Пришло время выполнить условие договора, и только тогда я узнал, что полечу не один, что заказаны два билета и что Маша уже получила заграничный паспорт. Зинуля проявила деликатность — не стала выяснять, о чём родителям следует догадываться самостоятельно. Перед сном сказала как-то: — За все годы я ни разу не оставалась одна. Даже страшно.
В самолёте я дремал, время от времени открывал глаза, смотрел на дочь, прильнувшую к иллюминатору. Давно мы вместе не летали. В прошлый раз она сидела у меня на коленях и всю дорогу катала во рту леденец. Я откинулся в кресле, закрыл глаза, легонько толкнул клубок и он покатился…
— А как же Машка? — вырвалось у Зинули, когда она узнала, что Павлик покидает нас. — Она с пелёнок на него неровно дышит.
Летом восемьдесят седьмого Катя в последний раз отправилась в поход вместе с нами. Нашему обществу она предпочитала друзей, и я не знаю, почему она согласилась поехать с нами в Карелию. Озёрам Карелии посвящено столько строк, строф и песен, что лучше не состязаться в описании впечатлений. Достаточно знать: мы это видели.
Всё шло чудесно, пока однажды после долгого перехода внезапный сильный ветер не остановил нас в виду желанного берега. Мы с Катей выбивались из сил и стояли на месте.
— Передохни, сынок, — сказал Пётр, — поднял вёсла и дал ветру снести их лодку в нашу сторону. Ирина приняла у Маши конец, обернула руку верёвкой, и так, в связке, мы вывели лодки на тихую воду, прикрытую лесом. Едва лодки уткнулись в песок, Маша спрыгнула в воду, подошла к Павлику, вытерла ему лоб косынкой, и они стали рассматривать его стёртые ладони.
— Они уже не дети, — сказала мне Зинуля. — Присматривай.
— Этому можно только позавидовать, — резко и укоризненно вмешалась Катя.
Скучать Павлу не давали. Мать, отец и сестра слали отдельные письма, отвечал Павел одним общим письмом. Читали их вместе и порознь, выясняя на чьи вопросы он отвечал. Читала письма и Маша, обсуждала их с Таней, и так в нити, связывающие Павла с семьёй и с нами, вплетались и машины локоны.
Перрон. Проводы Петра с семьёй. Уже прошло отходное застолье, остались прощальные объятья и ожидание писем. С их отъездом обрывалась последняя живая ниточка, и Маша нашла способ напомнить о себе. В купе она положила на столик книгу «Чужак с острова Барра»[29]. — Передайте Павлу. Я её дважды прочла. — Ирина обняла Машу и долго не отпускала. Поезд тронулся. Зинуля заплакала, пошла за вагоном, ускоряя шаг, побежала. Виктория перехватила её, обняла. — Чего это я? — смутилась Зинуля. Виктория взяла её под руку. — Пойдём. У меня с собой.
В поезде, когда все успокоились, Ирина сказала мужу: — Таня оставила Маше «Эксодус». — Пётр кивнул. Немного погодя повернулся от окна к Ирине. — Где-то я встречал: «Любовь и щенки рождаются слепыми»[30]. Дайте им прозреть.
Павел позвонил, когда Маши не было дома. — Тётя Зина? Здравствуйте. Можно с Машей поговорить?
— Можно то можно, только ушла она.
— А когда вернётся?
— Не знаю, Паша. Как служится?
— Ничего. Нормально. Воюем помаленьку.
— Ты там особенно не геройствуй. Поберегись.
— Не волнуйтесь, тётя Зина. Скажите Маше, что книжку я прочитал. Позвоню, когда будет возможность. До свидания.
— Какое уж тут свидание, — Зинуля промокнула глаза кухонным полотенцем и положила трубку.
С той поры Павел звонил иногда. Маша уносила телефон к себе в комнату, и они говорили подолгу.
