Мне кажется, она изменилась, оставшись прежней. Мне кажется, она выросла. Мне кажется, она становится все ярче и ярче, все красивее и красивее, все прелестней и прелестней. Я растроган.
Не говорю, как мне ее не хватало, говорю, как я счастлив, что она здесь.
Она рассказывает — я весь внимание. Мне интересно все. Рыбкины писи теперь ее почти не волнуют. Она научилась плавать, ей нравится лежать на спине и смотреть на небо: оно тогда как потолок, пап, как очень высокий потолок. А бабуля, она даже пиццу покупала, чтобы маме доставить удовольствие, — лучше поздно, чем никогда, да здравствует примирение!
Я смотрю на нее, мне никогда не наскучит смотреть на нее. Она здесь — благословение Божие. Подарок, свалившийся с неба. Или с потолка, как сказать…
Я катаю во рту ее имя, катаю его, как леденец: Марион-марионетка, моя сладкая конфетка… Я прижимаю ее к груди. Мое сокровище. Быстротечное мое счастье.
— Марион, мы от тебя устали! Пора спать! Я уже просто падаю… Давай-ка в постель!
Сегодня вечером никакой сказки перед сном. Ритуал скомкан, только сложенные ладошка к ладошке ручонки… Я наслаждаюсь этим моментом как чудом. Я так часто представлял себе этот жест.
Едва она закрыла глаза, как поезд тронулся, спи, детка, приятного тебе путешествия…
На цыпочках выхожу из комнаты.
Разрешаю себе последнюю отсрочку, иду для начала в ванную и запираю за собой дверь.
Последняя проверка. Оглядываюсь вокруг. Я прибрался к их приезду, уничтожил все подозрительные (хотя и прелестные) следы, но только что мне опять попалась лежащая на виду заколка для волос, на самом виду — на бортике раковины, словно бессознательная и бесконечно трогательная попытка себя выдать… Кладу находку в свой несессер, где уже собраны другие приятные вещицы: дневной крем с ароматом утренней росы, до невозможности милая сиреневая зубная щетка…
Час пробил — мне было назначено: «Бенжамен, мы поговорим, когда малышка уснет». Я не спешу.
Они прилетели ближе к вечеру. Приказ был ясен и обсуждению не подлежал: мне не следует ехать в аэропорт. Я еще тот водитель, кому неизвестно, а Беатрис вовсе не хочется погибнуть вместе с дочерью на пути домой. И точка. (Понятное дело, если бы я разбился по дороге в аэропорт, было бы не так досадно.) Она довела до моего сведения, что на свете существуют такси, не для собак же их придумали, и мне ужасно захотелось гавкнуть.
Мои последние звонки длились не больше минуты — нечего нарушать договор, и баста, зато с тещей мне удалось-таки несколько раз поцапаться, и это было чудесно.
Ко времени их прибытия я успел замести все следы Сары и приготовить праздничный ужин в честь Марион. Они приехали в условленный час, но не на такси.
Когда он двинулся ко мне от машины, навьюченный чемоданами, я подумал, что мне это примстилось.
— Представляешь, Бенжамен, Мартен был так любезен, что встретил нас в аэропорту.
— Мне это было совсем не трудно, — отозвался этот осел по имени Мартен.
Мне ему что — спасибо сказать?
Жаль, что Сара ушла: чем больше народу, тем веселее. Вот была бы компашка!
Потом я уже ни о чем не думал, кроме Марион.
Мартен остался на аперитив, что выглядело подозрительно, но мне это до лампочки: я слушал свою доченьку, я смотрел на свою доченьку, а все остальное не имело ровно никакого значения. Когда Мартен убрался, Беатрис назначила мне встречу на вечер: «Ни к чему выяснять отношения при ребенке».
В последний раз, для храбрости, думаю о Саре. Когда она улыбается, на щеках появляются ямочки и взгляд становится лукавым. Вспоминаю эту волнующую улыбку и выхожу из своего убежища.
Мне кажется — я скромный служащий, которого вызывали к начальству. Мелкий служащий, которому без конца намыливают шею, он от этого устал и готов уволиться.
Ожидающая меня директриса тверда как скала. Даже голос у нее твердый, даже взгляд твердый. Ей-богу, как-то забываешь, что она красива, стоит о ней подумать — сразу приходит на ум твердость. По крайней мере, когда слишком долго служишь под ее началом.
— Бенжамен!
— Здесь!
— Не скажешь ли, куда делся мой портрет?
