Отдельные личности являются субъектами деятельности — как умственной, моральной, так и всякой вообще. Личности подвержены всевозможным социальным воздействиям, оказывающим определяющее влияние на то, о чем они могут думать, что планировать, что выбирать. Только в сознании личности и в ее поступках конфликт разнонаправленных социальных влияний приобретает свой завершенный вид, являясь ей как некая единая проблема. С рождением общества данный закон не утрачивает силы. Ибо только через посредство личностей общество приходит к тем или иным решениям, формулирует условия их выполнения и воплощает их в жизнь. Личности — это агенты общества, они его представляют, общество же действует только через них. В странах, подобных нашей, принято утверждать, что законодательная и исполнительная власть избирается обществом. Это можно понять в том смысле, будто именно общество и является действующим агентом. На деле же речь идет об отдельных мужчинах и женщинах, пользующихся принадлежащим им избирательным правом; в данном случае общество есть понятие собирательное, обозначающее совокупность личностей, каждая из которых голосует как некая анонимная единица. Между тем, в качестве гражданина, обладающего избирательным правом, каждая из этих личностей является агентом общества. В своих волеизъявлениях он — такой же представитель интересов общества, как сенатор или шериф. То, как он голосует, может быть отражением его своекорыстной надежды обогатиться путем избрания определенного человека или путем принятия какого-то из предложенных законов. Иными словами, он может и не оправдать представлений о нем как выразителе определенных интересов. Но и в этом отношении он не отличается от тех из официально избранных представителей общества, которые, как выяснилось, также предали доверенные им интересы, не став честными выразителями таковых.
Иными словами, любой агент общества — независимо от того, представляет ли он его в качестве избирателя или в качестве государственного чиновника — выступает в двойственной роли. Это обстоятельство являет собой самую серьезную проблему правления. Обычно, говоря о типах правления, мы противопоставляем представительные формы всем иным, которые таковыми не являются. Согласно же нашей гипотезе, представительными являются все типы правления — в той мере, в какой они готовы выражать интересы общества, простирающиеся на деятельность индивидов и групп. Однако, здесь нет никакого противоречия. Ибо правлением занимаются такие же люди, и ничто человеческое им не чуждо. У них тоже есть частные интересы и интересы конкретных групп, интересы той семьи, той группировки или того класса, к которому принадлежат они сами. Редко когда личность достигает полного отождествления с выполняемой ею политической функцией. Лучшее, на что способно большинство людей — это сделать заботу об общем благе доминирующей надо всеми остальными своими устремлениями. «Представительным» обычно называют такой тип правления, при котором подобное доминирование сознательно обеспечивается соответствующей организацией общества. Присущая каждому официальному лицу двойственность [интересов] ведет к возникновению внутриличностного конфликта между, с одной стороны, истинно политическими целями и действиями, а с другой — теми, что заложены в его неполитических ролях. Когда общество принимает специальные меры с целью минимизации этого конфликта и обеспечения такого положения, при котором представительные функции преобладают над частными, возникающие в результате политические учреждения получают название представительных институтов.
Можно сказать, что до недавнего времени общества не сознавали, что являются обществами, так что говорить о том, что они «самоорганизовались» с целью достижения своих интересов и их защиты, нелепо. Следовательно, государства возникли недавно. Ведь факты однозначно свидетельствуют против того предположения, что государства суть исторически древние образования — правда, это при условии, если мы будем придерживаться строгого и четкого концептуального определения государства. Но наше определение исходит из выполняемой государством функции, а не из его неизменной сущности или структурной природы. Говорить в этой связи о том, какие из стран и народов являются государствами, а какие нет, значит, в той или иной степени, играть словами. Действительное значение имеет здесь признание наличия фактов, обусловливающих существенные отличия одной формы государства от другой. Данное возражение имеет целью подчеркнуть один в высшей степени значительный факт (независимо от того, произносится ли при этом само слово «государство» или нет): дело в том, что в на протяжении длительных временных отрезков роль слуг общества оставалась для правителей чем-то несущественным по сравнению с прочими целями, для реализации коих те использовали принадлежащую им власть. Существовал механизм правления, но использовался он в целях, строго говоря, неполитических — для сознательного утверждения династических интересов. Это подводит нас к первостепенной проблеме общества — проблеме достижения им такого признания, которое позволило бы ему осуществлять отбор своих официальных представителей и определять их права и обязанности. Рассмотрение данной проблемы подводит нас, как мы увидим ниже, к обсуждению темы демократического государства.
В общеисторической перспективе отбор правителей и наделение их определенными полномочиями выступает как политически случайное дело. Те или иные личности выдвигались на роль судей, исполнителей и администраторов по причинам, не зависящим от их способности служить интересам общества. Выдающееся значение некоторых греческих античных государств, а также существовавшей в Китае системы экзаменовки [государственных чиновников] связано именно с тем, что они явились исключением из данного правила. История свидетельствует о том, что, как правило, личности становились правителями благодаря привилегиям или занимаемому положению, и ни то, ни другое не было связано с общественной значимостью выполняемых ими ролей. Если мы намерены и далее пользоваться понятием общества, то обязаны признать как нечто само собой разумеющееся тот факт, что обоснованием пригодности некоторых личностей к роли правителей являлось что угодно только не политические соображения. Так, во многих обществах старейшины-мужчины получали бразды правления исключительно благодаря своему преклонному возрасту. Геронтократия — факт столь же известный, сколь и широко распространенный. Несомненно, подобная практика основывалась на предположении, что солидный возраст гарантирует знание традиций группы и зрелость опыта, но едва ли можно утверждать, что, предоставляя старейшинам монополию на власть, данным предположением руководствовались сознательно. Скорее, данная практика сохранялась ipso facto, как нечто издревле заведенное. Действовал принцип инерции, принцип наименьшего сопротивления и наименьшего действия. Для того чтобы обладать политическими полномочиями достаточно было просто чем-то выделяться среди окружающих — пусть даже длинной седой бородой.
Одним из не относящихся к делу факторов, служившим критерием наделения властью определенных личностей, являлись их ратные подвиги. Неизвестно, действительно ли «истинными матерями городов были военные лагеря», неизвестно, прав ли был Герберт Спенсер, утверждавший, что предшественником всякого правления было командование, осуществляемое военачальниками на войне — ясно лишь то, что именно способность одерживать военные победы позволяла считать, что данный человек предназначен для управления также и гражданскими делами своего сообщества. Нет нужды доказывать, что данные посты требуют от личности совершенно разных талантов и что преуспевание в одном качестве вовсе не гарантирует успеха в другом. Но факт остается фактом. Для того чтобы убедиться в повсеместности такого положения вещей, не обязательно даже обращаться к истории античных государств. Государства, называемые демократическими, демонстрируют ту же тенденцию, полагая, что победоносный генерал чуть ли не самими небесами предназначен для занятий политикой. Разум должен был бы учить нас тому, что даже в среде самих политиков те, кому лучше других удается настроить гражданское население на участие в войне, именно в силу подобных склонностей оказываются непригодными для должностей, цель которых — обеспечение справедливого и прочного мира. Вместе с тем, Версальский договор показывает, как трудно происходит смена находящихся у власти личностей — даже при радикальном изменении ситуации, порождающем потребность в личностях с иным кругозором и иными интересами. Обычно же власть доверяют тем, у кого она уже есть. Природе человеческой свойственно идти по линии наименьшего сопротивления, поэтому, когда возникает нужда в выдвижении выдающейся личности на роль лидера в гражданской сфере, люди останавливают свой выбор на тех, кто уже и так выдвинулся — не важно по какой причине.
