XII

Когда пришло ее время, Сита подарила Шридаману свое зернышко, родила мальчика, которого они назвали Самадхи, что означает «сосредоточенность». Над новорожденным помахали коровьим хвостом, чтобы отвести от него беду, и с этой же целью положили ему на головку коровий навоз, — словом, чин чином исполнили все, что требуется. Родители (если здесь уместно это слово) радовались безмерно, что мальчик не был ни бледен, ни слеп. Но вот кожа у него была очень светлая, что, видимо, следовало отнести за счет материнского происхождения из рода воинственных кшатриев, к тому же, как мало-помалу выяснилось, он был очень близорук.

Из-за близорукости Самадхи впоследствии прозвали еще и Андхака, то есть слепой, и это имя постепенно взяло верх над прежним. Между прочим, близорукость сообщила его газельим глазам мягкий, обаятельный блеск, так что они были еще краше, чем глаза Ситы, на которые очень походили, да мальчик и вообще выдался не в кого-нибудь из двух своих отцов, а решительнейшим образом в мать; и ничего тут нет удивительного, ведь именно она несомненно и недвусмысленно произвела его на свет, и вся его стать, естественно, восходила к ней. Поэтому он был чудо как красив, и, едва миновала скрюченная пора мокрых пеленок и он стал понемногу вытягиваться в длину, тело его оказалось на редкость сильным и гармонически прекрасным. Шридаман любил его как свою плоть и кровь, и в его душу уже закрадывалась готовность уйти из мира, желание передать свое бытие сыну и в нем продолжить свою жизнь.

Но годы, когда Самадхи-Андхака, лежа у материнской груди или в своей люльке, подвешенной к потолку, становился так красив и мил, совпали с годами упомянутой перечеканки головы и членов Шридамана, перечеканки, до такой степени придавшей ему внутренне и внешне мужнее обличие, что Сита уже не могла более справиться с собой, и ее тоска по далекому другу, в котором она видела родителя своего сыночка, сделалась поистине необоримой. Желание свидеться с ним, посмотреть, каков он в свою очередь стал теперь в согласии с законом соответствия, и представить ему своего чудесного сыночка, чтобы и друг мог на него порадоваться, — это желание целиком завладело ею, хотя сказать о нем мужней голове она все-таки не отважилась. Посему, когда Самадхи минуло уже четыре года и все кругом стали называть его Андхака и он, правда, спотыкаясь, все же начал ходить, а Шридаман уехал из дому по торговым делам, Сита решила пуститься в дорогу и, чего бы это ей ни стоило, разыскать отшельника Нанду и его утешить.

Однажды весенним утром, при свете звезд, так как солнце еще не вставало, она надела страннические сандалии, взяла в одну руку длинный посох, другою ухватила за ручонку своего сынка, на которого уже успела надеть ситцевую рубашку, и, вскинув на спину мешок с пропитанием, неприметно вышла с ним, в надежде на удачу, из дома и селения.

Отвага, с какою она противостояла затруднениям и опасностям странствия, свидетельствует о пылкой настойчивости ее желания. Возможно, что ей споспешествовала текшая в ее жилах воинственная кровь, пусть стократ разжиженная, но уж наверное споспешествовала красота обоих, матери и сынка, потому что любому встречному доставляло радость словом и делом помогать столь прелестной страннице и ее темноглазому спутнику. Людям она говорила, что идет по городам и весям разыскивать отца этого ребенка, своего супруга, который из неодолимого стремления к созерцанию сущего сделался лесным отшельником и которому она хочет привести сына, чтобы он просветил и благословил его; и это тоже благоприятно действовало на людей, делало их добрыми и почтительными. В деревнях и селениях ей давали молока для малютки и почти всегда устраивали им обоим ночлег на сеновалах или на земляных скамьях близ мест сожжения. Крестьяне, работавшие на рисовых полях или на плантациях джута, сажали их в свои повозки и подвозили на большие расстояния, а если не случалось такой оказии, она быстро шагала, держа мальчика за руку и опираясь на свой посох, по пыльным проселкам, причем на каждый ее шаг приходилось два шага Андхаки, и при этом его блестящие глаза видели перед собою лишь совсем малый кусок дороги, Сита же смотрела далеко вперед, в даль, полную ожидания, и цель, к которой ее вела сострадательная тоска, все время стояла у нее перед глазами.

