Из одного дома вышел мужчина, растопырил пальцы в белых перчатках, озирая небо, и зашагал по мощеной улице. Из ворот другого дома выскочил ребенок, его настигла женщина с пышно взбитыми волосами и, как ни упирался малыш, уволокла обратно. Мужчина свернул за угол, а оттуда появилась девушка в белом платье до пят. Шла она легко, но ощутила на себе пристальный взгляд и, вздернув голову, заспешила, потом еще больше ускорила шаг, бережно придерживая прическу, и, когда все же сбилась с шага и чуть не упала, с укоризной глянула на Доменико. Он стоял у розовой стены с туго набитым мешочком в руках. Навстречу девушке прошли два молодых человека, один проводил ее глазами, второй толкнул его в бок, приятель ответил тем же, правда поделикатнее, и удивленный Доменико не сразу заметил человека, явно что-то искавшего.
Человек подошел к жавшемуся к стене Доменико:
— Простите, не знаете, где живет Антонио?
— Нет.
— А вообще знаете его?
— Нет.
— Ясно, — протянул мужчина, с подозрением оглядывая его.
Доменико, однако, было не до него — терзал голод, очень долго спускался с гор, пока выбрался на проезжую дорогу, спал на земле, перебивался лесными грушами, а когда сошел в долину, конь под ним вздыбился ни с того ни с сего и, сбросив, умчался невесть куда; хорошо еще, падая, Доменико вцепился в мешочек и не лишился его.
Откуда-то бил в нос разреженным дымком запах жареного мяса. Глотая слюнки, Доменико двинулся на запах и, обогнув дом, очутился на берегу реки. Запах усилился. На берегу стоял один-единственный зеленый деревянный дом. На его широкой террасе за низенькими столами сидели люди, подносили к губам стаканы. Во дворе парень жарил мясо на вертеле. Доменико подошел ближе и тихо сказал:
— Мясо хочу.
— Больше ничего не хочешь? — огрызнулся парень.
— И хлеба хочу.
Парень утер наслезившиеся от дыма глаза, с небрежением глянул на Доменико, на его мешочек и бросил:
— Иди, иди, проваливай, не про тебя это место.
— Почему?!
— Еще спрашивает! Будто драхму вдруг выложит!
— А если выложу?
— Ступай, ступай, не мешай.
— Поди-ка сюда, болван, — окликнул парня с террасы дородный человек.
— Что угодно, сеньор? — отозвался парень, не двигаясь с места.
— Зажаришь ты, наконец! Тулио ждет...
— Сейчас, мигом.
— Кто это там?
— Почем я знаю, бродяга.
— Я не бродяга, — возразил Доменико.
— Что тебе нужно? — Толстяк изучающе оглядел его сверху.
— Мясо.
— Скажите-ка — мясо! А больше ничего?
— Хлеба.
— Пошел прочь, проваливай.
— Почему?
— «Почему»! — передразнил толстяк. — У него же карман драхмами набит.
— А будь у меня драхма... Будь у меня драхма?
— Будь у тебя драхма, не ходил бы оборванцем.
— А будь у меня драхма... — упрямо повторил Доменико, и слезы подступили к горлу. — Будь драхма, тогда...
Человек еще раз смерил его взглядом и загреб рукой воздух.
— Пожалуйте, сударь, пожалуйте.
Доменико шагнул к лестнице; скованный, одолел ступеньку за ступенькой, глядя на толстяка сначала снизу, потом сверху.
— У тебя правда есть драхма?
— Да.
— Пожалуйте сюда, прошу.
— Где... мясо?
— Сейчас подаст, сударь. Эй ты, поживей! — Толстяк в бешенстве обернулся, но парень уже стоял перед ним, и ярость его разом угасла. — Зажарилось?
— Да.
— Подай ему, остальное неси Тулио. Зажарь еще двух цыплят.
Мясо было сыроватое, но от этого казалось еще вкуснее. Доменико энергично, нетерпеливо разжевывал его, заедая луком, довольно жмурясь и ни о чем больше не тревожась. Да, верно, мешочек! Крепче зажал его между ног. За столиком рядом шумно веселилась молодая компания.
— А ты, ты-то что сказал?..
— Отвяжись, Тулио.
— Чего стесняешься, выкладывай, как было, свои все.
Доменико ел теперь не спеша, смакуя.
— Да не было ничего... — нехотя пробормотал молодой человек с напомаженными волосами. — Этот остолоп торчал там, прикрылся простыней и...
Тулио привалился к спинке стула и покатывался со смеху, обнажив красивые зубы. Тонкие ноздри его трепетали.
— Слыхали, слыхали! — восклицал он, уморившись.
«Большие, кажется, у меня деньги, где бы их спрятать?» — подумал Доменико.
— Нет, нет, давай по порядку все. — Тулио перевел дух.— С начала до конца — все подряд, как было.
— Так все и было...
— Хорошо, я расскажу...
«Об одной драхме как говорят, а знай они о шести тысячах...»
— Так вот, отбился от нас молодчик — за юбками увивается.
— Не тебе возмущаться, Тулио...
— Не перебивай. Дня не пройдет, чтоб на свидание не побежал, соберемся посидеть, кутнуть, а он в самый разгар веселья глянет на часы и встает: «Мне пора, пошел я...»
«Как же быть с деньгами?..»
— Назначил свиданье одной замужней особе, не бойся, не назову имени, хотя чего там, все ее знаете; короче, забегал наш любовник, где бы комнату найти, — на дворе зима. Тут подвернулся Сервилио. «Обожди, говорит, все устрою». Сбегал куда-то, и нате вам — ключ от комнаты...
Все были увлечены рассказом, и Доменико, улучив момент, незаметно выудил из мешочка одну драхму.
— ...Повел он свою красотку туда, вошли в коридор, а женщина на попятную: «Стыдно, вдруг да увидят, опозорюсь; ты, конечно, славный, но изменять мужу нехорошо, страшный грех». А он уговаривает: «Не бойся, не увидят; подумаешь, какое дело, разок изменить мужу, что он теряет, один раз живем, все равно умрем, ничего с собой не унесем; если не нравлюсь, скажи прямо, а если нравлюсь, пошли...» И уговорил-таки...
Ступеньки поскрипывали, Доменико старался не шуметь. Спустился, протянул толстяку драхму.
— Куда вы, сеньор?.. У меня сдачи нет.
— Я скоро вернусь.
— Цыпленка подать?
— Не знаю... Да, да... все равно.
Совсем рядом тянулся прибрежный лес. Пальцы Доменико цепко держали мешочек.
«Шесть тысяч... Одной драхмы недостает, это ничего, пустяк...»
Обернулся — зеленый дом исчез из вида; зашел в гущу леса. «Где бы зарыть?..» Набрел на срубленное дерево, огляделся — другого такого поблизости не было.
— Уговорил он ее и тихонько, стараясь не шуметь, повернул в замочной скважине ключ, на цыпочках ввел подружку в комнату, затворил дверь и только вздохнул с облегчением, видит — человек на столе... расселся, с головой укрылся простыней!.. Представляете — на столе!..
— Вот это фокус! — воскликнул один из молодых людей, закатываясь смехом.
Захохотали и остальные, и только тот, с напомаженными волосами, ухмылялся смущенно, но и самодовольно при этом.
— Красотка с криком выпорхнула из комнаты, а он подскочил к человеку на столе, сорвал с него простыню. Кто был, по-вашему? Эдмондо! Представляете, Эдмондо восседал на столе! Он тоже ошалел, кричит: «Кто тут кричал, кто вскричал?» Оказалось, Сервилио повстречал Эдмондо, когда за ключом бегал, а этот остолоп начал в друзья набиваться, как всегда: давай, говорит, дружить. А прохвост Сервилио сказал: «Ладно, только знаешь, что значит дружба?» — «Понятно, знаю,— ответил Эдмондо. — Друг все на свете сделает для друга».— «Ну, раз ты знаешь это, пошли — посиди для меня часок на столе под простыней», — и повел его в ту самую комнату, запер, а ключ принес нашему герою... Прямо на столе сцепились, отлупили друг дружку... Уверяет, будто он поколотил Эдмондо, а я думаю — было наоборот...
Доменико вернулся, пробрался к своему столику, заливаясь жгучей краской под нацеленными на него взглядами. Цыпленок был уже подан. Энергично потер под столом пальцы о колени, счищая налипшую землю, и вконец смешался — с него не сводили глаз. Сидел, не решался приняться за цыпленка, разодрать его на части.
— А что, если сведем вот этого с Эдмондо, подкинем ему «товарища и друга»... — оскалился Тулио. — Один пожаловал сюда — ну и тип!
— Может, проголодался человек.
— Проголодался — купил бы чего-нибудь да поел на лужайке в лесочке.
— Давай пригласим его к нашему столу.
— Идет! Поглядим, что за цаца! — И Тулио поднялся, поманил его пальцем: — Сеньор, пожалуйте за наш стол!
Доменико обернул голову — позади себя никого не обнаружил и недоуменно приставил палец к груди:
— Я?
— Ты, ты, просим в нашу компанию... Как тебя величать?
— Доменико.
— Я — Тулио. Мой приятель Цилио, — он кивнул на молодого человека с напомаженными волосами. — Это Винсенте и его любезный шурин Антонио — наш друг-приятель, наша симпатия. Артуро! Подай еще один бокал! — И, схватив взглядом измазанные землей руки Доменико, добавил ухмыляясь: — Да, почище, опрятный парень...
У нас у всех есть свой город, но порою и сами не ведаем этого.
На мощенных булыжником склонах друг за другом розовеют дома двухэтажные. Город полный людей — женщин, мужчин, стариков и детей. Вода изливается из пасти львиной и оттого, что пьешь ее горстью, кажется особенно вкусной. С черепичными красными крышами город сморщенным кажется сверху, под дождем желобами бурлит, а после томительно паром исходит. Снег в снегопад — один сквозь окно, в который не веришь, и другой, настоящий, на лице мигом тающий. Среди города бьющий упруго фонтан, а вокруг краса-горожане, облепили его летним вечером в жажде прохлады и слухов. Краса-город — город нескольких богачей, мастеровых да тех, кто, пристроившись к их тугому карману на правах близких, запускает в него руку. Наш город с голубыми домами и розовыми, темнеющий к ночи, звон ежечасный, разрывающий воздух, и возглас бесстрастный обманщика Леопольдино: «Час такой-то, в городе все спокойно...» Предрассветный прозрачный туман, чистые краски, в садах георгины и розы, а в роще за городом цветы безымянные...
— За Винсенте, — поднял стакан Тулио. — За истинного, за настоящего товарища! Поздравляем тебя с женитьбой, желаем счастья с твоей прекрасной Джулией! Стоящий ты парень, и все мы любим тебя!
— Спасибо.
— За тебя, Винсенте, — встал Цилио. — Всего тебе... — И, машинально глянув вдаль, с досадой махнул рукой. — Джузеппе идет!
— Джузеппе? — Тулио передернуло. — Пьяный?
— Поди разбери. С ним рядом не поймешь, не то что отсюда.
— Это — да, это точно. — Тулио сник. — Артуро, Артуро, еще восемь шашлыков.
— Восемь?!
— Джузеппе идет...
С городом рядом река протекает. И деревья, деревья на ее берегах, запустившие в землю могучие корни, ухватившие цепко, но издали... издали — будто повисли, невесомо, опираясь о воздух листвой, и плывут, уплывают в простор. Под листвой благодатная тень и желанная зелень упругой травы. В нескончаемо знойные дни пикники у реки, у воды, по краям зачерненной ветвями, а на солнце — искристо-прозрачной.
— Хе-е! — приветственно воскликнул Джузеппе и, не дожидаясь, пока Антонио почтительно пожмет ему руку, повернулся к Цилио и бесцеремонно дернул за аккуратно заправленную рубашку, выдернул из брюк. — Как дела, развратник?
— Хорошо, Джузеппе, — отозвался Цилио и отвернулся, расставив ноги, расстегнул брюки, заправляя рубашку. И учтиво спросил через плечо: — Сами вы как поживаете, Джузеппе?
— Не твое свинячье дело, — и, сделав шаг, раскрыл объятья: — Люб ты мне, Тулио.
— Знаю, мой Джузеппе, знаю. — Они расцеловались.
Тулио, хоть и был он рослый, целуясь, пришлось вытянуться на носках, а Джузеппе — пригнуться, чтобы стиснуть его ручищами.
— Тост был в честь Винсенте, женился на Джулии, сестре Антонио, — дружески объяснил Тулио.
— Хвалю, Винсенте, Джулия ничего себе, лакомый кусок, — отметил Джузеппе. — Смотри, Винсенте, не подкачай, сам знаешь, до чего охоча баба, не посрами! За стоящего мужчину, будь здоров, Винсенте, коли стоишь чего-то, а нет — плевать мне на это. — И выпил.
— Закусите, Джузеппе, закусите, пожалуйста, — засуетился Цилио.
— Чем закусить, ни черта у вас нет. — Джузеппе призадумался. Короткие рукава его рубахи были закатаны до самых плеч, и стало видно, как напрягались его непомерно большие мускулы, шевеля мысль. И, не прекращая умственных усилий, он снова рванул рубашку Цилио.
— Где Артуро, этот...
— Шашлык жарит, сейчас подаст, — оживился Тулио и опять стушевался.
— А-а! Не пережарь, Артуро, шашлык хорош сочный, смачный, как аппетитная баба. Верно, Винсенте?
Зять Антонио окаменел, онемел.
— Видите, молчит Винсенте, согласен, значит. Женятся одни болваны, потому как все женщины шлюхи. Верно, Цилио? — И гаркнул: — Верно, говорю?
Цилио снова заправлял рубашку в брюки, отвернувшись, но поспешил поддакнуть:
— Разумеется, верно.
— Слыхал, как он о твоей жене? — Джузеппе обернулся к Винсенте. — Гулящей считает, шлюхой... Я б ему не спустил. Ладно, не скучайте, скоро вернусь...
В напряженной тишине все следили за рукой Винсенте, стиснувшей стакан, дрожащей.
— Оставь, какой с него спрос...
— Убить — в яму засадят, — сквозь зубы процедил Винсенте, а стакан в его руке затрясся. — А как оставить в живых, что он себе позволяет!
— Брось, успокойся, — взмолился Цилио.
— Успокоиться! Дважды рубашку из брюк выдернул у тебя, а мне успокоиться?!
— Не опускайся до него, не роняй себя, будь выше. — Тулио отправил в рот мясо с луком. — Ты теперь о жене думать обязан, погубить ее хочешь? Оба пропадете ни за что ни про что, тебя в яму упрячут — без нее, без Джулии; останется она одна, без призора, а кругом сам знаешь сколько подлецов...
— Нет, вы видели! Видели, как он издевался над Цилио,— продолжал Винсенте. — Он... Он настоящий... э-э... буйвол, бегемот!
— Точно, — нахмурился Антонио и понизил голос: — Тише, идет... Давайте о другом говорить.
— Не знаете, который час? — громко спросил Винсенте.
У нас у всех есть свой город, и, влюбленные в него, мы поднимаемся вечером на синеющий холм и садимся, уткнув подбородок в колени, обхватив их руками, и, безмолвные, сгорбивши спины, завороженно следим, как опускается ночь, поглощая наш город, как внезапно засветится где-то окно, залучится пока еще слабо мерцающий свет... но темнеет, уже там и сям озаряются окна, и свет упрямо пробивается в ночь из-за штор... Вон там, в чьем-то доме, разом вспыхнули два огонька, и грозная тень заполняет, затеняет окно... Воцаряется тьма, разреженная светом пестроцветных огней... Вот уж веет прохладой, и скоро разольется по городу звон, разнесется по улицам бесстрастный голос обманщика Леопольдино, возвещая: «Час ночи, в городе все споко-о-ой-ноо...»
— Как, уже час? — не поверил Тулио.
— Да, ребята, — деликатно подтвердил Артуро. — Разошлись бы, пора...
— Сколько с нас...
— Если этот молодой человек не потребует сдачи, считайте, что уплачено.
— Не нужно сдачи, — торопливо сказал Доменико. — Не нужно. Я плачу...
— Еще немного мелочи остается, сорок грошей, угодно получить?..
Все испытующе выжидали, и Доменико понял.
— Можно оставить их вам?
— Если будет угодно... — Артуро изобразил смущение.
— Тогда оставьте.
— А на ночь устроились, синьор?
— Нет.
— Можете у меня заночевать.
— Пошли со мной, если не устал, — шепнул Тулио. — К скверным женщинам поведу. Хочешь?
Доменико показалось, будто Джузеппе стиснул ему горло своими лапами, но Джузеппе стоял далеко.
— Нет.
— Пошли, голубчик, — ласково молвил Артуро. — Рядом живу.
И действительно жил рядом.
Отворил желтую калитку, повел его по усыпанной гравием дорожке и, поднявшись на второй этаж, оставил одного: «Постойте тут, сеньор, на веранде, минуточку...»
Из комнаты, обхватив руками толстый тюфяк, одеяло, подушку, продолжая спать на ходу, выбралась женщина, задев плечом дверной косяк, и, не почувствовав, прошла на веранду, так и не открывая глаз.
— Пожалуйте, наша лучшая комната, отдыхайте, — пригласил Артуро. — Вот кровать, постельное белье совсем свежее, о плате сговоримся, думаю. Спокойной ночи, сеньор.
Доменико остался в кромешной тьме. Постоял немного и осторожно, чтобы не звякнули монеты, снял оборванную, обтрепанную одежду. Он лежал умиротворенный — приятно пахло свежее белье. И вдруг напал страх: «Где я... Зачем я тут...» Приподнялся на локте, чутко уставился в темноту. Присел. Тихо сунул руку в карман, вынул все одиннадцать драхм и спрятал под подушкой: «Не убили бы!»
Одну драхму положил обратно в карман, — может, удовлетворятся ею... Чудилось, кто-то притаился за дверью. С головой укрылся одеялом... Трудно ли открыть дверь, подкрасться с ножом, взмахнуть, и... все... конец... Нет, нет... Кто-то оберегал его... А то и просто стиснут горло сильными пальцами, а другой рукой — подушку на лицо, да еще коленкой придавят, чтоб быстрей задохся... Нет, нет... Кто-то защищает его, кто-то не даст погибнуть!.. Успокоился, всем существом доверился этому кому-то, неведомому, и, расслабленный, разом ощутил, как устал.
Хорошо было в чистой постели, и он, неслышно вздохнув от избытка чувств, пристроил щеку на ладони, погрузился в безмятежный сон.
...Кто-то любил его.
По ночам Краса-город обходил человек. Низкорослый, короткорукий, он то натужно приподнимал к груди тяжелый фонарь с трепетным пламенем и озирался, напряженно щурясь, то, пригнувшись, светил на булыжную мостовую, не валяется ли там что, потом распрямлялся, шел дальше, шаркая своими непомерно большими башмаками, подаренными кем-то из милости. Зимой он ютился в дощатой халупе, а когда очень мерз, разводил возле нее огонь и отогревал окоченевшие пальцы. В ненастную ночь с головой укрывался мешком и, сгорбленный, брел под дождем, обходя город. Время от времени заглядывал в свою лачугу, освещал большие песочные часы и снова ковылял по улицам, возвещая: «Два часа ночи, в городе все спокойно...» Летом человек всю ночь проводил на улице, смущенно всматриваясь в темные окна, и, когда раззванивались часы, выкрикивал, размахивая фонарем: «Четыре часа ночи, в городе все спокойно...» Но за одним окном приглушенно рыдала женщина, видимо уткнувшись лицом в подушку, за другим — звякала, разбившись, посуда, по шторе третьего металась тень, кто-то стенал у постели больного ребенка, а Леопольдино, ночной врун, заслышав дальний звон часов, смущенно выкрикивал, замкнув ладони у рта: «Три часа но-очи, в городе все спокойно...» Иногда навстречу Леопольдино брел, спотыкаясь и шатаясь, пьяный, и страж прятался за ближайший дом, пряча фонарь под свой длинный балахон... Иногда боязливо семенила, постукивая каблучками, оробевшая в темноте женщина, из тех, что считались в Краса-городе скверными и до которых так падки были мужчины. Леопольдино их тоже сторонился; фонаря, правда, не прятал, но глаза отводил... Потом рассветало... Краса-город выявлялся из мрака со всеми своими пороками и добродетелями, горестями и радостями, со своими розовыми и голубыми домами, и Леопольдино, иззябший, измученный, разбитый бессонной ночью, восклицал с непонятной радостью: «Шесть часов у-утра, в городе все спокойно...» — и отправлялся спать в халупу, когда все другие, лениво потягиваясь и позевывая, открывали глаза...
«Где я?»
Он был в комнате Артуро.
В комнате Артуро был он.
Нежась на широкой постели, лишь теперь почувствовал чуждую, непривычную мягкость пружинной кровати. Потянулся блаженно и вспомнил, сунул руку под подушку — все десять драхм лежали на месте. Прощупал карманы брюк — нашел и ту одну драхму. Успокоился и снова натянул одеяло на плечи. Обвел взглядом комнату — на потолке темнело расплывшееся пятно. Доменико долго разглядывал его, и само собой проступило знакомое лицо — ясно обозначились глаза, нос, борода... и губы могли быть такими вот, поджатыми.
Встать не решался, спали, вероятно, еще хозяева, не доносилось ни звука. Но и лежать дольше стало невмоготу.
Оглядел незнакомые вещи. В Высоком селении не доводилось видеть ни подобных стульев, ни такого стола, ни такой изящной серебряной чаши... Нет, не мог больше лежать, встал, босой прошел к двери, чутко прислушался, посмотрел в замочную скважину — за дверью выжидательно стоял Артуро.
Доменико кашлянул.
— Проснулись, сеньор?
Доменико одним махом очутился в кровати.
— Да, давно уже...
— А я на цыпочках хожу, боюсь потревожить, — весело сказал Артуро, распахивая дверь. — Как спалось, сеньор? Прекрасно? Завтрак подать в постель?..
— Нет, зачем, — смутился Доменико. — Не больной я.
— Как угодно, мой юный сеньор, — и Артуро поклонился, улыбаясь, но, когда Доменико натянул рубаху, брюки и сунул ноги в истоптанные постолы, улыбка его сменилась изумлением.
Доменико обернулся к нему и, хотя Артуро мгновенно отвел глаза, все понял, спросил нерешительно:
— Здесь, в вашем городе... можно приобрести одежду?
— Почему же нет, как же нет, — оживился Артуро. — Были бы драхмы, простоквашу из птичьего молока достану, не то что одежду.
— Сколько понадобится?
— На обычную, какая на любом почтенном горожанине, и одной драхмы сполна хватит, а если не пожалеете еще две драхмы, я вам одежду приобрету — слепой заглядится.
— Нет, такую не надо, — замотал головой Доменико.
Оставшись один, Доменико сгреб звонкие монеты из-под подушки, сунул их в карман брюк и вышел на веранду — светило солнце. Спустился в нижнюю комнату; там уже накрыт был стол, поразила непривычно красивая посуда на белоснежной скатерти.
— О, пожаловали, сеньор? Моя супруга Эулалиа.
— В добрый час приход ваш, сеньор, — женщина слегка коснулась подола длинного платья, грациозно приседая.
— Здравствуйте, — ответил Доменико.
Женщина опешила. Метнула взгляд в Артуро и покинула комнату, оскорбленно вскинув голову.
— Ничего, сеньор, ничего, пустяки... Не стоит внимания.
— Какие пустяки?
— Видите ли, сеньор, приветствуя женщину, мужчине следует щелкнуть каблуками и отвесить поклон. Ничего, не принимайте близко к сердцу...
Доменико смутился.
— Я... я не знал. Пойду и... Как надо сделать?
— Вот так... Но сейчас не стоит к ней идти. Прошу завтракать. Вот хлеб, сыр, масло, мед... Яйца вкрутую изволите или всмятку?
— Все равно.
— Вот вам, пожалуйста, любые. Это рюмка-подставка, чтобы не держать в руке. — И ни с того ни с сего громко затянул: — Зачем тебе серебро и злато, когда нечего есть! — Высоко поднял руку. — Куда нужнее вареные яйца-а-а! — Набрал в легкие воздуха и грянул на высокой ноте: — А-а!..
Доменико оторопел, но Артуро спокойно — что тут-де особенного — указал рукой:
— А это теплое молоко, пейте, ешьте, прошу, а об одежде не беспокойтесь. Не сомневаюсь, договоримся о цене, заранее говорить незачем — разговор о деньгах портит аппетит...
Расстроенный, Доменико равнодушно положил на хлеб сыр, нехотя откусил, и таким безвкусным показался тонко нарезанный хлеб — не то что рукой отломленная краюха деревенского хлеба...
— Где можно умыться?
— Ох я, безмозглый дурень! — И Артуро стукнул себя по лбу. — Как же позабыл, пожалуйте сюда, а вон там то самое... если угодно... Это мой сын Джанджакомо, видите, как он у меня хорошо откормлен, какие у него румяные щеки. Но так дорого стоит прокормить семью.
Когда они вернулись в комнату, Доменико сел за стол, Артуро же сказал:
— Если угодно, сударь, пожалуйте две драхмы, и, пока вы завтракаете, схожу за одеждой.
Розовые, голубые были дома в Краса-городе, островерхие, сияло солнце. По улице рука об руку прогуливались изящные женщины в красивых легких платьях, прикрывшись от солнца красивыми зонтами, иные — с детишками в белых костюмчиках. Прислонившись к стене, бездельно стояли мужчины, лениво оглядывая женщин; по мостовой катил тележку зеленщик, и при виде знакомой зелени — зеленого лука, петрушки, киндзы — Доменико воспрянул духом... На входных дверях висели колокольчики. Время от времени какой-нибудь прохожий вытирал ноги о коврик у входа и звонил. Посреди улицы стоял подвыпивший мужчина, бренча на струнном инструменте. Легкий ветерок шевелил белье на балконе... Над пестрыми заборами склонили ветки ивы, каменный лев посреди большого бассейна, задрав голову к небу, извергал из пасти вместо рыка струи воды. Женщина в красном платье вела на поводке черную косматую собачку; вдали переливалась под солнцем река.
— Нравится? — спросил Тулио.
— Что...
— Наш город.
— Очень.
На бортике бассейна, скучая, сидел Джузеппе и, судя по его вздутым мускулам, размышлял.
— Тсс, — Тулио приложил палец к губам, шепча: — Пошли, пока не заметил, неохота с ним связываться.
Они на цыпочках свернули в сторону. Сзади кто-то завопил:
— Ага, попался! Попался наконец!
Подросток лет пятнадцати грозил Джузеппе коротенькой палочкой. Рядом стояла пожилая женщина.
— Кто это? — спросил Доменико.
— Наш юный безумец, дурачок Уго, — оскалился Тулио.— Любит изводить Джузеппе.
Мальчик манерно изгибал руки, облизывая губы. Он казался полным, однако был не столько толст, сколько рыхл телом, лицом же походил на красивую женщину лет пятидесяти, но красота эта была неприятна, несуразна; очень большие раскосые серые глаза его, невыразимо прекрасные, временами цепенели, льдисто меркли, и тогда в них, лениво всплеснув хвостом, взблескивали серые рыбки и, не сумев вырваться, отчаянно трепыхались.
— Ага, попался! — грозился Уго и хмурился, довольный.— Выпущу из тебя кишки, не уйдешь от меня!
— Пошел вон, сопляк!
— Слышишь, бабушка, слышишь, да?! Как не убить его за такие слова! Скажешь, не заслужил ножа под ребро!
— Убери-ка сосунка, пока не свернул ему шею!
— Не сердись, сынок, не обижайся, сам знаешь — больной он, — виновато сказала старая женщина.
— Не знаю и знать не хочу! Тронутый — держите дома, заприте, и баста!
— Да к другим-то не пристает, а тебя вот завидит, шалеет...
— Меня?! Он со всеми такой! И к Цилио пристает, и ему грозит.
— Твои кишки — ножны, Джузеппе, и я всуну в них мой каморский нож! А ты схватишься руками за живот, изогнешься пополам!..
— Ступай вон, слюнтяй! Палочкой убить собрался!..
— Не бойся, я и настоящий раздобуду для тебя, и тогда держись, взмахну разок — и... увидишь...
Низкие цветные столики и бамбуковые кресла с высокими спинками расставлены были прямо на тротуаре. У стены, прислонясь к ней плечом, стояла стройная женщина и, щурясь — солнце било в глаза, — наблюдала за прохожими.
— Что будешь пить? — спросил Тулио. — У нее все есть.
— Не знаю... Не хочется пить...