Помимо старейшин и воинов, готовых правителей — людей, самой судьбой предопределенных к тому, чтобы управлять другими — обычно искали среди целителей и священников. В условиях, когда благосостоянию сообщества что-то угрожает, когда его благосостояние зависит от благосклонности сверхъестественных сил, наиболее пригодными для управления государствами считаются люди, обученные отвращать от общества гнев и зависть богов и заручаться их благорасположением. Однако, способность дожить до старости, умение одерживать военные победы, владение оккультными науками — все это имело первостепенное значение лишь на этапе становления политических режимов. В конечном же счете, главную роль играл династический фактор. Beati possidentes[11]. Семья, выходцем из которой является тот или иной правитель, благодаря этому приобретает особое положение, становясь носителем высшей власти. А превосходство в статусе легко принимается за личное превосходство. Семья, правившая на протяжении достаточно многих поколений (благодаря чему ее прежние занятия стерлись из памяти людей или превратились в легенду), ex officio[12] вправе рассчитывать на Божье благоволение. Сопутствующие правлению пышность, богатство и власть не нуждаются в оправдании. Они не только украшают правление, придают ему более достойный облик, но и являются символами особой значимости власть имущих. То, что появилось волей случая, закрепляется затем при помощи обычаев; установившаяся власть умеет достичь легитимности. Заключение союзов с другими обладающими властью семействами как внутри страны, так и за ее пределами, обладание крупными земельными владениями, окружение себя придворными, получение доступа к государственным закромам и множество других вещей, не имеющих ничего общего с отстаиванием общественных интересов — все это упрочивает положение династии и, в то же время, делает политические должности средством достижения ее собственных частных целей.
Дополнительную сложность составляет тот факт, что присущие правителям слава, богатство и власть становятся предметом вожделения многих, порождая стремление отвоевать для себя кресло правителя и воспользоваться этим завоеванием в личных корыстных целях. Причины, побуждающие людей к занятию блестящего положения в любой области, с особой силой действуют там, где речь идет о власти правителя. Иными словами, централизация и богатство функций, привлекаемых для обслуживания интересов общества, подвергает государственных чиновников соблазну воспользоваться данными ресурсами в собственных целях. Вся история человечества свидетельствует о том, как трудно бывает человеческому существу постоянно помнить о том, во имя чего был он облечен властью и великолепием; об этом говорит та легкость, с какой правители обращают весь этот антураж на пользу своему классу и себе лично. Но если бы все дело сводилось к нечестности как таковой или главным образом к нечестности, проблема была бы гораздо проще. Между тем, основную роль здесь играют такие факторы, как склонность облегчать задачу управления следованием шаблону, сложность определения истинных потребностей общества, блеск, окружающий облеченную властью личность, стремление к достижению быстрых и ощутимых результатов. От социалистов, справедливо возмущенных существующим экономическим режимом, часто приходится слышать, что «промышленность следует изъять и частных рук». Намерения их понятны: они хотят, чтобы стремление к получению частной прибыли перестало господствовать над промышленностью, коей следует функционировать в интересах производителей и потребителей, данные интересы не должны превращаться в нечто второстепенное по сравнению с выгодой, извлекаемой из производства финансистами и держателями акций. Но хочется спросить: задавались ли те, кто так рьяно выступает с подобными заявлениями, вопросом о том, в чьи же руки должна в таком случае перейти промышленность? В руки общества? Но, увы, у общества нет никаких других рук, кроме рук конкретных людей. Суть проблемы заключается в том, как бы преобразовать поведение владельцев промышленности таким образом, чтобы они переориентировали промышленность на социальные цели. Никакое колдовство не поможет нам достичь подобного результата. Те же причины, что заставляют людей ставить концентрированную политическую власть на службу частным интересам, будут и впредь заставлять их использовать концентрированную экономическую власть в чуждых обществу целях. Но это не означает, что данная проблема неразрешима. Это лишь позволяет указать на существо проблемы, не зависящее от ее замаскированных обличий. Учитывая, что агенты общества характеризуются двойственностью интересов и способностей, какие условия и какие технические приемы необходимы для того, чтобы превратить выполняемые ими общественные и политические роли в точку приложения всей присущей им интуиции, лояльности и энергии?
Эти тривиальные рассуждения призваны служить здесь фоном для рассмотрения проблем и перспектив демократического правления. Социальное и моральное значение некоторых из этих проблем настолько велико, что они просто несоразмерны затронутой здесь частной теме. Но есть у них и отчетливо политический аспект, предполагающий рассмотрение способа правления, конкретной практики отбора чиновников и регулирования поведения их как официальных лиц. Из многих имеющихся смыслов демократии данный ее смысл не способен вызвать особого энтузиазма; это сравнительно частная ее сторона. Но она содержит в себе почти все из того, что имеет отношение к политической демократии. Итак, теория и практика отбора чиновников, составляющие основное содержание политической демократии, сложились на фоне вышеупомянутых рассуждений. Они представляют собой, в первую очередь, попытку противодействия силам, в значительной мере определяющим то положение, при котором правление находится во власти случайных, посторонних факторов; а во вторую очередь — попытку противодействия тенденции ставить политическую власть на службу частным, а не общественным целям. Рассматривать демократическое движение в целом отдельно от этого исторического фона значит упустить из виду главное в нем и оказаться без каких бы то ни было средств осуществления его разумной критики. Занимая подчеркнуто историческую точку зрения, мы не преуменьшаем тем самым важные и даже первостепенные для демократии притязания на роль этического и социального идеала. Мы лишь сужаем тему обсуждения, дабы избежать «наибольшего из зол» — смешения того, что смешению не подлежит.
