Часть II Война и мир

Глава 1 Восприятие и репрезентация войны в хронистике

В классическое и позднее Средневековье, как, впрочем, и в любую другую эпоху, продолжительные войны решительным образом влияли на духовное и материальное положение отдельных индивидуумов и целых социальных групп. Настойчивая пропаганда необходимости встать на защиту божественного закона, приняв участие в справедливой войне, должна была в первую очередь найти отклик в сердцах благородных рыцарей, поскольку именно с воинской службой массовое сознание связывало общественное предназначение этого сословия.[597] Между тем, помимо выполнения вассального долга, английский рыцарь должен был иметь какие-то дополнительные стимулы для того, чтобы принять участие в опасных и тяжелых испытаниях. Благодаря военной реформе Генриха II, заменившего воинскую повинность вассалов (40 дней в году) на ее денежный эквивалент (так называемые «щитовые деньги»), рыцарь, а также любой другой свободный подданный английской короны мог считать свой долг перед государем выполненным сразу после уплаты соответствующей его статусу суммы. Однако общественная мораль настойчиво предписывала рыцарям проявлять не только верноподданнические чувства, но и воинскую доблесть. Рыцарь, проведший свой век вдали от полей сражений, имел мало шансов на уважение равных и благосклонность прекрасных дам. Кодекс рыцарской чести настойчиво требовал крови — лучше вражеской, но на худой конец можно было гордиться не только нанесенными, но и пропущенными ударами, демонстрируя шрамы, свидетельствующие о воинской доблести их обладателя.

Отправляясь воевать, рыцари руководствовались не только желанием исполнить вассальный долг, но и своими собственными целями, среди которых стремление к личной славе занимало отнюдь не последнее место. Такое отношение к войне сурово осуждалось не только отцами Церкви, труды которых благородные рыцари XIV–XV вв. читали крайне редко, но, что гораздо важнее, постановлениями церковных соборов классического Средневековья, признававшими убийство в целях доказательства личной доблести смертным грехом. Лишь в 1316 г. папа Иоанн XXII снял утвержденный его предшественниками строжайший запрет на проведение турниров. Инвективами в адрес турниров полны и труды историографов, основная часть которых принадлежала к духовному сословию. Так, по мнению Жака де Витри, идейного вдохновителя Пятого крестового похода, ставшего в 1228 г. кардиналом Тускуланским, а двенадцатью годами позже избранного патриархом Иерусалимским, «турниры провоцируют свершение всех семи смертных грехов»: они пробуждают гордыню, разжигают ненависть и гнев, способствуют унынию проигравших, вызывают скупость и алчность (участники сперва грабят друг друга, а после обирают своих крестьян), чревоугодие во время праздничных пиров и, наконец, поощряют разврат, поскольку рыцари сражаются ради «удовольствия распутных женщин», одаривающих их различными знаками внимания.[598] Один за другим авторы классического Средневековья на страницах своих сочинений обрекают участников турниров на адские муки, утверждая, что таких грешников следует лишать христианского погребения. Впрочем, у тех же самых авторов попадаются также рассуждения о рыцарских подвигах и восхваления воинской доблести. У этой амбивалентности есть два измерения. Во-первых, совершенно очевидное сосуществование в средневековой культуре двух этосов: религиозного и аристократического, пересечение, слияние и взаимодействие которых и дают такой своеобразный результат, как осуждение и восхваление войны одними и теми же авторами на соседних страницах. Во-вторых, соотношение христианских максим и социальной практики усложнялось вовлеченностью духовенства в систему вассально-ленных отношений.

Между тем продиктованная гордыней жажда личной славы продолжала оставаться важнейшим пунктом (из имевших отношение к войне), взгляд на который приверженцев кодекса рыцарской чести противоречил христианской доктрине смирения. Сразу необходимо оговорить, что исторические сочинения никак не могут в полной мере отражать реальные представления о воинской славе непосредственных участников королевских кампаний. Большую часть хронистов и поэтов составляли клирики, у которых мирская слава не должна была вызывать самого пристального интереса. Немногочисленные светские историографы или же авторы, ориентированные на рыцарскую аудиторию, также подчинялись законам жанра, следуя образцам, созданным их предшественниками.

В качестве примера доминирования «правил» историописания над личным опытом и собственным мнением можно привести описание битвы при Азенкуре в хронике Жана де Ворэна. Ворэну было пятнадцать лет, когда он стал свидетелем этого легендарного сражения, в котором пали, воюя на французской стороне, его отец и старший брат. Позднее рыцарь неоднократно беседовал и с другими очевидцами тех событий, причем не только с французами, но и с англичанами.[599] Однако, описывая сражение, Ворэн в основном следовал за текстом другого бургундского хрониста, Ангеррана де Монстреле.[600] Разочаровывая современных исследователей, Жан де Ворэн полностью лишил рассказ об этой битве каких-либо индивидуальных переживаний, более того, в этом месте он даже не упоминает ни о себе, ни о своих родственниках, поскольку явно счел эту «мемуарную» информацию неуместной в данном тексте. Работая в жанре хроники, автор интуитивно избрал для себя взгляд не участника, а стороннего наблюдателя, для которого важнее передвижение целых отрядов и поведение государей, чем передача собственных эмоций. Именно поэтому Ворэн, который, несмотря на личное присутствие в войске, видел всего лишь незначительный фрагмент сражения, обратился к основанному на официальных документах труду современника.

В XIV в. наряду с традиционными хрониками и героическими поэмами появляются и становятся весьма популярными теоретические трактаты, посвященные непосредственно военному искусству. Но и здесь исследователь сталкивается с целым рядом трудностей.

Во-первых, далеко не всегда авторы этих трактатов обладали личным боевым опытом: например, написавший около 1386–1387 гг. «Древо сражений» Оноре Боне был бенедиктинским приором в Селонне, доктором канонического права, а «Книга боевых и рыцарских деяний» (1410 г.) и вовсе вышла из-под пера дамы — Кристины Пизанской.

Во-вторых, даже те авторы, которые, подобно погибшему в битве при Пуатье Жоффруа де Шарни или Жану де Бюэю, всю жизнь провели в рыцарских доспехах, работая над теоретическими трактатами, руководствовались не только, а может быть, и не столько личным опытом, сколько положениями канонического права и представлениями об «идеальной» или «правильной» христианской войне, в которой ius ad bellum невозможно без ius in bello. Фактически, назидательная цель теоретических трактатов о войне и военном искусстве полностью подавляет не только социальную или гендерную принадлежность автора, но и его боевой опыт, делая его наличие или отсутствие нерелевантным.

В-третьих, следует учитывать, что все известные трактаты о рыцарстве и военном искусстве были созданы за пределами Англии — в основном во Франции и Италии. И хотя большинство английских рыцарей в XIV–XV вв. кто лучше, кто хуже понимали французский, а некоторые и латынь, а следовательно, являлись потенциальной аудиторией для иностранных сочинений, отсутствие собственной «национальной» продукции подобного рода приходится учитывать. Возможно, причины этому следует искать в отличиях английского рыцарства от континентального (в открытости сословия, в большей социальной мобильности общества, в иных принципах комплектации армии), а может быть, в банальной непопулярности жанра светского трактата в рассматриваемый период.

В любом случае, говоря об отражении индивидуальных представлений непосредственных участников военных действий в исторических произведениях, необходимо помнить о весьма своеобразном соотношении идеализированных теоретических представлений о кодексе рыцарской чести с грубой реальностью войны. Даже самый куртуазный рыцарь, воспитанный на героических сказаниях и романах, тонкий знаток фундаментальных трактатов о военном искусстве, мог определить сферу, за пределами которой буквальное следование книжным истинам будет не только опасным, но даже вредным и, что еще хуже, смешным и нелепым. Поведение, украшающее воина на турнире, могло грозить ему смертью в реальном бою. Сравнивая теорию войны с ее практикой, неизменно убеждаешься в том, что в сознании большинства воюющих теория и реальность мало соотносились. Конечно, достаточно легко привести массу примеров, доказывающих обратное. Можно вспомнить историю гибели короля Богемии Иоанна в битве при Креси в 1346 г. Романтический герой — слепой король Иоанн не только лично принял участие в битве, он командовал авангардом рыцарей. Помимо короля Богемии, в этой битве погибли брат Филиппа Валуа граф Алансонский, герцог Лотарингский, граф Фландрский, граф Блуаский. Сам Филипп Валуа покинул поле боя, только потеряв коня. Стяжавший победу благодаря своим лучникам Эдуард III лично не принимал участие в сражении. Дань рыцарской романтике он воздал после битвы, оплакивая гибель короля Иоанна — «паладина всем сердцем», которому давно было предсказано, что он погибнет в битве против храбрейших рыцарей мира. Примечательно, что плюмаж Иоанна из страусиных перьев с тех пор стал украшать боевой щит принца Уэльского. Другой государь — Генрих V Английский, заслуженно признанный одним из величайших воинов в мировой истории, регулярно сверялся с Библией, дабы его собственные действия или действия его солдат не противоречили положениям канонического права. Впрочем, даже под страхом вечного проклятия и смертной казни английские солдаты не всегда могли удержаться от искушения разграбить церковное имущество или учинить насилие над монахинями. В этом плане показателен хорошо известный пример достославного сэра Томаса Мэлори, написавшего роман об идеальном рыцарстве во время пребывания в тюрьме (причем не первого), куда он был посажен за грабеж и изнасилование.[601] Возможно, иронизируя над сложившимися обстоятельствами, Мэлори вставил в текст следующий пассаж: «Как? — воскликнул сэр Ланцелот. — Рыцарь — и вор? Насильник женщин? Он позорит рыцарское звание и нарушает клятвы. Да это позор рыцарского ордена; он преступает присягу. Сожаления достойно, что такой человек живет на земле».[602] Размышляя о своеобразном сосуществовании и переплетении в средневековой культуре войны двух моделей поведения (условно — рациональной и куртуазной), я прежде всего хочу подчеркнуть, что актуализация каждой из них сугубо индивидуальна и конкретна, а главное — не подчиняется какой-либо очевидной бытовой логике.

Декоративная романтика, безусловно, занимала прочное место в жизни большей части позднесредневековых рыцарей и их дам. При этом отношение к ней было весьма индивидуальным. Одни воспринимали вычурные обеты и удивительные подвиги как увлекательные, хотя и рискованные игры, вносящие приятное разнообразие в повседневную жизнь. Другие гибли или разорялись ради стремления подражать поведению героев романов. Третьи ухитрялись найти компромисс, умело соединяя романтику с прагматикой жизни. Но чем бы ни руководствовался рыцарь, решаясь следовать кодексу чести, он прежде всего рассчитывал на адекватное восприятие его слов, жестов и поступков людьми, равными ему по статусу, ибо, как хорошо известно, культурные коды понимаются только в той среде, где они приняты. Как утверждает один из авторитетнейших специалистов по средневековым войнам Ф. Контамин, «приемы ведения "куртуазной" войны носили не только теоретический характер; неопровержимые свидетельства доказывают, что они использовались на деле».[603] Сходясь в поединке, рыцари стремились не столько убить друг друга, сколько обезвредить противника. Объясняя широкое распространение практики выкупа пленных, Ф. Контамин указывает, что существенную роль в этом сыграло не только проникновение в военную среду христианских ценностей, но то, что «на войне стали часто сталкиваться одни и те же люди, которые могли быть знакомы, могли вспомнить, узнать друг друга, сознавая схожесть своего положения и переменчивость неудач и успехов, что ясно прослеживается в хронике Фруассара или в жизнеописании Байяра [sic. Баярда. — Е. К.]».[604] Чуть ниже французский историк переходит к тезису о том, что пленение противников практиковалось исключительно в рыцарской среде. В подтверждение своих слов он среди прочих источников цитирует Фруассара, утверждавшего, что французские дворяне избегали сдаваться в плен английской черни, ибо от нее нечего было ждать пощады. Не споря с этим тезисом, отмечу лишь, что беспощадность черни порой проистекала не из природной жестокости простолюдинов, а из элементарного незнания рыцарских правил. В качестве примера приведу один эпизод: в 1404 г. крестьяне из Дартмунда наголову разбили напавших на них французов; среди крестьян были и женщины, «которые поражали врагов из пращей». В итоге этого столкновения основная часть врагов была убита, поскольку английские простолюдины, сражаясь так же доблестно и умело, как и рыцари, не знали французского языка: «И хотя знатные [враги. — Е. К.] предлагали в качестве выкупа большие суммы, грубые крестьяне полагали, что те угрожают, когда те взволнованно умоляли о сохранении жизни».[605] Налицо полное непонимание, не только языковое, но и культурное: мольбы о пощаде воспринимаются как угрозы. Не зная, что делать с пленными, крестьяне убивают всех противников. Впрочем, и в данном случае приходится признать, что сюжеты о расправах черни над рыцарями, о неправильной трактовке слов и жестов, выражающих желание сдаться в плен, также являются популярнейшим топосом в исторической литературе, служащим либо для акцентирования внимания на социальном неравенстве противоборствующих сторон, либо для осуждения грубости простолюдинов. В любом случае, трактуя подобные эпизоды, следует помнить об их возможной условности.

Знатокам истории Столетней войны прекрасно известен другой пример уничтожения пленных: после битвы при Азенкуре Генрих V отдал приказ казнить почти всех пленных, сохранив жизнь только самым знатным. В данном случае действия английского короля были продиктованы вовсе не незнанием «правил» рыцарской войны, а военной необходимостью: продвижение по вражеской территории с пленными, превосходящими числом собственных воинов, было настолько опасным, что король не только не пожалел врагов, но также проигнорировал переживания собственных подданных, лишившихся в перспективе богатых выкупов. Примечательно, что современники Генриха V прекрасно осознавали вынужденность этой меры и не осуждали короля за этот приказ. Возвращаясь к разговору о культурном несовпадении, отмечу, что примеры, аналогичные приведенному выше, можно отыскать в любой эпохе: «правильные» для одной аудитории жесты могут восприниматься как нелепые (или просто оставаться незамеченными) в другой среде.

Цель этого несколько затянувшегося предисловия — подчеркнуть всю условность изучения индивидуальных представлений людей эпохи Средневековья о войне, воинской славе, чести, поведенческом кодексе и т. д., опираясь исключительно на исторические сочинения и другие нарративные тексты. Подчеркну также, что труды историографов или авторов трактатов о военном искусстве не только отражали, но также определяли и формировали сознание современников, навязывая им определенные поведенческие модели. Можно представить некоего монаха, который, не покидая пределов своей обители, составлял хронику, изображая события, описывая мизансцены и приводя диалоги героев, руководствуясь фантазией, основанной на прочитанной им ранее литературе (античных авторах, трудах отцов Церкви, сочинениях предшествующих хронистов). Имея в своем распоряжении краткое донесение об одержанной победе, числе убитых и пленных, хронист мог расцветить рассказ о битве и проникновенной речью главнокомандующего, и описанием славных ударов, которыми обменивались противники. Не будучи непосредственным свидетелем сражения, он не мог точно передать обращение полководца к войскам, более того, он даже не знал, было ли это обращение или нет. Историограф руководствовался собственным представлением о том, что подобная речь должна была прозвучать перед боем, чтобы вдохновить сражающихся, ибо именно так поступали все полководцы прошлого. Выдуманная речь, скорее всего, состояла из сплошных топосов и клише. Проблема, однако, заключается в том, что и полководец мог быть воспитан на такой же литературе, на тех же топосах и клише, а посему нельзя быть полностью уверенным в том, что приведенная в хронике речь никак не соотносилась с той, что наверняка была произнесена перед битвой.


Представления английских хронистов о воинской славе и чести

Переходя к анализу персональных причин, вынуждавших подданных английской короны принимать личное участие в кампаниях, организованных их государями, я хотела бы сделать одну важную оговорку. Все перечисленные ниже индивидуальные мотивы приводятся без намека на существование какой-либо иерархии между ними. Руководствуясь исключительно собственными вкусами и пристрастиями, я начну изложение с «возвышенного» стремления к славе, после чего перейду к более «приземленным» меркантильным стимулам.

Следует отметить, что воинская слава чаще всего упоминается в турнирном или героическом контексте, когда индивидуальная «красота» поступка оказывается важнее, чем его роль в исходе общего сражения. Даже персонажи «Клятвы цапли», начиная с графа Солсбери и заканчивая королевой Филиппой, принося вычурные обеты, руководствовались не столько стремлением к личной славе, сколько долгом перед своим сеньором и господином. Иное дело слава победителя рыцарского турнира (даже если он проводился среди представителей враждующих сторон в интервалах между военными действиями), которая носила, во-первых, индивидуальный характер, а во-вторых, всегда была важнейшим мотивом и одновременно наградой (наряду с призами и трофеями) для участников. Например, Жан Ворэн рассказывает о том, что во время осады Руана, которая длилась полгода, был устроен турнир между сэром Джоном Ле Бланком, капитаном Арфлера, и одним из капитанов Руана, бастардом из рода Арли. Хронист отмечает, что французский рыцарь, пронзив англичанина копьем, очень опечалился смерти противника. По мнению Ворэна, это сражение «не принесло ни осаждающим, ни осажденным ничего, кроме признания их рыцарской доблести».[606]

Одной из самых известных историй об индивидуальном рыцарском подвиге во время военных действий является рассказ Томаса Грея о золотом шлеме Уильяма Мармиона. История эта произошла еще в период правления Эдуарда II, когда после победы при Бэннокберне (1314 г.) шотландцы постоянно нападали на северные районы Англии. Однажды возлюбленная сэра Мармиона преподнесла ему позолоченный шлем, сопроводив наказом прославить сей дар в самом опасном месте Англии. Исполняя куртуазный долг чести, Мармион прибыл в замок Норем, где коннетаблем был отец Грея, который и поведал сыну эту историю. Вскоре после прибытия Мармиона Норем был осажден «самыми доблестными рыцарями Шотландии» под предводительством Александра Моубрея.[607] И тогда сэр Мармион, желая исполнить свой долг перед возлюбленной, в роскошных доспехах, блистающих золотом и серебром, выехал один против всего шотландского войска. При этом, что особенно интересно, непосредственно перед совершением этого подвига состоялся разговор коннетабля с рыцарем, в ходе которого Томас Грей-старший пообещал отбить Мармиона у шотландцев, «живым или мертвым», или же погибнуть, исполняя это.[608] Следовательно, и рыцарь, и коннетабль ничуть не сомневались в исходе поединка одного воина против целого войска. Чуда не произошло: Мармион был выбит из седла и смертельно ранен в голову. После этого из ворот замка вышло английское войско, отбило тело рыцаря, обратило шотландцев в бегство и возвратилось в крепость с богатой добычей в виде пятидесяти боевых коней.[609] Показательно, что по рекомендации коннетабля свой подвиг Мармион совершает «как подобает» рыцарю, то есть верхом на коне, в то время как вышедшие против шотландцев английские воины сражались пешими. Таким образом, повествование Грея распадается на две части: историю об индивидуальном славном деянии и рассказ о коллективном сражении. Важно, что отношение и непосредственных участников описываемых событий, и рассказывающего о них хрониста к этим двум частям оказывается принципиально разным. Если для коллективного сражения значим именно результат — полная победа англичан, которая может быть достигнута и не совсем «рыцарскими» методами (в ходе боя англичане наносят удары по вражеским коням), то в индивидуальном поединке ценен сам процесс — готовность рыцаря без страха вступить в бой с многочисленными противниками. Ни сам Мармион, ни Грей-старший, ни хронист не сомневаются в значимости совершенно бессмысленного с прагматической точки зрения, изначально обреченного на неудачу поступка, поскольку его значение и не заключается в победе. Смысл этого деяния — демонстрация личной доблести во славу прекрасной дамы — больше ничего, в то время как смысл последующего за подвигом боя — эффективное служение королю.

В контексте больших кампаний или всей войны слава чаще всего упоминается в качестве дополнительной мотивации при основной причине или же как побочное следствие при достижении главного результата, но никогда как самоцель. Наиболее часто встречается второй вид упоминаний о славе. Например, Джеффри Ле Бейкер после рассказа о победе, одержанной фламандцами и англичанами над войсками графа Фландрского в 1349 г., добавляет, что «в том сражении многие воины, среди которых был англичанин сэр Джон Филберт, были украшены военной славой».[610] Таким образом, к главному результату, которым для английских авторов, бесспорно, является сохранение за союзниками англичан определенных городов и замков, в качестве дополнительной награды добавляется воинская слава. При этом завоеванная слава может достаться в награду за какой-то конкретный подвиг или сражение, а может стать итогом воинской карьеры отдельных рыцарей или результатом целой кампании или даже всей войны. О великой славе, доставшейся Роберту Ноллису за доблесть, проявленную в различных сражениях и походах, упоминает Томас Уолсингем.[611] В свою очередь, Джон Капгрейв цитирует прославляющие всю Англию стихи, которыми сопровождавшие императора Сигизмунда I слуги украсили в 1417 г. корабль на пути из Дувра в Кале: «Будь здорова и ликуй, славная в триумфе! / О, ты, счастливая и благословенная Англия!»[612] В данном случае Англия удостаивается определения «gloriosa cum triumpho» по совокупности побед, одержанных в войне против Франции. В тех же случаях, когда хронисты стремятся подчеркнуть доблесть, проявленную войском в конкретном сражении, слава нередко персонализируется, становясь фактически личной наградой (или индивидуальной характеристикой) короля. Например, типичным является сообщение хрониста из Бридлингтона о том, что при Слейсе король Англии «славно победил» (vicit gloriose).[613] Уолсингем также лаконично отмечает, что после взятия Кале король Эдуард III «с наивысшим почетом и славой» (cum summa laude et gloria) вернулся в Англию.[614]

То, что для большинства хронистов слава является лишь дополнением к фактическим успехам в войне, ценность которых заключается не в проявлении доблести, а в приближении торжества справедливости, подтверждается постоянными указаниями на чудесную поддержку Бога, помогающего правой стороне одерживать победы. Например, автор одной из самых панегиристических хроник правления Генриха V, анонимный клирик, участвовавший в первой континентальной кампании этого короля, наиболее четко сформулировал позицию Церкви по данному вопросу. Сначала хронист превозносит необыкновенные воинские таланты и заслуги короля Генриха, отмечая, что «старики не помнят другого государя, который командовал бы своими людьми в походе с большим усердием, храбростью или вниманием или сам бы демонстрировал доблестные подвиги в бою; действительно, в хрониках и королевских анналах нет свидетельств о том, что… какой-нибудь король Англии добился бы столь многого за столь короткое время и вернулся бы домой с таким большим и славным триумфом», после чего заключает, что сам король и все его воины были уверены, что одержали свои победы исключительно по милости Господа, которому и принадлежит слава и честь.[615] Для этого автора, склонного рассматривать всю войну как серию «приговоров», вынесенных в Божьем суде, мирская слава является лишь отголоском славы Всевышнего, помогающего праведникам и карающего грешников.

