно хмельных рожах твердили: «Сталин капут!» Без точной информации обстановка в Нагорном становилась все мрачнее и тягостнее. Молодые девушки и парни со страхом ожидали, что их вот-вот отправят на работу в Германию. Но пока призывались лишь добровольцы.
— Ты вот что, сынок, — завершая обед облизыванием деревянной ложки, с хрипотцой в голосе начал Свирид Кузьмич, хмуро поглядывая то на Оську, то на Авдотью Саввишну, — как бы нам с матерью трудно ни было, а поезжай-ка ты в Германию, изъяви такое добровольное желание сам, в уезде, надеюсь, этот твой шаг оценят и найдут для тебя подходящее местечко и работу на чужбине… Так вот, Ося… — староста опустил голову, и плечи его вздрогнули.
Авдотья Савишна тихо заныла, но, увидев злой взгляд мужа, уголком белого платка стала вытирать быстро набежавшую слезу.
— Ну как же, как же, Свиридушка, своего дитя на чужбину… — простонала она.
— Плачь, не плачь, Авдоха, а надо, — вновь сердито зирнул из-под бровей на жену староста. — Коли мы ввязались в такое дело, — он вытер вспотевший лоб рукавом рубахи и твердо повторил: — В такое дело… Кто знал!.. Мы ведь радовались, когда немцы пришли, думали, заживем, как до революции жили или в эту… нэпу… Но выходит, и новая власть нас обмишурила… Наш сиротинушка ветряк стоит, опустив крылья, как уши побитый кобель, потому что молоть ему нечего, немчура не разрешает даже горсть пшеницы под жернова кинуть… Да и ты, Оська, прославился! Дернул тебя черт энтого летчика хватать… По твоей наводке и Захарку повесили… Люди все на тебя сваливают, все блохи твои, все до одной… Уезжай в Германию на всякий случай… Может, Бог даст, со временем тут все позабудется… А коли немцы победят, воротишься домой… героем!..
— Мне бы и Катьку взять… Можно? — неуверенно спросил Оська, и краска стыда залила его щеки.
— Кому что, а курице просо! — зло усмехнулся староста. — Далась она тебе, эта Катька!.. На твой век Катек хватит!.. В Германии немку подцепишь, парень ты вона какой ладный… А эту позабудь, выкинь из головы!.. Да и кто она — дочь Егорки голодранца!.. Его дед и отец у нас в батраках спину потом обливали… Голытьба беспартошная!.. Так что собирайся, завтра же поедем в уезд, — решил отец.
Авдотья Саввишна — в крик, бросилась к сыну. Свирид Кузьмич с силой ударил кулаком по столу, отчего даже ложки и миски подпрыгнули.
— Хватит! Расхныкалась! — грозно крикнул он. — И без твоего крику в душе, как будто кто в нее нахаркал спьяну!
Всю ночь Авдотья Саввишна и Свирид Кузьмич не спали, ворочались с боку на бок, шептались, ругались, пеняли друг другу давишние большие и маленькие грехи. А Оська с вечера все думал, как сбежать из хаты и увидеть Екатерину: авось уговорил бы ее уехать с ним на неметчину, однако боялся отца, спустил было с кровати босые ноги, но потом опять спрятал их под одеяло.
В уездной управе Оську встретили с распростертыми объятьями: еще бы — он оказался одним из первых добровольцев, изъявивших желание отправиться в Германию. Его и отца пригласил в свой кабинет сам комендант уезда Людвиг Ганс фон Ризендорф. Они робко вошли в здание бывшего райкома партии, осторожно, словно на огонь, ступили на мягкий цветной ковер, разостланный на весь длинный коридор, охранник коменданта распахнул дверь, и они перешагнули через порог кабинета, в глубине которого за массивным столом из красного дерева сидел фон Ризендорф. За его спиной на стене висел огромный портрет фюрера со вскинутой вверх и вперед рукой. Комендант не встал им навстречу, а только поднял голову и сверкнул стеклами очков. Рядом с ним стоял переводчик унтер-офицер Генрих Беккер. Фон Ризендорф говорил кратко, рублеными фразами по-немецки. Староста и Оська, благоговейно склонив головы, внимательно вслушивались в непонятную для них речь.
— Господин Людвиг Ганс фон Ризендорф благодарит вас, староста, за хорошо воспитанного сына, — перевел Беккер. — Такие молодые люди нужны Германии… Господин комендант уже распорядился, куда отправить вашего сына… Арестом поджигателей хлеба он заслужил особое уважение немецких властей.
— Премного вам благодарны, господин комендант, — низко кланялся Свирид Кузьмич, как казалось, совершенно не мигающему холодными глазами высокому начальнику. — Мой сын Осип не подведет… Только куда его отправят? — робко спросил он, взглянув на переводчика.
— Это знает только господин комендант, — уклончиво ответил тот и, видя беспокойство старосты, добавил: — Адлер… генуг… гут… Все будет хорошо, староста!..
Оська молчал, бросал взгляд то на фон Ризендорфа, то на перводчика Беккера, то на отца и тоже подобострастно кланялся, улыбаясь.
— Прахткер! — сверкнул очками на Оську фон Ризендорф и, указав рукой на дверь, зашелестел бумагами, кипой лежавшими на его столе рядом с большим черным телефонным аппаратом.
Господин комендант отпускает вас, — первым сделал шаг к двери переводчик, аудиенция окончена… А сыну он сказал «прахткер», это по-немецки, а по-вашему — молодец!
Выйдя из кабинета в коридор, староста снова обратился к переводчику: — А вы не знаете, куда точно отправят моего сына?
— Мне это неизвестно, староста, — несколько раздражительно, но четко выговаривая каждое русское слово, ответил переводчик, но, видя, что такой ответ не удовлетворяет Свирида Кузьмича, добавил серьезно: — Не сомневайтесь, староста, сыну вашему, как это по-вашему… по-русски… повезло! И больше вопросов не задавайте.
— Спасибо, господин… — Свирид Кузьмич хотел назвать переводчика по имени, но не знал.
— Беккер… Моя фамилия — Беккер, — подсказал переводчик.
— Спасибо, господин Беккер, — еще раз поклонился немцу Свирид Кузьмич так, как никому и никогда в своей жизни не кланялся, даже пуле, как он говорил, на германской войне в 1915 году.
Тут же в уездной управе он узнал, что Оське надлежало завтра же уезжать, а куда, опять никто не объяснил. Зато прощальный вечер староста устроил знатный. Стол ломился от всяческих закусок, пузатые бутыли с самогоном занимали на столе почетные места. Приглашенные полицаи чокались и хвалили Оську на все лады, здесь были даже новый комендант лагеря военнопленных, плюгавый, узкоплечий Иштван Токач, и его вертлявый адъютант, который с первой же рюмки охмелел и все норовил спеть какую-то лишь ему известную венгерскую песенку в ритме чардаша. Оська тоже глотком осушал рюмку за рюмкой, всем превозносившим его несуществующие достоинства широко улыбался и думал не о том, что завтра покидать родной дом, а о Екатерине, мысленно строя дерзкий план: пока ее отец вдребезги пьяный что-то бормочет себе под нос, беспомощно тычет вилкой в сковородку, где лежали мелко нарезанные жареные кусочки свинины, пробраться к девушке и… оставить ей о себе память. Тем более что Виктора, соперника его, нет и вообще неизвестно, жив ли он. Екатерина должна покориться ему, а станет упрямиться — у него, Оськи, хватит силы и страсти…
Когда гости уже изрядно напились и несли несусветную чушь, не понятную даже для них самих, Оська выскользнул из-за стола и, крадучись, вышел на крыльцо. Осталось только побежать к воротам, но тут крепкая рука отца схватила его за шиворот.
— Ты куда навострился, а?
— Да я так… подышать вышел… Жарко стало… Взопрел весь, — пытался освободиться от отца Оська. — В хате не продышать от самогона и… лука…
— Не продышать! — передразнил сына отец. — Знаю, куда ты собрался, стервец! Ишь чего удумал!.. Не дай Бог чего… этакого… Егорка только заикнется в уездной управе, что его Катьку… Не то что Германии, свету белого не увидишь больше… Ты едешь туда добровольцем, какой это доброволец — насильник? — наивно рассуждал староста, не представляя, насколько свободны немецкие прихвостни для насилия и подлости. — Ступай в хату, щенок, не то ремнем угощу на прощанье, не погляжу, что назвал молодцом сам… этот… фон… фон…
— Фон Ризендорф, — подсказал сын отцу, у которого спьяну заплетался язык.
— Вот… он самый… фон!..
Утром Свирид Кузьмич повез сына в Красноконск, как и было предписано. Упитанный конь рыжеватого окраса, отобранный у цыган, табор которых немцы расстреляли недалеко от Нагорного на берегу Серединки, легко бежал по проселочной дороге, раздувая ноздри, грызя металлические удила и разбрасывая хлопья белой пены изо рта. Когда село начало скрываться за пригорком, староста остановил коня.
— Помолимся, сынок, может, в последний раз ты видишь нашу церкву, а я тебя, — староста первым слез с брички. — Вон и ветряк наш стоит как истукан, не машет крылышками, не прощается с тобой…
Отец и сын, повернувшись лицом к селу и стоя на коленях, прочитали молитву, перекрестились трижды и, низко коснувшись лбами кончиков жесткой травы, поклонились. Снова примостились на бричке, тронулись с места.
— Заметил я, что никто не вышел нас провожать, — пожаловался Свирид Кузьмич сыну. — Будто вымерли все, сволочи… Вот как оно, сынок, получается, так что лучше тебе поскорее уехать… А там видно будет, время покажет… Мы с матерью свое отжили… почти отжили… А тебе надо думать, что дальше делать… Но, но! — хлестнул он ременными вожжами по широкой спине коня, и тот, фыркая и круто изгибая поблескивающую от пота шею, помчался легкой рысью, выбивая копытами вспышки горячей пыли.
Однако староста ошибался. Их провожало все село, но украдкой выглядывая из окон и из подворотен.
— Наверно, с похмелья головы у них здорово болят!..
— Да, такой стол вчерась отгрохал староста… Самогонки было море!..
— Коменданта лагеря под руки вели полицаи…
— А его адъютанта вообще несли, — такими словами нагорновцы провожали Оську в далекий неизвестный путь.
— Ну, Катя, теперь тебе некого бояться, — угощая кусочком шоколада, подаренного охранником Ласло вместе со старым мадьярским мундиром, улыбалась Анна. — И я прятаться больше не стану… Вражина Оська уехал, и чтоб он больше сюда, гадина, не вернулся, помоги ему в этом, Господи! перекрестилась Анна. — Душегуб он! — И плюнула на пол.
— Хоть бы дал Бог! — вздохнула Екатерина, жуя горьковато-сладкую шоколадку. — А прятаться нам все равно надо, Анечка, от мадьяр, а еще больше от немцев, если сюда нагрянут. — Катя поправила на своей голове старый весь в заплатках платок, наполовину прикрыв им большие грустные глаза.
— Отец твой — полицай, неужто они и дочь полицая тронут?