— Чтобы пить, вовсе не надо хотеть пить,—ухмыльнулся Тулио. — Садись. Гляди, какая вдовушка...
Тулио беспечно закинул ногу на ногу, Доменико чувствовал себя скованно. Женщина грациозно оттолкнулась от стены и направилась к ним. При каждом шаге она слегка изгибалась, и от этого стан ее словно струился, извиваясь. Платье туго стягивало высокую грудь — пуговки грозились отлететь.
Наклонилась, опершись о стол кончиками пальцев, улыбнулась снисходительно.
— Что будешь пить, Тулио?
— Пенистое. Свежее?
— Вчерашнее.
— Отлично. Для начала подай две... Будешь пить, Доменико?
— Как ты его назвал?
— Доменико.
Женщина беззастенчиво оглядела его.
— Откуда он?
— Я и сам не знаю. Откуда ты, Доменико?
— Из деревни.
— И такой бледный! — удивилась женщина; ласковый низкий голос ее разлился медом.
Доменико промолчал.
— Сейчас подам. — Женщина отошла.
— В высоких кружках, Тереза! — крикнул ей вслед Тулио.
Она кивнула не оборачиваясь.
— А ты понравился ей. Вот черт!..
— Джузеппе идет?.. — Доменико съежился.
— Не-е... этот похуже Джузеппе.
— Здравствуйте, — сказал, присаживаясь, Эдмондо.
Все трое молчали.
Тереза принесла высокие кружки, потом две бутылки янтарного напитка, убивавшего жажду и возбуждавшего аппетит. Эдмондо словно бы думал о чем-то, но сидел слишком прямо для человека, ушедшего в мысли. У него были черные глаза, черные брови и несуразно длинные ровные ресницы. Большие навостренные уши впитывали все шорохи и шепоты. Как ни странно, уши его проявляли куда большую живость и прыткость, чем затушеванные чернотой глаза. Когда он поворачивал голову, привлеченный чем-либо, взгляд его долго еще цеплялся за прежнюю точку, запоздало переставлялся на новый предмет, зато уж приклеивался к нему надолго. Среднего роста, сейчас, за столом, он казался выше Доменико — коротконог был Эдмондо.
— Выпьешь с нами, Эдмондо? — с явной неохотой предложил Тулио.
— Да, выпью — я.
— Тереза, еще кружку!
Помолчали, потом Эдмондо сообщил:
— Правое ухо горит — у меня.
— Да-а? — с деланным интересом откликнулся Тулио. — Учти, злословят — о тебе.
И действительно злословили.
В лесу за городом, на полянке, Цилио говорил глупо хихикавшей девушке:
— Никак не отвяжусь от кретина. И сегодня заявился чуть свет, хочешь не хочешь, давай, говорит, дружить.
— Ой, такой чудесный день! Ах, какой день... — ворковала девушка. — Давай побегаем по травке!
А Эдмондо, в городе, разволновавшись, отпил два глотка и поставил кружку.
— Не пьешь?
— Нет. Вообще стараюсь не пить — я.
— Почему стараешься не пить — ты? — Глаза Тулио лукаво взблеснули.
— Не знаю... не знаю — я.
— За тебя, Эдмондо, будь здоров — ты. — Тулио выпил.— Ух, хорошо! Да, знаешь, Цилио искал тебя.
— Когда? — встрепенулся Эдмондо.
— Недавно проходил тут. Сказал, что хочет видеть — тебя.
— Правда? Где он? — Эдмондо встал.
— В роще ждет...
— Прошу извинить, приятно было посидеть с вами.
— Всего хорошего, всего... эдакий, — кинул вдогонку Тулио и шумно выдохнул: — Уф! Еле отвязался! — И захохотал:— Вот будет потеха! Озвереет Цилио.
«Пора, — решил Цилио, присаживаясь возле Розины. — Пора...» — и, оглядевшись, положил руку ей на плечо.
Девушка залилась смехом.
— Ты вот смеешься, Розина, — грустно сказал Цилио, — ты смеешься, а знаешь ли, что означает круговорот времени?
— Нет, не знаю, ой как интересно, расскажи, Цилио, расскажи, ты так чудесно рассказываешь...
— В году четыре времени, — начал Цилио, обнимая ее,— лето, осень...
Желтый, вялый лист упал на стол перед Тулио, он смахнул его и спросил Доменико:
— Шипучее пил когда-нибудь?
— Нет.
— Хочешь попробовать?..
— Не знаю.
— Тереза, нам два шипучего, да, смотри, не теплое, как в прошлый раз...
— Потом зима отступит, наступит весна, — проникновенно продолжал в роще Цилио. — Совершается круговорот времени, и все времена года хороши, хороши, правда, хороши?
— Да, — согласилась Розина, — а руку убери, при чем тут рука?
Цилио с нарочитой грустью усмехнулся.
— Гм... Объясню тебе, Розина, при чем... Круговорот времени — это чудесно, моя Розина, но плохо то, что при этом время уходит и не заметим, как нагрянет неизбежная старость, и тогда-то поймем, что мы ошибались, говоря: «Убери руку...»
— Что?.. — призадумалась Розина.
— А он не напьется? — спросила Тереза, ставя на стол две бутылки.
— Нет. Не напьешься, Доменико?
— Нет.
— Славным кажется мальчиком, — улыбнулась Тереза. — Одет с иголочки... но почему в зеленое, ему синее было бы к лицу.
— Почему?
— Потому что у него бледный цвет лица. Сколько тебе лет?
— Девятнадцать исполнится.
— Совсем дитя! Как отпустила мать одного...
— У меня нет мамы.
— Нет мамы? — Тереза сочувственно положила руку ему на голову. — Прости, не знала.
Доменико не шевелился — длинные гибкие пальцы лежали на его голове.
— Бедный мальчик, — тихо сказала Тереза. — Кто же у тебя есть?
— Отец.
— С ним приехал?
— Нет, один.
— А здесь, в городе, кто у тебя?
— Никого нет.
— Бедняжка. — Тереза погладила его по волосам и, чуть приподняв ему голову за подбородок, спросила: — Хочешь, поцелую? Но только в щеку...
— Убери, говорю, руку! — взвизгнула в роще Розина. — Как не стыдно! Я тебя порядочным считала...
— Уйдет, и эта осень уйдет, — сказал Цилио, подумав: «Замужние куда понятливей, куда сознательней...» — И придет весна, буйная, цветущая, зеленая, и эта поляна запестреет безымянно-безымянными цветами...
— Безымянно-безымянными? — оживилась Розина.
— Да, моя Розина. Ты любишь их?
— Ага, ах как ты чудесно сказал: безымянно-безымянными, да?
— Да. Но и они исчезнут.
— Как это — исчезнут? — опечалилась Розина и подумала: «У него красивые губы...»
— Исчезнут в круговороте времени. Все уйдем, исчезнем. Скажи мне прямо я противен тебе?
— Нет, почему... Неужели мы правда уйдем, Цилио, нет, не верю, не хочу верить...
— Тогда зажмурься и увидишь, каким сладостным покажется течение времени...
И он осторожно поцеловал ее. Потом привлек к себе обеими руками и поцеловал крепче. Розина тоже обвила руками его шею, а когда Цилио поцеловал ее в третий раз, по спине его легонько постучали. Восприняв это как поощрение со стороны Розины, он так пылко припал к ее губам, что она невольно приоткрыла глаза и... взвизгнув, вырвалась из его объятий, а потом, для виду, для человека, постучавшего по спине распаленного страстью Цилио, влепила ему звонкую пощечину, вскочила и, подобрав длинный подол, опрометью кинулась прочь.
Оторопевший Цилио обернулся, уставился на незванного-нежданного, будто видел его впервые.
А увидел он Эдмондо.
— Нравится шипучее, Доменико?
— Да.
— А я — я нравлюсь? — Женщина грациозно подперла рукой бок.
Доменико потупился.
— Ха, какое счастье ему привалило, а он и не отвечает! — воскликнул Тулио. — Весь город за ней увивается, Доменико, да безуспешно.
— Вы назойливые, а он славный мальчик.
— Слишком стеснительный, не беда, конечно. Вчера выпил и все равно не пошел со мной к скверным женщинам.
— Правда? Говорю же, хороший мальчик. Зачем хорошему ходить к скверным?.. Взгляни на меня, не стесняйся.
Все так же подбоченясь, прищурясь, слегка приоткрыв уста, она взирала на Доменико сверху вниз.
— Что ты привязался, остолоп!
— Мне... мне сказали, что ты искал меня.
— На кой ты мне сдался! Какого дьявола пристал! Что тебе нужно, что?! — орал Цилио. — Отвяжись! Отстань!
— Тулио сказал, что ты ждешь тут — меня.
— Ух, покажу ему!.. А ты поверил, осел!
— Не осел — я... — тихо запротестовал Эдмондо и уронил голову, но вяло замутившийся взгляд его еще миг цеплялся за лицо Цилио. — Не осел — я... К дружбе с тобой стремлюсь — я.
— Пошел со своей дружбой...
Тереза внезапно переменилась.
— Уведи его, Тулио, боюсь.
— Боишься? Почему?
— Не знаю. — Она и вправду выглядела встревоженной.
— Что с тобой, Тереза? Его нечего бояться — до чертиков не напивается, не...
— Нет, не его боюсь...
— Кого же?
Женщина заулыбалась и, неторопливо спустив рукава, сказала своим приятным грудным голосом:
— Себя.
И Дуилио, именно такой, каким он был, вышел на улицу. Дуилио, исполнявший достойнейшую, почетнейшую для краса-горожан функцию — главного советодателя, вышел из дому, облаченный в национальный костюм, сунув трость под мышку, вышел из дому именно такой, каким был. А какой он, собственно, был? О, сложный вопрос! Можно сказать, к примеру, что Дуилио был маленький и толстенький, но... Нет, нет, он будет выглядеть смешным, а это совсем ни к чему. Так, может, представить его низеньким и щупленьким? Нет, нет, тогда Дуилио покажется невзрачным... А что, если изобразить его рослым и дородным? Нет уж, чего доброго вообразите, что он большой не только с виду, но и в переносном смысле, ведь каждый жаждет выявить в другом неявное... Ну, а если сказать, что он был высокий и тощий, — так он не был ни высоким, ни низким, и среднего роста тоже не был. Каким же тогда он был, и, как вы полагаете, могут ли найтись слова, способные в точности описать второе лицо в городе?.. Слова, впрочем, всегда находятся... «Какой был Дуилио?» — «Такой, какой был», — вот ответ. Во всяком случае — исчерпывающий. А теперь последуем за ним, а то он вот-вот скроется за углом, и ищи его тогда. Итак, продолжим. Дуилио, такой, каким был, вышел из дому и чинно зашагал по главной улице. Встречные здоровались с ним — мужчины почтительно приподнимали шляпы, если таковые имелись, женщины мило, но как-то небрежно улыбались, а Дуилио одарял их великодушно дружественными улыбками. Возле цветочницы он задержался. Она любезно выбрала для него белые розы. Дуилио пошарил в кармане и так же любезно протянул ей ладонь с монетами, наградив вдобавок обворожительной улыбкой; монеты, позвякивая, посыпались в кувшин. Дуилио же получил в придачу еще две розы и, провожаемый восторженным взглядом, двинулся дальше, к дому тетушки Ариадны, где в честь шалуньи Кончетины были званы гости. Не думайте, что в Краса-городе было столько Кончетин, сколько каких-нибудь там Розин. Розинин день справляли чуть ли не все — кто где, а именины Кончетины являлись событием, и лишь избранные удостаивались приглашения в знатный дом потомков благородного рода Карраско, в гостиную со старинной мебелью и старинным фарфором, где тетушка Ариадна в который раз озабоченно просматривала свой список приглашенных — не упустила ли кого из достойных жителей города. Гостей еще не было, хотя ночной страж Леопольдино возвестил заспанным голосом: «Девять часов вечера, в городе все спокойно...» В Краса-городе считалось дурным тоном вовремя являться в гости. Тетушка Ариадна все же забеспокоилась, но тут озорно зазвонил дверной колокольчик и в комнату впорхнули подружки Кончетины — Сильвия и Розина — та самая, помните, в роще? — чмокнули тетушку Ариадну, именинницу и поставили в изящную вазу прелестные гвоздики. Спустя миг раздался степенный звон, и в гостиную вступил степенный сеньор Джулио, друг юности и сосед тетушки Ариадны, и она, сияя, милостиво поднесла руку к его губам, а сеньор Джулио с достоинством приложился к ней, но, сказать правду, поцелуй пришелся по перстню, оставив на устах его досадный след. Вскоре подошли Антонио и Винсенте. Винсенте — воротничок у него был застегнут — отозвал хозяйку дома в сторонку и передал извинения своей недавно обретенной супруги, не сумевшей прийти из-за легкого недомогания, и, когда тетушка Ариадна не по летам игриво ухмыльнулась, смешался и заверил: нет, нет, всего лишь простуда... Немного погодя прискакали еще три девицы — резвые, как телята, приятельницы Кончетины — и, чмокая да поздравляя именинницу, зацепили взглядом Антонио, изумленно затараторили, заливаясь смехом: «Чиесчигучатучицичим-чисучила...» И когда разнеслось: «Де-есять часов вече-ера, в городе все спокойно»,— появился человек, не имевший передних зубов и оттого улыбавшийся с закрытым ртом, несколько неловко, как бы приглушенно, если уж приходилось улыбаться. И все прониклись почтением, когда в гостиную, семеня ногами, но весьма энергично вошел Дуилио, такой, каким был, и подал Кончетине розы.
— Ах, прелестный букет! — воскликнула Кончетина и устремилась к вазе.
— Здравствуй, Дуилио, — проворковала тетушка Ариадна, а почетный гость склонился к ее руке, — Восхитительный букет! Обожаю розы!
— Для вас он слишком скромен, вы достойны более пышного.
Тетушка Ариадна внесла яблочный пирог и пригласила гостей к столу.
Оживленно переговариваясь и пересмеиваясь, гости расселись и уже возгласили тост за именинницу, как снова зазвенел колокольчик и явился Тулио, молодой повеса, любимец краса-горожан и, по мнению самой тетушки Ариадны, весьма искушенной в жизни, завиднейший жених. Он привел с собой высокого застенчивого юношу в зеленом костюме по имени Доменико, который, раскланиваясь, неумело щелкнул каблуками. Лицо у Тулио багрово полыхало, и Винсенте хитро спросил: «Хорошее было шипучее, верно?» — и, подавшись вперед, подставил ухо. «Еще бы, — весело отозвался Тулио. — Напиток из напитков, ничего нет лучше... — И, поведя глазами по столу, добавил: — Кроме вишневой наливки, разумеется...» — «О Тулио, Тулио, проказник!» — пожурила тетушка Ариадна, любовно хлопнув его по плечу розовым веером.
Вслед за ними появился и Эдмондо. С усилием обвел всех клейко-тоскливым взором и преподнес Кончетине подарок — тщательно завернутые в голубую бумагу чашку с блюдцем. «Не стоило беспокоиться, Эдмондо. Откуда вы узнали, что у нас нынче...»
Изощряясь в красноречии, торжественно выпили за именинницу, пожелав ей все возможные и невозможные блага, и лишь беззубый человек, незнакомый обществу, да Доменико ограничились скупым: «За вас». Выпили и за не подвластную времени тетушку Ариадну, отмеченную, по словам сеньора Дуилио, «знаком вечной юности».
А Тулио оглядел гостей, оглядел стол — пироги, узкогорлые графинчики с наливками, вазы с цветами — и поскучнел, но потом глаза его коварно сверкнули, он тихо сказал Эдмондо:
— Цилио переживает, обидел, говорит...
— Кого? — Эдмондо оживился, насколько мог, отлепляя взгляд от стола. — Меня?
— Да. Обождал бы, говорит, видел же — с девушкой я. А теперь он мучается, страдает, что скотиной обозвал тебя.
— Вправду переживает? — Эдмондо сглотнул наконец недожеванный кусок пирога. — В самом деле?
— Чудак! Откуда б я знал иначе!
— Да-а, вправду, значит. И что... теперь?
— Ему совестно, а подойти не решается, ты уж сам заговори с ним, скажи: ничего, не обижаюсь, давай, дескать, дружить.
— Когда подойти?
— Когда хочешь, как улучишь момент, подойди или сделай знак.
— Хорошо-о, — удовлетворенно протянул Эдмондо. — Заговорю с ним — я.
А за столом подняли тост за Краса-город с его увитыми плющом островерхими розово-голубыми домами, бассейно-фонтанный, с его достойными, безупречными обитателями, тост за «дуилиевский», всеми обожаемый, как выяснилось, город. Гости уже порядком захмелели, когда слово взял Дуилио и, подняв рюмку с мятной наливкой, предложил тост за каждого жителя Краса-города в отдельности, начиная с пребывающего в другом городе маршала Бетанкура, и пожелал всем краса-горожанам от мала до велика, даже Александро, подчеркнул Дуилио, всемерных благ и здоровья. Упоминание имени Александро страшно развеселило общество, а Дуилио, весьма довольный собой, все стоял, подняв рюмочку.
— Кто это — Александро? — спросил Доменико у Тулио.
— Не знаешь? Наш полоумный вещатель, у нас в городе всего двое чокнутых — он да Уго, — объяснил Тулио. — А ты понравился Терезе... Не теряйся, такую упускать нельзя, как пить дать нравишься ей. — И встал. — Предлагаю тост в честь...
Потом играли в фанты.
В блестящий котелок Дуилио тетушка Ариадна положила фамильное кольцо, степенно-чинный сеньор Джулио — гривенник, шалунья Кончетина — лепесток розы, Тулио снял с шеи медальон, Дуилио опустил массивный ключ от дома, Розина — прелестный гребешочек, кто — что, а молодой человек в зеленом, не найдя ничего иного, — драхму, вызвав к себе почтение и почтительную зависть.
Цилио, улучив миг, подошел к Розине сзади, спросил шепотом: «Почему дуешься, малышка?» — и, ожидая объяснения, настороженно огляделся — на него в упор смотрел Эдмондо. Цилио отпрянул от Розины, изничтожая его взглядом, а Эдмондо медленно кивнул ему в знак примирения... Цилио, взбешенный, так и видел физиономию Эдмондо, заляпанную яблочным пирогом, но... Но нет, нет — разве можно затеять драку в доме благородных потомков Карраско... А как не влепить?! Цилио в ярости отвернулся от Эдмондо — не сдержался б иначе.
Между тем Тулио уткнулся головой в колени тетушки Ариадны, утопавшей в кресле, а та пристроила котелок на макушке Тулио и, выудив первый фант, деловито вопросила:
— Что прикажешь владельцу этой вещички?
— Пусть прочтет стихотворение, — изрек Тулио.
Одна из резвых девиц прочла стишок, пересыпанный словами: «слезы», «любовь», «обжигают», «терзают», который завершался признанием: «Тобой навсегда пленено мое сердце».
Стишок заслужил аплодисменты, а тетушка Ариадна поманила пальцем вострушку и потрепала по щеке.
— Какая милашка! — сказала она Джулио, вынимая следующий фант. — Продолжай, Тулио, не терпится узнать, что ждет обладателя.
— Он выпьет пять стаканов воды! — решил Тулио и услышал дружный злорадный хохот — фант был его.
Довольный Винсенте, восклицая: «О-о-ее!» — поспешил к Тулио с кувшином воды.
— На, изволь, друг...
С двумя стаканами Тулио справился без особого насилия над собой; принимаясь за третий, призадумался, а поднося ко рту четвертый, громогласно признал, развеселив всех: «Язык мой — враг мой», — и, отдуваясь, попросил уважаемое общество великодушно позволить осушить пятый стакан чуть позже.
Владельцу следующего фанта предлагалось забраться на стол и трижды громогласно признаться: «Осел я и ослом реву я!» Лютовал Тулио.
Степенно-чинный Джулио оскорбленно поджал губы.
— О, нет, нет! — сконфуженно замотал руками довольный Тулио и лицемерно заулыбался. — Нет, нет, не подобает вам! Ах, нет, пока я жив... не допущу... не быть этому!..
— Игра есть игра, — с достоинством мученика вымолвил сеньор Джулио. — Связался с молодыми, придется расплачиваться.
— Тогда хватит один раз, дядя Джулио, — щегольнул благородством Тулио. — Какая нужда трижды...
— Не возражаю, — согласился Джулио, с опаской залезая на стул.
И в загробной тишине сеньор Джулио гордо возвестил:
— Ослик я и осликом реву я!
Смущенное молчание прорезало донесшееся издали: «Одиннадцать часов вечера, в городе все спокойно!»
— Давайте продолжим! — бодро воскликнула тетя Ариадна. — Не подглядывай, шалопай...
— Владелец этого фанта полезет под стол.
Обладатель драхмы, юноша в зеленом, потерянно озираясь, опустился на колени, пригнулся и ко всеобщему восторгу: «О-о-о!» — высунул голову из-под стола с другой стороны.
— А обладателю этой вещички? — с хитрецой спросила тетушка Ариадна. — Не подглядывай, говорю, сейчас же закрой глаза!
— Обладателю этого фанта...
— Ах, постой, погоди, это же фант уважаемого Дуилио. Ваш ведь, скажите, ваш?
— Допустим, допустим, — просиял Дуилио.
— В таком случае, — тетушка Ариадна стремительно встала, едва не повалив Тулио на пол, — уважаемый Дуилио поведает нам какую-нибудь историю.
— Непременно, непременно, — поддержали резвые девицы.
— Да, но... как же так... — заломался Дуилио. — Так вдруг... без фанта...
— Зачем вам фант, вы знаете столько чудесных, необыкновенных историй...
— Расскажите, расскажите, Дуилио, — с достоинством поддержал ее сеньор Джулио, — вы бесподобный рассказчик.
— Что-либо благородное, — тетушка Ариадна умоляюще прижала руки к груди. — Чтобы до слез проняло!
— Я расскажу вам одну благородную, назидательную историю!
И Дуилио, такой, каким был, раз-другой прошелся по комнате, устремил вдохновенно прищуренный взор в окно и начал в тишине:
— Правдивая история. Сколько всего заключается иногда в любой фразе — добро, зло, невинность; в каждую фразу следует вдуматься, сколько всего скрывается за простыми словами. Взять, к примеру, фразу: «Не запеть вороне канарейкой» — в ней любое слово простое, но на многое указующее, к любому человеку подходящее... Впрочем, я уклонился от главной истории... Итак, определенное время тому назад, весной, когда деревья дивно вспыхнули белым и розовым цветом, некая особа и некий молодой человек безмерно полюбили друг друга. Они сблизились, все дни проводили на берегу реки, там на свежей зеленой траве под воркованье воды он клялся ей в любви, а она слушала, рдея от смущения; потом они возвращались в город, расходились по домам, если можно так выразиться, и с волнением ожидали рассвета, а утром умывались и снова встречались. Извините за выражение, но я должен сказать — молодой человек снова говорил ей относительно своих чувств, а девушка внимала, затем они вступили в брак. Оба были хорошими людьми.
— Восхитительно, восхитительно! — не сдержалась тетушка Ариадна. — Дальше, дальше?
— И эта самая особа чрезвычайно любила своего законного супруга. В приятности минуло для них какое-то время. Супруг он был хороший, и женщина весьма гордилась этим обстоятельством, но внезапно заметила постепенно, что муж любит другую. На всякий случай женщина все же удостоверилась в прискорбном факте и, убедившись, что ее подозрение имело под собой основание, не знала, что предпринять... В присутствии благоверного она не выказывала своего состояния, но наедине с собой лила потоки горючих слез, а перед домом у них в саду журчал прохладный фонтан — они прекрасно жили; между прочим, в их дивном саду росло семнадцать гранатовых деревьев и тридцать одно — миндальное. И женщина...
— Сколько и сколько?..
— Семнадцать и тридцать одно.
— Ах, какие чудесные числа! Дальше, дальше, продолжайте...
— Но женщина видела, что и муж страдает, будучи порядочным человеком, что совесть терзает его. «Мы оба страдаем... Зачем обоим мучиться, пусть страдает один из нас...» рассудила славная женщина. И знаете, что она предприняла?
— Нет, расскажите поскорее, Дуилио, не тяните...
— Я не зря начал историю с того, что женщина чрезвычайно любила своего законного супруга. И вот что она совершила. Явилась к мужу и сказала — нарочно, разумеется: не люблю тебя больше, не могу с тобой жить, люблю другого. И покинула его. Переехала в другой город. Представляете?
— Это героизм. — Тетушка Ариадна осушила розовым платочком слезы. — Лишь женщина способна на подобное.
— Это человечность, — уточнил Дуилио. — Истинная, сложная и все-таки простая человечность. Она оставила любимого мужа с той женщиной и при этом поступила так, что мужа не мучили угрызения совести, — сказала: люблю другого.
— Восхитительно, изумительно! — Тетушка Ариадна оглядела гостей и помрачнела — лицо человека без передних зубов не выражало восхищения.
— Как, вы не в восторге?
Человек робко пожал плечами.
— Вам не понравилась история?!
— Я не очень слушал...
Тетушка Ариадна сердито хмыкнула, вскинула тонкие брови.
— Невероятно, невероятно, не столь уж часто доводится слышать подобного рода исключительно возвышенные истории. — И расплылась в улыбке: — Благодарю вас, уважаемый Дуилио, благодарю...
— Не стоит, не стоит...
— Продолжаем игру! Поди-ка сюда, плутишка, опусти голову мне на колени... Что делать обладателю этой вещицы?
— Поцеловать Эдмондо.
— Не поцелую!!! — завопил Цилио.
— Чудесно, дамы и господа, поцелуй мужчин явление редкое, мне наблюдать почти не приходилось, а поцелуй мужчины и женщины столь распространен, что лишен всякого интереса. Ха-ха...
— Ах, какое у вас потрясающее чувство юмора! — залилась смехом тетушка Ариадна и, переведя дух, пояснила: — Обожаю чувство юмора...
— Не поцелую! — повторил взбешенный Цилио.
— Что с тобой, Цилио?
— Ни за что! Отвяжитесь! Где моя шляпа?
— Что случилось, в чем дело? — Сеньор Джулио недоуменно развел руками. — Такой беспричинный вопль поистине недостоин настоящего мужчины.
И тут тетушка Ариадна возвела очи к потолку, молвила:
— Васко был настоящим мужчиной!
— Не поцелую, нет! — Цилио дергался, отмахивался, отбивался. — Жизнь мне отравил, извел!
— Да что с ним...
— Воды, воды!
Эдмондо смотрел озадаченно, раздумывая.
— Это все мятная настойка, — заключил сеньор Джулио. — Молод, хватил, видно, лишнего.
— Капли в рот не брал, на кой она мне! — возмутился Цилио. — Сказал — не поцелую, нет, пустите, говорю!
И тут Эдмондо, приклеившись взглядом к яблочному пирогу, твердо сказал:
— Даю слово — никогда не буду с ним разговаривать.
— Честное слово, Эдмондо? — просиял, разом утихнув, Цилио.
— Да, — Эдмондо отлепил наконец взгляд с липкой поверхности пирога. — Да, правда.
— Неужели?! Дай расцелую! — И Цилио, схватив Эдмондо в объятья, поцеловал его на радостях. — Нате, нате, довольны? — обернулся он к обществу.
— Да, да, молодчина Цилио...
Винсенте — воротничок его был уже расстегнут — заложил в рот два пальца и лихо свистнул от избытка чувств — все зажали уши руками. В Краса-городе свист считался предосудительным, и сконфуженный Винсенте, застегнув пуговку, потупился и тихо извинился:
— Виноват, прошу прощения.
Поразительно, как быстро менялся: одним человеком представал, застегнув воротничок, и совершенно другим — расстегнув его.
— К столу, к столу, — объявил Дуилио, такой, каким был. — Выпьем и продолжим...
Все выпили за благородно-степенного Джулио, выказав свое почтение, любовь и уважение.
— А я-то пропустил тост, — опомнился Антонио, уже багровый от выпитого, и, выкатив круглые глаза на сеньора Джулио, сказал: — За ваше здоровье, дядюшка Джулио, дай вам бог здоровье и силу бугая!
— А Васко был настоящим мужчиной, — задумчиво повторила тетя Ариадна. — Как в прямом, так и в переносном смысле слова... Иди сюда, Тулио, иди. Что делать владельцу...
— ...Это-го фан-та... э-то-го фан-та-а... — Тулио соображал. — Пусть спляшет на столе!
— Прекрасно, прекрасно. Кончетина, убери со стола... Кончетина... Где она, куда она делась?..
