20 августа [1711 года] царь Петр I, будучи в Карлсбаде с лечебною целью, пожаловал для стрелкового праздника, который происходил на лугу за аллеей, бочку ренвейна в 12 ведер, присланную ему в подарок от императора Карла VI{174} (сам царь, по совету врачей, не мог в это время пить вина). Благодаря лучшему выстрелу царь самолично выиграл бочку и соизволил снова предназначить ее для той же цели, после чего она была выиграна Стрелковым обществом в лице карлсбадского горожанина Франца Врейтенфель-дера. Стрелковое общество продавало по высокой цене это вино под названием «Царского», а вырученные деньги клало на проценты в городскую сохранную кассу. Проценты (29 флоринов 10 крейцеров) поныне служат для Стрелкового общества воспоминанием о его величестве Петре I.
Когда Петр I был в Персии, князь Кантемир, служивший ему переводчиком и писавший для него бумаги на персидском языке, поздравляя царя с новыми победами, между прочим сказал, что он вскоре прибавит к своему и без того долгому титулу еще титул шаха Персидского. На это Петр отвечал, что Кантемир не проникает в его намерения и плохо уясняет себе его цели. «Я не ищу приобретения новых земель, — прибавил Петр, — их у меня и без того, может быть, слишком много; я ищу только воды».
В начале Шведской войны один из капитанов, Синявин{175}, написал Петру I, что взял два шведских фрегата. Царь несколько раз восторженно поцеловал подпись Синявина на этом письме, потом отправился к жене его, стал перед нею на колени, поцеловал ее и сказал: «Я в восхищении от вашего мужа; он выдержал жестокую битву, в которой овладел двумя шведскими фрегатами». По возвращении Синявина с его призом Петр вышел к нему навстречу, тогда же произвел его в контр-адмиралы и подарил 10 тысяч рублей.
Один иностранец, долго служивший в войсках Петра I в чине полковника, тщетно испытал всевозможные пути, чтобы добиться чина бригадира. Кто-то посоветовал ему принять православие и попросить в крестные отцы самого Петра. Он воспользовался этим советом. Петр охотно согласился. После церемонии отречения и крещения, полковник попросил милости у крестного отца. Вот ответ Петра: «Ты мне верно служил протестантом-полковником; боюсь, чтобы не стал служить иначе, сделавшись русским полковником, ибо совершил отступничество. Чтобы избавить себя от неприятности быть когда-нибудь в необходимости наказать за неверность русского полковника, я увольняю тебя в отставку». В своих путешествиях Петр I не пренебрегал ничем, чтобы составить себе коллекцию редкостей из всех царств природы. Посетив кабинет натуральной истории в Копенгагене, он заметил там между прочим мумию необыкновенной величины. Осмотрев ее, Петр стал просить ее себе. Хранитель кабинета отвечал, что он ничем не может располагать без дозволения своего государя, которому о выраженном желании будет доложено. Король, зная цену мумии и то, что подобной по величине не было во всей Германии, велел отказать Петру, но с подобающею вежливостью. Царь разгневался и решился отомстить. За несколько дней до своего отъезда из Копенгагена он ходил на башню вблизи упомянутого кабинета и послал сказать хранителю, что не осмотрел еще некоторых редкостей. Притворившись, что действительно занят осмотром разных вещей, Петр дошел до мумии и спросил: «Я все-таки не могу получить ее?» Хранитель рассыпался в извинениях и выразил сожаление о невозможности располагать мумией. Тогда взбешенный царь оторвал у мумии нос, уничтожил его и, уходя, сказал: «Храните ее теперь безносою; в моих глазах она уже не имеет прежней цены».
Некто по фамилии Эдлак, бывший на службе Петра I, успел получить патент на генеральский чин, уверив царя, что обладает секретом добыть для него много денег. Царь приказал изложить это письменно. В проект обогащения входило переселение в Россию 1000 евреев. Из этого источника Эдлак обещал значительный доход, исчисляя его множеством цифр. Царь, прочтя проект, изорвал его, автора же уволил со следующими словами: «Народ мой и без того довольно плутоват, а дозволь я переселиться евреям, они окончательно его развратят». Эдлак немедленно покинул Петербург, но в Риге губернатор отобрал у него генеральский патент.
Однажды в большую стужу Петр ожидал в Сенате польского посланника, которому была назначена аудиенция. С прибытием его в двери пахнуло холодом. Почувствовав это, царь огляделся вокруг себя и, заметив на вице-канцлере Головкине громадный парик, стащил его и накрыл им себе голову. Петр выслушал посланника в этом странном уборе, которому, в течение всей аудиенции, служила забавным контрастом лысая голова вице-канцлера.
Ревельское дворянство старалось выразить Петру свою признательность, давая в честь его разного рода празднества. Между прочими пожелала угостить царя и госпожа Бистром. Узнав, что любимым его кушаньем были раки, приготовленные особенным образом, она подала ему их. Петр принялся за это блюдо, когда Меншиков, бывший с ним в Ревеле в качестве денщика, подошел и сказал ему хотя на ухо, но так, что Бистром слышала: «Можно ли есть постольку в стране, только что завоеванной, и у таких людей, которым, может быть, и небезопасно доверяться вполне». Петр, не говоря ни слова, встал, схватил Меншикова за шиворот, вышвырнул из столовой и, усевшись, принялся опять есть раки. Присутствовавшие замерли от страха. Испуганная Бистром бросилась Петру в ноги: «Государь, — воскликнула она, — я не боюсь, конечно, что раки повредят вашему величеству; но то сильное волнение, в котором мы только что вас видели, может подействовать на вас. Умоляю, простите меня; но было бы жестокой несправедливостью меня подозревать…» — «Не бойся, — перебил царь, поднимая ее, — я так искренно убежден в расположении ко мне ревельцев, что останусь ночевать у любого из них. Этот, — прибавил он, указывая на Меншикова, — и другие мои придворные не внушают мне такого доверия. С любым из ваших сограждан я буду чувствовать себя безопаснее, нежели с ними. Успокойтесь: я знаю, с кем имею дело».
Однажды Петр I отдал в поправку жившему в Петербурге ювелиру Рокентину императорскую корону и некоторые другие очень ценные вещи. Хотя Рокентин был иностранец, Петр поручал ему эту работу, потому что всем была известна чрезвычайная его набожность. Так как Рокентин жил на Васильевском острове, окруженном лесами, то Петр предложил ему стражу; но, поблагодарив царя, Рокентин пожелал удалиться без провожатых. Прежде нежели он возвратился к себе, у него уже созрел план, как завладеть полученными драгоценностями. Он зарыл их у себя под порогом, затем пошел в лес и привязал себя к дереву, предварительно наставив себе синяков. На другой день проходящие отвязали его. С ними вместе Рокентин отправился к царю и жаловался, что его ограбили. Петр, не будучи легковерен, предложил ему на выбор: или сознаться в краже, за что обещалось прощение, или подвергнуться допросу. Ювелир отдался пыткам и твердо их переносил. Тогда приказано было духовному лицу исповедью добиться его признания. Но и это не помогло. «Я вижу, — сказал Петр пастору, — что придется привезти из Риги моего Брюнинга, чтобы он поучил тебя, как обращаться с лицемерами». Брюнинг был суперинтендентом лютеранской церкви в Риге. Он соединял большие способности с красивой наружностью и умением прекрасно говорить. Петр, отличавший его между всеми ливонцами, рассказал ему, чего требуется от Рокентина, и велел посулить прощение, если он сознается. Брюнинг всячески расспрашивал ювелира и допытывался от него правды. Наконец, он вдруг сказал: «Ты спрятал украденное под порогом своего дома». — «Да, да! — воскликнул ювелир, считая себя уличенным. — Именно в том самом месте». Брюнинга отпустили, одарив и осыпав похвалами в присутствии собранного духовенства, которое царь укорял в невежестве, лени и неспособности. Рокентин же был сослан на всю жизнь в Сибирь[72].
Петр I, отменивший устаревшие гражданские и церковные обычаи, сохранил этот, считая его полезным для государства и в особенности для себя. Духовным регламентом он предписал, чтобы священникам приносилась исповедь даже в помыслах совершить что-либо дурное. Если злоумышлялось против государя и его семейства, или же против выгод и славы государства и если священник имел основание предполагать, что, невзирая на покаяние, исповедник может впоследствии привести свой помысел в исполнение, то он обязан был немедленно его задержать и, явившись вместе с ним, обвинить перед судом. А коль скоро священник не донес и злодей, изобличенный в преступном замысле, заявлял, что исповедовался ему, то обоих их ожидала тяжкая кара. В 1720 году Петр приказал обезглавить священника, который, узнав на исповеди о намерении одного несчастного посягнуть на жизнь императора, донес об этом спустя год, и то по злобе на своего духовного сына, с которым рассорился.
В 1722 году князь Меншиков послал одного петербургского священника с важным и тайным поручением в Москву. Этого погубил какой-то негодяй, признавшийся на допросе между другими преступлениями в давнишнем намерении умертвить императора, о чем сказал на исповеди этому самому священнику, а тот не донес. Хотя Петр и ценил способности этого священника, но приказал отрубить ему голову и выставить на столбе на главном московском рынке.
Во время последней болезни Петра I, чтобы развеселить и рассеять его, придумывали разные забавы. Связывали, например, вместе до тридцати салазок на расстоянии сажени друг от друга. На них сажали простых людей, которым приходилось, держась за салазки обеими руками, скорчиваться до такой степени, что они упирались коленями себе в подбородок. В первые санки впрягали гуськом шесть лошадей и пускали вскачь. Пока неслись по прямой улице, зрелище было забавно; но если уклонялись от прямого направления или повертывали в другую улицу, то многие салазки, особенно последние, налетали на остальные или на угол и опрокидывались. Вывалившихся подвергали разного рода штрафам, невзирая на полученные ушибы и увечья.
До Петра I вступающим в брак не дозволялось видеться раньше свадьбы. Петр издал указ, которым, к великой радости молодежи, повелевалось, чтобы венчание не совершалось ранее шести недель после первого свидания жениха с невестою и притом не иначе, как после гласно заявленного ими согласия на брак.
Петр I собирался с Екатериною ехать морем из Петербурга в Ревель. Он брал с собою хирурга Лестока{176} (впоследствии графа и тайного советника) и камергера Жонсона. Накануне отплытия Лесток и Жонсон, заметив царского шута Тюри-нова, крепко спавшего на палубе, перемигнулись и сыграли с ним следующую штуку. Тюринов носил длинную бороду, которую они накрепко присмолили ему к груди. Проснувшись, шут завопил и разбудил царя. Петр вскочил взбешенный, схватил канат и бросился на крики. Шалуны, услыхав его шаги, попрятались. Первым попался царю на глаза арап Ганнибал и был отхлестан не на шутку. За обедом Лесток и Жонсон, глядя на несчастного Ганнибала, не могли удержаться от смеха. Петр узнал, чему они ухмыляются, сам расхохотался и сказал арапу: «Я поколотил тебя напрасно; за то, если в чем-нибудь провинишься, напомни мне, чтобы тебя простить». Таких случаев представлялось немало, и Ганнибал долго пользовался терпением государя.
Петру донесли, что один офицер, по имени Матвей Олсуфьев, ослушался его приказаний. Позванный во дворец, Олсуфьев, действительно страдавший зубами, извинился, что явиться не может. Петр вторично велел его позвать, сказав, что вылечит его. Олсуфьев явился. Тогда, приказав ему сесть на пол и указать гнилой зуб, Петр, вместо больного, захватил здоровый и с такою силой, что трижды поднимал от пола бедного Олсуфьева. Наконец, сломав этот зуб, Петр отпустил его, как наказанного достаточно.
Желая дать какой-нибудь знак отличия своим шутам, которых у него было свыше шестидесяти, Петр I учредил для них ленту «золотой шпоры», которую они носили на третьей пуговице. Каждая такая лента стоила им 60 рублей. Как-то прежде Петр приказал написать портреты со всех своих девяноста девяти шутов и повесил их в большой дворцовой зале, оставив место для сотого. Портреты были размещены сообразно прирожденным и приобретенным качествам своих оригиналов. Между ними был особый отдел и таких, которые принуждены были одеться шутами за провинности по службе.
Царь любил забавляться с шутами; в веселые минуты он давал им разные титулы и звания. Так, в Москве один из них{177} был провозглашен царем самоедов. Церемонию коронования отпраздновали с большим великолепием. Двадцать четыре самоеда, с целым стадом оленей, явились на поклонение к своему новому царю. Другому шуту[73] Петр подарил остров Даго и велел изготовить грамоту на владение им. Когда, по смерти Петра, пожалованный стал требовать острова, то ему отказали, на том основании, что грамота была неудовлетворительная, так как Петр вместо государственной печати приложил к ней рубль.