— А что им полицай! Не посмотрят… Может, на старушку в тряпье и сапухе не позарятся, — засмеялась Екатерина и взглянула на себя в зеркало. — Вишь, какая я красотка!.. Ты измажь мне лицо сапухой еще больше, чтобы на меня страшно глядеть было, чтобы воробьи и вороны со страха облетали меня стороной…
— Что если ты мадьярскую форму наденешь? — в свою очередь звонко рассмеялась Анна. — Вон на лавке валяется… Ласло принес, я только намекнула, он тут же приволок, думала Алеше передать, да Захар Денисович, земля ему пухом, отсоветовал, сказал, что в такой одеже его сами же мадьяры и схватят, как дезертира… Но все равно Ласло молодец! — Анна задумалась, грусть отразилась в ее глазах. — Где теперь мой Алешенька? А?
— И мой Витенька, — в тон Анны сказала Екатерина, — жив ли?… Я все равно буду его ждать…
— Твой-то, если останется жив, обязательно вернется, здесь его отец и мать, а мой — не знаю, — горько вздохнула Анна и вдруг негромко запела:
Цвела, цвела черемуха
На белой на заре…
Катя тут же подхватила, и хату наполнила нежная, немножко грустная, красивая, до боли знакомая и родная русская мелодия:
В ту пору мой — от миленький
Стучал в окно ко мне.
«Вставай, вставай, любимая,
Сон сладкий позабудь,
Нежданно и негаданно
Я еду в дальний путь…»
Не знаю, долго ль будет он
В далекой стороне,
Но если жив останется,
Воротится ко мне.
— Если останется жив… — закончив петь, промолвила Анна и перекрестилась. — Господи, помоги ему, моему Алешеньке!..
— И моему Витеньке… — тоже стала креститься Екатерина.
До линии фронта было уже очень далеко. На некоторых участках немецким войскам удалось форсировать Дон, и теперь они южнее рвались к Волге. Однако у Воронежа их остановили. Здесь шли ожесточенные бои. Сюда и направились Алексей и Виктор. Шли от деревни к деревне больше в ночное время, но всегда стучали в окна попросить воды, а то и куска хлеба, если жители благосклонно, хотя и с опаской, принимали их. Были и такие, что отмахивались от незнакомых просителей, словно от назойливых мух: боялись, что немцы за оказание помощи блуждавшим красноармейцам, которые потеряли связь со своими частями и не сдавались добровольно в плен, расстреляют на месте. Так что таких жителей сел можно было понять и не осуждать, если в их домах кишмя кишели дети или доживали свой век старики.
Днем Алексей и Виктор больше рассматривали местность, по солнцу намечали направление, по которому им предстояло двигаться ночью. Для Алексея, совершавшего ночные полеты за линию фронта, все это не представляло проблемы: он прекрасно ориентировался по звездам и, даже когда небо затягивали густые облака, он каким-то непонятным для Виктора чутьем точно определял направление на восток, откуда уже доносились глухие раскаты артиллерийской дуэли.
Под Воронежем были сосредоточены вторая немецкая, вторая венгерская, восьмая итальянская и третья румынская армии — почти весь европейский интернационал. Солдат этих армий беглецы часто видели то там, то здесь на дорогах. Но одного Алексей не знал: созданным Воронежским фронтом командовать был назначен генерал Николай Федорович Ватутин, который был известен ему прежде как работник Генерального штаба. Фронт обороны здесь растянулся почти на полторы тысячи километров.
— Неужели немцы в Воронеже? — не то Виктора, не то себя спрашивал Алексей. — Если так, то далеко они продвинулись… Где тогда прикажешь искать мой полк?… А ведь меня ребята наверняка уже похоронили… Вот будет явление народу, когда я однажды вернусь на аэродром живой и невредимый!.. Представляю физиономию майора Криулина. Ну, скажу, Тимофей Семенович, где мои сто граммов за удачный полет к Красно-конску? А за уничтоженного немецкого генерала наливайте мне еще дополнительно спиртного… Представляешь, Витя, он от неожиданности аж присядет… Ну что, говорю я ему, кот Тимофей, приготовился к прыжку на меня? Ну, прыгай, майор, а я вот он, подавай мне новый самолет… Ох, как я соскучился по крыльям!.. Только б ты знал, Виктор!..
— Представляю, жевал стебелек травинки Виктор, сидя и опершись спиной на дерево.
— Чтобы представить, надо летать… Летать!.. А не ползать… Как там у Максима Горького: рожденный ползать летать не умеет…
— То он говорил про гадюку, а человек и ползает, и ходит, и полететь может… Вон наш Степка, небось, уже научился чему-нибудь летному…
— Да, парень он спрытный… хваткий пацан! Может, из него и получится летчик…
С наступлением сумерек они снова шли. В пути иногда, когда небо не было затянуто тучами, летчик указывал Виктору на ту или иную звезду. Теперь и звезды, казалось, чаще моргали, словно грустные глаза, которые туманили слезы. Миллиардами звезд небо с грустью взирало на затерянную в неподдающемся уму загадочном мирозданье голубую кроху, которую живущие на ней назвали Землей и теперь жестоко терзали взрывами тысяч снарядов и бомб, бессмысленно уничтожая и самих себя.
— Над нами, Витя, созвездие Лиры… Да ты подними голову! — требовал в минуты короткого отдыха Алексей. — И главная звезда этого интересного мира — голубая Вега… Видишь?… Там созвездие Кассиопеи, а самое красивое, драгоценное украшение нашего неба — это созвездие Ориона, но оно хорошо видно только в зимнее время… Под ним самое яркое светило неба, не считая нашего Солнца, — достопочтенный житель созвездия Большого пса — Сириус!..
— A-а, знаю, — оживился Виктор, — это та звезда, с появлением которой египтяне начинали полевые работы… Знаю, проходил древнюю историю… Тебе бы, Алексей Иванович, астрономом быть, — продолжал Виктор, смутно вспоминая уроки по астрономии в Нагорновской школе, предмет, который никто из учащихся не воспринимал серьезно, за исключением разве что Степки Харыбина.
— Я летчик, Витя, и потому с небом в дружбе живу, — улыбнулся Алексей в темноте, но Виктор точно угадал, что напарник его улыбается.
— Наш Степка тоже знал, где находится Полярная звезда, вот почему его в авиацию потянуло и он к вашему аэродрому прибился… А я только ковш знаю и Висожары…
— Стожары, а ковш — это Большая медведица…
Утром, когда солнце еще не пекло, а ласково грело и гладило лучами щеки и руки, беглецы лежали почти у самой обочины дороги, изуродованной глубокими, извилистыми колеями от гусениц танков и колес бронетранспортеров. Лиственный густой лес бежал, бежал откуда-то с севера и вдруг, упершись тупым носом в дорогу, остановился, и впереди открывалась плоская широкая ладонь почти двухметрового жирного чернозема, на котором уже желтели и отливались увяданьем зелени различные растения.
— По всему видать, богатые здесь были колхозы, — впивался глазами в даль Алексей, — не земля, а черное золото!.. Да не бывать тому, чтобы золото это попало в руки какого-нибудь немецкого бауера! — ударил он кулаком по траве и повторил: — Не бывать!..
Время от времени по дороге проезжали мотоциклисты, проползали, покачиваясь из стороны в сторону в колеях, словно корабли на волнах фантастически застывшего черного моря, тяжелые грузовые автомашины с солдатами и с прицепленными пушками, сердито рычали на ухабах бронетранспортеры.
— А у нас ни пулемета, ни автомата, ни гранат, — ругаясь, сплюнул в траву Алексей, — напугаешь ли их карабинами… Все равно что по воробьям из рогатки… Пристрелить фашиста можно, но что потом с ним делать? Автомат взять?… Нам бы транспортер взять, но как? Вот в чем закавыка!.. С винтовкой против танка не попрешь…
— Как-то непривычно убивать себе подобных, — тихо прошептал Виктор. — У меня из головы не выходит Антон, глаза его вижу, смотрят на меня жалобно так, мол, за что ты меня, а?
— А ты поплачь, — сердито предложил летчик. — Фашисты тоже люди и убивают, как ты говоришь, себе подобных… Но они не плачут, а фотографируются, улыбаясь, стоя над трупами… Я сам видел такие фотографии… Они такие карточки даже в свою Дойчланд домой женам и детишкам в письмах посылают, учитесь, мол, нашему ремеслу!.. А ты поплачь, поплачь… Антон твой помогал гитлеровцам совершать противоестественное — убивать людей… А ведь у них, у немцев, в отличие от нас, — стал рассуждать Алексей, — имеется альтернатива: убить меня или в плен взять, или вообще отпустить, тогда как у меня и у тебя такой возможности нет… Мы защищаемся, поэтому должны уничтожать нападающих… Немцы выполняют роль хищников, а хищников жалеть не надо, они жертву не пожалеют, сожрут, они крови жаждут!.. Когда вы меня вели, я думал: все, каюк, отлетался сокол!.. Хотя откровенно скажу, — с доброй улыбкой посмотрел он на Виктора, — теплилась во мне маленькая надежда на тебя… Не знаю, но что-то мне подсказывало… Чувствовал я, что меня кто-то спасет, может, даже ценою жизни, но спасет… Не веришь? — И сам Алексей почти не верил, он не знал о волнах раздумий Захара Тишкова, прошедшего через кровавые пытки фашистов и потом брошенного в застенок накануне казни: старик отдал свою жизнь за спасение мало ему знакомого летчика Привалова. — Вот какое дело, Виктор… А полицай есть полицай, предатель Родины, тифозная вошь, как сказал о таких негодяях пролетарский писатель… Проходил его в школе?
— Учил, — кивнул Виктор.
— А царапина у тебя до сих пор не зажила… Болит?
— Да, тогда в кустах оцарапался… И фуражку там потерял… Хотел поискать, да некогда было, боялся тебя из виду потерять…
— Гарун бежал быстрее лани, — улыбнулся Алексей.
— Лермонтов! — сказал Виктор. — И его проходили.
— Тише! — Алексей вдруг положил руку на плечо Виктора. — Слышишь?
Совсем близко раздался стрекот мотора, и вскоре на дороге показался мотоцикл с коляской, к которой был прикреплен ручной пулемет. Один солдат управлял мотоциклом, другой подпрыгивал на ухабах в коляске. Внезапно мотоцикл свернул к опушке леса и остановился. О чем-то оживленно разговаривая, солдаты, покинув мотоцикл, стали делать гимнастические упражнения. Видать, засиделись, руки и ноги отекли, шеи разболелись, головы не повернуть. Солдат невысокого роста, тот, что ехал в коляске, держась одной рукой за пулемет, а другой за специальные поручни, вдруг схватился за ширинку и, сгибаясь, под громкий хохот того, что вел мотоцикл, побежал в кусты с недвусмысленным намерением.
— Ну не сволочь он? — выругался тихо летчик. — Как у себя дома, где-нибудь в Германии… Побежал нашу землю гадить!.. Этого я ему не позволю… Ты лежи здесь, — не поворачивая голову, шепнул он Виктору, — и наблюдай за тем, что стоит у мотоцикла… Если что — не жалей гада… Я мигом, — и он не пополз, а как-то невероятным образом перекатился к другому кусту, где скрылся немец.
Виктор, держа на мушке солдата, который стал возиться с мотоциклом, не видел и не слышал, что происходило в соседних кустах, никакой возни, никакого стона — так тихо и быстро сделал свое дело Алексей. Побежавший солдат в лес по нужде не возвращался, что вызвало явное недовольство его напарника.
— Ганс! — позвал, выпрямившись, он. — Ганс!.. Дюрфаль?
