3

…и я проснулся.

Меня вообще-то сложно разбудить, именно поэтому я и поставил такой звонок — резкий, как плетка, вматывающийся в нервы. Правда, тогда я еще работал в школе, а в школу опаздывать никак нельзя; на завод тоже, наверное, нельзя, но все же школа — это святое: дети не фрезерные станки, это люди, их следует уважать, если хочешь, чтобы они захотели взять у тебя что-то. А я хотел. И, больше того, видимо, что-то получилось, если они по сей день захаживают ко мне на огонек.

А гонорары пошли уже потом. Я сначала не поверил, потом поверил и удивился, а потом привык, обрел свободу и зажил относительно вольной жизнью литературного шакала. Звонок теперь был анахронизмом, но проклятая привычка ложиться не раньше трех привела к тому, что просыпаюсь около полудня, а это плохо. Поэтому я не стал менять визгливое чудо на что-либо манерно шелестящее. Пускай будят. Тем паче, тетя Вера с почтой долго ждать не любит.

Я сорвался с кровати, словно горный орел, красивым, плавным прыжком вынесся к двери, распахнул ее и озадаченно выглянул на идеально пустую лестничную клетку. Никого и ничего. А в дверь, между прочим, звонили, пока я не щелкнул замком…

Некоторое время я безрадостно размышлял о слуховых галлюцинациях. Потом затворил дверь, опустил собачку, покачал головой…

…и вскрикнул.

Шею больно щипнуло.

Я подошел к зеркалу. Небритое, сильно помятое лицо хмуро поглядело на меня тоскливыми глазами. Привычное, нелюбимое, но единственное. Очень знакомое. Вот только не было вчера этого шрама. Вернее, даже не шрама, а царапины — глубокой, правда, но царапины, тонкой и прямой, словно кто-то исхитрился полоснуть вдоль щеки до самой шеи золингенским лезвием, но не рассчитал, удар вышел слабый и, вместо того чтобы перехватить глотку, всего лишь оцарапал кожу.

Однако же, подумал я. У религиозных фанатиков бывает так: доводят себя до воплощения страстей Господних наяву. А тут у тебя, парень, без всякого фанатизма шрамы возникают. Хотя… как сказать.

Снова кольнуло. Щека дернулась. И я понял, хотя и не сразу, что не могу остановить тик. Отчетливо вспомнился сон. Всего лишь сон! — но с хрусткой ясностью привиделся жук; он стоял передо мною, слабо шевеля щупальцами, и усики его мелко дрожали.

Господи, да ведь ему было страшно, вдруг понял я. Очень страшно и очень больно. Ведь это действительно больно, когда восемьдесят три кило живого веса прыгают на хрупкий хитин, проламывают грудь и утопают в ней почти по колено. И последняя мысль: за что?!

Спокойно, парень. Я сильно ущипнул себя за ухо и обрадовался, почувствовав боль. Не ту, от которой умираешь, а нормальную боль бодрствующего человека. Спокойно. Это — сон. Всего лишь. Бывает. Успокойся. Иначе свихнешься прямо здесь, в собственной прихожей.

Подожди до вечера. Вечером Славка придет с работы, и ты пойдешь к нему. Вообще-то в последнее время мы общаемся чересчур редко, во всяком случае всерьез, чаще просто легкий треп в смешанной компании. Раньше было иначе. Хотя раньше мы были помоложе. И потом, у бизнесменов вечно нет времени. А с другой стороны, время — деньги, а какой же это бизнесмен, если у него нет денег? А еще с одной стороны, откуда у них деньги при таком правительстве, тем более в такой стране?

Лучше всего успокаивают нервы забавные логические цепочки. В конце концов Славка по крайней мере умеет выслушать. Может, в том и штука, что слишком редко удается выговориться…

Тик унялся. Парень в зеркале не стал менее помятым, спутанные волосы липли ко лбу, обнажая совершенно наглую утреннюю лысину, но щека, слава Богу, разгладилась.