Доменико изумленно взирал на всех. Голова отяжелела, и все двоилось, если он не напрягал зрения. Крепился он, очень крепился и сдался — задремал. Дремоту отряхнул внезапный шум — смех, крики; приподнял голову — молодой человек с напомаженными волосами целовал кого-то, да — Эдмондо, так его звали. Учтивый молодой человек расстегнул воротничок и загоготал, кто-то звал: «Кончетина! Кончетина!» Потом привели хрупкую девушку с заплаканным лицом, ее обступили, расспрашивали, но она твердила: «Нет, нет, ничего...» Потом на стол вскочил большеголовый, лупоглазый... знакомое было лицо... да, Антонио; от его неуклюжих подскоков содрогалась и звякала переставленная на пол посуда. Винсенте застегнул воротничок и строго велел Антонио сойти со стола — тот глупо пялился на своего зятя, совсем окосел...
А потом было чудо — человек без передних зубов, улыбавшийся, если случалось, приглушенно, приставил к груди круглый инструмент с длинной шейкой, откинул голову, опустил веки и осторожно провел пальцем по струнам. Воздух всколыхнулся, что-то незримое нежно коснулось всего, и Доменико в дремотной яви воспринимал лишь звук инструмента, неведомый звук, но когда мужчины закружили женщин по комнате, обхватив их руками, оторопело уставился на всех, растерянный, пораженный, — так открыто, у всех на виду обнимать женщину! А беззубый, прижавший к груди инструмент, наверно, не видел их вовсе — голова его все так же была запрокинута, веки так крепко, там плотно сомкнуты, и лицо исказилось сладостной мукой, даже губы раскрылись, обнажили красноватые десны, но лицо неприятным не стало, напротив — привлекательным было.
Было истинным...
У инструмента душой была птица, то носилась по комнате, грозная, то, взмахнув широченным крылом, величаво парила, озирая всех гордо, то, нахохлившись зябко и жалко, тоскливо ютилась в углу, как воробышек малый, и вдруг представала уверенной, наглой, поразительной птицей, на других не похожей, — вороной, и кружила надменно, глядя дерзко, нахально, а потом ошалело кидалась на стены и билась, словно ласточка, билась головою о стекла — на волю, на волю! — но тщетно, и тогда обращалась в птицу из птиц — в журавля — натянувшись стрелой, рассекала со свистом пространство... О, диковинной птицей была, то ступала кичливо, блистая сизо-синим роскошным хвостом, распустив его царственно, то являлась лебедем белым, невесомо плыла, изогнув над водой грациозную шею, и клевала, пугливая, чуткая, и нежданно менялась: завертевшись в ногах, льнула, ластясь коварно, будто верной была и покорной, и разом взмывала — вероломная, вероломная! — устремлялась к простору и свету, трепыхалась и билась неистово о замкнувшие стекла, в исступлении не видя, что распахнуто рядом окно, и снова металась, бросалась на стены — глупая, глупая! И когда иссякавшие звуки, слепцами блуждая, натыкались бессильно на вещи и в отчаянье щупали, шарили, и даже в тиши мимолетной, — она реяла в трепетном воздухе далеко в поднебесье, пока снова взмахнула б крылом, чтобы ринуться вниз, налетала на лица — дерзкая, дерзкая! — и нещадно щипала крючковато изогнутым клювом искаженное сладостной мукой лицо человека, сомкнувшего веки, — дикая, дикая!..
Доменико шел по улице, там и сям мерцали редкие фонари. Дом Артуро находился где-то в стороне, лицо пылало, он брел неуверенно, наугад, продрог. Заметил вдали освещенный дом, похож был на артуровский... Пошел чуда, но дорогу ему преградил другой дом; он осторожно обошел его, и тот, освещенный, оказался совсем близко.
И сразу успокоился.
Нестерпимо болела голова. Глотка пересохла. Хорошо, что кувшин с водой был рядом, на столе; приставил ко рту, но на потолке так сурово темнело знакомое пятно... Захлебнулся, закашлялся, и Артуро тут же просунул голову в дверь:
— Проснулись, сеньор?..
— Да, сейчас сойду.
— Ждем вас, жде-ем, — ласково протянул Артуро.
Смутно улавливалось приснившееся, сон расплывался в сознании, и никак не удавалось прояснить его. Отыскать бы конец, ухватить за нить, и размотался бы спутанный клубок.
Машинально оделся. Новый костюм радовал; правда, пуговицы не слушались. Зеленый костюм, зеленый... «Ему синее было бы к лицу» — так сказала она, подбоченясь... Тереза... Как она ступала!..
«Хочешь, поцелую? Но только в щеку...»
Да, так и сказала... Почему не подставил щеку? Нет, нет, неудобно... а почему? Пусть ей будет неудобно. Нет, все равно стыдно, неловко...
Жарко вспыхнул, снова поднес кувшин к губам и закрыл глаза, чтобы не видеть досаждавшее пятно... И снова сладко вспомнилось: «Хочешь, поцелую? Но только в щеку...»
Сошел в комнату хозяев, безотчетно стараясь держаться красиво.
— Здравствуйте. — Жена Артуро, чуть приподняв подол длинного платья, изящно присела.
Он сразу вспомнил — энергично щелкнул каблуками.
— Здравствуйте, сударыня...
Тучнотелая была особа, краснощекая. И сыночек ее, юный Джанджакомо, тешил глаз цветущим видом.
— Как спалось? Выглядите прекрасно...
— Э-э... — Доменико смешался. — А-а...
— Надо сказать: «Благодарю, хорошо», — подоспел на помощь Артуро.
— Спасибо, хорошо.
— Не обижаешься, что учу здешним манерам и правилам, мой...
— Нет, что вы! Можно, я и сам буду спрашивать вас...
— Конечно, почему же нет, мой...
— Доменико... — И радостно вспомнилось: «Хочешь, поцелую? Но только в щеку...»
— Хорошее имя, очень хорошее...
Какая была женщина...
После завтрака вышел на улицу. В кармане лежало восемь драхм — их хватит надолго. «Шесть тысяч, шесть тысяч...» — подумал, ликуя, и пустился к лесу. Тропинка тянула то влево, то вправо, словно вела по следам пьяного. Издали заметил срубленное дерево и быстро отвел глаза — не проследил бы за ним кто... Вокруг, правда, ни души, но все же. Направился в другую сторону и, издали поглядывая на заветное место, наслаждался, упивался своим счастьем. «Ему синее было бы к лицу». «Нет... — и вспыхнул. — Нет, нет, сразу догадается». И все же поддался искушению, вернулся к Артуро, покрутился у калитки. «Догадается — высмеет...» Против воли пнул калитку, шумно распахнул и протянул две драхмы услужливому Артуро:
— Если можно, приобретите мне синий костюм.
— Такой... или самый дорогой?
— Такой же.
— Стоит ли, давай перекрашу этот...
— Нет, мне сейчас нужен... Прямо сейчас...
Он шел рядом с Тулио, по-прежнему одетый в зеленое. Надел синий, прошелся по комнате и раздумал идти в новом. Волнуясь, шел он по улицам Краса-города. Тулио, беспечно приветствуя знакомых, вел его туда же, к Терезе.
Расставив ноги, женщина крутила над головой голубую скатерть.
— Спятила, Тереза?! — воскликнул Тулио.
— Хочу побыстрей просушить... О, и его привел?
— Да. Все еще нравится?
— Нет, прошло.
— Врешь...
— Да, вру. Увидела вот и опять пленилась... Как себя чувствуешь, Доменико?
— Я? Хорошо... Благодарю вас, хорошо...
— Уже научился?
— Чему?
— Так отвечать.
— Да.
— Дурачок мой... Глупенький.
Ласково прозвучало в ушах Доменико, желаннее ласковых «милый», «родной».
Она присела на край стула, очертила взглядом его лицо, губы, лоб, тонкий нос, глаза ее лукаво взблеснули, и Доменико мучительно покраснел, предчувствуя страшное.
— А я тебе нравлюсь?
— Мне?..
— Да, тебе...
— Не знаю... — и потупился.
— Нравлюсь! — заликовала женщина и, гордо вскинув голову, шалью накинула на себя голубую скатерть. Пригладила бровь и, тая озорной, беззаботный смех за красивыми крупными зубами, заулыбалась. — А вот так больше нравлюсь?
— Да... — Доменико кивнул.
— А вот так... — она распростерла руки. — Вот так? — обернулась скатертью, коротким жестом распустила, раскидала густые тяжелые волосы, выставила грудь, нацелив на него, словно глаза, два острых восхитительных бугорка,— А так?
Не было сил вынести, так бы и вскочил, сбежал, но и это было не по силам. Поднял на Терезу молящий взгляд. Женщина смешалась.
— Хорошо, хорошо, не буду... Прости.
Ее раскосые зеленые глаза померкли на миг и вновь замерцали — украдкой глянули на Доменико.
— Что подать, Тулио?
— Два шипучего.
— Я не буду пить...
— Почему, Доменико?
— Голова болит и...
— Голова болит? — встревожилась женщина. — Очень болит?
— Нет, не очень...
— Дать тебе лекарство?
— Нет.
— Я тебе неприятна?
— Нет, что вы...
— Хватит, Тереза, не своди его с ума...
— Да, хватит, пожалуй, — вздохнула Тереза, — а то примет меня за... скверную женщину... Бокал шипучего, что еще?
— Ничего. Ему — кружку пенистого, может, пройдет голова, спаси его. Слушай, Тереза, не думай, что ревную, простое любопытство — чем он тебя пленил?
— Чем? — женщина покосилась на Доменико. — Тем, что... тем, что... Сейчас вернусь.
И так внезапно охладела, так равнодушно отошла — у Доменико сердце сжалось.
А она обернулась и подмигнула ему обоими глазами разом. Доменико встал, прошептал: «Я ненадолго...»
Куда податься, не знал, но и оставаться там, рядом с этой женщиной, больше не мог. Где-то близко журчала вода, он пошел на плеск и очутился у бассейна с фонтаном. О, только придурка Уго недоставало ему сейчас...
Мальчик грозился убить кого-то, но, завидев Доменико, обронил свой «нож» — деревянную палочку, — испуганно втянул голову в плечи, побежал прочь.
Настроение у Доменико испортилось. В глазах мальчика так противно изогнулись вялые серые рыбки... Повернул назад и столкнулся с Тулио.
— Пошли с нами, за город собираемся. — И самодовольно добавил: — Я расплатился по счету. Отцу Терезы плохо стало, ушла она.
— Кто идет еще?
— Кое-кого ты знаешь, видел на именинах Кончетины.
— И мне... с вами?
— Конечно! Ты — чужак, и... как говорится, представляешь интерес.
— Правда?.. Не шутишь?
— Ха, шучу! Да сам Дуилио идет ради молодежи! — И добавил: — Не думай, что Тереза вертихвостка; и так, и этак подъезжали мы к ней, обхаживали, ни черта не добились.
У Доменико перехватило дыхание.
— Видел шрам на лбу у Цилио? Это она его. Стакан запустила. За что? Подмигнул ей всего-навсего.
— За это? Она такая?
— У-у, не подступишься! Дикая...
— Где-то здесь должен быть родник, господа, — сказал Винсенте, воротничок у него был застегнут. — Вас ждет поистине потрясающе вкусная вода.
— Чудесно, чудесно! — залилась смехом Сильвия.— Ничего нет лучше воды!
— Когда испытываешь жажду, — уточнил Дуилио, такой, каким был.
Начиналась пора желтолистья. В лесу было солнечно, в воздухе реяли листья, нехотя опускались на землю — кружились желтыми хлопьями; падал желтый снег. На верхушках деревьев гомонили птицы, щебет всплесками растекался в прозрачной синеве, но какая-то пташка грустно призывала другую, и враждебно темнело обомшелое дупло.
— Во-от и родник, — указал Винсенте. — Добрая душа стакан оставила рядом...
— Чудесно, чудесно! — воскликнула одна из резвых девиц. — Ужасно хочется пить!
— Сначала пейте вы, после всех выпью — я, — великодушно предложил Эдмондо.
— Вот он — истинный товарищ! — похвалил его Тулио.— Не пойму, что ты нашел в Цилио!
Эдмондо самодовольно опустил глаза долу, а когда отлепил наконец взгляд от желтого листа, обратился к Тулио:
— Если хочешь, будем дружить — ты и я.
— Нет, нет, я недостоин тебя! — заскромничал Тулио. — Ты создан для Цилио.
— Ты мне больше нравишься.
— Как я могу нравиться — от меня вечно шипучим разит.
— Исправлю тебя. Перевоспитаю — я.
— Благодарю! Ладно, отвяжись, — Тулио надоело дурачиться.— Скажи-ка, нравлюсь ему... Чего доброго, флиртовать начнет.
Вкусив родниковой воды, резвые девицы посерьезнели и деловито выложили из нарядных пестрых сумок всевозможную снедь, разложили на скатерти вареное мясо, жареных цыплят, пирожки, сыр, зелень.
Молодые люди и Дуилио дружно налегли на еду; девицы, изящно отставив мизинец, деликатно поклевывали; а некий бездельник по имени Кумео, нахально приставший к благородной компании, жадно набивал рот всем, до чего дотягивался, чавкал, давился, сглатывая непрожеванные куски, и Тулио, шутник, отсел от него, поясняя с напускным страхом: «Опасно с ним рядом, как бы руку не отъел...» И все засмеялись, загоготал и сам Кумео и, став на колени, выгнулся, потянулся к жареному цыпленку.
Дуилио, подняв свою рюмочку с мятной наливкой, вдохновенно предложил тост в честь далекого маршала Бетанкура, «чьи думы и чаяния всегда осеняют жителей нашего покинутого им города». И в этот благоговейный миг Кумео вцепился в ногу одной из девиц, на весь лес взлаяв по-собачьи. Ошалевшей девице прыснули в лицо родниковую воду, приводя в чувство, а Дуилио просиял, явно занятый совсем другим, так как неожиданно изрек: «Не уноси стакан с родника!»
— О, великолепно! — откликнулась Сильвия. — Изысканный однострочный стих!
— К тому же благородный по содержанию, — уточнила Кончетина.
— Благодарю, Кончетина, благодарю, малышка. — Дуилио был растроган. — Ты глубоко постигла смысл моего стихотворения. Добрая душа оставила у родника стакан на благо другим, и мы, мы тоже благородные, добрые, не будем разбивать стакан, а тем более — присваивать, но скажем: «Не уноси стакан с родника!»
— Прекрасно!
— Изумительно!
Затем выпили за не подвластную времени тетушку Ариадну, которая в силу возраста не имела сил отправиться на пикник, зато дала Кончетине с собой чудесные наливки. Много было других тостов, мужчины пили вволю, кроме Дуилио, строго соблюдавшего меру, потом Кончетина расплакалась ни с того ни с сего. «Что с тобой, милочка, что случилось?» — всполошилась Сильвия, а Кончетина, прижав к глазам платочек, щебетала: «Ничего, ничего...» Тогда Тулио, отведя ее руку от глаз, скорчил забавную рожицу и живо развеселил. «Смотрите — плачет и смеется, солнышко умывается!» — сострил он. «О, поэтично, весьма поэтично, — похвалил Дуилио. — Недаром я уповаю на молодежь». Кумео запихнул в рот увесистый кусок пирога, Антонио пустился было в пляс, но Кончетина попросила:
— Расскажите что-нибудь, дядя Дуилио.
А Дуилио, такой, каким был, спросил:
— Не лучше ли задавать вопросы?
И хором согласились:
— Да, лучше!
Дуилио с глубокомысленным видом расхаживал между двумя деревьями, шурша сухой листвой, и все, кроме Кумео, с нетерпением ждали вопросов. И Дуилио обратился к развалившемуся на боку Антонио:
— Вот вы, к примеру, любите ли вы вашу работу? Доставляет ли она вам удовольствие? Если нет — отчего?
— Очень даже люблю свое дело, — сообщил Антонио. — Брошу в котел белую рубашку, покипячу, покипячу и вытащу красную. В другой котел брошу желтую, покипячу, покипячу — вытащу голубую, брошу в...
— Почему ты плачешь? — шепотом спросила Сильвия Кончетину.
— Не проговоришься?
— Нет.
— По-моему, Винсенте в меня влюбился, а он женат, и мне жалко его жену.
— С чего ты взяла, что он влюбился?..
— Пирог мне предложил.
— А вчера почему плакала?
— И Антонио в меня влюблен.
— Откуда ты знаешь?
— Не умеет, а все равно сплясал на столе ради меня.
— Отлично, молодой человек, любая работа хороша, — сказал Дуилио, такой, каким был. — А чем радует тебя твоя работа?
— Кормит и не трудная — сил мало тратишь, — оживился Антонио. — Бросишь, вытащишь, бросишь, вытащишь — само все красится.
— А-а-а, — протянул Дуилио, размышляя. — Если любишь работу, то добиваешься замечательных успехов, а это хорошо. А ты, Винсенте, каковы твои мечты, помыслы и намерения на будущее?
— Я желаю, — Винсенте принял высокомерный вид, — всегда представлять богатую и при этом культурную интеллигенцию.
— Похвально, одобряю. А деньги употребишь на благородные дела, естественно?
— Да, да, естественно, несомненно, — заверил Винсенте и расстегнул воротничок. — Здорово, да? Скажешь — нет?..
— А вот вас, молодой человек, — Дуилио принялся за Эдмондо, — какие всечеловеческие идеалы пленяют вас больше всего?
— Идея дружества и товарищества пленяет — меня.
— Весьма, весьма похвально! — бурно, восторженно одобрил его Дуилио. — Дружба, как правило, порождает атмосферу взаимолюбия и серьезной ответственности. У меня был товарищ, бывший к тому же деятелем искусства, и наша взаимодружба обогатилась новым творческим опытом. Наша дружба могучей поступью шла к выдающимся успехам. Истинное товарищество широко прославит себя и озарится светом дружбы. И вообще дружество, дружба между людьми имеет следствием положительные результаты.
— А я не люблю его, — зашептала Кончетина Сильвии.
— Теперь скажите вы... нет, не вы, а вы, — Дуилио ткнул пальцем в прятавшегося от него Кумео. — Что вы считаете наиболее ценным в природе ваших сверстников: физическую силу, умственные способности, являющиеся предпосылкой выдающихся успехов, уф, жарко, или подлинную человечность, то есть прямоту, которая искусно ваяет и оттачивает мысль?
— Я, да? — приставил палец к груди Кумео и сразу преобразился, заважничал. — Что я считаю, да? Ум, разум, силу, а если денежки в кармане — совсем здорово.
— Ага-а... — Дуилио приосанился. — Следовательно, вы полагаете, что человека должны украшать многие положительные качества?
— Да, украшать.
— Вы хотите сказать — украшать-оснащать ?
— Ага.
— Прекрасно. Хороший человек всегда пленял нас, будет восхищать и в грядущем.
— А мне еще не встречался по-настоящему хороший человек, — шепнула Кончетина Сильвии.
— Не встречался?! А Дуилио...
— Он-то да, он-то да... Но он пожилой, а я о молодых.
— А-а, ты о молодых... Но, видишь ли, когда молодые постареют, и они, наверное, станут хорошими.
— Да, да, конечно.
Пламенела лесная осень..
Ночной страж врун Леопольдино на цыпочках пробирался по улицам, тревожно замирая от любого шороха и пряча под ветхим балахоном свой ржавый фонарь. Надо было добраться до фонтана в центре города, сперва оттуда полагалось возвестить: «Три часа ночи, в городе все споко-о-ой-но!» Эх, он-то прекрасно знал — далеко не все спокойно, а что было делать, ему же именно за это и платили в год драхму — золотую монетку, которую он в течение года обращал в насущный хлеб и лук.
Перед всеми осознавал он себя виноватым — краса-горожане не бедствовали, но горе да беда в любой дом заглядывали: кто-то болел, у кого-то в знак скорби чернела на балконе траурная завеса, а Леопольдино, сгорая со стыда, горестно возвестив: «Час ночи, в городе все споко-ой-но-о-о...» — торопился скрыться в своей лачуге... Но один дом тянул его к себе неудержимо, любил он стоять там под окном. Притаив фонарь под балахоном, притаившись сам, он терпеливо ждал; из окна выбивался зыбкий свет, не спал человек, улыбавшийся, если случалось, как-то затаенно, приглушенно. В ночное безмолвие проникали легкие шорохи, словно кто-то крался на цыпочках по сухому песку, — человек бережно чистил бархоткой свой инструмент, у которого душой была птица. Потом он играл, едва касаясь струн, боясь потревожить спящих горожан; и куда исчезали могучие вольные птицы! По ночам оставалась там слабая пташка, но какой бы кроткой и тихой она ни была, Леопольдино все равно с замиранием сердца слушал, как трепыхалась малая птаха, не смея летать, перепрыгивать с ветки на ветку, а главное — взмыть в небеса...
Человек, тосковавший по птицам, играл приглушенно, подавляя желание выпустить птицу на волю, и звуки едва шелестели, слепо шаря по комнате, но желание было столь сильно, что содрогало, искажало лицо ему мукой, и он с нетерпением ждал наступления зари, когда мог обратить воробья в журавля и стрелой устремить в облака, а пока была ночь, и прильнувший к стене Леопольдино догадывался — человек не решается вольно играть, даже дивному, несравненному музыканту не дозволялось нарушать сонную тишину, зато ему самому, ночному стражу, полагалось возмущать покой горожан своим ржаво-скрипучим: «...в городе все спокой-но-о». От приглушенных звуков инструмента Леопольдино страдал куда больше, чем от траурной завесы на балконе, и все же привычно пробирался к площади; закрыв глаза, набирал в грудь воздух, и слепцами, объятыми пламенем, бились слова, налетая на стены: «В городе четыре часа и...»
— Это все хорошо, а до вечера чем заняться? Выпить нельзя, — сказал долговязый.
— Почему нельзя?
— Налижемся, а нас спектакль ждет, потеха!
— Извините, что за спектакль? — спросил Доменико у долговязого, дожидаясь Тулио.
— Не слыхал?! Весь город готовится, Александро выступает.
— О чем выступление?
— Объявил... как же это... да: «За лучшие взаимоотношения между людьми».
— Ого! — осклабился его дружок. — Напиваться точно нельзя.
Юный Джанджакомо орал во всю глотку:
— Только два гроша! Выступает сеньор Александро! Волнующая тема — «За лучшие взаимоотношения между людьми». Вопросы можно задавать всем — отвечает один Александро!
У высокого входа стоял Артуро и взымал с желающих послушать Александро по два гроша. «Ты проходи бесплатно», — сказал он Доменико, но у того не нашлось мелочи уплатить за Тулио, а с Тулио Артуро беззастенчиво потребовал четыре гроша.
Просторное помещение битком было набито, и Артуро ухмылялся, довольный.
— Сядем у выхода, раз уж тебе так приспичило прийти. Сам бы я ни...
— Почему, Тулио?
— Его лекции дракой кончаются иногда... Если что, сразу смотаемся.
Какой-то парень вскочил и захлопал в ладоши, требуя внимания.
— Давайте не доводить его, и без нас дойдет!
— Правильно, верно! — одобрил зал.
— И дурацких вопросов не задавайте, а то смекнет, что... С умом спрашивайте, чтобы сбить его...
— Собьется он, как же...
Занавес внезапно раздвинулся, и на сцену уверенно, решительно вышел сам Александро.
В зале захлопали, загалдели, засвистели. Александро ступил к рампе, выставил руку ладонью к публике, и все коварно притихли. Александро явно затруднялся начать, но, обведя глазами зал, узнал всех и зычно сказал:
— Здравствуйте, люди!
— О, привет, Александро, привет! — радушно откликнулся зал. — Как дела? Хороши? Как поживаешь? Как себя чувствуешь, дядя Александро?.. Чем порадуешь, о чем говорить будешь?
— Об улучшении взаимоотношений между людьми.
— Давай, давай! Валяй! Промой нам мозги, как ты умеешь...
— Прошу тишины и внимания. — Александро снова выставил ладонь, задумчиво прошелся по сцене.
В первом ряду кто-то сорвался с места и, пялясь на ладонь Александро, погадал:
— Ослепнешь через месяц, Александро.
— Еще бы не ослепнуть, на вас глядя, — развел руками Александро. — Ладно, будет, вы зло пошутили — я ответил беззлобно. Признаться, я долго размышлял, какую прочесть лекцию — отвлеченную или конкретную, говорить с вами высокопарно или просто, доступно... И решил: самое разумное — поговорить с вами по-простому, по-свойски, как бы там ни было, мы отлично знаем друг друга!
— Давай валяй! — подбодрил его пьяный из зала.
— Мы, люди, вроде бы в хороших отношениях между собой, но без особого труда можем относиться друг к другу значительно лучше.
— Верно! — завопил пьяный и подмигнул невольно повернувшейся к нему испуганной женщине.
— Отношения между людьми все улучшаются, — убежденно сказал Александро. — Говорят, наши далекие предки поедали друг друга — ели в прямом смысле слова, — а ныне людоедство искоренено. И это хорошо.
— Ура-а! — заорал Кумео.
— Человек должен совершенствоваться, но я спрашиваю вас — что приведет нас к совершенству?
— Истина! — выкрикнул кто-то, давясь от смеха.
— Точнее! — потребовал Александро.
— Лестница! — сострил еще кто-то.
— Первая буква совпадает! — обрадовался Александро.
— Ласка!
— Отвага!
— При чем тут «отвага» — разве на «л» начинается?
— Что же тогда, Александро, что?
— А вот что... — Он обмяк, что-то нежное проструилось по всему его телу; он поднял глаза к потолку и, медленно-медленно воздев руку, молвил: — Любовь...
Взорвался зал, развеселился:
— Ого, влюблен Александро! Влюбился в нас!
А пьяный парень вскочил и, крутя пальцем у лба, запаясничал:
— Ах, что творит с человеком любовь! Что делает с человеком любовь! Что она вытворяет!
— Нет, молодой человек, я толкую не о той любви, какую ты полагаешь. — Во взгляде Александро была жалость. — О более значительной, о благородной, возвышенной любви говорю.
— Много ты в ней разумеешь, в любви! — взвился вдруг степенный мужчина. — Ни жены у тебя, ни детей!
— То-то ты разумеешь, раз и жену имеешь и детей! Оттого и к Розалии таскаешься!
Мужчина оторопел, побагровел, побледнел и, не сумев спрятаться, провалиться сквозь стул, сорвался с места, заорал на Александро:
— Неуч, кретин, недоумок! Что с тобой говорить!..
— Вот она — ненависть, — обратился Александро к публике. — Разве это хорошо?
— Убью... Убью этого... — мужчина запнулся, не подобрав слова. — Этого болвана, осла!
— Знаешь, что я тебе скажу, Джулио?.. — улыбнулся ему Александро.
Да, да, он обращался к степенно-чинному Джулио, другу юности тетушки Ариадны.
— Что, что еще скажешь, болван? Посмей только!..
— Люблю тебя, Джулио.
— Катись отсюда со своей любовью, кляча, дохлая кляча!
— Знал бы ты, как я тебя люблю!
Распалившись, Джулио, не найдя ничего, стащил с ног ботинок и запустил в Александро, но промахнулся. Александро поднял ботинок, почистил его своим платком и протянул молодому человеку в первом ряду.
— Вот это и есть настоящая любовь! Передай ему, пожалуйста.
— Надену его, как же, опоганил своими руками, мерзавец!..
— Вот она — ненависть. — Александро указал на Джулио. — А вот — любовь! — И он ткнул себя рукой в грудь. — Что, по-вашему, лучше? И все равно люблю тебя, Джулио.
— Мы что, собрались смотреть на ваш флирт? — не выдержал кто-то.
Джулио засмеялся и махнул рукой:
— Эх, что говорить с болваном...
— Кем бы я ни был, — Александро погрустнел, — хоть болваном, хоть наоборот, все равно люблю вас... Гляжу на вас, и сердце разрывается, так удручает, так ранит душу любой ваш неприглядный поступок, и все же люблю вас. Эх, знали бы вы, какое это чудесное, какое прекрасное чувство, если бы только знали... Некогда и я, подобно вам, любил лишь своих близких, но потом внезапно в душе моей распустился необычный цветок, появился росток любви, ну, догадались, росток чего?
— Мака!
— Нет, быстро увядает.
— Подснежника!
— Слишком хрупкий.
— Георгина!
— Не в меру пышный.
— Розы!!!
— Банально.
— Чего же тогда, чего?!
— И внезапно в душе моей распустился необычный цветок — цветок кактуса, в моей душе вырос кактус любви, колючий, с шипами, но как сладостен был каждый его укол! Вот и сейчас... гляжу на вас — и колет, колет...