С немецким языком у Виктора и в школе особой дружбы не было, но кое-что осталось в памяти. И теперь он с пятого на десятое улавливал смысл слов, произносимых водителем мотоцикла. Он понял, что речь шла о поносе, который заставил его сослуживца бежать в кусты.
— Я, я — послышался голос человека из кустов, который никак не мог оправиться и отвечал с трудом, хотя Виктор сразу уловил, что отвечал-то Алексей, играя роль пропоносившегося.
— Нарр! — крикнул в ответ напарник, даже не глянув в сторону леса, но продолжал говорить по-немецки, из чего Виктору стало ясно, что солдат невысокого роста объелся русских арбузов, что из-за своей жадности и ненасытной утробы готов был скатать всю бахчу, вот, мол, теперь и свисти задницей в лесу, шуфт, то есть негодяй. И сам, расстегнув ширинку, смочил низ переднего колеса.
Кусты закачались, и немец стал заводить мотоцикл, с силой ударив подошвой сапога по педали стартера. Мотоцикл, словно с испуга, получив такой удар, поперхнулся клубом горького дыма, выплюнув его из выхлопной трубы, затрясся, тарахтя, что Алексею и нужно было. Он стремительно выбежал из леса, в два-три прыжка достиг мотоциклиста, и тот не успел даже поднять головы в каске, как был сбит прикладом карабина с ног. Затем в руке летчика блеснуло лезвие ножа… Алексей махнул Виктору рукой: выходи! Вдвоем они попытались оттащить солдата в лес, прихватив второй автомат.
— Ну и туша! — злился Алексей. — Нагулял жиру на наших харчах, сволочь!
В этот момент где-то за лесом послышался нарастающий гул моторов.
— О, черт! — прислушался Виктор.
— Не черт, а фашисты, — поправил друга по бегству Алексей. — А эти двое, — кивнул он на убитого солдата, — были вроде передового дозора. … Дерем когти, Витя, иначе нас застукают…
— А с ним что? — Виктор старался не смотреть на убитого, он не привык видеть мертвых и кровь.
— Оставим здесь, уж сильно тяжелый гад попался, а мы столько дней без крохи во рту…
— Могут не заметить? — глянул с отвращением на убитого немца Виктор.
— Крепись! — положил руку на его плечо лейтенант. — Тебе столько еще придется видеть подобной дохлятины!.. Мы их не звали сюда… За что боролись, на то и напоролись, так пусть на себя и пеняют… Ты, Витя, — сказал вдруг Алексей, — помогай мне… Оттащим эту тушу в лес.
Когда труп оказался в кустах, летчик приказным тоном заставил Виктора сесть в коляску и держать наготове пулемет.
— Как?! Я же ни разу…
— Не боги горшки обжигают, и ты в пути научишься нажимать гашетку… Жить захочешь — научишься, — повторил летчик на бегу. — Садись!..
Педаль стартера не сразу покорилась ему. нужна была привычка. Наконец мотоцикл глухо заревел, словно обиженный, что поменялись хозяева, вздрогнул и, подпрыгивая на кочках и в колее, помчался вперед. Виктора буквально выбрасывало из коляски, но он намертво ухватился за пулемет. Километра три проскочили очень быстро, к счастью, не встретив никого. Вдруг лейтенант круто свернул к лесу, но, не доехав до опушки, развернулся и по этим же следам повел мотоцикл обратно. Прежде чем пересечь дорогу, остановился и заглушил мотор, прислушался: прежнего гула за лесом слышно не было.
— Вылезай из коляски, — приказал лейтенант Виктору, — перетащим мотоцикл через дорогу своими силами и следы тщательно затопчем, не жалей ботинок… Слышишь, тихо? Здесь место глухое, — Виктор кивнул головой. — А тишина, по-моему, означает одно: убитых они скорее всего уже обнаружили, скоро здесь будут… Помогай! Быстро!..
Перетащив чуть не на руках мотоцикл через дорогу, они покатили его к редкому кустарнику, который рос в противоположной стороне от леса, метрах в двухстах от дороги, наспех постарались затоптать следы шин на примятой траве. В кустах хорошо замаскировались, хотя они были жиденькие, сквозь их гибкие прутики сквозило лежащее за ними поле и полоска неба над горизонтом.
— Это хорошо, — сориентировался Алексей, — не подумают, что кто-то здесь прячется. — Он снял с коляски пулемет и, тоже маскируясь, выбрал удобную для стрельбы позицию. — На всякий случай, если вздумают сунуться…
— Но почему здесь? — недоумевал Виктор.
— Потому что лес напротив, — ответил лейтенант. — Немцам вряд ли придет в голову, что мы прячемся в этих чахлых кустах… Любой здравомыслящий человек побежит скрываться скорее куда? В лес, естественно, ну а мы с тобой чокнутые, не от мира сего, у нас все шиворот-навыворот… В любом случае немцы обязательно станут прочесывать лес… И пусть себе там ищут-свищут, лишь бы с ними собак не было, эти гады могут унюхать наш след… А мы тут полежим, подрожим, может, даже и штанишки намочим — не беда!.. А если сюда пойдут, что ж, брат, ничего не попишешь: я нажму на гашетку, а ты на спусковой крючок автомата… Стрелять из него надо так, смотри…
Лейтенант, как мог, доходчиво показал Виктору, как пользоваться немецким автоматом. Карабины они положили рядом с собой — имущество все-таки свое, личное, добытое честной борьбой с полицаем.
Вскоре гул моторов снова потряс воздух. Некоторое время спустя на дороге действительно появился отряд мотоциклистов и бронетранспортер. По всему чувствовалось, что фашисты гнались за невидимым противником, за теми, кто убил их двух солдат и завладел мотоциклом.
— Хорошо, что место безлюдное, — прошептал Алексей, — была бы рядом, не дай Бог, деревня, всю злость гитлеровцы обрушили бы на ее жителей. — Он легко вздохнул, когда фашисты миновали их, не остановились на той части дороги, с которой они свернули к кустам. — Теперь там полно новых следов, и мы на какое-то время в безопасности, — подмигнул довольный лейтенант Виктору.
У обоих не столько от жары, сколько от сильнейшего напряжения по лицу В три ручья лился перемешанный с пылью грязный пот.
— Примечай, — обернулся назад летчик и посмотрел на совершенно пустое поле, среди которого еле заметно виднелся узкой, темной, изгибающейся полоской проселок. — Ночью, не включая фары, когда поедем вон по той дорожке, нам понадобится кашачье зрение… Идет?
— Идет, — в который раз удивился Виктор находчивости и предусмотрительности Алексея — не зря он лейтенант. «Только такими и должны быть командиры Красной армии», — подумал он.
Немцы еще долго сновали взад и вперед по дороге, обстреливали опушку, но никто из них даже не взглянул на чахлый кустарник: кто станет прятаться в таком ненадежном укрытии, да еще с мотоциклом?! Тем более что на тонких прутиках качались любопытные вороны и не поднимали тревоги, только сорока, пролетая над кустами, звонко о чем-то рассказывала притаившимся, слившимся с травой беглецам. Но сорока есть сорока, она всегда и всюду трещит без умолку. Словом, немцы видели вполне мирный пейзаж, не хранивший никакой тайны. У Алексея и Виктора от неподвижности болели спины, шеи, затекли руки и ноги, мурашки, словно тысячи мелких острых иголочек, покалывали пальцы рук, крепко державшие оружие, но больше всего мучила жажда. Однако они в условиях смертельной опасности стойко выдержали столь длинную и мучительную паузу.
Ближе к вечеру немцы все же отважились прочесать хотя бы часть леса, слышалась густая стрельба из автоматов, но, отчаявшись обнаружить пропавший мотоцикл, убрались восвояси, видимо, на ночлег, чтобы утром, несомненно, продолжить с еще большей тщательностью и настойчивостью поиски мотоцикла и преследование убийц их солдат. Понятно, что на всех прилегающих дорогах, перекрестках они выставят, если уже не выставили, посты, и только один проселок, к счастью беглецов, оставался вне их поля зрения и был надежным путем отхода Алексея и Виктора из опасной зоны.
Звездная тишина ночи разливалась густым и приятным настоем, среди которого выделялись запахи полыни, чебреца и соломы с убранных полей. Ни одного огонька вокруг, насколько хватало глаз, ни одного крика петухов, этих деревенских, беспокойных перекликавшихся часовых (многих из них оккупанты переловили и съели, а другие, как и люди, боялись подавать голоса, чтобы не обнаружить себя и не угодить в ненасытные пасти чужеземцев). Кто знает, может, все было и не так, но петухи не кукарекали это факт. Казалось, само небо из ковша Большой Медведицы проливало на землю призрачно-синюю благодать и спокойствие. Но эту иллюзию время от времени превращали из желаемой мечты в суровую явь далекие зарницы и грохот войны.
С наступлением ночи в кустарнике стало легче дышать. Прохладная свежесть, тянувшаяся из леса, растворяла жару, но главное — для Алексея и Виктора появилась возможность сидеть и даже, встав, легкими гимнастическими упражнениями размять кости и одервеневшие мышцы. Ближе к полуночи, когда опасность миновала окончательно, опустела дорога, Алексей сбросил с мотоцикла ветки и траву, которые послужили им хорошей маскировкой, и они вдвоем выкатили мотоцикл из кустов. Зоркие глаза молодых людей неплохо различали во тьме проселок.
— Но заводить эту тарахтелку мы пока не будем, — решил лейтенант.
— Стало быть, не поедем? — не понял Виктор.
— Сначала на своих двоих… Откатим мотоцикл как можно дальше, насколько хватит у нас сил, подальше от дороги… А вдруг здесь появится какая-нибудь немецкая часть!.. Фрицы ведь передвигаются и по ночам… А в поле заведем!..
Луна была на исходе, ее обгрызанная звездами коврижка, сильно опаздывая, выводила из-за горизонта призрачное сияние. Поэтому темень была густоватой, но звездной, чем всегда август и славится. От тишины даже звенело в ушах и был слышен по-существу бесшумный полет ночных хищников, высматривающих полевок. Как все знакомо с детства, как близко сердцу! Все дальше позади оставался лес: вот он уже затерялся в ночных сумерках, в которых утонули злополучная дорога и кусты, приютившие и укрывшие от фашистов беглецов. Только небо, поле да они — и никого больше на всем белом свете!
— Он, паразит, тяжелый, — хлопнул ладошкой по бензобаку мотоцикла Виктор, — а у нас только две силы, и то не лошадиные…
И Алексей чувствовал, что все поджилки трясутся от усталости, подгибаются колени и хочется упасть на теплое жнивье, пусть оно будет и колким, и лежать, лежать, ни о чем не думая, но время было беспощадным, оно не давало ни минуты для отдыха, даже потерянные секунды могли стоить жизни.
