Глава 2. Высокие отношения

Буддийская любовь — «Акэ бэкарадзу!»

«Любовь — это вам не просто так. Любовью надо заниматься!» — глубокомысленно изрекал один хулиганский персонаж российского телевидения. Нет сомнений в том, что японцы во времена раннего Средневековья любовью занимались — дожила же японская нация до наших дней! Но письменные свидетельства о том, как они это делали, невольно заставляют нас снова и снова сравнивать пути развития разных цивилизаций — восточной и западной, — не оставляя в стороне как самые практические нюансы вопроса, так и высокие, лирические отношения, которым в те времена уделялось куда больше внимания — по крайней мере официально.

В VII веке в Японию через Китай и Корею проник и занял прочные позиции буддизм, едва не став навсегда официальной японской религией. Вскоре после его укоренения на земле скалистых островов наибольшую популярность и авторитет среди всех прочих разношерстных направлений набрали две школы эзотерического толка — Тэндай и Сингон.

Последняя, широко распространенная в Японии и сегодня, тесно связана с Ваджраяной — «Алмазной колесницей», наиболее сложной версией мистического, эзотерического буддизма, в учении которой немало общего с тибетской школой Тантры. И Тэндай, и Сингон оказались довольно сложны для понимания, изучения и практики, а потому наибольшим почетом пользовались в образованной среде, способной быстро воспринимать и «творчески переосмысливать» новые культы и все, что их сопровождало.

Считается, что одновременно с сутрами и трудами китайских мыслителей в Японию попали и классические труды по искусству любви (китайцы к тому времени уже были выдающимися мастерами в этом деле). По всей вероятности, именно эти практические наставления по занятиям любовью и превратились со временем в классические японские «сидзю хаттэ» — «48 поз», привнеся с собой в островной быт даже элементы технического оснащения культуры любви, например, одно из самых популярных китайских достижений в этой области — искусственный фаллос. Лингам, изготовленный из дерева, рога или черепашьего панциря, — харигата (хариката) скоро испытал на себе неудержимую мощь японской тяги к усовершенствованию всего и вся. Тэнгу — мифологическое существо, человекообразный дух леса с красным лицом и огромным клювом — скоро стал изображаться (и изображается в таком виде по сей день) с длинным и прямым красным носом с утолщением на конце, отчетливо напоминающим стилизованный фаллос[9]. Обычный хариката использовался японками по прямому назначению, для мастурбации в отсутствие мужа или при его холодности к жене (видимо, эта насущная современная проблема уже тогда была актуальна в Японии). Часто на харигата даже писалось имя мужа — таким образом обозначалась духовная связь с ним, а мастурбация при помощи харигата возводилась в ранг супружеского полового акта. Использовалась ли для этого маска тэнгу? Мы не знаем, но фантазию давно живущего в Японии нашего соотечественника Игоря Курая она точно стимулировала: «Всеволод почувствовал, как упрямый язычок снизу вторгается в неподатливый сфинктер, вдруг ощущение легкой щекотки ушло, и в раздвинувшееся жерло вонзился закругленный пластиковый жезл в виде багрового носа тэнгу, которым первая девица только что помахивала.

— Харигата! Харигата! — пропела она тонким голоском»[10].

Такая фантазия выглядит вполне логичной для японской реальности. В любом случае японцы как наследники божественных половых традиций Идзанаги и Идзанами, тэнгу и Амэ-но Удзумэ без ханжества относились к вопросам секса до тех пор, пока первые буддийские проповедники не умерили их прыть. До указанного времени половая любовь воспринималась как нормальная потребность здорового организма, а синто, религиозная основа древней Японии, не знала главного института буддизма — монашества. Вероятно, целибат был для первых японцев-буддистов шоком, который, впрочем, довольно быстро прошел, и этому помогло весьма своеобразное качество японского менталитета.