Так пришла она в лес Дандака, ибо предполагала, что именно в этом лесу ее друг сыскал для себя безлюдную пустынь, но уже на месте узнала от святых, которых усердно расспрашивала, что его там нет. В большинстве своем отшельники не могли или не хотели сказать ей больше; но их жены, ласкавшие и кормившие маленького Самадхи, в доброте душевной поведали ей и еще нечто немаловажное, а именно, где найти Нанду. Ибо мир ушедших от мира ничем не отличается от любого другого, и те, что к нему принадлежат, отлично знают, что он полон сплетен, пересудов, ревности, любопытства, жажды превзойти ближнего, и каждый пустынник прекрасно осведомлен, где и как живет его собрат. Потому-то эти добрые женщины и смогли сказать Сите, что отшельник Нанда избрал для своего пребывания место у реки Гомати, или, по-другому, Коровьей реки, в семи днях пути отсюда, и что будто бы это весьма отрадное местечко со множеством разнообразных деревьев, цветов и вьющихся растений; воздух там полон птичьего гомона, и животные стадами бродят по лесам, берег же реки изобилует корнями, клубнями и плодами. Собственно говоря, Нанда выбрал себе несколько слишком приятный уголок, чтобы более суровые святые могли всерьез принимать его подвижничество, тем паче что, кроме обета молчания и омовения, он не давал других сколько-нибудь стоящих обетов; питается же этот отшельник, ни много, ни мало, лесными плодами, диким рисом в пору дождей, а иногда даже жареной птицей и ведет разве что жизнь человека опечаленного и разочарованного. Что касается дороги к нему, то она не представляет особых трудностей, если не считать теснины разбойников, ущелья тигров и долины змей, где уж конечно придется держать ухо востро и, главное, не трусить.

Получив такого рода наставление, Сита простилась с сердобольными женщинами из леса Дандака и, окрыленная новой надеждой, по-прежнему продолжала свой путь. День за днем счастливо протекало ее странствие, ибо, возможно, что Кама, бог любви, в союзе с Шри-Лакшми,[51] властительницей счастья, хранили каждый ее шаг. Беспрепятственно прошла она через теснину разбойников; благодушные пастухи научили ее, как обойти ущелье тигров, а в долине ядовитых змей, которую нельзя было миновать, она не спускала с рук маленького Самадхи-Андхаку.

Но достигнув Коровьей реки, она опять повела его за ручку, правой рукой опираясь на свой страннический посох. Утро мерцало росою, когда ей открылась река. Некоторое время Сита шла вдоль поросших цветами берегов, а затем, в согласии с полученными ею указаниями, свернула в сторону и полем двинулась к виднеющейся вдали полоске леса, из-за которого как раз вставало солнце, и весь он, точно огнем, горел цветами красной ашоки и древа кимшука. Ослепленная сиянием утра, она прикрыла глаза рукою и сразу же заметила на опушке леса хижину, крытую соломой и лыком, и возле нее юношу в одежде из рогожи, подпоясанного травами, который с топором в руках что-то ладил там. Подойдя еще ближе, она увидела, что руки у него так же крепки, как те, что качали ее на качелях до самого солнца, нос же нисколько не смахивает на козий, а напротив, весьма благородно очерчен, и губы под ним тоже лишь чуть-чуть припухлые.

— Нанда! — крикнула она, и сердце ее вспыхнуло ярым пламенем от радости. Ибо он показался ей Кришной, истекавшим могучей нежностью.

— Нанда, взгляни сюда, это Сита пришла к тебе!