— Ну ладно, Виктор, рискнем, — все еще шептом, который вошел уже в привычку, сказал лейтенант. — Ты опять в коляске в обнимку с пулеметом…
Затем он резко ударил каблуком сапога по педали стартера. Мотоцикл будто этого с нетерпением и ждал: быстро завелся. Чистый свежий воздух, бурлящий кислородом, благотворно влиял на двигатель, который не стал капризничать, а сразу же подчинился воле человека — затрещал особенно сильно в ночной гулкой тишине и мягко, словно по ковру, покатился по неизъежженному, не израненному глубокими колеями и ухабинами, а поросшему короткой упругой травкой проселку. Немцы, расставленные по дорогам, могли услышать далекий гул мотора, различить, что это мотоцикл, но кто на нем едет, было непонятно: разыскиваемые русские убийцы двух солдат вермахта или свои? Предположить, что это именно бандиты, так явно обозначившие себя трескотней мотоцикла, было бы слишком уж смело! К счастью для Алексея и Виктора, проселок, время от времени лениво изгибаясь, бежал в стороне от населенных пунктов, где, конечно же, стояли немецкие части, ибо фронт был уже совсем рядом — иногда, пугая тишину, слышались далекие орудийные раскаты и за горизонтом бесновались яркие сполохи. Но эти раскаты, в сущности возвещавшие, возможно, чью-то смерть и не одну, в ушах Алексея и Виктора звучали песней, а рукотворные зарницы грели их сердца. Виктору представлялось, что кто-то невидимый взмахивает светлыми косынками и зовет их. Там, за огненной линией, были свои, там было долгожданное освобождение от преследовавших их гитлеровцев.
«Юнкерсы» и «мессершмитты» делали круг за кругом над лесным массивом, сбрасывая на него сотни тонн металла, уничтожая огнем и осколками все живое и неживое внизу. Далеко от этого места дрожала и стонала земля.
— Чтоб вы знали, там гибнут наши люди, — Павел Александрович Осташенков не отрывал глаз от верхушек деревьев, над которыми роем вились немецкие самолеты и высоко в небо поднимались столбы черного дыма. — И мы бессильны им помочь, — горько вздыхал он.
Группа человек в пятнадцать таких же, как и Осташенков, застыла в тревоге. Кто сидел на траве, кто на поваленном дереве, или стояли, прислонившись кто боком, кто спиной к стволу дуба или ясеня, и вслушивались в грохот разрывов бомб. Истощенные, голодные люди уже несколько дней продвигались по звериным тропам в восточном направлении, ближе к линии фронта, которая, к их разочарованию, уходила на восток быстрее, чем они могли двигаться.
Как и прежде, одеты люди были кто во что, редко у кого имелась в руках винтовка, случайно подобранная в пути, кое у кого были даже немецкие автоматы. Лопаты и кирки люди побросали, когда поняли, что оказались в кольце окружения и что подготовленные ими широкие и глубокие противотанковые рвы бесполезны — танковые и моторизованные дивизии генерала фон Рейхенау научились обходить их стороной и теперь эти оборонительные военные сооружения темнели, как преждевременные морщины на лике многострадальной земли. А люди как были мешочниками, так ими и остались. Вся их часть, самопроизвольно распавшаяся на отдельные группы и группки, как неприкаянные бродяги, ходившие, где придется, лишь бы подальше от глаз оккупантов, перестала существовать.
Чувствовали себя эти мобилизованные в соответствии с военным положением, но пока еще сугубо гражданские, люди крайне неуверенно и неопределенно. Перед ними стояла весьма неприятная дилемма: разбегаться по домам — значит, дезертировать, на что не каждый способен, да и по головке за такой поступок не погладят, скорее расстреляют; оставаться в Красной армии, к которой они формально были приписаны и которая для них оказалась по существу мачехой, — значит, сначала надо было найти эту Красную армию, для чего предстояло перейти линию фронта, перешагнуть через смерть, а умирать-то не хотелось, даже за товарища Сталина! Вот и метались души этих людей из огня да в полымя.
Несколько человек из группы твердо держались рядом с Павлом Александровичем Осташенковым. Своим добрым, мягким характером, рассудительностью и смекалитостью он, как магнит, притягивал к себе брошенных на произвол судьбы людей, для которых в Красной армии не нашлось ни одежды, ни питания, ни оружия, ни даже обычной солдатской шеренги.
— Хоть ты из прутьев копья делай, как наши предки, и гни ольшину для лука, — горевал Павел Александрович. — С голыми руками на фашиста не пойдешь, который увешен автоматами и прячется за броней танков…
— У меня ременный пояс в штанах, могу его приспособить для метания глудок засохшего чернозема, потому что камней здесь нет, авось танк и подобью, — язвил давно не бритый и потому с густой щетиной на впалых щеках, все больше похожий на скелет от недоедания Григорий Коржиков.
Все горько рассмеялись.
— Не получится, без ремня у тебя то, что называется штанами, спадет, — поглядел с насмешкой на Коржикова коренастый, с круглым лицом и вздернутым кверху носом Кирилл Макухин.
— А что! — поднялся с гнилого ствола ясеня одеждой и лицом похожий на бурлака с картины Репина Влас Чугунков, у которого одна штанина была белая, а другая, родная, черная; одну калошу он так порвал, что для штопанья она уже не годилась, поэтому он заменил ее калошей от подштанников. — Покажет Коржиков свое хозяйство, сверкнет костлявой задницей, и гитлеровцы дадут деру, подумают, что это сама смерть с такой страшной рожей к ним явилась…
— Ну ты, Чугун, не ври! — обиделся Коржиков. — У тебя самого… эта рожа… сантиметров десять в поперечнике…
— Ничего, смеялся Осташенков, — раз шутите, стало быть, не все пропало. — Затем он задумался, прикидывая что-то в уме: — Смех смехом, ребята, а идти, чтоб вы знали, надо…
— А куда?!
— Куда, куда — вперед! — поднял голову Осташенков.
— Там же только что самолеты небо утюжили и землю, как свиньи носом, бомбами, небось, всю изрыли!
— Но теперь улетели же… Тихо!
— Может, на том месте теперь немцы, а мы: здрасьте, примите нас, мы давно не жрамши…
— Я лично в пасть к фашистам лезть не намерен, — возразил Осташенков. — Учуем немцев — сделаем крюк, разве мы так уже не поступали? Другого пути не вижу: двигаться на север или на юг смысла нет, в лапы оккупантов угодим, как пить дать. Остается, чтоб вы знали, один вариант: идти на восток, за линию фронта…
— Ты у нас, Павел Александрович, вроде Суворова, — заметил Коржиков.
— Суворов не Суворов, а я так понимаю наше положение… Да и этих… как их… Альпов здесь нету — лес да поле и наша воля… Во! Я уже стихами заговорил, — усмехнулся он. — Ну, как?
Люди мялись. Не все вняли совету Павла Александровича, большая часть группы решила еще подумать, как поступить дальше. Некоторые в объятьях паники и неуверенности втайне лелеяли мечту податься восвояси, если их местность уже оккупирована немцами, отсидеться на печи трудное время, а там видно будет.
— Я вам не командир, приказывать не могу, — сказал таким на прощанье Павел Александрович. — Митингуйте, голосуйте, принимайте решение, но смотрите, не ошибитесь!..
Лишь несколько человек пошли за Осташенковым. Двигались они крайне осторожно, прислушиваясь и приглядываясь к каждому дереву, к каждому кусту орешника, который был в изобилии в этих местах. Фашисты хотя и науськали свою авиацию на эту часть леса, однако пехоту, прежде всего механизированную, ввести сюда пока не успели или пока еще побаивались. Во всяком случае не было гитлеровцев и на пятачке, на который они сбросили столько бомб. Группа Осташенкова увидела ужасающую картину: много погибших красноармейцев лежало между деревьями, тоже покалеченными — с отбитыми ветвями и израненными стволами, там и сям валялись покореженные пушки, убитые кони. Лишь в одном месте обнаружили неповрежденную сорокапятку, замаскированную под деревьями так, что сверху немецким летчикам она была незаметна. Осташенков (откуда у него взялись силы?) стремительно подбежал к пушке, внимательно осмотрел ее, буквально ощупывая каждый сантиметр ствола, затвора и разговаривая с нею, как с живым существом.
— Миленькая, целехонькая, — по-детски радовался он, — сорокапяточка ты моя родненькая, как же я по тебе, чтоб ты знала, соскучился, — продолжал он ласково гладить ствол пушки заскорузлыми ладонями, а собравшимся вокруг и с интересом наблюдавшим за этой необычной встречей объяснял: — На действительной службе в Красной армии, чтоб вы знали, я изучал эту матчасть и не раз стрелял из нее… Мой ВУС — командир орудия, я сержант! — не без гордости добавил он. — Сержантом и демобилизован из армии…
— А вот и ящики со снарядами, — Коржиков обнаружил их под развесистым дубом в пяти метрах от орудия.
— Снаряды! — воскликнул Осташенков. — Это же то, что нам и нужно, Коржиков!
— Что ж мы, на себе ее потащим? — усомнился Чугунков, прикидывая на глаз, сколько весит сорокапятка.
— По-твоему, ее надо бросить здесь? — поднял брови Павел Александрович. — Это вещь казенная, Влас, дорогая, в бою очень полезная, танк запросто может остановить, только прицелься хорошенько… А оставь ее немцам, они же нас из нее примутся расстреливать… Нас из нашей же пушки!.. Представляешь?… В общем, надо будет — потащим на себе, другого пути не вижу, вы откажетесь — один потащу!
— Ты такое скажешь, Александрович, — на голову не напялишь, — почесал спину о ствол дуба Чугунков.
— Дело говорю!.. А вы, ребята, запасайтесь оружием, подбирайте винтовки, которые остались целы, вон даже ППШ валяется под кустом… Не забудьте подобрать патроны!.. Да и похоронить погибших по-человечески надо! — А увидев, что один из его группы держит в руках гимнастерку, сурово предупредил: — А вот этого как раз и не стоит делать… С погибшего гимнастерку снял!
— Ничуть, — возразил тот и как-то испуганно поглядел на гимнастерку, — она на нижней ветки дуба висела… Может, кто снял, жарко стало, но надеть не успел, погиб…
— Нельзя обижать мертвых, — уже мягче сказал Осташенков. — Что-что, а право быть похороненными в совеем обмундировании они заслужили, чтоб вы знали… Ройте могилы, копать землю нам не привыкать!..
Хоронили павших на полянках, подальше от деревьев, ибо корни их мешали рыть могилы. Не у всех, кого хоронили, имелись документы, удостоверявшие личность, а те, которые были, Павел Александрович бережно складывал в найденный тут же плоский командирский планшет.
— Доберемся до какого-нибудь штаба — передадим, — объяснял он. — Надо, чтобы обо всех знали… — Если у погибших не было никаких бумаг, таких Осташенков пересчитывал и отмечал карандашом, оказавшимся в планшете, прямо на документе одного из павших красноармейцев. — Если в штабе установят номер этого подразделения, то красноармейцы без документов не останутся без вести пропавшими, имена их установят и сообщат куца следует… А то ведь, скажем, мать или жена до последнего своего часа будут ждать вестей о сыне или муже, но так ничего и не дождутся… — И цифра убитых на кончике карандаша Павла Александровича все увеличивалась.
— Александрович! — вдруг услышал Осташенков крик подбежавшего сильно взволнованного Коржикова. — Там лейтенант… Живой, кажись, но раненый, — махнул он рукой на соседние кусты.
— Что значит, кажись, Гриша? Раненый, стало быть, живой, — обрадовался Павел Александрович. — И ты зря бегаешь, Коржиков, раненым оказывают немедленную помощь…
— Уже, Александрович, рану я ему перевязал, кровь перестала сочиться. … Ну, еще… чуть-чуть…
— Это другой разговор! Молодец Коржиков!