Дело в том, что японцы ничего, в том числе и религию, не воспринимают системно, в целом. Сила этого народа состоит в умении творчески перерабатывать любую информацию, виртуозно переделывая ее, приспосабливая под себя. Сегодня они могут сделать это с достижениями ядерной физики, тысячу лет назад они поступили так с буддизмом. Синто, да еще при поддержке конфуцианства, попавшего в Японию одновременно с буддизмом и привнесшего строгую семейную идеологию, не могло приветствовать безбрачных идеалов материкового буддизма. Для соответствия японской религиозной почве нужна была коренная реконструкция новой веры, и очень скоро буддизм испытал на себе возможности японской идеологической «мясорубки». Китайские варианты учения Будды стали японскими, ярко отражающими специфику мышления этого удивительного народа, а некоторые секты, попавшие в Японию из Китая, сегодня и вовсе считаются истинно японскими, как это произошло, например, со школой Чань, ставшей известным на весь мир дзэн-буддизмом. Многие другие, до сих пор совершенно иначе воспринимаемые на материке догмы буддизма в корне изменились под влиянием японских реалий вплоть до того, что монахи стали принимать целибат только после того, как создадут крепкие семьи с многочисленным потомством и реализуют все свои плотские возможности. Даже исключительно добродетельная и чрезвычайно почитаемая индийская бодхисатва Авалокитешвара, ставшая в Китае богиней милосердия Гуань-инь, а в Японии принявшая имя Каннон (кстати, всемирно известная марка японских фотоаппаратов — это в честь нее), — и та распахнула одежды в скульптурном изображении в храме Кансёдзи в городе Татэбаяси. Впрочем, в Китае Гуань-инь вообще поклонялись как покровительнице лесбийских обществ — ведь она отвергла брак ради спасения всего живого! В Японии же уже в начале XX века русский японовед профессор Е. Г. Спальвин описывал эротические элементы в сугубо буддийском празднике поминовения усопших — О-Бон: «...эта ночь свободна для совокуплений сельчан, — и если в эту ночь у девушки нет любовника, родители нанимают его, чтобы их дочь не была опозорена нелюбовью, — чтобы дочь их была благословлена любовью. И до сих пор сохранился в деревнях обычай общего обладания девушкой до брака, когда только после брака она переходит в единоличное обладание мужу, — причем она за это платит обществу “первой ночью”, в честь богини Каннон, богини милосердия»[11].

В Японии буддийскую школу Сингон распространял и пропагандировал Великий учитель Кобо Дайси, или Кукай (774—835) — образованнейший человек, политик, философ, архитектор, поэт и каллиграф. Однако именно его также иногда называют первым проповедником однополой любви в Японии. Так это или нет, сказать трудно. Скорее всего, на имидж Кукая повлияла и закрытость секты Сингон, и то, что в ведущей непрерывные боевые действия против «восточных варваров» айну примерно с VIII века Японии широко начал распространяться гомосексуализм (досэйай). Спустя столетия после смерти Великого учителя, в 1598 году появилась «Книга Кобо Дайси», в которой упоминались имеющие много схожего с учением Тантры, родственным Сингон, способы соблазнения мужчин, а также описывались замысловатые позы для анального секса типа «взлетающего жаворонка» или «перевернутых пяток».

Добавила скандальности секте Сингон и громкая история, случившаяся еще в начале XII века, но запомнившаяся навсегда. В монастыре Ниннадзи настоятель влюбился в молодого и талантливого юношу — певца и музыканта Сэндзю. В принципе такое поведение буддийского монаха трудно назвать шокирующим, если бы настоятель не оказался к тому же излишне ветреным. Когда в монастыре появился еще более прекрасный послушник Микава, настоятель влюбился и в него. Сэндзю спел настоятелю свои стихи, взывая о милосердии Будды, и тронутый старый монах устыдился, отправил Микаву в отдаленный монастырь, после чего жил с Сэндзю долго и счастливо.

В некоторых случаях удавалось «списать» такое монашеское жизнелюбие на верность учению, способному и похоть сделать способом достижения нирваны: «Но пол всегда упирается в метафизику, и недавно еще кое-где в Японии, при храмах, — были жрицы — божественные проститутки, кадр этих женщин возникал и по призванию и по рождению, — через них люди прикасались к богу. Тай-ю — высший титул проститутки. Буддийский первосвященник, глава Хонгандзи, женатый на принцессе крови, имеющий титул Восседающего на Тигровой Шкуре, — имеет право на Тай-ю, — и в регламентные дни Тай-ю приезжает к Восседающему»[12].