Пиццерия худо-бедно держалась на плаву. После всех поборов немного оставалось труженикам, что-то перепадало двум нищим врачам — Кате с мужем, и только Маша отказывалась от всего. Этим летом ей предстояло сдать экзамены и получить диплом. Вечерами она сидела в своей комнате, читала, занималась, слушала музыку, словно ждала своего часа, знала и видела открытое ей одной. Эта обречённость, как нам казалось, меня беспокоила, а Зинулю выводила из себя. Я пытался использовать остатки былого влияния, поговорить по душам и не преуспел. Маша отвечала спокойно и уверенно:
— У меня всё в порядке. Вам не о чем беспокоиться.
— Как это не о чем? — взорвалась однажды Зинуля. — Проспишь своё время, спохватишься — глядь, а кругом никого.
На этот раз Маша ответила, снизошла: — Ты для чего замуж выходила?
— Чтоб с тобой, дурой, маяться.
— А я думала, чтоб любить. Закрой дверь, Мне заниматься надо.
Остаток гнева Зинуля опрокинула на меня. — Держит девку на крючке, позванивает, засранец… С волонтёрками развлекается, присмотрел, поди, шалаву лохматую…
— Ты же не знаешь, о чём они говорят, — попытался я вставить слово. — Он служит, она учится…
— Вот-вот, не знаю. Было бы чего знать, так знали бы. — Больше я не встревал, дверью не хлопнул, сидел и ждал. Зинуля подгребла всё до кучи и успокоилась.
Покончив с делами, они пропускали рюмочку, подсчитывали выручку и ждали, пока я отвезу их домой. Зинуля, всё ещё под впечатлением вчерашней размолвки, налила себе вторую. — Вот оно, иркино молоко, когда аукнулось. Прикормила девку. Упустит своё время и останется куковать.
Виктория и себе нацедила. — Не останется. Помянёшь моё слово. Выпьем за них. За молодых.
Мы высадили Зинулю и поехали дальше с Викторией.
— Пишешь? — спросила она.
— Всё-то ты знаешь. Зинуля наплела?
— Сорока на хвосте принесла. Вы, писатели, только воображаете, что мысли читаете, чтобы ты понимал о ком пишешь, дам тебе почитать одно письмо.
Мы поднялись к ней, я убедился, что кресло не занято, отыскал глазами кота, встретил осуждающий взгляд и осторожно опустился. Виктория дала мне конверт, сказала: — Читай здесь, — и занялась кошками.
«Вика, дорогая! Стучу по дереву, жизнь наша налаживается. Все при деле, Павлик вернулся невредимым и Машенька, чует моё сердце, скоро будет с нами. Детское увлечение деревом не прошло даром. Все выходные и отпуска последнего года службы Павлик проработал на мебельной фабрике в кибуце и продолжает трудиться там по сей день. Он получил армейскую компенсацию, добавил свои «накопления» и купил небольшой фиат со вторых рук. Пару дней он возился со своим приобретением в гараже у Шауля и уверяет, что теперь машина «бегает лучше новой». Я повторяю его слова и радуюсь, как ребёнок. Ты даже представить себе не можешь какое облегчение я испытала, когда освободилась от постоянного страха за него и груза подавленных слёз. О Танечке в другой раз.
Муж и дети подарили мне картину в день рождения. Приезжал сюда художник из средней полосы России, выставил на продажу несколько картин. Танечка увидела их и позвонила отцу. Пейзаж до боли знакомый, такой уголок можно встретить повсюду, где есть вода. Тихая заводь неширокой речки, зелень над водой и берёзы, тропинка вдоль берега среди цветов и трав; облака в небе и отражённые в воде. Всё такое знакомое, что и вспоминать не надо. Я сажусь за стол, складываю руки, смотрю, смотрю и ухожу по тропинке; щёлкают кузнечики, щебечут птицы, и запахи… Пётр как-то рассказывал мне о гипнотическом действии пейзажной яшмы: если долго всматриваться, ландшафт оживает и манит. С ним это случилось в музее, а у меня теперь окошко всегда под рукой.