Демократия — если рассматривать ее как некую тенденцию, обнаружимую в целой череде движений и за последние полтора столетия оставившую свой отпечаток на формах правления почти во всех частях земного шара — в этом понимании демократия представляет собой сложное явление. Ныне имеет хождение легенда, будто данное движение выросло из какой-то одной отчетливой идеи и далее на едином дыхании развивалось в направлении некоего предуготованного ей конца — будь то триумф победы или фатальность катастрофы. В столь простом и незамутненном виде данный миф, пожалуй, встретишь нечасто. Но нечто похожее на это можно обнаружить везде, где люди либо восхваляют, либо проклинают демократическое правление абсолютно, то есть вне сравнения его с альтернативными государственными устройствами. Даже наименее спонтанные и наиболее тщательно спланированные политические формы не являются воплощением абсолютного и безусловного добра. Они являют собой результат выбора из комплекса соперничающих между собой сил некой конкретной возможности, которая, как кажется, способна реализовать максимум добра ценой минимального зла.
Помимо всего прочего, названное утверждение является огромным упрощением. Политические формы не возникают каким-то одним способом. В своем законченном виде величайшие изменения представляют собой не что иное как результат длинной череды адаптаций и приспособительных действий, предпринимаемых в ответ на каждое частное изменение ситуации. Оглядываясь назад, можно выделить некую тенденцию, составленную из более или менее устойчивых, единых в своей направленности изменений. Но повторим, приписывание этого единообразия результатов (которое всегда можно преувеличить) действию какой-то единой силы или единого принципа является чистой воды мифологией. Политическая демократия возникла в виде некоего совокупного результата огромного множества ответных приспособлений к бесчисленным ситуациям, ни одна из которых не была похожа на другую — и, тем не менее, все они привели к единому результату. Кроме того, подобное демократическое слияние не являлось результатом действия чисто политических сил или организаций. В еще меньшей степени можно считать демократию продуктом самой демократии как некоего прирожденного стремления, некой имманентной идеи. Умеренное обобщение, благодаря которому единство демократического движения видится как результат объединяющих всех нас попыток избавления от зол, полученных в наследство от прежних политических институтов, позволяет представить демократию как постепенное продвижение вперед, каждый шаг которого, характеризующийся непредсказуемостью конечного результата, чаще всего предпринимается под непосредственным влиянием целого ряда разнообразных импульсов и лозунгов.
Еще важнее осознать, что условия, породившие данные попытки избавления от зол, а значит и возможность преодоления этих зол, изначально носили неполитический характер. Ибо речь идет о весьма давнем зле, так что при любом рассмотрении демократического движения должны возникнуть два вопроса: почему попытки улучшения не предпринимались раньше и почему, будучи предприняты, они оказались облечены именно в эту конкретную форму? Ответы на оба эти вопроса следует искать в особенностях религиозных, научных и экономических изменений, в конечном счете оказавших воздействие и на сферу политики, хотя сами они изначально были неполитическими, лишенными какого бы то ни было демократического смысла. По мере развития демократического движения возникали глобальные вопросы и всеохватывающие идеи и идеалы. Но само это движение было порождено не теориями, рассматривающими природу индивида и его права, свободу и авторитет, прогресс и порядок, свободу и закон, общее благо и общую волю, а также демократию как таковую. Теории явились отображением этого движения в мышлении; появившись же на свет, они также вступили в игру и дали практический результат.
Мы уже подчеркнули, что процесс развития политической демократии представляет собой слияние огромного числа социальных движений, ни одно из которых не обязано своим появлением, либо своей мотивацией ни демократическим идеалам, ни ориентацией на некий запланированный исход. Данный факт показывает всю неуместность как восхвалений демократии, так и посылаемых в ее адрес проклятий, коль скоро в основе тех и других лежат концептуальные интерпретации демократии — ведь как истинные, так и ложные, как хорошие, так и плохие из этих интерпретаций суть не причины фактов, а лишь их отражения в мысли. Как бы там ни было, сложность включенных в этот процесс исторических событий заставляет — даже если бы я был достаточно компетентен в данном вопросе — отмести всякую мысль о воспроизведении их в настоящем исследовании. Однако, следует сделать два общих и очевидных замечания. Порожденные мятежом против устоявшихся форм правления и государства, события, вылившиеся в конечном счете в появление демократических политических форм, несли на себе глубокий отпечаток страха перед правительством и подогревались желанием уменьшить этот страх до минимума и ограничить тем самым причиняемое им зло.
Так как устоявшиеся политические формы были связаны с другими [наличными] институтами, особенно церковными, а также со всем объемом традиций и унаследованных от предков верований, они также подверглись атаке. Это порождало ситуацию, при которой любые, даже позитивные, на первый взгляд, утверждения, служившие средствами интеллектуального самовыражения данного движения, приобретали негативный смысл. Свобода становилась некоей самоцелью, хотя на деле она означала освобождение от угнетения и от традиций. Поскольку же существовала настоятельная потребность в выработке интеллектуального обоснования данного бунтарского движения, а источником авторитета являлись в ту пору наличные общественные институты, естественной реакцией на это явились апелляции к некоему неотчуждаемому священному авторитету, которым, как утверждалось, обладал каждый из протестующих индивидов. Так был рожден индивидуализм — теория, наделившая отдельных личностей, рассматриваемых изолированно ото всех ассоциаций (кроме тех, которые добровольно создали они сами для осуществления собственных целей) некими прирожденными или естественными правами. Бунт против старых, обременительных для индивида ассоциаций получил свое интеллектуальное отражение в учении о независимости его ото всех и всяческих ассоциаций.
Таким образом, практическое движение за ограничение полномочий правительства стало ассоциироваться — например, в философии Джона Локка, обладавшей в ту пору большим влиянием — с доктриной, согласно которой основанием и оправданием данного ограничения полномочий являются существовавшие еще до всяческих правительств некие неотъемлемые, неполитические по своей сути права индивида. Отсюда оставался всего лишь один шаг до вывода о том, что единственной целью любого правления является защита тех прав, которыми от рождения наделены индивиды. Американская революция, представлявшая собой бунт против наличного правительства, естественно, восприняла и развила эти идеи, идеологически приспособив их к осуществляемой в процессе данной революции попытке завоевания независимости колоний. Все это позволяет с легкостью представить себе те условия, при которых бунт против наличных форм правления получил теоретическое оформление в положении о правах групп, в утверждении права на существование неполитических ассоциаций. В апелляции же к индивиду как независимому и самостоятельному существу не было никакой логической необходимости. С точки зрения абстрактной логики, достаточно было бы ограничиться утверждением о неправомерности покушения государства на некие неотъемлемые права групп. В этом случае, знаменитой антитезы современности «индивидуальное — социальное» просто не существовало бы, как не существовало бы и порожденной ею проблемы примирения первого со вторым. Вся проблема свелась бы тогда к определению характера взаимоотношений между неполитическими группами и союзом политических сил. Но как мы уже отметили, данное неприемлемое государство традиционно было тесно связано с другими ассоциациями — церковными (а через них и с семейными) и экономическими, такими как гильдии и корпорации, а благодаря своему клерикальному характеру — даже с научно-исследовательскими объединениями и образовательными институтами. Простейшим способом освободиться ото всего этого был возврат к «голому» индивиду, объявление любых ассоциаций чуждыми его природе и враждебными его правам — за исключением тех случаев, когда они являлись порождением его собственного добровольного выбора и способствовали осуществлению его личных целей.