Историями о жизнелюбах-монахах и затейниках-священ-никах полна более поздняя японская литература, но есть примеры, когда японцы, как и любой другой народ, стараются поменьше рассказывать о тех или иных примерах «святого» сладострастия. Речь идет прежде всего о различных типах закрытых сект, где практиковались разные варианты тантрического секса. Одной из таких сект стала таинственная Татикава, созданная монахом Нинканом в начале XI века по образцу и подобию тантрической вамамарги, где в традиции существовала практика ритуальных половых актов, а также паньча-макары — способа преодоления земных оков через обильные возлияния, объедение, секс, в том числе групповой, и использование одурманивающих препаратов. В реальности о школе Татикава сегодня мало что известно, за исключением того, что ее символом стал «огонь жизни» — слияние в божественном пламени мужской и женской энергий, обозначенных символами буквы «Аум» — первой и сакральной буквы санскрита, отражающимися один от другого. При этом мужской символ обозначался белым цветом (семя), а женский (яйцеклетка) — красным. В более сложном варианте этого символа, оформленном в стиле буддийской космогонической карты мандала, изображены возлежащие друг на друге в цветке лотоса мужчина и женщина. Их головы находятся у гениталий друг друга, и там тоже присутствует сакральный «Аум».

Секта Татикава никогда не существовала официально — строгие японские законы преследовали ее, она была полностью уничтожена еще в 1689 году, а на чудом сохранившихся свитках с подробным описанием идеологии секты и ее ритуалов до сих пор стоит неснимаемая печать с надписью «Акэ бакарадзу!» — «Не вскрывать!». Мы и не будем...

Аристократическая любовь: нет повести печальнее на свете...

При всех, надо признать, относительно немногочисленных сексуальных отклонениях от общепринятой нормы пришедший в Японию буддизм в общем и целом принес строгость нравов, высокую культуру, зрелую китайскую литературу, утонченное восприятие окружающего мира, что в Стране корня солнца умножилось на синтоистский культ природы и особое отношение к любовной теме. Все это, конечно, стало продуктом потребления в первую очередь наиболее привилегированного сословия — киото-ской аристократии кугэ и высшего слоя воинов-самураев. О любовных сочинениях, созданных в период Хэйан (с конца VIII до конца XIII века), написано немало, в том числе и на русском языке. Памятуя, что наша тема — прежде всего сексуальная традиция, а не романтическая любовная лирика, мы коснемся этого периода лишь вскользь, но и полностью пройти мимо не можем.

Не можем, потому что проза и поэзия Хэйан — памятники культуры всемирного значения, оказавшие весьма существенное влияние на любовные теории последующих веков.

Поэзия тех времен, основанная на двух темах — восхищении природой и любовной лирике, — стала фундаментом для знаменитой и куда более популярной сегодня японской поэзии Средневековья, признанной одним из эталонов этого жанра во всем мире. Еще интереснее получилось с прозой. Произведений брутального (хотя бы по тем временам) характера придворные Хэйан не писали — новая мораль была еще слишком строга, а чувства слишком истонченны. Любовные романы тех лет (а кроме них в прозе писались только дневники) созданы женщинами. А где вы читали женскую брутальную литературу?

Самый знаменитый любовный роман периода Хэйан — «Повесть о Гэндзи» (XI век) — написан женщиной, известной как Мурасаки Сикибу, и это вообще первый в мировой литературе роман. По яркости красок, по глубине переживаний героев и запутанности коллизий он достоин того, чтобы снять по нему сериал длиной эдак года в три-четыре, да вот только реалии древней Японии нам не слишком близки, в отличие от бесконечных латиноамериканских страстей в «роллс-ройсах» по дороге на фазенду, хотя сама суть этих страстей не изменилась (разве что японцы не знали об амнезии).

Но если прозу писали женщины, и писали ее по-японски, то признаком хорошего тона было написание стихов — по-китайски, что являлось прерогативой мужчин. Их стихотворения, еще более далекие от натурализма, чем проза женщин, оформлялись в объемные поэтические антологии, отличительной чертой которых служила взаимосвязанность стихов, расположенных по соседству. Для нас этот момент ценен тем, что в любовной теме (в природной было принято любоваться красотами окружающего мира в строгом сезонном порядке) мы можем проследить несложную динамику любовных отношений — так, как это выглядело в глазах высокообразованной аристократии. Номера соответствуют расположению строф в антологии «Старых и новых песен Японии» — «Кокинвакасю»[13].

750

Мне бы сердце найти,

чтобы так же меня полюбило,

как могу я любить!