Петр I с неудовольствием взирал на некоторых из приближенных своих, живших гораздо выше средств. Позвав одного такого к себе в кабинет, Петр дружески спросил его, сколько он ежегодно проживает. Князь, которому об этом пришлось подумать впервые, извинялся незнанием и просил позволения послать за своим управляющим, который один знал его дела. «Итак, ты не знаешь, — сказал царь, — сколько тебе требуется на прожиток. Посмотрим, однако, не сможем ли рассчитать сами; несколько сот рублей больше или меньше разницы не составят». Уселись считать. Петр начал подробно отмечать, что стоят князю лошади, люди, одежда и т. д. Сложив все это, князь испугался и не знал, что сказать, «Теперь, — продолжал царь, — посчитаем доходы». Сумма последних не достигала и половины суммы расходов. Тогда Петр, гневно взглянув на князя и не дав ему вымолвить слова, схватил его за волосы и, по обыкновению, так избил палкой, что несчастный потом несколько дней не мог пошевелиться ни одним членом. «Пошел теперь, — крикнул царь, — и считай таким же манером твоего управляющего. Этим уроком научитесь оба, что издержки никогда не должны превышать получения и что всякий живущий на чужой счет есть плут, одинаково подлежащий наказанию, как и вор, крадущий мои деньги, или как злостный банкрот, которого по нашим законам ссылают в каторгу». История гласит, что рассказанный случай произвел большой переполох в домах многих вельмож, которые побаивались царской арифметики.
Деятельный гений Петра обнимал все, от высших политических соображений до простых мелочей. Если он видел что-нибудь в первый раз, то с чрезвычайным любопытством старался изучить виденное основательно, и если то было делом рук, то непременно хотел сделать то же сам. Во время своего путешествия, увидав в одном публичном месте фокусника, Петр долго смотрел на его штуки. Особенно поразила его ловкость, с которою фокусник вырывал зубы то ложкою, то при помощи шпаги. Удивление Петра перешло в страстное желание проделывать то же самому. Он стал учиться у шарлатана и спустя несколько минут был настолько же искусен, как его учитель. И горе было тем, которые потом жаловались на зубную боль!
Узнав о дурном поступке одного дворянина, Петр очень разгневался и немедленно потребовал его к себе, вероятно, для обычной расправы. Один из друзей провинившегося поспешил предуведомить его о грозившей беде и советовал постараться как-нибудь избежать первого гневного порыва, который был особенно страшен. Виновный, зная, что Петр, при всей своей вспыльчивости, в душе добр и справедлив, счел за лучшее немедленно явиться к царю. Дорогою он придумал средство, как отвратить бурю. Он вошел к Петру без всякого смущения, приложив к щеке платок. Петр ринулся на него с поднятою палкой, но, заметив платок, спросил: «Что с тобой?» — «Государь, — отвечал дворянин, — со вчерашнего дня невыносимо мучаюсь зубами». При этом рука, вооруженная палкой, опустилась, и выражение гнева исчезло с лица государева. «Гнилой зуб у тебя?» — спросил царь. — «Не совсем гнилой, но очень испорченный; болит часто и мучительно». — «Принести мои инструменты, — приказал царь. — Садись. Я вырву у тебя боль вместе с зубом». Зуб был извлечен, правда, несколько грубо, но довольно благополучно. Выслушав затем покорную благодарность пациента за оказанную ему милость, Петр стал его бранить за вину. Тот счел лучшим не оправдываться, бросился царю в ноги и стал просить прощения. Петр пожурил его и с этим отпустил.
Когда императрица, супруга Петра I, разрешилась от бремени Петром Петровичем{178}, царь побежал в Адмиралтейство, чтобы возвестить об этом городу колокольным звоном. Так как это случилось в полночь, то Петр нашел Адмиралтейство запертым, и часовой окликнул его: «Кто идет?» — «Государь». — «Нашел, что сказать! Разве его узнаешь теперь? Пошел прочь! Отдан строгий приказ не впускать никого». Петр забыл, что действительно отдал такой приказ. Слушая грубый ответ солдата, он внутренне радовался точному исполнению своих повелений. «Братец, — сказал он, — я действительно отдал такой приказ, но я же могу и отменить его; или как по-твоему?» — «Тебе, вижу я, хочется меня заговорить, да не удастся: проваливай-ка, не то я тебя спроважу по-своему». Царя это забавляло. — «А от кого ты слышал такое приказание?» — «От моего унтер-офицера». — «Позови!» Явился унтер-офицер. Петр требует, чтобы его впустили, объявляя, кто он. «Нельзя, — отвечает унтер-офицер, — пропустить никого не смею, и будь ты действительно государь, все равно не войдешь». — «Кто отдал тебе такой приказ?» — «Мой командир». — «Позови и скажи, что государь желает с ним говорить». Является офицер. Петр обращается к нему с тем же. Офицер приказал принести факел и, убедившись, что перед ним действительно был царь, отпер двери. Не входя в объяснение, Петр прежде всего стал молиться и потом звонил с четверть часа, собственноручно дергая веревку от колокола. После этого, войдя в казарму, он произвел унтер-офицер в офицеры, офицера в командиры, а последнего повысил чином. «Продолжайте, братцы, — сказал он, уходя, — так же строго исполнять мои приказания и знайте, что за это вас ожидает награда».
Насколько Петр I ценил храбрость в бою, настолько же ненавидел поединки. Он не оправдывал их ничем, как бы тяжко ни было оскорбление. «Неужели ты настолько глуп, — сказал он одному из своих генералов, — что железный клинок может, по мнению твоему, восстановить твою оскорбленную честь?» Если кто-либо из офицеров являлся к Петру просить разрешения на поединок, то уходил жестоко побитый; не оставался безнаказанным и оскорбитель, которого, смотря по степени вины, иногда с позором выгоняли из службы. В Москве Петру донесли на полковника Бодона, прапорщика Крассау, капитана Сакса и слугу последнего, что они нескольких человек убили на дуэли. Расследовав дело в продолжение нескольких часов, Петр приказал отрубить голову полковнику и повесить прапорщика. Что касается Сакса, то благодаря покровительству Меншикова он избежал казни, но был осужден на пожизненное тюремное заключение. Слуга Сакса получил тридцать ударов кнутом, от которых вскоре и умер[74]. После такой суровой расправы поединки стали очень редки в России.
Петр I распределял свои занятия на все часы дня и строго следовал этому распределению. Вставал он очень рано, иногда в три часа, и в течение нескольких часов занимался чтением; потом час или два точил, затем одевался и занимался государственными делами, причем вносил в свою записную книжку разные заметки и записывал нужные распоряжения. За этой работой следовала прогулка, состоявшая в посещении флота, литейно-пушечного завода, фабрик или строящейся крепости, всегда с записной книжкой в руках. В 11 часов, или несколько раньше, Петр садился за стол, с некоторыми лицами из своей свиты или с кем-нибудь из придворных. Получаса было достаточно для обеда и такого же времени для послеобеденного отдыха. Затем следовало посещение всех тех, которые утром были намечены в записной книжке. Петра видели по нескольку минут то у генерала, то у плотника, у чиновника или каменщика. Петр посещал школы, особенно же любил морское училище, где иногда присутствовал на уроках. Вечером Петр развлекался дружеской беседой или посещал ассамблеи, где много пил вина, играл в шахматы или затевал другие любимые игры, преимущественно детские, как, например, жмурки. Охота, музыка и тому подобные развлечения не имели для него никакой прелести. Шахматы он любил как потому, что игра вошла при нем в обыкновение, так и потому, что он был очень искусен в ней. Если в обществе, где он находился в чрезмерно веселом настроении от выпитого вина, кто-нибудь провинялся или раздражал его даже пустяками, то бывал бит жестоко. Меншиков и другие фавориты часто испытывали на себе тяжесть его руки. Спать ложился Петр в 9 часов, и с тех пор прекращалось всякое движение по улице, на которую выходила его спальня. Малейший шум пробуждал его, и этого особенно боялись.
Семейство Волковых получило известность в России. При Петре I один Волков был посланником в Константинополе, Париже и Венеции. Когда он возвратился в Петербург, Петр поручил ему перевести на русский язык книгу о садоводстве. Волков был человек способный; потому-то, может быть, эта работа так и надоела ему. Часто он затруднялся переводом технических мест, для которых в русском языке не находилось соответствующих слов. Утомленный таким неблагодарным трудом, он впал в меланхолию и зарезался.
Один капитан, по имени Ушаков, был однажды послан из Смоленска с чрезвычайно важными бумагами к киевскому коменданту. Пославший его генерал приказал доставить бумаги как можно скорее. В точности исполнив это, Ушаков подъехал к Киеву, когда городские ворота были заперты. Часовой просил подождать, пока губернатор пришлет ключи. Ушаков начал рвать и метать, разразился ругательствами на коменданта и часового, грозя гневом своего генерала, и полетел с бумагами обратно в Смоленск жаловаться на то, что ему не отперли ворот. Генерал арестовал Ушакова и предал военному суду, а сей последний изрек ему смертный приговор. Петр, по представлении приговора на его усмотрение, нашел поведение капитана слишком забавным, чтобы наказывать его. Он помиловал осужденного, послал ему дурацкий колпак с шутовскою одеждою и зачислил его в штат своих шутов, в числе которых Ушаков и состоял до смерти своего покровителя.
Этот же Ушаков должен был сопровождать Петра в его поездку по Саксонии. Петр приказал ему приготовиться в путь. Ушаков упросил состоявшего в свите аудитора написать для него следующее письмо к царю: «Благодарю ваше величество за все оказанные мне милости, но боюсь, что моим рассказам о них не поверят без какого-либо доказательства. Полагаю, что наглядным подтверждением для сомневающихся была бы лучшая лошадь из вашей конюшни» и пр. Петр улыбнулся, прочитав это шутовское послание, и подарил Ушакову лучшую лошадь. Такими путями Ушаков мало-помалу скопил себе капитал более нежели в 20 тысяч рублей.
Петр был чрезвычайно вспыльчив и в первую минуту гнева наказывал жестоко. Если в минуту раздражения ему не удавалось излить свой гнев, то, успокоившись и придя в себя, он подчинялся голосу справедливости. Известно, что он был искусен в токарном мастерстве. Станок его помещался в особой мастерской, при которой состоял Андрей Нартов{179}, токарный мастер и хороший механик, и один ученик, которого Петр любил за веселый нрав и прилежание. На обязанности последнего лежало снимать с Петра колпак при входе его в мастерскую. Как-то раз этот ученик вырвал нечаянно у Петра несколько волосков. Почувствовав боль, царь выхватил свой охотничий нож[75], бросился за учеником и, вероятно, убил бы его, если б последний, зная вспыльчивость Петра, не успел вовремя убежать. На другой день, входя в мастерскую, Петр весело сказал Нартову: «Этот плутишка причинил мне таки порядочную боль, но, конечно, невзначай. Я рад, что он оказался осторожнее меня». Узнав от Нартова, что ученик не являлся, Петр послал за ним к его родным, велев передать, что простил его; но и там его не видали. Тогда Петр приказал оповестить свое прощение по всем частям города. Беглец пропал, и с тех пор Петр не видал его никогда. Он убежал в одну деревушку близ Ладожского озера, откуда пробрался в Вологду, где под чужим именем выдавал себя за сироту, потерявшего отца и мать и пришедшего из Сибири. Там один стекольщик приютил его из сострадания и обучил своему мастерству. У него беглец прожил десять лет. Уже долго спустя по смерти Петра он возвратился в Петербург и явился к прежнему хозяину, который представил его в Дворцовую контору. Его приняли как стекольщика. Этим мастерством он занимался при Анне и Елизавете.
Петр I, находясь в Кронштадте и утомившись дневными занятиями, лег отдохнуть и приказал часовому не впускать к себе никого. Пришел князь Меншиков. Имея свободный доступ к царю во всякое время и рассерженный задержкою часового, Меншиков хотел войти силою. Часовой его оттолкнул и пригрозил, что пустит в него заряд. Раздраженный Меншиков поставил возле пажа и приказал доложить себе, когда царь выйдет. Петр встал, и Меншиков принес ему жалобу на часового. Петр приказал его позвать. «Знаешь ты, кто это такой?» — спросил царь. «Да, государь, это князь Меншиков». — «Правда ли, что ты хотел ударить его прикладом?» — «И ударил бы, как всякого другого». — «За что?» — «За то, что он хотел войти вопреки приказанию вашего величества». — «Хорошо». Петр приказал принести три стакана водки. «Ну, Меншиков, пей за здоровье этого молодца, который производится в унтер-офицеры». Меншиков выпил и думал, что этим отделался. «Еще стакан, — сказал царь. — Пей, Меншиков, за здоровье этого унтер-офицера как за поручика». Меншиков повиновался с печальным лицом. «Третий стакан, Меншиков, за здоровье этого капитана». Как ни горько показалось вино фавориту, он выпил и третий стакан, но этим дело не кончилось. «Теперь, Меншиков, ступай и снабди нового офицера всем нужным прилично его чину, чтобы через три дня он мог явиться ко мне в надлежащем виде; а впредь не смей обижать тех, кто исполняет свой долг, или это, — Петр поднял трость, — научит тебя твоему долгу». Обратившись к солдату, Петр прибавил: «А ты молодец; исполняй всегда так же строго мои приказания, и я этого не забуду».