Лучшим свидетельством масштабности данного движения явился тот факт, что философские теории познания так же апеллировали к личности, к я (отождествляя индивидуальное сознание с разумом в целом), как апеллировала к естественному индивиду политическая теория, видящая в нем последнюю инстанцию любых своих суждений. В этом были едины (при всех их расхождениях по ряду других вопросов) школы Локка и Декарта, спорящие лишь о том, что следует считать основой основ — чувственность индивида или его рациональную природу. Из философии данная идея перешла в психологию, превратив ее в интроспективное и интровертированное рассмотрение изолированного и конечного индивидуального сознания. С этой поры индивидуализм в морали и в политике получает возможность говорить о «научном» обосновании собственных положений и пользоваться при этом современной ему психологической терминологией — хотя на деле психология, на которую ссылался индивидуализм, была не чем иным, как его же собственным порождением.
Свое классическое выражение данное «индивидуалистическое» движение обретает в великих свершениях французской революции, одним ударом разделавшейся со всеми видами ассоциаций, благодаря чему в теории индивид оказался оставленный «голым» один на один с государством. Однако, вряд ли бы ей удалось совершить нечто подобное, если бы не присутствие еще одного фактора, о котором следует сказать особо. Благодаря изобретению и применению новых механических приспособлений — например, линзы — стало возможным зарождение нового научного движения, поставившего в центр внимания инструменты, подобные рычагу и маятнику, — приспособления, применявшиеся человечеством уже давно, но никем до той поры не рассматривавшиеся в качестве отправных точек научной теории. Как предсказывал Бэкон, данное новое направление исследований дало жизнь великим экономическим преобразованиям. Оно сполна воздало должное инструментам, подведя человечество к изобретению машин. Механизация производства и коммерции обновила и социальные условия жизни, породив у индивида новые потребности и открыв перед ним новые возможности. Но существовавшие политико-правовые реалии мешали этим новым тенденциям заявить о себе в полную силу. Во всех областях жизни сказывалось влияние правовых ограничений на повсеместное стремление индивидов воспользоваться с пользой для себя новыми экономическими возможностями: тогдашнее законодательство служило тормозом свободному развитию производства и обмена. Устоявшаяся система взаимоотношений государств, интеллектуальным выражением которой являлась теория меркантилизма (опровержению этой последней было посвящено исследование Адама Смита «[Истинное] богатство наций»), препятствовала развитию международной торговли, а эти ограничения, в свою очередь, замедляли развитие промышленности внутри страны. Здесь действовала целая сеть унаследованных от феодализма запретов. Цены на труд и основные товары устанавливались не путем рыночного торга, а назначалась решением мировых судей. Развитие промышленности тормозилось наличием законов, регулирующих право выбора индивидами той или иной профессии, право поступления в подмастерья, а также миграции рабочих с одного места на другое и т. п.
Таким образом, страх перед правительством и — вызванное осознанием его враждебности развитию новых возможностей производства и распределения товаров и услуг — стремление ограничить сферу его деятельности получили новое мощное подтверждение. Возможно, влиятельность нового экономического движения только возрастала от того, что оно действовало не от лица индивида и его неотъемлемых прав, а выступало от имени самой природы. Экономические «законы» (устанавливающие, что труд обусловливается естественными потребностями и является средством создания богатства; предписывающие воздержание в настоящем ради будущих удовольствий — воздержание, ведущее к накоплению капитала, который, в свою очередь, служит дальнейшему увеличению богатства), свободная конкуренция и обмен, известные как законы предложения и спроса — все это «естественные» законы. Их противопоставляли законам политики как чему-то искусственному, как творению человека. Из традиционных понятий наименьшие сомнения вызывало представление о природе, благодаря чему природа и стала чем-то таким, к чему было принято постоянно взывать. Между тем, прежнее метафизические понятие естественного закона было преобразовано в экономическую концепцию; законы природы, преломившись сквозь призму человеческого естества, регулировали производство и обмен товарами и услугами; причем наибольшее социальное процветание и прогресс обеспечивался ими именно тогда, когда удавалось оградить их от вмешательства всех искусственных, то есть политических факторов. Мнение большинства не особо щепетильно в том, что касается соблюдения логической непротиворечивости. Экономическая теория laissez-faire, основанная на вере в благотворность действия естественных законов, ответственных за поддержание гармонии между личной прибылью и благом общества, с легкостью была превращена в составную часть учения о естественных правах. Практический смысл их был одним и тем же, наличие же логического соответствия между тем и другим никого не интересовало. Поэтому протест, исходящий от школы утилитаризма, поддерживавшей экономическую теорию естественного закона в экономике, но выступавшей против теорий естественного права, не помешал широкой общественности считать первое и второе двумя сторонами единого целого.
Экономическая концепция утилитаризма явилась столь важным фактором развития теории демократического движения (но не его практики), что есть смысл изложить здесь ее основное содержание. Каждая личность естественным образом стремится к улучшению собственного положения. А достичь такого улучшения возможно только благодаря промышленности. Естественно, каждая личность лучше, чем кто бы то ни было, способна судить о том, в чем состоят ее интересы, так что если освободить человека от влияния искусственных ограничений, то наилучшим выражением его интересов явится тот выбор, который он сделает в сфере труда и обмена товарами и услугами. Так, не допуская случайностей, он будет тем больше содействовать собственному счастью, чем больше энергии вложит в работу, чем больше смекалки проявит при обмене и чем самоотверженнее будет экономить. Богатство и безопасность являют собой естественное вознаграждение за добродетельность в экономической сфере. В то же время, проявляемые индивидами трудолюбие, истовость в коммерции и разнообразные способности содействуют и социальному благу. Невидимое участие благодетельного провидения, давшего нам естественные законы, заставляет труд, капитал и торговлю действовать в гармонии, на благо людей — всех вместе и каждого в отдельности. При этом опасностью, которой следует страшиться, является вмешательство со стороны правительства. В политическом же регулировании нужда имеется лишь постольку, поскольку индивиду случается нечаянно, либо намеренно — ведь собственность, находящаяся во владении людей трудолюбивых и способных, может представлять собой соблазн для праздных и бестолковых — посягать на деятельность и собственность другого. Такого рода посягательства и составляют суть всякой несправедливости, функция же правительства состоит в обеспечении справедливости — имея в виду, главным образом, защиту собственности и заключаемых в процессе коммерческого обмена договоров. Не будь государства, люди могли бы присваивать себе собственность других. А такое присвоение не только означает несправедливость в отношении труженика, но и порождает в собственниках чувство неуверенности, отвращая их от упорного труда, и тем самым замедляет или вовсе приостанавливает социальный прогресс. С другой стороны, подобное понимание функций государства играет роль автоматического ограничителя деятельности правительства. Государство само является справедливым только тогда, когда оно действует в обеспечение справедливости, понимаемой в изложенном выше смысле.