Вот тогда и проверим вместе,

впрямь ли мир исполнен страданий...

Осикоти-но Мицунэ

751

Ведь обитель моя

не в горных заоблачных высях —

отчего же тогда

в отдаленье тоскует милый,

не решаясь в любви признаться?..

Аривара-но Мотоката

752

Первой встречей пленен,

я вновь о свиданье мечтаю,

но напрасно, увы, —

слишком страшно, должно быть, милой,

что ко мне привяжется сердцем...

Неизвестный автор

753

Ах, едва ли себя

сравню я с безоблачным утром!

Верно, так суждено,

что уйду из бренного мира

лишь от мук любви безответной...

Ки-но Томонори

754

Скольких женщин ты знал!

Как щели в плетеной корзине,

их исчислить нельзя —

и меня, увы, среди прочих

позабудешь, знаю, так скоро...

Неизвестный автор

755

Ах, нечасто рыбак

приходит на берег залива

за травою морской!

Так ко мне, объятой тоскою,

в кои веки заглянет милый...

Неизвестный автор

756

Лик вечерней луны

трепещет на влажном атласе,

и лоснится рукав —

будто слезы вместе со мною

льет луна в томленье любовном...

Исэ

Логика событий очевидна на примере этой подборки: герой (или героиня — принципиальной разницы нет) живет в ожидании любви («Мне бы сердце найти...»), готов к ее восприятию и начинает томиться («...отчего же тогда в отдаленье тоскует милый...»). Наконец встреча происходит, и влюбленный ждет взаимности («Первой встречей пленен, я вновь о свиданье мечтаю...»), после чего начинаются муки от неразделенной любви — она во все времена и во всех странах считалась самой искренней, самой истинной, но в Японии эти представления достигли своего зенита («...уйду из бренного мира лишь от мук любви безответной...»). Вроде бы все развивается хорошо, и мы более подробно узнаём этот классический сюжет из прозы, но герой, а тем паче героиня обязаны терзаться сомнениями («...и меня, увы, среди прочих позабудешь, знаю, так скоро...»). Худшие ожидания сбываются, любовный жар спадает («...Ах, нечасто рыбак приходит на берег залива...»), после чего наступает охлаждение, немедленно перерастающее в ожидание новой любви («...слезы вместе со мною льет луна в томленье любовном...»). Такой бесконечный «сериал» был очень популярен в древней Японии и, как ни странно, служил довольно точным слепком с реальных любовных отношений, царивших среди аристократии: «высокий штиль», никакой пошлости и лишь вечное ожидание чуда с твердой уверенностью, что оно произойдет, но обязательно будет скоротечным. При этом сами сексуальные отношения между мужчиной и женщиной были довольно свободными: они «приходили» друг к другу, в основном по ночам, занимались любовью, после чего отправляли друг другу письма, примерное содержание и стиль которых вы себе уже представляете по приведенным выше поэтическим образцам.

Начинались отношения тоже со стихов: хорошим тоном считалось у мужчин прислать понравившейся девушке, которая непременно должна быть искусной поэтессой, свое стихотворение с выражением нетерпения и предвкушения предстоящего свидания. Дальше вы легко можете продолжить сами: девушка в ответ присылала свои стихи, в которых сообщала, что не верит в искренность ветреного поклонника. Если стихи нравились «собеседникам», отношения могли продолжаться довольно долго, если нет, это было достаточной причиной для охлаждения чувств. При благоприятном развитии событий влюбленные встречались... с ширмой. На первом свидании они не могли видеть друг друга, так как оказывались разделены перегородкой, и самым эротическим фактором такой встречи был голос. Если этот «установочный контакт» протекал удачно, мужчина приходил к женщине ночью. Мы можем предположить, что вряд ли он читал всю ночь стихи. По крайней мере, автор знаменитых «Записок у изголовья» придворная фрейлина Сэй Сёнагон сетует: «Но самое ужасное, когда мужчина обольстит какую-нибудь придворную даму, у которой нет в жизни опоры, и после бросит ее, беременную, на произвол судьбы. Знать, мол, ничего не знаю»[14]. Значит, все-таки какие-то плотские страсти кипели в аристократических опочивальнях, раз женщины хотя бы иногда беременели. Если серьезно, то практическая сторона любви должна была оставаться как можно более скрытой, и та же Сэй Сёнагон, наверное, немало шокировала своих современников, откровенно описав столь интимный, по представлениям XI века, момент, как расставание любовников после бурной ночи: «Когда ранним утром наступает пора расставанья, мужчина должен вести себя красиво. Полный сожаленья, он медлит подняться с любовного ложа. Дама торопит его уйти: “Уже белый день. Ах, нас увидят!” Мужчина тяжело вздыхает. О, как бы он был счастлив, если б утро никогда не пришло! Сидя на постели, он не спешит натянуть на себя шаровары, но, склонившись к своей подруге, шепчет ей на ушко то, что не успел сказать ночью... “Как томительно будет тянуться день!” — говорит он даме и тихо выскальзывает из дома, а она провожает его долгим взглядом, но даже самый миг разлуки останется у нее в сердце как чудесное воспоминание». А посмотрите, как романтична отсылка к уже знакомым нам эпизодам из «Кодзики»: «Сношение мужчины и женщины символизирует единение богов во время создания мира. На ваше занятие любовью боги взирают с улыбкой и довольны вашими наслаждениями. По той причине муж с женой должны ублажать и удовлетворять друг друга».