Один крестьянин в Петербурге предсказал как-то весною, что в следующем сентябре будет страшное наводнение, так что вода хлынет выше старого дуба, росшего между Невой и кафедральным собором в крепости. Предсказание это всех напугало и озаботило приисканием убежища от потопа. Петр I видел с горем, что большинство жителей его новой столицы готово покинуть ее при первом удобном случае. Объясняя это или интригою в среде своих приближенных, или тем, что в народе нашлись такие, которым надоело жить в отдалении от родины, Петр решился пресечь зло в начале. Первым делом он приказал срубить дерево, вызывавшее мысли о наводнении. Допросы, которым были подвергнуты многие лица, привели к открытию предсказателя. Это был один из крестьян, расселенных по финским деревням. Его посадили в крепость. В конце сентября его привезли на то место, где лежал еще срубленный дуб, взвели на устроенные для того подмостки и в присутствии народа, собранного по приказанию царя, дали ему пятьдесят ударов кнутом. После наказания народу было прочтено вразумление и предостережение против пагубного суеверия и всякого рода пройдошеств. По прежним примерам Петр знал, что предсказанное событие было возможно, но не допускал, чтобы кто бы то ни было мог его предвидеть.
По дороге из Нарвы в Ревель, почти верст за 100 от сего последнего, находится прекрасная Гальяльская церковь, названная так по месту своей постройки. Между многими находящимися там шведскими гробницами обращает на себя внимание одна, в которую в 1652 году положены были тела двух девиц. Высохшие, желтые, без запаха, тела эти вполне сохранились. Кожа их на первый взгляд походит на пергамент; растянутая пальцами, она чрезвычайно эластично сжимается опять. Внутренности трупов, должно быть, совершенно высохли, если не уничтожены вовсе. Петр I, остановившись в тех местах со своими войсками, не хотел этому верить, но, удостоверившись и боясь, чтобы толки о чуде в среде суеверных солдат не наделали переполоха, нашел нужным пояснить своим генералам и офицерам естественные причины этого явления. Кроме органических свойств тел, Петр объяснил их нетленность влиянием воздуха и песчаного грунта.
По заключении мира в 1721 году Петр I назначил посланником в Швеции Михаила Петровича Бестужева, впоследствии графа и гофмаршала при дворе императрицы Елизаветы. Петр приказал ему явиться за последними приказаниями на другой день в четыре часа утра, предварительно же побывать у Андрея Ивановича Остермана, от которого получит инструкции, и в назначенный час привести Остермана с собою. Чтение инструкций заняло часть ночи, и Остерман сказал Бестужеву: «Спать уже поздно, пойдем поужинаем и рассеемся пока».
В три с половиною часа они были в передней царя и нашли там только одного денщика, которого и просили доложить о себе. Денщик отвечал, что царь уже с полчаса как прохаживается по комнате, но что раньше назначенного времени доложить он не смеет. Пробило четыре часа. Бестужев и Остерман вошли. Царь был в коротком халате, толстом ночном колпаке[76] и чулках, спустившихся до туфель. «Здравствуйте, — сказал он вошедшим. — Который час?» — «Четыре часа». — «Просмотрел ли ты с Бестужевым, — обратился Петр к Остерману, — те инструкции, которые ему следует дать?» — «Да, государь». — «А ты, — спросил он Бестужева, — также прочитал и понял их?» — «Да, государь». — «Не нашел ли в них чего-нибудь неясного, не имеешь ли что спросить у меня?» — «Нет, государь». Не доверяя этим ответам, Петр задал Бестужеву несколько вопросов, на которые тот отвечал вполне удовлетворительно. «Действительно, ты понял, что должен сделать для пользы моего государства. Возьми записную книжку; я продиктую тебе, что ты сделаешь лично для меня; будь внимателен. Так как климат в Стокгольме почти такой же, как в Петербурге, то я бы желал, чтобы ты прислал мне оттуда людей, сведущих в земледелии, хозяйстве и лесоводстве, а также плотников, каменщиков, искусных слесарей, оружейников, главным же образом умеющих хорошо делать ружейные замки, медников, стальных дел, мастеров и т. п.». Продиктовав все, Петр приказал Бестужеву перечитать записанное, чтобы проверить, не пропустил ли он чего-нибудь. «Обо всем касающемся Иностранной коллегии, — сказал Петр, — ты можешь сноситься с нею; что же до моих поручений, то будешь писать прямо ко мне. Пиши просто, без глупых формальностей, но пиши только дело, адресуя Петру Алексеевичу». Бестужев потом всю жизнь как драгоценность хранил связку писем, полученных от Петра за время своего посланничества в Швеции.
Отпуская его и пожелав счастливого пути, Петр на прощанье прибавил: «Будь исправен и верен на трудном месте, которое тебе доверяется; не сомневаюсь, что ты оправдаешь мои ожидания, и тогда я позабочусь о твоем будущем; но если ты обманешь мои надежды, то будешь иметь во мне такого же неумолимого врага, как теперь имеешь благожелателя и друга. Ступай с Богом!» При этом Петр, по обыкновению, поцеловал его в голову.
Одного русского царедворца за какую-то вину посадили в крепость. Петр I положил себе, что заключенный выйдет из нее не иначе, как под кнут на публичном месте. Императрица и знатные особы, принимавшие участие в его судьбе, стали за него просить. Царь, разгневанный этим, запретил под страхом немилости обращаться с просьбами о прощении. Тогда ходатаи, не унывая, прибегли к следующей хитрости. У царя была левретка, которую он очень любил и которая была к нему чрезвычайно привязана. В его отсутствие, в ошейник собачки вложили прошение, дельно написанное. Когда Петр возвратился к себе, собачка, по обыкновению, бросилась ласкаться и прыгнула к нему на шею. Заметив бумагу, Петр выдернул ее, развернул, прочел и расхохотался. «И ты, Лизка, стала подавать челобитные? Так как это первый раз, то быть по-твоему!» Тотчас же послан в крепость нарочный объявить заключенному прощение. Когда Лизка околела, из нее сделали чучело и поставили в кабинете натуральной истории при Академии наук.
В начале 1723 года Петр I почувствовал сильную боль в пузыре, имевшую последствием задержание мочи. Об этом Петр сказал только одному из своих слуг, который обратился к знакомому шарлатану, Брабансону, бывшему тогда в Петербурге. Последний дал некоторые паллиативные средства, которыми Петр и удовольствовался.
В начале лета 1724 года болезнь Петра усилилась. Тогда позвали доктора Блюментроста, который, видя, что положение больного серьезно, просил пригласить себе в помощь доктора Бидло{180} из Москвы. Блюментрост не покидал комнаты больного в течение нескольких недель. Аптекарь Липгольд{181} с хирургом Паульсоном{182} беспрестанно приготовляли промывательные и мягчительные припарки. Искусный оператор, англичанин Горн{183}, дважды вводил больному катетер, но мог извлечь влаги не более стакана. Петр не вставал с постели сряду четыре месяца.
В сентябре явилась некоторая надежда на выздоровление. Доктора успокоились; излияние у больного стало совершаться естественно. Тогда Петр, вообразив себя вне опасности и в состоянии посещать разные начатые работы, приказал снарядить яхту и подвести ее по Неве к дворцу. Блюментросту послали сказать, чтобы он явился на берег с лекарствами и людьми, в которых может встретиться надобность, для сопровождения Петра в Шлиссельбург, где царь хотел осмотреть работы по Ладожскому каналу, начатые генералом Минихом{184}. Блюментрост стал убедительно упрашивать Петра обождать еще некоторое время, но безуспешно. Тогда он запасся лекарствами и на всякий случай взял с собою Паульсона.
Осмотрев Ладожский канал и сделав нужные распоряжения, Петр проехал в древний город Ладогу, оттуда в Новгород, затем в Старую Руссу (на озере Ильмене) посмотреть, как исполняются последние его распоряжения относительно солеварен, и освидетельствовать канал, который приказал прорыть для удешевления доставки необходимого солеварням леса. В этих разъездах Петр провел большую половину октября. Тут погода изменилась к худшему, а с этим возобновились и его страдания.
5 ноября Петр возвратился в Петербург, но вместо того, чтобы засесть во дворце, отправился на Лахту. Там, увидав ставшее на мель гребное судно с матросами и солдатами, плывшими из Кронштадта, он послал к ним шлюпку; но, находя, что приказание его исполняется медленно, поехал на помощь в другой шлюпке сам, сошел по пояс в воду и возвратился очень довольный, что спас жизнь десяткам двум людей. Петр остался ночевать на Лахте, намереваясь отправиться на другой день в Систербек[77]; но, проведя ночь в страданиях от жгучей боли внизу живота, он вынужден был возвратиться в Петербург.
В декабре болезнь приняла опасный вид и грозила воспалением. Блюментрост просил императрицу созвать консилиум из всех петербургских докторов. О состоянии больного сообщили русским посланникам в Берлин и Гаагу, чтобы узнать мнения прусского доктора Штиля и знаменитого Германа Боергавена{185}, жившего в Лейдене.
На Крещенье Петр, не чувствуя себя лучше, сделал на Неве смотр гвардии. Была оттепель, и Петр более получаса простоял на льду, поверх которого бежала вода. После этого ему стало хуже, и 28 января 1725 года он скончался в невыразимых мучениях. Из Лейдена и Берлина мнения консультантов не были еще получены. По вскрытии трупа, все части, прилегающие к мочевому пузырю, нашли пораженными гангреной, а сжимательную мышцу затверделою до такой степени, что ее нельзя было перерезать никакими хирургическими инструментами.
Боергавен смеялся над петербургскими докторами, говоря, что царя можно было спасти лекарством на пять копеек, и находил особенно странным, что за советом к нему обратились уже тогда, когда никакая помощь была невозможна. Русские медики, понимая всю справедливость мнения Боергавена, свалили причину смерти царя на шарлатана Брабансона, к которому якобы Петр имел слепое доверие, и на собственную неосторожность больного. Брабансон, напуганный этим, исчез, и неизвестно, что с ним сталось.
…В 1719 году в Берлин приехал царь Петр. Его пребывание у нас так сильно смахивает на анекдот, что заслуживает, чтобы я его описала в моих мемуарах. Петр очень любил путешествовать и направлялся к нам из Голландии. Но по дороге ему пришлось остаться на некоторое время в Клеве, потому что царица заболела (у нее был выкидыш). Так как он не любил большого общества и не терпел торжественных приемов, он попросил, чтобы король распорядился отвести для него помещение в увеселительном замке королевы, расположенном в предместье Берлина. Королеву это очень мало обрадовало, так как замок был лишь недавно выстроен, а кроме того, она положила много забот и затрат, чтобы побогаче и покрасивее убрать его. Там была великолепная коллекция фарфора, на стенах повсюду висели дорогие зеркала…
Дом был окружен садом, неподалеку от него протекала река, а это еще более увеличивало красоту его местоположения.
Чтобы уберечь вещи от порчи, которую русские гости производили повсюду, куда бы они ни приехали, королева приказала вывезти из дома всю дорогую мебель и те из украшений, которые легко могли разбиться. Царь, его жена и весь их двор приехали в Берлин по реке и были встречены королем и королевой на берегу. Король помог царице сойти; как только царь ступил на землю, он крепко пожал королю руку и сказал: «Я рад видеть вас, брат Фридрих!» Потом он подошел к королеве и хотел было обнять ее, но она оттолкнула его.
Царица начала с того, что принялась целовать у королевы руки, причем она проделала это много раз. Затем она представила ей герцога и герцогиню Мекленбургских{186}, приехавших вместе с ними, а также и сопровождавших их 400 дам, из которых состояла ее свита; собственно говоря, все они были горничными, кухарками и прачками, каждая из них имела на руках богато одетого младенца и на вопрос, чей это ребенок, отвечала, отвешивая низкий поклон, как это принято в России, что это дитя у нее от царя. Королева не удостоила этих женщин и взгляда. Тогда царица, как бы отплачивая ей за это, обошлась весьма высокомерно с немецкими принцессами, но король после некоторых переговоров заставил ее все-таки поклониться им.
Я увидела этих гостей лишь на следующий день, когда они пришли к королеве; королева решила принять их в зале, где обыкновенно бывали большие приемы; она встретила их чуть ли не у входа во дворец, где расположена стража, и, взяв царицу за левую руку, повела ее в этот аудиенц-зал. За ними следовали король вместе с царем. Как только царь меня увидел, он тотчас же узнал меня, так как мы виделись уже пять лет тому назад. Он взял меня на руки и исцарапал поцелуями все мое лицо. Я била его по щекам и старалась изо всех сил вырваться из его рук, говоря, что терпеть не могу нежностей и что его поцелуи меня оскорбляют. При этих словах он громко расхохотался. Потом он стал беседовать со мной; меня еще накануне заставили выучить все, что я должна была сказать ему. Я говорила о его флоте, о его победах, и это привело его в восторг; он несколько раз повторил, что охотно отдал бы одну из своих провинций в обмен на такого ребенка, как я.