И он уронил свой топор и побежал ей навстречу, и «завиток счастливого теленка» был у него на груди. Тысячами приветственных, любовных имен звал он ее, так как очень истосковался по ней, по всей своей Сите, истосковался душою и телом.

— Ты пришла наконец! — восклицал он. — О, моя лунная нежность, женщина с глазами куропатки, Сита, прекрасная куда ни глянь, златокожая, пышнобедрая жена моя! Как часто снилось мне по ночам, что ты идешь по равнинам ко мне, отверженному, одинокому, и вот ты и вправду здесь, ты одолела разбойничью тропу, тигровые заросли и змеиный дол, которые я умышленно проложил между нами со зла и досады на приговор отшельника! Ах, ты замечательная женщина, Сита! Но кого это ты привела с собой?

— Это зернышко, — отвечала она, — которым ты одарил меня в первую священную брачную ночь, когда еще не был Нандой.

— Ну, эта ночь, верно, оставляла желать лучшего, — сказал он. — Как же его зовут?

— Его имя Самадхи, — отвечала она, — но мало-помалу его стали звать Андхакой.

— Почему так? — спросил Нанда.

— Не подумай, что он слеп, — воскликнула она. — Этого про него нельзя сказать, так же как нельзя сказать, что он бледен, хотя кожа у него белая. Он только очень близорук и уже за три шага ничего не видит.

— Это имеет свои преимущества, — отвечал Нанда. И они усадили мальчика чуть поодаль на зеленеющую траву и дали ему цветов и орехов — поиграть. Теперь ему нашлось занятие, и потому то, во что они играли сами, под птичий щебет, доносившийся с озаренных вершин, среди цветущих манговых деревьев, благоухание которых множит любовную страсть по весне, осталось вне поля его зрения.

Далее в сказании говорится, что супружеское счастье этой влюбленной четы длилось всего один день и одну ночь, ибо не успело солнце вторично взойти над багряно-цветущим лесом, к которому жалась хижина Нанды, как Шридаман, по возвращении в свой осиротевший дом тотчас догадавшийся, куда отправилась его супруга, уже прибыл туда. Домочадцы в «Обители благоденствующих коров», со страхом поведавшие ему об исчезновении Ситы, ждали, конечно, что гнев его вспыхнет, словно огонь, в который подлили масла. Но этого не случилось, он только долго и медленно качал головой, как человек, знавший все наперед, и не в ярости и жажде мести, а, правда, без передышки, но и не спеша, пустился вслед за женой, в пустынь Нанды. Он ведь уже давно знал, где находится Нанда, и только скрывал от Ситы, чтобы не торопить роковое и неизбежное.

Тихонько подъехал он на своем яке, всегда служившем ему для долгого пути, спешился под утренней звездой у хижины и даже не прервал объятия четы там, внутри, а сел и стал дожидаться, покуда его разомкнет день. Ревность его была чужда будничности, заставляющей сопеть и задыхаться того, кто существует сам по себе, ревность же Шридамана просветляло сознание, что его собственное прежнее тело вновь вступило в брачный союз с Ситой, и потому это с одинаковым успехом могло считаться проявлением верности и проявлением измены; а познание сущего поучало его, что, собственно, безразлично, с кем спит Сита, с ним или с другим, ибо она, даже если другому при этом ничего не доставалось, все равно спала с ними обоими.

Отсюда и неторопливость, с какою он совершал свой путь, отсюда спокойствие и терпение, с каким он дожидался рассвета. Что при всем том он не был склонен предоставить вещам идти своей чередой, явствует из продолжения этой истории, согласно которому Сита и Нанда, с первым солнечным лучом выйдя из хижины, где еще спал маленький Андхака, — на плечах у них висели полотенца, так как они собирались искупаться в протекающей поблизости реке, — нежданно увидели друга и мужа, сидевшего к ним спиною и не обернувшегося на их шаги, — подошли к нему, смиренно его приветствовали и в конце концов полностью согласились с его волей, признав необходимым и неизбежным решение, которое он принял, едучи сюда, относительно всех троих, дабы распутать эту путаницу.