— Спасибо! — внятно поблагодарил я нервную систему. Не скажу, что мой голос ангельски музыкален, но это еще одно доказательство, что я наконец проснулся.

А еще можно поглядеть в окно.

Я прошел на кухню, настежь распахнул створки и перегнулся через подоконник. Четвертый этаж уже позволяет хлебнуть синевы, не подпорченной выхлопными газами.

Внизу торопливо, как в старом фильме, суетились люди, выныривая из-под зеленых крон. Листва уже довольно густа; если сейчас прыгнуть вниз, то задержать не задержит, но в морг доставят сильно поцарапанным.

Все сильнее щипала щека; царапина обиженно напоминала о себе. Я прикрыл створки, оставив открытой форточку; открыл аптечку, добыл йод и пластырь. Теперь вата. Я пошарил пальцами внутри аптечки, и что-то мягко шлепнулось на стол, сорвавшись с верхней полки. Вернее, не что-то. Совсем даже не что-то. Пачка, перетянутая черной аптечной резинкой. Толстенькая, сантиметров пять, не меньше. А может, и меньше. Не ручаюсь. Раньше мне как-то не приходилось мерить сантиметрами портреты великого физика Франклина.

— Спокойно, — сказал я вслух, уже не для системы, а для себя. — Спокойно, Ленчик. Это не лобзик. Это деньги.

Действительно, это был совсем не лобзик. А деньги. И даже очень деньги. Зеленые купюры, слегка потрепанные, но именно слегка, а вовсе не замусоленные, во всяком случае те, что сверху; внутри пачки, вполне возможно, были и не такие кондиционные.

Я присвистнул.

— А вот это зря, сынок, — сказали за спиной. — В доме свистишь — удачу выдуваешь. Иди-ка сюда.

Свободно развалившись в кресле, перед журнальным столиком сидел немолодой, но весьма крепкий на вид мулат с благородной, коротко подстриженной сединой и спокойным, незапоминающимся лицом. В одной руке он держал рюмку, а другой медленно вливал в еще одну емкость янтарный напиток из пузатенькой бутылки.

— Ну чего стоишь? Присаживайся! — он и не пытался изображать денди, но грубоватость была незлобивой, почти приятельской. — Давай-давай, сколько ждать можно?

— Одну минуту, — ответил я.

— И штаны надень. Молод еще с дядькой без штанов говорить.

Я торопливо натянул брюки, накинул футболку, пригладил волосы, сел напротив визитера и спросил впрямую:

— Вы сон или не сон?

Тон я сделал то что надо — отрывистый и напористый, под Глебушку Жеглова. Старик, однако, попался матерый и напором моим нисколько не озаботился, а только хмыкнул:

— Ты что, парень? Разве сон коньяк пить будет?

— Значит, вы от Володи?

— Володи? — седые, плохо подстриженные брови недоуменно приподнялись. — А-а, Володя… Ты про этого… — Он произнес нечто невразумительное, поморщился и покачал головой. — Еще чего. С ним другие побеседуют.

Быстрый взгляд на часы.

— Думаю, уже побеседовали. Не мое дело. Мое дело с тобой поболтать, сынок…

Он лезет в карман и кладет на столик пачку баксов. Ту самую, стянутую аптечной резинкой. Как он добыл ее из кухни, даже не поднявшись, остается гадать.

— Держи. Твое! — он перегнулся через столик и хлопнул меня по плечу. — Ежели чего другого нужно, говори. Разменяем. А то с первого раза хрен разберешься.

— Простите?

Едва ли стоило удивляться так ненатурально. Старик пожал плечами и прищурился.

— Не делайся пнем, парень, не надо. Не люблю. Лучше коньяк пей.

По утрам я предпочитаю чай. Но, присмотревшись к прищуру мулата, решил выпить. И не пожалел.

— Ну?

— Ухх! — выдохнул я.

— Правильно, сынок.