Царица тоже приласкала меня. Она была мала ростом, толста и черна; вся ее внешность не производила выгодного впечатления. Стоило на нее взглянуть, чтобы тотчас заметить, что она была низкого происхождения. Платье, которое было на ней, по всей вероятности, было куплено в лавке на рынке; оно было старомодного фасона и все обшито серебром и блестками. По ее наряду можно было принять ее за немецкую странствующую артистку. На ней был пояс, украшенный спереди вышивкой из драгоценных камней, очень оригинального рисунка в виде двуглавого орла, крылья которого были усеяны маленькими драгоценными камнями в скверной оправе. На царице было навешано около дюжины орденов и столько же образков и амулетов, и, когда она шла, все звенело, словно прошел наряженный мул.
Напротив, царь был человек высокого роста и красивой наружности, черты его лица носили печать суровости и внушали страх. На нем было простое матросское платье. Его супруга плохо говорила по-немецки и едва-едва понимала, что королева говорила ей; она подозвала к себе свою шутиху, княгиню Голицыну[78], чтобы поболтать с нею по-русски. Эта несчастная женщина согласилась исполнять шутовские обязанности ради спасения своей жизни; она участвовала когда-то в заговоре против царя и дважды подвергалась за это битью кнутом. Неизвестно, что она говорила царице, но та каждый раз разражалась громким хохотом.
Наконец все уселись за стол; царь занял место возле королевы. Как известно, в детстве его пытались отравить, отчего вся его нервная система отличалась крайней раздражительностью и легкой возбудимостью; он был к тому же подвержен частым припадкам конвульсий, которые не мог преодолеть. За столом с ним приключился один из таких припадков, а так как именно в тот момент он держал в руках нож, то так усиленно начал размахивать им перед королевой, что последняя перепугалась и хотела вскочить с места. Царь начал ее успокаивать, уверяя, что не причинит ей вреда; при этом он взял ее за руку и так крепко пожал, что королева взмолилась о пощаде. На это Петр, громко смеясь, заметил, что ее кости нежнее, чем у его Катерины.
После ужина должен был состояться бал, но царь, как только встали из-за стола, тайком улизнул и прошел пешком до самого Monbijou[79]. На следующий день ему показали все достопримечательности Берлина и, между прочим, собрание медалей и античных статуэток. Среди них была одна самая ценная в очень непристойной позе. Как мне потом стало известно, такими статуэтками в Древнем Риме украшали комнаты новобрачных. Царь очень любовался ею и вдруг приказал царице поцеловать ее. Она не захотела; тогда он рассвирепел и крикнул ей на ломаном немецком языке: «Ты головой заплатишь за свой отказ!» Как видно, он собирался казнить ее, если она ослушается его. Царица в испуге поцеловала статуэтку. Царь, нисколько не церемонясь, выпросил у короля как эту статуэтку, так и несколько других. Ему также понравился дорогой шкаф из черного дерева, за который король Фридрих I заплатил огромные деньги, и он увез его с собой в Петербург к всеобщему отчаянию.
Наконец, через два дня, весь этот варварский двор покинул Берлин. Королева поспешила в Monbijou, где все выглядело словно после разрушения Иерусалима. Никогда ничего подобного не было видано! Все до того было испорчено, что королеве пришлось заново перестроить весь дворец.
В Кракове я находил себе единственную отраду в том, что бывал у епископа Залусского, ученого прелата, имевшего всесторонние познания и всевозможными способами старавшегося приносить пользу своему народу. Я часто обедывал с ним вместе, и всякий раз он обогащал ум мой замечательными и любопытными рассказами.
Помню, он часто говорил мне о Петре Великом, которого он лично знал. Вот один из его рассказов. Император был проездом в Кракове и навестил одного священника, которого он удостаивал своей дружбы. Он очень огорчился, увидав священника больного в постели. У священника была рана на ноге. Осмотрев ногу, Петр в одну минуту бросился на колени и начал высасывать рану, говоря больному: «Ты не выздоровеешь, если не прикажешь кому-нибудь из слуг твоих, чтобы он тебе это делал».
Можно судить, как удивлен и смущен был священник подобным человеколюбивым поступком. Впоследствии он сам рассказывал о том епископу Залусскому, в то время еще очень молодому человеку.
Царица Наталия Кирилловна, мать героя нашего, в вешнее время посещала монастыри, и при переезде чрез один ручеек, от наводнения сделавшийся нарочитою рекою, имея пятилетнего своего сына на руках спящего, и сама несколько воздремавшая, шумом сильно стремившегося ручья и криком людей пробудившись и увидя воду в карете, и оную несколько наклонившуюся и опрокинуться готовою (по крайней мере страх представил ей сие), сильно закричала. Царевич, от сего крика пробудившийся, увидя бледность испуганной матери, воду в карете и шумное стремление воды, столько поражен был страхом, что тогда же получил лихорадку.
Столь сильное впечатление в сердце младого государя произвело такое отвращение от воды, что он не мог взирать на реку, на озеро и даже на пруд равнодушно; и хотя он всячески старался скрывать сей страх свой, однако ж приметен оной был потому, что никогда не видали его ни плавающего по водам, ни переезжающего вброд чрез реку, как бы она ни мала была, и ни же чтоб когда-либо искупался он в реке или в пруду, что продолжалось до четырнадцатилетнего его возраста.
В это время освободился он от страха сего следующим образом:
Князь Борис Алексеевич Голицын{189}, занимавший при нем место дядьки, предложил его величеству позабавиться псовой охотой; и хотя младой государь не любил сей охоты, он из уважения к просьбе князя согласился. Во время сей забавы князь, желая истребить в государе страх от воды, с намерением завел его к берегам реки Истры. Монарх, увидя реку, остановил коня своего. Князь спросил тому причины, и государь с видом огорченным сказал: «Куда ты завел меня?» — «Креке, — ответствовал князь. — Ваше величество видите, сколь утомились лошади и запылились охотники: так нужно лошадям дать отдохнуть и прохладиться, а людям вымыться. Родитель твой, — заключил князь, — часто сие делывал, и в сей речке сам купывался». И не дожидаясь ответа, поехал чрез нее, а между тем все охотники, по предварительно данному приказу, раздевшись, вмиг очутились в реке. Сначала на сие досадовал монарх, но увидя князя переехавшего и с другого берега приглашающего его к себе, постыдился показать себя страшащимся воды, и сделав, так сказать, некоторое насилие себе, осмелился въехать в реку и переехать оную. Все бывшие при его величестве и за ним следовавшие, ведая страх его, обрадовались сему да и сам монарх ощутил уже в себе от сего переезда некое удовольствие.
Царь, брат его, узнавши о сем, чрез несколько времени пригласил его с собою в село Измайлово, в котором было несколько прудов. Он дал тайно приказ молодым своим царедворцам, что когда будет он с царем, братом своим прогуливаться у прудов, чтоб они, разрезвяся, толкали друг друга в воду. Все сие было исполнено; и хотя младой государь крайнее на сие оказал негодование, но сии однако же молодые люди, по данному же приказу раздевшись, начали в воде купаться и резвиться. Резвость сия мало-помалу рассмешивала младого государя, и он наконец согласился на предложение брата своего и сам с ним последовать их примеру; и с того времени совершенно миновалось отвращение его от воды[80].
Петр I на двадцать пятом году от рождения весьма опасно болен был горячкою. Когда уже не было ни малой надежды, чтоб он выздоровел, и при дворе владычествовала всеобщая печаль, а в церквах день и ночь отправляемо было молебствие, доложили ему, что судья уголовных дел, по древнему обычаю, пришел спросить, не прикажет ли он освободить девятерых приговоренных к смерти разбойников и смертоубийц, дабы они молили Бога о царском выздоровлении. Государь, услышавши о том, тотчас приказал послать к себе судью и повелел ему прочитать имена осужденных на смерть и в чем состояли их преступления. Потом его величество сказал судье прерывающимся голосом: «Неужели ты думаешь, что я прощением таких злодеев и несоблюдением правосудия сделаю доброе дело и преклоню Небо продлить жизнь мою? Или что Бог услышит молитву таких нечестивых воров и убийц? Поди и тотчас прикажи, чтобы приговор над всеми девятью злодеями был исполнен. Я еще надеюсь, что Бог за этот правосудный поступок умилосердится надо мною, продлит мою жизнь и дарует мне здоровье».
На другой день приговор был исполнен. Царю после того день ото дня становилось лучше, и в короткое время он совсем поправился[81].
Во время возмущения стрельцов одна рота сих злобных тварей и с ними два офицера Сикель[82] и Соковнин вознамерились умертвить Петра Великого. А чтоб удобнее государя в свои сети уловить, положили они зажечь посреди Москвы два соседственные дома. Поскольку царь при всяком пожаре всегда являлся прежде тех, которые его тушить долженствовали, то сговорившиеся хотели тотчас явиться на пожар, притвориться старающимися тушить, понемногу в сей тесноте окружить царя и неприметно его заколоть.
Наступил день к исполнению сего неистового намерения: заклявшиеся, яко откровенные друзья, собрались обедать к Соковнину, а после стола пьянствовали до самой ночи. Каждый из них довольно нагрузил себя пивом, медом и вином. Между тем как прочие продолжали доставлять себе питьем мужество к исполнению сего проклятого предприятия, вышел на двор около восьмого часа времени один стрелец, которого как напитки, так и совесть обременяли. Другой, почувствовав такое же движение, пошел тотчас за ним. Когда сии двое находились на дворе наедине, то сказал один другому: «Я, брат, не знаю, что из этого будет». — «В том нет никакого сомнения, что нам будет худо. Можем ли мы честно из такой опасности освободиться?» — «Так, брат, — ответствовал другой, — я совершенно держусь твоего мнения. Иного средства нет, как нам идти в Преображенское и открыть о том царю». — «Хорошо, — сказал первый, — но как нам вырваться от наших товарищей?» — «Мы скажем, — ответствовал другой, — что пора перестать пить и разойтись по домам, ежели нам в полночь надобно исполнить наше предприятие».
Потом ударили они по рукам и вошли опять в собрание сих единомышленников, коим свое мнение и предложили. Все на то согласились и заключили тем, что, ежели кто хочет на несколько часов идти домой, тот может сходить, но обещание свое подтвердить рукою, чтоб непременно в полночь опять явиться; а прочие бы остались у Соковнина, пока дома загорятся и начнут бить в набат.
Потом отправились эти двое от них и пошли прямо в Преображенское, где царь имел свое пребывание. Они сказали о себе одному царскому денщику, что желают говорить с царем. Царь, не доверяющийся им уже тогда, приказал их спросить, что они имеют донести. Они ответствовали, что того никому, как только самому его величеству, сказать не могут, для того что оно весьма важно и не терпит ни малейшего упущения времени. И так государь вышел в прихожую и приказал обоих стрельцов пред себя позвать. Как скоро они к нему подошли, то бросились ниц на землю и говорили, что при сем приносят головы свои под меч, который они заслужили, вдавшись в измену против него с ротою их товарищей, которые все сидят у Соковнина и по заговору своему ожидают в полночь набатного колокола, чтобы тогда царя убить. Сей ужасный донос слушал храбрый царь с равнодушием и спросил их только, правду ли они говорят? «Точно так, — сказали стрельцы, — мы теперь в твоей власти, вот головы наши, пойдем только к ним, то застанем их вместе до самой полуночи».
Доносителей задержали в Преображенском под стражей, а поскольку было тогда около восьми часов вечера, то царь тотчас написал записку к капитану лейб-гвардии Преображенского полку Лопухину, приказывая ему в оной собрать тихим образом всю свою роту и к одиннадцатому часу перед полуночью таким образом идти к дому Соковнина, чтоб в одиннадцать часов тот был весь окружен и все в нем находящиеся были перехвачены. Капитан верно исполнил сей приказ. А как царь думал, что в записке своей означил десятый час, то и чаял, что в половину одиннадцатого часа все застанет у Соковнина в доме исполнено. И потому по прошествии десяти часов сел он, не мешкая, в одноколку и с одним только денщиком прямо поехал к Соковнину в дом. Прибыл туда в половине И часа; немало удивился, что ни у ворот, ни же вокруг дома не застал ни одного солдата отряженной гвардейской роты. Невзирая на это, подумал он, что караул расставлен надворе. Нимало не размышляя, въехал он прямо на двор, вышел у крыльца из одноколки и с одним денщиком вошел в покои. Все тотчас в доме зашумели, когда узнали, что приехал царь. Петр Великий с неустрашимым духом вошел в покой и застал Соковнина, Сикеля и всю роту заклявшихся изменников, которые тотчас встали и изъявили своему государю должное свое почтение. Царь ласково им поклонился и сказал, что мимоездом усмотрев у них великой свет, подумал, что необходимо у хозяина есть гости; а как ему еще рано показалось лечь спать, то и заехал в сих мыслях посетить хозяина. В сколь великом изумлении и гневе царь внутренне ни был на отряженного капитана, которой, по его мнению, в определенное время приказа не исполнил, однако он скрывал свои внутренние движения. Он довольно времени там просидел, а изменники его пред ним стояли и выпили круговую за царское здравие, на что он их храбро отблагодарил. Между тем кивнул один стрелец Соковнину и сказал ему тихо: «Пора брать!» Соковнин, не хотевший еще открыть проклятого своего предприятия, также ему мигнувши, сказал в ответ: «Еще нет». Как он сие говорил, вскочил в полной ярости Петр Великий и, ударив Соковнина кулаком в лицо, так что он упал, произнес громким голосом: «Ежели тебе еще не пора, сукин сын, то мне теперь пора. Свяжите сих скотов!» В ту же самую минуту по ударении 11 часов вошел в покой гвардейской капитан, а за ним солдаты его роты, с ружьями и примкнутыми штыками. Прочие изменники тотчас пали на колени и повинились. Царь приказал, чтоб изменники сами себя вязали, что и исполнено было. Потом оборотился царь к гвардейскому капитану и в первом жару дал ему пощечину, упрекнув его притом, что он в означенный час не являлся. Сей оправдался письменным его повелением, которое он, вынув из кармана, показал царю; царь же, усмотрев свою ошибку, что он одним часом описался, поцеловал капитана в чело, признал его усердным офицером и отдал ему под стражу связанных изменников. Какое же изменники получили воздаяние, известно свету[83].