— О Шридаман, господин мой и достопочтенная супружеская глава! — сказала Сита, низко склоняясь перед ним. — Привет тебе, и не думай, что твое прибытие нам страшно или нежелательно! Ведь там, где двое из нас, всегда будет недоставать третьего, а потому прости, что я не устояла и, движимая безмерным состраданием, отправилась к одинокой голове друга!

— И к телу мужа, — подхватил Шридаман. — Я прощаю тебя. И тебя тоже, Нанда, и прошу в свою очередь простить меня за то, что я настоял на соблюдении приговора святого, приняв в расчет только свою душу и чувства, с твоими же не посчитался. Правда, ты сделал бы то же самое, если бы приговор оказался таким, какого ты ждал. Ибо участь смертного — в тщете и разделенности этой жизни — заслонять свет друг другу, и напрасно лучшие из нас грезят о бытии, в котором смех одного не означал бы слезы другого. Слишком уж я положился на свою голову, радовавшуюся твоему телу, — ибо вот этими, только слегка похудевшими, руками ты качал Ситу на качелях до самого солнца. И я льстил себе, полагая, что после нашего преображения именно я смогу предложить ей все, о чем она тоскует. Но любовь требует всего целиком. Поэтому мне и пришлось дожить до того, что наша Сита стала настойчиво домогаться твоей головы и ушла из моего дома. Если бы я был уверен, что в тебе, мой друг, она обретет прочное счастье и удовлетворение, я бы повернул вспять и дом моего отца сделал бы своей пустынью. Но я в это не верю! Нет, если вблизи от головы мужа на плечах друга она тосковала по голове друга на мужних плечах, то, без сомнения, ее охватит и сострадательная тоска по голове мужа на плечах друга — нигде не знать ей покоя и удовлетворения; далекий супруг неизменно будет превращаться в друга, которого она любит, и к нему поведет она нашего сынка Андхаку, ибо в нем будет видеть его отца. А жить с нами обоими ей нельзя, потому что многомужество среди высших существ недопустимо. Верно ли то, что я говорю, Сита?

— Как ты сказал, так оно, на беду, и есть, мой господин и друг, — отвечала Сита. — Но мое сожаление, которое я облекла в словцо «на беду», относится лишь к одной части твоей речи, а совсем не к тому, что ужас многомужества непонятен женщине, подобной мне. О, из-за этого у меня не вырвется «на беду»! Напротив, я горжусь, что со стороны моего отца Сумантры во мне еще течет немного воинственной крови, и моя душа возмущается против такой низости, как многомужество: при всей слабости и при всем сумбуре плоти, высшему существу все же свойственно чувство гордости и чести!

— Ничего другого я и не ждал от тебя, — сказал Шридаман, — и ты можешь быть уверена, что этот образ мыслей, не зависящий от твоей женской слабости, я с самого начала учел в моих размышлениях. Итак, поскольку тебе нельзя жить с нами обоими, я убежден, что этот вот юноша, Нанда, мой друг, с которым я обменялся головой или телом, если угодно, присоединится ко мне в том смысле, что нам тоже нельзя жить и что единственный исход для нас — отрешиться от нашего обмененного обличия и вновь растворить наши существа во всесущности. Ибо если отдельное существо до того запуталось, как это имеет место в нашем случае, то лучше, чтоб оно расплавилось в пламени жизни, как масло в жертвенном огне.