Похожие на маслины глаза снова были широко раскрыты и искренне доброжелательны.

— Понимаешь, Леня, под старость с утра ничего лучше нет, чем коньячишко. Не ваш, ясное дело.

Он очень к месту сделал упор на вот это «не ваш». И после короткой паузы добавил:

— Ну что, Ленчик, показываться нужно или как?

Я торопливо качаю головой. Не надо, и так все ясно. Если я сейчас увижу зеленого жука, то могу не выдержать. Слишком ясно помнит тело, как трещит и булькает под ногами. Нет!

Кривую гримаску на синеватых губах можно счесть улыбкой; на миг обнажаются белейшие, один в один, зубы.

— Ясно мыслишь, сынок, — старик хмыкает. — Это я так спрашивал, все равно показываться нельзя, ради тебя же. Я ж не жук какой-нибудь… испарения всякие… а звать меня можешь, мммм, дядя Фил…

Короткая пауза.

— А еще лучше Феликсом Наумовичем.

— Очень приятно.

— Ну, парень, слушай…

Феликс Наумович садится прямо, и под тонкой шерстяной водолазкой медленно вздуваются громоздкие, совершенно не стариковские бугры. Он подкидывает пачку и ловит ее.

— Бумага, сынок, твоя. Забирать не будем.

Информация простая и приятная. Автоматически отмечаю, что с однокомнатностью, кажется, покончено. Но все же…

— Не суетись, Ленчик! — он так спокоен, что я успеваю позавидовать. — Кто работает, тому платят. А ты хотя пока что не у нас, но уже успел. Так что, считай, аванс.

Я все еще не понимаю. Вернее, стараюсь не понимать. Но под ложечкой вдруг возникает холодок. А в тоне Феликса Наумовича проскальзывает, почти незаметно, уважительная зависть знатока.

— Ты его, сынок, чисто сделал. Без помарок. Давно мы к нему подбирались, ох давно. Но кто ж мокруху сработать может? Полудурка еще туда-сюда, а чтобы разумного…

Глубокий вдох. Выдох. И — бьюще:

— Тебе повезло, парень. Босс предлагает контракт.

У меня неплохая реакция. У Феликса Наумовича она, как и следовало ожидать, еще лучше. Пачка не долетает до его лица, он перехватывает ее, почти не двинувшись, подбрасывает, ловит и осторожно опускает на стол, ближе ко мне.

— А вот это зря. Ну ладно, на первый раз, считай, сошло. Тоже мне, миллионер… бумагой швыряться.

— Вон отсюда!

Но он не обращает внимания.

— Сноровка у тебя, сынок, есть, а вот ума пока маловато. Поэтому слушай, что говорю!

Не хочу слушать его. Но голос словно сел, и нет силы подняться, чтобы выкинуть незваного гостя, да, собственно, это и не выйдет: есть в Феликсе Наумовиче что-то, предостерегающее от попыток схватить за шиворот.

— Слушай, кому сказал!

И я слушаю.

Значит-ца, так. Есть некая организация. Что, как, где — этого мне знать ни к чему, проживу дольше. Работа там сложная, иногда приходится кое-кого и убирать. (Да не дрыгайся ты, — вставляет он, — не каждый же день.) Вот. А ликвидатором пахать высокоразвитое существо неспособно по… мммм… ну, в общем, физиология мешает. Отчего мне и предлагается. На постоянную. За гонорарами не постоят. Ну и технические детали фирма тоже берет на себя; понятно, за безопасность ручаются.

— Ты, Ленчик, молчи и смекай: пропасть не дадут, уж очень нужен. И потом, у тебя здесь, в твоем-то мирке, работы не предвидится еще лет семьсот. Не доросли вы еще до серьезных контактов.

— Но почему я?

Разве это я спросил? Но отвечает Феликс Наумович мне, ласково и очень серьезно:

— Да ты же ненавидишь, сынок! Думаешь, Аннушку свою? Да тьфу с ней, с Аннушкой… это ж такое дело: раз начал, и все, на всю жизнь обеспечен…

От тяжело вздыхает.