Я открыла словарь иностранных слов и уточнила: ностальгия дословно — это возвращение плюс страдание, а поскольку возвращение не предвидится, остаётся одна боль. Муж мой чувствует мои страдания, ходит со мной в лес, сидит на камне, пишет или читает, пока я шарю вокруг в поисках грибов, потом карабкаемся на другое место. Грибы нахожу — маслята, мариную, детей снабжаю. «Грибы сошли, но крепко пахнет в оврагах сыростью грибной». Всё тот же Бунин. Овраги есть, а духа нет. Сухо.
Возвращаюсь к письму после перерыва. На днях прочитала в газете забавную историю. Муж русский, жена еврейка, дети. Устроились, работали, крутились, как все, пока муж не увлёкся иудаизмом, стал правоверным евреем и теперь разводится с женой — не может простить ей, что она жила с гоем. Это, конечно, курьёзный случай. Мораль сей басни: старая, умудрённая жизненным опытом нация, на определённых условиях, принимает всех желающих — и Авраам не всегда был евреем. А вы отторгаете. Зачем? Живая кроха, голубая песчинка, чудо, сотворённое неважно кем и как. Господи, когда уже кончится эта бесконечная дикость взаимного неприятия — религиозного, этнического… Высший разум не мог так низко пасть — этот патент достался людям от динозавров.
Пересылай мне странички своего дневника. Буду ждать. Ирина».
Прочитал. Сложил. Вернул.
— Я бы привёл его полностью.
— Это, смотря, что ты пишешь.
— Тебе же отдам печатать.
— Там видно будет. Насчёт Маши помалкивай. — Я кивнул.
В моих записках Виктория упоминалась неоднократно, в последнее время даже вышла на авансцену, но лишь сейчас я начал смутно догадываться, что она давно уже присутствует в нашей жизни. «Нет, тут определённо что-то есть, — размышлял я по дороге домой. — Моему сюжету недоставало жгучей тайны или хотя бы банального треугольника». И я задумался.
Иногда мы собирались у неё, играли в карты. К нам она никогда не приходила. Помню один только случай, когда Пётр появился в комнате у Виктории. Было это во время недолгого правления Андропова. Мы расписали пульку и засиделись допоздна. Пётр пришёл проводить Ирину домой.
— Явление Христа народу, — откликнулась Виктория на его приветствие.
Пётр устроился в кресле, сидел молча и гладил кошку, прыгнувшую ему на колени. Виктория наклонилась к Ирине. — Смотри. Она к чужим не идёт. Урчит, изменщица. Наслаждается.
«Сейчас Зинуля скажет: — Завидуешь?» — подумал я и вмешался: — Может, хватит? Поздно уже.
— Да, в другой раз закончим, — поддержала меня Ирина.
— Снова войной запахло. Пора запасать соль и спички. Верно, Пётр Иванович? — Мне показалось, что Виктория не ждала ответа, просто смотрела на него. Сказала, вставая: — Поживём ещё. Закругляйтесь. Есть охота.
На работе я спросил Петра: — Что она про войну говорила? Я что-то не уловил. — Он отмахнулся: — Ну, тебе ещё объяснять. — Закончил писать и добавил: — Как начали воевать в четырнадцатом, так и воюем. Недолго и надорваться.
В одно из первых посещений Зинуля довольно бесцеремонно поинтересовалась:
— Так и живёшь одна, с кошками?
Виктория не смутилась. — Не судьба. Никто не польстился. Ни кожи, ни рожи. А пьянь и срань сама на дух не переношу.
— Судьба! — насмешливо фыркнула Зинуля. — Шевелиться надо, — и по-хозяйски глянула на меня.
Виктория не ответила ей. Обратилась ко мне: — Как ни крути, а что-то в этом есть. В каждом доме живут одинокие чашки, блюдца или тарелки. Все персоны из новеньких когда-то сервизов разбились, а эти годами в ходу и ничего им не делается, как завороженные. Чем не судьба?
Я не сводил с неё глаз — ждал продолжения, она же закурила и снова ушла в себя.
Мы грелись на майском солнышке, принюхивались к запахам от мангала. Пётр сказал, что приглашал Викторию, и она, как всегда, отказалась.
— Очень жаль, — заметила Ирина, — я тоже звала её.