Раненый лежал на примятой лесной траве, а голова его покоилась на ноге сидящего рядом Макухина. Осташенков склонился над лейтенантом, который моргнул ему, здороваясь.
— Сильно задело?
— Есть маленько, — изобразил мучительную улыбку на лице лейтенант. — Они звездным налетом… на наш дивизион… со всех сторон… Мы из окружения выходили…
— Видели мы издали, товарищ лейтенант, как они вас звездили-гвоздили… Как назойливые овода вились над вами… Как вас звать-то?
— Герасимов, — пошевелил спекшимися губами раненый. — Андрей Петрович…
— Водицы бы ему, — поглядел по сторонам Осташенков. — Хоть бы глоток… У кого есть?… Вот что, Андрей Петрович, умереть мы вам не дадим, не позволим, нам теперь каждый командир на вес золота… На руках понесем!.. Мы эту чертову линию фронта обязательно переступим… А там в госпиталь вас… Вылечат! Поставят на ноги и еще командовать батареей будете…
Вновь подбежал еще больше возбужденный Коржиков.
— Александрович!
— Ну что, Коржиков, еще раненого обнаружил?
Да нет… трехтонка… стоит и просится, чтобы на ней поехали… Целенькая, ни одной пробоины!..
— Вот за эту новость, Коржиков, ты получишь благодарность, — распрямился Осташенков — у него появилась надежда, что и раненого, и пушку можно будет без труда взять с собой. — Я бы даже медаль тебе отсудил… Считай, что это самая большая удача в твоей жизни, Коржиков… Это, брат, открытие, чтоб ты знал! Ни один ученый такого еще не открыл… Рулить можешь? — вдруг спросил он.
— Не-а, — широко улыбнулся Коржиков.
— Так чего же зубы показываешь? Не умеешь, стало быть, дурак…
— Ну вот, Александрович, тебе не угодишь: то медаль, то дурак! — обиделся Коржиков. — Разве дураки медали получают?
— А знаешь, Гриша, на войне и дурак может стать молодцом, а молодец — дураком, в какие условия человек попадет… В общем целом, чтоб ты знал, ты молодец, но не до конца — управлять автомобилем не можешь!
— Вы кто? — открыл глаза раненый лейтенант, его беспокоил странный вид этих людей. — Из немецкого лагеря сбежали, что ли?
— Мешочники мы, — почти с гордостью ответил Коржиков.
— Не понимаю, — прошептал Герасимов.
— Есть в Красной армии и такие части, товарищ лейтенант, — с грустью в голосе сказал Осташенков. — Но мы все же солдаты! — погрозил он пальцем Коржикову, а раненому кратко объяснил, кто они такие, чем занимались и почему оказались здесь. — Вот среди нашей братии нет ни одного шофера… Пушка есть, трехтонка есть, а нажать на газ некому… Я стрелять из пушки могу, на действительной освоил эту премудрость, а вот рулить — для меня загадка номер один… Пока, конечно, а так… научусь, дай срок…
— А я могу, Александрович, — вдруг с виноватым выражением на лице признался Макухин.
— Что ты можешь?
— Ну, это… рулить…
— Так что же ты молчишь, Макухин!
— Но ты же меня не спрашивал…
— Эх, ты, Кирюха!.. Теперь спрашиваю: работал шофером, где?
— В нашем колхозе… имени товарища Цеткина…
— Цеткин, Клара Цеткин, бестолочь!.. Сколько лет водил машину?
— Два дня…
— Что?! Как это два дня?
— На третий меня лишили водительских прав, — Макухин покраснел, застеснявшись, хотя румянец никак не мог пробиться сквозь густую медного цвета шерсть на щеках.
— Вот те на! За что? Что ты натворил? Выкладывай как на духу!
— Мишка Хрюкин подвел…
— Ну, ну, не молчи, как на исповеди перед попом, отвечай быстро!
— Быстро не получится, — замялся Макухин, но продолжал: — Гордость заела… Когда я первый раз сел за руль и поехал по улице нашего села, все девки за мной гужом бежали… И не только девки, но и парни, а больше всего детвора… Все население!.. Предколхоза сидел в кабине рядом с таким важным видом, будто он второй раз на молоденькой женился. … Хлопал меня по плечу, думал, целоваться станет… Нет, не дошло до греха… А люди орут: молодец, Макуха! Понять их было можно: я — первый шофер в колхозе!.. Ну, как энтот… папанинец, что на Северный полюс забрался… На второй день я не выдержал… славы… От гордости перебрал, наклюкался, стал как зюзя… Напихал в кузов девок и ребят, как в бочку селедок, они как запоют-меня аж подмывает, голова кругом идет и так, а тут спьяну вообще задребезжала, словно поломанная телега, пихнутая с горы… А в кабине рядом Мишка Хрюкин примостился, надо было мне тогда вытолкнуть его из кабины, но душа у меня добрая, пускай, думаю, сидит… Так если бы сидел, гад! А то под нос мне бутылку сует… Главное, что бутылка была уже без пробки… Это меня и погубило!.. Я прямо из горлышка хлебнул… полбутылки сразу… И понесся, а куда, и сам не знаю, главное — жму на газ… Вообще, все кресты на кладбище посбивал, на крыльцо церкви передними колесами вскочил, помолиться, что ли, не помню совсем… Главное, что крыльцо оказалось низкое… Колеса раз — и на ступеньке!.. Задние колеса юзом… А то бы… Ну, если бы в стену? Сами понимаете… За это меня в шею… извольте бриться, Макуха… Шагнул я из молодца прямиком в подлеца, в лишенца водительских прав… Точь-в-точь по твоей философии вышло, Павел Александрович: молодец вмиг стал придурком…
Собравшиеся вокруг Макухина хохотали, позабыв о войне, о бомбежке, оттаяв сердцем, шутили и вспоминали о своей довоенной жизни. Каждому было что вспомнить и рассказать другим.
— Мы тебе, Макухин, чтоб ты знал, сбивать кресты на могилах не предложим, — скрывая улыбку и стараясь быть серьезным, сказал Осташенков и, обведя глазами лес, грустно добавил: — У нас-то и крестов на могилах нет: кто верующий, кто атеист, пусть там… — он поднял глаза к небу, — Петр и мой тезка Павел разбираются… А вот немецкие кресты — их так много на нашей земле понаставили, все закрестили — сбивать можно и даже нужно… Не суйтесь в наш огород своим кровавым рылом. … Так что иди, Кирюха, и подгоняй машину сюда, к пушке, прицепим ее… Матчасть, чтоб вы знали, очень… очень ценная… Спасительница!
— Но справлюсь ли я, — засомневался Макухин. — Давно было…
— Что за нытье? — поднял брови и сморщил лоб Павел Александрович. — Выполняй, раз мы тебе всем обществом поручаем…
— В колхозе полуторка была, а тут сразу… трехтонка… ЗИС!
— Ерунда, руль, чтоб ты знал, и там, и там круглый, и педаль газа та же, была бы нога, чтобы давить, а у тебя обе ноги в полном порядке… Давай, гони автомобиль, а то ненароком фашисты сюда нагрянут, вот тогда будет тебе Мишка Хрюкин!.. Наверняка немцы уже едут сюда, посмотреть, что натворили их ястребы и другие виды пернатых хищников…
Макухин, обливаясь потом и отчаянно крутя баранку, задним ходом подминая кусты и ломая тонкие деревца, с трудом подогнал автомашину к сорокапятке, которую тут же прицепили на крючок. В кузов бережно уложили раненого лейтенанта, не забыли снаряды, а на ящики, где они находились, уселась вся группа. Осташенков примостился рядом с Макухиным, чтобы поддерживать морально и в приказном порядке, и дал команду:
— Жми на газ, но осторожно, отнимай ногу от педали тихо, не дрова повезешь… Куда на тормоз жмешь!.. На газ, говорю тебе… Макуха, мать твою…
Машина нервно дернулась несколько раз и наконец плавно тронулась с места.
— А куда ехать-то? — внимательно вглядываясь в лес, спросил Макухин, зубы его от напряжения отстукивали мелкую дробь.
— Думаешь, я знаю? Туда, — ткнул Павел Александрович пальцем в смотровое стекло. — Пока прямо, а там куда выведет…
Трехтонка, натужно урча, выползла на более-менее заметную дорогу, вдоль которой часовыми выстроились деревья. Павел Александрович вдруг приоткрыл дверцу кабины, выглянул наружу и крикнул, оборачиваясь назад:
— Коржиков, смотри, чтобы орудие не отцепилось, иначе голову сниму, понял?
— Смотрю, — ответил тот, крепко вцепившись в задний борт кузова.
В августе ночи становятся заметно и длиннее, и прохладнее, особенно перед рассветом. Виктор, обдуваемый свежим ветерком, поеживался в коляске, в отличие от лейтенанта, которого спасала кожаная куртка летчика, и с надеждой дождаться тепла наблюдал, как на востоке стала возникать расплывчатая, светлая по сравнению с темным ночным небом синева утренней зари со сверкающим алмазом Венеры на лбу. Мотоцикл несколько раз чихнул и остановился, горячий и уставший. Алексей сердито ударил ногой по педали стартера: никакой реакции со стороны двигателя, немецкая железная тварь хранила гробовое молчание.
— Все! — Привалов снял фуражку помахал ею вместо веера на лицо.
— Поломался мотоцикл? — спросил разочарованный Виктор.
— Не знаю, стоит как вкопанный… Стоп! — вдруг воскликнул Алексей. — Что я чепуху мелю, бензин кончился… конечно, весь до капли… Черт! — Он слез с сиденья и обошел мотоцикл кругом. — Надеюсь, нас не видели — это хорошо, но, несомненно, слышали — это плохо… Утром рванут по следу, в этом я больше чем уверен, и нам не скрыться: тот лес далеко, — кивнул он в сторону, откуда приехали, — а другого пока не видно… Нет, впереди темнеет узкая полоска, но что это?… Развиднеется — определим… А в поле мы будем как на ладони, и бинокль не понадобится. … Вот такие пироги, товарищ Виктор! — И летчик тихо, но мрачно, с надрывом в голосе запел: — Это будет наш последний и решительный бой, с Интернационалом… A-а, все вранье, — вдруг прервал он песню, — вранье, говорю, про Интернационал… Это мы готовы были в восторге лизать любому иностранцу зад, похвали он только нашу революцию и советскую власть… Война показывает всю вшивость этого интернационализма. … Вот немцы, казалось бы, самые что ни на есть интернационалисты, они в основном породили эту идею, и Маркс и Энгельс их кровей… Но как безжалостно они расстреливают, с каким удовольствием вешают нашего брата, да еще и фотографируются рядом с повешенными и посылают эти карточки домой на память… Цивилизация, мать ее! — Крепко ругнувшись, он открыл багажник, на крышке которого крепилось запасное колесо, с минуту возился в темноте и вдруг неожиданно и для себя, и для Виктора вскрикнул радостно и громко: — Ура! Мы спасены!.. Точнее, пока отсрочили опасность быть зверьем для охотников! — В багажнике Алексей обнаружил небольшую канистру с бензином. — Вот спасибо вам, товарищи фрицы, запаслись горючим…
Виктор открыл крышку бензобака, и Алексей вылил в круглое отверстие содержимое канистры, потом хотел кинуть ее подальше за ненадобностью, но раздумал и снова уложил в багажник.