Немногочисленные примеры упоминаний о еще не достигнутой, вероятной славе как одной из целей сражения или похода важны для исследования представлений хронистов о частных мотивах, которыми руководствовались участники королевских кампаний. Так же как в случае с уже завоеванной славой, предполагаемая слава никогда не фигурирует как самоцель. Ни один историограф не упоминает об «искателях приключений», намеревающихся воевать только ради славы. Диапазон «главных» целей может быть очень широк: от идеализированного служения государю в деле восстановления божественной справедливости до различных частных, как правило, меркантильных мотивов. Например, в сочинение Роберта Редмэна архиепископ Кентерберийский обещает Генриху V, что в случае победы над французами ему «все языки (literis et linguis) славу воспоют».[616] В этом случае грядущая слава может рассматриваться в качестве дополнительного мотива к возобновлению войны за попранные права предков и божественный закон. Гораздо больший интерес вызывает приведенная в хронике Джеффри Ле Бейкера речь Черного принца перед своими войсками накануне битвы при Пуатье. По версии этого хрониста, принц Эдуард приводит три причины, которые должны были вдохнуть смелость в его солдат: во-первых, «сражение за честь и любовь к своей родине» (honos insuper amorque patrie); во-вторых, «большая добыча» (spolia magnifica) и, наконец, слава (gloria). Если им суждена «жизнь с триумфом», то, «закаленные душой и телом», они продолжат поход. Те же из них, кто погибнет в этом бою, получат вечную славу и Царствие Небесное.[617] Таким образом, слава уступает место не только главной благородной цели похода, но также возможности захватить богатую добычу.

Из вышеприведенных примеров явственно следует, что понятием, близким по смыслу к славе (gloria), является честь (honor). Между этими терминами, которые нередко употребляются хронистами в схожих контекстах, существует важное принципиальное различие. Слава является приобретаемой категорией, в то время как честь (на первый взгляд, несмотря на предыдущий пример) — имманентно присутствующей и при этом легко утрачиваемой. И если слава чаще всего является наградой за проявленную доблесть, то утрата чести, напротив, обычно выступает в качестве кары за трусость или физическую слабость. Например, потерей чести, а также «вечным проклятием души и тела» грозил в «Хрониках» Жана Фруассара Роберт д'Артуа Эдуарду III, медлящему с началом войны за французскую корону.[618]

Сэр Томас Грей привел в «Скалахронике» интересный случай, произошедший с его отцом накануне битвы при Бэннокберне (24 июня 1314 г.). Конный английский отряд под предводительством Роберта Клиффорда и Генри Бомонта держал путь на осажденный шотландцами замок Стирлинг. Заметив отряд пеших шотландцев, выходящих из леса, Бомонт отдал приказ не атаковать сразу, а дождаться построения противника. Когда же Томас Грей-старший указал своему командиру на то, что построенные должным образом пикинеры имеют преимущество перед всадниками, Бомонт предложил ему, если тот боится, покинуть поле предстоящей битвы. На это Грей ответил: «Сэр, я не побегу сегодня из страха». В результате столкновения большая часть англичан была убита, а остальные (в том числе отец хрониста) попали в плен.[619] Очевидно, что до того момента, когда Бомонт обвинил Грея в трусости, последний считал вполне приемлемым и разумным уклонение от обреченного на поражение боя. Следовательно, перед угрозой потерять жизнь, свободу или честь выбор истинного рыцаря был предрешен изначально.

Страшнее утраты чести для рыцаря не было ничего, она была куда сильнее рациональных соображений безопасности. Порой даже одного сделанного публично намека на проявление трусости в бою было достаточно для того, чтобы считать честь рыцаря запятнанной. Так, сэр Джон Фастольф был временно лишен ордена Подвязки по подозрению в трусливом поведении в битве при Пате (1429 г.).[620] Следуя принесенному обету, более пятидесяти рыцарей ордена Звезды предпочли смерть отступлению в битве при Мороне (1352 г.).[621] Неудивительно, что при таком болезненном отношении к вопросу чести страх перед ее утратой был не менее, а может, и более действенным стимулом для сражающихся, чем жажда славы. В качестве примера сошлюсь на слова, произнесенные упомянутым выше лордом Бомонтом в 1332 г., когда он пытался вдохновить войско «лишенных наследства» вступить в бой с превосходящими силами шотландцев. Как предводитель отряда, он призывал англичан сражаться за свое «великое право», а также «за славу и выгоду, которую Бог уготовил» для них. Помимо упоминаний о целях похода, в качестве дополнительного аргумента лорд указывал на то, что в случае недостойного поведения в бою на рыцарей «падет большой позор».[622] Пересказывая эту речь, Грей подкреплял «позитивные» мотивы (славу и выгоду) «негативным» (страхом потерять честь). Мотив угрозы бесчестья и избавления от нее может встречаться не только в военном контексте. Например, рассказывая о мирных переговорах в папской курии в 1354 г., в ходе которых Эдуарду III предлагали отказаться от титула короля Франции, Джон из Рединга заметил, что «по Божьему замыслу для лучшего будущего к чести короля Англии» это условие не было принято.[623]

Подводя итоги размышлениям о «славе» и «чести» как о побудительных мотивах, руководствуясь которыми персонажи хроник (а может быть, и их реальные прототипы) решались на участие в военных действиях любого формата, можно сделать следующий вывод: стремление к славе обычно приводится в качестве причины или аргумента, когда герой делает выбор между мирным существованием и долей военного; после того как этот выбор сделан, перед воином (особенно если речь идет о рыцаре) стоит другая важнейшая задача — сберечь честь. История сэра Мармиона свидетельствует о том, что добиться индивидуальной славы было не так уж и сложно, хотя и рискованно для жизни. А вот сохранить свое доброе имя подчас было гораздо труднее.


Война как источник и залог процветания англичан

Помимо жажды личной славы и выполнения вассального долга, для большинства англичан, участвовавших в Столетней войне (в первую очередь в континентальных кампаниях), существовали другие весомые причины. О меркантильных соображениях соотечественников хронисты зачастую пишут прямо, но при этом не подвергают их ни малейшему осуждению. Выше уже приводились цитаты, указывающие на то, что многие историографы считали материальную выгоду более эффективным стимулом к участию в войне, чем призрачную славу. Впрочем, не следует не только делить индивидуальные мотивы участников военных действий на «высокие» и «низменные», но и вообще стараться отделить стремление к славе от жажды наживы. В сознании любого рыцаря первая цель вполне логично увязывалась со второй. В качестве примера приведу пролог к «Хроникам» Жана Фруассара, историографа, вошедшего в научную литературу под прозвищем «певец рыцарства». Рассуждая о добродетели воинской доблести, заслуживающей мирской славы и вечной памяти на страницах исторических сочинений, Фруассар презрительно отзывается о тех бедных рыцарях, которые отказываются искать подвиги, отговариваясь отсутствием достаточных средств для приобретения необходимого снаряжения. По мнению хрониста из Эно, каждый доблестный воин может найти себе состоятельного покровителя, который не только продвинет его по службе, но и наградит деньгами, более того, сами ратные подвиги обычно приносят не только славу, но и богатство.[624]

В 1340 г. король Эдуард издал ордонанс о вербовке воинов различных рангов (от лучников до рыцарей, которые при этом могли быть весьма высокородными вельможами) по контракту.[625] Оплата, согласно приложенному табелю, была более чем высокой: так, лучник получал 6 пенсов в день, что равнялось заработку мастера, более того, предводителям отряда лучников раз в квартал производились дополнительные поощрительные выплаты, которые назывались «уважением» (regard).

В Англии очень быстро сложилась ситуация, при которой знать, служа в кавалерии, активно играла роль «агентов-рекрутов», заключавших контракты на поставку людей за установленную законом плату. Подобные контракты заключались между капитаном (им мог стать любой человек, капитала которого хватало для найма отряда солдат) и королем или другим предводителем похода. В контракте содержалась роспись по всем рангам воинов с ценой и сроком службы, при этом сначала оговаривалась цена за 40 дней службы, которая потом увеличивалась в зависимости от установленного срока (контракт мог быть заключен на 9 недель, на четверть года, на полгода, год или «до тех пор, пока это будет угодно королю»). В качестве примера можно привести контракт графа Уорика на 1341 г., по которому граф поставлял 3 рыцарей баннеретов, 26 простых рыцарей, 71 латника, 40 пеших солдат и 100 лучников.[626] Стоит отметить, что капитаном не обязательно должен быть благородный рыцарь: я уже упоминала купца Джона Филпота, который на свои деньги неоднократно снаряжал суда и нанимал латников для защиты побережья Англии.[627] В обязанности капитана входило не только отбирать необходимое для контракта количество людей, проверив их боевые навыки, но и снабжать наемников экипировкой (которая могла включать боевого коня), а также поддерживать в их рядах порядок до начала кампании. Хотя по контракту служба в королевской армии хорошо оплачивалась, она могла быть выгодной лишь во время официальных военных действий и только тогда, когда у короля были деньги, а так было далеко не всегда. Здесь можно напомнить о той затруднительной ситуации, в которой оказался Черный принц после испанского похода. Следовательно, нередко наемники были вынуждены искать для себя другие источники доходов.

Для определенной социальной категории существовал иной вид контракта: люди, осужденные за тяжелые преступления (воровство и убийство), а также находившиеся вне закона, в обмен на участие в войне получали королевское помилование. В самом начале войны Эдуард III объявил о том, что преступники могут искупить содеянное путем «достойной службы» во имя божественной справедливости.[628] Подобное прощение в обмен за службу мог даровать только король.[629] Как правило, люди с севера направлялись для охраны границы с Шотландией, жители же центральных и южных графств привлекались к участию в континентальных кампаниях.[630] Обвиняемые в пиратстве моряки служили в королевском флоте.[631] И, несмотря на тяготы войны, многие преступники предпочитали отправиться на войну, а не на виселицу. Чтобы дать представление о количестве таких солдат в армии, приведу несколько цифр: в 1339–1340 гг. было заключено 850 хартий о прощении, осенью 1360 и в 1361 г. — более 260; одним словом, в разное время преступники составляли от 2 % до 12 % армии, при этом три четверти из них были осуждены за убийство.[632]

Представители всех без исключения социальных слоев желали оправдать свое участие в войне. Даже стремящиеся к славе благородные рыцари не забывали о материальной выгоде, которую могла принести удачная кампания. Для наемников любого статуса существовало несколько верных способов улучшить свое благосостояние. Во-первых, солдаты получали вознаграждения в виде денег и ленных владений за подвиги (взятие крепостей или захват кораблей) или доставку сообщений о победах: например, Джон Чандос именно таким образом получил огромное поместье в Линкольншире и земли на полуострове Котантен.[633]

Во-вторых, значительную сумму доходов составляли выкупы за знатных пленников, которых после 1346 г. в Англии находилось огромное число. Суммы выкупов подчас были просто баснословными: например, сэр Томас Холланд получил за графа д'Э 80 тысяч флоринов.[634] Правда, здесь необходимо помнить, что обычно существовало определенное различие между объявленной и реально выплаченной суммами выкупа.[635] Возникла даже спекуляция пленными, их подчас неоднократно перепродавали и обменивали. Иногда свои права на пленника выдвигали несколько сторон, спор между которыми мог затянуться на долгие годы.[636] В качестве примера можно привести пленение в конце 1378 г. младшего брата Бертрана Дюгеклена Оливье, приведшее к длительной тяжбе между Карлом Наваррским и Джоном Эранделом.[637]

В получении выкупа за пленных, как свидетельствуют статуты и исторические сочинения, были заинтересованы все без исключения слои населения: от крестьян до короля. Так, в 1404 г. крестьяне из Дартмунда разбили французских пиратов, захватив многих из них в плен, и когда они «провели пленных в присутствие короля, требуя какой-либо награды за свою добычу, с ними охотно встретился сам король и, наградив их… позволил им вернуться восвояси, удержав пленников у себя, для того чтобы они впоследствии выкупились за гораздо большие деньги».[638] Кроме этого скорее экстраординарного случая передачи пленников королю по инициативе самих крестьян, корона получала регулярный доход от данного вида военной прибыли. Обладая правом распоряжаться всеми пленными без исключения, король обычно провозглашал своими личными пленниками коронованных особ, принцев крови, а также некоторых других знатных или знаменитых людей. Лица, непосредственно захватившие этих пленных, получали от короля вознаграждение,[639] значительно уступавшее сумме выкупа и составлявшее обычно 500 фунтов.[640] К тому же корона получала треть (иногда больше) от всех выкупов (не только оформленных договорами, но и устными соглашениями), выплачиваемых ее подданным.[641] Согласно ордонансу Генриха V, изданному в 1419 г., «все капитаны, рыцари, оруженосцы, латники, лучники, кто бы то ни был, должны честно выплачивать треть от всего, что получат в ходе войны…».[642] Но как ни велики были доходы короны от войны, они не могли покрыть всех затрат на ее ведение, что было очевидно в первую очередь для Королевского совета и парламента,[643] вотировавшего новые налоги.

Столь четкие правила, регламентирующие получение выкупов, и рассказы о счастливых обогащениях удачливых воинов (как отмечает в своей статье, правда не учитывая инфляцию, Х. Денис, «суммы выкупов постоянно росли на протяжении войны»[644]) способствовали тому, что в сражениях солдаты первым делом устремлялись к выделявшимся роскошными доспехами знатным рыцарям. Поэтому для сохранения дисциплины военачальникам приходилось издавать указы, запрещающие охрану пленников во время боя.[645] Рассказы хронистов об отношении к пленным как к части заработанной кровью добыче довольно банальны и традиционны. Написавший продолжение «Полихроникона» английский первопечатник Уильям Кэкстон заметил, что «каждый англичанин, который был в том сражении [при Азенкуре. — Е. К.], получил хороших пленников или хорошие драгоценности. Ибо французы были богато и пышно одеты, поэтому наши люди получили хорошие трофеи (oure peuple had good pyllage)».[646] Однако непосредственный очевидец тех событий, Жан Ворэн, рассказывает о том, что в основном богатые одежды англичане были вынуждены снимать с трупов убитых врагов: Генрих V, сознавая невозможность продвижения по вражеской территории с небольшим и измученным войском, охраняющим превосходящих числом пленников, издал приказ о казни почти всех французов, сделав исключение только для особо знатных. Это распоряжение короля стало горестным известием для многих англичан, осознавших необходимость расставания с захваченной добычей. Казнь пленных, традиционно замалчиваемая почти всеми английскими хронистами, не осуждалась даже Жаном Ворэном, потерявшим отца и брата в том бою, но сознающим вынужденность этой меры.

Следует отметить, что почти никому из англичан не удалось сохранить полученные в битве при Азенкуре военные трофеи. Во время перехода в Кале английская армия терпела такие лишения, что англичанам приходилось обменивать собранную добычу и уцелевших пленников на пропитание, что неизбежно приводило к девальвации этой ценной единицы. «И многие из них освобождали пленников за небольшой выкуп или отпускали их под честное слово, и в то время из-за недостатка [продовольствия. — Е. К.] приходилось отдавать десять ноблей вместо четырех, и не важно, сколько стоил хлеб, лишь бы у них была еда».[647] В аналогичной ситуации оказалось войско Джона Гонта в 1385 г. после битвы при Альжубарроте. Жан Фруассар отмечает, что англичане были очень опечалены, поскольку убили пленных, за которых могли бы получить 400 тысяч франков.[648]

Стоит отметить существование в ходе Столетней войны еще одного вида выкупа, менее изученного в историографии и слабо отраженного в хрониках. Речь идет о выкупе, взимаемом с мирного населения, который сурово осуждался знатоками канонического права.[649] Но, как верно отмечает Н. Райт, посвятивший статью этой проблеме, мало солдат было знакомо с «Декретами» Грациана.[650] Впрочем, в соответствии с утвержденной каноническим правом традицией, ответственность за провозглашение и ведение справедливой войны лежит на правителях. Поэтому неудивительно, что английские короли (в первую очередь те из них, кто отличался особой набожностью) стремились хотя бы формально снять с себя ответственность за подобные правонарушения, регулярно издавая указы, призванные ограничить грабежи и насилия, чинимые их подданными. Эти указы мало способствовали безопасности населения охваченных войной территорий. Так, имели место официальные поборы (деньгами и провиантом), получаемые предводителем отряда с населенного пункта в обмен на его сохранность; подобные меры означали признание короля Англии законным сюзереном и трактовались как часть налогообложения.[651] Однако под выкупами (в данных случаях употребляются термины «patis» и «raencons du pays») следует понимать несанкционированные индивидуальные вымогательства. Согласно французским источникам, членами английских гарнизонов практиковались непосредственные похищения мужчин и женщин и удерживание их в плену с целью получения денег.[652] По мнению Т. Райта, которое сложно подтвердить или опровергнуть по причине отсутствия статистических данных, выкупы мирного населения преобладали над военными.[653] Естественно, не стоит думать, что patis были английским изобретением времен Столетней войны. Практика взимания с мирного населения поборов, несанкционированных командующими войсками, была широко распространена и в более раннюю эпоху. В ходе самой Столетней войны англичанам, живущим на границе с Шотландией, нередко приходилось выкупать свою безопасность во время набегов северных соседей.[654]

Третьим и, пожалуй, самым распространенным и эффективным способом обогащения в ходе войны был простой грабеж. Грабежи и убийства трактовались как преступление только в собственной стране, после пересечения границы королевства эти действия начинали восприниматься иначе. Оказавшись на территории неприятеля, наемники всеми силами старались оправдать риск участия в военных операциях. Традиционно продвижение войска по стране сопровождалось добыванием продовольствия, грабежами и разрушениями. И если первое было необходимо для поддержания существования самих солдат (продвижение войск в глубь страны превращало их снабжение из Англии в совершенно невыгодное предприятие), то на грабежи и разрушения обычно просто закрывали глаза. Однако, поскольку подобное поведение, во-первых, пагубно сказывалось на дисциплине внутри войска, а во-вторых, настраивало против завоевателей местное население (которое в конечном итоге должно было стать верными подданными короля Англии и Франции из династии Плантагенетов), командиры старались ограничить бесчинства подчиненных, вводя запреты на грабежи церковного имущества и причинение физического вреда женщинам и представителям духовенства. Несмотря на отдельные факты наказаний за нарушения королевских указов (в 1415 г. Генрих V повесил солдата, укравшего «в церкви позолоченную медную дарохранительницу, думая, что она золотая»[655]), грабежи, в том числе церковного имущества, продолжали существовать, впрочем, как и насилия над женщинами.

Порой военачальники сами приказывали войскам уничтожать все на своем пути. В этом случае такая акция называлась разорением (vastare), сопровождалась поджогами и отличалась от грабежей (expilare) в первую очередь стратегической направленностью. Например, по мнению монаха Томаса Бертона, Эдуард III опустошал французские земли, чтобы вызвать Филиппа Валуа на битву.[656] Эту же цель король преследовал в 1346 г.[657] Именно с этой целью в 1355 г. Черный принц приказал разорить графство Арманьяк.[658] Согласно сообщениям хронистов, совпадающим в данном случае с мнением некоторых современных исследователей, принц Эдуард приказал «опустошить всю страну, чтобы вызвать французов на сражение»,[659] к которому он всячески стремился и от которого неизменно уклонялся Иоанн II. В своем письме в Англию принц так описывал продвижения своего войска: «И мы взяли путь на Тулузу, через землю, на которой много хороших городов и крепостей было сожжено и разрушено, ибо эта земля была очень богата и изобильна; и не было дня, чтобы мы не брали в сражениях городов, замков или крепостей».[660] Такой же рассказ содержится в письме сэра Джона Уингфилда к епископу Винчестерскому.[661] Помимо провокационных целей, подобные опустошительные кампании (в 1355 г. Черный принц прошел около 600 миль, в следующем году королевская армия проделала около 500 миль) носили также устрашающий демонстрационный характер, доказывая действием, что не существует силы, способной противостоять английскому воинству. Не случайно в донесениях отцу принц упоминает о том, что, услышав о приближении его армии, французы бежали из городов.[662]

В отличие от разорений, оправдать которые пытались некоторые современные исследователи, а также многие средневековые хронисты, многочисленные грабежи, сопровождавшие любой военный поход, были вызваны банальной жаждой обогащения. Упомянуть об этой важнейшей для каждого воина мотивации не забывал и «куртуазнейший из хронистов» — Жан Фруассар. Пожалуй, одно из ярчайших высказываний по этому поводу историограф вложил в уста Роберта д'Артуа, уговаривающего Эдуарда III оставить войну в Шотландии ради войны во Франции: «Сир, оставьте эту скудную страну, в которой и жечь-то нечего. Самое опасное дело — воевать с нищим народом, ибо при этом вы можете многое потерять и ничего не выиграть».[663] Что ж, богатые французские города делали для англичан перспективу возвращения на родину состоятельными людьми вполне реальной: например, город Барфлер и его округа, по оценке Джеффри Ле Бейкера, были настолько изобильны, «что даже мальчишки и крестьяне имели хорошую меховую одежду».[664] Безусловно, эту характеристику не следует воспринимать буквально, но в данном случае показательной является даже гипербола, поскольку она выражает саму идею богатства и изобилия. Подводя итог разграблению города Сен-Ло, Ле Бейкер заметил: «Трудно даже представить огромное богатство, которое было там захвачено, особенно в одежде; одежда там стоила очень дешево, если вообще находились покупатели».[665] Стоит отметить, что рассказы о грабежах и разорениях однотипны у всех хронистов, обыденность этого явления приводила к максимальной лаконичности его описания.