— Нашли себе заботу, — вмешалась Зинуля, — ей с кошками веселее. Простая она баба.
— Извини, Зина, — сказала Ирина, не меняя позы, — простая как раз ты. — Такой отповеди Зинуля не ждала, слегка опешила, с неделю дулась, потом взяла на вооружение. Вставляла при случае: — Я баба простая. Что на уме, то и на языке.
— Звонила твоя анонимная подруга, — ехидничала Таня, — в гастрономе кур давали, она и тебе взяла.
— Нам, Танечка, нам. Ты тоже есть будешь.
— Буду, но взяла она тебе.
Я как-то нелестно отозвался о Виктории, прошёлся насчёт её красного карандаша.
— Оставь её, — оборвал меня Пётр.
Я чувствовал, что их что-то связывает. Вспомнил вечер на Воложке и Зинулины недобрые слова: «На старух потянуло. У нас пол-лаборатории молодых незамужних.»
В мой первый год работы с Петром мы всем отделом отмечали День металлурга на Воложке. Подрядили теплоход и поплыли после работы с детьми и жёнами. На берегу расселись коллективами, разложили привезенную снедь, поставили припасённые бутылочки. Прежде, чем смешаться в общем веселье, причащались в своём кругу. Виктор Григорьевич не поехал, поручил Петру присматривать за порядком. Накануне Геннадий сказал: — Тёща моя хоть и стерва, но окрошку лучше неё никто не готовит. Угостим завтра. Оцените. — Мы сидели и лежали кружком, смотрели, как жена Геннадия заправляет окрошку, и слушали:
— Колбасой окрошку портить мать не велела. Отварили телятину. Квас домашний. Овощи свои, с огорода. Сметана из магазина. — Она опрокинула пол-литровую банку.
— Куда столько? — ахнула Мишина жена.
— Разве ж это сметана! Подставляйте миски.
Разлили и выпили под присмотром жён, поели, похвалили, вслух позавидовали Геннадию, словно его каждый день окрошкой балуют, допили остатки и двинулись к музыке и аттракционам.
Я потёрся возле Зинули, почувствовал себя лишним, поискал глазами Петра и нашёл его на берегу, немного в стороне от общего веселья. Только я собрался присоединиться и уже двинулся в его сторону, как Виктория опередила меня. Вошла в воду, брызнула на Петра ногой, пошатнулась и села рядом. Так рядышком они просидели весь вечер. Поднялись, когда музыка смолкла и гулянка закончилась. На обратном пути они сидели порознь. Пётр с нами на верхней палубе, Виктория — в салоне.
Строчка из письма Ирины о страничках дневника Виктории не давала мне покоя. Мечтая добраться до них, я предпринял ряд предварительных шагов. Следующим же вечером попросил её прочитать рукопись, сказал, что готов принять любую оценку, и, вообще, неплохо бы поговорить за жизнь. Следующим шагом был мой визит к Косте.
Про студентов говорят «вечный», а как назвать человека, который уже лет двадцать пишет диссертацию? Однажды нам с Петром представился случай заглянуть за дымовую завесу учёности и отдать должное его истинному призванию. На очередных полевых работах, после трапезы, мы коротали оставшиеся от обеденного перерыва полчаса, лёжа в траве и глядя в небо. Артистам нужны поклонники, таланты жаждут признания. Костя возник неслышно, опустился на колени, отвинтил колпачок и молча протянул Петру плоскую фляжку. — Свой? — спросил Пётр. Костя скорчил обиженную гримасу. Пётр отпил глоток и передал фляжку мне. Эта жидкость, помимо градусов и прочих достоинств, обладала ещё одним чудесным свойством — её не надо было глотать, она сама находила свой путь, омывала и согревала. Костя замер в ожидании оваций. Очевидно, Пётр нашёл нужные слова, и мой восторг читался на лице открытым текстом, ибо Костя растаял, сказал:
— Загляните как-нибудь. Посмотрите. — И растянулся рядом.