— Нельзя подсказывать фашистам, что именно в этом месте у нас опустел бензобак, — размышлял лейтенант. — Про вместимость канистры они, педанты, уж точно знают, известно им и сколько жрет горючего эта трехколесная тварь, поэтому до метра могут вычислить, сколько километров еще мы можем проехать, и определить координаты нашего местонахождения. Математику, брат, не обшибешь!
Мотоцикл вновь завелся и послушно, с новой силой помчался, легко подпрыгивая на небольших мягких кочках и пыля в неизвестность. Рассвет неодолимо, рассеивая тьму, разгорался над горизонтом. Высокие тонкие облака, похожие на широкие крылья гигантских фантастических птиц, уже впитывали в себя далекие лучи восходящего, но еще невидимого солнца и постепенно сначала становились желтыми, затем принимали алый, ярко-красный, светло-красный и, наконец, золотистый цвета. Заметно потянуло влажной свежестью. Виктор первым заметил, что дорога, по которой они ехали, тянулась почти параллельно с незнакомой и неширокой речкой.
— Река, Алексей Иванович! — стараясь быть услышанным, прокричал Виктор.
И Алексей заглушил мотор. Они остановились метрах десяти от берега, молча и дружно зевая: очень хотелось спать.
— Умоемся и сон отстанет, — Алексей первым спустился к воде.
Речка с еле слышимым плеском не торопясь катила свою зыбь вдоль поросших редкими кустами ракиты и камыша невысоких берегов. Иногда из воды выпрыгивала, сверкая серебром, рыба, то ли охотясь за мошкорой, клубившейся над плесом, то ли спасаясь от хищных окуней и щук, и с более сильным плеском падала обратно в воду, нарушая раннюю тишину. В прибрежном камыше, шелестя, проснулся легкий ветерок. Полупрозрачный белесый туман холстом покрывал русло речки. На миг Алексею показалось, что нет никакой войны, а немцы просто-напросто приснились в кошмарном сне, который, правда, не предрекал ему удачи. Первый пронзительно-яркий луч, сорвавшийся с еще красного чела показавшегося из-за горизонта солнца, упал на речную гладь, и ветерок тут же раскрошил его на мелкой зыби на тысячи поблескивающих осколков. Казалось, речка смеялась, радуясь летнему теплому утру.
— При виде такой красоты умирать не хочется, — задумчиво произнес Алексей и повернул лицо к Виктору. — Ну что, им Рейна своего не хватало или Эльбы? И там ведь такая же красота! Природа никого не обидела… А они сюда на танках да на самолетах… Мы гостей любим и умеем привечать с открытым сердцем. — Он вдруг залюбовался большой голубой стрекозой, которая легко и изящно танцевала над зелеными стебельками осоки. — Вот это летательный аппарат! — восхитился летчик. — Само совершенство!.. Смотри, без всяких поворотов-разворотов она в доли секунды мгновенно летит влево, вправо, вперед, назад, вверх, вниз… Как далеко до нее мне, властелину земли, че-ло-ве-ку! Наши полеты по сравнению со стрекозой — это прыжки лягушки. — И он, присев на корточки, нагнулся, чтобы зачерпнуть в пригоршни влагу и умыться.
Туман, между тем, поднялся над рекой, и стал хорошо виден противоположный пологий берег с песочной отмелью. Алексей поднял голову и застыл на месте от неожиданности: на том берегу так же, как и он на корточках у воды, сидел немецкий солдат, который так же случайно увидел незнакомых людей в гражданской одежде и рядом с ними мотоцикл. Ошеломленный немец, как загипнотизированный, долго смотрел на Алексея. Увидел солдата и Виктор.
— Немцы! — тревожно прошептал он. — Алексей Иванович, немцы!.. На том берегу…
На взгорке недалеко от откоса, куда спустился к речке немецкий солдат, Алексей увидел бронетранспортер, несколько мотоциклов, среди которых сновали люди. Минуты две Алексей и немец смотрели друг на друга. Затем гитлеровец поднялся с корточек и побежал наверх, к бронетранспортеру. Всплеск света с того берега свидетельствовал о том, что на них был направлен бинокль. Это его стекла отразили свет взошедшего солнца.
— Нас засекли, — громко и удивительно спокойно сказал Алексей, не спеша отходя от берега. — Но через речку им не перепрыгнуть, а пока наведут переправу или сунутся в обход, мы будем далеко… Махнем не по дороге, там, впереди, наверняка есть мост, а напрямую по полю… Как говорится в таких случаях, Виктор Афанасьевич, дай нам Бог ноги…
Не сговариваясь, они подбежали к мотоциклу. Немцы это заметили, стали что-то кричать, размахивать руками, видимо, предлагали стать почетными пленниками, однако увидев, что на их призыв не откликаются, открыли стрельбу Но Алексей и Виктор уже свернули с дороги в поле, прикрываясь клубами пыли. Немцы еще интенсивнее начали обстрел.
— Только бы из бронетранспортера не саданули нам в задницу, там пушка солидная! — прокричал Виктору, выжимая из мотоцикла все его лошадиные силы, Алексей.
Теперь было ясно: фашисты не отстанут. Впереди, где кончалось поле, темнела кромка леса — единственное, по мнению беглецов, спасение. Однако до естественного укрытия им дотянуть не удалось: на исходе был бензин в бензобаке. Справа невдалеке медленно просыпалась деревня, название которой ни Алексей, ни Виктор не знали. Им чудом удалось дотянуть до низкой хатенки, стоявшей почти за околицей деревни, где мотоцикл окончательно заглох. Около хаты их встретил плохо одетый молодой, но уже с жиденькой бороденкой, отчего казавшийся старше своих лет, очень тощий мужичок.
— Как называется эта деревня? — крикнул ему еще из коляски Виктор, но в ответ мужик что-то промычал непонятное. — Деревня, спрашиваю, как называется? — нетерпеливо повторил Виктор.
Тот опять стал делать жесты руками, показывая щербатые зубы в улыбке.
— Э, да он, кажется глухонемой, — определил Алексей. — От него много не узнаешь, с него взятки гладки. Закатим мотоцикл под глухую стену хаты, пусть дойчланд отдохнет, он нам исправно послужил.
Глухонемой, нечто мыча и продолжая бессмысленно улыбаться, помог им докатить заглохший мотоцикл к хате, а затем стал быстро набрасывать на него попавшиеся под руку пучки травы, валявшиеся во дворе старые ветви, даже какое-то тряпье.
— А мужик знает толк в маскировке военной техники! — засмеялся летчик. — Молодец!..
Лес находился почти рядом, но усталость и бессонная ночь, помноженные на нервное напряжение, давали о себе знать. Прислонившись спиной к стене, Виктор тут же, кажется, заснул, опустив голову на грудь, — веки слипались сами собой. Алексей успел еще выпить большую кружку воды, которую ему вынес из хаты глухонемой, а после тоже примостился рядом с Виктором. «Минут десять-пятнадцать подремлю, — подумал он и посмотрел на циферблат наручных часов, стрелки которых показывали шесть утра. — Немцам понадобиться не менее часа, чтобы добраться сюда, если они все же выйдут на наш след… А мы к тому времени будем далеко… Вот только мотоцикл… Где его спрятать? Если его обнаружат фашисты, худо придется этому несчастному глухонемому… А он, видать, добрый малый…» — Алексей широко зевнул, прикрывая рот ладонью, как учила в детстве его бабушка: когда зеваешь, мол, то в тебя входит дьявол, поэтому или рот закрывай, или крести его, — лучше крести, так надежнее.
— Виктор, — толкнул лейтенант локтем товарища, — ты спишь?
— И да и нет, — сонно ответил Виктор.
— Знаешь, кого я вспомнил сейчас?… Аннушку!.. Как бы я хотел увидеть ее теперь, как перед смертью! — Виктор ничего не говорил, а только еле заметно кивал головой. — Врезалась мне в сердце эта девушка… Жив останусь — обязательно поеду к ней… Слушай, вот был бы феномен, если бы мы с тобой после войны в один день и в один час вернулись в Нагорное!.. Фантастика!..
Но Виктор уже не слышал лейтенанта. Ему снилась таинственная дверь, которую он почему-то боялся открыть, а когда все же открыл, оказался в незнакомом подземелье. Справа и слева, укрытые белыми, как ему казалось, простынями, лежали мертвые люди. Но Виктору не было страшно, он свернул вправо и оказался в небольшой комнате, где его кто-то невидимый предупредил: «Сейчас он придет». Виктор понимал, что придет дед по отцу, погибший молодым на войне, освобождая далекую Болгарию от турок. И он явился, призрачный, неуловимый взглядом. Но страха у Виктора не было. Задрожал он, когда опять же кто-то сказал, что теперь придет большой, то есть дед по матери, имевший высокий рост и умерший на девяностом году от роду. И снова явилась призрачная тень. Непонятный ужас заставил Виктора бежать из комнаты. Лежавшие по сторонам мертвецы вдруг поднялись и потянули к нему руки. Отбиваясь от преследователей, он добежал до двери и выскочил на свет. «Но ты еще к нам вернешься!» — услышал Виктор за спиной чей-то скрипучий противный голос.
Сон прочно обосновался и на ресницах Алексея, и он уснул. Но, как ему показалось, уже буквально через несколько секунд его растолкал глухонемой, громко и испуганно издававший непонятные хрипловатые звуки. Широко раскрытые его глаза отражали тревогу и страх, на лице была маска ужаса. Он показывал рукой на дорогу, ведущую к деревне. Тревога глухонемого тут же передалась летчику, он быстро вскочил на ноги и увидел, как к деревне приближаются два бронетранспортера, грузовик с открытым кузовом, набитым солдатами, и несколько мотоциклов впереди. Алексей стал будить Виктора как раз после того, как ему удалось вырваться из сплетенных рук мертвых:
— Вставай, вставай, немцы!
Виктор быстро вскочил на ноги, в глаза брызнуло солнце: вот он, этот яркий живительный свет!
У летчика сразу возникла мысль: не теряя времени, бежать в лес. Мозг его работал лихорадочно.
— Нет, нет, не успеть!.. Мотоциклисты догонят в два счета, поймают или расстреляют на ходу…
Оставалось одно — обороняться. Вдвоем они быстро сняли с коляски ручной пулемет, взяли автоматы и весь запас патронов, не оставили под стеной и карабины.
— Вон туда! — кивнул Алексей на низкорослый кустарник, росший метрах в сорока. — Подальше от хаты, немцы ее сразу же подожгут… К тому же нам потребуется хорошее обозрение… Кусты — самая подходящая позиция…
Глухонемой помогал им подносить в кусты оружие, патроны. Затем Привалов махнул ему рукой: уходи, мол, спрячься. Тот в нерешительности потоптался на месте, не зная, что делать дальше, беспомощно развел руками, понимая всю бессмысленность своего нахождения в этот момент у кустов, медленно поглядывая то на летчика, то на Виктора, которые уже легли в кустах и замерли в ожидании, то на мотоциклистов, поблескивающих на солнце касками, побежал и закрылся в хате.