Рискну предположить, что именно такие образцы великолепной прозы и поэзии, напрямую трактующие занятия любовью как богоугодное дело, отчасти и создали в мире образ японцев как идеальных возлюбленных, тем более что продолжение романа должно было быть не менее красивым. Мужчине надлежало непременно отправить возлюбленной восхищенные стихи — его любовь наконец-то нашла практическое подтверждение, и он снова готов прийти с ночным визитом. На третью ночь молодоженам готовили рисовые лепешки моти, и за торжественной трапезой жених знакомился с родителями невесты. На этом, собственно, официальная прелюдия семейной жизни заканчивалась — принц и принцесса нашли друг друга, никаких балов и белых скакунов. Муж мог жить у жены, а мог возвращаться к себе и лишь навещать свою возлюбленную. Случалось, он уходил навсегда. Так как свадьбы не играли, развод тоже не требовался — женщины были свободны, и поэтическое рондо закручивалось вновь. Да и не только поэтическое.

Говоря о хэйанской любви, снова и снова приходится возвращаться к целомудренной «Повести о Гэндзи». Это очень насыщенное сложнейшими перипетиями страсти произведение, где главное — любовь и ничего, кроме любви. Одна из важных сюжетных линий этого сериала начала прошлого тысячелетия (кстати, роман охватывает отрезок времени в 75 лет, и в нем действуют более трехсот героев, в том числе около сорока главных) заключается в том, что блистательный принц Гэндзи в возрасте восемнадцати лет становится любовником двадцатитрехлетней наложницы своего отца. Наложница рожает ребенка, похожего на Гэндзи, а много лет спустя жена Гэндзи рожает мальчика, как две капли воды похожего на друга мужа...

Средневековые критики, замечая характерные для японских нравов тех лет эпизоды инцеста (в условиях изолированного общения в рамках узкой социальной прослойки это оказывалось неизбежно), упрекали «Повесть о Гэндзи» за распущенность, хотя, повторимся, вряд ли существует более целомудренный любовный роман, а его автор Мурасаки Сикибу не слыла буддийской моралисткой, хотя и известно, что она была прихожанкой секты Тэндай.

Просто хэйанским аристократам удавалось на зависть органично сочетать романтические отношения со свободой нравов. Мужчины сходились и расходились с женами, женщины с нетерпением ждали очередного суженого, в чести было многоженство (жены при этом, по замечанию А. Н. Мещерякова, не всегда знали о существовании друг друга, поскольку жили в разных домах[15]). Аристократы в открытую заявляли, что одной даже самой хорошей жены недостаточно. При этом стиль их поведения сильно напоминал женский или, по крайней мере, унисексуальный, а женщины с успехом наслаждались любовью многих поклонников и периодически фиксировали в своих дневниках мысли о них. В том числе и о тех, чьи мысли о собственной утонченности и женственности порой оказывались излишне навязчивы. Гомосексуализм уже был в Японии распространенным явлением, и это хотя и не поощрялось, но и не осуждалось открыто. Японцы (и японки!) понимали, что этот путь не самый удачный, а потому давали советы практического свойства (в тех же «Записках у изголовья») по удержанию мужчин, выказывающих слабость к мужеложству: «Молодая жена должна время от времени предлагать ему свой зад для подобного рода сношения. При этом она должна уделять особое внимание своей чистоте и тщательно смазывать себя кремами».