— Брось, не обращай внимания!
— Как не обращать — колет ведь! Если бы знали, как я люблю вас, ка-ак — не представляете... — И внезапно преобразился. — Только не воображайте, что нравитесь мне! Ах нет, нет, отлично знаю, что вы собой представляете, и все же... Люди, взгляните-ка вон на них — они вместе пришли — Винсенте и Антонио. Что таить, раньше терпеть не могли друг друга. Винсенте не сомневался в своем превосходстве над Антонио, а Антонио не выносил Винсенте из-за его спеси... Но в жизни всякое случается, породнились и, сами видите, стали неразлучны, — растрогался Александро. — Мы очевидцы их дружбы — и пьянствуют вместе, и к скверным женщинам шляются вместе, а в карты теперь просто так режутся — на деньги не играют... И я спрашиваю вас: если б Винсенте не избрал постоянной спутницей жизни прекрасную Джулию, разве не были бы они с Антонио по сей день как злая кошка со злой собакой? Верно ведь, Винсенте?
— Врежу тебе по зубам...
— Успокойся, Винсенте, успокойся, знаешь же — чокнутый...
— Весьма кстати напомнил мне о зубах. Люди, не ешьте друг друга! Не кусайтесь, не грызитесь, будьте как голубок с голубкой... Не ссорьтесь, не надо! Некий мудрец сказал: когда двое ссорятся — виноваты оба. Это истина, дорогие, и вам следует уметь прощать иной раз. А вы сразу кулаки в ход, в драку лезете, разве это хорошо? Дайте слово, что отныне будете великодушно прощать друг друга. Обещаете мне, люди?
— Обещаем, обещаем, — зал надрывался со смеху.
— Ага-а, потешаетесь? — Александро задумчиво помолчал и вдруг указал на кого-то пальцем: — Вот ты, Микел, и ты ведь обещаешь?
— А как же! — оскалился верзила.
— Поклянись!
— Клянусь душой и телом!
— Верю тебе и потому выдам маленькую тайну. Ты, конечно, простишь виновного?
— Да, а как же! — оживился Микел и насторожился.
— Тогда подойди к Кумео и пожми ему руку.
— Зачем?
— Пожми, пожми.
Кумео посерел, со страхом уставился на верзилу, который, пожав ему руку, уселся на место.
— Ну, говори.
— Что ж, коль скоро ты проявил великодушие... — торжественно начал Александро. — Два дня назад, когда ты, пьяный, отсыпался на улице, красавчик Кумео снял с тебя золотую цепочку.
— Ну да! — Микел непонятно ухмыльнулся и метнул взгляд в Кумео. — А если поцелую, клятвы не нарушу?
— Наоборот, возвысишь себя, дорогой мой человек. Подойди поцелуй...
— Не надо, чего меня целовать! Не хочу! — запротестовал Кумео.
— Нет, облобызаю тебя, должен... Как по-вашему, — Микел обратился к публике, — заслужил он поцелуй?
— Заслужил! Заслужил! — заорали самые нетерпеливые.
— Нет, нет! — завопил Винсенте: Кумео приходился ему двоюродным братом.
— Нет, нет и нет! — поддержал его Антонио.
— Пусть целует! Пускай целует! — требовало большинство, а Микел нежно обхватил Кумео за голову, изумив всех, — неужто вправду поцелует? — и ударил его головой прямо в нос.
Кумео растянулся между рядами, Микел добавил еще два пинка и не пожалел бы третьего, но скорый на расправу Винсенте перемахнул через чьи-то головы-плечи и прыгнул на Микела. Оба повалились на Кумео, там в тесноте волю дать рукам не удалось, и Винсенте разодрал Микелу щеку.
— Клятва, Микел! Как же клятва! — негодовал Александро. — Где твое слово!
Джузеппе, который только этого и дожидался, налетел на дравшихся, схватил того, кто оказался поближе, и швырнул через четыре ряда. Винсенте угодил в какую-то женщину и повалил ее вместе со стулом. Ее возмущенный муж живо снял с себя ремень и огрел обидчика по лицу. Винсенте в ярости совсем другому дал ногой под зад, а следом за ним пнул человека и подоспевший ему на помощь верный Антонио.
Тут к Джузеппе пробился тщедушный парнишка и ловко, изящно двинул его в челюсть. Джузеппе рухнул. Это было равносильно чуду, но кому сейчас было до чуда — сумятицей умело воспользовался деверь Розалии: подкрался к степенному сеньору Джулио сзади и стукнул кулаком по голове...
Женщины визжали, вопили, наиболее разумные ринулись к выходу...
Беспорядком воспользовались все, у кого имелся на кого-нибудь зуб, в кутерьме и давке каждый лупил своего недруга, и драка приняла всеобщий, массовый, грандиозный характер.
— Люди! — взывал со сцены Александро. — Неужели вас так накалила моя умиротворительная речь?!
Но в зале все смешалось, происходило невероятное, люди дружно бранили и колотили друг друга, и даже, представьте себе, Винсенте, весь в крови, остервенело, всласть топтал Антонио.
— Чего вы с ума посходили, люди?! — пытался образумить сограждан Александро. — Развлекаться пришли, в конце концов!
— Здесь, в вашем городе... — Доменико был смущен, — пожалуйста, не поймите меня как-нибудь не так... мне просто любопытно... есть ли воровство?
— Здесь, в нашем городе? Нет, что ты, — оскорбился Тулио. — Бывает, понятно, но редко, очень редко.
— А почему он сказал, что Кумео украл у Микела золотую цепочку?
— Тип вроде Кумео на что угодно способен, — возмущенно заметил Тулио. — Он исключение. В каждом городе найдется два-три негодяя. А что, у тебя деньги есть?
— Нет, совсем немного.
— Сколько все же?
— Шестьдесят драхм.
— Шестьдесят?! Где ты взял столько?!
— А это много?
— Ха! — махнул рукой Тулио. — Мало сказать — много... А сколько было всего?
— Всего... Всего... семьдесят.
— Спустил уже десять драхм? На что, Доменико?
— Два костюма купил.
— Это — драхма, а... а еще?
— Почему драхма, четыре драхмы.
— Кто содрал с тебя четыре? Артуро?
— Да.
— У-у, ворюга... А Тереза знает про твои деньги?..
— Нет, откуда ей знать?
— Честно?.. Не пойму, чем же ты ее пленил тогда!.. Вообще Тереза не падка на деньги, а все же... Не обижайся, но... С виду ты недурен, но все равно... с первого разу понравиться...
— Значит, нет воровства? — переспросил Доменико, пристально смотря на Тулио. — Нет, значит, да?
— Нет, конечно. Разве что облапошит кто, вроде Артуро, а из кармана не вытащат, не ограбят. Радуйся, что в Камору не попал, — там бы тебя давно прирезали.
— В Каморе? Что это за город?
— Ха, этого просто не объяснишь... Но горло тебе перерезали б, не сомневайся.
— Почему... Из-за чего... Я же никому ничего плохого не делал...
— Для каморца это ничего не значит.
— Поистине надо изгнать из города окаянного Александро. — Тетушка Ариадна бросала корм в аквариум. — Как он посмел оболгать господина Джулио, приписать ему такого рода связь с Розалией, я доподлинно знаю: нет у Джулио подобных отношений с Розалией — это первое; к тому же они соседи, а разве Джулио способен коварно вступать в непристойную связь с соседкой! Во-вторых, мне часто доводится видеть их в обществе, и я ничего такого за ними не замечала, хотя непременно заметила бы, потому что при подобной связи, при подобных отношениях между мужчиной и женщиной всегда что-то где-то видно... Не надоела вам со своими разговорами?
— Нет, нет, что вы, я сам люблю говорить, — сказал Дуилио. — Золото добывают из глубин земли, а знания — из разговоров.
— Прекрасно сказано! — Тетушка Ариадна стряхнула с ладони корм, отходя от аквариума. — Права я, защищая интересы Джулио?
— Еще бы, разумеется, — одобрил ее Дуилио, такой, каким был. — При необходимости Джулио отличается многими положительными качествами, достоинствами.
— Поистине достойный человек, редчайший.
— Да, да. — Дуилио был задет, но виду не подал. — Положительный человек... Однако, если угодно знать мое мнение, на свете редко попадается человек без изъяна. Крайне редко.
— Да, конечно, что и говорить, — поспешила согласиться тетушка Ариадна. — У сеньора Джулио, надо признать, взгляд несколько мутный. Иной раз меня, пожилую женщину, так оглянет, представляете!..
— Нет, нет, не говорите о себе так, вы рождены под знаком вечной юности, не говорите о себе так, не желаю слышать!
— Хорошо, хорошо, — расцвела тетушка Ариадна, и протянула руку для поцелуя. — Кончетина, принеси нам ароматной воды... — И снова к Дуилио: — А каким представляется вам истинно хороший человек, умоляю, скажите мне...
— Прямо сейчас?
— Да, да, прошу вас.
— Это весьма трудно. — Дуилио поднялся, прошелся. — Однако попытаюсь... Спасибо, Кончетина, замечательный напиток... Итак, истинно хороший человек... Я знал одного истинно хорошего человека. Отношения у нас были добронравные и добросердечные — с точки зрения человечности, разумеется, — и мы своей человечностью сумели устранить всех главных соперников, что вызвало в свете массу разговоров. Мы всегда соблюдали великолепные традиции предков, а также много внимания уделяли многим положительным свойствам человека, что стало предпосылкой наших беспримерных, безусловных успехов. В ту пору я, — Дуилио возвел очки к потолку, — я был жизнерадостным, жизнелюбивым юношей со своими душевными муками, а помимо того, простите за выражение, мы оба обладали благородной натурой, а помимо того, мы умели с присущим нам мастерством вылепить и выразить свою мысль, а это хорошо. А если мы обнаруживали в человеке несомненно хорошие, полезные качества, пылко приветствовали это обстоятельство...
— Ах, какой вы положительный, какой положительный! — У тетушки Ариадны увлажнились глаза. — А это чудесно...
— О! —Дуилио углубился в мысли. — Превращение в положительного человека требует огромного мастерства и глубинного психологического мышления...
— Почаще навещайте нас, сеньор Дуилио, почаще. — Тетушка Ариадна прижала к груди скрещенные руки.— Ваши речи пробуждают во мне дивные воспоминания...
Вокруг фонтанов на главной площади сидели краса-горожане, упиваясь недолгой благодатью солнца, и громко переговаривались — перекрывали шум хлеставшей воды. Хрупкая, изящная Кончетина, нарядная — в новом красном платье, — разговаривала с Тулио и, заметив стоявшего поодаль Доменико, слегка присела, приветствуя его, а тот ловко щелкнул каблуками, низко наклонив голову, на этот раз отлично справившись с обычаем краса-горожан и не вызвав ничьей усмешки, Винсенте — воротничок был застегнут — чинно прохаживался под руку со своей недавно обретенной супругой, галантно раскланиваясь со знакомыми. Был час прогулки, и одинокий Эдмондо не знал, к кому пристать — приклеивался глазами то к одному, то к другому, — однако его старались не замечать, зато Дуилио, степенными шажками обходившего вокруг фонтанов, одаряли восторженными улыбками. А Дуилио, такой, каким был, время от времени изрекал: «Не уноси стакан с родника». Винсенте же от имени всех заверял: «Нет, нет, не унесем!» Ах, что за день был, чудесный был день, и был бы еще чудесней, если бы на лицах кое-кого из горожан не темнели синяки. «Ах, этот негодный Александро! — возмущалась тетушка Ариадна. — О, смотрите, и сюда пожаловал!..»
Прогуливался весь город, женщины с веерами, с прелестными зонтиками; солидно-степенные мужчины с достоинством приветствовали друг друга, в клетках заливались певчие птицы, легкий ветерок разносил звук инструмента, у которого душой была птица. Кумео, завидев одинокого старого музыканта, недобро сверкнул глазами и, подкравшись к нему сзади, сорвал шапку, бросил в бассейн. Рассерженный старик бессильно замахнулся дрожащей рукой, но Кумео отскочил, скалясь и издеваясь: «Давай пляши, мартышка, пляши...» Тут Винсенте — воротничок у него расстегнулся — проявил себя: «Пляши, пляши давай, старикан!» — но, перехватив укоризненный взгляд Джулии, застегнулся и изысканно поклонился кому-то. Александро, передернув плечами, пробормотал: «Поразительно — я ненормальный, а они нормальные?!» День был чудесный, и прогуливались все... Напомаженный Цилио с красной гвоздикой в петлице что-то нашептывал Розине, взяв ее за руку, стоя спиной к Сильвии, дожидавшейся подружки. Потупив глаза, Розина отрицательно качала головой; потом, когда резко выдернула руку, Цилио, поколебавшись, повернулся к Сильвии и проникновенно сказал: «Пока говорил с ней, в вас влюбился! Не угодно прогуляться в роще?» — «Что, что вы сказали?» — будто бы не поняла Сильвия...
Где-то недалеко жгли опавшие листья, ветерок доносил горьковатый запах дыма. Александро, подставивший лицо солнцу, проводил дремотным взглядом Цилио и Сильвию, с любопытством посмотрел на взбешенную Розину и понял — дружбе двух девушек раз и навсегда наступил конец, между тем дружба их служила краса-горожанам образцом и примером. Потом Александро заметил Уго — юного безумца, кому-то грозившего, — и подошел к нему, начал мягко вразумлять, полный сил и энергии:
— Подумай, мой дружок, что ты говоришь, задумайся-ка, мой мальчуган, над своими словами.
— Зарежу! Прирежу его каморским ножом!
— Нельзя, Уго, нельзя, — пристыдил Александро. — Ну что ты несешь...
— Каморским ножом, — повторил Уго, обводя людей мутными глазами. — Узкий нож глубоко войдет.
— Очнись, Уго, очнись, — поморщился Александро. — Ты хороший, как все другие, но у тебя разум замутнен, как у всех других, только чуточку больше. Осознай свою ошибку, и все будет в порядке. Я помогу тебе, настойчивые упражнения неизбежно приведут к желаемому результату. Фу, нелепая фраза получилась, ладно, не до стиля сейчас. Приступим, начнем так — скажи, повтори: «Обманул вас, обманууул, — растянул Александро и скороговоркой добавил: — Никого я не прирежу!»
— Острей, я еще острей наточу!
— Уго, Уго, ты не понял! Давай вместе поразмыслим, спросим себя. — И Александро тоненько произнес: — «Кто что мне сделал плохого?» — И басом ответил: — «Никто!» — И снова тоненьким голоском: — «Так почему я должен убивать?» — И опять пробасил: — «Не должен убивать!» — И своим голосом закончил: — Понятно, мой мальчуган? Понял теперь? Если да, повтори: «Никомунеперережугорла!»
— Прямо под лопатку, прямо под лопатку, — пригрозил Уго, и в зеленовато-серых глазах его изогнулись серые рыбки. — Прямо в сердце...
— В сердце?.. — огорчился Александро. — Но это противоречит тому, чему учу я! Вникни в мои слова и в свои, подумай, что ты несешь. — Александро не терял надежды на успех. — Ничего, вразумлю, исправлю тебя рано или поздно.
— Такие, как вы, никого не могут исправить, — вмешался, не выдержав, Дуилио, вместе со всеми потехи ради слушавший его. — Вам подобные только с толку сбивают.
— О, и ты тут! — Александро пренебрежительно смерил Дуилио взглядом, наклонив голову вбок. — Как поживаете, Дуилио, как спалось, малыш?
— Не твое дело! — обозлился Дуилио. — Попрошу соблюдать вежливость.
— Чем я вас обидел? — Александро прикинулся испуганным. — Хотя вы правы — забыл поздороваться с вами, но ничего, исправлю положение. — И нарочито низко поклонился: — Здравствуйте, здраавствууйте, почтенный Дуилио... Как изволили почивать? — И будто бы обеспокоился: — Не мучили ли кошмарные сны?
— Не твое дело... Здравствуй, — проявил все же вежливость Дуилио. — Болтаешь глупости и еще больше мутишь ум ребенка.
— Посоветуйте в таком случае, как поступить, что вам стоит, советодатель...
— Как... как... — Дуилио погрузился в размышления. — Во-первых, главное для него диета и режим. Порядочный человек должен ложиться спать в определенное время, просыпаться тоже в определенное время и...
— А если проснется раньше времени, тогда что — должен прикинуться спящим? — поинтересовался Александро.
— Не твое дело... И не должен говорить глупости, подобно тебе. Слова его должны быть простыми и ясными, как камешек, брошенный на дно ручья.
— Как это?
— А так, что мои слова придают сложной психологической истории, когда требуется, большую впечатляемость и доходчивость.
— Ах, ах, ах, поразительная ясность и простота! — воскликнул Александро.
Вокруг столпились краса-горожане, в середине круга кроме них стоял и Уго. Мальчик не воспринимал их слов, поглощенный своими смутными мыслями, и крепко стискивал коротенькую палочку, шепча: «В сердце, прямо в сердце, и в живот, и в глотку...»
— Возможно, и моя речь представляется тебе несовершенной? — насмешливо спросил Дуилио. — Возможно, ты и мой повествовательный дар вздумаешь оспаривать или потягаться захочешь, чего доброго, наглец...
— Почему бы и нет, пожалуйста, сударь, попытаюсь, — не так уж глупа поговорка: «Попытка — не пытка».
— Какова дерзость! — обратился Дуилио к согражданам.— Как он не понимает, что смешно со мной тягаться, я возьму верх везде и всюду, в любую погоду.
— Тогда начнем, — Александро вскинул руку. — Давай приступим.
Посреди круга они были теперь вдвоем. Уго, увидев Доменико, испуганно вобрал голову в плечи и скрылся.
— Ах, Дуилио, расскажите нам историю о благородной даме, — взмолилась тетушка Ариадна. — Обожаю ее.
— Это о какой, той, что утопилась?..
— Нет, о той, что оставила любимого мужа с коварной женщиной и притом, чтобы его не казнила беспощадная совесть, заверила, якобы любит другого.
— Похвальная история, молодчина, — одобрил Александро сиявшего Дуилио, поощрительно хлопая его по плечу. — Только ложь это.
— А? — опешил Дуилио. — Что значит ложь? Как ты смеешь?!
— Ложь, и все. Допустим, даже вправду было такое, все равно фальшь. Понимаешь, Дуилио, маленький, ложь — это ложь, даже если из жизни взял.
— Слышите, что он несет! Чепуха! Как может действительная история быть ложью!
— Прекрасно может, маленький. Представь, иной раз вымысел бывает правдой, придуманное — подлинным, понял или сбил тебя с толку, — Александро погладил его по голове, — мой маленький?..
— Убери руку, с кем ты себе позволяешь... себе... воображаешь!..
— С тобой, Дуилио, маленький, маленький. И если тебе интересно, я расскажу такую неправду, которая правдива.
— Пожалуйста, рассказывай, интересно, как ложь окажется правдой, — так и быть, послушаем, — снизошел Дуилио.
— Послушаем, послушаем, — передразнил его Александро. — Думаешь, я в самом деле тронутый, чтобы прекрасную сказку рассказывать вам всем вместе? Вон, гляньте на Кумео, выкинет какую-нибудь пакость, заорет, а ваш Винсенте расстегнет воротничок, и только уши затыкай, за ним и Антонио, и ваш весельчак Тулио захохочет... Люди! Я всем вам расскажу сказку о травоцветном человеке, но, извините, каждому в отдельности, — не хочу, чтобы вы опять передрались, как на лекции об улучшении отношений между вами, а теперь, Дуилио и вы все, отправляйтесь-ка домой, видите — небо тучами затянулось, накрапывает, кажется, да, да, дождь пошел, — и вытянул руку ладонью к небу. — Видите, льет, ого как полил!..
Никто его больше не слушал — все разбегались по домам.
Не вдруг погрузился Краса-город в непроглядный туман, перед этим его долго заволакивала сырая белесая пелена, уныло, нудно, нескончаемо моросило, по небу расползались клочья сумрачных туч, дороги размякли, а колеса ландо полосовали их глубокими колеями. Намокшие панели сначала глянцевито темнели, но липшая к башмакам слякоть скоро и по ним размазалась, все отсырело. Тетушка Ариадна, укутавшись потеплее, отсиживалась дома; продрогшие прохожие шли молча, с усилием выдирая ноги из липучей слякоти. Город вымок, вымер, затих, даже возницы не покрикивали на лошадей, ветки на взмокших деревьях взбухли, чаще горланили заскучавшие петухи. «В такую погоду гульнуть хорошо. Кутнем, а? — вдохновенно сказал Тулио. — Пошли, чего думать, Доменико приглашает». И компания двинулась на окраину, к заведению Артуро. Доменико был в высоких сапогах — на пядь выше колен, тонкий стан его перехватывал широкий пояс с серебряной пряжкой, широкополая шляпа надвинута на глаза, на плечи накинут плащ из тяжелого синего бархата, а в кармане лежало двадцать пять драхм...
«Эй, Артуро, неси, что есть достойного нас, и поживей», — распорядился Тулио, изысканным жестом швыряя свой зеленый бархатный плащ на стул. Артуро пинками поднял на ноги двух работников, прикорнувших в углу, и все трое захлопотали... свернули головы цыплятам, прирезали визжащего поросенка, в самое сердце вогнали нож привязанной к дереву овце; слякотный двор запестрел накрапами крови, мутно заалели, запереливались лужицы. Артуро с веранды следил за работниками, давал указание за указанием, перебрасываясь льстивыми словами с гостями-гуляками, полукружьем рассевшимися у камина.
Посреди комнаты накрывался стол... А пока что Артуро принес два кувшина с разными винами — распробовать. Тулио по очереди отпивал из обоих кувшинов — задрав голову, закрыв глаза, старательно, серьезно оценивая вкус вина. Наконец сделал свой выбор, и все уселись за стол. Антонио переломил еще горячий хлеб и протянул дымящийся кусок своему несравненному зятю Винсенте. Тулио наполнил чаши: «Выпьем из них раз-другой, а потом из стаканчиков давайте, чтоб долго пить, долго». Тулио предложил тост за дождь, за «кутежную погоду». Антонио оторвал от румяно зажаренной курицы ножку и заботливо подал Винсенте. Тут и Эдмондо заявился, учуяв попойку. Тулио захохотал и хлопнул Цилио по колену: «Радуйся, приятель твой пришел!» Все смеялись, шутили; если шутка не удавалась — хоть деланно, но смеялись; потом к ним присоединился Дино, тот самый, уложивший Джузеппе во время выступления Александро; он сказал, что еще раз проучил Джузеппе. «Да как ты его одолеваешь, такого здоровенного?!» — восхитился Тулио. Дино только плечами повел — маленький был он, щупленький, но верткий, юркий. «Крепко вздул?» — поинтересовался Винсенте, невольно потирая щеку. «Будь здоров, запомнит...» — усмехнулся Дино. Выпили за мужество. Антонио захмелел раньше всех; выпучив глаза и сопя, он уронил голову на стол. Веселье было в разгаре. Винсенте дробно забарабанил по столу, и Тулио вскочил на стол, ловко сплясал, под конец не удержался и грянулся прямо на храпевшего Антонио; тот, успев отоспаться и протрезвиться, выпил чашу вина и сказал, довольный: «Милые вы мои, всех вас люблю, славные парни собрались мы тут, ни один болван, ни один олух не затесался — легко ли выносить типа вроде Джузеппе или Кумео...» Ему ответили дружным хохотом. Антонио растерянно заморгал и стал таким жалким, что Эдмондо воспользовался ситуацией и прилепил свой клейкий взгляд прямо к его переносице — туда, где сходились косматые брови Антонио: «Давай дружить, хочешь?..» И новый взрыв хохота. «Ой, держите меня, не вынесу, уморили!» — захлебываясь смехом, кричал Тулио.
И Доменико первый раз улыбнулся. Поднялся из-за стола, прошелся — размять ноги. Приятно было от вина. Приятно было сознавать, что беспечный весельчак, обнажавший в улыбке красивые зубы, его друг, приятель... А красавец Тулио восклицал: «До утра кутим, до утра пьем!.. Давайте споем еще разок...»
И пили, пили без меры и устали... У Цилио разлохматились старательно напомаженные волосы, у Винсенте до пупка расстегнулась рубашка, и такие изрыгал он слова! Антонио несколько раз отсыпался, роняя голову на стол; и у Доменико заплетались ноги и валилась с плеч набрякшая голова...
Подступало утро... В горле пересохло, с огромным усилием разлепил веки, и, будь в состоянии, подивился бы — вокруг все завывало: кувшины, чаши, опрокинутые стулья... У камина стоял Тулио со стаканом, пил... Антонио держался молодцом, Цилио старательно счищал с рубашки пятнышко. Винсенте сопел на полу, подстелив плащ Антонио и укрывшись своим, он и во сне вел себя непристойно — такое было выражение лица, такое... Эдмондо оцепенел на стуле, прилипнув взглядом к Цилио, а Кумео — невесть когда и откуда вылез — глодал в уголке куриные кости. Все вокруг завывало...
В необоримом дурмане Доменико с трудом поднялся на ноги, и сразу оглушили радостные возгласы, все потянулись к нему, пожимали руку. «Ну-ка, налейте ему», — распорядился Тулио, а Доменико рвался помыть руки, смыть жир, оставленный пальцами Кумео...
Потом удивленно уставились на окна — стоял туман. Такого еще не видели. Краса-город затонул в глухом холодном тумане, непроглядный молочный туман поглотил все; бесшумно, на цыпочках, выбрались на террасу и в странном смутном свете не то что друг друга — себя не различали...
Все в том же дурмане Доменико невидяще спустился по невидимым ступеням. Во дворе постоял, соображая, где могла быть калитка, и, вытянув руку, двинулся дальше. Шел Доменико, брел он по городу, чужому и чуждому, в плотном тумане, а мимо, выставив руку, проплывали виденья, неясные тени. Вдруг так сомнительно и неожиданно разнеслось вокруг: «Девятый час ужеее в городе все спокойнооо...» И, закутанный в бархатный плащ, осторожно, с какой-то опаской ставил он ноги, стройные, длинные, как будто литые, и казалось, был в озере белом, пробирался по зыбкому дну...
Проплывали виденья — навстречу и мимо, выставив руку... Из какого-то дома, корабля затонувшего, доносилось спасительное — трепыхалась и хлопала крыльями птица, душа инструмента... И брел Доменико, а куда — и не ведал. И, приметив желанную, милую тень, замер, застыл, а она подступала, вытянув руку, медленно, тихо и при этом легко необычно; приблизившись, стала, и стояли друг против друга, и чудилось — виделась зелень косо прорезанных глаз, устремленных к нежным вискам.
Тень ступила еще шаг, один-единственный, и изящным движением прорвала туман, опустила на плечо ему руку:
— Ты, Доменико?
— Я...
— Откуда ты?..
И зябкий, призрачный туман сразу пропитался ее низким мягким голосом, она приблизила к нему лицо, и Доменико действительно различил ее глаза, лучившиеся зеленым светом, а всмотревшись, вздрогнул — опечалена была Тереза.
— Я у Артуро... У Артуро был.
— А я вот за лекарством ходила, — тихо сказала Тереза. — Отец болен.
Промолчал Доменико, да и что мог сказать...
— Домой иду... Не проводишь? — спросила Тереза. — Иди впереди.
— Я же не знаю дороги.
— Покажу. Иди, я за тобой.
И, повернувшись, ощутил вдруг плечом ее руку, будто в нежных когтях очутилось плечо, запылало, ощущая длину острых пальцев.
Выставив руку, шаг за шагом пробивался в тумане, на плече была ноша, такая... о, ноша... И правил им голос, низкий и нежный: «Сверни теперь вправо, прямо немного и снова направо...»
— Вот и дошли. Ты куда теперь?.. Может, зайдешь?
— Ждут меня там.
— Не найдешь дороги. Отвести тебя?
— Нет, что вы, не беспокойтесь.
— Хочешь, поцелую? В щеку...
— Да.
И Тереза потянулась к сомкнувшему веки, и щека ощутила ладонь, теплую, нежно-сухую; острые пальцы скользнули к виску, к волосам, а другую щеку обожгло — приложили клеймо, жгучее, мягкое, дивное, и, не размыкая век, бездумно повернул неожиданно голову и крепко поцеловал ладонь, а она, потрепав по щеке, едва ощутимо ударила дважды и сказала: — Ты славный. А теперь ступай.