— Твой портрет?
— Моя фотография! Можно мне узнать, где она?
— Под диваном.
— Ты смеешься надо мной?
— Нет…
Она нагибается, заглядывает под диван, достает оттуда фотографию. Смотрит на нее, вконец расстроившись. Она не кричит, она говорит почти беззвучно:
— Зачем ты это сделал?
— Мне… мне не очень нравится этот снимок.
Она вытаращивает глаза:
— Но все говорят, что снимок просто отличный! Мартен хочет вдохновляться именно им, когда начнет рисовать картинки к моей следующей книжке, именно такой он видит главную героиню. Мартен считает, что лицо у меня очень выразительное, что здесь заметно, насколько я впечатлительная и даже хрупкая… Мартен находит эту фотографию очень трогательной. А ты… ты, Бенжамен, больше на меня не смотришь, потому тебе и не нравится моя фотография. Тебе безразлично, какая я на самом деле.
Мне хотелось ответить ей тем же.
А что до хрупкости моей жены — да, она на мгновение проглянула, когда Беатрис нашла свою фотографию под диваном.
Она сдула с фотографии пыль, поставила на место, отступила на шаг и стала внимательно ее рассматривать, всматриваться в нее. Потом узнала себя и успокоилась: портрет, милый мой портрет, скажи, все ли я еще прекрасней всех на свете?.. В эту минуту она и впрямь была по-своему трогательной — ну, так, чуть-чуть, самую капельку… Нет никаких причин не допускать, что даже у самого строгого начальника может быть минута сомнений, нет никаких оснований для того, чтобы в эту минуту он не казался чуть-чуть трогательным, хотя все остальное время он деспот из деспотов.
Вот она уже и успокоилась, она поворачивается ко мне.
Сомнение было мимолетным. Жаль, думаю я, она бы стала куда милее, если бы помедлила еще немного.
Она стоит, я сижу.
Она смотрит на меня свысока, я поднимаю глаза.
Она уверена в своей победе, я боюсь ее разочаровать…
— Бенжамен, надеюсь, тебе пошло на пользу мое отсутствие. Ты подумал?
— Да.
— Ты готов измениться?
— Да.
— Ты хочешь, чтобы мы оба начали с чистого листа? На новой, более здоровой основе?
— Да.
Она улыбается.
— Ты хочешь, чтобы мы жили как настоящая супружеская пара, в которой муж и жена любят, понимают, слушают и слышат друг друга?
— Нет.
— Что?
— Беатрис, тебе стало трудно жить со мной. Нам лучше расстаться.
— Что?
Она вдруг садится. И пристально на меня смотрит. Смотрит так, словно никогда раньше меня не видела. Я снова завожу свою песню:
— Мне хотелось бы развестись.
Она бледнеет. Можно подумать, у нее что-то болит. Можно подумать, она заблудилась и нет ничего, совсем ничего, ни единого знака, который указал бы ей, куда идти. Я бы обнял ее, если бы любил.
— Бенжамен, ты меня больше не хочешь?
— Это теперь и для меня тяжело, как видишь.
Тишина.
Кажется, она ищет слова. Взгляд ее блуждает, она как будто ждет, что кто-то придет на помощь. Я ничем не могу ей помочь.
Вдруг мелькает мысль о Мартене, я готов уступить, отойти в сторонку, попросить его остаться с ней, позаботиться о ней.
— А Марион? О Марион ты не думаешь? Если бы ты действительно любил ее…
— Я действительно люблю ее.
— Предупреждаю: если мы разведемся, ребенка оставят мне, это уж точно!
Она чуть розовеет, и голос звучит громче:
— Ты слышишь, Бенжамен? Ребенка оставят мне!
— Не сомневаюсь.
— И это все, что ты можешь мне сказать?! Ты будешь видеть свою дочь раз или два в год, реже, чем Орельен своих детей!
— Нет, если мы будем по очереди, то…
— Забудь это «по очереди»! Сразу забудь! Если ты меня бросишь, я уеду в Гваделупу, тебя предупреждали.
Она ждет моего ответа.
Думаю, пора ей сказать…
— Знаешь, я обдумал твою идею. Пока тебя не было, я навел справки, изучил рынок и нашел то, что надо: один аптекарь уходит на пенсию и продает свою аптеку.
— Бенжамен… Правильно ли я тебя поняла?
— Да. И знаешь, я, пожалуй, смогу купить его аптеку: в Гваделупе аптеки намного дешевле.