— Да ежели б я мог ненавидеть… они бы все у меня вот где сидели! Не бегал бы по мелочам на старости лет.

Я очень сильно сжимаю кулаки. Ногти врезаются в кожу, и боль приносит облегчение.

— Нет! — говорю я. — Вон отсюда!

Желтоватая кожа на щеках Феликса Наумовича слегка сереет; он очень плотно прищуривается, но сохраняет спокойствие. Из папки, лежащей на краю стола, добывает нечто и кидает мне.

— Гляди сюда, парень…

Ярким глянцевым пятном лежит на столике фотобуклет. Великолепно выполненный, на прекрасной плотной бумаге, едва ли не объемный. Минимум текста. И вся гамма синего и зеленого переливается на снимках.

На каждом — я. Я и жук.

Во всех ракурсах: слева, справа, фас, сверху, снизу, вполоборота, в еще какой-то совсем невероятной проекции.

Я! — но и не я. Лицо зверя: побелевшие, почти без зрачков, глаза, зубы оскалены, пальцы скрючены, и в уголках рта закипает белесая пена.

Вот: я бью жука по глазам. А вот: он падает и я прыгаю на него. И еще: я стою по колено в нем и проворачиваюсь вокруг своей оси, а в стороны летят брызги темной слизи; камера засекла момент поворота — все словно расплылось, но лицо видно отчетливо. И наконец: жук, лежащий на черной почве. Он раздавлен, хитин переломан и смят, расплющенный глаз висит на тоненькой ниточке, а над телом склонились несколько внушительных жуков в одинаковых черно-белых накидках.

Глотку сводит. Я пытаюсь встать; мне нужно успеть к раковине, пока коньяк не брызнул наружу. Но ноги словно из ваты. А тошнота медленно успокаивается, подчиняясь хрипловатому властному голосу Феликса Наумовича.

— Вот так, Ленчик. Так оно и бывает. Первый миллион налопатишь, тогда и кричи «вон». А пока что сиди тихо…

Я не заметил, когда он успел пересесть. Теперь он рядом, сидит на подлокотнике моего кресла.

— Думаешь, алиби у тебя, сынок? Пыль это, а не алиби. Ежели полиции ихней эти снимочки подкинуть, считай — кранты. Даже спрашивать у ваших властей не будут, какой смысл с недоразвитыми болтать. Изымут и «здрасьте» не скажут. А тянет работка твоя лет на семь каторги. А тамошняя каторга…

Он умолкает, на миг прижимается ко мне плечом, и в этот миг я узнаю, что такое тамошняя каторга. И одного-единственного мгновения мне хватает, чтобы ужаснуться и понять, что никогда и ни за что не хочу я оказаться в этом ядовито-зеленом, опутанном черными разрядами аду.

— Нет! — кричу я.

На самом деле это вовсе не крик, для крика нет сил после того, что показал мне Феликс Наумович. Но гостю хватает и хриплого шепота. Он встает, одергивает водолазку, небрежно сует в полуоткрытую папку буклет и отечески смотрит на меня.

Мы молчим. Я — потому, что нечего сказать. Он — потому, что знает: я сломан. Я согласен на все.

Уже у двери он останавливается.

— И главное, сынок, не трясись. Ты боссу сильно нужен, так что не пропадешь, если глупостей не наделаешь. Понадобишься — к тебе зайдут. Пока!

Феликс Наумович уже исчез, а слова все висят в воздухе, кружатся надоедливыми мухами. Их следует выгнать, но я не могу встать. Меня знобит. Болит щека, и губы искусаны в кровь: я чувствую соленый привкус во рту.

Очень сильно ноет зуб.

Кроме боли — ничего. Только одна мысль: проснуться, проснуться, проснуться, проснуться…

И я просыпаюсь.

Загрузка...