Химичил Костя не один, с приятелем — мастером стеклянных дел. Соединив науку с мастерством, они создали совершенный процесс и прибор, иначе его не назовёшь, для противозаконной подпольной деятельности — самогоноварения. Правда, они подстраховались: назвали прибор опытным образцом, подготовили заявку на изобретение и припрятали её в сейф на крайний случай. Прибор легко разбирался на безобидные с виду трубки, фильтры, сосуды и прочие необходимые устройства, хранился по частям в разных местах и комнатах, легко и просто собирался в вытяжном шкафу. Мы попали в клуб немногих избранных, свято берегли тайну, справедливо подозревая, что храним секрет полишинеля. Приятная мужская забава с налётом опасности и не без удовольствия. В новые времена прибор обрёл постоянную прописку вне институтских стен. Друзья приторговывали помаленьку — только своим.
Я думал, что готов, когда Виктория сказала: — Прочитала. — Дальше мы ехали молча. Я ждал продолжения. Остановились на красный свет.
— Почему она о тебе пеклась, когда у неё самой ни кола, ни двора не было? Один телефон на полу. Почему Пётр при первой возможности нашёл способ деньжат подкинуть? А почему я на старости лет в буржуи подалась? Ирочка так и написала: «Зина будет тебе хорошей помощницей, а сами они это дело не поднимут.» Посиди, подумай, полистай годы. Надумаешь, приходи с бутылкой. Есть, что вспомнить.
Она сама знала ответы на свои вопросы, и листать ничего не надо было. Я уже достаточно покопался в себе, теперь меня интересовала её роль в нашей жизни. Я сам хотел задавать вопросы.
— Нет, милый, не такие мы близкие люди, чтобы душу перед тобой наизнанку выворачивать. — Она открыла шкаф, и я увидел стопку хорошо знакомых детских книг в новеньких суперобложках. Эти же книги покупала и по сей день хранила моя мама. Виктория выложила на стол две папки, полные печатных листов, накрыла их рукой. — Полное собрание комплексов. Спасибо Ирочке — разговорила. Помогла переступить через себя. — Она поставила на стол рюмки, баллон газированной воды, нарезала хлеб и колбасу. Я с вожделением смотрел на папки, она не торопилась развязать тесёмки. Недоверчиво пригубила, лицо её подобрело. — От Костика? — Я кивнул.
— Давай договоримся. Завтра ты отвезёшь меня в лес, и мы зажгём погребальный костёр. Вино перебродило, давно пора вылить уксус.
Я слушал образную речь открывшегося мне человека. Что мы о ней знали? Сквозь грубоватую личину ничего, кроме привязанности к кошкам, не проглядывало. Были ещё книги и её короткие безапелляционные оценки: «Вещь!» или «Му-у-ра». К ним стоило прислушаться, и мы это знали.
Я задавал вопросы, она находила нужные страницы и откладывала их в сторону. Я прочитал и вернул страницы, написанные от третьего лица. Безликая «Она» жила среди нас, в тех же обстоятельствах места, времени и образа действия. Завязался длинный разговор, и я взглянул на многое под другим углом. Был момент, когда я хотел присоединить свою рукопись к её костру и начать всё с начала. Желание это ушло вместе с винными парами, и я оставил всё, как есть.
— Может, повременишь с костром? Как-нибудь ещё посидим.
— Мура всё это. Убежище одинокой бабы. Давно пора сжечь и пепел развеять, как прах прожитых лет. В определениях и эпитетах она явно переигрывала меня. «Зинуля твоя — стойкий оловянный солдатик.»
— Раньше как-то не получалось, — сказал я, прощаясь.
— Раньше тебе не до меня было. Заглядывай.
В дверях я остановился и неожиданно для себя порывисто обнял её. Она не отстранилась. Похлопала меня по спине. — Какие нежности при нашей бедности.
Содержимое папок догорало. Виктория ходила вокруг костра, подбрасывала ветки, смотрела, как вспыхивает сухая хвоя. Отправить в огонь пустые папки она доверила мне. На развороте одной из них я прочитал: «Смысл жизни прост и недосягаем — любить и быть любимым.» Я захлопнул папку и осторожно положил её в костёр.
