Глава шестая

Мычание. Слова, похожие на мычание — у каждого в груди и висках мычание хлебного мякиша. Старухи мрут у церквей, дети у школ и за партами. На окраинах люди умирают со вздувшимися животами — там сердце не знает удержа. В средине города умирает скорей всего мозг — и только в каменных телегах — вся ровная и кровавого цвета, словно обожжённый только кирпич, бодрствует единая воля. Таковы души голодных митингов.

— Уже вносят, — говорит ему секретарь, встречая у дверей. И он с усталостью видит: кооператорам составляют мандаты, паровоз одиноко мчит их в пустыню, в снега, пахнувшие известкой, где верстовые столбы напоминают славянские буквы. Паровоз — последняя печать на их мандате.

А в финотделе красногвардейцы торопятся паковать в ящики из-под обойм деньги: керенки — короткие и слепые, как последние мухи осени: золото и неуклюжие серебряные рубли.

Ящики летят на другом паровозе: серебряные и золотые печати. Последние царские орлы за хлебом республике, — неуклюже думает Шнуров.

Народ опять наполняет улицы. Когда их видишь наполненными, понимаешь сожаление — отчего так узки? Много, значит, бунтов было при Петре, коли он построил такой умный широколицый Петербург!

В один из этих дней, читая сводку инфотдела, предисполком вдруг кричит по проволоке в финотдел:

— Ало! Гражданин Татищев внёс деньги?

— Ало! Это — тот, генерал! Сейчас справлюсь. Ало! Вносят, в очереди находятся, товарищ Шнуров. А в чём дело?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Ало! Ничего.

и вот десятого января

(накануне Вера получила продкарточку, где ей и её отцу, — как нетрудовому элементу — было выпечатано в день четверть фунта жмыхов)

в полдень десятого января грузовики и ломовые подводы знаменитых коннозаводчиков мчали со станции от поезда с горячими ещё буксами — хлеб.

Хлеб! (Рождаясь, солнце не имеет ли твою форму; листья деревьев и трав не клянутся ли быть верными тебе — своими очертаниями; наконец, лицо твоё, человек, не подобно ли зерну, и губы не в чернозёме ли раскрылись и родили — слово. О, земля — великая странница в сердце моём!)

Мешки с зерном лежали такие жёлтые и тугие, так сладострастно прижимались друг к другу; картошка — самый весёлый рассыпчатый овощ — катилась через край, и мальчишки в снегу дрались из-за неё. Туши каких-то животных, обильно покрытые салом, выпячивали из железа и дерева кровяные куски.

И слюна бежала шпалерами, опережая и догоняя грузовики и сани. Слюна жидкая — выплюнутая, она застывала в снегу тоненькими прозрачными сосульками.

Общественные печи раскрыли своё хайло, и огромный хлебопек вывалил в кастрюлю дрожжи.

Шнуров покинул исполком — посмотреть, как мчится по улицам хлеб. Но казалось — бежали не грузовики, а вперёд, по народу, — улыбка. Как было трудно её соорудить на этих свинцово-серых щеках — боль её отдалась ему в глаза.

Ресницы мгновенно заиндевели, и он повернул было обратно.

В это время тонкобёдрая женщина взмахнула беличьей муфточкой и вдруг выстрелила ему в спину.

В кого? откуда? В какую сторону отпрыгнуть? Он обернулся. Женщина на снегу. Солдат, опершись ей огромным сапогом в бок, рвёт у ней из рук муфту, хотя револьвер валялся в двух шагах.

* * *

Докладывали — трудовую сводку и ещё что-то. Синяя густая папка. Как говорил об расстреливаемых член коллегии? Он сейчас сообщает шифром в инфотдел ВЧК о покушении на предисполкома Шнурова. А тут очень просто — взяла и пальнула.

В папке торопливо и скверно перепечатанные бумаги, плохо выходила буква «л» — не то — «п», не то — «к». И то, что сообщалось там, — было известно — в Воскресенской волости вновь появились бандиты, нашли эсеровские прокламации, поймали переодетых офицеров, которых ЧК коллегиально расстреляла. Можно понять — настроение губернии спокойно-выжидательное.

— Ало! Товарищ председатель, арестованная просит сообщить её отцу — задержана, мол, случайно, пока выяснится… Он, говорит, помирает…

— Ало! Направьте ко мне караульного начальника.

Караульный начальник, рассудительный и рябоватый, вошёл к нему растопыренной походкой, будто к больному: он был приверженцем храбрости.

Предисполком подал ему коротенькую бумажку.

— Пропуск по городу напишешь сам.

— Слушаюсь. Можно на машине, машина есть свободная.

— Но, ещё выдумаете!

— Оно, конечно, товарищ, — за такое дело мало к стенке…

Предисполком стоял у окна, когда девушка в беличьей шапочке вышла из подъезда под фонарь. Шнуров оглядел её. Дотронулся до щёк, небритые и дряблые: ерунда. Думать над этим — ерунда, вот ещё смешно, вынырнут её ботиночки из-под шубки и — конец. Первобытные инстинкты, атавизм — нет никаких объясняющих слов. Ерунда, пустота, туман…

Выпуская её, караульный начальник дал ей краюху хлеба. Она отказалась было, но он возразил: «никто не увидит, ночью ходят пропусками, а на эту ночь пять пропусков имеется…»

И вот — под фонарем ещё, она отдёрнула платок, прикрывавший краюху, и, торопливо отломив кусок, сунула в рот. Плечи дрожали — не-то от жеванья, не-то от плача. Она не оглянулась.

Ерунда!

Шнуров торопливо отошёл от окна, — идти в «Гранд-Отель» ему не хотелось, — он повалился на диван, покрылся шинелью. Воротник отдавал запахом хлеба, он перевернул и, прикрыв лицо полой, уснул.

Загрузка...