VIII

Тут был ей голос из высей, и, несомненно, он мог принадлежать только Дурга-Деви,[46] Неприкасаемой, Кали Темной, Матери мира. Это был низкий, грубый, матерински решительный голос.

— Что это ты задумала, глупая гусыня? — рек он. — Тебе, видно, мало, что кровь моих сынов, по твоей вине, стекает в яму, ты еще хочешь изуродовать мое дерево и превосходное мое порождение — твое тело — отдать на растерзание воронам вместе с милым, сладостным, тепленьким зернышком, которое всходит в нем? Ты что, индюшка, не приметила, что оно в тебя заложено и что ты с ношею от моего сына? Ежели ты не умеешь считать до трех в этих наших делах, то сделай одолженье, вешайся, да только не в моем дворе, а то будет похоже, что добрая жизнь кончается в мире из-за твоей бестолковости. Мудрецы мне все уши прожужжали глупыми своими домыслами, что человеческое бытие — это, мол, болезнь, ею заражаются в любовном пылу, а значит, так передают и в другие поколения, — а ты, дурища, устраиваешь мне здесь такие штуки! Вынимай голову из петли, не то заработаешь оплеуху!

— Святая Матерь, — отвечала Сита, — разумеется, я повинуюсь тебе. Я слышу твой громовый голос из-за облаков и тотчас же прерываю дело, которое затеяла с отчаяния, раз ты повелеваешь. Одно только должна я сказать себе в оправдание: напрасно ты считаешь, что я не понимала своего положения и не заметила, что ты укрепила во мне росток и благословила меня. Я только думала, что он будет теперь бледным, слепым, несчастненьким.

— Ты уж, пожалуйста, предоставь мне печься об этом! Во-первых, то, что ты говоришь, — глупое бабье суеверие, во-вторых, в моей пастве должны быть и бледные, слепые, несчастненькие. Ты лучше чистосердечно признайся, почему там, в храме, прилила ко мне кровь моих сынов, они оба, каждый на свой лад, славные были ребята! Не скажу, что их кровь была мне неприятна, но на некоторое время я еще охотно оставила бы ее течь в их достойных жилах. Говори же! Да смотри, говори правду! Ты, надеюсь, понимаешь, что от меня и так ничего не укроется.

— Они убили друг друга, святая Матерь, а меня оставили сидеть и дожидаться. Впали в ярость из-за меня и одним и тем же мечом отсекли…

— Вздор! Только баба может наболтать такую ерунду! Они сами, в отважном своем благочестии, один вслед за другим, принесли себя мне в жертву, вот тебе и весь сказ! Но почему они это сделали?

Прекрасная Сита разрыдалась и сквозь слезы начала говорить:

— Ах, святая Матерь, я знаю и не запираюсь, что виновата я, но что тут поделаешь? Такое уж стряслось несчастье, неизбежное, — конечно, можно сказать, рок, если тебе не неприятно, что я так выражаюсь (тут она всхлипнула несколько раз подряд), — это же была беда, змеиный яд, что я превратилась в женщину из хитроумно запертой, ничего не смыслящей девчонки, что мирно вкушала пищу у отцовского очага, прежде чем познать мужчину, который ввел ее в твои дела. Ах, твое дитя словно объелось бешеной вишни! Совсем, совсем оно переменилось! С той поры грех, в необоримой своей сладости, стал владыкой его раскрывшегося чувства. Не то чтобы я хотела вернуть эту резвую, хитроумную непочатость, которая была неведением, — нет, этого я не хочу, да это и невозможно, даже на краткий миг. Я ведь не знала этого человека в то время, не видела его, уж конечно нисколько о нем не думала, и моя душа была свободна от него и от жаркого желания прознать его тайны, так что я даже подшучивала над ним, а вообще-то смело и спокойно шла своей дорогой. Юноша явился к нам, с плоским носом, черноглазый, дивного сложения, Нанда из «Благоденствующих коров»; в праздник он качал меня на качелях до самого солнца, и оно меня не жгло. От прикосновений воздуха мне было жарко, больше ни от чего, и в знак благодарности я щелкнула его по носу. Потом он вернулся уже сватом Шридамана, своего друга, после того как наши родители договорились. Тут уже все было чуточку по-другому, — может, беда и коренится в тех днях, когда он сватался от имени того, кто должен был меня обнять как супруг; но тот еще не был здесь — только другой был.