Не всё из прочитанного в тот вечер я отобрал для пересказа. Выдержки из писем привожу дословно.
… Вошла в воду, брызнула на Петра ногой, пошатнулась и села рядом.
— Всё случая не было поговорить. Подожди. За пивом схожу. — Она принесла две бутылки, положила их в воду, села рядом. — Варвару Кирилловну помнишь? Нас четыре года отучила, потом вас взяла. Схоронили недавно. Здесь у дочери жила. Чего молчишь?
— Дайте в себя прийти. Я ездил в Бодью. Ни людей, ни домов тех не нашёл. Что ж вы раньше молчали? Мне так хотелось с ней повидаться.
— Кончай выкать. Я тебя ещё сопливого знала. Только никак вспомнить не могла. Файка Повышева помогла. На похоронах встретились, назад вместе ехали, она и спросила про тебя. Видела нас на демонстрации. Насилу разобрались о ком речь. Подумали — от алиментов скрываешься. Потом я у девчонок в отделе кадров уточнилась. Анкету дали посмотреть. Прямо, как в шпионском романе. — Она достала из воды бутылки, оглянулась, нашла пенёк, откупорила о край и протянула одну Петру.
Он отпил глоток, поставил бутылку. — Тёплое. Могилу запомнила?
Она выпила пиво, бросила бутылку на песок у воды.
— Найду. Про отца ничего не узнал? Один прочерк в анкете.
— Ты к чему ведёшь?
Виктория выпрямилась, смотрела прямо в глаза. — У папаши твоего хорошо получилось. Не хочешь повторить? Последние мои годы выходят.
Пётр опустил голову, молчал, сдвинув брови. — Не мне плодить сирот. Совесть замучает.
Она чутко уловила слабое место в его доводах. Сказала насмешливо:
— Только это тебя останавливает? А то бы хоть сейчас? — Протянула руку. Пётр подал ей свою. Виктория вырвала руку. Рассмеялась. — Какие нежности при нашей бедности! Бутылку дай. — Отпила немного. — Значит, не будет у меня Петровича?
— Перебрала ты малость, — он взял у неё бутылку, отнёс и выбросил в корзину. — Пойдём. Народ на причал потянулся.
— Иди. Сама дойду. С Файкой не хочешь повидаться? Помнит она тебя.
— Встретимся где-нибудь.
Могильный холмик осел, венки пожелтели, ленты выцвели. Пётр прочертил веткой контур ограды. Измерил и записал.
— Присесть негде. Не забудь оставить место для скамеечки. Давай помянём. — Виктория достала из сумки чекушку, две стопки. Они выпили стоя, зажевали перьями зелёного лука, постояли, опустив головы, и пошли на автобус.
… - Был момент, я его прямо возненавидела. Переманил людей и бросил. Всего и делов то было — заявление написать. Подстерегла его в коридоре и выложила: все вы, мол, одним мирром мазаны, ни на кого положиться нельзя…
— Поставил личное выше общественного, — подсказал я.
— Не умничай. Давно это было.
— Мужики, между прочим, правильно всё поняли. Жена Геннадия выступала, вроде тебя, а тёща в гости звала.
— Может, помолчишь? — Она наполнила мою рюмку. — Он криво так улыбнулся. — Что тебя не устраивает? Твой же товарищ по партии.
Я ему: — Нашёл, чем козырять. О людях подумай.
Ему самому, видать, не сладко было. Усмехнулся: — А вступают, знаешь во что? Дай пройти.
Посмотрела я вслед и пожалела, что сунулась. Кошка между нами пробежала и развела надолго. Вспомни, кто привозил книги, а кто приносил.
… — Все вдруг верующими стали, в церковь ходят, свечки ставят. Недавно встретила тут одного из бывших активистов, из церкви идёт, стала расспрашивать, а он мне лозунги, как привык.
— Ты с Петром поговори, — посоветовала Ирина. — Он тебе всё разъяснит и про Спинозу расскажет…
— Да ну его! На днях приносил печатать. Смеётся. Мы с тобой, говорит, поменялись местами: у меня беспартийного стажа девать некуда, а у тебя всего ничего.