Петр I часто бывал на Миллеровых железных заводах на реке Истье, за 90 верст от Москвы по Калужской дороге. Некогда живши там четыре недели, дабы пить тамошнюю минеральную воду, кроме обыкновенных государственных дел, занимался и тем, что не только весьма тщательно расспрашивал обо всем касающемся до плавления и ковки железа, но и сам работал и учился тянуть в полосы железо. Перенявши сие искусство в один день, незадолго пред отъездом оттуда, выделал он один 18 пуд железа и каждую полосу пометил своим штемпелем, причем его придворные и бояре должны были носить уголья, раздувать огонь, действовать мехами и другую тому подобную работу отправлять. Чрез несколько дней после того, возвратившись в Москву, пришел он к хозяину завода Вернеру Миллеру{190}, хвалил его распоряжения на заводе и спросил: «По чему платишь ты мастеру за пуд выкованного поштучно железа?» — «По алтыну», — отвечал Миллер. «Изрядно, — сказал государь, — так и я выработал восемнадцать алтын, и ты должен мне их заплатить». Вернер Миллер тотчас пошел к ящику, где лежали деньги, взял 18 червонных и, отсчитавши их царю, сказал: такому работнику, как ваше величество, меньше нельзя заплатить за пуд. Но Петр Великий не принял их со словами: «Мне не надобно твоих червонцев. Я не лучше других мастеров работал. Заплати и мне то же, что ты обыкновенно другим платишь. На эти деньги куплю я себе новые башмаки, в которых мне теперь нужда». При сем его величество указал на свои башмаки, которые были уже чинены и опять протоптались, взял 18 алтын, поехал в ряды и в самом деле купил себе новые башмаки. Нося сии башмаки, часто показывал их в собраниях и притом обыкновенно говаривал: «Вот башмаки, которые выработал я себе тяжелою работою»[84].
Как Петр Великий в 1704 году, по долговременной осаде, взял наконец приступом город Нарву, то разъяренные российские воины не прежде могли быть удержаны от грабежа, пока сам монарх с обнаженною в руке саблею к ним не ворвался, некоторых порубил и, отвлекши от сей ярости, в прежний привел порядок. Потом пошел он в замок, где пред него был приведен пленный шведский комендант Горн.
Он в первом гневе дал ему пощечину и сказал ему: «Ты, ты один виною многой напрасно пролитой крови, и давно бы тебе надлежало выставить белое знамя, когда ты ни же вспомогательного войска, ни же другого средства ко спасению города ожидать не мог». Тогда ударил он окровавленною еще своею саблею по столу и в гневе сказал сии слова: «Смотри мою омоченную не в крови шведов, но россиян шпагу, коею укротил я собственных своих воинов от грабежа внутри города, чтоб бедных жителей спасти от той самой смерти, которой в жертву безрассудное твое упорство их предало»[85].
Всем известно, что Петр Великий понимал необходимость хороших лекарей при новозаводимом своем войске и флоте, весьма их уважал и даже сам выучился делать некоторые хирургические операции. Он обыкновенно носил с собою две готовальни, одну с математическими инструментами, для вымеривания разных предлагаемых ему планов, а другую с хирургическими инструментами. Он сам вырывал у многих больные зубы, а жену купца Боршта{191} лечил операцией от водяной болезни.
Еще на двадцатом году своего возраста имел он короткое обхождение не только с господином Лефортом, первым своим тогдашним любимцем, но также и с господином Тирмондом{192}, старым, веселым и искусным хирургом, которой всегда бывал при его величестве и часто просиживал с ним за полночь. Он в такой был милости у государя, что, некогда пьяный заколовши старого верного своего слугу, на другой день поутру в великой горести прибежал к государю, пал пред ним на землю и просил прощения. Его величество не хотел его слушать, пока он не встанет; но как он все еще лежал, то государь сам его поднял, обнял и поцеловал и выслушал его донос. Потом его величество отвечал ему, чтоб он не заботился и не печалился, просил бы прощения только у Бога, и если остались после убитого жена или дети, то постарался бы доставить им пристойное содержание. Тирмонд исполнил сие приказание и давал вдове убитого по смерть ее из своего имения ежегодно немалую пенсию.
Сей славный Тирмонд оставил после себя еще довольно молодую и пригожую вдову с богатым имением. Она еще при жизни мужа, имевши немалую склонность к любовным делам, влюбилась в одного молодого и пригожего подлекаря из Данцига, который в волокитстве был гораздо искуснее, нежели в хирургии. Вскоре потом вышла она за него и начала вести с ним жизнь весьма роскошную, ездила четвернею в великолепном экипаже и щегольством своим во всей Москве обращала на себя внимание. Государю при случае донесено было о сем с презрительным описанием ее мужа. Его величество, некогда будучи в гостях у одного боярина с теми, кого он удостаивал дружеским обхождением, послал за молодым наследником любимого своего Тирмонда. Тот подумал, что государь хочет принять его на место своего любимца, приехал в великолепном наряде и в самом лучшем своем экипаже. Все подбежали к окошкам смотреть, как он въезжал на двор. Когда щеголеватый подлекарь предстал пред государем, его величество стал расспрашивать его обо всех его обстоятельствах, и он должен был в присутствии всего собрания выдержать строгий экзамен. Потом государь признал его за незнающего и недостойного наследника искусного Тирмонда, приказал привести со двора в особливую комнату множество дворовых работников и крестьян и заставил щеголеватого подлекаря остричь и обрить всем им большие их бороды, а после того отпустил его обратно домой в его экипаже.
Сие приключение столь досадно было высокомерному щеголю и любезной его супруге, что они чрез несколько времени после того с остатком своего имения уехали в Данциг. Там жили они несколько лет с такою же пышностью и также весело, пока прожили все свои деньги. Старой знакомец Тирмонда видел после во время Шведской войны пышного подлекаря бедным маклером, а жену его нашел в таком состоянии, что она должна была за деньги мыть чужое белье[86].
Весьма удивительно, что Петр Великий, не бывши с молодых лет приучаем к мореплаванию и даже боявшись и не любивши в малолетстве проезжать для гулянья по реке Яузе в Москве или по большому пруду в деревне, впоследствии возымел великую и почти чрезмерную склонность к мореплаванию и не оставлял ее до конца своей жизни. Он следовал сей склонности с величайшей отвагой и часто подвергал на море жизнь свою очевидной опасности, но, полагаясь на кормческое искусство, не выказывал ни малейшего страха. Иногда боролся он с разъяренными волнами и жестокой бурей, при которой и самые искуснейшие мореплаватели лишались бодрости, и не только пребывал неустрашим, но еще и других ободрял, говоря им: «Не бойся! Царь Петр не утонет; слыхано ли когда-нибудь, чтобы русской царь утонул?»
Некогда государь пригласил иностранных министров, находившихся при его дворе, ехать с ним ради прогулки из Петербурга в Кронштадт, где он хотел показать им некоторые новые заведения и часть своего флота, бывшего в готовности к выходу в море. Они отправились с его величеством на голландском буере, которым сам государь правил. На половине пути подул довольно сильный противный ветер с запада. Государь приметил вдали на горизонте туман и облако, из чего заключил, что скоро поднимется буря, и сказал о том своим спутникам.
Большая часть из них испугались, тем паче что государь приказал опустить половину парусов и кричал матросам, чтоб они остерегались. Некоторые, видя, что противным ветром несло буер назад к Петербургу и государь принужден был только лавировать, спрашивали его величество, не угодно ли ему будет возвратиться в Петербург или по крайней мере пристать в Петергофе, откуда они были недалеко. Но он, почитая опасность не столь большой, как им казалось, а возвращение постыдным, отвечал только: «Не бойся!» Между тем исполнилось, что он предусматривал. Поднялась жестокая буря с ужасной грозой, волны поднимались выше борта и, казалось, поглощали буер. Крайняя опасность была очевидна, и смертной страх являлся на лице у всякого, кроме Петра Великого и его матросов.
Государь, занимаясь управлением судна и приказами, которые давал матросам, не слушал иностранных посланников, пока наконец один из них, подошедши к нему, в страхе сказал с важностью: «Ради Бога прошу ваше величество, возвратитесь в Петербург или по крайней мере в Петергоф. Вспомните, что я от моего короля и государя не за тем в Россию прислан, чтобы утонуть. Если я потону, как то весьма вероятно, то ваше величество должны будете дать в том ответ моему государю». Петр Великий едва смог удержаться от смеха и отвечал ему с весьма спокойным видом: «Не бойся, господин фон Л. Если вы потонете, то и мы все потонем вместе с вами, и вашему государю не от кого уже будет потребовать ответа».
Между тем его величество, усмотрев сам невозможность противиться буре и волнам, направил в сторону и прибыл наконец благополучно в Петергофскую пристань. Там подкрепивши спутников своих ужином и бокалами венгерского вина, ночевал с ними. На другой день на рассвете сам он отправился на своем буере в Кронштадт, оттуда ж прислал несколько шлюпок с надежными людьми для перевозу своих гостей[87].
Петр Великий хотя любил своего обер-кухмистера Фелтена{193} и имел к нему доверенность, однако редко прощал ему проступки, сделанные с намерением или по небрежению. Фелтен, которого я знал в первом году по прибытии моем в Россию, будучи веселого нрава, не таил того, что государь иногда бивал его палкой из своих рук, но после по-прежнему поступал с ним милостиво. Некогда бывши в академической Кунсткамере, где хранится изображение Петра Великого в собственном его платье со многими другими вещами, которые государь употреблял, и увидев между прочим государеву трость, стоящую в углу, сказал он господину Шумахеру, своему зятю: «Эту мебель, зятюшка, можно бы и спрятать, чтобы она не всякому в глаза попадалась; может быть, у многих так же, как и у меня, зачешется спина, когда они вспомнят, как она прежде у них по спине танцевала».
Сам же он рассказывал о себе, как он некогда побит был сею палкою за кусок лимбургского сыру.
Петр Великий, по голландскому обычаю, кушал после обеда масло и сыр; особливо ж любил он лимбургский сыр. Некогда доставлен был на стол целый лимбургской сыр, который ему отменно понравился. Заметивши прежде, что редко подавали в другой раз на стол початые сыры либо подавали иногда небольшие только остатки, вынул он из кармана математической свой инструмент, вымерял остаток сего сыру и записал его меру в записной своей книжке. Фелтен не был тогда при столе, а как он после вошел, то государь сказал ему: «Этот сыр отменно хорош, и мне очень полюбился; спрячь его, не давай никому, и ставь его всегда на стол, пока он изойдет». По сему приказанию на другой день сыр подан был на стол, но по несчастию обер-кухмистера не осталось уже его и половины. Государь тотчас приметил сие, вынул записную свою книжку и масштаб, вымерял остаток сыру и нашел, что половина того, сколько снято было со стола, была съедена. Он приказал позвать обер-кухмистера и спросил: «От чего столько убыло сыру со вчерашнего дня?» Фелтен отвечал, что он этого не знает, ибо он его не мерял. «Ая его вымерял», — сказал император и, приложивши масштаб, показал ему, что половины сыру недоставало. Потом его величество еще спросил: «Не приказывал ли он ему спрятать этот сыр?» — «Так, — отвечал Фелтен, — но я это позабыл». — «Погоди ж, я тебе напомню!» — сказал государь, встал из-за стола, схватил свою трость и, поколотивши ею обер-кухмистера, сел опять за стол и кушал спокойно свой сыр, которого остатки после того еще несколько дней подаваемы были на стол[88].
Петр I, предположив торжественно короновать супругу свою Екатерину, приказал, сообразно иностранным обычаям, составить церемониал, ибо, по восприятию императорского титула, сей случай был новый. Определено, по совершении миропомазания, из Кремля сделать переезд в Головинский дворец, и государь, по этикету, назначил в кучера придворную особу бригадирского чина. Екатерина, услышав сие, бросилась к нему и сказала, что без своего Терентьича ни с кем и никуда не поедет. «Ты врешь, Катенька, Терентьич твой не имеет никакого чина», — отвечал Петр. «Воля твоя, я боюсь, лучше откажи коронации», — со слезами продолжала она.
Петр, сколько ни противился, наконец решился пожаловать Терентьича из ничего в полковники. С тех пор, по Табели о рангах, императорские кучера должны быть полковниками.