Столько пили... Пьяному разгулу не виделось конца. Возбужденный, воскрыленный Доменико осушал стакан за стаканом; без меры, без удержу веселился Тулио: без меры пили Цилио, Винсенте, Кумео, Дино; пил и Эдмондо, махнувший рукой на попытку найти себе друга: пил неизвестный прохожий, с превеликой охотой за драхму приведший Доменико обратно... Пили из кубков и чаш, резных и простых, припадали к горлу кувшина... Под конец пили стоя, шатаясь, обливаясь вином, пили глуша, утоляя неутолимую жажду, и когда смиренно подошедший Артуро, приниженно, жалко вобрав голову в плечи, нагло потребовал шесть драхм, Доменико тут же запустил руку в карман и дал ему гордо все, что выхватил... И, качнувшись, поспешил подставить под кувшин, из которого разливал Антонио, свою красивую, блестящую, емкую чашу...
Голова раскалывалась, не хватало воздуха, нащупал стоявший у кровати кувшин, поднес ко рту и снова увидел над собой пятно. Присел в постели, натянул синюю рубашку, а сверху, с потолка, так сурово смотрел кто-то. Спустился вниз, стараясь не шуметь, и все же Артуро высунул голову из-за двери:
— Пожалуйте. Доменико, входите.
— Мне ничего не нужно.
— Обидел вас чем? — забеспокоился Артуро.
— Нет, дело у меня.
Моросило. У срубленного дерева огляделся и присел на корточки; мокрая земля раскапывалась легко, только руки стыли. Набил карманы и снова засыпал мешочек. Счистил с пальцев налипшие комки, но упрятать руки в карманы уже не смог — полны были. Закутался в плащ поплотнее и пошел через реку — никого не хотелось видеть. Долго бродил он, отяжелел плащ, лицо намокло.
Огромное, безбрежное озеро сливалось с низкими серыми тучами. Стал на берегу. Шел дождь. Вспомнилась Тереза, смелая женщина, повел рукой по щеке и услышал вдруг:
— Эх, разнесли, разрушили, но ничего...
Оказалось — Александро. Присев на доску, он смотрел в воду. Доменико передернуло: у озера, в тумане, один на один с полоумным!
— Думаешь, я вправду ненормальный? Нет. Тебя Доменико звать?
— Да.
— Хорошее имя.
Безотчетно пощупал карман и почувствовал себя увереннее — переполнен был золотом.
— Видишь доски? — сказал Александро, а Доменико оглядел его латаный-перелатаный плащ, и страха как не бывало. — Кто-нибудь спьяну развалил, не станет трезвый разрушать то, что может ему пригодиться. Люди укрывались тут под навесом, дожидаясь корабля, и вот развалили. — Взглянул на Доменико и добавил: — Не печалься, я новый построю, а вообще, нравится наш город?
— Не знаю, — равнодушно ответил Доменико, мокший под дождем.
— На, — Александро протянул ему зонт, — совсем забыл, — и раскрыл для себя другой. — Присядь, чего стоишь...
Того набитые карманы мешали, с трудом присел на мокрую доску и с удовольствием вытянул ноги, раскрыл над головой зонт.
— Я очень люблю сказки, — сказал Александро и опустил зонт на голову, освобождая себе руки. — Хочешь, расскажу одну? О травоцветном человеке.
— Валяй. Все равно нечем заняться.
Они сидели рядом, устремив взор на слившееся с туманом озеро...
Краса-горожане любили веселиться, из закрытых окон голубых и розовых домов часто вырывался смех, но в тот вечер омраченные пасмурным небом люди были почему-то раздражены, сидели по своим домам, в гости не ходили. В тот вечер даже ужин не имел вкуса, не радовал. Именно тогда Винсенте впервые повздорил с молодой женой, а уловив на себе укоряющий взгляд Антонио, зло придавил пальцем на столе воображаемого муравья; в соседнем же доме уже привычно, без стеснения, бранились супруги, не первый год жившие вместе; мужчина открыл шкаф, с полки что-то слетело. «Что за проклятье! — накинулся он на жену, — почему все падает и валится?!» — «Значит, так нужно...» — огрызнулась женщина, замешивая тесто. «Что нужно...» — «Отлично видишь, что там лежит...» — «А ты не видишь, что не вмещается! Захламила все...» — «Купи второй шкаф, кто тебе мешает...» — «На что купить, на что?..» Даже Тулио не тянуло пить, и Артуро рычал на жену и детей: «Сами гроша добыть не можете! Разинули рты, подавай им...» Где-то еще один отец семейства кричал на жену: «Уйми наконец сосунка, вопит и вопит!» — «Все плачут, все такие, и ты вопил...» — «А ты почем знаешь — грудным меня знала? Будь проклят день, когда повстречал тебя...» Дуилио, такой, каким был, ни разу не вспомнил в тот вечер свое: «Не уноси стакан с родника!» — а если бы и вспомнил, наверняка подумал бы: «Вдребезги разобью...» Цилио, встреть он Розину — ту самую, что в роще, помните? — прошел бы мимо, будто и не видит. И даже Эдмондо в тот вечер живо переводил взгляд со стены на стену... Раздражали тусклые фонари, и спать завалились рано, но уснули поздно, крутились и ворочались в постели, и если б позже, когда все поутихли, кто-либо заглянул в безмолвные дома краса-горожан, крайне поразился бы — все лежали ничком, лицом в подушку.
А страж ночи Леопольдино брел по первому снежку, по-настоящему снег повалил уже за полночь, поглощая тепло мостовой и неуловимо сверкая в лучах фонаря. Чистый, бодрящий воздух вдыхал ночной страж, пришибленный, прибито сгорбленный. Падал снег — у ног его явный, белизну излучавший, лиловый во мраке, сине-лиловый, а вдали — темнотой приглушенный и все-таки белый, безукоризненный. Был снегопад, о как снежило, невесомо ложился на крыши, падал снег, тут и там высветляя деревья; спали люди, прижимаясь щекою к ладони, и только страж ночи Леопольдино брел по извилистым улицам, и прозрачным был воздух, и вольным, сквозящим, — нет, не мог он воскликнуть привычно: «Два часа ночи...» Не лились больше звуки даже из окна того человека с затаенной улыбкой, не звучал инструмент — в этот снег, снегопад, притаились, попрятались птицы; снежило, снег падал обильно, весомо и так невесомо. Все было безмолвно, объято безмолвием первого снега, и лишь шелестели, казалось, снежинки, засветившись, разросшись в скупо льющемся свете из какого-то дома, — снежило. Падал снег, молча брел ночи страж. Все вокруг было подлинным, трепетала вокруг правда белого, первого снега, и обманщик Леопольдино, на часы хоть и вовремя глянул, промолчал, ничего не воскликнул. Эх, чудесен был снег, но и в нем была грусть, свитая хлопьями, несказанная белая грусть. В целом городе, светлонарядном, один был Леопольдино и, склонясь, опустив фонарь, всмотрелся в свой след, вдавленный в бело-пепельный снег, а когда распрямился, расправил и плечи; он один бродил среди красоты, и исполнился гордости. Закинул голову — на лицо опускались снежинки. Раскованно, смело бродил до рассвета, выбелилось, высветилось все, и, словно желая разметать крошившийся сумрак, страж отбросил фонарь, полной грудью втянул вольный воздух и, зажмурясь, неожиданно крикнул: «Рассвело-о уже, выпал снег!»
Непривычную отраду испытывали, вырвавшись из белых снов, краса-горожане; открыли глаза и потянулись взглядом к окнам — странный свет наполнял комнаты. Босые, сонные кидались к окошкам — снег выпал, снег! Разом просыпались, и снег вспыхивал мириадами белых искр в изумленных глазах краса-горожан, а матери даже младенцев, потеплее укутав, подносили к окнам, и те глазели на непривычную белизну и, удивленные, не клали пальчика в рот — одни видели снег первый раз, другие невесть в который, но радовались одинаково... Спешили на улицу, кто наспех поев, кто забыв про еду... В ясном свете дня весело кружились легкие ажурные хлопья...
Потом все отправились к горкам, на высоких соснах пышно лежал снег, и стар и мал съезжали на санках, и так радостно, заливисто смеялись угодившие в сугроб с перевернутых санок. Встряхивали невысокие деревца, осыпая снегом друг друга, по макушку счастливые этим белым счастьем, и только Уго, юный безумец, бормотал ненавистно: «Красная кровь... красная, на снегу». Но его и не слышали в шуме веселья...
Завидев Доменико, Уго стушевался, скрылся куда-то, а Доменико, запахнув синий плащ, высокий и тонкий, шел, упоенный чистым воздухом, совсем таким, как в деревне, шел по первому снегу, по чуждому городу. «Полюбуйтесь, полюбуйтесь, как очаровательно нисходят снежинки! — восторгался Дуилио. — Поистине достойно сожаления, что они не экспонируются в музее красоты! — И добавил: — Не уносите стакан с родника!» — «У-ух, не может не испортить все!» — вскричал, помрачнев. Александро, а юный краснощекий Джанджакомо, еще более подрумяненный морозом, возбужденно смотрел куда-то, и туда же смотрел Цилио, подобравшись, хищно нацелившись. На горку поднималась Тереза.
Она поднималась уверенно, смело, и было явно: затаив на уме озорство, — лукаво искрились ее зеленые глаза. Шла по оснеженной горке, чуть подавшись вперед, в бок уперевшись рукой и мерно махая другой — в лад шагам. И хотя была в длинной шубе и отцовских сапогах — взбиралась по склону легко, без усилий, грациозно покачиваясь. Теплый платок тугим узлом стягивал шею, сжатые губы еле сдерживали улыбку, упрямо западала ямочка на розовой от мороза щеке, и слегка трепетали тонкие ноздри.
Поднималась по склону Тереза, с головы до пят — женщина, источавшая женственность даже одетая, своевольная, а движенья хоть и резкими были, но прихотливые, обнажали, казалось, ее в глазах изумленных мужчин. По снежному склону сквозь снег шла Тереза, ни о чем не печалясь, молодая, счастливая. Добравшись до верха, остановилась, и ее обступили, окружили невольно. А она развязала платок, распахнула шубу, с силой топнула сапогом и вскинула руку. На нее удивленно смотрели, а она перебрала по снегу ногами, застыла... А потом, вдруг ударив себя по бедру, подтянула плечо до щеки и раскинула руки, поднялась на носки, закружилась и так же внезапно замерла снова, прижимая пальцы к груди. И пока краса-горожане ошалело моргали, Тереза внезапно подпрыгнула чуть, и все догадались — плясала... Плясала Тереза на первом снегу, одной ей понятным счастьем счастливая, исполняла неведомый танец, на ходу здесь придуманный, содрогалась вся в вихре движений, веки были опущены, улыбалась горькой улыбкой, и плясали, летели снежинки... Приминала, топтала сапогами снег, и странные взмахи руками так пленяли, придавали ей строгую властность — над другой бы смеялись... Окруженная всеми, плясала Тереза, дразня, восхищая, возмущая безмерно, да кто б ее тронул хоть пальцем — любовались... любили ее, ненавидели, ставшую в танце недоступно возвышенной, а она вдруг застыла, изнеможенная, и, откинувшись чуть, словно б устало, вытянув руку, устремила к Доменико гибкие тонкие длинные пальцы и, не глянув, так сказала своим красивым низким голосом:
— Мне этот юноша нравится...
А позже за городом устроили состязание, играли в разные веселые игры.
Сперва перетягивали веревку. Разбились на команды по три человека, только здоровенный верзила Джузеппе сам, один составлял команду. Пока услужливый Антонио бегал за веревкой, Кумео принялся за излюбленное развлечение — ухватил какую-то девушку за ногу и взлаял по-собачьи; та взвизгнула, подскочила, а он загоготал, довольный, но получил от Дино пинок и притих. Без удержу, хоть и беспричинно, смеялся Тулио, откидывая голову. Эдмондо задумчиво пристыл взглядом к снегу. «Знаешь, я влюбилась, Сильвия», — шепнула Кончетина подружке; та чмокнула ее и нетерпеливо спросила: «В кого, в Тулио? Он такой веселый». — «Нет, не в него...» — «А-а, догадалась — в Сервилио, умелый он!» — «Нет, что ты, он же связан с каморцами». — «Так в кого же?.. — всполошилась Сильвия. — В Цилио?» — «Не-ет... не перебегать же тебе дорогу», — и они чмокнулись. Тем временем появилась веревка, за один ее конец уцепились Тулио, Доменико, сильно волнуясь, и Цилио, а за другой — Джузеппе, он тут же перетянул их. Им хлопали, пускали голубей в снежную кутерьму. «Может, в этого, в Доменико?» — «Ах, что ты, в деревенского!» За веревку ухватилась другая команда: Винсенте, любящий его Антонио и ищущий друга Эдмондо, но Джузеппе засопел разок, натужился, и все трое покатились к его ногам. Хлопки, однако, были жидкими, невольно позавидовали Джузеппе, а когда он перетянул четырех человек — Микела, Дино, чинно-степенного сеньора Джулио и Дуилио, такого, каким он был, — краса-горожане даже рук не вынули из карманов, храня недоброе молчание. Охотников одолеть Джузеппе не нашлось, и он, широкогрудый, крупноголовый, стоял, мощно глотая воздух. «Не в Джузеппе ли? Сильный он, видный собой...» — «Спятила, Сильвия, в этого буйвола... ты всерьез спросила ?»
Потом было катание на санках. Девушки в брюках смело съезжали с горок. Джузеппе и тут превзошел всех — не успели сосчитать до двенадцати, как он уже оказался внизу; для других приходилось считать до пятнадцати и даже до двадцати, а кто бы усомнился в счетчике, когда им являлся сам Дуилио. Винсенте и Антонио вообще не достигли финиша; налетев на санки трех резвых девиц, не сумевших свернуть в сторону, санки перевернулись, все повалились в кучу. Винсенте перекувырнулся, оставшись без пуговки на воротничке, и развязно щипал попавшее под руку «мягкое место», но не везло ему: когда все поднялись, то «мягкое место» сердито потирал ладонью Антонио, а девицы покатывались со смеху. «Не своди меня с ума, Кончетина, неужели в Антонио?» — «О Сильвия, в этого олуха?! Как плохо ты обо мне думаешь!» — «Нет, нет!..» — воскликнула Сильвия и еще раз чмокнула ее.
Потом молодежь состязалась в беге; первое место, разумеется, опять досталось Джузеппе. Неимоверно гордый своей тройной победой, он спесиво оглядывал краса-горожан, но при виде Дино щеку так и обожгло: «Как он смел... Пьяный я был тогда, не то показал бы этому хлюпику!..» Заносчиво прошелся мимо Дино и грубо задел своим железным локтем, глянув с презрением.
— Чего зверем смотришь, дяденька?
— Не твое дело, — прорычал Джузеппе. — Лучше сопли утри.
— Извинитесь, сеньор, — вежливо предложил Дино. — У вас есть еще время.
— Чего-о?! Чего захотел!
И замахнулся, но Дино ловко увернулся и...
Сначала ко лбу приложили снег, потом и всю голову Джузеппе засыпали снегом. Кое-как приподняли, усадили и, еще бесчувственному, безвольно уронившему голову, даже за шиворот сунули два огромных снежка, но, увы, увы и ах, ничто не помогало, на лице Джузеппе не проступало признаков жизни. И лоб ему остудили, и виски крепко растерли, но ах... И тогда Артуро ворвался в тесный круг, уверяя: «Сейчас очнется», — и закатил ему пощечину. Джузеппе действительно разом открыл глаза и живо влепил ответную оплеуху, вследствие чего оказывавшие помощь переключились на Артуро, а издали с криком: «Папенька, кормилец, папуля!» — помчался к ним юный краснощекий Джанджакомо, прорвался сквозь толпу; тетушка Ариадна, ничуть не обеспокоенная участью Артуро, приглашала в гости достойных ее общества краса-горожан. «Ты, — она нацеливала на кого-либо палец, — ко мне, — тем же пальцем тыкала себя в грудь, — приходи в два часа», — показывала два пальца; правда, было уже три часа, но тетушка знала, разумеется, что приходить в гости в назначенное время — дурной тон, соберутся у нее часам к пяти, а к тому времени она успеет накрыть на стол. Артуро вернула к жизни его собственная жена, Эулалиа, — какой там снег, какое растирание висков! — тихо скользнула рукой в карман супруга, и Артуро в момент ожил, выкатил глаза, хватая ее за руку.
Спасли человека.
Тереза... Тереза... Доменико лежал на кровати, уткнувшись в подушку, в одеяло вцепившись руками. Тереза... женщина... Высокая, тонкая, как покачивалась при ходьбе, как ступала... Чуть склоненная вбок голова и сыпучие волосы, сухо плывшие на ветру... Шея, точеная белая шея, и скулы, выпукло резкие и все-таки нежные... А когда, подбоченясь, улыбнется лукаво, легкая ямочка на одной ее щечке... Дразнящие пухлые губки, коварно манящие, томительно ждущие, упруго набухшая нижняя, вызывающе, дерзко влекущая... Уста Терезы... И хрупко-нежные кости — ключицы, почти неприметные, а прямо над ними мягкая впадинка — утоленья источник. Тереза... женщина... Руки ее, руки, что змеей изгибаются, и узкие длинные пальцы, угрозу и нежность таящие, пять душителей дивных, голодных, по-разному алчных, и груди, тонкой женщины груди, налитые угрозой, нацелены были в него без пощады. Голос Терезы, в ее голосе — низком, вкрадчивом, нежном — вкус черешни и медвяный дух. Эх, соты, соты... И глаза ее, взгляд их, ласковый, теплый, радость дарящий, беспощадный, сурово палящий.
К ее дому шел Доменико.
— Точное, умное, своевременно сказанное слово — основа последующего прогресса, — продолжал Дуилио,— мои простые, действенные слова, а так же... Благодарю, сеньора Ариадна, с удовольствием отведаю, поскольку капуста на долгие годы сохранит нам умственную бодрость и физическое совершенство. Да, я говорил, что мои простые, действенные слова способны сыграть положительную роль в повседневной жизни.
— Васко очень нравилась капуста, — взгрустнула тетушка Ариадна. — Возьмите и вы, отведайте, сеньор Джулио.
— Хорошая, в самом деле хорошая.
— Поистине хорошим является наличие высокой дисциплины и искренней атмосферы взаимотребовательности, — продолжал Дуилио. — Вот, к примеру, сегодня среди нас, в нашем обществе, находится Александро, который славится своей необузданностью и бездумностью, но у которого, оказывается, сердце бывает все же иногда благородным, именно на это — на что же еще! — указывает его замечательный подарок-игрушка, который он собственноручно доставил сегодня и передал из рук в руки нашей не подвластной старости сеньоре Ариадне? Как прекрасно звóнит...
— Или звонИт?
— Это не имеет значения, Александро, вы не поняли. Истину всегда можно установить, истина подобна границе.
— Всегда, в любом случае?
— Безусловно.
— Задам вам один вопрос, не отступите от своих слов?
— Ни в коем случае. Нет.
— Ну хорошо. Скажем... поссорились двое — блондин и брюнет, кто из них виноват? — спросил Александро и неожиданно гаркнул: — Гоп! — отчего Дуилио подскочил и выронил бокал, а в клетке встрепенулись все пять канареек тетушки Ариадны. Александро же вежливо пояснил: — Извините, но дешевый эффект — залог внимания. Так кто из споривших виноват?
— Брюнет — очень темный?
— Темнее темного.
— Следовательно, брюнет. Само собой ясно.
— Почему?
У дома Терезы было безлюдно. На высокую веранду, на закрытые окна и зеленую штору устремлен был взор Доменико. Украдкой обошел дом — простодушный, наивный грабитель...
— Потому.
— Почему — потому? Почему?
— Потому что брюнет — темный, а блондин — светлый.
— Ах, как вы хорошо сказали! — захлопала в ладоши Кончетина и шепнула Сильвии: — Тот, кто мне нравится, — блондин, светлый...
— А что, блондин непременно бывает хорошим? — удивился Александро.
— В сравнении с брюнетом, разумеется... Кроме того, во всем находится нечто хорошее, когда внимание бодрствует, а мои простые, ясные слова придают сложной психологической истории большую впечатляемость и легкую доходчивость.
— Ах, как ясно и просто сказано! — покачал головой Александро. — Вообще-то, к твоему сведению, оба виноваты, мой маленький, мой пострел.
Не видно было Терезы, женщины, истинной женщины. Упорно смотрел Доменико на высокое узкое окно и упрямо молил: «Ну открой же, открой...» Временами казалось — раздвигалась тяжелая штора, но нет, нет, просто мерещилось... И он снова шептал: «Открой же, впусти...» В отчаянии уронил голову, опустил глаза — на земле, под ногами, лежал первый снег... На первом снегу стоял Доменико, наклонился, коснулся вспотевшими пальцами — холодил так приятно, приложил горсть ко лбу... Набрал еще горсть, сбил в комок... Оглядел, попробовал вытянуть — распался комок, рассыпался снегом в ладони. Вновь слепил и стиснул с боков в кулаке, пригладил большим пальцем фигурку, приминая, поправил и расправил ладонь — нет, нескладной, нелепой была эта снежная женщина... Холодная, тусклая, не светила, не грела... Что-то вспомнилось, снова нагнулся...
— Я вам не пострел... и попрошу!.. — вознегодовал Дуилио. — Не только поступки, и слова надо выбирать!
— Ладно, Дуилио, не сердись, я же по-доброму сказал, мой сладкий, любезный, любимый, родной, благородный, дрянной, разумный, добрый, положительный...
— Кто дрянной?! Посмотрите-ка на него! — Дуилио вскочил. — Я! Я!.. Не уносите стакан с родника!.. Где мой плащ!
— Ладно, Дуилио, не кипятись. Восемь слов из девяти были приятными, одно примешалось обидное — дрянной, ну ошибся, что за беда.
— Он ошибся, сеньор Дуилио, ошибся, что особенного, извините его, простите великодушно, он мне такой чудесный подарок преподнес, — умиротворяюще вмешалась тетушка Ариадна и добавила, думая о своем: — Эх, не то что он, случалось, и Васко ошибался... по вечерам.
— А предмет моей мечты никогда не ошибается, — шепнула Кончетина Сильвии, — потому что он непосредственный.
Опустившись на корточки, Доменико разрыл снег: что-то искал озябшими пальцами... Всю кисть запустил в снег, но желаемого не достиг, засучил рукав и добрался наконец, нащупал под снегом твердое, мерзлое... Поскреб пальцами, ссаднил их... Снял с себя пояс и большой серебряной пряжкой ковырнул землю еще и еще... Медленно встал, распрямился с землею в руке. Однако твердой была, и он размочил ее — зажал с ней в ладонях свою снежную женщину, кривую, нескладную. Закапали серые капли, пятная снег, а в ладони размокла земля, размякла и, зажатая в ней, потеплела как будто...
— Извините, сеньор Дуилио, но я хотел бы заметить... Вы всегда указываете, каким следует быть мужчине, но вы никогда не высказывались о женщине, никогда не говорили, какова настоящая, истинная женщина.
— Вы слышали?! Вы слышали, что он сказал? — Дуилио негодующе огляделся. — Вы только подумайте! Разве не я рассказывал вам скорбную историю о бесподобной, безупречной женщине, великодушно оставившей мужа в целях благополучия того же мужа?..
— Так это ведь ложь, сеньор Дуилио, не обижайтесь, но...
— Как так ложь?! — взорвался Дуилио. — Выходит, лжец я? Где мои...
— Хорошо, хорошо, успокойся, — примирительно сказал Александро. — Успокойся и скажи, просвети, что должно быть прекрасным в женщине.
— В женщине? — Дуилио погрузился в мысли и изрек: — У женщины три вещи должны быть хорошими: характер, лицо и руконогое тулово.
— Что ж ты именно теперь поскупился на слова? — огорчился Александро. — Хотя и верно все, конечно.
Горсть влажной земли держал Доменико, напитанную снегом, намокшую, теплую... Размял и скатал ее грязными пальцами и сначала вылепил тело — неприглядным получилось, нелепым, потом приделал ей толстые ноги, округлил затем плечи, огладил, выдавил два бугорочка — из глины женщину ваял Доменико... Круто выгнул ей бедра, осторожно приладил руки-обрубки, головку, сгладил неровности, придал ей, сколько мог, красоты и поднял, ухватил ее бережно тремя пальцами — большим, указательным, средним — и оглядел... И в этой нелепой, кривой, неказистой было что-то влекущее, а Тереза — женщина, настоящая...
— В таком случае, будьте любезны, попытайтесь сами! Обратите внимание — я обращаюсь к нему на «вы»! — призвал общество в свидетели Дуилио.
— Мне попытаться? — обрадовался Александро. — Попытаться описать настоящую женщину?
— Да, да. Мы слушаем вас...
— У настоящей женщины... — Александро задумчиво улыбался. — У истинной, подлинной женщины... Начну с ее появления, хорошо? Настоящая женщина ступает бесшумно... безотчетно, конечно, появляется незаметно...
С глиняной женщиной в руке Доменико все взирал на окно и молил: «Ну открой же, открой...», молил, не отрывая глаз от зеленой шторы, и тут плеча его легонько коснулись. Обернулся и, смутившись, смешавшись, торопливо упрятал фигурку в ладони и стиснул так сильно, что между пальцами выдавил глину, — перед ним стояла Тереза, настоящая женщина, но сейчас — без улыбки, чуть откинув голову, сощурив глаза. Тереза пристально смотрела на него.
Вечерело.
— А когда появится, — едва слышно говорил Александро, — когда появится и взглянет, сразу даст понять тебе что-то... Настоящая женщина, даже безмолвная, всегда высказывает, выражает что-либо.
— Это как же?
— Даже если посмотришь на нее сзади, все равно сумеешь понять ее — в подлинной женщине все выразительно, говорят ее руки, плечи, затылок, спина...
— Что говорят?..
— То, чего тебе не понять... А уж если лицом повернется... о, тогда...
Вечерело, и спокойно смотрели на него темные зеленые глаза. В руках ее было лекарство — тоже зеленое, темное, цвета глаз... Внезапно, не сводя с него взгляда, обошла окаменевшего Доменико неслышно, неторопливо. И снова стала лицом к нему, задумчивая, прямая, и заглянула в глаза глубоко, в самую глубь, испугалась, смешалась, шагнула ко входу. Поднялась по трем невысоким ступеням, тронула ручку... обернулась, снова глянула, но по-иному, совсем по-иному... Оробела, казалась испуганной и все же просила войти за ней следом... Оробела — и эта минута настала...
— Истинная женщина все умеет сказать глазами, Дуилио, мой благоречивый сеньор. Все даст понять глазами, и прежде всего — нужен ли ты ей...
И распахнутой настежь оставила дверь. И внутри была лестница, узкокрутая, исчезала во тьме... Потянулась рукой к фонарю — занесла над собой, а рукою, державшей лекарство, подхватила подол у колена, подобрала мизинцем. По высоким ступеням напряженно, чуть боком поднималась Тереза, поднималась вверх женщина, и фонарь колыхался в руке ее мерно, а за ней в бледном свете, обливая ступени, изгибаясь покорно, темной, мягкой волною извивалась накидка, на стене же повторялось таинственно все — тень ее трепетала, гибкая, тонкая, как Тереза сама. Доменико припомнил ее взгляд — оробелый — и вмиг одолел три ступени и вскинул глаза: обернувшись к нему, смотрела Тереза, но лица ее не было видно, и он растерялся, не знал — подниматься ли дальше по лестнице, мучительно-трудной, иль бежать без оглядки. Поняла его женщина — осветила лицо фонарем, и Доменико сразу заметил — по-иному, по-новому, озорно и разбойно, улыбалась Тереза. Быстро взошла по последним ступеням, опустила фонарь возле лестницы на пол. Доменико забрался по уступчиво мягким ступеням и, во мрак погруженный, выплыл на свет. Взял свободной рукою фонарь — другая все так же сжимала смятую женщину-глину — и осмотрелся, потянул носом воздух. В дальнем углу длинной комнаты смутно темнела женщина, Тереза.
— И тени лица... — продолжал Александро. — У всего своя тень — у лба, у волос, у носа и губ...