Согласно данной трактовке, главная проблема политики есть в сущности проблема обнаружения и обеспечения определенных приемов, максимально ограничивающих деятельность правительства предписываемой ему законом защитой экономических интересов, частью которых является забота отдельно взятого человека о благосостоянии собственной жизни и собственного тела. Все правители вожделеют к тому, чтобы затрачивать минимум личных усилий на обретение собственности. Будучи предоставлены самим себе, они употребляют всю власть, которой наделены в силу занимаемого ими официального положения, на то, чтобы произвольно облагать налогами богатства других. И если они защищают промышленность и труд частных граждан от посягательств других частных граждан, то это потому только, что тем самым они достигают увеличения общего объема ресурсов, часть которых используется ими в собственных целях. Таким образом, суть главной проблемы правления сводится к следующему: что может помешать правителям осуществлять свои интересы за счет тех, кем они управляют? Или, выражаясь позитивно, при помощи каких политических средств можно добиться отождествления правителями собственных интересов с интересами подвластных им людей?
Ответ на этот вопрос дал не кто иной, как Джеймс Милль, предложивший классическую формулировку природы политической демократии. Ее существенными чертами являются всеобщие выборы чиновников, кратковременность пребывания их у власти и частое проведение выборов. Если бы от самих граждан зависело, будет ли пребывать у власти тот или иной государственный чиновник и какое вознаграждение получит он за свою службу, то личные интересы чиновников совпадали бы с интересами всего народа — по крайней мере, с той его частью, которая отличается трудолюбием и обладает собственностью. Чиновники, избираемые всеобщим голосованием, будут сознавать, что избрание их на должность зависит от того, насколько истово и умело будут защищать они интересы населения. Кратковременность пребывания на посту и частые выборы обеспечат регулярную отчетность чиновников; день открытия избирательных участков явится для них судным днем. Страх перед этим днем будет вынуждать их к постоянному самоконтролю.
Конечно, изложив экономическую концепцию утилитаризма подобным образом, я допустил излишнее упрощение и без того упрощенных представлений. Диссертация Джеймса Милля была написана им до принятия билля о реформе 1832 года. С прагматической точки зрения, он представлял собой аргумент в пользу расширения избирательного права, которое в тот период в основном принадлежало наследственным землевладельцам, фабрикантам и купцам. У Джеймса Милля чистые демократии вызывали только ужас. Он противостоял предоставлению избирательного права женщинам.[13] Он был заинтересован в том, чтобы в результате введения в промышленности и в торговле паровых двигателей сформировался новый «средний класс». Его позиция ясно выразилась в присущем ему убеждении, что даже если бы избирательное право было предоставлено и низшим сословиям, средний класс, «наделяющий науку, искусство и самое законодательство наиболее выдающимися достижениями и являющийся основным источником всего, что только есть в природе человека утонченного и возвышенного, представляет собой ту часть сообщества, влияние которого и должно быть решающим.» Однако, эта доктрина, несмотря на всю ее упрощенность и исторически обусловленную тенденциозность, заявляла, что ее психологические основания обладают универсальной истинностью; она дает верное изложение тех принципов, которые, как полагали, служили обоснованием демократизации правления. Нет нужды впадать в излишний критицизм. Различия между тем, что утверждается в данной теории, и тем, что в действительности имело место в ходе становления демократического правления, говорят сами за себя. Это несовпадение служит достаточной критикой. Вместе с тем, сам факт несовпадения показывает, что имевшие место события проистекали не из теории, а принадлежали к тому аспекту реальности, который не имеет никакого отношения не только к теориям, но и к политике: речь идет о таком событии, как начала использования в различных механизмах паровых двигателей.
Однако, было бы огромной ошибкой рассматривать представление об изолированном индивиде, «от природы» обладающем неотъемлемыми правами, отдельно от ассоциации; а представления об экономических законах как естественных — в отличие от законов политики, считающихся противоестественными и потому вредными (за исключением тех случаев, когда они находятся в определенном контексте) — праздными и бессмысленными. Данные представления есть нечто большее, чем мухи, сидящие на спине пашущего вола. Не они породили демократизацию правления, но они оказали серьезное влияние на то, какие формы принял этот процесс. Или, пожалуй, будет правильней сказать, что сохраняющиеся прежние условия (которым эти теории соответствовали в большей степени, чем то состояние дел, которое они якобы отображали), благодаря этой мнимой философии демократического государства настолько упрочили свои позиции, что стали весьма влиятельной силой. В результате имел место перекос, искажение и извращение демократических форм. В самом огрубленном виде затронутую нами «индивидуалистическую» тему можно подытожить одной фразой (в которую ниже необходимо будет внести необходимые уточнения): тот самый «индивид», которого новая философия сделала своим центральным понятием, в сфере реальной жизни претерпевал полное порабощение — и это фактически тогда, когда теория превозносила его до небес. Что же до утверждений о том, что политика находится во власти сил и законов природы, на это мы можем возразить, что тогдашние экономические условия являлись насквозь противоестественными (artificial) — и именно в том смысле, в каком противоестественность трактовалась и порицалась данной теорией. Ибо они служили источником тех создаваемых людьми средств, при помощи которых происходил захват новых правительственных учреждений формирующимся классом деловых людей, готовых использовать эти последние в собственных корыстных целях.
Оба эти утверждения следует признать формальными и огульными. Для придания им внятности необходимо развить их тем или иным образом. Первую главу своей книги, озаглавленной «Великое общество», Грэм Уоллис предварил следующими словами Вудро Вильсона из Новой свободы: «И вчера, и с самого начала истории люди вступали в отношения друг с другом в качестве отдельных индивидов…. В настоящее же время партнерами людей в их повседневных контактах в значительной мере являются некие грандиозные безликие объединения, организации, а отнюдь не такие же индивиды, как они сами. Теперь уже можно говорить о наступлении новой социальной эпохи, нового этапа человеческих взаимоотношений, о том, что драма жизни разворачивается на фоне новых декораций.» Если признать в этих словах наличие хотя бы крупицы истины, даже тогда они полностью изобличают неспособность индивидуалистической философии удовлетворять потребностям новой эпохи и служить ее ориентиром. Эти слова несут в себе тот же смысл, что и утверждение о том, что теория, изображающая индивида существом, наполненным желаниями и способным к выдвижению собственных требований, существом, наделенным даром предвидения, благочестием и любовью к самосовершенствованию, возникла как раз тогда, когда в решении социальных вопросов индивид стал значить все меньше и меньше, когда решающей силой, формирующей облик реальности, сделались механические силы и огромные обезличенные организации.