Он был все время, перед свадьбой и во время свадьбы, когда мы ходили вокруг костра, и потом тоже. Днем, разумеется, а не ночью, ночью я спала с его другом, господином моим Шридаманом, и когда в брачную ночь мы спознались, точно божественная чета на усыпанном цветами ложе, он отомкнул меня своей мужскою силой, положил конец моему неведенью, потому что сделал меня женщиной и отнял у меня лукавую холодность девичьих лет. О, это он сумел, да и как же иначе, ведь он был твой сын и знал, как сделать радостным любовное соитие; что я его любила, почитала и боялась — об этом и говорить не приходится, — ах, святая Матерь, не такая уж я испорченная женщина, чтобы не любить своего господина и супруга и тем паче не бояться и не почитать его тонкую-претонкую, мудрую голову с мягкой такой бородой, точь-в-точь как его глаза, и веки, и тело, на котором все это держится. Только я хоть и почитаю его, а все время себя спрашиваю: да разве пристало ему сделать из меня женщину и просветить мою бойкую холодность страшной и сладостной тяжестью чувств? Мне все казалось, что не его это дело, что это его не достойно, низко для его мудрости, и в брачные ночи, когда его плоть восставала, мне все казалось, что для него это постыдно, унизительно для его высокомудрия — и в то же время срам и унижение для меня, пробудившейся.

Вечная Матерь, так оно было, брани меня, покарай меня! Я, твое созданье, в этот страшный час без утайки признаюсь тебе, как обстояли дела, хоть знаю, что тебе и без того все открыто. Любовная страсть не подобала Шридаману, моему благородному супругу, его голове и даже телу, которое в этих делах — тут ты со мной согласишься — самое главное, совсем не подобало телу, что сейчас столь ужасно разъединено с принадлежащей к нему головой. Он даже не умел так сделать, чтобы я всем сердцем предалась любовному соитию; пробудить-то он меня пробудил для своего вожделения, но моего не утолял. Умилостивься, святая Матерь! Твое пробужденное создание больше вожделело, чем вкушало счастье, и желание мое было сильнее утехи.

А днем, и вечером тоже, перед тем как идти спать, я видела Нанду, козьеносого нашего друга. И не только видела, я на него смотрела, как научили меня священные узы брака смотреть на мужчину, его испытывать; а потом мне в душу закрался вопрос: сумеет ли он сделать так, чтобы мое сердце билось при любовном соитии с ним, который и говорить-то не умеет так правильно, как Шридаман, и еще, как совершится божественная встреча с этим, а не с другим? Да, так думала о своем супруге я, несчастная, порочная, непочтительная! И еще говорила себе: все одно и то же! Ну где уж Нанде! Он ведь только что приятный с лица и на разговор, а твой господин и супруг — человек, можно сказать, высоких достоинств, — так где уж тут отличиться Нанде? Но мне это не помогало; вопрос о Нанде и мысль: как же под стать, без всякого стыда и унижения, будет любовное соитие его голове и членам и что он, значит, и есть тот, кто установит равновесие между моим счастьем и моей пробужденностью, — она, эта мысль, засела мне в плоть и кровь, словно крючок в рыбью глотку, и о том, чтобы его вытащить, нечего было и мечтать: ведь крючок-то был с закорючкой. Ну как мне было вырвать из души и тела вопрос о Нанде, если он всегда был при нас? Шридаман и он, хоть и совсем разные люди, никак не могли обойтись друг без друга. Каждый день я его видела, а ночью воображала, что это он со мною рядом, а не Шридаман. Когда я смотрела на его грудь, отмеченную «завитком счастливого теленка», на узкие его бедра и совсем маленький зад (у меня-то ведь зад большой, а у Шридамана чресла и зад как раз середка между мной и Нандой), я делалась сама не своя. Когда его рука касалась меня, все волоски на моем теле дыбом вставали от блаженства. Когда я воображала, как дивные ноги, на которых он ходил, от колен до ступни поросшие черными волосами, обовьют меня в любовной игре, у меня дух занимался и груди набухали от сладкой мечты. День ото дня становился он мне милее, и я только дивилась прежней немыслимой своей неразбуженности, когда он качал меня на качелях, и ни он сам, ни запах горчичного масла, что источала его кожа, ничуть меня не трогали: как раджа гандхарвов Читраратха,[47] являлся он мне в неземном сиянии, как бог любви в своей красоте и юности, такой, что голова шла кругом, весь в дивных украшениях, цветочных цепях, в благоухании и любострастной прелести — Вишну, сошедший на землю в образе Кришны.