Говоря о грабежах, необходимо учитывать, что даже они не носили спонтанный или хаотичный характер, поскольку материальная прибыль от войны интересовала не только простых солдат, но также могущественных лордов и даже короля (я уже упоминала ордонанс, согласно которому королю принадлежала треть любой военной добычи). «Обычай войны» четко фиксировал установленные традицией правила, согласно которым лучшая и большая часть добычи доставалась предводителям отрядов. Последние также определяли долю, причитавшуюся рядовым участникам. Томас Уолсингем рассказывает, что «щедрость и великодушие» тестя Джона Гонта Генриха Ланкастерского «привлекали наемников; когда они брали город, он оставлял себе очень мало или совсем ничего, но позволял армии получить город полностью».[666] Уолсингем превозносит достоинства графа, который «был очень милостивым, щедрым на подарки и таким же прекрасным полководцем, как и воином». Подтверждая свои слова, хронист из Сент-Олбанса привел следующий эпизод. После захвата Бержерака один из воинов ворвался в дом, «где монетные мастера рассовывали монеты по большим мешкам». Он «доложил графу,[667] что монета была из черной меди, граф ему уступил все в доме. А в мешках оказалось серебро… Подумав, что там больше, чем соответствовало его удаче, он снова доложил командиру. Но графу не подобает отменять подарок, и он пожелал, чтобы все принадлежало воину, будь там хоть втрое больше».[668]

Не полагаясь на щедрость своих командиров, не все из которых были наделены этой рыцарской добродетелью в той же степени, что и граф Ланкастерский, а также не желая выплачивать причитающуюся короне долю, солдаты нередко утаивали самые ценные предметы от начальства. Джеффри Ле Бейкер указывает, что после высадки в Нормандии в 1346 г. английские солдаты честно занесли в предоставленные королю списки все продукты питания, отобранные у местного населения, но они «не известили ни короля, ни его офицеров о золоте и серебре, которые они получили; они оставили это для себя».[669] В отличие от разорений, описания которых свидетельствуют в первую очередь о причиненном врагу ущербе (то есть о наказании за отказ подчиниться законному государю), грабежи демонстрируют удачу и успех солдат, ставших на путь защиты справедливости. По сообщению Ле Бейкера, за английской армией вдоль побережья двигались специальные суда, на которых перевозили награбленные сокровища.[670] После взятия Кана английским солдатам было разрешено взять на корабли «только драгоценные одежды или очень ценные украшения».[671] Как заметил Томас Уолсингем, в Англии «не было женщины, не имевшей одежды, украшений, посуды из Кана, Кале или других заморских городов. В каждом доме можно было увидеть скатерти и льняное полотно. Замужние женщины украшали себя драгоценностями французских дам, и если последние сожалели об утраченном, то первые радовались их приобретению».[672] Наиболее емко выразил новые ощущения англичан по этому поводу Томас Бертон после сообщения о взятии Кале: «И было тогда общее мнение народа, что, пока английский король будет пытаться завоевать Французское королевство, они будут процветать и благоденствовать, возвращение же сулит упадок и вред».[673] Долго живший в Англии, исполнявший при английском дворе должность секретаря королевы Филиппы д'Эно, Жан Фруассар также смог передать на страницах свои «Хроник» бытовавшее среди англичан представление о зависимости благополучия страны от внешних войн: «Их [англичан. — Е. К.] земля изобильна богатством и всяким добром, когда они ведут войну, а не пребывают в мире, — с этой мыслью они рождены и вскормлены, и никто не заставит их поверить в обратное».[674]

Во время военных действий широкое распространение получали коллективные целенаправленные грабежи, поощряемые, а порой даже непосредственно инспирированные короной. В текстах неоднократно встречаются упоминания о том, как английские суда нападали на французские, испанские, шотландские, а иногда и на фламандские корабли,[675] захватывая не только их и грузы, но и пленных, выкуп за которых был также немаловажной статьей дохода. Разумеется, такие морские столкновения можно отнести не к «коммерческим» предприятиям, а к рядовым военным эпизодам, тем более что английские купцы страдали от нападений врагов не меньше.[676] Но время от времени англичане специально готовили военные операции, целью которых был грабеж. Как правило, английские хронисты стремятся объяснить подобные акции естественным желанием соотечественников отомстить врагу за причиненные им обиды; даже проявления мстительности и прямой жестокости английских войск также описываются авторами как свидетельства неустанного стремления англичан к справедливости. В 1350 г. «испанцы причинили большой вред» английскому флоту, захватив торговые суда, груженные вином и другими товарами, и убив купцов, моряков и других англичан. Узнав об этом, Эдуард III снарядил несколько военных кораблей, для того чтобы ото мстить врагам. Англичане встретились с испанским торговым флотом возле Винчелси и, разбив врага в кровопролитном сражении, захватили более 20 груженных товарами судов.[677] В данном случае английских хронистов не волнует то обстоятельство, что «акция возмездия» направлена не на тех испанцев, которые непосредственно причинили вред англичанам, а первых попавшихся представителей этого народа. Фактически упоминание о нападении на англичан просто выполняет функцию «оправдания» действий подданных английской короны, превращая их грабительские походы в справедливые деяния.

То же произошло в 1360 г., когда «иноземные пираты под предводительством графа Сен-Поля» разграбили побережье Англии, творя различные бесчинства и похищая женщин и девушек.[678] «Узнав об этом, король приказал опустошить и сжечь французские земли до Парижа»;[679] для этого он, как сообщает Генрих Найтон, объявил всеобщую мобилизацию «мирян всех сословий от 16 до 60 лет». «Архиепископы и епископы даровали прощение грехов всем, кто отправится за море сражаться с врагами для защиты королевства… Также епископы, аббаты, приоры, ректоры, викарии, капелланы и все священники были готовы, в соответствии с их способностями… быть кто латником, кто лучником. И приходское духовенство, которое не могло явиться лично, должно было снабжать других за свой собственный счет».[680] Результатом этого похода явилось основательное опустошение Франции, а также осада Парижа. Однако, согласно версии Джона из Рединга, поход короля Эдуарда был не единственным актом возмездия врагу: простые англичане, «неизвестные королю Англии, незнакомые французам», сами решили «отомстить за бесчестье и позор этого года». Ими был собран «флот из 80 кораблей как из города Лондона, так и из других городов и 14 тысяч латников и лучников».[681] Экспедиция, начавшаяся очень удачно (англичанам удалось опустошить область Ко), быстро закончилась, поскольку король Эдуард начал вести мирные переговоры, завершившиеся договором в Бретиньи.[682] В 1378 г. англичане, в основном жители все тех же Винчелси и Рая, напали на побережье Нормандии, чтобы отобрать у французов «свое добро»: «Во время этого набега вернули многое из того, что было украдено из Рая, в том числе колокола, которые были унесены из церкви, и оловянную посуду».[683]

В марте 1387 г., через несколько дней после того, как французы ограбили и захватили в плен нескольких английских купцов, везших груз в Кале, другие англичане «в качестве мести» захватили четыре корабля с вином из Ла-Рошели.[684] Хронист рассказывает, что в 1403 г. французы и бретонцы разграбили город Плимут, когда же они вернулись в Бретань, их встретил мудрый старец, сказавший им: «Остерегайтесь погони. Поверьте, англичане не простят этого». Так и произошло: англичане снарядили экспедицию, целью которой было буквально «грабить награбленное»: они захватили 25 кораблей, на которых нашли железо, жир и тысячу бочек вина из Ла-Рошели, но, не удовлетворившись этим, жители Плимута стали опустошать побережье Франции.[685]

Как правило, подобные кампании снаряжались не для мести каким-то конкретным врагам, нападавшим на англичан. Зачастую эти экспедиции изначально готовились для причинения вреда любому врагу путем захвата принадлежащих ему ценностей. В основном англичане грабили первые попавшиеся торговые суда противников или разоряли побережье Франции.[686] Иногда организаторы экспедиций ставили перед собой вполне конкретные задачи. Так почти ежегодно англичане отправлялись к Ла-Рошели для того, чтобы перехватить груз вина.[687] Подобные операции осуществлялись не только на море: капитаны Кале во главе гарнизона постоянно организовывали рейды в глубь Франции, захватывая замки и крепости,[688] а чаще всего просто грабя мирные окрестности[689] с целью «сбора продовольствия и другой добычи для пополнения запасов города и ободрения людей».[690] Например, как сообщает автор «Вестминстерской хроники», в 1385 г. англичанами из Кале и Гина было захвачено в Пикардии 25 пленных и 4 тысячи овец и коров, после чего «в Кале стало так много животных, что овца стоила 2 гроута (4 пенса) за штуку», при этом этот скот не разрешалось продавать: всех животных отправляли в Англию.[691]

После того как в марте 1357 г. король Эдуард подписал в Бордо перемирие с Иоанном II[692] и вместе с армией отплыл в Англию, боевые действия во Франции так и не прекратились. Многие англичане, видя, сколь выгодным делом является мародерство, отказались вернуться. К ним также примкнули плененные перспективой легкого обогащения представители других «народов»: бретонцы, нормандцы, пикардийцы и т. д. Но хотя национальный состав этих отрядов был достаточно пестрым, как отмечают все хронисты, большую часть в них все же составляли англичане.[693]

Как правило, банды бригандов были весьма невелики по численности, иногда у них даже «не было предводителя»;[694] однако встречались и достаточно крупные отряды, по размеру и царившей в них дисциплине больше напоминавшие армии крупных феодалов, чем шайки мародеров. Известно, что отряд под предводительством Роберта Ноллиса в 1359 г. насчитывал тысячу человек. Капитан такого отряда имел над своими людьми неограниченную власть: он не только вершил суд и распределял добычу, но и по собственному усмотрению выбирал цель похода. При этом он мог даже поступить на службу к какому-нибудь крупному сеньору. Такое решение принимали самые знаменитые капитаны бригандов: Роберт Ноллис служил сначала Жану де Монфору, а потом присягнул королю Англии; Хью Кавли в 1365 г. помог Энрике Бастарду захватить трон Педро I, а в следующем году вместе с войсками Черного принца восстанавливал Педро I на престоле; Бертран Дюгеклен, оставив службу у Карла Блуаского, возглавил войска короля Франции, получив в награду должность коннетабля; Джон Хоквуд, нанимавшийся на службу в разных итальянских государствах, а также к папе Григорию XI, с 1378 г. окончательно обосновался на службе у Флорентийской республики (в 1382 г. он продал подаренные папой в Романье земли и прикупил владения близ Флоренции), почетным гражданином которой он стал в 1391 г.[695] Список прославленных бригандов можно продолжать очень долго. Важно отметить одну общую черту: все они были либо бедными рыцарями, часто младшими отпрысками в семействах, либо простолюдинами, которым война открыла возможность стяжать не только почет и славу, но и сколотить состояние. Служа разным государям или действуя на свой страх и риск, бриганды «обложили данью всю Нормандию и близлежащие земли, захватив прекрасные крепости в Пуату, Анжу, Мене, в самой славной Франции [Иль-де Франс. — Е. К.] в шести лье от Парижа. Они разошлись по столь многим местам в разных частях страны, что никто не мог прекратить сражения и пресечь действия армий, которые нападали на них тогда; они были столь активны, что все христиане были в изумлении».[696] Время от времени отряды бригандов могли объединяться в крупные армии, которые потом распадались, при этом могло получиться, что бывшие соратники должны были воевать друг против друга, как случилось во время испанского похода Черного принца.

Самым знаменитым, хотя далеко не единственным, объединением бригандов была Великая компания, устрашавшая всю Францию. В 1357 г. Великая компания осадила Авиньон, наведя на весь папский двор такой ужас, что «папа и кардиналы не смели даже высунуться из дворца»; в конце концов папа откупился деньгами и отпущением грехов.[697] В 1366 г. король Франции решил обратиться за помощью для борьбы с мародерами из Великой компании, «которая опустошила большую часть Франции вопреки соглашению», к своему бывшему противнику королю Англии.[698] Далее версии хронистов, до сих пор единодушных при описании действий бригандов, расходятся. Джон Капгрейв утверждает, что Эдуард III «написал им [бригандам. — Е. К.], что они должны прекратить свои набеги и покинуть Францию. Они ответили, что захваченные земли не оставят, а также поскольку они не принадлежат короне Англии, то они находятся вне власти английского короля. Когда король получил письма от этих мятежников, он объявил поход во Францию, собрал много людей, чтобы открыто, как было сказано в ответе, отомстить за себя. Узнав об этом, король Франции стал умолять короля Англии не предпринимать этого похода. Ибо он боялся, что, если король придет с одной стороны, а Компания с другой, его королевство будет уничтожено. Когда король Эдуард получил это письмо, он поклялся Пресвятой Деве Марии, что, даже если они [бриганды. — Е. К.] пройдут через все королевство Францию, король [Франции. — Е. К.] никогда не получит от него помощи».[699] По версии Томаса Уолсингема и Генриха Найтона, Эдуард III сам отказал Карлу V, сославшись на то, что «англичане, оставшиеся во Франции, находились вне закона, являясь убийцами, ворами и тому подобными правонарушителями в его собственном королевстве, и пребывали вне его мира, поэтому он не может привлечь их к суду».[700]

Описывая действия бригандов как совершенно самостоятельные операции «вольных разбойников», хронисты не всегда следовали истине, поскольку бо́льшая часть подобных отрядов все же либо находилась на службе у кого-то из государей (например, у оспаривавших герцогскую корону Бретани Карла Блуаского и Жана де Монфора), либо хотя бы время от времени координировала свои действия с передвижениями регулярных армий, нередко присоединяясь к ним для участия в каких-нибудь операциях. Даже действуя исключительно по собственной инициативе, вольнонаемные капитаны в случае успеха предприятия старались как-то «легализовать» свои действия, например, присягая на верность тому или иному сеньору и получая от него захваченные замки и территории в ленное держание. При этом, судя по всему, даже самые удачливые из капитанов наемников, получавшие за службу солидное вознаграждение, не стремились окончательно осесть за пределами Англии, но планировали вернуться на родину богатыми людьми. Хью Кавли и Роберт Ноллис по мере возможности продавали полученные в Испании и Франции замки, скупая земли в родном Чешире и соседних графствах. В 1394 г. почетный гражданин Флоренции Джон Хоквуд, женатый на побочной дочери герцога Висконти, стал распродавать имущество, готовя возвращение в Англию, однако умер, не успев осуществить задуманное. К теме бригандов из Великой компании я еще вернусь в разделе, посвященном мифам о национальных героях. Здесь же хочу отметить, что образ удачливого простолюдина, добившегося богатства и уважения в обществе благодаря предоставленной войной возможности, а также собственной доблести и предприимчивости, стал весьма притягательным для целых поколений молодых англичан.[701]

Завершая разговор о теме обогащений за счет войны, следует упомянуть о ленных пожалованиях на завоеванных землях — самом серьезном, но, увы, самом ненадежном виде награды за военную службу. Земельные пожалования существовали двух видов: реальные и «виртуальные». Например, регент Франции герцог Бедфорд получил от своего брата и малолетнего племянника герцогства Алансонское и Анжу, графства Мен, Мортен, Аркур и Дре, виконтство Бомон, а также ряд других ленов на завоеванной территории Нормандии.[702] Большую часть нормандских земель условно можно было считать «реальными» пожалованиями (хотя уже в апреле 1427 г. Королевский совет передал графство Мортен Эдмунду Бофору, а в 1430 г. герцогство Алансонское, «pays de conquête», т. е. завоеванная Генрихом V Нормандия, и орлеанские земли были возвращены короне), в то время как графство Мен англичанам только предстояло отвоевать. К тому же одновременно с английскими королями и их союзниками те же земли, титулы и должности жаловали их противники. Например, одновременно с Бедфордом титул графа де Мортена носили сторонники дофина: с 1423 г. Жан д'Аркур, а после его гибели в битве при Вернее в 1424 г. — Жан де Дюнуа. На протяжении всей войны в Бретани, Гаскони, Нормандии и Иль-де-Франсе дома, замки, лены и даже целые провинции постоянно реально или виртуально переходили из рук в руки, отвоевываясь или оспариваясь в судах сторонниками враждующих государей. Если в правление Эдуарда III подданные английской короны не имели достаточных оснований, чтобы рассчитывать передать по наследству недвижимость, пожалованную им во Франции (за исключением, разумеется, Аквитании), то после подписания мира в Труа такая надежда появилась (подробнее этот сюжет будет разобран в другом разделе настоящей работы).

Мало кто из англичан смог добиться от участия в войне выгоды, сопоставимой с той, что получил благодаря воинским талантам и, что особенно важно, дальновидности и предприимчивости сэр Джон Фастольф. Карьера этого отпрыска бедного рыцарского рода из Норфолка была поистине головокружительной. В 1412–1414 гг. он под предводительством герцога Кларенса сражался в Гаскони, где в полной мере проявил свои блестящие способности, вознагражденные должностями коннетабля Бордо и капитана Вьера. Война в Нормандии сделала Фастольфа баннеретом и рыцарем Подвязки, сенешалем двора герцога Бедфорда, наместником Мена и Анжу и капитаном Бастилии. Владелец многих ленов и домов в крупнейших городах Нормандии, он на протяжении всей службы во Франции старался избавляться от недвижимости на континенте, обращая ее, пусть даже с серьезными потерями для себя, в живые деньги, на которые потом скупал земли в Англии. В 1445 г. годовой доход его английских владений составил больше тысячи фунтов, в то время как оставшаяся во Франции недвижимость приносила около 400 фунтов. Помимо земли Фастольф вкладывал деньги в коммерческие предприятия, а также скупал драгоценности, а посему неудивительно, что он не только быстро превратился в одного из богатейших людей Англии, но и смог, несмотря на потерю Нормандии и Гаскони, сохранить свое состояние.

Любопытно, что расхожее представление о том, что война во Франции сулит материальное благополучие англичанам, оказалось довольно устойчивым. В 1491 г. в своей речи перед парламентом, посвященной началу новой англо-французской войны, король Генрих VII не только напомнил подданным о своих правах на французскую корону и обратился к ним с просьбой оказать ему поддержку в деле отвоевания законного наследства, не только призвал их воскресить в памяти подвиги предков, но также пообещал вознаграждение за счет грабежей французских земель: «Франция — не пустыня, и я, исповедуя бережливость, надеюсь повести дело так, чтобы война (по прошествии первых дней) окупала себя».[703] Заключенный сразу же после начала кампании мир вызвал, по свидетельству Фрэнсиса Бэкона, «большое недовольство дворянства и главных мужей армии, многие из которых продали или заложили свои имения в надежде на военную добычу… А некоторые потешались над словами, которые король произнес в парламенте, — если война начнется, то он не сомневается, что она окупится, — и говорили, король сдержал обещание».[704]


Тяготы войны

Предшествующее повествование может создать вполне радужную картину процветания, царившего в Англии благодаря продолжительным войнам, самыми «прибыльными» из которых были французские кампании. Отношение к войне как к залогу благосостояния подданных английской короны можно нередко встретить на страницах исторических сочинений. Именно в этом ключе трактовали ее многие рыцари и авантюристы, вроде Роберта Ноллиса и Джона Фастольфа. Жан Фруассар цитирует мнение сеньора д'Альбре по поводу заключенного с Францией мира: «Я достаточно богат, но у меня, как и у моих солдат, было больше денег, когда я воевал за короля Англии».[705] Однако не стоит забывать, что война, тем более такая продолжительная, была крайне обременительной для обеих сторон.

Конечно, никто не станет спорить с тем, что основная масса тягот и лишений неизменно выпадает на долю того народа, на территории которого ведутся военные действия, но и для их противника участие в войне подразумевает необходимость затрачивать огромные человеческие и материальные ресурсы. Для участия в любой королевской кампании требовалось привлечение значительного числа боеспособного мужского населения страны. Даже в годы перемирий в городах и крепостях оставались усиленные гарнизоны, способные отразить нападение врага. Несмотря на зафиксированные в контрактах достаточно высокие суммы обещанного наемникам жалованья, а также очевидные перспективы получить дополнительные материальные вознаграждения от военной службы, английские государи нередко испытывали нужду в человеческих ресурсах. Именно поэтому перед большими кампаниями корона не гнушалась даже такими методами, как привлечение на военную службу осужденных преступников. По этой же причине английские короли охотно нанимали в свои войска иностранцев — как отдельных рыцарей, так и целые контингенты. Вербовка солдат была лишь первым звеном в длинной цепи проблем, которые приходилось решать воинственно настроенным сеньорам.

Войско требовало постоянного и регулярного снабжения. Было бы неверно полагать, что находящаяся на континенте или в Шотландии королевская армия существовала лишь за счет самообеспечения. Фактически нет ни одного исторического сочинения, созданного участником любой военной кампании, автор которого обошел бы вниманием проблему снабжения войск едой и фуражом, а также других повседневных тягот походной жизни. В качестве типичного примера можно привести рассказ одного из самых куртуазных хронистов эпохи Столетней войны, фламандского историографа Жана Ле Беля, участвовавшего в 1327 г. в английском походе в Шотландию. Хронист описывает, как войско молодого короля Эдуарда под проливным дождем несколько дней тщетно искало противника среди шотландских холмов и зарослей, не имея возможности найти хоть какое-то продовольствие для себя и фураж для лошадей. После двух дней голодовки король отправил гонцов в Ньюкасл с сообщением о том, «чтобы все, желающие заработать, везли в лагерь хлеб, вино, овес и прочие продовольственные товары; им за все заплатят и с охраной проводят туда и обратно». В результате в лагерь голодающих прибыли барышники, которые заломили высоченные цены за некачественный товар: «На протяжении четырех дней нам приходилось покупать один плохо пропеченный хлебец за шесть или семь стерлингов, хотя в действительности он не должен был стоить больше одного парижского су. Один галлон вина нам продавали за 24 или 26 стерлингов, хотя в обычное время он стоил от силы четыре. Но, несмотря на это, изголодавшиеся люди так спешили, что, толкаясь, выхватывали товары из рук торговцев, из-за чего между ними вспыхивало много ссор. Вдобавок ко всем этим бедам всю неделю непрестанно шел ливень, так что наши седла, попоны и подпруги полностью сгнили и истрепались и все наши кони, или почти все, до крови натерли спины. Мы не знали, где подковать коней, потерявших подковы, и укрывали их от дождя нашими геральдическими плащами, за неимением ничего другого. Сами же мы в большинстве своем могли защититься от дождя и холода лишь своими окетонами[706] и доспехами».[707]

Описывая физические испытания, с которыми приходилось бороться солдатам, хронисты всегда ставили голод на первое место, как самую острую проблему. Так, объясняя причины заключенного в 1341 г. непопулярного в Англии перемирия с Францией, Джон Капгрейв утверждал, что английский король пошел на это соглашение из сострадания, поскольку его французский противник утверждал, что «ему нечем было кормить армию и его люди умирали от голода и жажды».[708] Этот же хронист, описывая тяготы перехода из Арфлера в Кале в 1415 г., не забывает сообщить, что англичане «28 дней ели древесину вместо хлеба», поскольку французы спрятали от них все продовольствие, приберегая его для своих войск.[709] По свидетельству сэра Томаса Грея, армия герцога Ланкастерского «испытывала острую нужду в хлебе и вине» в течение пяти недель.[710] Даже в куртуазных стихах Уолтера Питербороского об испанской кампании Черного принца нашлось место для малопривлекательной изнанки военных походов:

Из-за недостатка хлеба желудок был пуст,

Так что даже собаки не хватало для человеческого пропитания.