Утверждение о том, что «и вчера, и с самого начала истории люди вступали в отношения друг с другом в качестве отдельных индивидов», неверно. Люди всегда жили сообща, и жизнь в сообществе друг с другом определенным образом сказывалось на взаимоотношениях их как индивидов. Достаточно вспомнить о том, как сильно — прямо или косвенно — влияли на отношения людей модели внутрисемейного поведения; даже само государство облекалось в форму династии. И тем не менее, подмеченные м-ром Вильсоном различия являются констатацией факта. Ранние ассоциации в основном относились к типу, метко прозванному Кули[14] ассоциациями «лицом к лицу». Наиболее существенными, способными оказывать воздействие на формирование эмоционального и интеллектуального климата, являлись местные, близкие и следовательно находящиеся «на виду» ассоциации. Отдельные люди, коль скоро они участвовали в таких ассоциациях, участвовали в них непосредственно, отдаваясь роли участника со всей страстностью и убежденностью. Государство же, даже когда оно осуществляло деспотичное вмешательство в дела ассоциации, оставалось где-то вдалеке, в роли института, чуждого заботам повседневной жизни. В иных случаях оно присутствовало в жизни индивидов в облике обычая или общего права. При этом значение имело не то, какое они имели распространение, не то, какой широтой и всеохватностью обладал обычай или право, а то, сколь непосредственным было их присутствие на местном уровне. Ведь, к примеру, церковь одновременно являлась и чем-то всеобщим, и сугубо личным делом каждого. Но в жизни большинства людей — если говорить об образе мыслей и привычках каждого человека — она участвовала не в виде некой всеобщности, а в виде непосредственного отправления ритуалов и таинств. Введение в производство и коммерцию новых технологий породило социальную революцию. Местные сообщества неожиданно для самих себя стали обнаруживать, что на ход их собственных дел оказывают определяющее влияние некие отдаленные и недоступные для непосредственного восприятия организации. Масштаб деятельности этих последних был огромен, а воздействие их на организации «лицом к лицу» оказалось столь всепроникающим и неослабным, что это позволило безо всяких преувеличений говорить о наступлении «новой эпохи человеческих взаимоотношений». «Великое общество», произведенное на свет в результате изобретения парового двигателя и электричества, еще можно было именовать обществом — но уж никак не сообществом. Выдающимся фактом современности является вторжение в сообщество новых, относительно обезличенных и механических типов согласованного поведения людей. В отношении к данному типу коллективной деятельности сообщество (в истинном понимании этого слова) не является сознательным участником, прямым контролем над этим типом деятельности оно не обладает. Однако, именно этот тип коллективной деятельности явился главным фактором, вызвавшим к жизни национальные и территориальные государства. Потребность в осуществлении какого-либо контроля над этой деятельностью была основным мотивом, обусловившим процесс превращения правительств этих государств в правительства демократические или народные в современном понимании этих слов.
Почему же, в таком случае, философской реакцией на это движение, породившее столь радикальное растворение деятельности отдельно взятой личности в захлестнувшем ее потоке некой отдаленной и недоступной для восприятия коллективной деятельности, явился именно индивидуализм? Здесь не может быть и речи о том, чтобы дать полный ответ на данный вопрос. Однако, напрашивается пара очевидных и существенных соображений на этот счет. Новые условия обеспечили высвобождение доселе дремлющих человеческих возможностей. Произошедшее, возымев разрушительное воздействие на сообщество, вместе с тем, принесло свободу личности — ведь до поры до времени фаза подавления личности оставалась уделом туманного и непредсказуемого будущего. Говоря точнее, фаза подавления в первую очередь затронула те элементы сообщества, которые оставались угнетенными и в прежних, полуфеодальных условиях. Поскольку же с такими людьми (в число которых традиционно попадали водовозы, лесорубы — люди, лишь формально освобожденные от крепостной зависимости) в любом случае не слишком считались, результаты воздействия новых экономических условий на трудящиеся массы остались в основном незамеченными. Как видно из классической философии, сохранение поденщины все еще составляло основу жизни сообщества, а не его членов. Результаты преобразований становились заметны для этих последних лишь постепенно; к этому времени индивидуальные члены сообщества достигли изрядной силы — стали достаточно полноправными участниками нового экономического режима — для обретения политической эмансипации, позволившей им сыграть свою роль в формировании демократического государства. Вместе с тем на представителях «среднего класса», фабрикантах и торговцах, данное освободительное воздействие сказалось весьма заметно. Было бы недальновидно полагать, что эффект указанного высвобождения сил ограничился обогащением отдельных индивидов и появлением у них возможности наслаждаться своим богатством, хотя и сам по себе факт появления [новых] материальных потребностей и возможностей их удовлетворения не следует недооценивать. Произошедшее послужило стимулом также и к развитию инициативности, изобретательности, дальновидности и умению планировать, обеспечив общественное признание всех этих качеств. Перечисленные признаки появления в обществе новых сил оказались достаточно массовыми для того чтобы поразить наблюдателей, поглотить все их внимание. Результатом же столь всепоглощающего внимания и явилось открытие индивида. То, что привычно, принимается за само собой разумеющееся и действует, не пробуждая активности сознания. Всякий отход от привычного, устоявшегося становится объектом повышенного внимания, порождая «сознание». Те виды ассоциации, которые отличались необходимостью и постоянством, остались незамеченными. Все внимание поглотили собой новые, добровольно образуемые ассоциации. Они монополизировали мыслительное пространство наблюдателей. «Индивидуализм» явился доктриной, отразившей то, что являлось в данную эпоху основным предметом мышления и целеполагания.
Второе соображение сродни первому. В процессе высвобождения новых сил отдельные личности избавились от массы прежних обычаев, установлений и институтов. Мы уже отмечали, что вызванное к жизни новыми технологиями развитие методов производства и обмена тормозилось правилами и обычаями прежнего режима. Вследствие этого возникло отношение к этим правилам и обычаям как к чему-то невыносимо ограничительному, гнетущему. Мешая свободе инициативы и коммерческой деятельности, они превратились в противоестественные, порабощающие людей силы. Борьбу за освобождение от их влияния стали отождествлять со свободой индивида как таковой; в пылу борьбы все вообще ассоциации и институты, не являвшиеся плодом межличностных соглашений и добровольного выбора, были объявлены врагами свободы. При этом осталось незамеченным, что многие формы ассоциации — потому именно, что они воспринимались как сами собой разумеющиеся — остались практически не затронутыми данным процессом. Ведь любые попытки посягнуть на них (например, на существующие формы семьи или правовой институт собственности) расценивались как подрывные, их отождествляли не со свободой, а, мягко говоря, с распущенностью. Гораздо проще отождествлять с индивидуализмом демократические формы правления. Предоставление массам избирательного права олицетворяло собой высвобождение их дотоле дремлющих способностей и наделяло массы, по крайней мере, по видимости, возможностью преобразовывать социальные отношения на основе индивидуального волеизъявления.