— В хате спрятался, — проводил глазами глухонемого Алексей. — Нашел себе дот!.. Сгорит заживо, бедолага, или фашисты расстреляют…
Гитлеровцы, по всему видать, не знали точно, но могли догадаться, где конкретно скрываются убившие их солдат и угнавшие мотоцикл, и верно определили направление, в каком они уехали. Неожиданная встреча у реки дала свои результаты. В намерения гитлеровцев входило перетрясти деревню, подозреваемых допросить, если понадобится — расстрелять. Повадки оккупантов были досконально известны Алексею, и допустить, чтобы пострадали невинные люди, нельзя было даже ценой своего личного спасения. И он принял единственное в этих условиях верное решение: обнаружить себя и тем самым отвести смертельную угрозу от ничего не подозревавших жителей деревни, название которой он так и не узнал.
Едва только колонна поравнялась с ними, направляясь к крайним хатам, как Алексей и Виктор открыли по ней стрельбу. Немцы остановились. Все их взгляды были устремлены на вдруг ожившие кусты, обрушивавшие ливень пуль. Из кузова грузовика не выпрыгивали, а падали в страхе солдаты и зарывались носами в траву. Мотоциклисты развернулись и двинулись на огневую позицию Алексея и Виктора. Но после короткой пулеметной очереди летчика первый мотоцикл круто свернул в сторону и перевернулся на бок, подмяв под себя троих солдат. Мгновенно вспыхнул и второй мотоцикл, очевидно, пуля или целая очередь попала в бензобак и бензин загорелся, в отчаянии затрепетав высоким пламенем. Солдаты по приказу офицера, размахивающего пистолетом, стали подниматься с земли и, пригибаясь, обходить злосчастный кустарник, ставший для многих из них роковым. Но их по-прежнему встречали очереди из пулемета и автомата. Фашисты падали сраженные, до кустов доносились крики раненых. Живые снова падали на землю, их снова поднимал окрик офицера, прятавшегося за бронетранспортером, который развернулся и двинулся на кусты, грозно глядя на них черным оком орудийного ствола.
— Гранату бы! — скрипнул зубами с досады Алексей. — Из пулемета его не возьмешь…
Напрасно посылал очередь за очередью из автомата Виктор — пули отскакивали от брони машины, как горох от каменной стены. Бронетранспортер медленно двигался — видимо, тот, кто его вел, побаивался, что в кустах есть что-нибудь помощнее, чем пулемет и автомат, однако плевался огнем из своего пулемета, а затем из мелкокалиберной пушки, установленной в его башне. Снаряды ложились перед кустами, сзади, справа, слева. Алексей уже подумал, что фашисты мажут специально, чтобы взять их живыми.
— Давай поближе, еще трошки, подлюга, — в отчаянии суетился Виктор, молодыми зоркими глазами целясь в смотровое окно водителя бронетранспортера.
Однако он не успел нажать на спусковой крючок автомата. Черный узкий зев ствола пушки вспыхнул коротким пламенем, послышался неприятный свист, перемешанный с еще более противным шипением, и снаряд разорвался в кустах. И все на несколько секунд смолкло, потонуло во тьме. Виктор, оглушенный, как взрывом тола рыба в реке, без сознания упал лицом на автомат. Алексей негромко вскрикнул и, пытаясь подняться, перевернулся на спину. В последнее мгновение увидел он голубое бездонное небо, куда ему так хотелось взлететь, он даже хотел пошевелить руками, поднять и расправить их, как крылья, но не смог…
Буквально за две-три минуты до этого рокового взрыва в кустах Осташенков уже развернул на опушке леса свою сорокапятку, сам приник к прицелу и дал команду: «Огонь!» Прогремел выстрел, снаряд упал недалеко от бронетранспортера, но не остановил его.
— Глаз уже не тот, — пробурчал недовольно Павел Александрович. — Старею я, Коржиков, чтоб ты знал!..
Григорий Коржиков тут же молча плечом оттеснил в сторонку Осташенкова, сам взглянул в прицел, и пушка вздрогнула, подняв с земли пыль. На этот раз снаряд, вырвавшийся из нее, с яростью врезался в цель. Бронетранспортер закрутился на месте, и из него повалил черный дым.
— Молодец, Коржиков, ухохотал ты его! — вне себя от радости закричал Павел Александрович. — Так, так его, мать его!..
Коржиков быстро взял на прицел вторую машину, которая тоже после меткого выстрела как-то высоко подняла зад и уткнулась стволом в дорогу, потом повалилась на бок и заглохла.
— Ай да Коржиков! — опять не сдержал свои эмоции Осташенков. — Глаз — алмаз, чтоб вы знали! — крикнул он товарищам. — Молодец, Коржиков!
Немцы, не добравшись до кустарника, в панике стали пятиться назад и разбегаться. От леса раздались крики: «Ур-а-а-а!» На фашистов наводили страх не столько меткие выстрелы из пушки — такое бывало не раз, сколько люди чуть ли не в белых подштанниках, словно призраки, выбежавшие из леса и ринувшиеся на них. Многим гитлеровцам показалось, что это вдруг воскресли те, кого они расстреляли и повесили, чувствуя безнаказанность: ан, нет, приходится нести ответственность за содеянное злодеяние. Такое немцам даже в сказках в детстве не рассказывали «гросмутеры». Мистический страх усиливало и то, что призраки метко стреляли из немецких же автоматов и с непонятными криками «Мать-перемать…!» укладывали на далекую от Германии землю то Ганса, то Фрица, то еще какого-нибудь Рихарда. Неповрежденный грузовик, тревожно урча и дергаясь, как в лихорадке, развернулся и тронулся назад. Уцелевшие солдаты на бегу цеплялись за борта его кузова, пытаясь спастись от неминуемой смерти. Офицер, прыгнувший в кабину водителя, бил его кулаком в плечо и кричал:
— Шнель, шнель, шуфт! Партизанен!
И без того перепуганный водитель никак не мог понять, почему он негодяй, ведь не он же прислал сюда этих ужасных партизан, но перечить офицеру боялся — судорожно нажимал ногой то на газ, но на педаль сцепления, отчего машина дергалась и не набирала скорость. Наконец грузовик, словно почувствовав смертельную опасность, рванулся вперед, оставляля позади себя завесу из поднятой им пыли.
Когда схватка утихла и фашисты оказались далеко от «злой» деревни, мешочники впервые почувствовали себя бойцами Красной армии. Радость усиливалась тем, что погибших среди них не было. Но в кустах они увидели два трупа.
— Оказывается, их всего только двое!
— А сколько упокоили гадов!
— И сами головы сложили…
— Жаль парней!
Осташенков осмотрел Алексея: несколько осколков снаряда нанесли ему смертельную рану.
— По тужурке видно, что это летчик, — Павел Александрович пошарил в карманах убитого, но никаких документов или иных биографических сведений не нашел и удивился, ибо он не знал, что все бумаги, принадлежавшие летчику, остались у старосты, который передал их затем в немецкую комендатуру. — Ни имени, ни фамилии, — горько вздохнул Осташенков, — без вести пропавшим останется человек… Вот что плохо, чтоб вы знали! — Он еще повертел в руках тужурку, ощупал каждый ее сантиметр, нашел дырочку в подкладке, на всякий случай сунул в нее палец и нащупал скатанный в трубочку листок бумаги, развернул и довольный воскликнул: — Стоп! Еще не все пропало: Алексей Иванович Привалов… Ага, есть и номер его летной части!.. Предусмотрительным ты оказался, Алексей Иванович, молодец!.. Похоронить обоих надо как следует… Герои!..
— Александрович! — с сожалением в голосе сказал вдруг Коржиков, склонившись над телом Виктора. — Второй-то совсем… совсем молодой! — И вдруг крикнул изумленно: — Павел Александрович! Посмотрите, это же Виктор!..
— Какой Виктор? — не понял Осташенков.
— Ну, тот… мы у них еще квартировались… Он мне еще брюки подарил!.. Забыл название села… Ну, тот… хороший парень… Да, вспомнил: село, кажись, называется Нагорным… Точно Нагорное!..
— Село, может, и вспомню… Это какой Виктор?… Постой, постой… Званцов, что ли? — осенило Павла Александровича. — Ну-ка, — наклоняясь, вгляделся он в лицо Виктора. — Знакомый малец… Точно он! Куда же тебя занесло, а, сынок? Убили сволочи, мальчишку не пожалели… Виктор, Виктор!.. Поистине пути войны неисповедимы, чтоб вы знали… Это надо же, Коржиков!..
Подошел взволнованный Макухин, коснулся тыльной стороной ладони щеки Виктора, повернул его на бок, пощупал на шее пульс.
— Не причитай, Павел Александрович, это по мертвым голосят, а он живой… И раны никакой не видать… То-то гляжу, что лицом он на мертвеца не похож… Пульс есть!
— Ты не ошибаешься? — еще больше обрадовался и удивился Осташенков.
— Проверь сам, — Макухин еще раз приложил пальцы к шее Виктора. — Я же говорю: пульс в норме…
— Стало быть, взрывом оглушило парня, чтоб вы знали, — констатировал Осташенков. — Молодой, очухается!.. В кузов его, ребята… Да осторожней, — предупредил он, видя, как двое из группы бесцеремонно схватили Виктора за руки и ноги, — не бревно тащите, олухи!.. И еще… соберите все трофейные автоматы и боеприпасы к ним, они принадлежат нам по праву…
— А что с мотоциклом делать? — поинтересовался Макухин. — Вещь тоже трофейная и очень ценная, жаль фрицам его оставлять…
— Узнай, кто может на нем ехать, тому и отдадим, на нем можно троих вести…
— Александрович! — опять позвал Осташенкова увешанный немецкими автоматами Коржиков. — Там, — кивнул он головой в сторону немецких убитых солдат, — на одном фрице сапоги знатные, каблуки подбитые железяками и почти совсем новенькие… А твои ботинки давно каши просят… Ты какой-никакой, а все-таки… наш командир… Если автомат — трофей, то сапоги и подавно…
— Ни в коем разе, — резко прервал Коржикова Павел Александрович, — это все равно, чтоб ты знал, и есть мародерство, самое паскудное дело… Даже новенькие сапоги с железяками на каблуках, но с мертвого фашиста мне ноги натирать будут… Нет уж, доберусь до своих босичком, а там попрошу обмотки… Превосходная вещь — обмотки! Легко накрутить на ноги, зато в них легко и тепло, пятки не трут… Истинно солдатская обувь, чтоб ты знал, Коржиков!.. Гений тот, кто их придумал, — вы сказал свою точку зрения Павел Александрович, видя, как Коржиков мнется в нерешительности: уж больно, наверно, понравились ему сапоги. — Да, Коржиков, быть голым телесами — это большая нищета, но еще хуже, чтоб ты знал, нищие духом… В этом загадка нашей русской души… Не знаю, верно это или нет, но про сапоги с убитого гитлеровца позабудь… Плюнь и разотри!..
Подошел перепуганный прошедшим боем глухонемой. Павел Александрович решил было поговорить с ним, а тот только размахивал руками, поглядывая на Алексея (Виктора к тому времени уже унесли к машине), усиленно кивал в сторону фашистов, лежащих в различных позах на окровавленной траве и на пыльной дороге. После минутного раздумья Осташенков достал из кармана листок и, предпринимая все свое искусство общения, объяснил все-таки глухонемому, в чем суть дела: главное, надо было срочно похоронить погибшего летчика, а листок бумаги с его именем и номером части спрятать подальше, чтобы немцы, если вдруг станут делать обыск, не нашли его.