На Мясницкой улице, где ныне дом Барышникова, жил дьяк Анисим Щукин, которого Петр I удостаивал доверенности. Женясь на богатой и достойной невесте, он возгордился пред родственниками, а отцу, бывшему в крайней бедности, начал выказывать презрение, и в День сошествия Св. Духа, развеличавшись, приказал слугам своим согнать его со двора. Видный старик в рубище, идя по Мясницкой, рассуждал в слезах о причиненной сыном обиде и не заметил государя, ехавшего в одноколке. Петр, остановя его, узнал все подробности и приказал ему стать на запятках. По приезде в дом Щукина поставил старика за дверью в сенях, а сам, войдя в горницу, полюбопытствовал расспросить хозяина, посещением обрадованного, о его родственниках; когда же Щукин объявил, что никого из них не помнит и что отец давно умер, то царь, выведя старика, обличил сына; в наказание повелел ему на месте обветшалой иностранной кирки выстроить своим иждивением церковь (что ныне Никола Мясницкий) во имя сошествия Св. Духа, в тот день празднуемого, и при этом сказал: «Сошествием Св. Духа будешь направлен на путь истинный»[89].
Дьяку Анисиму Щукину Петр I, по случаю отъезда, поручил смотрение за рощею, близ Москвы находившейся. Князь Меншиков потребовал из оной некоторое количество отличных дерев; сначала Щукин сопротивлялся; наконец, когда тот всю ответственность взял на себя, допустил его к исполнению требования. Петр по возвращении тотчас увидел нарушение порядка и, рассердясь на Щукина, согнал его с глаз, с запрещением являться к нему. Сие наказание так сильно подействовало, что по прошествии двух недель Щукин впал в жестокую болезнь; ни ежедневное присутствие государя, ни помощь лейб-медика Блюментроста не могли спасти его от смерти. Петр, присутствуя на погребении, сказал: «Жаль Анисима!»[90]
Один монах у архиерея, подавая водку Петру I, споткнулся и его облил, но не потерял рассудка и сказал: «На кого капля, а на тебя, государь, излеяся вся благодать».
Петр I спросил у шута Балакирева о народной молве насчет новой столицы С.-Петербурга.
«Царь, государь! — отвечал Балакирев. — Народ говорит: с одной стороны море, с другой — горе, с третьей мох, а с четвертой — ох!»
Петр, распаляясь гневом, закричал: «Ложись!» — и несколько раз ударил его дубиною, приговаривая сказанные им слова[91].
В царствование государя Петра князь [Яков] Долгорукий, будучи сенатором, приезжает в Сенат, где было экстраординарное собрание в день праздничный, и ему показывают подписанный указ государем императором для наложения особого налога на соль, потому что царю деньги были нужны. Князь Долгорукий, живо представя себе, как будут роптать на указ, не мог воздержать первого чувства, по любви его беспредельной к государю, взял указ, разорвал его, сел в свою повозку и поехал к обедне. Приезжает государь в Сенат и первую вещь видит разорванный свой указ; чрезвычайно рассердившись, приказал послать в церковь за Долгоруким; обедня еще не отошла, и он царским посланным отвечал: «Воздадите кесарю кесареви и Богу Богови». Ответ сей еще более разгневал царя, и, увидя чрез несколько минут, что Долгорукий подъезжает к Сенату, царь Петр с обнаженною шпагой выбежал к нему навстречу. Князь упал пред ним на колени и раскрыл свою грудь.
«Рази, государь, — сказал он ему, — вот грудь моя! Но выслушай меня прежде: тебе нужны деньги для продовольствия твоей армии, и для этого ты хотел наложить налог, что родило бы ропот на тебя; моя душа этого не вытерпела; и без налога продовольствие армии будет; у Шереметева сто тысяч четвертей муки, у меня столько же, сотоварищи наши отдадут тебе, что могут, и больше тебе ничего не нужно».
Государь поднял Долгорукого, расцеловал его и неоднократно просил у него прощение.
При Петре Великом были основаны коллегии, между прочими и военная коллегия; а прежде были различного рода приказы. По новости учреждения, из военной коллегии был послан указ в новгородский приказ, в котором было написано: «Прислать в военную коллегию старинных дел точные копии, а как сие учинить прислан притом экстракт».
Жители, получив оный указ, собрались на сход думать: что это значит военная коллегия, и что за Евстрат, и что такое точные копии? Думали несколько дней, и вот один из них, попроворнее и посмышленее, говорит: «Я знаю, что значит военная коллегия, — это, значит, князя Меншикова сестра Варвара». С этим все согласились и написали следующий ответ:
«Милостивая государыня, военная коллегия Варвара Даниловна! Изволила ты к нам, рабам своим, в Новгород писать, что послан к нам Евстрат, и мы оного Евстрата не видали и искали по всем дворам три дни, что где оный Евстрат, не пристал ли где ночлеговать, и нигде не нашли. А точеных копиев во всем городе не отыскано ж, а найден оставший от ратных людей бердыш, который вашей милости при сем посылается». Подлинное подписано выборными города. 17 марта 1701 года.
Император Петр Первый, ездивший, как известно, по всяким пустырям и темным лесам Русского царства, один раз наехал на монастырь, который был в стороне от большой дороги, в лесу, и был, как следовало монастырю, обнесен стеной или забором. Над воротами этого монастыря была надпись: «Беспечальный монастырь». Петр Первый прочитал такую надпись и удивился: «Что это значит: беспечальный монастырь? Видно, монахи живут тут и ничего не делают, и от того не знают никакой печали — беспечальны. Дай, — говорит, — задам я им печаль!»
Призвал к себе игумена этого монастыря и велел ему тотчас же решить следующие три задачи.
Первая задача: чего стоит он — Петр Первый?
Вторая задача: много ли на небе звезд?
Третья задача: о чем теперь он, Петр Первый, думает?
Игумен пошел в свой монастырь, а Петр Первый остался на коне ждать его.
Придя в монастырь, игумен тотчас же собрал на совет всю братию, чтобы общими силами решить эти задачи. Думали, думали — ничего не могли выдумать; потому что монахи беспечального монастыря давно отвыкли от всякой думы. А не решить задач — боялись Петра Первого. Весь беспечальный монастырь вдруг опечалился, и все монахи не рады были и своей жизни. А Петр Великий сидит на коне и ждет игумена с ответами.
На ту пору в монастыре был один мельник, который, когда услышал об этом горе монастырском и узнал, в чем дело, пришел к игумену и говорит: «Давай мне скорее твое платье, я оденусь игуменом и дам ответ на все задачи, а ты надень мое платье, чтобы Петр Первый не узнал тебя». Игумен с радостью согласился на это и отдал мельнику свое платье, а сам нарядился мельником.
Мельник, надевши на себя игуменскую рясу, наложивши на голову клобук, а в руки взявши монашеские четки — все, как следует игумену, явился перед Петром Первым.
«Что, отец святой, выдумался ли?» — «Выдумался», — говорит мельник. «Ну, отвечай же: дорог ли я?» — «Христос, Царь Небесный, продан был затридесять сребреников, а ты земной царь, конечно, можешь быть продан подешевле», — сказал мельник. «Много ли на небе звезд?» — «Я считал и насчитал тридцать три тысячи триллиона триллионов и сто девяносто одну звезду. Если не веришь мне, царь, то пересчитай сам», — сказал мельник, вынул из пазухи и подал Петру Первому лист бумаги, в котором было множество точек, которые означали звезды, будто бы сосчитанные. «О чем я теперь думаю?» — «Ты думаешь, что с тобой говорит игумен, а меж тем перед тобой стоит мельник, только в игуменском платье». И мельник рассказал Петру Первому всю историю с игуменом.
Этим мельник так полюбился Петру Первому, что он сделал мельника игуменом того монастыря, а игумену велел быть мельником.
С тех пор не стало беспечального монастыря[92].
В сентябре 1709 года король прусский [Фридрих I] имел свидание с царем московским Петром Великим; оно произошло в Мариенвердере, и близкое соседство соблазнило меня туда отправиться, во-первых, чтобы повидаться с моим дорогим повелителем, а во-вторых, чтобы постараться доставить свободу моему двоюродному брату, графу Д. С., который, желая оказать услугу королю Станиславу{197}, имел несчастие попасться в руки московитов. Когда я приехал, все сидели за столом, и король, заметив меня, раздвинул толпу, которая в тот день была весьма многочисленна, приказал мне приблизиться, обласкал и представил меня царю. Тут я воспользовался временем и в полголоса все рассказал королю, умоляя его вступиться за моего родственника; этот великодушный государь с полною охотой согласился на мою просьбу и получил обещание, что мой родственник будет вскоре освобожден. Я хотел броситься к ногам царя и благодарить его; но он вежливо заметил мне, что я должен благодарить не его, а его брата Фридриха, без ходатайства которого мой двоюродный брат не так-то скоро возвратился бы в Пруссию. Затем царь прибавил, что не худо будет с моей стороны, если я дружески посоветую моему родственнику впредь не мешаться в подобные дела, чтобы с ним не приключилось чего хуже, если он снова попадется в его руки. «Государь, — отвечал я, — если он вновь попадется к вам, то прошу наше величество приказать его высечь кнутом». Так как государь не совсем хорошо расслышал, что я ему сказал, то велел повторить и, узнав в чем дело, возразил, что это уж слишком сильно сказано, так как наказание кнутом — самое суровое, строже которого только смертная казнь…
На Мариенвердерском свидании только и делали, что пировали и опоражнивали бутылки венгерского; по крайней мере мне неизвестно, чтобы при этом велись какие-либо переговоры или были заключены какие условия. Правда, заходила речь о проекте союза; но вице-канцлер Шафиров, который должен был о том договориться с графом Вартенбергом, оказался до того притязателен и держал себя так гордо и неприступно, что не было никакой возможности ни до чего договориться, и этот союзный договор заключен лишь спустя несколько лет в Берлине. Но взамен того оба монарха оказывали друг другу всяческие любезности, и едва ли они обменивались шестью словами без сердечных лобызаний. Царь подарил королю свою шпагу, которая на нем была во время Полтавского боя, шпагу ничем не замечательную, разве только тем, что ее имел при себе храбрый государь; к тому же она была до того массивна, что я постоянно боялся за моего доброго короля, как бы он не упал с нею; впрочем, он все время, пока был в Мариенвердере, носил ее, чтобы сделать тем удовольствие своему другу, который ничего не потерял от промена, так как король сделал ему и всему его двору значительные подарки…
Из всех пиров, данных в Мариенвердере, самый великолепный был у князя Меншикова, где жестоко пили и откуда король удалился рано. Что бы там ни говорили, а покойный царь Петр отлично умел сдерживать себя, когда того хотел, и даже когда был разгорячен от питья, и вот тому пример: это случилось именно на этом пиру. Рённе{198}, генерал, состоявший на службе у этого государя и который по приказанию Меншикова принимал всех гостей, в этот день выпил более обыкновенного и вдруг начал жаловаться на свою судьбу и заявлять довольно гласно, что считает себя недостаточно награжденным. Государь, желая разом прекратить эти бесконечные жалобы, потрепав его по плечу, сказал мягким и важным тоном: «Друг мой, Рённе, не знаю имеешь ли ты повод жаловаться, но знаю только то, что не будь ты в моей службе, тебе бы еще далеко было до генеральского чина, которым ты величаешься». Эти слова мне понравились и успокоили меня; ибо, судя по тому, как мне описывали нрав Петра Алексеевича, я ожидал, что этого генерала постигнет что-нибудь ужасное.
В 1716 году нас посетил в Никиобинге (на острове Фальстере) русский царь Петр Великий. Он в полночь пристал милях в двух от Gjedesbye[94]; с ним были князь Меншиков и несколько других русских вельмож и генералов в двух или трех открытых лодках. Все они сейчас же вскочили на рабочих деревенских лошадей, пасшихся на свободе в полях, и приехали в деревню, где остановились у трактирщика, бывшего также и деревенским судьей. Царь выгнал его с женой из постели и кинулся в нее, еще теплую, сам, в сапогах.
Между тем хозяин должен был пристроить царя сколь возможно лучше остальных гостей; после этого он послал верхового нарочного в Никиобинг для того, чтобы там все было приготовлено к приличной встрече… Городской герольд обошел весь город, приглашая жителей к торжественной встрече царя при въезде его, и все лучшие хозяйки Никиобинга должны были отправиться в замок и готовить ему обед.
Он приехал на следующее утро, в одиннадцать часов, но не в карете, а в чем-то вроде открытых носилок, на паре лошадей. Его провезли в замок, но он рассердился на это, так как располагал пообедать в какой-нибудь гостинице, и, найдя своего повара на крыльце замка, он задал ему здоровую трепку. В конце концов, однако, он согласился остаться там, где был, но настоял на том, чтобы обедать одному, так что датское дворянство должно было удалиться.
Он был похож на сержанта или, скорее, на палача. Он был высокого роста, на нем был грязный синий суконный кафтан с медными пуговицами; на ногах большие сапоги, на голове маленькая бархатная шляпа; усы средней величины; в руках длинная трость; в конце концов, он не казался уж особенно дурным. Он недолго сидел за столом и, пообедав, сейчас же пошел со своею свитою в кузницу, где приказал, чтобы были приготовлены лодки. По дороге из замка два или три горожанина, осмелившиеся подойти к нему слишком близко, попробовали его палки; и так как он не мог пройти в лодку, не замочив ног, то Клаус Вендт должен был перенести его на нее, за что царь дал ему восемь шиллингов (около двух пенсов).