Всеобщее избирательное право и власть большинства рождали в воображении представление о том, как будут создавать государство наделенные неограниченным суверенитетом индивиды. И сторонники, и оппоненты демократизации правления рисовали себе картину приведения наличных ассоциаций в соответствие с желаниями и стремлениями всей совокупности разрозненных индивидов. При этом вне поля зрения оставались силы координации и институциональной организации, подспудно осуществляющие контроль над действиями, формально приписываемыми индивидам. Суть заурядного мышления заключается в том, что оно фиксирует лишь внешние проявления и принимает их за действительность как таковую. Иллюстрацией этой тенденции принимать доступную для восприятия сторону ситуации за ситуацию в целом могут служить и привычные восторги по поводу того, что «свободные люди» идут на выборы, дабы своими личными волеизъявлениями определить, в условиях каких политических форм предстоит им жить. Естествознанию уже удалось развенчать эту тенденцию в сфере физических явлений.
Оппоненты демократического правления обладали не большей дальновидностью, чем его сторонники, хотя и продемонстрировали большую последовательность, доводя исходные посылки индивидуализма до их логического конца, то есть до распада общества. Широко известно, сколь безудержно критиковал Карлейль представления, согласно которым общество должно строиться исключительно на принципе чистогана: неизбежным результатом следования подобному принципу явится, по его мнению, «анархия плюс констебль». Он не понимал, что новое промышленное общество создает столь же сильные и притом гораздо более обширные социальные связи, чем те, которым они пришли на смену. Другой вопрос, насколько желательными окажутся эти связи. Маколей, интеллектуальный лидер вигов, утверждал, что наделение масс избирательными правами непременно развяжет их хищнические инстинкты обездоленных, и они воспользуются данной им политической властью для того, чтобы разграбить средний и высший классы. Коме того, добавлял Маколей, хотя и не следует опасаться, что цивилизованная часть человечества будет низвергнута дикой и варварской его частью, в лоне цивилизации может зародиться болезнь, которая станет для нее губительной.
Надо сказать, нам встретилась и другая доктрина, содержащая представление о том, что действию экономических сил присуща некая «естественность», являющаяся проявлением «естественного закона» — и в этом состоит отличие экономики от политики, характеризующейся искусственностью изобретенных людьми политических институтов. Представление о некоем естественном индивиде, способном в условиях изолированного существования обладать истинно человеческими желаниями, возможностью действовать в соответствии с собственной волей — представление об индивиде, изначально наделенном даром предвидения и способностью делать точные расчеты, является такой же психологической фикцией, что и политическое учение, приписывающее индивиду некие изначальные политические права. Либеральная школа придавала большое значение желаниям, но этой школой желание трактовалось как нечто сознательно направленное на конкретную цель, коей является получение удовольствия — а это последнее как бы не составляет для них никакой загадки. И желание, и удовольствие представлялись им некой не подлежащей дальнейшему анализу, «раскрытию» данностью. Разум неизменно ассоциировался ими с ярким солнечным светом, он представлялся им лишенным каких-либо потаенных уголков, непознаваемых закоулков, «второго дна». Их представления о функционировании разума можно описать как игру в шахматы — когда в нее играют честно, не жульничая: игра идет в открытую, никто ничего не прячет в рукаве; логика каждого хода понятна и общедоступна, состязание проходит по заранее известным всем правилам. Исход поединка зависит от того, кто из игроков окажется более расчетливым и умелым, а кто — более тупым и нерасторопным. Для либералов разум есть «сознание», а оно, в свою очередь, представляется сферой ясности, прозрачности, самоочевидности — сферой, являющей нам без искажений любые усилия, желания и цели.
Ныне является общепризнанным, что поведение определяется условиями, в основном не попадающими в поле нашего зрения; открыть, выявить эти условия можно только предприняв еще более скрупулезные исследования, чем те, которые помогают нам постичь скрытые от нашего восприятия отношения, таящиеся в простых, на первый взгляд, физических явлениях. Менее общепринятым является понимание того, что основополагающие условия, порождающие то или иное конкретное поведение, являются по своему характеру не только органическими, но и социальными, коль скоро речь идет о проявлении различий в желаниях, целях и методах действия. Для тех же, кто отдает должное этому факту, очевидно, что желания, цели и критерии удовлетворения — все эти явления, охватываемые догмой о «естественности» экономических критериев и законов — суть социально обусловленные явления. В каждом отдельном человеке они являются отпечатками определенных обычаев и институтов, а не какими-то естественными, то есть «врожденными» качествами. Пытаясь выразить данную мысль точнее, скажем, что сама форма выполнения работы, форма функционирования промышленности есть результат накопления культуры, а отнюдь не изначальное качество людей самих по себе. Трудно говорить о производстве в период, когда еще не были изобретены орудия труда, еще труднее говорить о наличии в этот период какого бы то ни было богатства; появление того и другого было результатом длительного процесса накопления опыта от поколения к поколению. Характерное для эпохи индустриализации превращение орудий труда в машины стало возможным только благодаря тому, что происходило накопление обществом и передача потомкам достижений науки. Да и сама техника использования орудий и управления машинами нуждается в изучении; она — не некий естественный дар, а нечто, чему можно научиться путем наблюдения за другими, путем обучения, общения.
Сказанное дает весьма неполноценное представление об описываемом здесь важном факте. Ибо, конечно, у человека есть и органические потребности, такие как потребность в пище, обеспечении собственной безопасности и продолжении рода. Но единственный вид производства, который данные потребности способны породить — это деятельность, направленная на добычу скудных средств к существованию, собирательство попадающихся на пути съедобных растений, охота на диких животных: такова первая стадия варварства на заре выхода человека из дикого состояния. Но, строго говоря, даже этот скромный результат не всегда был достижимым. Ибо вследствие своей младенческой беспомощности даже столь примитивный строй испытывает нужду в объединении усилий составляющих его людей, включая и самый ценный вид взаимодействия — возможность учиться у других. Но и на стадии варварства производство не было бы возможно без использования огня, оружия, различных плетеных изделий — а все это предполагает осуществление коммуникации и следование традициям. Индустриальный строй, являющийся предметом рассмотрения теоретиков «естественной» экономики, предполагает наличие потребностей, орудий труда, материалов, целей, навыков и способностей, определяемых самыми разнообразными формами взаимодействия в коллективе. Таким образом, если вести речь об искусственности (в том смысле, в каком использовали это слово авторы данного учения), то следует признать все перечисленные вещи сугубо искусственными — кумулятивно искусственными. В действительности же речь здесь должна идти об изменении направления развития обычаев и институтов. Ибо следствием деятельности людей, занятых развитием новой промышленности и торговли, было обновление системы обычаев и институтов. Возникшие в результате новые обычаи и институты отличались такой же распространенностью и долговечностью, что и их предшественники, и даже превосходили этих последних по силе и размаху.