Если же это мясо ели, то не вредили себе, ибо

Они верили, что право войны искупает то, что они едят.[711]

В результате, дабы спасти своих людей от голодной смерти, принцу Эдуарду пришлось предпринять тяжелейший переход через горы в Кастилию.[712]

Разумеется, получение продовольствия от местного населения далеко не всегда осуществлялось на взаимовыгодной договорной основе. Наиболее эффективным способом обеспечения армии всем необходимым были банальные грабежи или «более гуманные» продовольственные поборы с местного населения.[713] Однако и этого было явно недостаточно для содержания королевских войск. Например, в 1346 г. королевский клерк прислал письмо, в котором сообщал о том, что Эдуард III осадил Кале и просит срочно выслать из Англии продовольствие, поскольку его войско, находящееся на самообеспечении после ухода из Кана, испытывает крайнюю нужду.[714] Между Англией и континентом все время курсировали корабли, груженные продовольствием и оружием.

Не хочется подробно останавливаться на проблеме обеспечения армии, поскольку этому вопросу посвящена обширная англоязычная историография. Однако я считаю важным кратко обрисовать круг проблем, с которыми в рассматриваемую эпоху сталкивалось общество «счастливых завоевателей». Г. Хьюитт подсчитал, что в период с 1347 г. по 1361 г. только на снабжение Кале продовольствием и оплату службы гарнизона короне приходилось тратить более 14 400 фунтов в год.[715] Выше уже упоминалось, что Черный принц лично понес большие убытки в результате испанской кампании, для покрытия которых были подняты налоги в Аквитании, что привело к массовым волнениям в этом регионе. Стоит ли говорить о том, что данный пример был далеко не единичным. Так, в 1429 г. герцог Бедфорд и его жена были вынуждены заложить собственные драгоценности, чтобы поддержать осаду Орлеана.[716] Почти все мирное население Англии так или иначе участвовало в этой войне, выполняя «правительственные заказы» или просто платя налоги (специальные налоги были введены даже для духовенства). Постоянно нуждавшаяся в деньгах корона регулярно обращалась к парламенту с просьбами о предоставлении новых субсидий, что неизбежно приводило к введению экстраординарных налогов. Последние столь же неизбежно вызывали недовольство в обществе. Это недовольство не всегда было прямо связано с войной, однако с течением времени эта взаимозависимость все чаще и чаще прослеживалась на уровне массового сознания. Даже такой удачливый воин, как Генрих V, дважды получил отказ от парламента вотировать новые налоги для подавления «мятежей» на континенте после 1420 г. Адам из Уска с грустью описывает унизительное положение, в котором оказался этот король, недавно пребывавший в зените славы: «Наш господин и король просил денег у каждого в королевстве… желая вернуться с войском во Францию. Но тяжесть налогов была просто невыносимой, сопровождаемая слухами и сдержанными ругательствами тех, кто ненавидел это бремя…»[717] К возмущению по поводу налогов примешивалась горечь, вызванная людскими потерями. К тому же не все ветераны смогли сколотить за время войны приличное состояние, многие из них были вынуждены влачить довольно жалкое существование. Целый ряд городов (в первую очередь на шотландской границе и на побережье) пострадал из-за постоянных набегов врагов. В результате их жители были вынуждены платить специальные налоги для восстановления фортификаций и содержание гарнизона.[718] Сколь бы ни были историографы сосредоточены на описании походов и сражений, свидетельства существования этой оборотной стороны успешных войн нередко встречаются в их трудах.

Подводя некоторые итоги размышлениям об отношении англичан XIV–XV вв. к войнам, в которых им приходилось участвовать, можно зафиксировать следующее. Естественно, для каждого из участников войны существовали различные индивидуальные мотивы, вынуждавшие его браться за оружие. Диапазон этих персональных побудительных причин достаточно широк: от обязанности исполнять вассальный долг, стремления к личной славе или страха запятнать честь рыцаря до меркантильного желания поправить свое благосостояние за счет грабежа вражеской территории. При этом выстроить какую-либо иерархию целей можно исключительно на казуальном уровне, исследуя биографии всех персонажей в отдельности, избегая каких-либо обобщений и экстраполяций полученных выводов на массовое восприятие.

Кроме того, важно учитывать природу средневековых войн. Для рыцарского сословия, составлявшего основу, можно сказать, «лицо» средневекового войска если не в численном, то в функциональном и идеологическом плане, война являлась не просто инструментом политики или способом достижения каких-либо целей, но одновременно и образом жизни. Служа сеньору или преследуя корыстные цели, рыцари не могли абстрагироваться от этических норм, правил и традиций, определявших поведение представителей благородного сословия. Замененная еще Генрихом II натуральная воинская служба вассалов на ее денежный эквивалент позволяла английским рыцарям вовсе не принимать личного участия в королевских войнах, однако эта возможность противоречила основам рыцарского этоса, требовавшего наглядной демонстрации воинской доблести. Жажда подвигов и рыцарской славы вовсе не означала отказа от рационального поведения на войне: рыцари, кажущиеся безрассудными в одних ситуациях, могли осторожно взвешивать степень риска в других. Точно так же красивые куртуазные жесты в адрес противников не мешали присвоению личного имущества убитых или торговле пленными. Амбивалентное, с современной точки зрения, поведение средневековых рыцарей объясняется органичным сочетанием в их сознании обыденных реалий военных действий с романтическими идеалами, полностью игнорировать которые не мог даже самый заядлый циник, ибо, отвергая их, он ставил под угрозу сам факт собственной принадлежности к сословию благородных.


Глава 2 Отношение к миру

Как уже неоднократно отмечалось, согласно каноническому праву, принципиальным условием для ведения справедливой войны было конечное стремление к миру. В предыдущей главе я попыталась наглядно продемонстрировать, что для большинства англичан существовали личные причины для участия в королевских кампаниях, позволяющие увидеть в войнах, провозглашенных средствами достижения попранной справедливости, источники возможного обогащения или улучшения социального статуса. Рассуждая от имени герцога Глостера о растущем недовольстве перемирием 1390 г., Жан Фруассар отметил, что «благополучие и положение в обществе бедных английских рыцарей, оруженосцев и лучников зависели от войны».[719] Современные исследователи нередко выражают сомнения относительно того, что «в конце Средних веков с длительными, утомительными, полными грабежей кампаниями, требующими технических нововведений, солдаты имели альтруистические или благотворительные мотивы или что мир был их основной целью».[720] Однако в английской политической литературе представление о мире продолжало оставаться совершенно необходимой частью сложного образа войны. С одной стороны, оно отражало некоторые реальные и неизбежные (пусть даже и противоречащие мотивам приобретения богатства или славы) взгляды ее непосредственных участников. С другой стороны, безоговорочного одобрения войны с христианским государством было бы невозможно ожидать от Церкви — без сомнения, главной инстанции формирования различных теоретических и идеологических конструкций в Средние века.

Вслед за отцами Церкви теологи последующих эпох осуждали войну как возможность приобретения мирских благ, вроде славы и богатства. Принимая во внимание тот факт, что большинство историографов составляли образованные клирики, не приходится сомневаться в их осведомленности о положениях католической теологии и канонического права. Таким образом, необходимой частью исследования образов, существовавших в сознании англичан в эпоху Столетней войны, становится рассмотрение соотношения, возникавшего между общим представлением о «войне» и идеей «мира» — как единственно достойного и логического завершения боевых действий.


Мир как справедливое завершение войны

Несмотря на существование разработанной и одобренной наиболее авторитетными теологами концепции справедливой войны, которой в полной мере соответствовали обоснованные Эдуардом III причины, побудившие его начать военные действия против своих врагов, в Англии среди представителей высшего духовенства находились и сторонники прекращения войны.

Раньше других критическое, хотя на первый взгляд весьма одностороннее, отношение к войне высказал Ричард де Бери, епископ Даремский, который, согласно предположению исследователей, был наставником молодого принца Эдуарда, будущего короля Эдуарда III.[721] Незадолго до своей смерти в 1345 г. де Бери закончил труд, названный им «Philobiblon». Страстный ценитель книг, пекущийся об их сохранности, де Бери в главе «Недовольство книг войной» («Querimonia librorum contra bella») указывает на физическую опасность, которую войны таят для книг: «Всемогущий Творец и любитель мира, рассей народы, ищущие войны, которая вредит книгам хуже чумы. Ибо войны, для которых нет разумного основания, наносят ужасный удар по всему, что противостоит им, и, поскольку они ничуть не прибегают к умеренности разума, они уничтожают его сосуды, ведясь без всякого разумного суждения».[722] В частности, епископ винит войны в уничтожении многих трудов Аристотеля. Чтобы у читателя не возникло впечатление, что епископ печется только о сохранности книг, в заключении к этой главе де Бери восклицает от имени пострадавших от войны людей: «Из-за войн мы отправились на чужбину, были убиты, ранены, чудовищно обезображены, погребены под землей, утонули в море, сгорели в огне и погибли от любого существующего вида смерти». Поэтому епископ просит Всевышнего: «Установить мир и уничтожить войны».[723] И все же это сокрушение епископа о погибших христианах воспринимается скорее как стремление сгладить впечатление от того, что негативное отношение этого духовного лица к войне основано в первую очередь на желании уберечь от уничтожения драгоценные книги. К тому же предпочтение мира войне в труде де Бери носит абсолютно абстрактный характер: епископ решительно осуждает только войны, лишенные «разумного основания», не отвергая возможности существования оправданных законом справедливых войн.

В разделе о пропаганде уже упоминалось о предписаниях духовенству молиться за успехи английских войск и разъяснять пастве причины войны. В 1346 г. близкий друг Ричарда де Бери, Ричард Фицральф (будущий архиепископ Арма), произнес в Лондоне проповедь, посвященную конфликту во Франции. Он увещевал людей молиться за персону короля, мудрый совет и «справедливый и счастливый исход» войны. Однако продолжение проповеди позволяет некоторым исследователям отнести Фицральфа к лояльным по отношению к короне тайным критикам войны.[724] Он убеждал, что в молитвах не следует просить Бога «пролить вражескую кровь», поскольку в молитве «каждый должен просить для всех людей того, что пожелал бы самому себе». Молиться о гибели врагов — означает противиться божественной заповеди любить своего ближнего. Следует молиться о том, «чтобы [король смог заключить справедливый мир, чтобы мы… могли жить тихой и спокойной жизнью… благочестиво и целомудренно… И действительно не очень образованные люди часто серьезно ошибаются, когда молятся за короля и его рыцарей, прося Бога, чтобы он даровал им телесную победу в бою над их врагами».[725] Подобные увещевания со стороны духовного лица вполне укладываются в заповедь «возлюби ближнего, как самого себя» и не противоречат концепции справедливой войны как вынужденного средства борьбы со злом. Для Фицральфа король — «хранитель и защитник королевства», который ведет справедливую войну во Франции, поскольку он является и ее защитником тоже, ибо Англия и Франция — «действительно одно королевство».[726] После победы при Креси Фицральф произнес еще две проповеди, свидетельствующие о неизменности его отношения к войне: в них он призывал молиться о счастливом завершении войны, а не о кровопролитии.[727]

Около 1390 г. доминиканский монах Джон Бромьярд составил труд, озаглавленный как «Сумма проповедей» («Summa Predicantium»), в котором 23-я и 24-я главы были отведены вопросам, связанным с войной. С точки зрения этого монаха, каждый государь, перед тем как начать войну, должен посоветоваться с мудрыми людьми и помолиться Богу: так поступал Иуда Маккавей, и «он сокрушал своих врагов»; так же вел себя и добрый король Эдуард III, «обычно совершавший паломничество перед войной… Сейчас же, увы, государи, и рыцари, и солдаты иначе воодушевлены для войны: своими жестокими поступками и жаждой наживы они влекут себя скорее по пути дьявола, чем Бога; ибо они начинают войну не с молитв, но с клятв и проклятий…».[728] Таким образом, этом монах осуждает не саму войну, а неподобающее к ней отношение, то есть то, что делает ее несправедливой.

Типичным для средневековой Церкви проповедником христианского отношения к войне можно без сомнения считать Томаса Бринтона, бывшего бенедиктинского монаха из Нориджа, занимавшего с 1373 г. по 1389 г. епископскую кафедру в Рочестере. Близость к королевскому двору,[729] а также большое уважение, которым он пользовался у мирян и духовенства, делали его проповеди, которые он много и охотно читал (в том числе в соборе Св. Павла в Лондоне), весьма популярными в народе.[730] Для Бринтона исконной причиной войн являются человеческие грехи и нежелание людей жить в мире и согласии. Впрочем, он не сомневается в законности притязаний Эдуарда III, видя в них справедливое основание для войны. Королевские солдаты поклялись подчиняться своему господину, поэтому они не должны дезертировать с поля боя, защищать жизнь короля и принцев и «не отказываться умереть за общее благо». Конечной целью этой, как и всякой справедливой, войны является мир.[731] В 1373 г. в нескольких проповедях епископ вспоминал о незавершенной войне: «Многие годы король Англии был вдохновляем победами. В его дни Англия могла зваться королевством королевств (regnum Angliae regnum regnorum potuit apellari): столь много побед было одержано, столь много королей взято в плен, столь много земель захвачено… Бог привык быть на английской стороне (Deus qui solebat esse Anglicus)… Как часто несколько лет назад наши государи отправлялись за море, чтобы защитить нас и наши права (nos et ius nostrum ad defendendum) и одержать многочисленные триумфы над врагами (de adversariis veriliter triumpharunt)».[732] Таким образом, в проповедях Бринтона представлены все три необходимые по каноническому праву требования для признания войны справедливой: санкция законной власти, уважительная причина и мир в качестве желанной цели. Именно такой взгляд на проблему правильного отношения христианина к войне и миру был характерен для большинства клириков XIV–XV вв. Приведу еще раз пример епископа Джона де Грандисона, предписывавшего подчиненным молиться за успех кампании принца Уэльского в 1355 г., но считавшего, что христиане должны жить в мире, пока это возможно.[733] Таким образом, вполне очевидно, что официальная Церковь ставила справедливость выше мира, хотя достижение последнего в качестве конечной цели было необходимым условием соблюдения справедливого характера войны.

Повествуя о заключении очередного перемирия, авторы анналов и хроник, работавшие в традиционных для эпохи Средневековья жанрах, как правило, пользовались возможностью выразить свое или процитировать чужое мнение по вопросу мира. В 1340 г. затянувшаяся осада Турне, разногласия с германскими союзниками, активизация шотландцев и давление Бенедикта XII вынудили Эдуарда III заключить перемирие с Филиппом Валуа. Вскоре после этого король получил письмо от своего духовного отца Джона Стратфорда, архиепископа Кентерберийского, в котором как нельзя лучше отражена реакция подданных короля на этот перерыв в войне. Переписка архиепископа с королем приводится в изложении Роберта из Эйвсбери, имевшего непосредственный доступ к этим бумагам. Архиепископ был чрезвычайно обеспокоен тем, что Эдуард III «после того, как с Божьей помощью одержал блистательные победы во Франции и Шотландии, став величайшим христианским королем» напрасно доверился «плохим советам злых людей и предателей», «преследующих свою выгоду, а не славу короля и королевства». Духовник короля выражал уверенность в том, что «это, несомненно, приведет к тому, что король утратит веру своих людей в себя и, обессилев, не сможет завершить начатое предприятие, после чего враг легко уничтожит его». Архиепископ почти дошел до непосредственных угроз королю, указывая ему на то, что он может потерять не только «свою добрую славу», но «и свое королевство» — на примере собственного отца король Эдуард должен знать, что происходит с монархами, «которые перестают править согласно закону королевства и Великой хартии и отвергают советы мудрых людей».[734] Эдуард III ответил архиепископу, что перемирие является лишь временным соглашением и вскоре «война за справедливость и закон возобновится».[735] И хотя новая кампания началась лишь в 1345 г., хронист указывает на то, что король «поспешил» сдержать данное архиепископу обещание.

В 1347 г. Эдуард III был вынужден заключить новое перемирие. Оно также было чрезвычайно непопулярно среди подданных короля. Осуждая его, английские хронисты демонстрируют поразительное единодушие. Практически никто из авторов не обошел вниманием историю об ужасном шторме, в который попали возвращающиеся в Англию корабли. Этот шторм однозначно трактовался историографами как божественное знамение, свидетельствующее о нежелании Бога признавать мир между Англией и Францией до победного завершения справедливой войны. Разыгравшаяся стихия утихла лишь после того, как Эдуард III поклялся Деве Марии возобновить войну на следующий год. Столь знаменательное событие одинаково излагается во всех хрониках, как правило, не сопровождаясь дополнительными комментариями. Имеет смысл отдельно остановиться на анонимной поэме «На перемирие 1347 г.», имевшей успех у сторонников «партии войны» при королевском дворе. Свое сочинение поэт начинает с прославления военных побед Англии. Напомнив о них, он переходит к сетованиям по поводу того, что славный король Эдуард (чьи добродетели: «терпение, щедрость, чистота, благоразумие, верность, кротость, сострадание, набожность» достойны добродетелей его подданных, которыми он «мудро правит») готов отказаться от полной победы над врагом, заключая постыдное перемирие.[736] Кому нужны были победы предыдущих лет, если сами англичане готовы забыть о них:

Креси исчезает, Артуа бледнеет,

Кале засыхает, смирившись, Бретань испускает зловонье.

Порицая заключенное перемирие, автор поэмы все время развивает тему сравнения доблестных английских мужей со слабыми и трусливыми женщинами:

Тетиву лука мыши негаданно съели.

Поскольку весной король терпеливый, беззащитный, безоружный,

Смущенный вернулся, опозоренный и погибший.

Только женщина скрывается вдали за высокими стенами.[737]

Не стоит воинам вести войну, уподобившись женщинам,

Что делает женщина в битве?…

Мешает и позорит женщина, вредит, отступая.[738]

Неужели «непобедимые воины», перенесшие во Франции много трудностей, среди которых были и бессонные ночи, и голод, и холод, отступят, как женщины? По мнению поэта, отступление перед врагом губительно и позорно, когда

Когда в битвы они [воины. — Е. К.] устремляются,

Бог — их предводитель;

В бегстве их ведет Сатана прямо к злой гибели.

Стремясь к битве, они приобретают честь,

Убегая, они приобретают бесчестье.[739]

Поэтому, дабы сохранить дух войска и его боеспособность, не нужно заключать перемирие. Далее поэт рассказывает о божественном знамении в виде шторма, застигнувшего короля на обратном пути из Франции. В заключение делается следующий вывод: если король Эдуард будет продолжать сохранять мир с Францией, то не только он падет жертвой предательства и обмана, но и вся Англия будет пребывать в горе. Но если следующей весной он возобновит войну с новой силой, то, без всякого сомнения, этот достойнейший монарх с непобедимым войском и при поддержке Бога одержит окончательную победу и завоюет корону Франции, принадлежащую ему по закону. Все вновь встанет на свои места:

Фландрия будет смеяться, Англия — петь, Франция — рыдать,

Шотландия — скорбеть, побежденная Нормандия — дрожать в страхе.

Англия будет радоваться, дикая Пикардия — страдать,

Париж — гореть, слава Аквитании станет широко известной.[740]

Король, «осознав», что его поведение не угодно Богу, пославшему его вести это завоевание, исправил ошибку, возобновив войну.

Другим замечательным источником, свидетельствующим об отношении подданных Эдуарда III к проблеме войны и мира, является «Скалахроника» Томаса Грея. Примечательно, что ее автор является не духовным лицом, а рыцарем, прочитавшим в плену множество исторических сочинений. Перед тем как рассказать о положениях мира в Бретиньи, он достаточно долго размышлял над отношением к миру, завершающему войну. В отличие от анонимного поэта, считавшего, что мир в Бретиньи освящает не только «полное разрешение конфликта» между королями, но и победу Англии над Францией,[741] Грей не считал, что условия этого мирного договора удовлетворяют все справедливые требования английской стороны. Хронист полагал, что полезным и добрым может быть только мир, «добродетельно и справедливо для общественного блага» основанный на правде и желании «угодить Богу», без принуждения, заключенный не ради праздности или «плотских удовольствий».[742] Мир не может быть «ценным» и его «результат весьма подозрителен», если он заключен не ради себя самого, но «по какой-то тайной причине»: «Когда кто-то осознает свое право, но не желает защищать его из лени и хочет избежать неудобств, стремясь и надеясь получить больше выгоды в чем-то другом. Точно так же, когда кто-то оставляет [свое право] из-за нехватки средств или из-за того, что исчерпана храбрость людских сердец, или же из старости — такое прекращение войны часто невыгодно, ибо многие люди, намереваясь согреться, отправляют себя на костер — превратности судьбы настолько неопределенны, что, желая избежать одной неприятности, можно навлечь на себя еще бо́льшую». А поэтому не стоит отчаиваться, даже если нет средств для ведения войны или помощи союзников. Нужно подождать, «не явит ли Бог свою милость, даруя успех предприятию», ибо с помощью Господа, против воли которого никому не следует идти, правая сторона сможет получить то, что ей необходимо для защиты истины. Ибо мир можно заключать только с чистым сердцем, ради торжества справедливости и сообразуясь с волей Всевышнего.[743] Для автора «Скалахроники», который немало повоевал сам и был потомком нескольких поколений участников войн в Шотландии, желанным может быть только победный мир, завершающий справедливую войну.