— Шридаман, брат мой, — сказал Нанда, — ты с полным правом рассчитываешь на мое согласие. Оно неизбежно. Я даже не знаю, что нам осталось бы еще делать во плоти, после того как мы оба утолили свои желания и делили ложе с Ситой; моему телу дано было радоваться ей в твоем сознании, а твоему в моем, точно так же как она радовалась мне под знаком твоей головы, а тебе под знаком моей. Но мы смело можем считать, что наша честь не задета, ибо я обманывал только твою голову с твоим телом, а это в известной мере уравнивается тем, что Сита, пышнобедрая, обманывала мое тело с моей головой; а от того, чтобы я, некогда в знак верной дружбы тебе подаривший пучок бетеля, обманул тебя с нею, еще будучи Нандой головою и телом, нас, к счастью, упас великий Брахма. И все же, по чести, так дальше продолжаться не может, для многомужества и разделения двумя мужчинами ложа с одной женщиной мы слишком почтенные люди, о Сите уж и говорить не приходится, и о тебе тоже, даже и с моим телом. Но я и себя причисляю к почтенным людям, особенно, после того как моим сделалось твое тело. Посему я беспрекословно соглашаюсь со всем, что ты сказал относительно растворения, и я готов вот этими моими руками, окрепшими в пустыни, немедля соорудить костер. Ты знаешь, что я и раньше вызывался сделать это. И также знаешь, что я всегда был полон решимости не жить дольше тебя, и без колебаний последовал за тобою в смерть, когда ты принес себя в жертву богине. Но обманывать тебя я стал лишь тогда, когда тело супруга дало мне на то известное право и Сита привела ко мне маленького Самадхи, телесным отцом которого я должен себя почитать, хотя я охотно и с уважением признаю за тобой отцовство головы.

— Где Андхака? — спросил Шридаман.

— Он спит в хижине, — отвечала Сита, — и во сне набирается сил и красоты для жизни. Мы как раз вовремя о нем заговорили, ведь его будущее должно быть для нас важнее вопроса, как с честью выбраться из этой неразберихи. Впрочем, все это тесно связано одно с другим, и, заботясь о своей чести, мы заботимся о чести мальчика. Останься я с ним одна, как мне, быть может, и хотелось, когда вы вернетесь во всебытие, и он будет влачиться по жизни, несчастный вдовий ребенок, покинутый честью и счастьем. Но вот если я последую примеру благородных сати,[52] что живьем следовали за мертвым супругом и вместе с ним всходили на костер, так что в их честь воздвигали обелиски и каменные плиты на месте сожжения, — если я покину ребенка вместе с вами, тогда, только тогда, его жизнь будет почетна, и людское милосердие изольется на него. Посему я, дочь Сумантры, требую, чтобы Нанда соорудил костер для троих. Как я делила с вами ложе жизни, так должна объединить нас троих и кровавая постель смерти. Ведь, по правде говоря, мы и в жизни всегда бывали втроем.

— Никогда, — сказал Шридаман, — я не ждал от тебя другого ответа и наперед считался с гордостью и высокомудрием, что живут в тебе наряду с женской слабостью. От имени нашего сына благодарю тебя за твое намерение. Но дабы выбраться из тупика, в который завело нас плотское вожделение, и доподлинно восстановить свою честь и гордость, надо очень и очень подумать о формах этого восстановления, и тут мои мысли и планы, которые я строил во время пути, расходятся с вашими. Вместе с мертвым супругом испепеляет себя и гордая вдова. Но ты не вдова, покуда жив хоть один из нас, и еще большой вопрос, станешь ли ты ею, воссев вместе с нами живыми в огненном чертоге и вместе с нами прияв смерть. Итак, чтобы сделать тебя вдовой, мы с Нандой должны убить себя, то есть друг друга, ибо в нашем случае «себя» и «друг друга» равнозначно и, с точки зрения чистоты речи, вполне правильно. Мы должны биться, как олени за свою самку, двумя мечами, о них я уже позаботился, мечи приторочены к седлу моего яка. Но биться не затем, чтобы один победил, остался жив и унес с собою пышнобедрую Ситу: так дела не поправишь, ибо мертвый навсегда останется другом, по которому она будет сохнуть, бледнея в объятиях мужа. Нет, мы оба должны пасть, каждый должен быть поражен в самое сердце мечом другого, ибо другому принадлежит только меч, не сердце. Так оно будет лучше, чем обращать свой меч против собственного измененного и бренного обличия; мне думается, что наши головы не имеют права выносить смертный приговор телу, соединенному с каждой из них, равно как наши тела не имели права на блаженство и брачное соитие, неся на плечах чужие головы. Трудной будет наша битва, поскольку голове и телу каждого придется поставить себе задачей биться не за себя и за единоличное обладание Ситой, а за то, чтобы одновременно нанести и принять смертельный удар. Но, с другой стороны, не труднее же будет осуществить это двустороннее самоубийство, чем отсечь себе голову, а ведь мы оба сумели совладать с собой и совершить этот поступок.