И хотя стояла очень прямая, веки ее были опущены — зелень глаз притемняли ресницы. Занеся фонарь над ее лицом, Доменико напряженно, пытливо смотрел на взор опустившую... Но Тереза вскинула веки и, глянув в упор, смелый взгляд устремила мимо куда-то. За глазами ее проследил Доменико, увидал незнакомые вещи — стол со стулом, сундук и тахту... куклу на полке... стаканы, кувшины, кувшинчик, и вконец растерялся скиталец. Она же при виде знакомых вещей уверенней стала. Но рука Доменико все держала женщину-глину, уже потеплевшую и взмокшими пальцами смятую снова... Обронил ее, бросил и, когда она глухо ударилась об пол, повернулся к Терезе решительно, словно требовал что-то взамен, вместо брошенной, и живая, настоящая женщина так явно сломилась, поникла, но тут же расправила плечи, опустила глаза, ожидая... И Доменико потер друг о друга два пальца — большой, указательный, ожесточенно, нетерпеливо счищая налипшую глину, и, счистив, снял ими с Терезы накидку, отшвырнул на сундук... Что делать дальше — не ведал... А женщина не открывала глаз, ожидала. И внезапно тряхнула высокой прической, распустила ее, и волосы медленно, грузно, черной смолою поплыли по шее, как если бы тихо по семи нежным струнам провели большим пальцем, — так плавно стекали по шее... Что делать дальше — не знал он, не ведал... Снова поднял фонарь и, увидев приоткрытые, ждущие губы, разом все понял... А женщина, опустив глаза, откинув чуть голову, стояла, ждала... И припал к роднику Доменико, юный скиталец... С фонарем в руках пил из уст ее, и казались уста источником мудрости — все больше и больше постигал, познавал Доменико... На миг оторвался, повесил на гвоздь досаждавший фонарь. И теперь потянуло обнять, но вспомнил — в земле были руки; и, выгнув запястья, так обвил ими женщину и, припав, снова пил и пил... Она все стояла недвижимо, опустив глаза, откинув чуть голову, и Доменико открылся новый родник — нежная впадинка выше ключицы — вожделенный источник утоления жажды, неиссякавший... И он пил из нее, пальцами в глине неумело ища на спине у Терезы застежку, и женщина, не размыкая по-прежнему век, улыбнулась мучительно, сладостно; отстранив его мягко, занесла руки за спину — как пленительно! — и руки расстегнули там что-то, выбрались из рукавов, нырнули под платье, и возникли из тесного ворота уже обнаженные, белые, вскинулись, увлекая с собою и платье, прикрыв им лицо. Так постояла в недолгом раздумье, колеблясь как будто, и решилась — встрепенулась всем телом, вольно, упрямо, и легким движением сбросила платье — соскользнуло к ногам и легло на полу тусклым кругом, обвило. И только теперь открыла глаза, раскинула руки Тереза и ступила ногою из круга, к Доменико шагнула...
— В случае надобности женщина должна уметь быть почтительной собеседницей и внимательной слушательницей, — высказался Дуилио, — но, естественно, должна уметь заслужить и заслуженно высокую, возвышенную похвалу за приготовление полезных блюд...
— М-да... До такого додуматься — руконогое тулово! — вспомнил Александро.
На постели сидела Тереза. Простынею прикрывшись, гибкими пальцами устраняла с бедер преграду — что-то тонкое сняв, сильно пригнулась и с нежным, нежным до дрожи шуршаньем проводила к точеным ступням по упругой стезе и откинулась снова, завела руки за спину, плечи ее приглушенно блестели, и теперь устранила помеху с груди — два друг с другом скрепленных теплых гнезда...
— В таком случае, вы дайте лучшее определение... Мы и слушать способны с терпением, исключая случая крайней необходимости.
— Это единственный случай, когда я теряюсь... — сказал Александро. — Не могу...
— Почему? — оживилась тетушка Ариадна.
— Потому что, — за Александро ответил Дуилио, — не обладает способностью, не наделен даром пройтись словом по достозначительным местам туловища настоящей женщины.
— Нет, не потому...
И действительно, с чего, с чего начать... Столько было всего... Кто тут помнил о глине на пальцах — пальцы владели плечами, спиною, затылком, руками и грудью, — все было их...
Но рук было две, только две, и не знал, что ласкать, — столько было всего... Хорошо, что и губы имелись, и, целуя шею и грудь, сокровенную тайну вдруг постиг Доменико — величайшую и такую простую... И все тело возжаждало счастья пальцев счастливых — отшвырнул далеко и свой пояс широкий, и плащ... И теперь уже все ощущало друг друга... Но все же, но все же — столько было всего... мягкий живот и упругая шея, губы — ненасытные, мучительно ждущие, и рука, обхватившая тело изогнувшейся женщины, истинной женщины, и в пальцах, перепачканных глиной, в пальцах скитальца, в блаженных частях обнаженного тела — неуловимые, тонкие ребра; и внезапно все тело до последней частицы оказалось счастливее пальцев, содрогнулось от счастья, нестерпимого, страшного, — не земля, само тело кружилось, вдаль уносилось и где-то терялось... И когда затерялось — вздохнул, словно дух перевел облегченно, и, ничком распластавшись на облаке, опустошенный, оглядел лицо женщины и, благодарный, счастливый, поцеловал ее в щеку; женщина странно, так странно смотрела...
И снова любил! И снова пил и пил из ее родников упоенно — не иссякали, столько их было...
— Вот, скажем... Ну хотя бы... — говорил Александро, — хотя бы вот...
Неутоленно припав к груди, целовал Доменико, но какой-то вкус... до того знакомый... Поднял голову, посмотрел на грудь — оказалось, земля, присохшая глина. Похолодел невольно, но потом что-то понял неясное и слизнул с тела женщины землю, и сомкнувшая веки Тереза тоже как будто постигла, что все, все эти «столько всего» — лишь прах, прах и земля, ставшие временно грудью, бедром — этим «столько всего»... Временно... Бренное тело — но в миг сей такое прекрасное, в миг сей цветущее — со вкусом земли на губах целовал ненасытно скиталец...
— Взять хотя бы ладонь, — продолжал Александро.
— Ладонь?! — удивилась тетушка Ариадна, исподтишка оглянув свою.
— Продолжайте, мы послушаем вас, — милостиво сказал Дуилио. — Только не говорите очевидной чепухи.
— Да, ладонь, — задумчиво повторил Александро. — Возьмите руку истинной женщины, всмотритесь в четко тонкие нежные линии... Долго-долго смотрите, а потом осторожно проведите по ним тремя пальцами и загляните в глаза ей — тут же поймете, настоящая ли это женщина... Или свою положите ладонь на ее, испытаете что-то такое... Длань истинной женщины всегда дает ощутить что-то, всегда говорит нам о чем-то неясном, неуловимо далеком... А уж если любит, если любит вас и коснется рукой даже одетого, прикоснется ладонью к плечу, тогда уж...
— Подумаешь, коснется ладонью! — насмешливо воскликнул Дуилио.
На спине, вверх лицом, лежал упоенный скиталец, изнемогший, счастливый, и всем существом осязал прильнувшую к боку женщину, гладившую лоб и глаза и шептавшую жарко: «Не спи, погоди... ведь нравлюсь тебе? Хороша ведь... Не спи, я же нравлюсь... Не одинок ты теперь в нашем городе... Одинок был, бедняжка, совсем одинок, нравлюсь тебе, нравлюсь, не правда ли?..»
— Ладонь, ладонь, — обозлился Дуилио. — Подумаешь, ладонь!
— Эх... — Александро махнул рукой.
— Васко знать не знал никаких там ладоней, но был истинным мужчиной, — заметила тетушка Ариадна.
И тут Александро не выдержал:
— Чем был, наконец, этот Васко, что свел с ума даже вас — бывалую, искушенную женщину.
А тетушка Ариадна прошептала:
— Воды.
На руке покоилась голова Доменико, скитальца, на какой руке!..
Так начались в Краса-городе зимние игры, продолжавшиеся до весны. Весна, что и говорить, имела свои игры, полные звонкого шума. В полдень краса-горожане собирались у замерзшего бассейна с фонтанами, церемонно осведомлялись друг у друга о самочувствии, глотали свежий воздух, прогуливались. Тулио с приятелями проводил время в заведении Артуро. К их компании иной раз присоединялся сам Сервилио, единственный сын Дуилио, который проворачивал какие-то дела в Каморе и только зимой бывал в Краса-городе. Кутил с ними и бледнолицый чужак, денежный Доменико, изменившийся; теперь он часто улыбался и даже веселился, но все равно не посещал с друзьями скверных женщин на окраине города.
Каждый был занят своим делом: стучал молоточком по медной посуде Микел, красил вещи Антонио, вязали теплые носки женщины, зайдя посудачить к соседке; трудились портные, сапожники, плотники, столяры, трудились мастеровые, шили обувь, платье, выделывали блестящие застежки и пряжки, вбивали гвозди, ладили стулья, столы, сундуки, украшали шелковыми цветами широкополые шляпки, чеканили медную посуду, ткали ковры, выдували стеклянную посуду, крутили свой круг гончары, и даже именуемый сумасшедшим Александро мастерил забавные игрушки... И все находило спрос у окрестных крестьян, привозивших в Краса-город свои продукты в обмен на искусные поделки горожан.
Не утруждали себя работой только сыновья богатых, но таких было немного и среди них — Цилио, Эдмондо, Тулио, Винсенте... Были и нищие бездельники вроде Кумео, который кормился в чужих домах, заявляясь непрошеным гостем на званые обеды, набивал там утробу на неделю, да еще с собой утаскивал излюбленную куриную ножку — «куриный пинок», как он выражался. Грязного, грубого, неотесанного Кумео весь город сторонился. Но и у него водились кое-какие деньжата. Сладкоречивый советодатель краса-горожан Дуилио частенько мирил повздоривших супругов, братьев, сестер, родителей и детей, но из спеси никогда не принимал мзды из рук в руки, и признательные горожане отсылали ему вознаграждение с Кумео, за что Дуилио милостиво отсчитывал смердящему посреднику два-три гроша. По вечерам явственней доносились из закрытого окна звуки инструмента, у которого душой была птица, и под окном всегда стояло несколько привлеченных музыкой краса-горожан; правда, разобрать, кто играл — отец или дочь, — они были неспособны: у беззубого человека была дочь, Анна-Мария, игравшая не хуже отца. И если за голубым окном было тихо, все знали: музыкант мастерит свирели на продажу крестьянам. Не обойтись было ему одной лишь музыкой, кто мог прожить, не зарабатывая на хлеб насущный, кроме молодых бездельников, но они вообще не играли ни на каких инструментах.
По вечерам на окно Терезы взирал Доменико, не мерцает ли условленный свет фонаря, и, томясь ожиданием, бесцельно слонялся по Краса-городу; спешили запоздалые прохожие; темнело, и вот уже Леопольдино, озябший, робко оповещал: «Семь часов вечера, в городе все спокойно...» У дома Терезы крутился Доменико... И фонарь, условленный свет... Крутая лестница, а сразу за ней — игры долгой, просторной зимней ночи...
По вечерам Тереза сидела в большой бочке с теплой водой, блестели ее намыленные плечи; промытые, еще влажные волосы были подобраны пестрой косынкой, она лукаво улыбалась вошедшему с холода, смущенному ее видом юноше, и на одной ее щечке появлялась ямочка. «Ну, как дела, Доменико?» — «Хорошо». — «Хорошо, значит...» — смеялась женщина, потирая ладонью шею. «Хорошо, — повторял Доменико, беспомощно улыбаясь.— Перестань, а то...» — «Обидела вас чем?» — огорченно изумлялась Тереза, коварная. «Нет». — «А ты вправду любишь меня?» И Доменико быстро покорно кивал — да, в самом деле любил. «Бедный мальчик, совсем одинок был, — печалилась Тереза, но кто бы сказал — всерьез или дурачась, тем более сейчас разве понять было сидевшую в бочке с намыленным лицом... — Бедный мальчик... Обедал сегодня?» — «Да». — «Что ел, Доменикоооу?» — растягивала она чудно. «Не все ли равно...» — «Ах так, не отвечаешь, да?» — сердилась женщина. «Суп и толму»,— «О-о, это хорошо, прекрасно!.. — Насмехалась она, точно насмехалась. — Посолить не забыл?» — «Ну, хватит, Тереза, иди ко мне...» — «Что ты, я же еще в первой бочке...» Три большие бочки стояли одна впритык к другой, во второй она ополаскивалась, а третью называла «ублажающей». «Ты бы плащ пока скинул, о, какой у тебя пояс, настоящий герой... — И, не теряя времени, торопливо терла бока, но в мыльной воде ничего не было видно. — Знаешь что, отвернись, во вторую бочку перейду». — «Ну и переходи...» — «Не хочу, чтобы ты видел». — «Почему?» — «Потому. А ты снова спросишь: «Почему?» — и я снова отвечу: «Потому». А ты опять спросишь: «Почему?» — и я... и так без конца. Ну отвернись же, Доменико...» — «Нет». — «Отвернись, ты же послушный мальчик. — И, оглядывая пол, испуганно вскрикивала: — Ой, мышь!» — «Где?» — вздрагивал Доменико. «Вон там, в углу... Что, и ты испугался? А мужчины не боятся мышей, ударь ее сковородкой, вон она!» И Доменико, схватив сковородку, кидался в темный угол, а женщина, заливаясь смехом, уже плескалась во второй бочке. «Ха, глупенький... Провела тебя!» — «Ах так, — сердился Доменико, — вот покажу тебе сейчас...» — «Не трогай меня, не трогай, а то закричу»,— пугала женщина и, закрыв глаза, так раскрывала рот, что Доменико невольно отступал: «Ну хорошо, хорошо...» — «Во-от так, — торжествующе улыбалась Тереза. — Ты славный мальчик, — а лицо ее становилось вдруг расстроенным — лукавой была создана. — Знаешь, что сегодня было?..» — «Что?» — «Какой-то тип увязался за мной, когда шла домой». — «И что... что он сказал?..» — «Схватил за волосы...» — «За волосы!..» — «Да, и весь день торчал возле дома... А потом крикнул снизу, что сходит поужинает и опять вернется. Негодяй, обрадовал — вернется сюда... Только ушел, как ты появился. Вдруг он каморец, вдруг бы вы столкнулись, — взволнованно говорила женщина. — Наверняка опять под окном стоит, не вздумай выглянуть...» — «Почему?» — «Прошу, не надо, камень запустит в тебя!» Уязвленный Доменико шел к окну (не боялся — надежных дружков имел уже в городе) и грозно вглядывался в темноту, а Тереза смеялась: «Смотри, где я, Доменикоуу!» — уже нежилась в третьей бочке. «Провела меня...» — сиял Доменико. «Трудно, что ли, тебя провести?! — ликовала она, и взгляд ее делался нежным. — Потому и люблю тебя...» Кто знал, когда ей верить! «Только поэтому?» — «Нет, нет, ты славный мальчик... Высокий, тонкий... о чем-то тоскующий... всегда растерянный чуть... вроде бы смущенный... и удивленный... грустный при этом... что-то ждет тебя... Хороший ты мальчик... — говорила она искренне, взгляд и голос становились печальными, и мгновенно менялась, улыбалась, щурясь: — Теперь, поскольку у нас нет четвертой бочки, накинь на себя свой дурацкий плащ и уходи». — «Почему?..» У Доменико сжималось сердце — от нее всего можно было ждать. «Что, не хочешь уходить?» — «Не... не хочу...» — «Тогда, тогда... сними эту свою и вправду дурацкую синюю одежду и согрей мне постель», — разрешала она недовольно. «Ты тоже не смотри на меня», — просил обрадованный Доменико, не зная, куда деть широкий ремень. «Хочу и буду, что ты его крутишь в руках...» Доменико набрасывал на плечи одеяло и так раздевался. «Оно же прозрачное!» — смеялась Тереза. Доменико дрожал, пока согревался сам и согревал холодную постель, наивный юный скиталец. А Тереза выпрямлялась в бочке, кое-как вытиралась большим полотенцем и, легко шлепая босыми ступнями, неслась к постели, а с мокрых ног ее слетали капли — дождем проносилась женщина, Тереза, забиралась к нему в тепло, влажная, дрожащая, и лежали, обнявшись, затаившись. Доменико ощущал, как теплело рядом с ним тело; укрывшись с головой, согревали дыханьем друг друга, и, наливаясь теплом, постепенно распускалась, казалось, Тереза...
Зимние игры...
По волосам его гладила нежно Тереза гибкими пальцами... «Нет у тебя мамы? Бедняга... В три года потерял ее? Не помнишь совсем?» — и внезапно целовала в бровь. Благодарный без меры, Доменико погружался лицом в ее влажные волосы, и каким поразительным был в середине зимы дальний запах скошенной травы... Как он любил ее!
И утоленья источник, повыше ключицы...
А в это самое время тетушка Ариадна шаловливо спрашивала Тулио, пристроившего голову на ее отвековавших коленях:
— Владельцу этого фанта... что делать?
Зимние игры...
А вот кто был избранником сердца Кончетины — не удавалось дознаться. Кого только не называли, всех краса-горожан перебрали, даже до сеньора Джулио дотянулись, и до сеньора Дуилио, и сына его Сервилио упомянули с опаской — он с каморцами якшался, — но тщетно, тщетно. «Неужели не из нашего города?» — пытала Кончетину тетушка Ариадна. «Нет, почему, здешний!» — всхлипывала Кончетина. «Так скажи, детка, назови его». — «А вдруг не захочет меня, с ума сойду... с собой покончу!» И Дуилио кричал: «Воды, подайте воды!..» До того дошло, что Леопольдино предположили, ночного стража. «Нет, нет, спятили?!» — «Может, Джузеппе?!» — «Этот буйвол?!» — «Так Дино, что ли?» — «Ах нет — слишком мал ростом!» Всех мужчин по семнадцать раз назвали и хлопнули наконец себя по лбу, потрясенные: «Неужто дурачок Уго?!» — «Да нет, что вы... — И решалась: — Кумео люблю, люблю, он такой непосредственный, бесцеремонный».
И тут тетушка Ариадна не сумела проронить даже: «Воды!» — а потом, когда привели ее в чувство, трагически воскликнула: «Молчу, ничего не скажу, но знай, если в дом благородных знатных Карраско войдет Кумео, из него уйду я! Хорошо, что не вышли из употребления острые бритвы... Молчу, однако знай: так и будет». — «Но я же люблю его, тетя, люблю!» — «Почему, за что, с ума меня сведешь. За что?!» — «Люблю его за то, что он непосредственный».
«Обратите внимание Кончетины на физические изъяны Кумео, на его пороки, — наставлял тетушку Ариадну, оставшись с ней наедине, Дуилио. — Благополучие и беззаботность судьбы Кончетины требуют от нас соединенных усилий, и я советую вам указать неискушенной девице на пороки ее избранника, которыми с избытком наделен вышеназванный отрок...»
«Час ночи, в городе все...» — вещал Леопольдино. Кашель душил в дальней комнате отца Терезы, и с тревогой прислушивалась женщина... Доменико, скиталец, спал, уткнувшись в подушку. Тереза сидела одетая, а входя к отцу, даже шаль набрасывала на плечи. «Не надо ли чего?..» — «Нет, доченька, ничего...»
«Ах, Кончетина, посмотри, как он скалится беспричинно!» — «У него завидные зубы — железо перегрызут...» — «И тебе не страшно?» — «А я что, железо? — жеманилась Кончетина. — Я девушка, девушка, тетя Ариадна...» «Воды, скорее воды!» — восклицал Дуилио.
«Пошел бы, сынок, к друзьям», — говорила мать скучавшему Эдмондо. «Кончетина, посмотри-ка на меня, Кончетина, я извиняюсь, сеньор Джулио, за выражение, но как жрет этот Кумео, именно это чернявое, темное слово подходит к нему, а не слово «вкушает»; омерзительно чавкает, как алчно, хищно хватает... Неужели даже этого не замечаешь, Кончетина?» — «А если он голодный, есть хочет? — горячилась девушка. — Он не прикидывается, будто не хочет, и не пощипывает, вроде вас, для виду, потому что он непосредственный». Винсенте в наглухо застегнутой рубашке, уже отец семейства, сидел у камина в мягком кресле, спесиво глядя на пламя, наслаждаясь; когда же к нему подсел любящий его Антонио, не стерпел и, расстегнув воротничок, в бешенстве сплюнул в огонь, встал и якобы невзначай грубо пихнул испуганного Антонио. А юный безумец Уго, притаившись за углом, шептал: «Снежной ночью... прямо в сердце... нож...» «Семь часов вечера... в го-ро-де...» — тянул Леопольдино. «Пошел бы, сынок, прогулялся...» Звуки музыки неслись из тех окон — приглушенные, едва слышные. «Папочку надо любить, беречь его надо, — внушала по вечерам детишкам жена Артуро Эулалиа. — Отец вас поит и кормит, одевает и обувает... трудится отец... — И неожиданно испуганно просила: — Об одном молю, сынок, Джанджакомо, если повстречаешься ненароком с каморцем, беги прямо домой, глядеть на него не смей». — «А как я узнаю, что он каморец, если не гляну?» — недоумевал Джанджакомо. «Узнаешь, сразу почувствуешь — есть в них что-то такое страшное, кровь леденеет». «Погибели нет на окаянных, пропади они пропадом! — кляла каморцев из своего угла мать Артуро, бойкая Сивилла. — Хоть в эту зиму не заявлялись, и то спасибо». — «А чего им заявляться, в срок отсылаем положенное, вовремя платим налоги», — успокаивала себя Эулалиа.
Три долгих дня предстояло вынести без Терезы. А Новый год они встречали вместе, и он достал в подарок ей через Артуро роскошное платье, за двенадцать драхм, расшитое золотом, сверкающее... Через два дня Краса-город наполнился пряным духом: пекли торты, пироги, всевозможные сласти, город погрузился в предновогодние хлопоты... Под Новый год особую значимость обретал возглас Леопольдино: «Во-о-семь часов вечера...» Часы были, разумеется, у всех краса-горожан, но в этот вечер Леопольдино, казалось, более точно указывал на время, на общее время, по-особому звучал он для них в новогодний вечер... И возгордившийся страж торжественно восклицал: «Де-есять часов ве-ечера...» А в одиннадцать часов Доменико в самом дорогом двухместном ландо отправился к Терезе, до ее дома рукой было подать, но он захватил с собой бутылки с шипучим, сласти, разную снедь, приготовленную самим Артуро, а под мышкой держал платье — бережно сложенное, завернутое в красивую бумагу. В узком окне светили целых три фонаря; ошалевший от радости возница, которому Доменико сунул в руку целую драхму, хотел поднять гостинцы наверх, но Доменико не позволил, сам четырежды поднялся по крутой лестнице и, когда перенес все и обернулся к Терезе, опешил — женщина была в гневе: «Что это? Что это такое?.. — На низеньком столике лежали сласти, жареная курица, сыр, бутылки шипучего... — Чтобы не было больше этого; иначе выставлю тебя вместе с твоими гостинцами...» Как умела сердиться, оказывается, но как пленительно указала пальцем на столик! «Почему, Тереза?..» — «Потому что подарки, подношения все портят. — Женщина гневно ходила по комнате, решительно, надменно поворачиваясь у стены, и подол, развеваясь, легонько обвивал ей ноги, сердито и грациозно помахивала рукой, второй обхватив свою шею. — Мне ничего от тебя не нужно...» — «Почему, Тереза...» — «Я безо всего твоя. — Тереза остановилась. — Просто, без подарков...» Ничего не понял Доменико, но показать ей сунутое под мышку платье уже не посмел: угощенье на столике и драхмы не стоило, платье ж — целых двенадцать! А Тереза, подбоченясь, сердито, сурово поясняла: «Все это, глупенький, каким бы сладким, вкусным, хорошо приготовленным ни было, все равно деньги, а на кой мне твои деньги, что я, плохая, скверная женщина? — Возмущенная, прямо, гордо стояла посреди комнаты, потом взяла фонарь, поднесла к лицу и снова спросила: — Разве я плохая, скверная?» — «Нет, хорошая...» — простодушно, искренне сказал Доменико, и тут Тереза невольно рассмеялась: «Так и быть, выкладывай, но в другой раз...»
А к тетушке Ариадне забежала мать Эдмондо, взмолилась: «Пусть у вас, с вами встретит мой сын Новый год, родная, ни товарищей у него, ни друзей...» — «Само собой разумеется, милая, и просить не надо, только потому не послали ему приглашения, что само собой ясно — он в числе наших гостей, пусть приходит, ждем...» А Винсенте в этот час расстегнул воротничок и оставил Джулию, жену свою, одну с младенцем, плачущей; на улице он застегнул пуговку и чинно направился к сияющему огнями дому тетушки Ариадны; за ним, что и говорить, увязался любящий его Антонио. А Джулию навестили родители и без слов обласкали, утешили дочь, лишенную радости, ласки...
Близилась полночь. «Зайду к отцу, встречу с ним Новый год, — сказала Тереза Доменико, кладя ему руку на плечо. — Не обидишься?..» — «Нет». — «Я скоро...» — «Скорей приходи...»
В половине двенадцатого были в сборе гости тетушки Ариадны, приглашенные, правда, к семи. Бутылки с шипучим и шипучие потешные огни, факелы — все было готово... Стрелки часов показывали двенадцать, а ночной страж молчал. Слегка обеспокоившись, сверили часы, да, да, была уже полночь, и в ожидании желанного выкрика подступили к окнам, но ночной страж Леопольдино нарочно оттягивал время, улыбался злорадно на главной площади. Единственная была минута в году, когда он чувствовал себя человеком, — о нем помнили, все ждали его возгласа, и жалкий ночной страж в отрепьях, раз в году вспоминаемый всеми, признаваемый, возгордясь, приосанясь, не спешил оповещать краса-горожан, могуче вздымалась и опускалась его грудь; у фонтана стоял Леопольдино, взволнованный, выжидающий, минутный властитель краса-горожан, и, насладившись сознанием своей значимости, опьяненный, упоенный чувством достоинства, с удовольствием возгласил: «Ровно полночь, в городе все спокойно...» И заискрились потешные огни, разорвались хлопушки, шумно взлетели пробки. «С новым счастьем, моя Гортензия». Целовались краса-горожане, одиноко стоял скиталец Доменико, и Кончетина впервые поцеловала приглашенного на встречу Нового года Кумео (настояла-таки на своем). Кумео тоже шумно, смачно обслюнявил ее, и тетя Ариадна чуть не воскликнула: «Воды!» — но передумала ради Нового года.
Настал Новый год, бережно целовали спящих детишек, звенели хрустальные бокалы...
С изящным бокалом в руке, все еще одинокий, стоял скиталец Доменико... Там, в деревне, сейчас ходили от дома к дому со свечами, смущенно улыбались друг другу и пили вино из глиняных чаш... Вспомнилась рука отца, тихо гладившая его по плечу... И вскинул глаза к потолку — кто-то взирал на него! Кто-то постоянно взирал — любящий... И в этот час, одиноко стоявшего в темноте, кто-то любил. Но необычной, таинственной была любовь — вызывала больше страха, чем радости. Да, это все же был страх — страх перед неведомым и близким покровителем... Но когда вошла Тереза с ярким красивым фонарем в руке и, поставив его на пол, пленительно склонившись, поздравила Доменико с Новым годом, слегка коснувшись губами, он все позабыл, поспешил открыть холодное шипучее... Звонко стукнулись бокалы, до дна осушили, и Доменико который раз скользнул взглядом но белой шее женщины — как хороша была, как он любил ее!.. «С новым счастьем, Доменико! — улыбнулась ему Тереза и, опустившись на низенький стул, спокойно сложила руки на коленях, прищурилась. — Что у тебя в свертке?..»
Тихо улыбался тетушке Ариадне сеньор Джулио, молчал, разве что иногда жевал губами; подняв бокалы, заливались смехом резвые девицы, обнимал отца юный Джанджакомо; все, везде и всюду веселились, и только ночной страж печально, понуро пробирался к своей лачуге — до следующего Нового года...
— А в свертке что?.. Сколько спрашивать...
— Ничего... — смешался Доменико. — Хотел подарить тебе...
— Правда? Сам купил?
— Нет, Артуро.
Она медленно потягивала шипучее.
— За сколько?..
— Двенадцать драхм взял.
— Что?! — ужаснулась женщина. — Украшение?
— Нет, платье какое-то...
— Так надул?.. — Женщина печально всмотрелась в него, — Почему все тебя дурачат?..
— Откуда ты знаешь, не видела ведь...
— Платье не может стоить двенадцать драхм...
«А Одеяние? — подумал Доменико. — Шесть тысяч драхм...» Сейчас в деревне из глиняных чаш и кувшинов пили прозрачное вино, утирали рот большими руками.
— О чем задумался?.. Ну-ка покажи...
Перекинула платье на руки, и в лучах фонаря платье засверкало волшебно, вспыхнуло мириадами искр, растекались по платью мерцающие струйки, по рукам Терезы переливались слепящие волны, на златотканое чудо взирала женщина... И снизошла наконец:
— Ладно, надену разок, — и вышла в соседнюю комнату.