Сев в лодку, царь со свитою отвалил от берега, но когда они подъехали к пристани, то он снова вышел на берег, чтобы осмотреть местность. Потом он поплыл… далее, желая добраться до галер, на которых он прибыл из Мекленбурга. Их было бесчисленное множество, так как на них у царя была армия в 36 тысяч человек. Он вернулся в Никиобинг около 5 или 6 часов пополудни и высадился со свитой на берег. Однако он не захотел ужинать в замке, где все было приготовлено, а отправился в дом почтмейстера Эвера Розенфельдта и здесь приказал подать себе ржаного и пшеничного хлеба, масла, голландского сыра, крепкого эля, водки и вина; при этом ему особенно понравился один ликер из Данцига: перед ним не нужно было ставить иного напитка. Некоторые из горожан, в том числе и я, успели проскользнуть в дом Розенфельдта, чтобы посмотреть, как царь ужинает. Он действительно вел себя при этом с большим изяществом, ибо всякий раз как намазывал себе маслом хлеб, он начисто облизывал нож. В доме моих родителей было несколько человек из его свиты, которых угощали таким же образом.
Когда прибыли галеры, вся команда вышла на берег; все улицы и дома были до того наполнены людьми, что не было возможности двигаться; через несколько часов во всем городе нельзя было достать ни куска хлеба, ни сыра, ни масла, ни яиц, ни пива, ни каких-либо спиртных напитков. К ночи царь со свитою вернулись на галеры; по данному сигналу и все остальные люди возвратились на суда.
Рано утром мы увидели на берегу несколько тысяч походных котелков; под ними был огонь, для которого солдаты воровали все, что могло гореть; затем они собрали всю крапину и болиголов и другую зелень, какую можно было найти, нарубили довольно мелко и положили в котелки. Потом они покрошили в каждый котелок по одной соленой селедке, и когда все уварилось, похлебка была готова: они съели ее так скоро, как только могли, и вернулись на суда со своими котелками. Царь сейчас же повел флот под парусами в Гульдборг, а оттуда в Копенгаген, так что в полдень уже не было в виду ни одной галеры.
Супруга царя прибыла сюда через несколько дней после его отплытия: она ехала из Мекленбурга через Голштинию и Зеландию. Когда она приехала на пароме, губернатор и шериф встретили ее на пристани, но она не была особенно приветлива с ними. Зато, когда она заметила между зрителями покойного ныне, достопочтенного Оле Зунда из Вейер-Дозе, седого, почтенного на вид старика, она низко поклонилась ему из своей коляски, думая, вероятно, что это патриарх страны. Пребывание в Никиобингском замке произвело на нее довольно хорошее впечатление, потому что она оставалась там пять дней; местные хозяйки по очереди ходили в замок готовить ей кушанье. Она была также очень довольна и всею их стряпней, и редкими винами, и всем, что было приготовлено для ее угощения.
Записки герцога де Ришелье{200} (Mémoires histoirques et anecdotiques du duc de Richelieu), изданные недавно в свет (Paris, 1829–1830), занимательны не одною юмористическою искренностью, с коею предлагается в них собственноустная исповедь первого шалуна, волокиты и проказника двора Людовика XV. Они содержат в себе множество любопытных подробностей о важнейших событиях прошедшего века, коих герцог де Ришелье, по большей части, был, так сказать, домашним свидетелем и поверенным. Содержание предлагаемого здесь отрывка давно уже известно по многим рассказам и описаниям; но оно не покажется старым, по множеству хотя мелких, но тем не менее новых, черточек, схваченных с живой действительности живым вниманием очевидца. Ветреность рассказа, иногда уже забывающаяся до излишества, извиняется характером рассказчика[95].
Между тем как правительство доискивалось средств наполнить истощенную казну, посреди тайных козней неудовольствия и религиозных прений, раздиравших королевство, посреди внешних переговоров для поддержания мира, стоившего стольких пожертвований, регент{201} получил известие, что царь Петр намеревается посетить Париж. Для нашей народной гордости было очень лестно, что победитель Карла XII идет изучать Францию и дивиться ей.
Петр I, сотворив самого себя, хотел вместе сотворить и народ свой. Слава о нем гремела по Европе и сосредоточивала всеобщее внимание на сем чудном монархе, в коем величие произникало из недр варварства. Нельзя было не любить в нем этой необыкновенной страсти к просвещению, которая заставляла его работать простым плотником между голландскими матросами; этой руки, которая с толикою славою держала скипетр и меч и не гнушалась действовать орудиями самого последнего ремесленника. Он ехал в Париж для того, чтобы ознакомиться с тайнами усовершенствования художеств, и тем признавал уже превосходство нашей столицы над всякими прочими столицами Европы. Ему давно хотелось видеть Францию; и он изъявлял сие желание в последние годы царствования Людовика XIV. Но король, изнуренный недугами старости и, по причине расстройства финансов, приведенный в несостояние развернуть пред ним пышность двора, прежде столь блистательного, умел искусно отклонить царя от принятого им намерения.
Спустя несколько времени после смерти Людовика XIV царь поручил князю Куракину{202}, своему посланнику, сообщить нашему двору о желании его видеть Францию и известить о своем прибывании. Регент с удовольствием обошелся бы без такого гостя, как по причине издержек, коих требовало его пребывание, так и по причине хлопот, коих опасался от характера и привычек сего государя, который, будучи весьма короток и обязателен с ремесленниками и матросами, мог быть при дворе тем взыскательнее. Но особенно приводила в замешательство регента, исполненного тогда уважением к Англии, ненависть, которую царь имел к королю Георгу и которую сохранил он до самой смерти. Известно, что царь полагал свою славу в том, чтобы торговлю своих подданных привести в цветущее состояние. На сей конец он велел провести множество каналов. Один из них был остановлен королем Георгом; потому что должен был захватить маленькую частичку его немецких владений, и царь никогда не мог этого простить ему. Неудовольствие, которое он питал к английскому королю, было причиною весьма забавной шутки, сыгранной им в Амстердаме над английским посланником, который просил у него аудиенции. Царь, который в это время шел на корабль, велел сказать ему, чтобы он явился туда. Когда посланник прибыл, царь, взобравшийся уже на верх мачты, закричал ему, чтобы он лез туда же для получения своей аудиенции. Будучи не очень легок, сей последний охотно б отказался от сей чести; но постыдился показать себя столь явным трусом. Царь дал ему аудиенцию в люльке и, позабавившись довольно боязнью министра, отпустил его…
Итак, герцог отправил маркиза де Нель и дю Либуа, простого придворного, с королевскими экипажами дожидаться царя в Дюнкирхене и принять его при вступлении на берег. Дано было повеление платить все путевые издержки высокого гостя и воздавать ему такие же почести, как королю. Маршал де Тессе{203} отправлен был к нему навстречу в Бомон и сопровождал его оттуда до Парижа, куда прибыл он 7 мая.
В девять часов вечера царь остановился в Лувре. Ему отведены были комнаты королевы, кои были освещены и обмебелированы с пышным великолепием. Он нашел это для себя слишком роскошным, спросил квартиры в частном доме и немедленно сел опять в коляску[96]. Его отвезли в отель Ледигьера[97], подле Арсенала. Но как и там мебель была не менее великолепна, то он нашелся принужденным взяться сам за дело. Он велел достать свою походную койку и поставил ее в гардероб.
Между тем Верно, один из королевских гофмейстеров, должен был каждое утро и вечер приготовлять для царя стол на сорок кувертов, не включая офицеров и служителей. Маршал де Тессе имел надзор за всем домом и должен был всюду сопровождать высокого путешественника с отрядом гвардии.
Петр I был высок, весьма хорошо сложен, довольно сухощав: лице его было смугло и выразительно, глаза большие и живые, взор проницательный и иногда суровый, особенно в то время, когда лицо его подвергалось судорожному сотрясению, которое было следствием яда, данного ему в детстве; но как скоро ему хотелось сделать ласковый прием кому-нибудь, физиономия его становилась приятною и дружелюбною, хотя северная жесткость никогда не сглаживалась с ней совершенно. Его движения, быстрые и стремительные, обнаруживали характер рьяный и страсти неукротимые. Вид величия, запечатленного бесстрашной самоуверенностью, показывал монарха, который везде чувствует себя самодержцем[98]. Его мысли, желания, прихоти быстро сменяли друг друга и не терпели ни малейшего противоречия: они не любили соображаться ни с временем, ни с местом, ни с обстоятельствами. Иногда наскучивая стечением зрителей, но никогда не стесняясь им, он удалял их одним словом или одним мановением: толпа расходилась, но для того, чтобы идти ожидать его там, куда завлекало его любопытство. Если экипаж его не был готов, то он садился в публичную карету, а иногда занимал без церемонии экипажи тех, кои приезжали его видеть. Однажды завладел он таким образом каретой маршальши Матиньон и велел везти себя в Булонский лес. Маршал де Тессе и гвардия должны были скакать за ним опрометью. Два или три подобные приключения заставили держать всегда при нем наготове экипаж и лошадей.
Сколь нимало, по-видимому, занимался он соблюдением этикета, приличного его сану, бывали, однако, случаи, когда он не пренебрегал им; весьма нередко в своем обращении он отмечал различие достоинств и лиц оттенками, довольно тонкими.
Хотя с самого приезда ему очень хотелось осмотреть город, но он не хотел никак выходить из комнаты, не приняв посещения от короля.
На другой день, по прибытии царя, регент отправился к нему. Царь вышел из своего кабинета, сделал несколько шагов для встречи регента, обнял его, потом, указав рукою на дверь кабинета, тотчас обернулся и пошел первый, а за ним регент и князь Куракин, который служил им переводчиком. В кабинете приготовлено было двое кресел, из которых одно царь занял первый, между тем как Куракин оставался стоя. Поговорив с полчаса, царь встал и остановился на том же месте, где принял регента, который, уходя, поклонился ему низко, на что царь, отвечал легким наклонением головы.
В понедельник, 10 мая, король сделал ему посещение. Царь вышел на двор, встретил короля при выходе из кареты, и оба рядом, король с правой стороны, вошли в покой, где царь первый предложил кресла. Посидев несколько минут, царь встал, обнял короля, поцеловал его несколько раз с нежностью и с изъявлением живейшего восторга.
«Государь, — сказал он ему, — вы превзойдете вашего дедушку».
Король, хотя был еще дитя, нисколько не смешался. Он сказал ему маленькое приветствие и охотно принимал от царя ласки. Расставаясь, оба государя соблюли тот же церемониал, как и при свидании. Царь, ведя короля за руку до кареты, сохранял постоянно осанку равенства; и если иногда, может быть, с намерением, позволял себе вид некоторого превосходства, на которое лета давали ему право; то старался прикрыть это изъявлениями сердечной привязанности к ребенку, которого беспрестанно брал в объятия.
На другой день, 11 числа, царь отплатил королю за посещение. Он был принят при выходе из кареты; но лишь только увидел, что король по Тюильрийскому крыльцу шел к нему навстречу, поспешно отворил дверцы, бросился к королю, схватил его в объятия, взошел таким образом на лестницу и донес его до покоев. Все шло точно так же, как накануне, исключая того, что король везде давал царю руку, как сей последний делал с ним у себя.
Приняв посещение от короля, он начал прогуливаться по Парижу; входил в лавки и в мастерские, останавливался над всем, что обращало его внимание; расспрашивал чрез Куракина художников и везде обнаруживал свой ум и познания. Произведения моды, роскоши и щегольства мало его занимали; но все, имевшее полезную цель, все, касавшееся до мореплавания, торговли, художеств, — возбуждало его любопытство, привлекало внимание и заставляло дивиться сметливости обширного и верного взгляда, коего быстрота равнялась жадности к познаниям. Он едва взглянул на коронные алмазы, которые ему показывали; но любовался гобеленскими обоями, дважды ходил в Обсерваторию, долго пробыл в Саду растений, осматривал со вниманием механические кабинеты и разговаривал с плотниками…
Весьма легко догадаться, что государь с таким характером не был слишком заботлив о своем наряде. Баркановый[99] или суконный кафтан, широкий пояс, на котором висела сабля, круглый напудренный парик, который не спускался ниже шеи, рубашка без манжет — вот что составляло его одежду. Он заказал себе парик. Парикмахер, думая, что ему непременно нужен модный, а в моде были тогда парики длинные, сделал ему точно такой. Царь велел обстричь его кругом ножницами, чтобы привести в меру тех, которые он носил обыкновенно…
В тот день, когда он был у матери регента, в пятницу 14 числа, регент заехал за ним и повез его в оперу, в большую ложу, где они сидели только двое на одной скамье. В середине представления царь спросил пива; регент тотчас приказал принести, встал и сам представил ему на подносе бокал, а потом салфетку. Царь выпил, не вставая, отдал бокал и салфетку регенту, который все стоял, и отблагодарил его улыбкой и движением головы. В четвертом действии он уехал из оперы ужинать.