Потому, когда, бывало, Шридаман ночью прильнет ко мне, я бледнела от горя, что это он, а не другой, и еще закрывала глаза, чтобы думать — это Нанда меня обнимает. Иной раз ничего я не могла с собой поделать и в любовном пылу бормотала имя того, кто должен был бы, будь на то моя воля, распалять меня, так что Шридаман понимал: я прелюбодействую в нежных его объятиях; ведь я, на свою беду, говорю во сне, и, конечно, его оскорбленному слуху все стало ясно из моей болтовни. Я сужу по глубокой печали, которой он предался, и еще по тому, что он меня оставил в покое, больше ко мне не притрагивался. Нанда тоже ко мне не притрагивался — не потому, что его ко мне не тянуло, — еще как тянуло, уж я-то знаю, и не позволю себе клеймить его подозрением, что он не изо всех сил ко мне тянулся! Нерушимая верность другу — вот почему он бежал искушения! И я, верь мне, вечная Матерь, — я, во всяком случае, в это верю, — я тоже, если бы эта пытка наконец обернулась попыткой, спровадила бы его из уважения к мудрой голове моего супруга. А так я вообще осталась без мужчины, и мы, все трое, только и знали, что жить в воздержании.

Вот при таких-то обстоятельствах, о Матерь всего сущего, мы и тронулись в путь к моим родителям и, сбившись с дороги, набрели на твой дом. На немножко, сказал Шридаман, зайдет он в храм, чтобы мимоездом воздать тебе почести. Но в твоей подземной бойне, теснимый жизнью, совершил наистрашнейшее и лишил свои члены достопочтенной головы, или, вернее, отнял члены у высокомудрой своей головы, а меня вверг в унылое вдовство. Горе оттого, что я от него отпала, да еще забота обо мне, преступнице, были причиной страшного деяния. Ты уж прости мне, великая Матерь, правдивое слово: не тебе принес он себя в жертву, а мне и другу, чтобы могли мы сполна вкусить любовных радостей. А Нанда, который пошел его искать, не захотел иметь на совести эту жертву и тоже отсек голову от своего кришноподобного тела, так что ничего оно теперь не стоит. Но ничего — ровно ничего! — не стоит теперь и моя жизнь: я тоже словно обезглавленная — без мужа, без друга. Наверно, я провинилась в прошлой жизни и наказана этой бедой. И как же ты после всего этого удивляешься, что я собралась положить конец моей нынешней жизни?