Отмечу, что мир в Бретиньи, традиционно трактуемый исследователями как успех английской дипломатии, вызвал недовольство непосредственного современника тех событий. Томаса Грея не радовали территориальные приобретения английской короны, его не удовлетворяла незавершенность войны, отказ от достижения изначально поставленных королем целей. Рыцарь не вдавался в теоретические размышления о правомерности ведения войн христианами, поскольку этот вопрос априори решен для него положительно. Раз война существует, она может быть справедливой или нет: причин же, выдвинутых его сеньором, достаточно для того, чтобы считать войну законной. Для Грея неактуально противопоставление прелестей мирного существования и всеобщей любви бедствиям и тяготам войны. Он рассуждает в соответствии с понятием справедливой войны, завершить которую должен лишь праведный мир. В противном случае для него, как и для анонимного автора поэмы «На перемирие 1347 г.», становятся напрасными человеческие жертвы. Эти жертвы были нужны для восстановления справедливости, поэтому право на существование имеет только победный мир.

Аналогичное отношение к миру в Бретиньи демонстрирует монах из Йорка, автор «Анонимной хроники». По его мнению, этот мир «наносит большой урон и таит в себе опасность для короля Англии и его наследников на все времена, поскольку почти вся Франция была в его власти, и командиры и их люди могли быстро завоевать королевство Францию для короля Англии, если бы он позволил им».[744]

Анализ отношения английских историографов к миру в Бретиньи в свете изучения данной темы особенно важен, поскольку по его условиям Эдуард III не только получал в свободное владение бо́льшую часть французских земель, но также отказывался от титула короля Франции. Всех авторов можно разделить на две группы. Первые полностью приводят текст договора, указывая в повествовании о событиях 1369 г. на коварство и лицемерие французов, нарушивших мир и спровоцировавших англичан на возобновление войны.[745] Другие, составляющие подавляющее большинство, либо вовсе не упоминают об этом мире и повторном принятии титула в 1369 г.,[746] либо опускают ту часть договора, в которой речь идет об этом условии.[747] В качестве примера можно привести хронику такого уважаемого автора, как Генрих Найтон. Рассказывая об условиях мира, Найтон ограничивается перечислением основных территориальных приобретений короля Англии во Франции, также умалчивая под 1369 г. о повторном принятии титула.[748] Подобное отношение к договору в Бретиньи свидетельствует о том, что даже столь выгодные условия (с точки зрения современных исследователей Столетней войны) воспринимались большинством английских средневековых историков иначе. Экстраполируя знание о продолжении войны и возвращении английского короля к титулу короля Франции, они, как правило, предпочитают рассматривать англо-французский конфликт в качестве непрерывного процесса. Например, Джон Капгрейв характеризует антианглийские выступления французов в 1368 г. как мятеж («rebellion of Frauns»).[749]

«Правильным» миром стал для англичан договор в Труа, заключенный 21 мая 1420 г., по которому Генрих V объявлялся регентом Франции и «возлюбленным сыном и наследником» Карла VI. «В целях обеспечения мира и покоя» короны Англии и Франции «навеки» объединялись под эгидой английской власти. Генрих V получал в жены дочь французского короля Екатерину, и их дети, после смерти деда и отца, должны были стать правителями обоих королевств. Мир в Труа воспринимался англичанами как долгожданное окончание войны, как полная победа Англии, как торжество справедливости. Освещенный ореолом победы, мир перестал страшить англичан, напротив, последние начали трактовать его как величайшее благо, в наибольшей степени соответствующее тому идеалу справедливости, за который сражались государи Англии.

В поэме, посвященной защите прав Генриха VI на Францию, Джон Лидгейт отметил, что заключенный в Труа мир принесет счастье и благополучие обоим королевствам.[750] Эту же мысль выразил Эдуард Холл, приводя в своей хронике речь герцога Бедфорда, произнесенную им во время коронации Генриха в Париже, в которой регент Франции выразил уверенность в том, что союз королевств принесет благо не только королю Генриху или какие-то выгоды английскому народу, но и поспособствует началу эры процветания для самой Франции. Ибо только в тесном союзе с Англией суждено возродиться былому могуществу королевства времен Карла Великого.[751]


Противопоставление мира войне

Дорогостоящие во всех отношениях и затянувшиеся войны, ведение которых на рубеже XIV–XV вв. перестало оправдываться в глазах многих подданных английской короны грандиозными триумфальными победами, постепенно стали утрачивать свой романтический ореол, вызывая серьезное недовольство определенной части общества. Более того, при Ричарде II негативное отношение к войне исходило непосредственно от королевского двора. В англоязычной историографии XX в. традиционно принято приводить в качестве примеров отрицательного отношения к войне в этот период цитаты из произведений двух самых прославленных английских средневековых поэтов — Джона Гауэра и Джеффри Чосера[752]. Действительно, если рассматривать отдельные принадлежащие этим поэтам строки вне общего контекста, они предстают решительными противниками войны, желающими ее скорейшего завершения.

Джоy Гауэр в «Исповеди влюбленного», единственном его крупном произведении, написанном по-английски, утверждает, что мир является естественным состоянием человечества, поскольку Господь запретил убийство. Война неизбежно несет разрушения и бедствия:

По закону милосердия

Не должно существовать смертоносной войны:

Все в природе ей противится,

Закон мир восхваляет,

Являющийся основой человеческого благополучия,

Человеческой жизни, человеческого здоровья.

Но смертоносная война имеет родственницу,

Несущую чуму и голод,

Бедность и всевозможное горе,

Поэтому мы осуждаем этот мир,

В котором сейчас господствует война,

Пока сам Господь не улучшит его[753].

Кроме недовольства войной как источником разных бедствий, Гауэр робко ставит вопрос о правомерности санкционировать убийство ради какой бы то ни было цели, ведь даже при убийстве сарацина вместе с его телом погибает и душа, не знающая любви Христа[754]. В третьей книге «Гласа вопиющего» поэт критикует пороки духовенства, среди которых находится место и призывам к войне. Однако мир для Гауэра лишь залог счастья и процветания, основа для благополучной человеческой жизни. Это не означает, что он отрицает саму возможность существования справедливой войны. Для такой войны поэт называет три причины: увеличение общественного блага, защиту вдов и сирот и охрану прав Церкви[755]. Эта идея высказывалась поэтом на протяжении всей жизни: в раннем написанном по-французски труде «Зерцало размышляющего» и в зрелые годы — в «Исповеди влюбленного»[756]. Гауэр резко осуждал участие в войне ради стяжания личной славы или с целью обогащения: именно такая война приводит к страданиям и бедствиям народа. Однако он призывал рыцарей верно служить своему государю в войне, которую тот ведет ради торжества закона и сохранения общественного достояния:

Чтобы победили закон и право,

Человек может убивать без греха[757].

Кроме того, по мнению Гауэра, для ведения действительно справедливой войны помимо ius ad bellum следует соблюдать также ius in bello: то есть воины должны выполнять свои обязанности более благочестиво. С точки зрения Б. Лоу, подобная трактовка Гауэром оснований справедливой войны «обращена против притязаний Эдуарда на Францию», которые таким образом перестают быть справедливыми[758]. Такой вывод кажется мне не совсем верным, поскольку приведенные Гауэром условия полностью соответствуют причинам, которые Эдуард III приводил в качестве обоснования своей войны против Филиппа Валуа: король провозглашал войну за сохранение собственности своей короны и ради защиты подданных и восстановления божественного закона.

К тому же не стоит забывать, что расцвет творчества Гауэра приходится на период правления Ричарда II (при дворе которого часто бывал поэт, получивший в дар от монарха несколько поместий), весьма благосклонно относившегося к отражению в литературе идей всехристианской любви и мирного сосуществования с соседями. Именно Ричарду первоначально посвящалась «Исповедь влюбленного», замысел которой, согласно прологу, принадлежал самому государю. Около 1393 г., окончательно разочаровавшись в правлении Ричарда, Гауэр изменил посвящение, переадресовав поэму Генриху Болингброку, будущему Генриху IV, чьим верным сторонником он оставался вплоть до самой смерти[759]. Поэт обвинял Ричарда в том, что тот «нарушил клятву сохранить мир по отношению к духовенству и народу»; это обстоятельство также трактуется Б. Лоу как аргумент в пользу неприязни Гауэра к войне[760]. Однако именно Ричард II был самым горячим сторонником заключения мира с Францией, а приход к власти Генриха Болингброка, напротив, воскресил чаяния военной партии при дворе. Можно предположить, что в данном случае речь идет не о мире, завершающем войну за пределами Англии, а о прекращении притеснений подданных со стороны короля Ричарда, то есть о восстановлении мира и спокойствия внутри королевства. Пожалуй, наиболее верно охарактеризовал позицию Гауэра Дж. Барни, сказавший о поэте, что он «был сторонником мира, но не пацифистом»[761].

После неудачного крестового похода епископа Нориджского главным идеологом английской внешней политики стал фаворит Ричарда II граф де Ла Поль, в котором оппозиционеры видели основного виновника всех бед вплоть до его смещения в 1388 г., после чего неизменность планов короля стала очевидной. Именно де Ла Поля историографы обвиняли в том, что он советовал королю прекратить войну во Франции, даже ценой возвращения французам завоеванных англичанами территорий. Граф действительно прилагал все усилия для мирного разрешения затянувшегося конфликта.

Бесспорным сторонником королевской партии в этот период был Джеффри Чосер, радушно принимаемый при дворе. Единственной завершенной из рассказанных Чосером от собственного имени (Джеффри-пилигрима) историй в «Кентерберийских рассказах» является «Рассказ о Мелибее»[762]. Большая часть его посвящена проблеме мести: должен ли Мелибей идти на войну против трех старых врагов, которые однажды избили его жену Пруденцию и серьезно ранили его дочь Софию. Старые и мудрые друзья (врачи, лекари и законники), а также собственная жена советуют Мелибею остаться дома, поскольку «месть не лечится местью, а зло — другим злом, но одно отягчает и усиливает другое… ибо добро и зло суть противоположности, и война и мир, месть и терпение, раздор и согласие и многое другое… что зло лечится добром, раздор согласием, война — миром и так далее»[763]. Пруденция убеждает мужа, что причиненное его дочери насилие — заслуженная кара за то, что он забыл о Боге и не позаботился о защите от трех вечных врагов человека (плоти, дьявола и мира), которые изранили его душу смертными грехами. Она полагает, что ему нужно позаботиться о себе и беречь собственное добро, а не жаждать захватить чужое. Мелибей в целом согласен с женой, однако считает, что первый шаг к примирению должна сделать виновная сторона. На это жена цитирует Соломона: «Кто хочет примирения, пусть начнет с себя». Она созывает врагов и показывает им «добро, следующее от мира, и большой вред, сопровождающий войну». В итоге противники примиряются. Исследователи полагают, что под именем колеблющегося Мелибея[764] Чосер изобразил молодого короля Ричарда, решительной же Пруденцией в этом случае является граф де Ла Поль[765]. Я не буду специально останавливаться на причинно-следственной связи между любовью Чосера к миру и его приверженностью к партии Ричарда II. Однако в любом случае взгляды этого поэта на проблему войны и мира соответствуют официальной политике двора в исследуемый отрезок времени.

Говоря об отношении Чосера к войне и миру, следует отметить, что при всем решительном осуждении кровопролития и раздора поэт не решался полностью отказаться от идеи возможного отмщения за несправедливо причиненный вред и насилие. Правом на месть обладают не многие, а лишь судьи, которым «полагается и подобает карать ущерб и злодеяние», поскольку «если они оставляют без наказания зло и беззаконие, то этим призывают творить новое зло»[766]. Следовательно, наделенные специальными полномочиями лица не просто обладают правом на «противление злу насилием», они обязаны приостановить дальнейшее распространение зла. Если же по каким-то причинам осуществление мести затруднено (например, противник обладает превосходящими силами), следует рассчитывать на то, что виновник понесет кару от Всевышнего Судьи[767]. Таким образом, позиция Чосера, как и Гауэра, не противоречит концепции справедливой войны. Однако в отличие от последнего первый смещает акцент с причин на санкцию верховной власти.

Идеи, высказанные в сочинениях Гауэра и Чосера, нашли отражение в творчестве их младшего современника и страстного почитателя Томаса Окклива. В 1412 г. (затри года до победы Генриха V при Азенкуре) этот поэт преподнес принцу Генриху свое сочинение «О правлении государя». Несмотря на очевидное стремление принца вести активную внешнюю политику, Окклив, умоляющий будущего короля отнестись благосклонно к его труду[768], трактует войну и мир в духе старших поэтов эпохи правления Ричарда II. Для него истинной причиной всех войн является жажда наживы, а их результатом — бедствия и несчастья народа. Было бы прекрасно, если бы мужчины, оставив свою гордыню и послушавшись жен, остались дома. Здесь прослеживается очевидная аллюзия на «Рассказ о Мелибее» Чосера. Развивая идею благотворного брака, Окклив советует Генриху прекратить войну, женившись на французской принцессе Екатерине, полагая, что после заключения этого матримониального союза Англия и Франция смогут прийти к истинному согласию («true concord»)[769].

В отличие от находящихся в лоне ортодоксальной Церкви классиков английской средневековой литературы, взгляды которых на войну в целом не противоречили основным положениям августиновской концепции, позиция «еретиков» по этому вопросу была более радикальной. Осужденный в 1381 г. за еретическую трактовку евхаристии прославленный английский теолог Джон Уиклиф[770], ставший фактически предтечей Реформации в Англии, в ряде своих трудов высказал принципиально иную, чем его ортодоксальные современники, трактовку одной из важнейших христианских заповедей: «Возлюби врага своего»: если для большинства прелатов любовь к врагу предполагала в первую очередь борьбу с его грехами и заблуждениями, то, согласно Уиклифу, эта любовь зиждилась на смирении и терпимости. В трактатах «О семи смертных грехах» и «О прелатах» он переходит от обличения лицемерия высшего духовенства, наделенного огромной властью и живущего в роскоши, призывая мирян к бедности и смирению, к утверждению невозможности существования «справедливой» или «священной» войны. Прелаты, в обязанность которых входит проповедь всеобщей любви, призывают к войне, обещая избавление от грехов в обмен за совершаемые убийства. Неудачный поход епископа Нориджского 1383 г. против еретиков вдохновил Уиклифа на развитие антивоенной линии в своих трудах. Уиклиф отказывался верить в то, что призывающие к справедливой войне священники ставят целью конечное достижение мира. «Если бы они действительно стремились к миру, они охотно и с радостью отдали бы все свое мирское богатство и свою плоть, и кровь, и саму жизнь для достижения мира и милосердия среди христиан»[771]. Однако даже Уиклиф, анализируя содержание Ветхого Завета, был вынужден признать возможность существования завоевательных войн, если они провозглашены по очевидному приказу самого Бога[772].

Пришедшие на смену Уиклифу еретики лолларды[773] были еще более радикальны в своем пацифизме. Один из ранних лидеров этого учения, распространенного во всех слоях английского общества, Николас Херефордский заявлял: «Иисус Христос, наш предводитель в борьбе, учил нас закону терпения и сражаться не во плоти, а в духе». В 1390 г. суды линкольнского и херефордского епископов вынесли обвинение другому предводителю лоллардов, Уильяму Свиндерби. Заручившись мнением двух профессоров из Кембриджа, епископы признали полное отрицание любой войны, проповедуемое Свиндерби, еретическим на том основании, что, согласно учениям Августина и Фомы Аквинского, «вести войну по справедливой причине против христиан или неверных — свято и разрешено, иное мнение является ложным»[774]. Развивая эту мысль, теологи утверждали, что пацифистские идеи лоллардов являются ложными по нескольким причинам: «Во-первых, в этом случае ни один христианский государь не смог бы защищать свои земли от завоевателей и мятежников, и король Англии не смог бы защищать свое королевство от французов, шотландцев или кого-либо другого. Во-вторых, святые отцы одобряли справедливые войны, позволяя христианам в них участвовать с целью защиты справедливости, католической Церкви и веры. Сражавшимся во имя этой цели отпускали грехи признанные Церковью святые. Сам Господь оправдывал подобные справедливые войны, часто повелевая избранным сражаться, как явствует из всего Ветхого Завета. Поэтому это признается в качестве истины и католической доктрины, противное же ей, как было сказано выше, является ошибкой»[775].

В том же 1390 г. в суде епископа Херефордского свою позицию попробовал отстоять Уолтер Брут, взгляды которого имели много общего с воззрениями Свиндерби. Для него любая война (не важно, против кого она направлена, христиан или неверных) противоречит духу Евангелия, поскольку «Христос, царь мира и спаситель человечества, пришедший спасти, а не осудить, давая уверовавшему закон милосердия, учил нас уважению, а не злости, не ненавидеть наших врагов, не отвечать злом на зло, но противостоять злу»[776]. Вынесенный судьями приговор гласил: «Утверждение, что христиане не могут свободно и решительно защищать себя в случае физического нападения на них неверных или любого другого насилия… направлено против благости мира, против законопорядка и против разума»[777].

Расхождение между идеализмом лоллардов и ортодоксальными догмами наиболее явно проявилось в «Двенадцати заключениях», представленных лоллардами для обсуждения в парламенте в 1395 г. Десятое заключение, посвященное проблеме отношения к войне, свидетельствует о близости учений лоллардов и Уиклифа. Согласно этому заключению, Новый Завет, принесенный в мир Христом, запрещает любое пролитие человеческой крови: каждый, убивший на войне, совершил смертный грех, нарушая волю Бога; ни один монарх или представитель духовенства (в том числе и папа) не может провозглашать войну (тем более называть ее справедливой или священной), призывая людей к убийствам; ни одна война не может вестись без «божественного откровения»[778]. Таким образом, очевидно, что даже такие радикальные пацифисты, как лолларды, вслед за Уиклифом не отрицают саму возможность существования справедливой войны, оговаривая в качестве ее непременного условия «божественное откровение», аналогичное описанным в Ветхом Завете. Впрочем, остается непонятным, как Уиклиф или лолларды относились к многочисленным знамениям, трактуемым представителями ортодоксального духовенства и остающимися в лоне официальной Церкви мирянами именно в качестве непосредственного волеизъявления Господа, очевидно свидетельствующего в пользу ведения справедливой войны.


Пропаганда мира в придворной поэзии

В 30-е гг. XV в. военные действия на континенте шли с переменным успехом: отдельным удачам английских войск противостояло постоянное наступление французов (снятие осады Орлеана, штурм Парижа, осада Кале и т. д.). Однако английские хронисты, все еще находясь под воздействием созданного Эдуардом III и Генрихом V мифа о «непобедимой» английской армии, по-прежнему стремились писать только о победах соотечественников. «Ежедневные завоевания увеличивали владения Генриха во Франции»[779] — примерно с такой риторикой в хронистике создается иллюзия скорой победы. Но к началу 1440-х гг. стало ясно, что, несмотря на огромные затраты средств и сил, удача в войне все чаще сопутствует противникам англичан. Невозможность добиться скорого перелома в ходе военных действий грозила полным истощением казны, что неизбежно порождало рост налогов, усугубляющих недовольство войной в самой Англии. Постоянные поражения вынуждали Королевский совет пытаться сохранить в ходе дипломатических переговоров максимум из оставшихся завоеваний Генриха V. 28 мая 1444 г. в Туре было подписано англо-французское перемирие на два года.

Вольно или невольно английские авторы в своих произведениях были вынуждены осмыслять новое положение дел, ища ему логическое объяснение и оправдание. Это можно показать на примере двух поэм, написанных знаменитым поэтом рассматриваемого периода Джоном Лидгейтом. При помощи аллегорий он рассказывает о том, как на вершине горы встретились четыре принцессы — дочери Святого Духа: Милосердие, Правда, Мир и Справедливость. Мир — цель их встречи, основание для нее — Милосердие, которое также является «главной добродетелью». Именно Милосердие заставило свою сестру Справедливость обратиться к миру, потому «что с ее благородным вмешательством / Все добродетели пребудут в мире»[780]. Мир — наивысшее благо для всех людей, это подтверждает и его расшифровка:

В слове Мир (Рах) — три буквы:

Р — означает благоразумие (prudence),

А — основания (argumentations) и еще больше — власть (auctorite),

X — Христа, знак наивысшего почтения

К тому, кто, распятый на кресте,

Кровью и потом написал об

Освобождении нас от грехов и о полной уверенности

В его царствовании в вечном мире[781].

Лидгейт выделяет несколько разновидностей мира. Во-первых, это мир в сердце: «Этот мир зовется душевным покоем (conscience)», он дает душе покой и тишину, это мир бедных, открытый Диогеном, «который никогда не роптал на посылаемую Богом нужду»[782]. Во-вторых, существует «мир созерцательный»

Людей, ведущих одинокую жизнь

В посте, молитвах и моленьях,

Посещающих бедных, сострадающих

К нагим и нуждающимся[783].

Все, живущие в этом мире, будут вознаграждены Христом,

царствующим в «вечном мире».

Но сейчас люди, уставшие от войн, ждут другого мира, который

Держит в спокойствии города и королевские замки,

Народ своевольный обуздывает; устанавливает спокойствие

В королевствах и славных государствах;

Мир охраняет их от раздоров.

Как говорил философ по имени Сократ,

Из всех добродетелей

Он более всего почитал добродетель, называемую миром[784].

Лидгейт полностью согласен с Сократом: он приветствует эту «спокойную добродетель», примиряющую враждебных соседей, делающую их друзьями. В отличие от автора поэмы «На мир 1347 г.» он не приходит в ужас оттого, что славные победы и кровь, пролитая англичанами на полях сражений ради торжества справедливости, забываются. Для него перемирие не является признаком трусости и нерешительности. Он не приводит доказательства того, что Бог желает продолжения войны. Наоборот, Лидгейт вспоминает историю рождения Христа, пришедшего на землю, чтобы принести мир. Семь дочерей Святого Духа: Любовь, Спокойствие («Наиболее занятая из семи сестер, / Народ, пребывающий в междоусобице, она приводит к миру»), Смирение, Рассудительность, Бедность, Доброта и Полное Согласие (Perfecta-societas) — «главная добродетель», приветствовали рождение младенца, которому суждено было установить вечный мир. Лидгейт напоминает, как все ждали рождения «главного господина мира»: его предрекали пророки, Господь посылал знамения. Бог спас своего сына от неминуемой гибели, постигшей других детей Израиля, когда злобный и жестокий тиран Ирод повелел своим «безжалостным рыцарям» умертвить всех младенцев. Все это делалось ради людей, испокон веков пребывающих во вражде: Каин убил Авеля, Измаил враждовал с Исааком, греки с троянцами, Александр с Дарием, после Иерусалима и Вавилона были войны между Римом и Карфагеном. В этой поэме Лидгейт не восхищается воинами прошлого: ни Александром, ни Сципионом, ни Ганнибалом. Поэт презирает «гордость воинов» и «воинский гнев», противный миру, он страшится красного всадника Апокалипсиса, «порождающего войну и рушащего мир»[785]. Да, говорит он:

Генрих V был хорошим рыцарем,

Могущественным и знатным[786].