Для абсолютно мужественных хорошая жена, наоборот, должна была находить парочку ободряющих слов, адресуемых не только поэтическим талантам мужа, но и его физическим достоинствам: «Какой же ты мужественный! Какое счастье быть женой такого мужчины!» И еще конкретнее: «...какой он у тебя большой, мой милый! Он гораздо больше, чем у моего отца: я помню, видела его, когда он ходил купаться...»

Мужчины, в том числе буддийские монахи, такое обращение ценили и отдавали должное важности любовных отношений, формируя свои представления об идеальном герое-любовнике следующим образом: «Мужчина, который не знает толк в любви, будь он хоть семи пядей во лбу, — неполноценен и вызывает такое же чувство, как яшмовый кубок без дна. Это так интересно — бродить, не находя себе места, вымокнув от росы или инея, когда сердце твое, боясь родительских укоров и мирской хулы, не знает и минуты покоя, когда мысли мечутся то туда, то сюда; и за всем этим — спать в одиночестве и ни единой ночи не иметь спокойного сна! При этом, однако, нужно стремиться к тому, чтобы всерьез не потерять голову от любви, чтобы не давать женщине повода считать вас легкой добычей»[16].

Эти слова принадлежат священнику и поэту Кэнко Хоси, автору «Записок от скуки». Его терзания настолько явственны и человечны, что мы и сегодня легко можем представить, каково было жить буддийским монахам в стране божественной любви и секса:

«Ничто не приводит так в смятение людские сердца, как вожделение. Что за глупая штука — человеческое сердце! Вот хотя бы запах — уж на что вещь преходящая, и всем известно, что аромат — это нечто, ненадолго присущее одежде, но, несмотря на это, не что иное, как тончайшие благовония, неизменно волнуют наши сердца».

«Отшельник Кумэ, узрев белизну ног стирающей женщины, лишился, как рассказывают, магической силы. Действительно, когда руки, ноги и нагое тело первозданно красивы своей полнотой, когда нет на них поддельных красок, может, пожалуй, случиться и так.

...Женщина, когда у нее красивы волосы, всегда, по-моему, привлекает взоры людей. Такие вещи, как характер и душевные качества, можно определить и на расстоянии — по одной только манере высказываться.

Иной раз, если представится случай, она может вскружить голову человеку даже каким-нибудь пустяком. Но вооб-ще-то женщина только потому, что в мыслях ее одна лишь любовь, — и спать не спит как следует, и жалеть себя забудет, и даже то, что невозможно снести, переносит терпеливо.

Что же касается природы любовной страсти, поистине глубоки ее корни, далеки источники. Хотя и говорят, что изобилуют страстными желаниями шесть скверн, все их можно возненавидеть и отдалить от себя. Среди всех желаний трудно преодолеть одно только это заблуждение. Здесь, видно, недалеки друг от друга и старый, и молодой, и мудрый, и глупый.

Поэтому-то и говорится, что веревкой, свитой из женских волос, накрепко свяжешь большого слона, а свистком, вырезанным из подметок обуви, которую носит женщина, наверняка приманишь осеннего оленя.

То, чего следует остерегаться, питая страх, с чем следует быть осмотрительным, и есть это заблуждение»[17].

Это просто чудо какое-то...