— Ведь неизвестно, что будет с нами и документами погибших, которые мы собрали, — объяснил он группе, и люди в знак согласия кивали головами. — А ты… — обернулся Павел Александрович к глухонемому, но, вспомнив, что беседа с ним не получится, жестами попросил его принести лопату и помочь похоронить летчика, а потом самому немедленно бежать в лес, ибо вернутся немцы, а они обязательно вернутся, — не сдобровать! Осташенков обхватил свою шею руками, мол, повесят! Глухонемой все, кажется, понял, хотя все время одной рукой поддерживал спадавшие латаные штаны, подпоясанные веревочкой, и, казалось, глупо улыбался. — На, — подал Осташенков ему листок с данными о Привалове и жестом объяснил, что его надо спрятать.
Глухонемой сжал листок в кулаке.
Уже будучи далеко от места схватки с немцами, на коротком привале Павел Александрович увидел в руках Чугункова немецкую фляжку со спиртным и плитку шоколада. От шнапса он отказался наотрез, но приказал дать глотнуть раненому лейтенанту Герасимову.
— Для поддержания его жизнестойкости, — объяснил он. — На фронте перед атакой, чтоб вы знали, не зря дают по сто граммов водки: и смелости прибавляет, и, если ранят, терпеть боль помогает…
Виктор еще не пришел в себя, но уже стал шевелить губами и все громче и громче произносить какие-то непонятные слова. Его губы высохли, и он попросил напиться. Павлу Александровичу подали большую жестяную кружку с водой. Он высоко поднял ее, давая понять, чтобы его выслушали, и все притихли в ожидании: что скажет на этот раз признанный ими лидер.
— Хотя это не водка, а вода, но я представляю, что это наша, родная, сорокаградусная… — Не успел он закончить фразу, как к нему потянулись руки с фляжками, в которых плескалось спиртное, но он сморщился с таким презрением, что фляжки быстро вернулись опять в карманы мешочников. — Водка — да, а шнапс — не для моего теперешнего тоста, братцы… Хотя Коржиков сегодня в бою меня и опозорил, я до сих пор краснею от стыда, чтоб вы знали, однако я поднимаю бокал, то есть эту нелепую кружку, найденную здесь, в лесу, за него, за Коржикова! Мы имеем радость присутствовать при рождении назло врагам меткого наводчика сорокапятки… Два выстрела и два пылающих фашистских бронетранспортера — это вам не фунт изюма слопать! У меня даже во время действительной на учениях так не получалось — мазал! — И он большими глотками выпил воду.
Другие слегка побаловались шнапсом и закусили кусочками шоколада.
Ближе к Воронежу, куда докатилась огненная лавина войны, группа Осташенкова под прикрытием ночной темноты попыталась прорваться через линию фронта, но не тут-то было. Хотели оставить в лесу грузовик, мотоцикл, а пушку, ящик со снарядами, раненого лейтенанта и еще находящегося в бессознательном состоянии Виктора перенести через немецкие окопы незаметно, приготовив для этого кинжалы, снятые с поясов убитых немецких солдат. Хотя на этом участке гитлеровцев оказалось негусто, однако преодолеть их позиции тихо не удалось. Пришлось ввязаться в перестрелку. Застрекотали автоматы, ручной пулемет, заухала пушка.
Частая стрельба за неширокой и мелководной речушкой подняла на ноги бойцов стрелкового полка Красной армии, удерживающих рубеж на этом месте фронтовой линии.
— Свои прорываются, товарищ майор, — сообщили разведчики командиру полка майору Выходцеву. — Что делать будем?
Петр Васильевич Выходцев, пятившийся под напором войск вермахта от самой границы на восток, хорошо осознавал, что такое оказаться в окружении и потом с боем прорывать кольцо, сам бывал в подобной ситуации и не чаял остаться в живых. Недолго раздумывая, силой взвода он решил помочь неизвестным бойцам вырваться из окружения. Завязался бой. Ночную тьму озаряли вспышки снарядов и гранат, пронизывали строчки трассирующих пуль. Взвод быстро перешел реку, благо вода в ней не доходила до колен, и тем самым дал возможность группе Осташенкова спастись от неминуемой гибели. Более того, через мелководье переправили грузовик, мотоцикл и пушку без осложнений.
Радость переполняла сердца вчерашних мешочников (таковыми они теперь себя не считали), а со стороны красноармейцев не было предела удивлению, когда они увидели небольшую группу людей, одетых черт знает во что, но вооруженных трофейными автоматами, ручным пулеметом и сорокапяткой, которые не дрогнули и попытались самостоятельно прорваться через вражеские окопы и выйти к своим. Майор Выходцев, высокого роста, всегда подтянутый, видевший за время своей военной службы такое и столько, что иному хватило бы на всю жизнь, с трудом сдерживал эмоции, крепко пожимал руки бойцам удивительной группы и внимательно заглядывал каждому в глаза, пытаясь разглядеть в них тайну мужества и стойкости, однако глаза их излучали лишь одно — радость!
Не успела группа сдать трофейное оружие, грузовик с пушкой и мотоцикл, как в часть приехал сотрудник особого отдела капитан Выродов. Это был человек с близко посаженными по обе стороны тонкого удлиненного носа черными глазками, тонкими губами и выдающимся вперед подбородком, совсем не военного склада, среднего роста. Он уселся в небольшой отведенной ему штабом комнатушке местного сельсовета и стал по одному всех вышедших из окружения допрашивать: кто такие, откуда, почему оказались в тылу немецко-фашистских войск, почему позорят Красную армию своей затрапезной одеждой. Особенно долго задавал вопросы Осташенкову, справедливо увидев в нем главного в группе.
— Товарищ капитан, чтоб вы знали, я лично ручаюсь за каждого… — Павел Александрович вдруг осекся, на секунду задумался: как сказать — красноармейца или мешочника, но тут же нашелся и произнес: — …товарища, который пришел со мной…
— Он ручается! — саркастически ухмыльнулся Выродов, пронизывая Осташенкова острым подозрительным взглядом. — А кто ты? Еще разобраться надо…
— Разбирайтесь! — несправедливость и обида словно острым ножом прошлись по сердцу Павла Александровича. — Я весь тут как на ладони, прозрачен, как стекло…
Фразу эту он произнес, когда в комнату вошел командир полка.
— Что разбирать-то, капитан? — возмутился Выходцев. — Побывали бы вы в их шкуре!..
— Я всегда готов надеть на себя любую шкуру, Петр Васильевич, — поднялся из-за стола Выродов, поправляя ремень на тощем животе. — Я не из робкого десятка… Пошлют… куда угодно — приказ выполню точно и в срок!..
— Я в этом не сомневаюсь, Владлен Зиновьевич, но этим людям отдохнуть надо, а вы со своими подозрениями…
— Обязанность моя такая, товарищ майор, — уже примирительным тоном сказал Выродов и снова уселся за стол. — Время такое!..
— Им награда положена, а не допрос… Хватит их мучить, им и так судьба отвалила столько, что на всю их жизнь с большим остатком хватит!..
— Если вы так считаете… — пожал плечами Выродов. — Ну что ж, вы и берите ответственность за них на себя, Петр Васильевич. — Капитан спрятал блокнот в полевую командирскую сумку и встал с места. — Я так и доложу …
— Беру, беру, — махнул рукой Выходцев, давая этим понять, что проверка бывших мешочников завершена.
После этого Павел Александрович сдал в штаб полка документы, удостоверяющие личности погибших под бомбежкой, тоже окруженцев, оказавшихся поневоле на оккупированной территории, искренне пожалев, что оставил у глухонемого записку с данными о летчике Привалове. Но тут же успокоился, подумав, что Виктор, когда придет в себя, расскажет, кто такой Привалов. А затем обратился к Выходцеву с просьбой оставить группу в полку.
— Нам бы только чуток подкормиться, хотя и нежирными солдатскими харчами, и приобрести божеский вид, — посмотрел он на свои почти совсем развалившиеся ботинки, из носов которых выглядывали голые пальцы ног. — И самое главное, товарищ майор, не отбирайте у нас сорокапятку, мы с нею уже сроднились… И она ведь тоже была в окружении, под сильной бомбежкой, но не сдалась на милость фашистам… Два бронетранспортера с двух выстрелов, чтоб вы знали, уничтожила!..
— Будем решать, — ответил Выходцев, хотя знал, что сможет удовлетворить просьбу Осташенкова: в полку катастрофически не хватало людей, каждый человек был на вес золота, и ему, конечно же, командование дивизии разрешит зачислить пришедших в строй полка.
Наконец пришел в себя Виктор. Он с нескрываемым удивлением рассматривал лица Осташенкова, Коржикова, Макухина и Чугункова, будто они не уходили тогда из Нагорного. Ему казалось, что видит он их во сне: вот проснется и… никого! Но это была явь. Осташенков и Коржиков, перебивая и дополняя друг друга какими-то подробностями, рассказали, где его нашли, в каком состоянии, как везли до линии фронта.
— Вы вдвоем столько зверья в зеленой форме наколотили! — смеялся от удовольствия Коржиков. — Герои, ей-богу!
— А где Алексей Иванович? — встревожился Виктор.
— Погиб твой друг, — сокрушенно вздохнул Павел Александрович, — чтоб ты знал… Царство ему Небесное, — с оглядкой на дверь санбата прошептал он.
Виктор вспомнил, как они расстреливали в упор гитлеровцев, как взорвался у кустов снаряд… А потом — провал в памяти…
— Где его похоронили? Алексея Ивановича?
— Там же, — ответил Осташенков. — Вот второпях не спросили даже, как называется та деревня… Извини, но некогда и не у кого было спросить… Впрочем, что-то такое я мельком слыхал, не помню, кто-то сказал… Название деревни вроде на сад похоже. Может, Садовая? Я лично встретил там одного жителя, и то глухонемого, а что от такого добьешься…
— Да! — оживился Виктор. — Я помню, был там глухонемой…
— Но ты не волнуйся, — успокаивал Виктора Павел Александрович, — похоронили мы летчика, чтоб ты знал, честь с честью, как положено герою…
Проводить раненого лейтенанта в госпиталь пришла вся группа. Сидя в крытой брезентом грузовой автомашине, пока она еще не была заведена, Герасимов сердечно благодарил своих спасителей.
— Без вас мне был бы каюк… Так в лесу бы и остался… Теперь бы волки жрали…
— Выздоравливайте, Андрей Петрович, побыстрее и возвращайтесь, — серьезно просил Павел Александрович. — Привыкли мы к вам…
— Спасибо, спасибо! — махнул рукой лейтенант.
Машина тронулась.
— Пишите! — крикнул Коржиков вдогонку автомобилю.
— Пишите, а куца? На деревню дедушке, — усмехнулся Павел Александрович. — Мы сами еще не знаем, куда нас определят, в какую часть, только бы не в ту, о какой спит и мечтает особист капитан Выродов. — Он сочувственно посмотрел сослуживцев, столько лиха перенесших вместе с ним. — Сколько мы выстрадали и… за эти страдания понести кару… — Но вдруг он повеселел, посмотрел на листья деревьев, кое-где уже заметно поржавевшие. — Скоро осень, а у меня и без холодов ревматизм, спины иной раз не разогнуть, и ноги зудят, особенно на перемену погоды… Как барометр они у меня… Пойду найду кого-нибудь по хозяйственной части и потребую обмотки… Душу вытрясу, а обмотки добуду, чтоб вы знали…
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.