Но он умер, ведя завоевания, «и все мы умрем», если будем продолжать вести эту войну, ведь войны губительны не только для солдат. Богатые лорды сражаются, совершенно не думая о бедных тружениках, которые возделывают землю. Разоренная земля не приносит урожай: «Война приводит к бедности, мир приводит к процветанию»[787]. По мнению поэта:

В войнах ужасных добродетельный мир — добро;

Борьба — ненавистна, мир — приятная доблесть;

Со времен Карла был великий поток крови;

Бог посылает нам мир между Англией и Францией![788]

Для Лидгейта все христиане — братья, в том числе и старые враги — англичане и французы, поэтому им нельзя противиться воле Бога, желающего, чтобы между всеми странами был мир. Народы сами поймут потом, что в мире жить лучше, ибо он принесет им благоденствие:

И между братьями, для их большего могущества,

Без принуждения, обмана или расхождения,

Иисус Христос послал мир всем христианам[789].

Отношение Лидгейта к миру в большой степени напоминает позицию поэтов периода правления Ричарда II. Так же как Гауэр и Чосер, Лидгейт был своего рода «официальным певцом» королевской внешней политики. Его пример демонстрирует кардинальное изменение, произошедшее в восприятии англичанами возможности заключения мира. Мир для англичан перестает противопоставляться справедливой войне. Напротив, справедливость заключается именно в достижении и поддержании внешнего мира, являющегося залогом мира внутреннего — источника процветания страны и благосостояния королевских подданных[790]. Подобное отношение к миру уже не вызывало осуждение Церкви и неодобрение королевского двора. Автор анонимного «Трактата об управлении, [написанного] для короля Генриха VI» (1436–1437 гг.) дает молодому королю множество советов о том, как правильно управлять государством, чтобы пользоваться уважением своих подданных. Выполнение всех условий, по мнению автора, возможно только при заключении христианского мира и согласия с французами[791].

Лереда военных поражений, приведшая к почти полной утрате континентальных владений, заставила историографов переосмыслить ключевые принципы английской внешней политики. Именно в середине XV в. появляется мысль о том, что Англии уготован иной путь политической славы и могущества, чем у народов на континенте. Англичане начали обращать все более пристальное внимание на свои позиции на море. И постепенно господство на море стало в их сознании более важным и ценным, чем корона Франции. Вскоре после снятия осады Кале (1436 г.) была написана «Книжка об английской политике». Для ее автора главным политическим принципом является то, что могущество Англии заключается более во владычестве на море, чем в земельных владениях, и что она может, исходя из значительности торгового и морского влияния на другие страны, диктовать им свои условия, в частности заставить их сохранять с ней мирные и дружеские отношения. Поэт подчеркивает важность Кале для международной торговли. Владея этим городом, Англия владеет проливами. Согласно этому сочинению, император Сигизмунд I, посетивший Англию в 1416 г. для того, чтобы попытаться повлиять на конфликт между Генрихом V и королем Франции, в беседе с английским государем обратил особое внимание на важность Кале именно с этой точки зрения и посоветовал Генриху ценить Кале и Дувр «как ваши два глаза — залог морского могущества»[792]. Далее поэт пишет о том, что пролив Ла-Манш необходим для морской торговли Западной Европы, где центральное место занимает Фландрия. Англия, владея этим проливом, обладает правом закрыть проход, заставляя страны, чье благосостояние растет благодаря торговле, придерживаться мира с ней на ее собственных условиях. В этом заключалась, по мнению анонима, политика Эдуарда III и Генриха V, но теперь, в эпоху правления Генриха VI, ситуация принципиально изменилась. Английский нобль, впервые выпущенный Эдуардом III, подчеркивал значение этой политики, так как на одной его стороне был отчеканен король с мечом, а на другой — корабль, намекающий на морское могущество. Однако теперь, с точки зрения поэта, храбрость и влияние англичан на море упали так низко, что бретонцы, фламандцы и другие народы заявляют, играя словами, что англичане должны убрать корабль (ship) с монеты, заменив его на малодушную овцу (sheep)[793].

Обозначив в «прологе» основную тему сочинения, автор переходит к взаимоотношениям (в первую очередь коммерческим) Англии с другими странами, для каждой из которых он называет товары ввоза-вывоза и способы, которыми Англия должна оказывать влияние на другие державы. В заключение поэт снова возвращается к проблеме владения проливами. Он боится, сетуя на потерю Руана и Арфлера, что англичане недостаточно понимают всю важность портовых городов. Короли Англии всегда заботились об установлении превосходства на море над другими странами. В качестве доказательства своих слов он приводит несколько примеров: рассказ о флоте короля Эдгара; завоевание Эдуардом III Кале именно благодаря осаде с моря; приказ Генриха V о строительстве в Саутгемптоне больших военных кораблей, теперь утраченных. «Зачем они делали это, если в их намерения не входило сделать Англию владычицей морей?» — вопрошает автор[794].

Очевидно, что отношение подданных английской короны к миру не было единым и неизменным на протяжении Столетней войны. В периоды правления монархов, внешняя политика которых была не только активной, но и успешной (Эдуарда III и Генриха V), официальная точка зрения, пропагандируемая двором и поддержанная ортодоксальным духовенством, трактовала мир как желанную цель, венчающую победу в справедливой войне. Только такой мир, сравнимый с приговором суда, отказаться от исполнения которого было невозможно в первую очередь для самих защитников закона, имел право на существование. В изображении английских хронистов исполнители закона, короли Англии, постоянно стремятся к миру (который они, как истинные христиане, разумеется, любят больше кровопролития), поскольку таково непременное условие войны справедливой. В эту эпоху заключаемое королем перемирие трактуется не как передышка в войне, дающая возможность вести спокойную жизнь вдали от грабежей и убийств, а как опасная возможность отказа от достижения праведной цели. Мир был трусливым и позорным отступлением, противным Богу, оскорблением памяти героев, погибших на полях сражений, защищая истину и прославляя Англию. При Генрихе V мир в Труа воспринимался как дарованная Богом победа справедливости, соответствующее праву завершение долгой войны.

В правление Ричарда II, прилагавшего все усилия для прекращения войны с Францией, и Генриха IV, которому внутрианглийские беспорядки не позволяли вести слишком активную внешнюю политику, в литературе начинает возникать мотив противопоставления бедствий, которые неизбежно влечет за собой любая война, прелестям мирной жизни. Одновременно с этим «христианские фундаменталисты» из числа сторонников учений Уиклифа и лоллардов пришли к категорическому осуждению почти всех войн (исключение делается лишь для разрешенных божественными откровениями) как несомненного источника различных грехов, в первую очередь — убийства. Приверженцы этих, признанных еретическими, направлений в христианстве утверждали, что рождение Христа, проповедовавшего любовь к врагам, наложило запрет на все войны, в том числе и войны за веру. Распространяется представление о мире, не завершающем войну, а противопоставленном ей. Для многих авторов война перестает быть справедливой, а правопорядок становится синонимом мирной жизни. Однако здесь следует отметить, что позиция официальной Церкви, отраженная в исторических сочинениях этого периода, принципиальных изменений не претерпевает.

При Генрихе VI военные неудачи, приведшие к утрате почти всех континентальных владений Англии, усилили пацифистские настроения в английском обществе. В хрониках и поэмах второй четверти XV в. уже не война (пусть даже за справедливость), а мир угоден Богу, их авторы настаивают на том, что если англичане и французы хотят жить благополучно, то они обязаны прекратить войну. В это же время появляется идея о приоритете господства на морях в английской внешней политике, позволяющая отказаться от бессмысленного кровопролития за призрачную корону Франции. Таким образом, территориальная и национальная обособленность подданных английской короны постепенно получает идеологическое обоснование, способствуя становлению национального государства.


Глава 3. Английское правление во Франции

Проблема суверенитета

Вскоре после объявления парламенту о принятом в Генте решении провозгласить себя королем Франции Эдуард III был вынужден издать статут о сепаратном владении королевствами, призванный успокоить его английских подданных: «Мы… обещаем, повелеваем и утверждаем для нас и для наших потомков и наследников с согласия прелатов, графов, баронов и общин нашего королевства Англии… что наше королевство Англия и его народ… никогда не попадут в подданство или подчинение от нас, наших потомков и наследников как королей Франции…»[795] Восемьдесят лет спустя, в декабре 1420 г., когда мир в Труа сделал объединение двух королевств реальным, парламент потребовал от Генриха V подтверждения статута 1340 г.[796] Процитированное постановление, а также дальнейшая история управления континентальными владениями свидетельствуют о том, что Эдуард III с самого начала отказался от идеи объединения двух корон и создания единого англо-французского государства. Аналогичной политики придерживались и его потомки. Для английских королей земли Плантагенетов всегда существовали отдельно от наследия Капетингов. Таким образом, две короны должны были сосуществовать вместе, но не объединяться. Следует подчеркнуть, что выраженное парламентом «требование народа», опасавшегося объединения двух королевств, свидетельствует о достаточной зрелости национальных чувств. Англичан страшила угроза доминирования в едином королевстве более многочисленных французов, которое могло постепенно привести к подчинению Англии и ее населения. Желая защититься от этой опасности, подданные английской короны настаивали на законодательном закреплении собственной независимости.

В предыдущих разделах я подробно остановилась на проблеме восприятия мира с Францией на разных этапах войны. Формально лишь мир в Труа отвечал всем требованиям справедливости, как ее видели англичане, и мог считаться достойным завершением кровопролитного конфликта. Однако на деле мир был более чем относительным. Этот договор фактически разделил Францию на несколько политических зон: английскую, бургундскую, территории, контролируемые одновременно англичанами и бургундцами, и земли, признавшие власть дофина. Английскими или условно английскими землями (поскольку статус некоторых территорий формальна был связан с французской короной) являлись Аквитания, Нормандия и другие завоеванные Генрихом V земли («pays de conquete»), то есть Вексен, часть Шартрской области и север Мена. Под властью могущественного герцога Бургундского находился не только герцогский домен, но и обширные вассальные владения, принадлежавшие кузенам или младшим отпрыскам семьи: герцогство Бургундия, графства Фландрия, Артуа, Ретель, Невер, Шароле и Булонь. Шампань, хотя и была отнесена формально к области совладения, фактически полностью контролировалась бургундцами. После 1424 г. герцог Бедфорд оставил даже номинальные претензии на это графство.

Регион, попавший под совместное англо-бургундское управление, был весьма невелик и сводился, по сути, к старому домену французских королей эпохи Филиппа II Августа: в него входил Париж и окружавшие столицу бальяжи (Амьен, Вермандуа, Санлис, Мо, Мелен и Шартр). Вся Центральная и Южная Франция, за исключением Аквитании, признавала власть дофина или его союзников (Анжуйцев, Арманьяков, Бурбонов). При этом следует учитывать, что граница регионов, администрация которых признавала власть дофина, была очень подвижной и менялась в зависимости от военных успехов сторон. Наконец, ряд сеньоров, например герцог Бретонский, формально принесший оммаж Генриху V, изо всех сил старался сохранить максимально осторожный нейтралитет, искусно лавируя между Ланкастерами и Валуа.

В этой главе речь пойдет о сюжетах, связанных с английской политикой в отношении королевства Франции, а также тех французских земель, в которых Плантагенеты и их потомки могли претендовать на суверенное владение. Анализ поведения англичан (от регентов Франции и членов королевской администрации до простых солдат и переселенцев) позволит ответить на принципиальный для данного исследования вопрос о восприятии «вечного мира». На протяжении восьмидесяти лет англичане жили войной с Францией. После 1420 г. Генриху V и его английским подданным нужно было кардинально изменить свое отношение к покоренным врагам. Впрочем, вполне возможно, англичане вовсе не считали Францию завоеванной, а заключенный в Труа мир вечным.


Суверенная Аквитания

Проблема правового статуса Аквитании или герцогства Гиень не случайно считалась одной из основных причин англо-французских конфликтов на протяжении нескольких столетий. Герцогство досталось Плантаганетам еще в 1152 г., благодаря браку будущего Генриха II с герцогиней Аквитанской. Ни у кого не было сомнений в том, что Гиень являлась законным наследством английских королей. Спорным был лишь правовой статус герцогства. Опуская излишние подробности почти трехсотлетней борьбы герцогов с французскими королями, напомню лишь ключевые ее моменты. В 1259 г. в обмен на отказ от притязаний на все утраченные ранее континентальные владения Плантагенетов и вассальную присягу (от Нормандии до Пуату) Генрих III получил от Людовика IX подтверждение прав на Гиень. Однако фактически сразу после заключения этого договора английские правоведы принялись настаивать на суверенных правах своего государя в отношении данных земель. В качестве аргументов они ссылались на то, что герцогство всегда было аллодом, в котором король Англии «обладал всей полнотой юрисдикции, как прямой, так и опосредованной», а следовательно, не имел над собой никакого иного сеньора, кроме Господа Бога. К тому же во время процедуры принесения Генрихом оммажа не было проведено церемонии, которую можно было бы трактовать как герцогскую инвеституру[797]. В 1513 г. неизвестный подданный Генриха VIII в своем трактате специально подчеркивал, что изначально территория Гиени или Аквитании «была заселена не троянцами или французами, а готами», короли которых не знали над собой других сеньоров, кроме Бога[798]. В данном случае важно даже не указание автора на то, что жители Аквитании никогда не составляли с французами единого народа, но и то, что предки герцогов Аквитанских были независимыми государями, следовательно, и их потомки с полным правом могут претендовать на суверенитет над этой областью.

Начиная войну за французскую корону, Эдуард III не оговаривал намерений юридически оформить независимость Аквитании от Франции. Однако договор в Бретиньи 1360 г. действительно закрепил суверенные права английских королей на Гиень. Именно попытка Карла V вмешаться в конфликт герцога со своими подданными привела в 1369 г. к возобновлению войны и возвращению Эдуарда III к притязаниям на французский престол. И хотя обе стороны признали мир в Бретиньи недействительным, английская сторона, тем не менее, продолжала настаивать на суверенных правах на герцогство. Более того, Плантагенеты и наследовавшие им Ланкастеры продолжали вести себя в Гиени как суверены, но суверены скорее de facto, чем de iuro. Подданные герцогства по привычке сколько угодно могли апеллировать к парижскому парламенту за высшей юрисдикцией, подавая жалобы на суды своего сеньора, однако отныне английские короли воспринимали подобные акции исключительно в качестве неправомерных, трактуя их не иначе как мятежи.

Впрочем, в условиях войны лавирование между двумя венценосными противниками, порой лишь формально прикрытое разговорами о суверенных правах, могло принести немалую личную выгоду предприимчивым гасконцам. Например, в 1399 г. Карл VI попытался воспользоваться неприязнью многих гасконцев к покойному герцогу Джону Гонту, ожидая, что эта неприязнь будет перенесена и на его сына Генриха Ланкастера, низложившего Ричарда II и захватившего английский престол. Король проинформировал командующего армией великого камергера Арно-Аменье д'Альбре (перешедшего из английского лагеря во французский после неудачного мятежа против Черного принца в 1369 г.) о том, что многие знатные гасконцы якобы не хотят признать Генриха IV своим государем и, следовательно, могут присягнуть на верность королю Франции[799]. В марте 1401 г. один из могущественных феодалов Гиени Аршамбо де Грайи действительно присягнул Карлу на верность после того, как французские войска заняли большую часть его земель, а двое его сыновей оказались в плену у французского короля. Переход де Грайи на французскую сторону был оценен Карлом по заслугам: в 1412 г. он сделал гасконца капитаном Лангедока. Старший сын де Грайи Жан, унаследовавший после смерти отца в том же 1412 г. большую часть родовых земель, продолжил сражаться на французской стороне. А вот младший, Гастон, усмотрел личную выгоду в возвращении в лагерь англичан. Этому решению Гастона де Грайи не помешал ни конфликт с братом, ни брак с дочерью Арно-Аменье д'Альбре, все потомки которого сохранили верность французскому королю. Подобные эпизоды, свидетельствующие о стремлении гасконцев обратить конфликт между английским и французским королями на пользу себе или хотя бы выйти из кризисной ситуации с минимальными потерями, можно перечислять долго.

В условиях спорного верховного суверенитета в среде гасконского дворянства не сложилось идеи клановой верности одному сеньору, в результате чего нередко получалось, что отпрыски младших ветвей фамилии поступали на службу к государям, против которых воевали их отцы или старшие братья. Ситуация усугублялась тем, что в различных областях Гиени существовало разное право наследования ленов, которые могли дробиться не только между всеми сыновьями, но и дочерьми[800]. Пример Гиени и ее жителей весьма далек от того, чтобы быть признанным уникальным. Аналогичная ситуация складывалась и в других регионах Франции, где власть оспаривалась двумя более или менее равносильными соперниками. Так было, например, в Бретани в период борьбы Карла Блуаского и Жана де Монфора.

Говоря о проблеме вассальной верности гасконцев, нельзя упускать из виду еще одно важное обстоятельство. В отличие от Англии, где сразу после Нормандского завоевания были запрещены любые частные войны между подданными, на юго-западе Франции такого ограничения не существовало. Некоторые клановые распри между гасконскими феодалами в XIV–XV вв. (например, война между домами Фуа и Арманьяками за графство Бигорр) уходили корнями в глубь веков. Неудивительно, что в таких условиях англо-французские противоречия могли весьма причудливо переплетаться с локальными конфликтами. Важно отметить, что помимо банальной смены сеньора в зависимости от обещанной государем награды (конфискованные у противников земли или ренты, а также административные должности) бывали случаи, когда вассалитет определялся исходом частной войны. Так, одним из пунктов перемирия, заключенного в октябре 1426 г. между упомянутым выше Гастоном де Грайи, капталем де Бюшем, и державшим французскую сторону Жаком де Поном, скрепленного договором о браке дочери де Грайи и четырнадцатилетнего сеньора де Пона, был отказ последнего и всех его вассалов от участия в англо-французской войне. В договор также был включен пункт с пожеланием будущего тестя де Пона о том, что молодой сеньор признает суверенитет английского короля[801]. Мирясь с особенностями местного обычая и не предпринимая формальных попыток его изменить, английские короли не запрещали частные войны как таковые, но могли препятствовать (под угрозой конфискации земель) своим вассалам вступать в альянсы со сторонниками Валуа.

После мира в Бретиньи английские короли относились к Гиени как к апанажу, жалуя ее в качестве пожизненного или временного (до восшествия на престол наследника короны) держания. В 1362 г. Эдуард III получил оммаж за Аквитанию от своего старшего сына Черного принца, а в 1390 г. Ричард II пожаловал ее Джону Гонту. При этом сама система местного управления за два столетия (с середины XIII в. по середину XV в.) практически не изменилась. Во главе герцогской администрации стояли два высших чиновника, назначаемые по традиции из числа крупных английских феодалов, чаще всего родственников короля, — сенешаль Гаскони и коннетабль Бордо. Первый ведал дипломатическими, военными и судебными вопросами, контролируя деятельность четырех судебных курий (в Бордо, Базасе, Даксе и Сен-Севере). Следует подчеркнуть, что трактуемое англичанами как суверенное владение, принадлежащее английской короне, герцогство, тем не менее, никогда не объединялось с Англией. Гасконцы в Англии, так же как и англичане в Гиени, обладали целым рядом преимуществ в сравнении с выходцами из регионов, неподвластных Плантагенетам. Например, правом приобретения недвижимости или торговыми льготами. Однако даже после установления английского суверенитета над герцогством не возникала идея правовой унификации. В Аквитании продолжало действовать местное обычное право, испытавшее на себе гораздо более сильное влияние римского права, чем обычное право в Англии. Верховному сенешалю подчинялись сенешали областей, коменданты крепостей, прокураторы и т. д. Как правило, всех этих лиц назначал сам сенешаль из числа представителей местной знати. Он же определял размеры их жалованья.

В сферу деятельности коннетабля Бордо входил контроль над финансами и канцелярией. Ему были подотчетны мэр города (лицо, назначаемое непосредственно королем, чаще всего из англичан), а также многочисленные сборщики пошлин и налогов, контролеры и бальи. Он также ведал герцогской канцелярией в Гиени. При этом следует помнить, что одно из ведомств центральной канцелярии английского короля занималось исключительно документацией, касающейся управления герцогством, ведя так называемые Гасконские свитки.

Зависимость Аквитании от Англии способствовала установлению прочных коммерческих связей между ними. Основным продуктом, поставляемым с юго-запада Франции на английские рынки, было вино. В свою очередь из Англии в Гиень везли зерно, кожу, ткани, олово и рыбу. Однако, как бы ни старалась английская администрация уравновесить объем закупок и продаж, торговый дисбаланс все равно оставался в пользу вывозимого из Гаскони вина. На протяжении XIV–XV вв. палата общин английского парламента неоднократно поднимала вопрос о снижении или полной отмене торговых и других пошлин для английских купцов в городах Гаскони. Показательно, что исключительно привилегированное положение английских купцов в Гаскони продолжало сохраняться много позже потери Бордо. Например, в 1482–1483 гг. коннетабль французского короля зафиксировал, что англичане платят за суда лишь половину обычного налога, которым традиционно облагались все иностранные торговцы. Но несмотря на покровительство английской короны англо-гасконским торговым связям, очень немногие англичане оседали в Бордо или других крупных городах региона. Более того, как отмечает М. Вейл, проанализировавший статус и род занятий всех английских собственников в Бордо, недвижимость приобретали (чаще арендовали, чем покупали) главным образом королевские официалы и члены их семей, а не представители торгового сословия.