Жесткая социальная система древней Японии нередко заставляла людей искать себе пару внутри своего узкого сословного круга, который, в свою очередь, формировался по наследному принципу. Немудрено, что инцест стал в таких условиях довольно обычным делом. Эпизоды, связанные с запрещенной любовью между родственниками, встречаются в написанной после «Гэндзи» «Повести о Нэд-замэ» и в замысловатой «Повести о советнике Хамамацу», где главный герой влюбляется в свою... бабку. Правда, не родную, а мать своего умершего отца, реинкарнировавшегося в Китае в другой семье. Тем не менее у них рождается ребенок — одновременно и сын, и отец героя. Но и это не предел изощренной фантазии японских писателей далеких времен. Один из шедевров позднехэйанской прозы — роман «Торикаэбая моногатари», название которого можно условно перевести как «Повесть о превращениях» или просто «Путаница». В нем рассказывается о том, как в семье одного аристократа росло двое детей, причем мальчик был явно с наклонностями девочки, а девочка соответственно мальчика. Родители мечтали поменять их местами, но XII век не XXI, операций по смене пола тогда, разумеется, еще никто не делал, и родители как могли помогали скрывать противоестественные влечения детей, одевая мальчика «под девочку», а девочку «под мальчика». Желание спрятать от посторонних глаз ненормальное поведение завело в тупик: то, что сначала казалось забавной игрой, стало привычкой, а затем и естественным для героев стилем жизни (фрагмент подобной истории, хотя и возникшей по совершенно иным причинам, можно увидеть в блокбастере Китано Такэси «Дзатоити»). Не в силах бороться с жизненными обстоятельствами, девушка в мужском обличии поступает на государственную службу и даже делает успешную карьеру, женится (!), после чего происходит естественный срыв: вместе со своей женой героиня беременеет от одного и того же мужчины. Понятное дело, что ее брат, проходящий прямо противоположный жизненный путь, сталкивается с аналогичными проблемами, но как бы вывернутыми наизнанку.

«Торикаэбая моногатари» долгое время считалась одним из самых непристойных сочинений своей эпохи, да и последующих нескольких сотен лет тоже. Буддийские представления о морали, о недопустимости никаких вольностей, в том числе сексуальных, господствовали в обществе довольно долго (мы сейчас не имеем в виду те отклонения, которые проповедовались в упоминавшихся нами маргинальных сектах). Сочиненные примерно в то же время, что и «Повесть о Гэндзи», «Японские легенды о чудесах» («Нихон рёики») подчеркивали недопустимость потакания вожделению со стороны самых обычных жителей Японии, оставляя чувственную сферу для переживаний узкого круга хэйанской аристократии. Буддийский монах Кёкай, составивший «Нихон рёики», просто и понятно — с помощью популярных в народе рассказов о невероятных чудесах — объяснял людям, что похоть — это плохо. Даже названия некоторых из этих легенд говорят сами за себя: «Слово о женщине, наказанной в этой жизни за похоть и за то, что она лишала детей материнской груди». Да и начало у легенды соответствующее: «Ёкоэ-но-оми-Наритодзимэ жила в округе Kara земли Этидзэн. С самого рождения она была похотлива и любила мужчин безо всякого разбору. Она умерла прежде времени»[18]. Четкий расчет на массовую аудиторию и простой пиар-прием не могли не оправдаться: сначала монах говорит имя женщины и ее адрес, что немедленно вызывает доверие слушателей, так как это конкретизирует предстоящий рассказ и автоматически переводит его в плоскость реальных событий. Тут же немедленно — гипербола: «она была похотлива с самого рождения». На фоне только что проглоченной привязки к местности это явное преувеличение не замечается. Наконец, вбивается последний гвоздь: «умерла раньше времени». Причинно-следственная связь очевидна: была похотлива — умерла раньше времени. Выводы каждый из слушателей сделает сам, хотя предсказать их не будет сложной задачей.

Еще одна легенда, «Слово о похотливом переписчике “Сутры Лотоса”, наказанном внезапной и мучительной смертью», так же проста, но содержит более важную и адресную отсылку на буддийский канон, следуя которому можно избавиться от вожделения: «Переписчик сутр Тад-зихи был родом из округи Тадзихи земли Кавати. Его называли так, поскольку он происходил из рода Тадзихи. В округе стояла молельня Нонакадо. Некий муж принес обет переписать “Сутру Лотоса” и летом 2-го года эры Драгоценной Черепахи, в шестой луне года Свиньи, пригласил Тадзихи в молельню. Возле молельни собрались женщины, дабы совершить церемонию добавления в тушь освященной воды. Между часом Барана и часом Обезьяны небо покрылось тучами и пошел дождь. Чтобы укрыться от дождя, женщины зашли в молельню и уселись возле переписчика, ибо храм был тесен. Тадзихи сидел на корточках позади одной женщины. Его сердце наполнилось похотью. Но как только он поднял ее одежду и коснулся ее, они умерли, соединенные телами. Женщина умерла с пеной у рта.