— Обиделась?
— Он не со зла. Ситуацию обыгрывает. Чего обижаться? Как вспомню их стриженую братву детдомовскую, как они на заборе висели… Ему ещё повезло. Не спился. Выкарабкался. К хорошим людям тянулся, и они к нему шли.
— Я приезжала в Ижевск, когда мы ещё только присматривались друг к другу, взяла с полки томик Мицкевича почитать перед сном, открыла на закладке и прочитала подчёркнутые строки: «Зачем, желая чувства разделить, не можем душу в душу перелить»[31]. Живём, кажется, душа в душу, всё уже не раз туда и обратно перелито, а смотрят наши души в разные стороны — его на звёзды, а моя здесь, на земле покоится. Его Бог — непознанное, а мой каждый год являет себя.
— Поделись. Не обеднеешь.
В последние дни весны или в начале лета, когда свежая листва налилась и потемнела, пришло время липе брызнуть нежной прозрачной зеленью. В воскресный день Ирина позвала Викторию: — Далеко не пойдём. Боязно одним в лес ходить. — Остановились у первых лип. — Смотри на солнце сквозь листья. Там оживает солнечный свет. Великое таинство. Начало всех начал. Корни всего живого. Язычники древние нутром это чуяли, молились липе, как женскому началу, дарующему жизнь. А там, куда мы едем, лип нет, зато дубы растут… Вот его туда и тянет, — пошутила сквозь слёзы. — Мне уехать, что душу здесь оставить. — По лицу Ирины текли слёзы, расходились тёмными пятнами на блузке, она не смахивала их, смотрела вверх на светящуюся зелень.
— Никто, ведь, не гонит, — шепнула Виктория.
— Не скажи. Это кожей чувствуют. Дети едут. В них вся жизнь. Пойдём.
Теперь Виктория читала и перечитывала Библию. Это ей принадлежит высказывание, которое я записал и привёл в письме Петру. «Не надо думать, что древние были глупее нас. Они делали историю, а мы её повторяем». В ответ Пётр прислал для неё недавно вышедшую в переводе книгу Вила Дюранта «Цезарь и Христос». Виктория полистала книгу и не взяла. — Дурные вы, мужики, с виду умные, а что под носом разглядеть не умеете. Я ищу в книгах не знание, а утешение.
— Принесёшь в подоле — голову оторву, — отозвалась Зинуля на известие, что дочь летит со мной. Маша посмотрела на неё сверху вниз и заметила в своей убийственно спокойной манере: — Если достанешь. — Теперь уж её точно не достать. Я протянул руку, погладил дочь по волосам, она обернулась и улыбнулась.
Петра я увидел издалека. Поседел. Загорел. Ничуть не изменился. Павла признал не сразу: искал глазами высокого худенького паренька. Он, когда уезжал, ещё толком не брился. Пока мы с Петром обнимались, дети смотрели друг на друга. Павел взял у Маши сумку, они пошли к машине, и мы следом. Приехали в Хайфу. Сели за стол, как водится, и утонули в нескончаемых разговорах. Около полуночи Павел встал. — Ну, мы поехали. — Маша тоже встала.
— Пусть едут, — успокоила меня Ирина, — здесь не далеко. Быстро доедут.
Я счёл своим долгом последнее слово оставить за собой: — Маме позвоните.
— Уже звонили. Всем привет, — сказала Маша, и они ушли.
— Куда они? — спросил я Ирину.
— В кибуц к Павлу. С утра, думаю, махнут к Тане на базу, а там — на все четыре стороны. У Павла отпуск.
Первые два дня они звонили. Потом перестали. Вечерами, особенно перед сном, закрадывался холодок, блуждали тревожные мысли, ночью снились недобрые сны. Я не выдержал и спросил Петра: — Где они?
— Развлекаются, — ответил Пётр, — не беспокойся, объявятся.
И они объявились. Позвонили. — Мы на Кипре, — сообщила Маша, — задержимся ещё на неделю. Маме звонили.
Звонил Павел. — Тёть Зина, не ругайте — мы с Машей расписались.