Значение этого факта для политической теории и практики очевидно. Потребности и намерения не только определяли функции совместной жизни людей, но и способны были изменять формы и характер этой жизни. Так, афиняне не имели обыкновения покупать воскресные газеты, делать вложения в акции и облигации, не стремились купить автомобиль. Мы же по большей части не заботимся о красоте своего тела и окружающих нас архитектурных сооружений. Большинство их нас довольствуется тем эффектом, который достигается при помощи косметики, для жизни нам достаточно уродливых трущоб и — зачастую — столь же уродливых дворцов. Во всем этом у нас нет никакой «естественной» или органической потребности, и тем не менее все это нам нужно. Потребность во всем этом, даже если мы не высказываем ее напрямую, тем не менее, обнаруживает себя со всей определенностью. Ибо она есть неизбежное следствие тех вещей, к которым мы вожделеем. Иными словами, сообщество нуждается (в единственно понятном смысле — в смысле действенного требования) либо в образовании, либо в невежестве; в привлекательной, либо в уродливой среде обитания; в поездах, либо в запряженных волами повозках; в акциях и облигациях, в денежном доходе, в строительных искусствах — во всем, что обычно является людям в процессе совместной деятельности, во всем, что оказывается ценным благодаря той самой совместной деятельности, которая и дает средства к достижению всего этого. Но это еще не вся истина.
В процессе совместной деятельности, направленной на производство предметов, служащих удовлетворению потребностей, создаются не только сами эти предметы, но и обычаи и институты. При этом наибольшее значение имеют, как правило, не непосредственные, а непреднамеренные последствия этого процесса. Заблуждение, в которое впадают люди, полагающие, что новый промышленный строй породит именно те поддающиеся сознательному предвидению последствия, которые запланированы нашим сознанием — ив основном только эти последствия — это заблуждение аналогично тому, согласно которому характерные для данного строя потребности и действия являются функциями «естественного» человеческого бытия. Несоответствие результатам промышленной революции сознательным намерениям тех, чьими руками она была осуществлена — это прекрасный пример того, как сильно косвенные последствия совместной деятельности способны влиять на непосредственно планируемые результаты, до неузнаваемости видоизменяя эти последние. Следствием такого положения явилось возникновение тех обширных, подспудных связей, тех «огромных обезличенных концернов, организаций», влияние которых проникло ныне в образ мысли, действий и устремления всех и каждого, открыв тем самым «новую эру человеческих взаимоотношений».
Столь же непредсказуемым было то воздействие, которое возымели на государство массовые организации и наличие сложной системы взаимоотношений. Теперь вместо предполагаемых теорией независимых и самостоятельных индивидов мы имеем некие стандартизированные и взаимозаменяемые объединения. Люди объединяются друг с другом не потому, что таков их добровольный выбор, а потому, что к этому вынуждают их наличные массовые тенденции. Определяющие политические границы зеленые и красные линии образуют четкую разметку, которой следуют законодательства и судопроизводство, но железные дороги, почта и телеграф работают без оглядки на них. Последствия функционирования этих последних оказывают более серьезное воздействие на жизнь, чем названные разделительные линии. Характерные для современного экономического строя формы совместной деятельности столь масштабны и обладают столь широким распространением, что оказывают определяющее влияние на наиболее важные составляющие общества и на то, в чьих руках оказывается власть. С неизбежностью их влияние достигает и правительственных учреждений; им принадлежит фактический контроль над законодательством и управлением. И это не потому, что они обладают сознательной, планомерно реализуемой заинтересованностью в данных институтах (хотя наличие таковой заинтересованности несомненно), а главным образом потому, что они представляют собой самую мощную и высоко организованную из сил общества. Одним словом, в силу специфики современного экономического строя новые формы объединенного действия осуществляют во многом такой же контроль над политикой, какой осуществляли в пару столетий назад династические интересы. При этом они имеют большую власть над умами и сердцами, чем те интересы, которые ранее двигали государством.
Сказанное нами может создать впечатление, будто замена прежних политико-правовых институтов уже завершилась. Но подобное было бы грубым преувеличением. Некоторые из фундаментальных традиций и обычаев остались почти что незатронутыми. Достаточно упомянуть об институте собственности. В ту наивность, с которой философия «естественной» экономики игнорировала воздействие на промышленность и торговлю правового статуса собственности, в то, что она отождествила богатство с собственностью тогдашней его правовой форме, теперь трудно поверить. Однако, простой факт состоит в том, что в технологическом плане производство никогда не обладало сколь-нибудь существенной степенью свободы. На каждом своем шагу оно сталкивалось с ограничениями и отклонялось от намеченного курса; оно никогда не шло своим собственным путем. Инженер всегда находился в подчинении у управляющего, главным интересом которого было не богатство, а интересы собственника, понимаемые в феодальном и полуфеодальном смысле. Таким образом, одним из справедливо предсказанных философами «индивидуализма» моментов был тот, который являлся вовсе и не предсказанием, а всего лишь прояснением и упрощением установленных обычаев и образов действия; атак было тогда, когда они заявили, что основным делом правления является обеспечение нерушимости интересов собственника.
Значительная часть претензий, предъявляемых ныне технологической промышленности, связана с неизменностью институционально-правовой базы, унаследованной от доиндустриальной эпохи. Однако, было бы неправильным полностью отождествлять эту проблему с вопросом частной собственности. Можно представить себе и то, что частная собственность будет функционировать в интересах общества в целом. Даже и теперь она в значительной степени обслуживает интересы общества. Именно то, что ее функционирование уже приносит нам много пользы, позволяет нам закрывать глаза или, по крайней мере, примириться, с тем, что нынешнее ее существование сопряжено с многочисленными и серьезными примерами, когда она не приносит обществу пользы. Действительный или, по меньшей мере, первостепенный вопрос касается того, каковы должны быть политико-правовые условия функционирования институтов частной собственности.
Итак, мы пришли к заключительному выводу. Те же самые силы, что произвели на свет демократические формы правления, всеобщее избирательное право, практику выбора большинством голосов как исполнительные, так и законодательные органы, породили и условия, мешающие осуществлению общественно-гуманитарных идеалов, нуждающемуся в превращении правления в истинный инструмент дружески организованного общества в целом. «Новому веку человеческих отношений» не достает соответствующего институционального обеспечения. Демократическое общество во многом еще находится в зачаточном, неорганизованном состоянии.