Ах, как смеялись у тетушки Ариадны... Заливалась Кончетина, вправду счастливая, хихикал у окна Цилио, степенно улыбался сеньор Джулио, и даже Эдмондо разнял свои слипшиеся губы, хохотал Тулио, всегда беззаботный, и ржал Кумео, насытившись, наевшись дня на два, до упаду смеялись резвые девицы.
Скрипнула дверь, распахнулась, появилась Тереза — иначе зачесаны волосы, иной была вся, — ступила царственно, и вспыхнуло платье, и по всей длине блескуче пробежала волна, ступила еще — и еще прокатилась сверкающая волна... Свет дробился, искрился на груди, и, казалось, запылает вся разом, и мерцала, сияла с головы до пят женщина. В этом царственном платье показалась скитальцу такой величавой и чуждой, далекой такой, недоступной, но женщина, надменно приблизясь, села к нему на колени, обвила его шею руками, чмокнула в щеку и сказала: «Хорошее... Спасибо, Доменико».
В Краса-городе стояла зима, тянулся долгий месяц январь. Солнце затерялось за серыми тучами, и свет в городе исходил от снега. Вечера краса-горожане коротали у камина, ночью, поплотнее подоткнув одеяла под плечи, разумеется, спали; утром ежились зябко и суетливо махали руками, согреваясь, плескали в лицо колючую воду. Днем высыпали на улицу надышаться живительным воздухом, восклицали запоздало: «С Новым годом! Ах, с новым счастьем!» А вечером, в синих сумерках, изящно падали снежинки... На большой медвежьей шкуре у камина нежилась на боку женщина, Тереза, опершись локтем на ковровую подушку-валик, и тонкими узкими пальцами ласково перебирала волосы Доменико, положившему голову ей на бедро. «Испортила я тебя, Доменико...» А известный советодатель краса-горожан Дуилио все сочинял складные определения хорошей, настоящей женщины и однажды сказал в кругу гулявших у фонтана: «Лично я ни в коей мере не убежден в истории, состряпанной об Адаме и Еве, тем не менее непорочной девице все же не следует есть яблоко, достаточно имеется и других плодов — персики, груши, сливы, например, алыча...» Близилась свадьба Кончетины, и взбудоражен был Краса-город — кого пригласят, кого удостоят чести; высокопоставленные и состоятельные не волновались, уверены были — пригласят, скажем, тот же Дуилио, но ничуть не волновался и Александро, твердо уверенный, правда, в обратном, и нисколько не печалился: «Что вобьешь им в пьяные головы!..» Накануне свадьбы Кончетина настояла, чтобы Кумео сшили «саааммуую дорогую одежду». «Зачем тебе, доченька, в первую же ночь разведешься»,—отговаривала тетушка Ариадна, но Кончетина: «Разведусь? Как можно разойтись с душой и сердцем!.. — и со страхом оглядела себя в зеркале. — А вдруг он другую полюбит... красивее меня!» И в тот же вечер самые известные портные города занялись особой Кумео, развалившегося на широкой тахте; четыре человека снимали с него мерку, и весь город гадал — справятся ли, успеют ли сшить за ночь роскошную одежду, а на другой день гости, явившись с цветами и дорогими подарками, решили — нет, не успели портные... Однако ошибались, портные успели к рассвету, к сожалению, за пять часов до свадьбы; Кумео успел за это время сесть на торт, облить грудь розовой водой, немного спустя уронить на колени свой любимый «куриный пинок» в острой подливе, а вдобавок вытер сальные пальцы о великолепную рубашку. «Он непосредственный, он естественный! — ликовала Кончетина. — Другой бы на его месте берег такой наряд, а он — непосредственный». А костюм Кумео претерпел еще много злоключений в течение тех же пяти часов; во время второго завтрака Кумео угодил локтем в вазочку с медом и пытался оттереть липкое пятно мукой, после чего по своей привычке сунул за пазуху помидоры, сок которых пунцово проступил на рубашке рядом с гвоздикой; и зря полагали гости у праздничного стола, что портные не справились, — Кумео принимал подарки в новом роскошном костюме, говоря: «Спасибо, спасибо, большое спасибо»,— и рассматривал их под большой люстрой. Возглавлять застолье выбрали Винсенте — молодого отца, что имело символическое значение; почетным же руководителем свадебного стола — степенно-чинного сеньора Джулио, ему полагалось первым поддерживать предложенный Винсенте тост, таков был порядок, а последним поднимал бокал Дуилио — венчал, так сказать, тост. О, кто другой управился бы с этим! Чего только не было на столе, каких только яств! «Дамы и господа, предлагаю выпить...» — то и дело вставал Винсенте. Первый бокал в честь новобрачных, «новоосчастливленных», он выпил с застегнутым воротничком, умело и достойно, а к почетному руководителю обратился изысканно вежливо: «Покорнейше прошу вас, нашего уважаемейшего, достойнейшего сеньора Джулио, выпить в честь...» Доменико, скиталец, разглядывал гостей. Дуилио гремел, изощрялся... Счастливых новобрачных время от времени осыпали розами и гвоздиками, на вес золота продававшимися в эту зимнюю пору, а Кончетина заботливо восклицала: «Розами только меня осыпайте, а его гвоздиками. Розы с шипами — исцарапают ему лицо!» Антонио с ножом в руках плясал на стуле. Девятый раз предлагая тост, Винсенте уже до пупа расстегнул рубашку и сказал почетному руководителю стола: «Э-эй, ты, Джулио, валяй, старый хрыч...» — сильно ущипнув при этом некую Грациозу Матирели. Постепенно все смешалось за столом. Мужчины, покачиваясь, обнимались, целовались и чуть не все пели — кто как умел, и перепуганные канарейки тетушки Ариадны ошалело метались в своих клетках. Кумео велел невесте принести большую корзину и алчно оглядел стол... Кому-то стало плохо, его увели, а «непосредственный» Кумео, жадно, торопливо хватая самые аппетитные куски, набивал корзину. Винсенте крутился среди женщин; одна, слишком уж высокомерная, влепила ему пощечину, но он ничего не уразумел — поблагодарил и, отправив в рот кусок мяса в соусе, вытер руки о волосы Антонио. Ах, великолепная была свадьба, и из уважения к хозяевам, ради них все перепились! Даже Дуилио не увязывал больше слова в сложнейшие предложения и только восклицал: «С родника стакан, стакан... разбейте его к черту!..» Кто-то обслюнявил Доменико сальными губами, после чего забрался в огромный старинный шкаф — принял за дверь, — но его, уже расстегнувшего брюки, вовремя извлекли из него, а когда не подвластная старости сеньора сказала одному из уважаемых краса-горожан: «Вы же ничего не ели! Вы же голодным остались!» — тот попытался сверхвежливо успокоить ее, что словесно прозвучало так: «Не извольте беспокоиться, ик!.. Как не ел, чего зря болтаешь, сеньора!..»
Многие, осоловев, окосев, обнаружили два Кумео, и вообще — ах, равнодушное удивление пьяного! —на свадьбе были сплошь близнецы — ну и что, подумаешь!.. И настала наконец пора уединения молодоженов. «Одиннадцать часов вечера, в го...» — и счастливейшая Кончетина оперлась на левую руку избранника сердца, в другой руке он тащил в спальню корзину с едой, и, когда дверь за ними затворилась, тетушка Ариадна осторожно стукнула себя по голове и молвила: «О-о провидение! Это животное из животных — на ложе самого великого Бенджамина Карраско!»
Свадьба закончилась.
Той же ночью Доменико, шатаясь, прибрел к дому Терезы, настойчиво забарабанил в дверь, но женщина не впустила его. Качаясь, спотыкаясь, доплелся он до дома Артуро, а днем мало что помнил. Пересохшее горло мучительно просило шипучего. Быстро ополоснул лицо, накинул на плечи свой синий плащ и направился к Тулио, а тот и сам уже спешил к нему. «Шипучего бы сейчас, верно? — сказал Тулио. — Денег нет... где раздобыть...» — «Пошли, у меня есть». — «Тогда пошли скорей...» В этот ранний час по улицам Краса-города рыскал колючий ветер. Пряча лицо, жмурясь, они торопливо шагали к заведению Артуро, как вдруг кто-то подскочил к ним, преграждая дорогу.
— Здравствуйте, люди...
Перед ними стоял Александро. «А-а», — отмахнулся Тулио и обошел его, по Александро бросил ему в спину:
— Каморцы в конце улицы...
— Кто?! — Тулио разом остановился.
— Каморцы. Один — Масимо, и двое других с ним.
— Тьфу черт, — тихо пробормотал Тулио. — Где бы спрятаться...
— Постоим тут, люди, — предложил Александро. — Минут через десять Сервилио поднесет им деньги, и они уберутся.
— А как мы узнаем?.. Ух, некстати принесла их нелегкая...
— Что, спешите?
— Шипучего хотели выпить.
— Успеете, не переживай. Сразу узнаем, как уедут, — в ландо изволили прибыть.
— Да, верно, — обрадовался Тулио, — если они близко, услышим стук колес.
Пригнувшись под тяжелым мешком, по улице медленно шел крестьянин из Калабрии. За ним брел мальчуган лет пяти — то ли сын, то ли внук. Они шли своим путем, но в конце улицы, подперев плечом стену, стояли трое. Все трое навеселе, двоих, коротышек, хмель разобрал сильнее, а третий, высокий, на редкость красивый, твердо стоял на ногах. Калабриец замедлил шаг, но те трое уже двинулись к нему тихо, не спеша.
Поравнявшись с крестьянином, один из коротышек дернул мешок. Крестьянин растерялся, а тот ударил его со всего размаха. Бедняк пошатнулся, испуганно схватил ребенка и заспешил было прочь, но второй коротыш остановил его, сердито сверкнув на первого глазами :
— За что ты его? Чего пристал к человеку, не мешал тебе, шел своей дорогой.
Крестьянин посмотрел на него благодарно.
— Вон какой мешок тащит, а ты... Что в мешке? Хлопок? Больше ничего? Иди себе. А ты не задевай... Пропустил два стаканчика и куражишься. Знать тебя не знает, ничего тебе не сделал, за что ты его — ни с того ни с сего... — Говоривший резко обернулся и неожиданно сам ударил крестьянина.
Бедняк рухнул, стукнувшись головой о стену, — внезапным и сильным был удар. Ребенок с воплем повалился на него и, горько рыдая, со страхом вскидывал глаза на чужих людей. Красивый молодой человек, побледнев от ярости, смочил платок в воде, растер крестьянину лоб и, когда тот открыл глаза, вздохнул с облегчением. Обернулся к коротышу, сбившему бедняка с ног, и рванул его за ворот так, что пуговица отлетела.
— Паскуда! — сказал красавчик, ах как шла ему бледность! — Запомни: все можешь, все дозволено, но человека с ребенком, да еще малолетним... Поистине надо быть скотиной, зверем, чтобы ударить так подло, без повода...
Крестьянин бессмысленно моргал, привалившись к стене, но все же чувствовалось — бальзамом ложились ему на сердце слова красивого молодого человека.
— Будь я проклят, если сяду пить с тобой после этого, с такими... с такими... — и, не найдя подходящего слова, нагнулся, поднял с земли ветхую шапку бедняка, надел на него.
— Чего малыша таскаешь с собой, дяденька, в этакую даль?..
— Жена захворала... не с кем было оставить... Помирает несчастная... — через силу проговорил крестьянин.
— Да, беда... Что ж, и родных нет, совсем не с кем оставить? А сюда зачем пришел, не знаешь, какие негодяи эти горожане, полно мерзавцев... Всего жди от них... — И сам наотмашь ударил крестьянина, сбил с ног.
Коротыши удивленно и восхищенно хлопнули ладонью о ладонь, и пока они с любопытством пялились на упавшего, красавец незаметно снял с руки металлический кастет. У крестьянина из рассеченной скулы текла кровь.
— Вот этот удар! Вот так рука! — с завистью сказал один коротыш.
— А ты что, не знал? — воскликнул другой. — Врагу не пожелаю попробовать его удара!
Молодой человек самодовольно улыбался. Все трое снова пристроились у стены в конце улицы.
Малыш зачерпнул шапкой воду, плеснул отцу на лицо. Крестьянин приоткрыл веки, присел кое-как, тронул ладонью скулу, застонал. Всхлипывая, малыш еще принес воды, плечи у него вздрагивали.
Много прошло времени, прежде чем бедняк сумел подняться, побрести дальше, сгорбившись под тяжелым мешком. Малыш дрожал, то и дело оглядываясь в страхе.
Молодого человека редкой, завидной красоты звали Масимо.
Все трое были из Каморы.
— Знаешь, Тулио, — приступил к делу Александро, — чтобы добиться чего-нибудь от темной личности, нужен третий человек.
— Какой третий? Кто...
— В данном случае — ты.
Тулио покосился на него.
— Да, да, нужен третий, чтобы при нем рассказать темной личности одну историю, весьма значительную по смыслу, и ты с Доменико... послушаете вместе с ним — вам тоже не повредит.
— Отвяжись, будь другом... Холодно как...
— Не хочешь помочь? Подниму сейчас шум, и все три каморца здесь окажутся!
— Ринальдо годится?
— Да, сударь, пусть будет Ринальдо, лучше него, то есть хуже, подлее, не сумеешь предложить. Кому стоит рассказать, так это ему, испорченному, распущенному субчику. Сейчас и он, вероятно, затаился где-нибудь, вроде нас, а когда ландо увезет каморцев — о-го-го расхорохорится! Мерзавец, большой мерзавец... Да, одновременно живем мы с ним на многострадальной земле, но сколько бы я его ни вразумлял, он все равно останется таким, какой есть, — картежником, бабником, прохвостом и пройдохой, да еще спесивым...
— Ладно, дам тебе встретиться с ним... Вон, укатили!
Где-то загрохотало ландо, шум постепенно удалился.
— Наконец убрались! Пересохла глотка. Пошли, Доменико... О, Сервилио, ну как, выплатил?
— Да.
— Не вернутся?..
— Нет, пока нет — до весны.
— Правда? Хотя весна на носу... Пошли, Сервилио, выпьем шипучего.
— С превеликим удовольствием... Три драхмы Артуро уплатил за вас.
— За меня? — удивился Доменико.
— Да.
— За меня?.. Зачем... При чем я... Нет, мне не денег жалко, но... Ошибка какая-то.
— Ах, он еще не знает?
— Нет. Объясним у Артуро... Пошли, умираю... — Тулио вышел из терпения. — Ну чего стоим, пошли.
Временами в Краса-городе шел снег, и Доменико равнодушно смотрел на искристые снежинки под фонарями. Задумчиво стоял у окна, в чужом доме, в чужом городе... Тускло светили узкие окна, в небо дымили трубы над ними, к вечеру дым лиловел, казался совсем невесомым... Вечерами сидел у большого камина, склонившись к огню, смотрел, как подрагивают в пламени ветки, как шевелятся от жара уголья. В эти медленные долгие вечера что-то томило его душу, и хотелось чего-то большего и более значительного, чем Тереза... И не знал — чего... По утрам воцарялся свет. Юный Джанджакомо приносил снизу дрова, топил камин, в комнате разливалось тепло. Немного смущаясь, Джанджакомо грел ему одежду у огня, смущался и сам Доменико, но из постельного тепла в холодную рубашку — нет, не мог. Время от времени тайком отправлялся в рощу, к заветному месту, с небольшой лопаткой и набивал карманы драхмами. На свадьбах и иных семейных торжествах испытывал безотчетную гордость — у него всегда имелась в подарок драхма. И в любом доме был желанным, встречаемый улыбкой, — Тулио всюду водил его с собой. Но мучительное желание чего-то смутного, будоражившее временами, тянуло прочь из стоячего, затянувшего, и все сильнее терзало в долгие темные ночи что-то неуловимое, томило, походило на что-то — на лепку из глины овцы, коня или чего-то еще, и какие-то странные звуки то ли слова возникали нескладно, то ли лился мутный поток — походило на что-то... И даже во время веселой попойки сидел отрешенный, отчужденный, одинокий, хорошо хоть, Тереза была у него. Раза два в неделю так ярко вспыхивал тусклый фонарь... И он поднимался по крутой лестнице. «О Цилио, иди, иди скорее! — торопила сверху Тереза, расчесывая перед зеркалом волосы. — И не забудь убрать фонарь с окна, а то заявится этот, деревенский...» Доменико обрывал шаг, растерянно смотрел на сидевшую спиной к нему женщину. «Я вчера опять видела тебя с Сильвией, какой ты бессовестный, Цилио! А уверяешь: «Ты одна мне нужна, только ты!» Доменико вконец терялся, а Тереза продолжила: «Учти, не бросишь Сильвию — на порог больше не пущу! Да, правда, вон там в углу бутылка шипучего стоит, деревенский принес. — И, не оглядываясь, добавляла: — Открой одну, не можешь откупорить? Тебе говорю, дурачок, глупенький Доменико... — И, встрепенувшись, срывалась со стула, со смехом повисала у него на шее, целовала в глаза. — Ну что, разозлила тебя, Доменико, довела, а?.. — Скидывала с него шапку, лохматила мягкие волосы. — Глупенький дурачок...» Осознав, уразумев наконец шутку, Доменико с блаженным укором смотрел на сиявшую женщину, у которой от улыбки на щеке появлялась ямочка, на одной щеке. Коварной изволила быть Тереза...
«Два часа ночи, в городе все...»
Зимние игры...
На исходе была долгая зима.
И когда Доменико, волнуясь, собрался с духом и сказал Терезе: «Выходи за меня, ладно?..» — она, подбоченясь и чуть откинувшись, изумленная, уставила в него палец и со страхом воскликнула:
— Спятил? Очень хочешь, чтобы мы потеряли друг друга?
— Удивительные вещи случаются иногда, мой Ринальдо, поразительные... — сказал Александро. Стоял первый вешний день, теплый, они сидели на длинной скамейке, а Александро стоял и рассказывал.
Доменико впервые видел Ринальдо. Внешне он был ничего: аккуратно зачесанные волосы, правильные черты, тонкие усики, чуть загибавшиеся к уголкам рта, рослый, рубашка белоснежная, сапоги блестящие, но глаза... Как он смотрел, какое жестокое равнодушие было в глазах Ринальдо! Человек с такими глазами мог любить в других разве что деньги их. При одном взгляде на него стыла душа.
— Так вот, поразительные вещи случаются порой, Ринальдо, неожиданные, невероятные, последствия которых бывают еще более невероятными, но никто не ведает, хорошо или плохо то, что случилось. Иногда представляется, будто это хорошо, а в действительности вполне может оказаться, что плохо, а когда и наоборот... Понятно говорю?
— Очень, — искривил лицо Ринальдо. — Да ладно, валяй...
— Сумасшедшему воля, да? Пусть болтает, да? — с упреком сказал Александро.
— Пошли, чего сидим, Тулио...
— Погоди, Ринальдо. Винсенте обещал подойти, у меня срочное дело к нему. Сиди, жалко, что ли, пусть рассказывает.
— Черт с ним, пусть рассказывает... Давай...
— Хорошо, господа, с удовольствием, раз вы жаждете послушать... — И торжественно объявил:
— Подлинная история... Овдовела одна бедная женщина, осталась с шестилетним малышом на руках. Она трудилась, делала, что могла, — день-деньской стирала людям белье, рук из мыльной воды не вынимала, плечом утирала пот, уставала страшно, но все же женщиной была и... как бы выразиться... сблизилась с одним человеком. Здоровенный, несуразный, грубый был мужчина, часто пил, требовал у нее денег, а где было их взять несчастной, и он орал, грозил; сынишка вдовы люто ненавидел его. В свои одиннадцать лет мальчик уже колол дрова, таскал матери воду, всячески помогал и очень переживал, что она всегда печальна, — понимал он, как тяжело ей зарабатывать кусок хлеба. В один прекрасный день, — впрочем, какой уж там прекрасный! — он колол дрова и вдруг услышал крик матери, ворвался в дом и видит: мать валяется на полу, а мужчина топчет ее ногами, вылив ей на голову мыльную воду из лохани. Как признавался мальчик много позже, он был ни при чем — пальцы сами стиснули тяжелый топор, бывший у него в руках, и сами замахнулись, скрежетнуло, и мужчина рухнул на пол. Мать с ужасом представила себе, что будет с мальчиком, — не спустят родичи мужа мальчику убийства. В тех местах, где случилась эта история, сурово соблюдался дикий обычай кровной мести, и она поспешила покинуть селение. Уходя, женщина заперла дверь, так что раньше чем через неделю его не хватились бы: напившись, он часто днями пропадал где-нибудь. Первое время она шла бодро, но силы скоро покинули — беременная была, и, догадываетесь, конечно, — от того человека. И сын раздражал ее, маленький убийца, он все улыбался ей, робко, не понимая, что совершил, а мать не могла ему улыбнуться. Ночь застала их в лесу. Женщина свернула с тропинки и присела под деревом. Мальчик положил голову ей на колени и быстро уснул. На другой день их нагнала чья-то коляска, мать отдала вознице все свои жалкие сбережения, даже кольцо стянула с пальца, и через неделю он привез их в край, где говорили совсем на другом языке. К счастью, белье везде принято стирать, так что женщине удавалось добыть кусок хлеба. Вскоре у нее появился второй сын. Она целыми днями стирала, а старший мальчик нянчил малыша, ласкал, любил его очень и почти забыл о совершенном, но, перехватив устремленный на него взгляд матери, весь съеживался — в напряженных чертах его лица ей виделся убийца. Мальчик достиг восемнадцати лет, и та роковая история не выходила у него из головы. Однажды он увидел убитого им человека во сне — окровавленный, заросший, дико вращая мутными глазами, скрежеща зубами, человек шел на него с ножом. Парень хотел бежать, но ноги скользили на месте, а тот надвигался, был все ближе... Парень проснулся в диком страхе и до утра не сомкнул глаз. Потом, когда свет придал всему вокруг знакомые формы, немного пришел в себя и вроде бы позабыл жуткий сон, но к вечеру сник. Ночью сначала он спал спокойно, потом снова тот же сон — неуклюжий, грубый человек шел на него, скрежеща зубами, одной рукой стиснув нож, а другой тяжело размахивая, и багрово зиял затылок; парень рванулся было прочь, но ноги скользили, а человек подходил все ближе, ближе!.. Проснулся взмокший от пота, выскочил во двор, в темноту, спустился к речке и там заплакал, уткнувшись лицом в пушистый мох... Облегчив душу, он вернулся домой, но какой-то странный. Слезы обычно успокаивают, а его ожесточили, на лице его было какое-то злорадное удовлетворение, на глаза ему попался маленький брат, и неожиданно он уловил в нем ненавистные черты убитого им человека, долго всматривался в него, что-то взвесил в уме и размахнулся — ударил. Мальчик онемел от удивления, а когда его и второй раз ударили, заревел. А тот, старший брат, еще в бок пнул его ногой и зло, очень зло усмехнулся. До вечера он был умиротворен своей странной местью, но с темнотой снова напал страх, и убитый им опять явился во сне — в еще большей ярости... С того дня парень каждый день вымещал зло за пережитое ночью на малыше, избивал, а когда ладони болели, пинал, топтал ногами — спокойно, хладнокровно, сунув руки в карманы. К тому времени матери у них уже не было... Младший брат прятался в лесу, брат находил его и всласть избивал, но и потом, оставив в покое, все равно мучительно рвался к нему, упрямо искал. Долго продолжалось так, и каждую ночь еще одна капля яда вливалась ему в душу, но постоянные побои и страх не в меньшей мере ожесточили и восьмилетнего малыша... Он жаждал мести и не плакал, когда его били, только смотрел озверело, стиснув зубы. Лишь раз отвел ненадолго душу — нарвался в каких-то развалинах на летучую мышь и оторвал ей крылья, размозжил голову камнем, наслаждаясь отчаянным писком. За этим застал его брат и тоже захотел растерзать летучую мышь, искал ее, искал, не нашел и с досады ударил мальчика — рукой, забыл, что она болит, — и в бешенстве пнул малыша в живот, повалил и топтал до изнеможения. Когда шел домой, уже смеркалось. Именно в ту ночь, под утро, снова явился к нему во сне убитый им человек, но только... спокойный, безобидный, с перевязанной раной, смотрел ласково, будто предлагал помириться. Парень смотрел на него с сомнением, но все же поверил его улыбке, очень искренней, и проснулся от радости... Взволнованный, вышел во двор и впервые в жизни воспринял тихую рассветную красоту. Весь день как в дурмане пробродил в лесу, даже на дерево взобрался, с нетерпением ждал ночи, чтобы снова увидеть улыбающееся лицо, ставшее желанным и дорогим; когда коснулся головой подушки, сначала тяжко потонул, потом невесомо всплыл и до утра ждал, спал и ждал, а едва небо посветлело, приснился ему тот человек — ласковый, улыбающийся... Парень встал, все в нем ликовало, оделся, спустился к речке и лег, уткнувшись лицом в песок, а когда солнце пригрело, он бросился в воду, освежился. Домой пришел веселый, в дверях столкнулся с братом — мальчик в ожидании удара злобно сверкнул на него глазами. Старший брат улыбнулся младшему, тот минуту-другую недоумевал, думал — мерещится, потом и сам заулыбался — искренняя улыбка заразительней всего на свете, заразительней даже зевоты... Они стояли, боясь шелохнуться, и чувствовали, как росло и распускалось в душе колючее растение — кактус любви.
— И только-то? — пренебрежительно спросил Ринальдо после некоторого молчания.
— Не поправилось? Между прочим, не мешает вдуматься.
— Да нет, история ничего себе, просто вранье.
— Вранье?.. С чего ты взял?
— По всему видать..
— А если покажу тебе одного из братьев? — победно сказал Александро.
— Не покажешь.
— Почему?
— Вранье это, неправда — вот почему.
— Вот он — смотри на меня! — Александро резко выпрямился.
— Вы?! А какой из них?.. — изумился Доменико.
— Не угадаете?
— Э-э... старший.
— О-о, — обиделся Александро, приложил руку к сердцу,— чем я похож на убийцу? А, Доменико?
У нас всех есть свой город, но порою не ведаем этого... Пробираемся неприметно, голову в плечи вобрав, шапку надвинув на лоб, не узнал бы кто нас... Розовые и голубые дома города нашего, Краса-города, черепичные крыши, пока еще мокрые, исходящие паром на солнце в пору таянья снега... Будоражащий воздух внезапной весны, краса-горожане, слегка одурманенные вешним теплом, — даже чинный сеньор Джулио возбужден непривычно, даже юный безумец Уго прислонился к стене, солнцу щеку подставил, и Винсенте без причины рычал, и без дела слонялся верзила, совсем ошалевший Джузеппе, и осуждал его Александро: «Эх, тебя бы в деревню сейчас, пудовой мотыгой махать!..»
Замершие под солнцем деревья, с влажной ожившей корой... В тени за домами нерастаявший снег, закрапанный грязью, будто в веснушках... Наш город, взбудораженный, одурманенный первым вешним днем, и краса-горожане — так тяжко ступают по мощеным улицам, словно шагают по пашне... А в деревне в эту пору отощавшая скотина лизала деревья, и робко трусила куда-то бродячая собачка... Этот март, сумасбродный, будоражащий, — начинались весенние игры, опасные, коварные...
Перед небольшим питейным заведением, прислонившись к дереву, стоял Доменико. Разглядывал прохожих — многих уже знал, — приветствовал: мужчинам дружески протягивал руку, женщинам кланялся, ловко щелкая каблуками. Он был голоден, но сесть за стол один не решался — есть в одиночестве было в Краса-городе верхом неприличия.
— Доменико, Тулио не видел?
— Нет.
— Увидишь, скажи, чтобы шел на площадь. Не забудь.
— Нет. — Доменико проводил человека глазами и отчего-то разволновался, сжал пальцы в кулак, глубоко вдохнул и с силой выдохнул — словно свечу загасил. Башенные часы нежно прозвонили шесть раз.
Подошел Тулио, но Доменико невидяще скользнул по нему взглядом, проследил за прохожим, а когда тот скрылся за углом, вздрогнул; безлюдно было, но все равно в неясной тревоге пристыл глазами к углу улицы, от нестерпимого ожидания озноб пробрал. И она показалась. В длинном белом платье шла. Прямо держала голову и все же с какой-то опаской, чуть улыбалась задумчиво и, казалось, боялась чего-то. Недоуменно смотрел он на девушку, испуганно настороженную в своей гордости, но было в ней, хрупкой, неуловимо гордой, что-то беспомощное, что-то в ней отозвалось в нем болью в груди, и, взволнованный, смятенный, едва не пошел за ней следом, но опомнился — впервые видел ее... нет, нет, видел ее где-то... когда-то... К тому же Тулио тронул его за руку, но он не отрывал глаз от девушки, так явно белевшей на фоне серой стены. Перевел наконец дух...