Верно говорю — то было возмездие защитников Закона. Даже если пламень похоти и сжигает сердце, негоже пачкаться грязью. Домогания безумца — что мотылек, летящий в огонь. В заповедях говорится: “Скудоумная молодежь распаляется с легкостью, увидев женщину или же разговаривая о ней”. В “Сутре Нирваны” говорится об этом: “Если знать истинный смысл любования цветом, звуком, запахом, вкусом и прикосновением, не будешь рад наслаждениям. Трудно обуздать желания. Но предающийся им — что собака, вечно гложущая старую кость”».

Под самый конец эпохи Хэйан и в начале нового, самурайского времени, принесшего Японии отличное от старого понимание многих вещей, в том числе и половой любви, рассказы о чудесах стали чуточку откровеннее и брутальнее.

К таким относятся «Рассказы дайнагона из Удзи», где ясно чувствуется переход от старой — аристократической, хэйан-ской — морали к новым веяниям:

«И вот дошел до них слух, что в доме одного богача имеется дочь на выданье, воспитанная с большой заботою, и что матушка ищет для нее пригожего жениха.

Родители игрока пустили слух, дескать, их сын, первейший красавец в Поднебесной, желает к ней посвататься.

Богач обрадовался: “Именно такой жених нам и надобен”. Вскоре был выбран счастливый день для заключения брачного союза.

Наступила ночь, когда жених должен был в первый раз появиться перед своей нареченной. Его облачили в приличествующие случаю одежды, взятые на время у знакомых, и хотя ярко светила луна, родители позаботились о том, чтобы лицо молодого человека не слишком бросалось в глаза. Сопровождать жениха вызвались приятели, такие же, как и он, игроки, так что с виду все выглядело весьма прилично, как у людей.

С тех пор жених каждую ночь навещал дочь богача, пока не наступило время, когда ему уже полагалось остаться в доме на правах зятя».

Здесь уже и герой — не сиятельный принц, и дальнейшие события, когда жених идет на хитрость, чтобы обмануть невесту, далеки от «высоких» отношений при дворе. И хотя позже еще появляются образцы прозы, в которых изображение сексуальных отношений напоминают «Повесть о Гэндзи», как это происходит, например, в «Непрошеной повести» — «Нидзё», женщина в них оказывается уже не так свободна и мужчина не так женственен: «В ту ночь государь был со мной очень груб, мои тонкие одежды совсем измялись, и в конце концов все свершилось по его воле. А меж тем постепенно стало светать, я смотрела с горечью даже на ясный месяц — мне хотелось бы спрятать луну за тучи! — но, увы, это тоже было не в моей власти...

Увы, против воли пришлось распустить мне шнурки исподнего платья — и каким повлечет потоком о бесчестье славу дурную?.. — неотступно думала я. Даже ныне я удивляюсь, что в такие минуты была способна так здраво мыслить... Государь всячески утешал меня.

— В нашем мире любовный союз складывается по-разному, — говорил он, — но наша с тобой связь никогда не прервется... Пусть мы не сможем все ночи проводить вместе, сердце мое все равно будет всегда принадлежать одной тебе безраздельно!

Ночь, короткая, как сон мимолетный, посветлела, ударил рассветный колокол.

— Скоро будет совсем светло... Не стоит смущать людей, оставаясь у тебя слишком долго... — сказал государь, встал и, выходя, промолвил: — Ты, конечно, не слишком опечалена расставанием, но все-таки встань, хотя бы проводи меня на прощание!..

Я и сама подумала, что и впрямь больше нельзя вести себя так неприветливо, встала и вышла, набросив только легкое одеяние поверх моего ночного платья, насквозь промокшего от слез, потому что я плакала всю ночь напролет.

Полная луна клонилась к западу, на восточной стороне неба протянулись полосками облака. Государь был в теплой одежде зеленого цвета на алой подкладке, в сасинуки с гербами, сверху он набросил светло-серое одеяние. Странное дело, в это утро его облик почему-то особенно ярко запечатлелся в моей памяти... “Так вот, стало быть, каков союз женщины и мужчины...” — думала я».

Что ж, время блистательных принцев и поэтесс-невест безвозвратно прошло. Наступило время суровых самураев и женщин, которые их покорно обслуживали, а следом и самое интересное — эпоха веселых горожан со звонкой монетой рё в кармане, вернее, в рукаве кимоно и профессиональных куртизанок, желающих переложить эту монету в свой рукав.

Загрузка...