— Возьмемся за мечи! — крикнул Нанда. — Я готов к битве, ибо нет иного пути для нас, соперников, разрешить этот спорный вопрос. И он справедлив, этот путь, так как новое сочетание наших тел и голов сделало приблизительно равной и силу наших рук: мои стали слабее на твоем туловище, твои сильнее на моем. С радостью подставлю я тебе свое сердце, потому что обманывал тебя с Ситой, но и всажу меч в твое, дабы она не бледнела в твоих объятиях от тоски по мне, но как дважды вдова соединилась бы с нами в пламени.

И так как Сита с охотою приняла этот порядок и даже сказала, что он горячит ее воинственную кровь настолько, что она и не подумает убегать с места боя, а напротив, глазом не моргнув, будет следить за таковым, то смертоубийственная схватка тотчас же и состоялась перед хижиной, где спал Андхака, на усеянном цветами лугу меж Коровьей рекой и огненно цветущей полоской леса, и оба юноши, пронзив сердца друг другу, упали в ярко расцвеченные травы. Проводы же покойников, из-за того, что с этой священной церемонией было связано сожжение вдовы, превратились в великое народное празднество; тысячные толпы стеклись к месту сожжения, чтобы наблюдать за тем, как маленький Самадхи, прозванный Андхакой, в качестве ближайшего родственника мужского пола, щуря свои близорукие глаза, поднес факел к костру, сложенному из стволов манго и благоухающих сандаловых чурок, меж которых была проложена сухая солома, обильно политая растопленным маслом, дабы дружно и яро запылал огонь, в котором Сита из Воловьего Дола восседала между мужем и другом. Пламя костра взметнулось до самого неба, что случается не часто, и если прекрасная Сита и кричала некоторое время, потому что огонь, когда мы еще не мертвы, жжет очень больно, то голос ее настолько заглушался пронзительными звуками рогов и треском барабанов, что она словно бы и вовсе не кричала. Но преданию угодно утверждать, а нам ему верить, что радость воссоединения с возлюбленными обратила для Ситы зной в прохладу.

На том месте, где был сложен костер, ей поставили обелиск в память ее жертвы, а не до конца сгоревшие кости всех троих были заботливо собраны, политы молоком и медом и убраны в глиняный кувшин, который опустили в священные воды Ганга.

Зернышку же ее, Самадхи, вскоре для всех ставшему только Андхакой, отлично жилось на земле. Прославившийся благодаря празднику сожжения и как сын вдовы, удостоенной обелиска, он пользовался всеобщим благорасположением, которое из-за его расцветающей красоты нередко перерастало в нежность. Уже к двенадцати годам, обаятельный, просветленный прелестью своего обличья, он напоминал гандхарву, а на груди его начал обрисовываться «завиток счастливого теленка». И надо еще сказать, что он отнюдь не был в накладе от своей подслеповатости, напротив — она удерживала его от чрезмерной преданности плотской жизни и направляла на духовное. Когда ему исполнилось семнадцать лет, брахман, знаток Вед, взял его под свою опеку и научил просвещенной, правильной речи, грамматике, астрономии и искусству мышления, а в двадцать он уже был чтецом раджи Ванараси. На великолепной дворцовой веранде, в чистых одеждах, под шелковым белым зонтиком,[53] он сидел и читал властелину своим чарующим голосом из священных и мирских писаний, причем близко держал книгу у своих темных, мерцающих глаз.

Загрузка...