— Ты любопытная гусыня и больше ничего, — рекла Матерь громовым заоблачным голосом. — Просто смешно, что ты со своим любопытством вытворила из этого Нанды. С такими руками и на таких ногах по земле бегают миллионы моих сыновей, а ты из него сотворила себе гандхарву! В конце концов это даже трогательно, — добавил божественный голос уже несколько мягче. — Я, Матерь, считаю, что любострастие, в сущности, трогательно и что его очень уж возвеличили. Но порядок, конечно, должен быть! — И голос вдруг опять сделался грубым и раскатистым. — Я есмь, конечно, беспорядок, и именно потому должна со всей решительностью требовать порядка и блюсти нерушимость брачного союза, это ты себе заруби на носу! Все ведь полетит вверх тормашками, если я дам волю своему добродушию! Но вот тобой я очень недовольна. Устраиваешь мне здесь фокус-покусы да еще говоришь дерзости. Ты изволила заметить, что мои сыны не мне принесли себя в жертву, не затем, чтобы ко мне прилила их кровь, а один, мол, тебе, второй же — первому. Что это еще за тон? Пусть-ка попробовал бы человек отрубить себе голову — не горло перерезать, а по-настоящему, как того требует жертвенный обряд, срезать себе голову с плеч — вдобавок еще человек просвещенный, как твой Шридаман, который и в любви-то не большой мастер, — если бы не было у него нужных для этого поступка силы и неистовства, которые я в него влила! Посему я запрещаю тебе этот тон, независимо от того, есть в твоих словах доля правды или нет. Ибо правда здесь может значить, что их поступок был продиктован смешанными причинами, иными словами: это темный поступок. Не только затем, чтобы снискать мою милость, принес мой сын Шридаман себя мне в жертву, но еще с горя по тебе, может быть, и не отдав себе в этом отчета. А жертва маленького Нанды явилась лишь неизбежным следствием Шридаманова деяния. Потому я и не чувствую особой склонности принять их кровь и взглянуть на все это как на жертву. Если я отменю эту двойную жертву и все поставлю на свои места, могу я надеяться, что впредь ты будешь вести себя прилично?

— Ах, святая и милая Матерь! — вскричала Сита сквозь слезы. — Если ты можешь это совершить, можешь обратить страшные события вспять, вернуть мне мужа и друга, так что все опять будет по-старому, — как же я стану благословлять тебя, я даже во сне сдержу свой язык, чтобы больше не огорчать благородного Шридамана! Словами не скажешь, как я буду тебе благодарна, если ты это устроишь и все будет как было. Потому что, если все и обернулось очень печально, так что я, когда стояла у тебя между колен и смотрела на страшную картину, ясно поняла, что иначе это и не могло кончиться, то как же было бы замечательно, если бы твоей мощи достало на то, чтобы отменить такой конец, ведь в следующий раз все могло бы окончиться куда благополучней.

— Что значит «достало», «устроишь»? — отвечал божественный голос. — Надеюсь, ты не сомневаешься, что для моей мощи это сущий пустяк? С тех пор как стоит свет, я не раз это доказывала. Хоть ты этого и не заслуживаешь, но мне тебя жалко вместе со слепым и бледным росточком в твоем лоне, и обоих юнцов вон там тоже жалко. Посему навостри-ка уши и внимай тому, что я скажу! Придется тебе оставить эту лиану в покое и вернуться в мое святилище, пред мой лик и к зрелищу, которое ты там устроила. Там уж не изволь корчить из себя неженку и падать в обморок; ты возьмешь головы за чуб и опять пристроишь их к злосчастным туловищам. Если ты при этом благословишь надрезы жертвенным мечом, сверху вниз, и дважды произнесешь мое имя — можешь называть меня Дурга, или Кали, или даже попросту Деви, это дела не меняет, — то юнцы воскрешены. Ты меня поняла? Головы к телам подноси не слишком быстро, несмотря на сильное притяжение, которое возникнет между головой и туловищем, дабы у пролитой крови хватило времени хлынуть вспять и вновь влиться в жилы. Это произойдет со сверхъестественной быстротою, но какое-то мгновение потребуется и здесь. Ты, надеюсь, меня слышала? Ну, беги! Да смотри, сделай свое дело аккуратно, а то заторопишься и неправильно приставишь головы, и будут они оба ходить с лицом на затылке и народ смешить. Иди! Если прождешь до завтра, будет поздно.

Загрузка...