Рассказывают, Зинуля выдержала паузу. — Я тебе, Пашенька, не тётя — тёща. Чувствуешь разницу.
Я знал, что нам предстоит самим собрать FDS. Волновался? Конечно. Помнил слова бригадира сборщиков: «… по чертежу, или чтоб работало.» Неизбежные ошибки Пётр старался исключить подгонкой сопряжённых деталей и уважительным отношением к советам ветеранов. Собирали мы по чертежам, надеялись, что заработает, убеждались, что для дальнейшего производства состряпанная Петром документация совершенно не пригодна. Мы собрали машины, вытерли руки, опасливо включили и прислушались. Проверили биение валков, следили за дрожащей на месте стрелкой индикатора, сперва с недоумением, потом с восторгом.
Наше детище крутилось уже три часа, мы решили, что для начала хватит, собрались разбирать под покраску, когда Пётр вспомнил, как настойчиво Дрор просил не принимать без него никаких решений. «Для продвижения изделия на рынок порой решающее значение имеют незначительные детали, незаметные на непросвещённый взгляд мелочи», — поучал он Петра. Меньше всего я ожидал, что покраска превратится в предмет дискуссии с неожиданной развязкой. Дрор примчался через пару часов, несколько раз обошёл вокруг машины, послушал ровное гудение мотора на холостом ходу и остался доволен.
— Всё? Разбираем? — спросил Пётр.
— Подождите. Я ещё не принял решение. Подымемся к Ури и обсудим.
Мы сидели вокруг стола в комнате для совещаний, сообщили Кинерет свои пожелания насчёт кофе и приступили к процедуре принятия решения. Дрор раскрыл блокнот и приготовился писать протокол заседания «малого директориона». Выбранное нами сочетание синего с серым он отмёл сразу, как не оригинальное. Ури предложил принятый на заводе густой красный цвет. Своего мнения у Дрора не было. Он задумчиво скользил взглядом по стенам, дошёл до двери, встрепенулся и склонился над блокнотом. В светлом дверном проёме возникла Кинерет в длинной чёрной юбке, фиолетовой майке и с подносом в руках. Мы пили кофе, Дрор читал протокол, Пётр тихонько переводил. Цветами фирмы объявлялись чёрный и фиолетовый. Пётр подписал протокол, переглянулся с Ури и тот молча поставил свою подпись.
— Кино, — сказал я, когда мы вышли.
— Пусть будет всё, как он хочет. Не на что будет кивать, когда сядем в лужу. — Я остановился. — Дрор последняя инстанция?
— Не думаю. Но и выступать пока не с чем.
Образовалось окно. Пётр взял отпуск, и мы отправились в столицу религий. Набрались впечатлений, прикоснулись к истокам. Двинулись дальше. На берегу Кинерета пофилософствовали о путях судьбы. Море Галилейское или Тивериадское, озеро Геннисаретское — перекрёсток истории немногим больший ижевского пруда.
Навестили детей. Павел работал, готовился к поступлению в заочный университет. Маша временно трудилась в столовой и погружалась в среду — слушала окружавшее её гудение голосов, не расставалась с карманным магнитофоном и наушниками.
Момент истины настал и прошёл буднично. Мы прокатали профили — три сплошных и один полый, из углеродистой стали и нержавеющей. Нарезали образцы и раздали их всем желающим. Прозрачный контейнер с образцами Дрор самолично вручил рецензенту, насладился эффектом и поделился впечатлениями. Я остался ещё на месяц, вместе с Леонидом привёл в порядок документацию, и уже всё — дела, вечера, разговоры — было подёрнуто флером разлуки. А потом произошло неожиданное. В этом неспокойном месте, на стыке тектонических плит, религий и страстей я успокоился. Рано проснулся, вышел в салон и застал Петра в позе лотоса. Без разминки ноги сами не переплелись, и я сложил их руками. Расслабился, дал развеяться сонным мыслям и застыл в ожидании… Сознание моё, пустое и чистое, осталось ясным, как небо. Я ещё посидел, и меня потянуло домой, к жене.