Царь обедал обыкновенно в одиннадцать часов, а ужинал в восемь. Издержки для его стола простирались до тысячи восьмисот ливров в день. Стол у него всегда был пышный, хотя он с первого дня приказал сделать уменьшения. Ему, однако, противно было не изобилие, а роскошь. Он ел довольно много за обедом и за ужином, выпивал по две бутылки вина за каждым столом, а за десертом одну ликера, не включая пива и лимонаду. Большая часть чиновников его не уступали ему в этом отношении; и в особенности бывший с ним духовник, которого он очень любил и уважал, вероятно, не за одно это. В один вечер я, Малюн и Бранка пригласили к себе на ужин этого достопочтенного отца, и он удивил нас своею вместимостью. Мы дали ему в собеседники одного маленького аббата из хорошей фамилии, который с четвертой бутылки покатился под стол. Духовник Петра видел это падение с геройским презрением.
Царь особенно посетил регента, но не сделал сей чести никому другому из членов королевского дома, кроме трех принцесс… Если церемониальные визиты, зрелища и праздники мало занимали его, то зато с удовольствием проводил он время везде, где надеялся найти что-нибудь поучительное. Утро того дня, в который он ездил в оперу, проведено им было все в чертежной галерее; его провожал туда маршал Виллар и бывшие в Париже генералы.
Маршал сопровождал также его и в Дом инвалидов. Это было 16 числа, в Троицын день. Царь хотел здесь все видеть, все высмотреть и, пришедши в столовую, спросил чарку солдатского вина, выпил за здоровье инвалидов, называл их своими товарищами и потрепал по плечу тех, которые сидели к нему ближе…
Я провожал тогда маршальшу Виллар, которая находилась между зрителями. Петр, приметив ее, подошел к ней, спросил, кто она, и сказал: «Сударыня — я видел сегодня Венеру и Марса». Этот мифологической комплимент, вероятно, был подсказан ему каким-нибудь придворным, привыкшим соединять Марса с Венерой. «Он очень мил!» — прошептала мне маршальша, когда он удалился. Маршал был еще счастливее.
Во вторник 18 числа маршал д’Эстре{204} давал царю обед в своем доме в Исси и очень понравился ему тем, что показал ему множество ландкарт и морских планов.
Проезжая в Тюильри 24 числа, царь зашел к маршалу Виллеруа, куда и король приехал как будто случайно. Церемониал брошен был тогда совершенно, и царь показал снова искреннюю привязанность к нашему молодому монарху. В тот же вечер он отправился в Версаль, где провел три дня в осматривании замка, зверинца, Трианона, Марли и в особенности машины[100], которая тогда казалась гораздо удивительнее, чем теперь, при нынешнем усовершенствовании механики.
В этот день царь ночевал в Трианоне, коего сады вдруг наполнились нимфами. Велико было негодование Блюэня, старого управителя госпожи Ментенон{205}, когда он увидел, что одна из сих гамадриад пробралась из парка именно в ее комнаты. Это, по его мнению, значило осквернять жилище добродетели. Говорили, однако, будто эта красавица была важная придворная дама, прокравшаяся контрабандою в толпе нимф, дабы выхлопотать от царя особенную аудиенцию. Я не упоминаю ее имени, потому что она жива еще, равно как и сын ее.
Высокий путешественник не забыл и академий. В Академии наук он поправил собственноручно карту России: этого было довольно, чтоб признать его членом…
Июня 3-го он опять поехал на несколько дней в Версаль, Марли и Трианон, которые ему хотелось осмотреть подробнее. Оттуда 11 числа отправился он в Сен-Сир, где обходил все классы и велел себе рассказать подробнее об упражнениях воспитанниц.
В этот день я находился у госпожи Ментенон; ей доложили, что царь, узнав о ее пребывании в Сен-Сире, желает ее видеть. «Попросите извинения у царя, — отвечала она, — состояние моего здоровья лишает меня возможности принять эту честь».
— Нет, — сказала она мне, — я не могу его видеть. Людовик XIV не соглашался, чтобы он приехал во Францию.
— Сударыня, — сказал я ей, — возьмите свои меры: его московское величество не удовольствуется вашим отказом: он в состоянии взять вашу комнату приступом. В его государстве с дамами обходятся не по-рыцарски.
— Правда ваша, — отвечала она, — мне должно не только сказаться больною, но и лечь в постель.
— Вы тем увеличите только опасность.
Вдова Людовика XIV, привыкшая к моему ветреничеству, не осердилась на меня, но отвечала мне с улыбкой:
— Я уже так стара, что мне нечего бояться!
Между тем я приметил, что она нарумянилась, как будто в самом деле ожидала царя. Я вышел, чтоб дать ей время исполнить свое намерение. Лишь только успела она улечься в постель, как Петр I, которому не хотелось уехать, не видав ее, появился у двери ее комнаты и, не слушая никого, вошел. Я в это время был в коридоре и пошел вслед за монархом, который при жизни Людовика XIV нажил бы себе ужасную войну за такое нарушение этикета! «Как, — думал я, — неужели он хочет завоевать вдову великого короля, как какую-нибудь шведскую провинцию?»
Занавесы у кровати были задернуты. Царь подошел поспешно, открыл их, посмотрел внимательно на госпожу Ментенон и, удовлетворив свое любопытство, вышел, не сказав ни слова. Я никогда не видывал такой оригинальной сцены. Госпожа Ментенон лежала в постели как окаменелая; присутствующие едва могли опомниться.
Чрез несколько дней я отправился в Сорбонну, куда ожидали царя. Я стал возле статуи кардинала Ришелье. Лишь только увидел ее Петр, как растроганный подбежал к изображению знаменитого министра, обнял его со слезами и сказал: «Великий человек! Я отдал бы половину царства моего гению, подобному тебе, чтобы он помог мне управлять другою». Все зрители были изумлены. Кто-то, указав на меня, сказал царю: «Это наследник имени Ришелье!» — «Милостивый государь! — сказал мне Петр. — Вы носите прекраснейшее имя во Франции». Я уверен, что если б я поехал в Россию, то одно это имя отворило бы мне путь к высшим государственным достоинствам.
Июня 15-го царь ездил обедать к герцогу Антенскому… Вошедши в столовую, царь изумился, увидев под балдахином портрет царицы, который герцог Антенский нашел средство достать. Это ему так понравилось, что он вскричал: «Только французы способны на такие вещи!» Во время обеда сделан был и его портрет. Это еще более заставило его дивиться французскому проворству…
Царь свободно говорил, на латыни и по-немецки; он мог бы объясняться на французском языке, который понимал довольно хорошо, но, как думали, для большей важности употреблял переводчика.
Июня 18-го принял он последнее посещение от регента и ездил лишь прощаться с королем, который на другой день сам к нему приехал. В оба сии раза не наблюдалось никакого церемониала; но и здесь все показывало сердечное радушие и даже нежность со стороны царя.
В тот же день он присутствовал в Верховном суде при разбирании одного дела. Генерал-адвокат Ламуаньон, что ныне канцлер, читая извлечение из него, упомянул о чести, которой удостоилось в этот день сие судилище: положено было внести это в протокол.
Самое приятнейшее удовольствие доставлено было царю на монетном дворе. Рассмотрев устройство, силу и ход машины, которой тиснят медали, он стал вместе с работниками приводить ее в действие. Каково ж было его удивление, когда он увидел, что из станка вышел его портрет которой по сходству и отделке превосходил все медали, доселе для него оттиснутые. Ему также очень понравился и оборот этой медали: на нем представлена была Слава, летящая от севера к югу, с следующей надписью, взятою из Виргилия: vires acquirit eundo (идучи приобретает силы). Это был намек на познания, собираемые сим государем во время путешествий.
Царь принял от короля два куска гобеленских обоев и отказался от шпаги, осыпанной брильянтами. Он подарил множество серебряных и золотых медалей, изображающих главнейшие происшествия его жизни, и портрет свой, осыпанный алмазами, маршалам д’Эстре и де Тессе, герцогу Антенскому и Вертону{206}, который служил ему во все время пребывания в Париже; к нему он почувствовал особенное расположение и просил, чтобы регент прислал его в Россию поверенным в делах от Франции. Всем прислужникам, бывшим при нем, велел раздать 60 тысяч ливров. Ему очень хотелось заключить с нами дружественной союз, но как это не сообразно было с планами регентовой политики, или, справедливее сказать, политики аббата Дюбуа{207}, то он получил в ответ неопределенные изъявления дружества, которые не имели никаких следствий.
…Монарх сей пробыл несколько дней в Фонтенбло и пользовался в нем удовольствием нарочно для него устроенной оленьей травли. Он собрал и увез с собою планы всех прекраснейших мест, им посещенных; если судить по приемам его, то нет сомнения, что он придаст стране своей столько прелестей, сколько придал уже ей величия и довел ее до цветущего состояния.
Говорят, что ему понравились обычаи наши и что ему хочется одеть свиту свою по французской моде. Все здесь без ума от него и находят его величайшим из когда-либо виданных монархов; до его времени на Московию все смотрели с каким-то отвращением. Это была страна, которую едва знали по карте и частным известиям некоторых писателей, которые не боялись опровержений и часто рассказывали о ней небылицы. Теперь дело другое: Московия или великая Россия весьма часто посещается иностранцами и производит значительный торг. Многочисленные армии, сформированные новым царем, превосходно обучены; искусства и мануфактуры сей страны процветают, равно как и науки; ум блещет между знатными особами, и в этом не усомнится никто из знавших князя Куракина, которого достоинства оценены здесь…
Одним словом, империя царя, уже и без того обширнейшая и пространнейшая, после новейшего образования ее и устройства, сделалась одною из страшнейших империй в мире. Все это свидетельствует о величии гения сего государя, который одною силою ума своего и воли создал и привел в исполнение столько великих начинаний и который для успешности оных подвергся всем родам опасностей, перенес столько трудов и совершил столько долговременных и тягостных путешествий, наблюдая нравы и обычаи разных наций Европы и замечая в них все достойное подражания для своего государства.
Изящный вкус его проявляется в этом выборе, и двор его вмещает уже в себя все, что он подсмотрел изящнейшего при дворах других венценосцев. Со всеми правительствами Европы успел он заключить союзные договоры, все они отправили министров к его двору и приняли его посланников. Многочисленность его флота и военных сухопутных сил, мудрость его советников таковы, что он заставил себя бояться и искать союзов с его державою, и вы видели уже какой перевес в делах политики произвело деятельное его участие в оных.
Должно сознаться, что и наружность сего монарха отвечает внутренним его достоинствам: он хорош собою и статен, взор его жив и воинственен. Особы, которые могли беседовать с ним без переводчиков, уверяют, что он чрезвычайно умен, сметливость и изящный вкус его проявляются во всех похвалах его и суждениях, страсть его к наукам доказывается той любознательностью, с которою он следил за действиями нашей обсерватории, все осматривал, обо всем расспрашивал по нескольку раз у наших математиков, тщательно собирал и скупал все любопытное и существенно полезное для блага своей державы и образования своих подданных.
Смело можно сказать, что он с пользою употребил каждый день, каждый час своего кратковременного пребывания в нашей столице: со двора выходил не позже шести часов утра и спешил осматривать все достойное любопытства. Обедал всегда в десять часов и после легкого ужина рано ложился спать. Посетил и оперу, и комедию нашу, более из любопытства, чем по склонности к развлечению: во всех действиях своих менее показывает наклонности к увеселению, чем к настоящему делу. Часто совещался с министрами нашими, а в особенности с маршалом де Тессе, назначенным ему в собеседники на все время пребывания государя сего во Франции; говорят, что все совещания эти происходили частью о замирении севера, а отчасти о торговом договоре с Францией.
Придворные наперерыв старались доставлять ему всевозможные удовольствия, но всех более угодил ему герцог Антенский подарив ему описание города Парижа, переведенное на русский язык и врученное государю русскому на пиру, которым он угощал его в своем доме: это приношение до того понравилось царю и так приятно изумило его, что он воскликнул: «Только одни французы в мире умеют быть так отлично вежливыми!» Герцогиня Беррийская осыпала его ласками, когда он прибыл к ней в Люксембургский дворец, то же самое сделали и герцогини Орлеанские, когда он посетил их в Сен-Клу и Пале-Рояле. Он был также в Шальйо у вдовствующей королевы английской и, вообще говоря, соблюл все обязанности учтивого гостя.
Накануне отъезда своего ездил он в Тюильрийский дворец и простился с королем, который ездил потом в Ледигьерский отель пожелать высокому посетителю своему счастливого пути. 20 июня отправился он отсюда на почтовых и ночевал в Ливри. Отряд войск королевского двора имел повеление сопровождать его до Реймса в Шампани…
Я совсем было позабыла сказать, что навстречу царю выслано было по Дюнкирхенской дороге множество ковров, обоев и других вещей для уборки всех комнат, в которых он мог остановиться. Говорят, что расходы нашего двора на содержание его во Франции простирались ежедневно до 14 тысяч ливров. Наконец он уехал, довольный всем для него сделанным и оставя по себе незабвенное воспоминание о своих достоинствах.