Говоря об отношениях англичан и гасконцев, важно отметить, что занимающие важнейшие административные должности в Гиени английские аристократы или члены их семей чаще всего оседали на юге Франции после заключения брачных союзов с представителями местной знати, что, в свою очередь, способствовало укреплению проанглийских настроений в регионе. В качестве иллюстрации приведу пример одного клана. Около 1366 г. коннетабль Бордо Джон Страттон женился на наследнице Ландира Изабо де Сен-Симфорьян (состоящей в родстве с семейством Грайи и папой Климентом VI). Их единственная дочь Маргарет в 1391 г. вышла замуж за Арно-Бернара де Прейсака. В 1409 г. Элизабет де Прейсак, дочь и наследница Маргарет и Арно-Бернара, стала женой барона Бертрана де Монферрата, исполнявшего в 20-х гг. XV в. обязанности бальи Сожон в графстве Сентонже. В 1435 г. наследник баронского титула Пьер де Монферрат, так же как и его дед, женился на англичанке — Марии Бедфорд, дочери регента Франции. Неудивительно, что находящийся в столь тесном родстве с английским королевским домом Пьер де Монферрат оказался в числе той части гасконцев, которая серьезно пострадала от ухода англичан. Несмотря на то что в июне 1451 г. Карл VII даровал всем жителям Гиени прощение, а также подтвердил все их древние свободы и привилегии, многие феодалы, в том числе Пьер де Монферрат, потеряли не только должности в администрации, но и наследные земли[802]. После 1451–1453 гг. судьбы «английских» гасконцев, состоявших в родстве с англичанами или просто находившихся на английской службе, сложились по-разному. Многие, вроде того же Гастона де Грайи, были вынуждены бежать из Гиени и искать пристанище на службе у иностранных государей. Другие смогли оправдаться в своем участии в войне на стороне англичан. Например, Жан де Лакропт сослался на то, что был привлечен на английскую службу еще малолетним, но и он сам, и все его вассалы несли ее «весьма неохотно». За одиннадцать лет до этого, в 1440 г., тот же сеньор де Лакропт клялся, что служил английскому королю верой и правдой всю жизнь и за собственные деньги[803].


Кто правит Францией?

В то самое время, когда английские парламентарии горячо обсуждали условия мира в Труа, их государь брал в руки бразды регентства, справляя триумф в верноподданническом Париже. Формальный въезд регента и наследника в столицу Франции был осуществлен 1 декабря 1420 г. Анонимный горожанин оставил описание ликующей толпы, радостно реагирующий то ли на заключение долгожданного мира, то ли на праздничное шествие государей: помимо Генриха и Карла, ехавших рядом по разукрашенным улицам, в шествии участвовал и третий союзник — могущественный герцог Бургундский, без участия которого славный договор вряд ли был бы заключен. Уступая, согласно утвержденному церемониалу, пальму первенства двум монархам, герцог ехал непосредственно за ними[804], хотя на самом деле именно он мог встречать союзников как настоящий хозяин города.

Бургундские войска вошли в Париж еще летом 1418 г. после того, как измученные террором арманьяков парижане подняли восстание. В результате резни арманьяков (были убиты канцлер, коннетабль и многие другие видные сторонники Орлеанского дома) и бегства дофина из Парижа власть в столице и окрестностях полностью сосредоточилась в руках Жана Бесстрашного, отца Филиппа Доброго. После убийства герцога во время встречи с дофином 10 сентября 1419 г. на мосту Монтеро общественное мнение окончательно сложилось не в пользу партии арманьяков. Проведенные наследником Жана Бесстрашного переговоры с английским королем и Изабеллой Баварской, женой безумного Карла VI, увенчались подписанием договора в Труа. Молодой герцог обещал новому наследнику французской короны самую активную поддержку и реальную военную помощь в борьбе с мятежниками и сторонниками дофина, виновного в гибели его отца. Для реализации этого плана герцог, насколько это было возможно, усилил военные контингенты во всех контролируемых им городах и крепостях, прежде всего в Париже. За два прошедших с поражения арманьяков года вся королевская администрация, финансовые институты, парламент и даже муниципальные органы приобрели про-бургундскую ориентацию. Въехав 1 декабря 1420 г. в Париж, Генрих V встретил более чем радушный прием со стороны новых подданных. Но насколько французы были верны именно ему? Обладал ли новый регент реальной властью хотя бы на территории «усеченной» Франции? Насколько вероятной представлялась Генриху V и сменившему его на посту регента герцогу Бедфорду перспектива подчинения Франции власти монарха из династии Ланкастеров?

Подписанный в Труа договор даровал Англии и Франции «вечный мир», по этот мир был не более чем бумажной фикцией. Английский король смог добиться признания своих прав от соперника из дома Валуа, но не от его подданных, продолжавших оказывать ожесточенное сопротивление даже в регионах контролируемых войсками союзников. После взятого измором Руана новым символом непокоренной Франции стал маленький городок Мо на реке Марне, находившийся всего в 25 милях к востоку от Парижа. Впрочем, если смотреть на сопротивление жителей Мо с позиции англичан, приходится констатировать, что город был не оплотом сторонников дофина, но настоящим разбойничьим гнездом, из которого шайки мародеров совершали набеги на покорные англичанам и бургундцам территории. Жители этого региона неоднократно жаловались регенту на разбойников из Мо, а посему Генрих решил не жалеть сил на борьбу с ними. Восьмимесячная осада Мо (с октября 1421 г. по май 1422 г.) потребовала мобилизации значительной части английского контингента в Северной Франции. Взятие Мо способствовало быстрой капитуляции ряда соседних городов и замков. Однако за завершением одних операций следовало начало новых: в течение 1422–1424 гг. английским войскам приходилось воевать чуть ли не по всей Северной Франции — в Нормандии, Пикардии, Понтье, Шампани. В сложившейся ситуации не вызывает удивления тот факт, что и Генрих V, и герцог Бедфорд предпочитали оставлять в надежно контролируемых бургундцами городах лишь весьма незначительные английские контингенты.

Наиболее ярко расклад сил можно продемонстрировать на примере Парижа, фактически превратившегося на тот период из столицы королевства в столицу Иль-де-Франса. Единственной крепостью в Париже, которую постоянно (с 1420 г. по 1436 г.) контролировал английский гарнизон, была Бастилия. В Лувре, Шаратоне, Венсенском замке и в Сен-Жермен-ан-Ле обычно располагались бургундские войска. Сам гарнизон Бастилии был весьма невелик: около 20 латников и 60 лучников. Конечно же, этим английский военный контингент не исчерпывался: помимо гарнизона в городе и его окрестностях располагались войска регента и других знатных англичан общей численностью 200–250 человек[805]. Разумеется, в некоторых ситуациях число английских воинов можно было существенно увеличить за счет расквартированных в других городах отрядов. Например, непосредственно перед смертью Генриха V в Париже было собрано 1370 английских воинов, из которых примерно 380 были латниками[806]. Но, как правило, англичане находились в существенном меньшинстве по отношению к бургундцам. Такая расстановка сил отразилась и в назначениях на главный военный пост в столице — должность капитана города: англичане занимали ее всего три раза и на очень короткий срок[807]. Между тем важно учитывать, что многие обязанности, связанные с обеспечением безопасности города, выполняли вовсе не солдаты (английские или бургундские), а горожане, служившие в милиции, а также мобилизуемое в случае опасности ополчение. Так, большую часть защитников столицы от войск Жанны д'Арк составляли сами парижане. По подсчетам анонимного горожанина, в той обороне Парижа было задействовано меньше полусотни английских солдат[808].

Не менее важной проблемой, вставшей перед английской администрацией в Иль-де-Франсе, стало финансовое обеспечение режима. В условиях войны и нестабильности добиться сбора регулярных налогов было делом отнюдь не простым. Ситуацию усугубляла первоначальная отмена некоторых непопулярных налогов (таких, как сбор эд или подымной подати) в 1418 г. Жаном Бесстрашным и последующее их восстановление Генрихом V. Созванные сразу после сокрушительного разгрома войск дофина и союзных с ним шотландцев при Вернее в августе 1424 г. Штаты Лангедойля согласились вотировать сбор значительной тальи (240 тысяч ливров), но даже это не означало реального обретения денег на продолжение войны. Единственным регионом Северной Франции, из которого стабильно шли поступления в казну (как от регулярных налогов, так и от экстраординарных), оставалась Нормандия. Время от времени малые ассамблеи бальяжей Иль-де-Франса соглашались на выделение незначительных сумм. В условиях постоянного финансового кризиса регентам Французского королевства приходилось расплачиваться ленами и рентами, подчас раздавая земли, которые еще только предстояло завоевать.

Еще в 1418 г. целый ряд сторонников Орлеанского дома попал под обвинение в преступлении против короля (lese-majeste), в результате чего их должности и конфискованное имущество перешли в руки приверженцев герцога Бургундского[809]. Сразу после подписания договора в Труа новый регент подтвердил несколько пожалований бургунцам, сделанных из конфискованного фонда. Он также не забыл о собственных вассалах: многие знатные англичане обрели громкие титулы, принадлежавшие объявленным вне закона сторонникам дофина. Однако вскоре Генрих V принял решение «попридержать» конфискованный фонд за короной. Так, уже 10 июля 1420 г. он отправил прево Парижа распоряжение составить полный инвентаризационный список всех пожалований конфискантов с точным указанием стоимости каждого, независимо от того, были ли эти пожалования подписаны королем Карлом или королевой Изабеллой. В начале сентября регент подтвердил данное распоряжение и издал новое: прево должен был взять под контроль всю конфискованную недвижимость, если права на нее новых владельцев не подтверждены грамотой, подписанной самим Генрихом. Одновременно, желая привлечь на свою сторону противников бургундской партии, регент распорядился прекратить следствие против арманьяков[810]. Эти распоряжения, безусловно, свидетельствуют не только о желании Генриха V укрепить свою власть в Иль-де-Франсе, но также о стремлении приостановить резкое сокращение земельного фонда, составленного из конфискованных владений противников нового режима. Между тем король вовсе не спешил награждать англичан недвижимостью в этом регионе: до 1422 г. ни один англичанин не получил собственность в Париже или его окрестностях. По всей видимости, действительно серьезно ориентированный на законное управление Францией, Генрих хотел сохранить фонд конфискованных земель за французской короной.

Скоропостижная смерть Генриха V нанесла серьезный удар по английским позициям во Франции. Новый регент герцог Бедфорд был куда больше, чем его старший брат, зависим от поддержки бургундцев, к тому же, лишенный финансовой помощи из Англии, он был вынужден активнее расходовать конфискационный фонд, награждая за службу своих людей. В первый же год его правления число пожалований достигло пика, превысив даже показатели 1418 г. И хотя основная часть дарений была получена бургундцами, к ним с каждым годом стало добавляться все больше и больше англичан, главным образом из числа приближенных герцога. Впрочем, не только призрачные владения приверженцев «буржского короля», но и реальная недвижимость в столице, похоже, не воспринималась англичанами в качестве ценностей, которые они смогут передать по наследству. Некоторые из них смогли какое-то время пожить в пожалованных домах и отелях, однако никто из англичан, кроме самого регента, не был готов в то нестабильное время вкладывать деньги в ремонт зданий или платить налоги за свою недвижимость. Как отметил анонимный горожанин: никто из англичан, кроме Бедфорда, в Париже даже камина не сложил[811]. Вообще, этот парижанин был весьма скептически настроен в отношении англичан. Например, оценивая деятельность герцога Кларенса и других членов королевской администрации из числа англичан, оставленных Генрихом V после его отъезда в январе 1420 г., он отметил, что от них городу было мало пользы[812].

В отличие от Гаскони или Нормандии, где смешанные браки англичан с коренными жителями регионов стали обычным явлением, в Иль-де-Франсе подобные «межнациональные» любовные истории приключались крайне редко. Исключительность браков англичан с француженками в центральной Франции косвенно свидетельствует о том, что английский режим не воспринимался местным населением в качестве чего-то стабильного. Скорее всего, у большинства англичан было аналогичное отношение к пребыванию во Франции, точнее в Иль-де-Франсе. Несмотря на протекционистскую политику Бедфорда, ратовавшего за установление англо-французских торговых связей, лишь несколько англичан оказались настолько заинтересованными в торговле с Парижем, что заплатили немалую пошлину, дабы стать членами парижской купеческой корпорации. При этом, как показывает анализ биографий новых парижан, все они уже являлись жителями нормандских городов и были нацелены не на международную, а на местную торговлю. Это неудивительно, поскольку из-за наводнявших страну бригандов и отрядов сторонников дофина было невозможно наладить нормальные торговые отношения даже между англо-бургундским Парижем и ланкастерской Нормандией.

Вплоть до 1429 г. администрация герцога Бедфорда практически никак не была связана с Лондоном или Вестминстером. Выше уже отмечалось, с каким трудом Генрих V собирал деньги на военные кампании во Франции даже после триумфа 1415 г. После же подписания мира в Труа подданные английской короны с полным правом могли считать вассальный долг перед государем выполненным: они помогли своему королю добиться короны предков, подавление же мятежей и борьба с находящимся вне закона дофином должны были полностью финансироваться из казны французского короля. Однако в 1429 г. военные потери оказались более чем серьезными. Во-первых, полным провалом закончилась попытка взять Орлеан. Снятие осады Орлеана стало первым из славных деяний, которые, согласно преданиям, Жанна д'Арк обещала выполнить во имя Господа и ради избавления Франции от англичан. Не вдаваясь в излишние подробности относительно личности Жанны и характера ее миссии, отмечу, что этот подвиг, практически не замеченный английскими историографами, получил широкий резонанс во французском обществе. Освобождение Орлеана способствовало популяризации традиционных чаяний о Деве, которая должна спасти Францию, что, в свою очередь, провоцировало рост антианглийских настроений и усиление сторонников дофина. Во время боев за Орлеан в октябре 1428 г. пушечным ядром был убит один из лучших командиров английской армии Томас Монтегю, граф Солсбери. Через два месяца после снятия осады Орлеана 17 июля дофин был коронован в Реймсе как Карл VII. Сразу за коронацией на новом витке национально-освободительной борьбы были отвоеваны многие крепости на Луаре и Уазе. В этот период прерываются фактически все контакты между Парижем и Нормандией. Далеко не каждый гонец мог благополучно добраться из Руана в Париж[813]. В этой ситуации регент был вынужден обратиться за помощью в Англию.

С целью укрепления позиции сторонников Генриха VI в спешном порядке была организована французская коронация молодого государя. С этого момента начинаются и регулярные денежные поступления из Англии в регентскую казну герцога Бедфорда, предназначавшиеся для выплаты жалований солдатам и служащим гражданской администрации[814]. Эти серьезные денежные субсидии не только свидетельствуют о том, что английский Королевский совет был готов изыскивать любые средства для сохранения контроля над Нормандией и Иль-де-Франсом, но и о том, что раньше администрация Бедфорда справлялась с этой задачей самостоятельно. В октябре 1429 г., несмотря на то что парижане выказали верность малолетнему королю Генриху и защитили столицу от войска Жанны д'Арк, многие англичане предпочли уехать из Иль-де-Франса в Нормандию, в которой их положение казалось более стабильным. После смерти Бедфорда в сентябре 1435 г. и потери Парижа в апреле 1436 г. переселение англичан в Нормандию стало больше походить на бегство.


Нормандия — английская или французская?

Поднимая вопрос об особенностях политики английской короны в отношении Нормандии, вполне можно было бы предположить, что английская пропаганда в этом регионе отталкивалась от общего исторического прошлого, представляя английских королей потомками нормандских герцогов, играя, таким образом, на «национальном» сепаратизме нормандцев. Действительно, как явствует из анализа документальных и нарративных источников, в XIV–XV вв. нормандцы не только осознавали себя жителями региона, обладающего иным правом, отличным от общефранцузского законодательства, но и народом, который по крови и языку отличается от французов. При этом в отличие от других крупных областей Франции (Аквитании, Бретани, Бургундии, Шампани и пр.) Нормандия уже более двух веков была лишена «национального» князя, а между тем, заявляя о себе как о потомках Вильгельма Завоевателя, английские короли могли бы представлять себя в Нормандии в качестве законных герцогов.

Английские хроники и пропагандистские песни свидетельствуют о том, что после 1347 г. Эдуард III имел двойное притязание на Нормандию: не только как король Франции, но и как наследник нормандских герцогов[815]. Однако непонятно, позиционировал ли сам Эдуард себя как наследника Вильгельма Завоевателя, то есть заявлял ли он о своих правах на Нормандию как потомок герцогского рода или же претендовал на нее как на часть Франции. Официальных, то есть исходящих непосредственно от короля, свидетельств особой региональной пропаганды в отношении Нормандии чрезвычайно мало. К тому же большинство формулировок в статутах или хартиях можно трактовать двояко. Например, в 1347 г., принимая оммаж от одного из виднейших феодалов Нормандии — Жоффруа де Аркура, сеньора Сен-Савёр-ле-Виконт, король Эдуард произнес: «И, если Господу будет угодно, мы отвоюем наше наследство в Нормандии…» Эта формулировка позволяет предположить, что английский король видел в Нормандии герцогство, некогда принадлежавшее его предкам, но также не мешает утверждать, что эти земли были для него частью французского наследства. Впрочем, в 1353 г. в Великом совете король обсуждал именно притязания Плантагенетов на Нормандское герцогство, желая противопоставить их посягательствам Капетингов[816]. Обычно это заявление трактуют как доказательство готовности Эдуарда отречься от прав на французскую корону, ради суверенитета над английскими континентальными держаниями.

Говоря об отношении Эдуарда III к Нормандии, необходимо помнить о том, что английскому королю не так уж и выгодно было отделять претензии на это герцогство от притязаний на французскую корону. Дело в том, что его позиции осложнялись существованием Карла Злого, короля Наварры, чьи права на герцогство были более очевидными и которого к тому же поддерживали нормандские бароны. В 1354 г. Карл Злой был фактическим хозяином половины Нормандии, включая полуостров Котантен. Умело лавируя между двумя воюющими монархами, король Наварры принимал то одну, то другую сторону. Так, в начале 1354 г. он поддерживал Иоанна II, а в середине того же года, изменив союзнику, сблизился с английским королем. На этом этапе Эдуард III согласился признать Карла наследником герцогства, в обмен на признание Карлом самого Эдуарда королем Франции, оммаж и оказание военной помощи.

Наконец, в конце того же года Карл был готов уступить нормандским амбициям Эдуарда и английский король на время вернулся к пропаганде возвращения наследства Вильгельма Завоевателя[817]. После пленения Карла Злого Иоанном II в 1356 г. не только Жоффруа де Аркур, но и брат Карла Злого Филипп д'Эвре, граф Лонгвиль, присягнули Эдуарду на верность и как королю Франции, и как герцогу Нормандии. В это время из королевской канцелярии часто исходили документы, подписанные «королем Франции и герцогом Нормандии»[818]. Впрочем, в данном случае герцогский титул можно рассматривать как часть королевского титула, то есть более развернутую титулатуру французского короля.

Гораздо важнее, что с этого времени Эдуард III начал вести себя как истинный сеньор Нормандии. В октябре 1356 г. он назначил Филиппа д'Эвре лейтенантом герцогства. Когда в конце того же года умер Аркур, его земли были сразу же взяты под королевский контроль и отданы в опеку не нормандским баронам, а присланному из Англии Симону Невентону. В это же время король провозгласил, что все земли сторонников Валуа на Котантене должны быть конфискованы и переданы ему. В октябре 1359 г. новым лейтенантом Нормандии был назначен Томас Холланд[819].

После мира в Бретиньи английские притязания на Нормандию были на время оставлены. Вновь это герцогство было названо землями Плантагенетов лишь в 1395 г., когда Ричард II добавил притязания на Нормандию, а также Мен и Анжу к своим требованиям[820]. Правда, вскоре молодой английский король перешел к мирным переговорам, которые закончились браком с французской принцессой и длительным перемирием. В 1414 г. Генрих V также потребовал суверенитета над Нормандией, а также другими землями, некогда принадлежавшими английской короне на континенте. Впрочем, уже в 1415 г. он вернулся к требованиям соблюдения условий мирного договора в Бретиньи. Ни в одном официальном документе, касающемся первой экспедиции, не упоминалось об особых правах Генриха на Нормандское герцогство. Акцент делался исключительно на «возвращении и восстановлении старых прав короны, а также законного наследства»[821]. Также добавлялось, что это наследство долго удерживалось «со времен его предков и предшественников королей Англии»[822]. Генрих называл Арфлер «своим городом», но, как утверждает А. Карри, он не использовал термин «наше герцогство» («ducatus ulster»), что, по мнению исследовательницы, свидетельствует о том, что Нормандия для него в этот период была лишь частью Франции[823]. В речи, произнесенной в ноябре 1415 г., Арфлер прямо назван «частью Франции»[824]. В парламенте в октябре 1416 г. было сказано, что марш на Кале состоялся в «сердце Франции» («parmi le Coeur de France»), в той же речи говорилось о захвате Арфлера, который именовался «главным ключом Франции» («lа principall cleave de France»), и о битве при Азенкуре, произошедшей «на французской земле» («еn le terre de France»)[825]. Самое раннее упоминание в документах титула герцога Нормандии, которое удалось найти А. Карри, относится к 24 ноября 1417 г.[826]

В исторических сочинениях, созданных, правда, уже после 1417 г., отношение Генриха к Нормандии представлено совершенно иначе. Так, например, анонимный хронист середины XV в. рассказывает о том, что Великий совет обсуждал на второй год правления Генриха притязания короля на «титулы, которые он имел в Нормандии, Гаскони и Гиени, принадлежавшие ему по праву»[827]. Даже автор «Деяний Генриха V», который непосредственно сопровождал английскую армию на континент и был прекрасно осведомлен обо всех событиях, подчеркивал наследственное право английского короля на Нормандское герцогство, восходящее к Вильгельму Завоевателю[828]. Он же сообщал о том, как король повелел жителям Арфлера восстановить «город, являющийся славной частью наследства, принадлежащего английской короне и герцогству Нормандии»[829]. Рассказывая о намерениях французов отвоевать Арфлер в 1416 г., этот хронист вложил в уста Томаса Бофора, графа Дорсета, молитву Господу о помощи в деле «защиты достояния и права английской короны»[830]. Еще раз подчеркну, что «Деяния» были закончены в ходе второй кампании, когда Генрих всячески подчеркивал, что Нормандия является частью его законного английского наследства[831]. Со временем выделение Нормандии и других «древних наследственных владений» Плантагенетов из французских земель будет подчеркиваться историографами более осознанно. Более того, английские авторы позднего Средневековья намеренно акцентировали внимание читателей на правах своих государей на титул герцогов Нормандских, поскольку отделение этого титула от титула французского короля позволяло претендовать на суверенитет над графством Мен и, что было особенно важным для Тюдоров, над герцогством Бретонским. Например, анонимный автор трактата о правах Генриха VIII с навязчивой настойчивостью многократно повторял на страницах своего сочинения тезис о том, что «герцог Бретани и его наследники являются вассалами герцога Нормандского. И герцоги Нормандские ответственны перед королями Франции так же, как герцоги Бретонские ответственны перед герцогами Нормандскими»[832].

Военное завоевание Нормандии сопровождалось пропагандистскими акциями, направленными на репрезентацию Генриха как законного герцога. Конфискуя отвоеванные у «мятежников» земли, король щедро раздавал их не только англичанам, но и тем французам, которые перешли на его сторону. Играя на сепаратистских чувствах нормандцев, английский король принялся активно возрождать древние институты и «очищать» обычаи от искажений, привнесенных в период правления Валуа. В ноябре 1417 г. он восстановил в Кане местную Счетную палату, в апреле следующего года утвердил Филиппа Моргана в должности канцлера герцогства, а в июле 1419 г. назначил Хью Латтереля герцогским сенешалем. Возрождение последней должности, отмененной еще в 1204 г. после захвата Нормандии французскими войсками, являлось не более чем символическим напоминанием о временах правления Плантагенетов, поскольку никаких дальнейших изменений в существующую систему управления привнесено не было[833]. Впрочем, следует отметить, что, выбирая лиц, достойных занимать ту или иную административную должность в Нормандии, Генрих, а впоследствии и герцог Бедфорд, гораздо больше доверял соотечественникам, чем нормандцам. В отличие от Гаскони, где местные уроженцы активно участвовали в административных делах, в Нормандии большинство важных постов было занято англичанами. В мае 1418 г., отменяя налог на соль, король пообещал править в Нормандии в соответствии с ее древними обычаями, утвержденными еще во времена его предков[834]. Безусловно, отмена налога на столь важный продукт должна была способствовать росту популярности нового правителя. Напомню, что к аналогичной мере в том же году прибег герцог Бургундский, стараясь заручиться дополнительными симпатиями со стороны жителей Иль-де-Франса.

С этого времени в официальной пропаганде, а затем и в исторических сочинениях начинает подчеркиваться англо-нормандское происхождение как самого Генриха, так и его соратников. Томас Элхэм, один из королевских капелланов, указал на нормандские корни Генриха в написанной после 1418 г. «Рифмованной книге»:

Пусть славится король Генрих, потомок королевского рода,

Англичанин, а также нормандец по рождению[835].

В пассаже, посвященном осаде Арфлера, Элхэм специально подчеркнул, что герцогство Нормандия досталось Генриху по праву наследства[836]. Перед тем как начать изложение хода второй кампании, поэт указал на три причины, три обоснования для войны, среди которых на первом месте стоит Нормандия, затем — Аквитания и лишь на третьем месте корона Франции. Относящиеся к Нормандии строфы опять-таки указывают на наследственное право:

Ах! Король Генрих, Нормандия склонила голову.

По отцовскому праву он всю землю получил[837].

В 1419 г. знаменитый хронист из Сент-Олбанса Томас Уолсингем завершил труд, специально посвященный описанию и истории Нормандии. В нем историограф не только возвел генеалогию Генриха V через Вильгельма Завоевателя к «первому герцогу» Роллону[838], но и обстоятельно доказал правомерность притязаний английских королей на это герцогство.

Во всех сочинениях Уолсингема встречается примечательный анекдот. Согласно утверждениям хрониста, во время осады Кана к герцогу Кларенсу явился монах аббатства Сент-Этьен, который обратился к герцогу с просьбой пощадить обитель на том основании, что его предки были основателями и покровителями монастыря[839]. Еще менее правдоподобную, но от этого не менее красивую с точки зрения пропаганды общего англо-нормандского прошлого историю рассказывает один из анонимных продолжателей хроники «Брут». После взятия Руана в январе 1419 г. группа горожан попросила одного английского рыцаря выслушать их просьбу о помощи. Когда же они узнали, что его имя сэр Жильбер Амфравиль, «они благодарили Бога и Пресвятую Деву за то, что встретили его, ибо он был старинной нормандской крови»[840]. Другой продолжатель той же хроники сообщает об интересе к нормандскому прошлому в период военных побед Генриха V. Вскоре после победы при Гастингсе Вильгельм повелел всем достойным нормандским рыцарям разместить изображения их гербов с именами владельцев в специальной зале, «чтобы память об их почете и славе была вечной». Зала эта не сохранилась, и рисунки были утрачены. Однако один из монахов аббатства Бэттл[841] скопировал все рисунки в книгу, чтобы «там они вечно хранились и все рыцари могли бы там найти свои гербы, если они их не знали». Эта книга хранилась в аббатстве до того времени, «пока король Генрих V не отправился в Нормандию, чтобы завоевывать принадлежащее ему по праву, взяв с собой всех рыцарей, которые забыли свои гербы; поэтому король послал в аббатство, чтобы ему прислали Гербовник». Эта книга так и не вернулась в монастырь, поскольку вскоре она была потеряна, а зала окончательно разрушилась. Но, к счастью, имена были записаны в таблицу, которая вставлена в анналы аббатства Бэттл. Хронист выдвигает версию, что эти анналы стали известны как «свиток Битвы» — список тех, кто сопровождал герцога Вильгельма. Сохранилось множество копий и версий этого списка, датируемых серединой — второй половиной XV в.[842]

Идея возвращения или обратного завоевания Нормандии потомками тех, кто высадился на английском побережье в 1066 г. вместе с герцогом Вильгельмом, была совершенно очевидна, она фактически лежала на поверхности. Но разработкой этой концепции скорее занимались историографы, а не король или члены его администрации. Генрих широко наделял завоеванными землями своих соратников, однако при этом он никак не старался соотнести их имена с наследством предполагаемых нормандских предков. Впрочем, надо отметить, что в королевский фонд поступили земли, конфискованные исключительно у явных сторонников Валуа, поэтому полное возвращение ленов предков просто невозможно было бы осуществить. В некоторых дарственных хартиях короля указывалось, что феодальные ренты следует выплачивать 1 августа, что приурочивалось к дате высадки английских войск на побережье в 1417 г., ставшей началом его герцогского правления. Возможно, что сама эта дата — праздник вериг св. Петра — была выбрана не случайно. Ведь праздник отмечался в день чудесного освобождения апостола из римской тюрьмы. Таким образом, отличавшийся особым благочестием Генрих мог намекать на освобождение Нормандии из-под власти Валуа[843].

Несмотря на то что вплоть до конца 1419 г. английский король предпринимал серьезные попытки принудить своих французских противников передать ему Нормандию в полное суверенное владение[844], следует отметить, что Генрих чаще всего использовал титул герцога Нормандии рядом, а не вместо титула короля Франции[845]. Не всегда понятно, как он расценивал завоевание: подчинялись ли ему жители Нормандии как герцогу или как королю Франции? По мнению А. Карри, для Генриха титул герцога всегда «произрастал» из титула французского короля — он никогда не разделял эти два титула. В качестве доказательства этого предположения А. Карри указывает на то, что, кроме единственного упоминания в «Хронике Нормандии» о том, что на службу в Руанском соборе в 1419 г. Генрих явился в герцогском облачении, нет никаких свидетельств в пользу того, что английский король организовывал какие-то особые пропагандистские акции с целью подчеркнуть герцогский титул[846]. Действительно, в прокламациях и хартиях Генрих V довольно часто ссылался на восстановление прав, унаследованных им от предков, но под этими предками могли подразумеваться не только нормандские герцоги, то есть Плантагенеты, но и французские короли. Например, в хартии о вольностях Руана он подтвердил все грамоты, выданные не только герцогами Нормандии из числа английских королей, но и всеми французскими королями вплоть до Филиппа Валуа[847]. Впрочем, приходится признать, что точный ответ на вопрос об отношении Генриха V к титулу герцога Нормандии до подписания мира в Труа дать невозможно.

Убийство герцога Бургундского 10 сентября 1419 г. изменило политическую ситуацию и расстановку сил. Обретя надежного союзника в лице Филиппа Доброго и учитывая негативное отношение жителей Иль-де-Франса к арманьякам, английский король не был согласен довольствоваться даже полным удовлетворением требований 1414 г. Решающий успех был оформлен подписанием «окончательного мира» в Труа. 18-й параграф этого договора передавал Нормандию Генриху в пожизненное владение на правах суверена. Однако после предполагаемой коронации Генриха французской короной герцогство Нормандия и другие «завоеванные земли» возвращались под юрисдикцию и подчинение французской короны («lа duchid de Normandie et les autres et chascun Hex par lui conquis ou royaume de France seront soubz la jurisdiction, obeisance et monarchic de la couronne de France»). Таким образом, этот договор определял Нормандию как часть Франции, а не как особое владение английских королей. Напротив, отсутствие упоминаний о Кале и Гаскони в договоре свидетельствует о том, что эти земли получили подтверждение статуса «английских земель», что соответствовало миру в Бретиньи. Следовательно, Генрих владел ими на правах английского короля, в то время как Нормандию он получил как наследник французской короны, подобно тому как Капетинги или Валуа жаловали ее в качестве аппанажа своим сыновьям в прежние времена[848].

После подписания договора в Труа Генрих V вообще перестал использовать титул герцога Нормандии, подчеркивая отказ от первоначального стремления к расчленению Франции и присоединению ее части к английским владениям. Отныне он выступал в качестве законного наследника Карла VI и действовал в Нормандии в интересах Французского королевства. Впрочем, после смерти Генриха V широкое распространение получила версия о том, что, находясь на смертном одре, этот государь завещал своему брату герцогу Бедфорду любой ценой удерживать Нормандию[849]. Независимо от того, давал или нет Генрих V такое распоряжение брату, новый регент оказался своего рода заложником договора в Труа и предшествующей политики Генриха. Не случайно, что уже 19 ноября 1422 г. во время встречи с членами парламента, канцлером королевства и членами парижского муниципалитета Бедфорд был вынужден пообещать «возвратить короне герцогство Нормандию»[850]. Впрочем, вопреки этому обещанию Бедфорд продолжил использовать титул «gouvemeur de Normandie», а также назначать в герцогстве специальных должностных лиц, таких как главный казначей и главный сборщик налогов. В подписываемых им документах он постоянно отделял титул регента Нормандии от титула регента Французского королевства[851].

На протяжении всего правления Бедфорда полномочия учрежденного еще Генрихом V в Руане Королевского совета герцогства Нормандского постоянно оспаривались центральными органами управления. Все попытки герцога перенести рассмотрение судебных исков по делам Нормандии в Руан наталкивались на жесточайшее сопротивление парижского парламента, усматривающего в этом нарушение условий договора в Труа[852]. В апреле 1434 г., разбирая очередную жалобу Парижского университета на неправомерные действия Королевского совета в Руане, генеральный прокурор Жан де Ла Гард, бывший по совместительству еще и ректором университета, постановил, что действия членов совета противоречат миру в Труа, по которому парламент является «главным и суверенным судом». Прокурор не только обвинил членов Королевского совета в нарушении закона и нанесении ущерба чести короля, но и вознамерился возбудить против них уголовное дело по статье об оскорблении величества (lese-majeste)[853]. Следует отметить, что парламент и другие органы центральной администрации были готовы усмотреть преступление в любой акции Королевского совета, регента или самого короля Генриха VI, если она была направлена на усиление нормандского сепаратизма[854]. В январе 1432 г., после торжественной коронации в Париже, молодой король остановился в Руане и присутствовал на заседании совета, который постановил учредить новый университет в Кане. Это решение вызвало бурный протест Парижского университета, усмотревшего в этом шаге умаление собственных прав. На защиту своего университета грозно встал парламент. 12 ноября 1433 г. один из ведущих теологов среди парламентариев Гийом Эрар открыто заявил, что основание нового университета не только противоречит интересам королевства, но и идет вразрез с христианской верой. На следующий день голос протеста против нового учебного заведения подали и каноники собора Парижской Богоматери[855].

К середине 30-х гг. XV в. управление Нормандией все больше становилось связанным с Англией, а не с Парижем. При этом английской администрации удавалось сохранять видимость герцогской автономии. В этот период население крупнейших городов Нормандии, таких как Руан, Кан, Арфлер, снова достигло уровня, предшествующего английскому завоеванию 1415–1422 гг. Демографический подъем был обеспечен не только стабилизацией жизни в регионе, но и притоком английских переселенцев из Англии и Иль-де-Франса[856]. Переехавшие на длительное или постоянное место жительство в Нормандию англичане были представителями самых разных социальных слоев: солдаты гарнизонов, служащие администрации, купцы, ремесленники, лица духовного звания. Соответственно, источники приобретения ими недвижимости тоже были весьма разнообразными. Многие (в том числе такие знатные лорды и прославленные воины, как Томас Бофор или Джон Фастольф) получили в награду за службу дома и лены из имущества, некогда принадлежащего противникам англичан и конфискованного в коронный фонд. Земельные пожалования всегда были связаны с необходимостью нести военную службу, место которой часто специально оговаривалось в дарственных грамотах. Например, наделенный среди прочих англичан нормандскими землями 1 февраля 1419 г. сэр Жильбер Амфравиль был обязан содержать гарнизоны во всех полученных замках, а также поставлять двадцать латников и двадцать четыре лучника в королевское войско[857]. Примечательно, что в числе пожалованных Амфравилю владений был город Оффранвиль, который, возможно, некогда принадлежал предкам сэра Гилберта. Но даже в этом случае скорее можно говорить о совпадении, чем о желании Генриха V вернуть потомкам нормандских родов фамильные земли.

Важно отметить, что получавшие недвижимость в Париже и Руане английские лорды по-разному относились к собственности в столице Франции и столице английской Нормандии. Если в Париже дома часто пустовали, их не ремонтировали и не заботились об их сохранности, то в Руане (и других нормандских городах) к полученным зданиям относились с хозяйской бережливостью. Конечно, многие англичане старались побыстрее продать обременительную собственность, однако специальные указы запрещали передавать пожалованные земли или здания представителям других народов, а также оформлять подобные сделки без разрешения Королевского совета[858]. Таким образом, английская администрация заботилась о том, чтобы выделенные англичанам лены всегда оставались в руках англичан. Показательно, что в отличие от Парижа многие служащие администрации или даже солдаты гарнизонов стремились воспользоваться служебным положением и связями для приобретения недвижимости. Например, лучник Джон Милсент, числившийся в гарнизоне Кана, получил от короля в начале 1421 г. пять домов в разных приходах города. Продолжая нести военную службу (уже в ранге пешего копейщика), он именовал себя во всех документах «bourgeois de Caen». С 1436 г. он помимо службы в гарнизоне стал выполнять обязанности тюремщика замка в Кане. Все это время Милсент понемногу преумножал свою недвижимость. В начале 40-х гг. он уже значился эсквайром, держащим от короны лены в бальяжах Кана, Котантена и Алансона. В отличие от многих других англичан Милсент смог сохранить большую часть недвижимости после 1450 г.[859] Стремление англичан всех рангов приобрести на выгодных условиях недвижимость в Нормандии было настолько массовым, что еще в 1423 г. Бедфорд от имени Генриха VI издал приказ, запрещающий солдатам гарнизонов селиться за городской чертой, поскольку иначе в случае срочной необходимости капитанам было бы трудно быстро собрать их. Впрочем, эти нарушения чаще касались самих капитанов, а не простых солдат[860].

Видимая стабильность английского режима привлекала в Нормандию купцов и ремесленников из Англии. Например, лондонский торговец Томас Леклерк арендовал в 1421 г. у короны девять магазинов в Руане сроком натри года[861]. Открывая дело и приобретая недвижимость в городах Нормандии, англичане получали возможности, которых у них не было на родине. Так, молодой торговец тканями Николас Брадкирк получил от Генриха V два дома — в Кане и в Арфлере. В 1428 г. он в дополнение к своей коммерческой деятельности получил должность сборщика эд в Кане. Продвижение по административной лестнице привело к изменению и социального статуса — в 1443 г. он значился в документах как эсквайр и владелец лена в пригороде Кана. Его сын служил лучником в войске Бедфорда, а внук стал студентом Канского университета, по окончании которого поступил на службу в казначейство в Руане[862]. Бедный английский лучник Уоткин Гудкин начал коммерческую деятельность с того, что получил от Генриха V разрушенный дом в Арфлере в 1420 г. В 1425 г. он уже держал таверну в Кане. После того как в пьяной драке погибла его жена-англичанка, он вступил в новый брак, на этот раз с француженкой. После 1435 г. Гудкин начал активно спекулировать на недвижимости, покупая, а затем продавая или сдавая в аренду земли и дома в Кане и окрестностях, сколотив в итоге порядочное состояние[863].

Переселяясь из Англии в Нормандию, новые собственники земель и городской недвижимости перевозили с собой «своих людей» — членов семей, родственников, доверенных лиц и слуг, которые также стремились устроиться на новом месте. На протяжении десятилетий многие англичане, прежде всего несшие гарнизонную службу, упорно предпочитали держаться компании земляков, заключая браки исключительно внутри «землячеств». Впрочем, находилось немало желающих вступить в брачные отношения с вдовами и наследницами местных феодалов и буржуа. Так, 30 сентября 1417 г., всего лишь через три недели после капитуляции Кана, английский солдат Джон Конверс получил королевское разрешение на брак с девицей Эстьен Ла Ковет, отец которой был убит. Молодоженам было передано в собственность все имущество покойного. В 30-х гг. XV в. Джон Конверс, именовавший себя «bourgeois de Саеп», занимался коммерцией, импортируя зерно из Суссекса[864]. Безусловно, браки с нормандками способствовали лучшей адаптации англичан к жизни в чужом регионе. Не случайно многие, состоявшие в подобных браках, предпочли после 1450 г. присягнуть на верность Карлу VII и остаться в Нормандии. В отличие от Иль-де-Франса, где женщина, вступившая в отношения с англичанами, прочно ассоциировалась с «исконными врагами королевства», рискуя навлечь на себя гнев и презрение соотечественников, в Нормандии дамы и девицы охотно заключали брачные союзы с завоевателями. Для многих из них, как в случае с Эстьен Ла Ковет, подобный брак был единственным способом сохранить наследственное состояние, другие осознавали выгодную перспективу, открывающуюся перед семейством, глава которого принадлежал к народу завоевателей. Наконец, не стоит забывать, что в обескровленной войной Нормандии женское население преобладало над мужским, а следовательно, не каждая нормандка могла позволить себе особую разборчивость в выборе жениха.

Все вышеперечисленные примеры свидетельствуют о том, что англичане пришли в Нормандию основательно и надолго. В отличие от Парижа здесь они чувствовали себя настоящими хозяевами, были готовы вкладывать собственные средства в освоение региона и налаживать связи с местным населением. Успехи англичан в деле колонизации Нормандии были особенно очевидны сторонним наблюдателям, например бургундцам, отметившим в 1435 г., что управление этим герцогством, а также судопроизводство и налогообложение в нем не в полной мере объединены с короной Франции[865]. Смерть герцога Бедфорда, потеря Парижа, разрыв союзных отношений с Бургундией и переход бывшего союзника на сторону врага, рост национально-освободительного движения и укрепление военного превосходства армии Карла VII, очередной финансовый кризис, а также сложные отношения между членами Королевского совета в самой Англии способствовали «усмирению» ланкастерских аппетитов во Франции. Разумеется, и речи быть не могло о том, чтобы всерьез обсуждать идею отказа Генриха VI от титула короля Франции. Однако к началу 1440-х гг. все силы были сконцентрированы на попытках сохранить за Англией Гасконь и Нормандию. В 1435–1436 гг. значительно возросло число ленов, пожалованных англичанам из конфискованных у «мятежных» нормандцев земель. В этот период в документах и исторических сочинениях снова начинает доминировать идея принадлежности Нормандии английской короне. Например, комментируя мир в Труа, Джон Хардинг добавляет: «Нормандия и Гиень должны были навечно оставаться за ним и его наследниками, королями Англии»[866]. Как заметил Уильям Вустерский в «Книге Благородных»: Генрих V «желал получить герцогство Нормандию прежде всего и лишь затем королевство Францию»[867]. В свою очередь, Джон Бэйл в «Хронике» именует провинции, которые англичане потеряли в 1449–1450 гг. (Нормандию, Анжу и Мен) «старым наследством, принадлежащим издревле королям Англии»[868].

В главе о представлениях англичан о роли Божественного провидения в войне отмечалось, что фактически вся вина за потерю Нормандии в 1450 г. была возложена на фаворита королевы Маргариты Анжуйской Уильяма де Ла Поля, графа Суффолка. Даже в официальном тексте вынесенного ему парламентом импичмента утрата Нормандии стояла отдельно от поражения в войне за французскую корону[869]. Осужденный на изгнание из Англии, Суффолк отплыл из Англии 1 мая 1450 г. Однако ему так и не удалось достичь французского берега: неизвестные мстители напали на его корабли и обезглавили бывшего лорда-камергера и адмирала Англии.

Потеря Нормандии в 1450 г., так же как утрата Иль-де-Франса, Понтье, Мена и, наконец, Гиени в 1453 г., стала причиной множества личных трагедий. Выгнанные из своих владений англичане и их сторонники были вынуждены либо как-то приспосабливаться к новым условиям жизни во Французском королевстве, либо эмигрировать в другие страны. Толпы изгнанников из «наследных земель Плантагенетов» молили Генриха VI о предоставлении хоть какой-нибудь пенсии в качестве компенсации за утраченные обширные владения (полученные за верную службу во Франции). Так, в марте 1451 г. Королевский совет в Англии рассмотрел петицию эсквайра Генри Элиса и его жены, потерявших в Нормандии собственность, приносящую ежегодный доход в 2 тысячи франков, и вынес решение о предоставлении им в качестве компенсации пенсии в размере 100 фунтов[870]. Однако эти частные судьбы мало волновали английских историографов того времени. Проблема потерянных во Франции земель, кажется, совершенно не беспокоила хронистов. Некоторые из них вяло фиксировали события, отмечая предательские действия графа Суффолка, все больше и больше концентрируя внимание на внутренних делах Англии. Фактически можно утверждать, что англичане в Англии даже не заметили конца войны. Впрочем, как уже отмечалось, формально война за французскую корону так и не закончилась.


Загрузка...