— Кто такая?
— Эта? Одна тут... здешняя. Антонио не проходил?
— Проходил... Как звать?
— Ее? Анна-Мария. Где видел?
— Кого?
— Антонио. Ничего не передавал?
— Пусть, говорит, придет...
— Куда?
— На площадь... Господи, кто же она?..
— Один был?
— Нет, с кем-то... Не знаешь, где живет?
— Кто? Антонио?
— Да нет, она... — и произнес: — Анна... Мария.
— Вон, в той стороне... Дочь того... ну того, что хорошо играет.
— Замужем?
— Понравилась? — Глазевший по сторонам Тулио обернулся к Доменико. — Что, понравилась?
— Да.
— Очень?
— Очень, — вроде бы пошутил Доменико, но ему приятно было признаваться в том, что обычно скрывали... Но потом добавил: — Ты в своем уме? Просто от нечего делать.
— Нет, не замужем, говорят — лучше отца играет. Нравится она некоторым, а мне нет...
Какая там весна, и в помине ее не было, снова дохнуло зимой. Доменико закутался в плащ, вышел из города. Тянуло горьковато-приторным запахом — жгли палые листья, — но в нем самом распускалось растение, поразительное, колючее, — кактус! Смеркалось, ото всех и всего скрывался скиталец, сдвинул шляпу на лоб, чтоб никто не узнал, — в чистом поле! — и при посвистах ветра, при шорохе каждом сильнее сжимал рукоять своей шпаги. Неприязненно, чуждо шуршали, ворошимые ветром, стога островерхие, смеркалось, и в призрачном, синем, полуявном просторе расплывалась фигура скитальца. Осторожно шел, затаенно-безмолвно, и все же старался красивым казаться — гордился собой, статным, тонким, и тоже был напряжен весь — в нем радость звенела. Задел стог плечом — испуганно вздрогнул, огляделся вокруг, устремил взгляд вперед и приметил вдали ветхий дом, невысокий, всего три ступеньки вели на крыльцо, на первой ступеньке лежала змея. Перешагнул Доменико, пнул бесстрашно массивную дверь и вступил в темноту; вынув шпагу из ножен и выставив руку, пробирался со страхом во тьме, заглушавшей шаги, и внезапно напряженные пальцы уперлись в холодную гладкую твердь. С минуту недвижно стоял в темноте, боясь шевельнуться, впитывал пальцами холод, а потом сине-красные пестрые стекла в оконце осветились неясно; желтый, блеклый, таинственный диск, подступивший к окошку снаружи, изливал синий свет, едва ощутимый, и вокруг Доменико всколыхнулся чуть воздух, слегка посветлел, и он различил пред собою колонну. Удивительное растение, непривычно колючее — о, распустился в нем кактус!—в величавом таинственном свете, непонятной захлестнутый радостью, обхватил рукой мраморный столб, обвил крепко другой, державшей шпагу, прижался щекой и, дрожа, повторил: «Анна-Мари-я-а-а... Анна-Мари-я-а-а».
— А-а...
— Давно?
— Что... давно..
— Как прошел.
— Кто...
— Антонио, кто ж еще!
— Да... Наверное... Нет, не знаю.
— Больше часа назад?
— Нет, меньше... — И снова тихо повторил про себя: «Анна-Мария... Анна-Мария... Анна Мария...»
Анна-Мария, на серну похожая...
Друг мой досужий... Не наскучил тебе? Что, напутал? Да, бывает со мной, пошучу вдруг бестактно, бездарно. Но как трудно себя удержать, так и тянет схватить тебя за руку, ощутить... Я всегда пред тобой, постоянно, сам же ведать не ведаю, кто ты... И решил вот увлечь тебя на прогулку по городу... Давай же пропустим стаканчик — кто нас осудит, выпьем же, будешь сговорчивей!.. Давай-ка, мой дру-уг... Нет, давайте, сударь, выпьем сначала из этой вот чаши — чаши тишины, бесконечной, безмерной... Пей... Пей-ка, дру-уг сла-а-ав-ный... Опять я дурачусь, чего я дурачусь... Пейте... Пропустим еще...
Давай-ка осушим одиночества чашу. Одиноки сейчас мы с тобой. И на «ты» обращаюсь к тебе, потому что один ты, один у меня, одинок, но, если угодно, могу сочетать эти «вы» и «ты» — вы изволь мне сказать, что желаете ты, ну а если не очень угодно... или, скажешь, не принято, так временами использую «мы», в нем мы оба — и «я», и «вы», вы даже двояко — «ты» и «вы»... Тишина ведь... Одиночество... Опьянеть бы слегка... Не шуми, друг, не будем кричать и шуметь, уговор?.. Нигде, никогда... Послушай, скажу я вам что-то... Выпьем еще... Захмелеем, наверно... закусывать нечем, и... Выпьем из чаши огромной, одиночества чаши... Не знаю, как ты, — я уже опьянел... Никто не хмелеет так быстро, как я... Что с того, что послушен язык, по лицу незаметно и неплохо держусь на ногах... Пока еще. Послушай, дружище, что скажу, наклонись... У нас у всех есть свой город, но и сами не знаем об этом порой, и, если не выдашь, покажу вам свой город, прогуляюсь с тобой, как опустятся сумерки... Только — тсс... и на цыпочках, тихо, — о, тише, тише; но чего мы крадемся, пробираемся тихо, будто не в нашем мы городе?.. А может, вам некогда? Неохота, быть может, неволить не стану... Но вы же... неспроста я позволил себе обозвать вас досужим... Согласны? Идете со мной? Прекрасно, но — тише, мы странные все же — не хотим, чтобы нас узнавали, узнавали бы чтоб... не хотим, хотим, чтоб не видели, а сами крадемся — нахальные, любопытные, спрятав голову в плечи...
Вон сияет окно... Не хотите узнать, кто живет там?.. Хотите? Загляните в окно. Нету лестницы? Ну и что — без нее обойдемся легко — вот моя голова, не стесняйся, прошу вас, ставьте ногу сюда, не беда, если в слякоти, не смущайся, привычен я к грязи и к пыли, ставь ступню на ладони мои, ухватитесь за волосы крепко, заберитесь на плечи, а теперь упритесь-ка в стену, загляните в окно... Дотянулись? Чуть-чуть не достали? На голову? Да, пожалуйста, станьте — ничего, ничего, лишь бы вам услужить... Бывает, не хочется быть одному, страшно тяжко... Оттого я и выпил из чаши безмерной — одиночества чаши... Странно? О, нисколько!.. Поставили ноги? И вам нелегко на носках, понимаю... Эх, одиночества чаша бездонная... Мы стоим у стены: я спиною, а вы — на моей голове, вытянув шею, заглянули в окно — равнодушно иль жадно? Не тревожьтесь, не бойтесь, вас никто не заметит, начеку я, а если покажется кто вдалеке, по ноге вас легонько ударю... Смотрите спокойно, будьте покойны... Нет, нет, сорвалось с языка, бездумно сказал, безотчетно... Что угодно пошли вам господь, что угодно, кроме покоя!.. А-а, оживились?.. Тулио это, повеса, кутила, как смеется, довольный, беспечный... Надеюсь, завидно не стало... Нет, конечно... Загляните к Эдмондо — хотите? Он ищет товарища, друга, тоскливо ему, одиноко... Его жаль вам... жалеете, верно? Да, ему грустно, но, может... кто знает... может, так лучше, возможно, и лучше... Двинемся дальше, нет, нет, не сходите с моей головы, как стоите, так стойте, понесу вас, о какой вы тяжелый и легкий при этом... Вот в это окно... Нет, нет, он не тронут умом, бог с вами, упражняется просто, тело свое тренирует, учит движеньям, потому с бесподобной улыбкой перед зеркалом машет руками: жесты, манеры, улыбка должны быть изысканны — это ж Дуилио, советодатель, советчик краса-горожан. Что дельное, умное может сказать? Не представляю... Им-то он нравится... Черт, развезло меня, велика была чаша... А это — Джулио. Видишь его? Чинный, спесивый, степенный, однако бывает и он одурачен... Что наша жизнь?.. Что ее составляет? Отчасти то, что за окнами... Вот и Винсенте, о чем он толкует? Обратите вниманье на ворот — застегнут, расстегнут? — объясню вам все позже, в свой час... Это Тереза, ожидает кого-то? Нет, не придет он — там перемены... Нравится вам? И мне, даже мне. Ах, что за женщина!.. Пойдемте туда, к тому вон окну, слышите звуки? Слышишь, играют... Посмотри, кто играет?.. Она — вся чужая, вся во власти властителя звуков, взгляните на пальцы, клюющие струны, взгляни на лицо, сколько жизни, движенья, хотя и застыло, — властителю предана, вся его... Нежная, строгая, во время игры окрыленная, а вообще во всем остальном на редкость беспомощна... Нравится? Любите? Я и сам люблю, слышите, плачу... Я и сам любил, а уж скиталец, наш Доменико, нет, к нему не заглянем, нет смысла пока, — тут у всех есть лицо, голова, руки и ноги, есть и взгляд, хотя б воротник — возьмите Винсенте — мненье свое о том ли, о сем; у него ж, у скитальца, ничего еще нет, ничего не оформилось, он безликий, не изваян пока и не слеплен, он по сути пока еще глина, потому что так мне угодно, — он глина сырая... Опьянел я не в меру... Но он обойдет еще свет, повидает Камору, попадет в Канудос, а после, потом... Я-то все знаю, заранее знаю... Разорался я, кажется... Извините, развлекся немного... но на скитальца не надо смотреть... Пойдемте туда, видишь — дом голубой... Что за мебель, посуда старинная!.. Ну что, заглянули? Нет, нет, они не супруги! Не подвластная старости дама по просьбе племянницы — ей нездоровится — трет спину Кумео, купает... Ах, чего не увидишь, заглянув в дом тайком... Не устали, мой друг? Вам же трудно стоять, голова у меня, согласись, небольшая... Хорошо еще, слякоть подсохла, не скользят у вас ноги... Что? Это комната Цилио, в ней темно — там их двое, нет, нет, неудобно смотреть, неприлично; любопытно, понятно, а подглядывать все же нельзя!.. Однажды мы были ведь — в другом, правда, месте, — были с вами у тех, вдвоем у двоих — у Терезы, у истинной женщины, помнишь?.. Давай же отойдем, пошатаемся праздно — мы праздные люди, не заняты делом... Между прочим, признаюсь, но обещайте — никогда никому не расскажешь, я подстроил все, я: Доменико, скитальца, я влюбил в музыкантшу; беззаботно, бездельно стоял он на улице, а я, ваш покорный слуга, провел мимо Анну-Марию. Кто неволил, зачем было надо? У него же имелась Тереза, настоящая женщина... Так всегда усложняем все сами... И Антонио, наш трудяга, красильщик... Из резвых девиц две остались не замужем, третья за Антонио вышла и сникла, увяла, не смеется заливистым смехом... Все вам выложил... Развезло меня — ужас, оттого говорю я сбивчиво, путано... Ничего, не беда, вы только глядите, и, как говорится, — вот моя голова, и сделайте милость, смотрите, а если наскучит, возьмите закройте... Кто мешает захлопнуть... А я попляшу пока, не упадите, держитесь, хе-хе! Веселый вакейро Мануэло Коста! Хоп! Не качаетесь, крепко стоите?.. И тот подождет, то-от — Мичинио... Дон Диего... Вы слышите, шепчу незнакомые вам имена, не смущайтесь — что особенного! До-он Диего, до-он... И вакейро, отважный вакейро с простым таким именем — просто Зе его звали... И семью имел... Выпил я малость, ну и что, и вы тоже хватили. Удивляюсь, напились мы не в меру, а все еще держимся, вы к тому ж на моей голове... Прошу вас, примите за шутку все это, а теперь, до поры, нам пора разойтись, у обоих свой путь впереди, путь свой у нас, свой путь впереди, и скажу, не в обиду будь сказано, — без тебя загляну я в любое окно... Не бестактно ли вышло, не задел ли я вас, говоря, что мне забираться на голову вам нет нужды... А вообще сожалею немного — лишнее ляпнул, сорвалось кое-что с языка прежде времени... Что делать, из двух пил я чаш, а к тому же — и вечер, понимаете сами, в вечернюю пору... Уже вечер, не веришь? Ну тогда прокричу: «Восемь вече-ера-аа, в городе все спо...» Все ли? Так ли уж все?..
Анна-Мария...
И думы и грезы под названием «будто»...
Анна-Мария, идет она будто по улице, улыбаясь застенчиво... В белом платье, в простом белом платье... Идет настороженно, робко ступает, и следы ее... Будто снег идет... Нет, если снег, тогда она в черной блестящей накидке... и видны лишь глаза и темные брови... Продрогнув, подбородок прижала к груди и дышит, дышит в теплый платок, от теплого пара влажнеют холодные губы и так розовеют на чистом лице, падает снег на склоненную голову... Рассвело... До чего неохота вставать, пробуждаться не хочет скиталец, вставать, умываться, лучше думать, лежать и мечтать в ленивой дремоте. Неотвязное «будто», что за слово такое — всемогущее, всеохватное.
— Сеньор, не угодно позав...
— Нет, нет.
— Как угодно, сеньор.
«У-ух, все испортил... Чего притащился... От одного его вида, его красных упитанных щек исчезает желанье мечтать... И трудно потом, трудно вернуть всемогущее «будто»... Скажем, недоступна она, недосягаема... А эти вещи кругом — такие сущие и нереальные...» Натянул одеяло на голову, свернулся калачиком, и медленно, тихо снова выплыло из теплого смутного «его волшебство», «его всемогущество» «будто»... Будто ведет он Анну-Марию по широкому полю, по зеленому полю — почему непременно зеленому, кто обрек нас на это? — по лиловому полю идут они, двое... И вот совсем уже иные краски: над лиловой рекой желтый мост, взгорбленный, шаткий... идут по нему... Доверчиво опирается на руку, пугливая, беззащитная.
В это самое время и Эдмондо лежал у себя на тахте, и внутри у него что-то упорно нестерпимо сверлило... Хотел было подняться и передумал, но потом все же встал, и в глазах потемнело... Недоуменно прижал руки к животу — и словно ножом ударили... Показалось, понятно, и это было «будто» — будто ударили, один был он в комнате, а вообще очень походило на удар ножа. Когда боль отпустила немного, надел шерстяные носки, сунул ногу в сапог, но опять потемнело в глазах. Боль ломила и ноги, кое-как дотащился до окна — за окном стоял пряный весенний день, весь город, кажется, был на улице, так было оживленно, люди гуляли, радуясь набравшему силу солнцу. Невыносимо стало в узкой комнате. Эдмондо потянуло на улицу. Собрался с силами — застегнул пуговки на белой рубашке, и снова закружилась голова...
А Доменико все лежал, лежал и грезил — будто Анна-Мария попала под дождь, под пляшущий, плещущий ливень. Анна-Мария спешит укрыться под деревом, но не бежит, стесняется чего-то, ускорила шаг, стала под зелеными ветками, зарделась, потому что там Доменико... Он накинет свой плащ ей на плечи, заглянет в глаза — пусть опущены веки и смотрит в сторону, бледная, настороженная, чуткие ноздри трепещут, переступает с ноги на ногу, красивая и слабая, беспомощная, неосознанно гордая и печальная. Анна-Мария, с серною схожая...
— Э, извините, может, вам нездоровится?
— Да нет.
«Лучше встать, все равно не даст покоя... Пройдусь по улице... Вдруг да встречу ее!»
А не так далеко, домов через десять, сходил по лестнице Эдмондо, вцепившись в перила, осторожно спускался по ступеням. Но боль скрутила, согнула его в три погибели. Снова схватился за живот, с трудом выдохнул, и стало полегче, оба затихли, он и боль, притаились, словно собирались с силами; тылом ладони осушил взмокший лоб, вышел на улицу, побрел вдоль стены, а если темнело в глазах, прислонялся плечом, приходя в себя. Люди мимо шли, отводили глаза....
«Не даст покоя Артуро, лучше уж встать, — зло отшвырнул ногой одеяло на пол. Схватил рубашку, с остервенением натянул на себя — чуть не изорвал. — Вдруг да встречу ее...»
И гордо сбежал по лестнице, думая об Анне-Марии...
На улицах было оживленно; радуясь весне, прогуливался стар и мал, даже Уго не грозился, но, завидев Доменико, побледнел и опрометью кинулся прочь. «Что с ним делается? Как завидит меня, бежит... Странно...»
А Эдмондо припал к стене, стоял, измаравшись голубой краской, мимо шли, отводили глаза, но его не трогало это, ни до кого ему не было дела; удивленно прислушивался к сердцу — колотилось, гневно грозилось, тараторило в ярости, возмущалось, металось, потом затихало, замирало в бессилии, и это было намного страшней, уж лучше б грозилось... Удивляясь себе, тащился Эдмондо к фонтану и, если б не сердце, без особых усилий добрался б — его сторонились, уступали дорогу, отвернулся даже Антонио, гулявший с супругой, даже Цилио пренебрежительно скользнул по нему взглядом, и Тулио насмешливо подумал: «Ого, и он изволит гулять!» А Эдмондо добрел наконец до фонтана, очень хотелось испить воды родного города, но возле каменного льва стояли сам Дуилио и чинный сеньор Джулио. почтительно внимая возмущенной тетушке Ариадне.
— Вы слышали? Вчера вечером какие-то негодники шатались по городу, один забрался другому на голову и заглядывал в окна. Кто они, никто не знает. Скажите на милость, что это за порядки? Что за нравы? Негодники...
— Подглядывание — предпосылка подлости.
Сердце металось прямо в горле. И теперь одного лишь хотелось — повалиться на землю; но здесь, у всех на виду, на виду у людей, отвергавших его, стеснялся Эдмондо, и к лесу побрел, теснило дыханье, через силу глотал затвердевший воздух... Всю свою короткую жизнь искавший товарища, друга — никого не желал больше видеть... Уйти б, затеряться вдали одному...
А Доменико бесцеремонно отвязался от Тулио, предлагавшего выпить шипучее, и заспешил за фигурой в белой рубашке; нагнал у самой рощи, но нет, оказалась не ею... Однако человек еле брел, неровный, неуверенный шаг...
— Что с вами?.. А, ты, Эдмондо? Слышишь, Эдмондо?..
Но тот движением ладони, слабым жестом, прибил его к месту. Что за тайная сила лучилась из сверкавших зеленью глаз, зеленых — цвета зажелтевшего в блеске солнца болота... Он присел на том срубленном дереве, но тут же встал, задержал дыханье; вытянув руку, всем существом прислушался к чему-то неясному, дальнему; другая рука сжимала горло, изведенное болью, взбушевавшимся сердцем; так простоял он мгновенье — то самое, когда разом припомнится, промелькнет вся минувшая жизнь, — и упал... упал на колени, повалился ничком, и пальцы вонзились в рыхлую землю... Потянулся... По спине было видно — всласть потянулся.
И когда краса-горожане, постигнув смысл сбивчивых слов Доменико, бросились в рощу и перевернули Эдмондо лицом вверх, обомлели — гордо смотрел он, никого не желал!
И потом, когда уложили его на тахту, не узнали — всем чужой был, свободный, возвышенный, никого не желал, ото всех отчужденный.
И хотя мать его не кричала, седин не рвала, не царапала щек и по голове кулаками не била, увидели, поняли, какова настоящая скорбь, — окаменев от горя, старая женщина положила руку на окоченевшую руку сына, безмерно любимого, гордого, недоступного, и только сказала удивленно:
— Почему не любили тебя, сынок...
Эх, чужое горе...
Расположились в роще на ярком ковре. За городом проводила яркий весенний день избранная молодежь Краса-города и приставший к ним Александро. Резвые девицы — чуть что — заливались смехом, но веселья не получалось, сидели скучные, даже угрюмые.
— А ты-то что приуныл, Александро?!
— Не знаю, Цилио... С вами не то что затоскуешь..
— Тулио виноват, — капризно сказала Кончетина. — Если он скучает, всех заражает скукой.
Тулио просиял, но промолчал.
— Ну и молчи, будем сидеть повесив носы, — надулась Кончетина. — О-о, кто идет!
— Кто? — встрепенулся Цилио.
— Патриция, умора! Вот повеселимся. Дура дурой, глупее не найти. Говорят, с мужем разошлась недавно. Кумео, цыпленочек, платочек из кармана выронишь... Заведу ее, разговорю, все выложит, позабавимся.
— Что всё? — оживился Тулио — молодая женщина была очень привлекательна. — Нет, не выложит, с какой стати незнакомым... Я, например, совсем не знаю ее.
— И я.
— Я тоже...
— Это ничего не значит, она ужасная простушка, не представляете, какая наивная, доверчивая. Увидите, сейчас потеха будет... Перестань, Кумео, уймись, стыдно же... Патриция!
Женщина приостановилась, просияла:
— О, это ты!
— Привет, дорогая, здравствуй! — Кончетина расцеловала ее, и Патриция ответила поцелуем. — Как поживаешь?
— Эх, плохо, плохо, моя дорогая... забыла твое имя.
— Кончетина.
— Эх, моя Кончетина, я очень неудачно вышла замуж.
Кончетина торжествующе оглядела общество.
— Что ты говоришь, в самом деле? Ужасно, моя Патриция, присядь, сядь сюда и расскажи нам...
Все взгляды прикованы были к женщине — на редкость красивой, но лицо ее отмечено было печатью слабоумия.
— Да, ужасно неудачно, — продолжала Патриция. — Мне он интеллигентным казался — образованный, начитанный. Обворожил меня, неопытную девочку... Я ему с первого взгляда приглянулась, оказывается... Тебе же известно, Кончетина, из какой я семьи, какие у меня родители. Знала бы, как он себя вел, войдя в наш дом... Когда садился за стол, мы тряслись от страха — требовал подавать ему на роскошной вышитой скатерти и дюжину шелковых салфеток класть для него, говорил — я интеллигент. И я принимала его за интеллигента. После обеда на скатерть красное вино капал, чтобы узнать, не подадут ли ужин на той же скатерти. Доконала меня стирка, Кончетина, без конца меняла ему наволочки, на одну и ту же дважды голову не клал — с вечера вторую подушку клала ему рядом со свежей наволочкой, ночью просыпался и менял, чтобы морщины не появлялись. Ты ведь знаешь, Кончетина, как меня растили, холили, бабушка пальцем шевельнуть не давала и страшно переживала: неужели, говорит, для того обучалась играть на лире, чтоб стоять и гладить! Нет, он в самом деле оказался деспотом, садистом, а деньги... О деньгах и говорить не стоит — в высшем свете вращался, в карты играл, представляешь! Погряз в долгах, и я продавала свои кольца с изумрудами и выручала его, а что мне было делать, на хлеб, поверишь, на хлеб ни разу не дал денег. Он был просто злодеем, негодяем, а я за интеллигента принимала. Когда я была в положении, а в кухне, скажем, виноград лежал на столе и мне очень хотелось его — я же в положении была, — не смела сказать, не смела войти в кухню.
— Почему?
— Не знаю. Он так себя вел, а я-то за интеллигента его принимала. Окрутил меня, я же не собиралась замуж... Он и сейчас еще завораживает меня при встрече, и я убегаю, а то опять потеряю голову и сойдусь с ним, а быть его женой — ужасно... Домой приходил в два часа ночи, а то и вовсе не являлся, уверял, будто мама его не засыпает, пока он не убаюкает ее и не облобызает руку, а сам, оказывается, к скверным женщинам ходил, представляете, какая мерзость!
Тулио самодовольно оскалился, развалясь на ковре, забарабанил пальцами по колену.
— Я ни о чем не догадывалась, наивная, а он бессовестно обманывал меня... Глупая, интеллигентом его считала. Женщинам почему-то нравятся подобные типы, представляете? И мне вот понравился... А знаете, сколько ему было лет? И сейчас толком не знаю. Когда совершила глупость вышла за него, уверял, что ему тридцать два, не станешь ведь свидетелей требовать, поверила, а ему сорок один оказалось, нет, он действительно околдовал, какие-то чары применил, зачем бы иначе пошла за него, я совсем не собиралась замуж, представляешь, моя...
— Кончетина.
— Кончетина, на что он меня обрек...
— Ах мерзавец...
— Именно, моя Кончетина, а я его за...
«Женщине надо быть глупой, — подумал восхищенный Патрицией Тулио. — Ничто не красит ее больше глупости, до чего хороша...»
— Пойду, моя Кончетина, мне еще с малышкой гулять, боюсь — проснулась.
— У тебя ребенок есть?
— Да, девочка трех лет, чудесная. — У Патриции на глазах блеснули слезы.
— Всего хорошего, милая.
— Извините, одну минуточку. — Цилио привстал. — Неужели вправду был таким зверем, что вы даже янтарный виноград не могли поесть — вы, прекрасное существо, к тому же, к то-ому же в то-ом вашем положении?
— В каком положении?
— Ну... — глаза у Цилио лукаво взблеснули. — Когда изволили быть в положении... Ах!
— Да, представляете?! Даже в том положении. — Патриция повернулась к Кончетине: — Славный молодой человек, прекрасный. Кто он?
— Цилио.
— Хорошее имя.
Но так равнодушно, так небрежно сказала, что Цилио предпочел бы получить пощечину, и сел — провожать ее не имело смысла.
— Может, побудешь с нами?
— Нет, Кончетина, мне с девочкой погулять надо, стоит день не вывести на воздух, сразу цвет лица теряет. До свиданья, Кончетина, — и грациозно пошла своей дорогой.
А Тулио проводил ее взглядом, твердо решив кое-что.
Все молчали. Кончетина торжествовала.
— Во чокнутая! — заорал Кумео, и резвые девицы покатились со смеху.
— А ты не верил, шалунишка мой.
И тут Александро не вытерпел, взял слово:
— Вот что я скажу тебе, Кончетина... Кто из вас был в Калабрии?
Оказалось — никто.
— В Калабрии местность скалистая, земля каменистая, очень, очень трудно, немыслимо тяжко ее обрабатывать, — начал Александро издалека. — Острым железным ломом приходится долбить ее, каждая пядь дается с мучением, но вот гляжу на тебя, Кончетина, и... ну-ка поверни чуть головку, вот так... вглядываюсь в твою головку и даже через пышную прическу вижу: мозг у тебя утлый, хлипкий, там и сям едва прочерчены извилины, и все же твой хлипкий, зыбкий мозг куда труднее обработать, чем землю Калабрии!
Таким разгневанным его еще не видели.
— Мне и железным ломом не вбить, не вдолбить в ваши головы что-нибудь разумное, а ты, Кончетина, и без того как идиотка хлопаешь глазами, а если тебя еще ломом стукнуть по голове, совсем помешаешься в уме. Как с вами быть?! Слов не разумеете, наставлениям не внимаете, в людях не разбираетесь. Что с тобой делать, с какой стороны за тебя взяться, Кончетина, дура, невежа! Как еще оскорбить...
— Сильнее не оскорбишь, Александро. — Тулио притворно улыбнулся и глумливо добавил: — Смотрите-ка, и гневаться умеет, побирушка.
— От побирушки слышу! — загремел Александро. — Настоящего побирушки и попрошайки! Пошли, угощу тебя шипучим... Где вам знать, где понять, кто стоял перед вами! Будто часто попадается вам такой доверчивый, чистый человек!
А Кончетина взвилась вдруг, вскочила и топнула ножкой, яростью пылал и Александро, и оба бросали короткие фразы, словно всаживали копье.
— Докажите!
— Что?!
— Что я дура!
— И доказывать нечего!
— А вы попытайтесь!
— Попытаться?
— Да!
— Доказательства жаждешь?
— Именно!
— Изволь, любуйся!
И прогремел:
— Встань, Кумео!!!
Среди розовых и голубых домов Краса-города тот один, тот единственный не был окрашенным, простенький домик Анны-Марии, кирпичный, овеянный дымкой печали. Ночной страж Леопольдино обходил его теперь стороной — кто-то закутанный в темный плащ, в шляпе, надвинутой на глаза, всю ночь стоял там под окном, — это был наш Доменико, юный скиталец. Трое обитали в маленьком домике: беззубый музыкант, его дочь и с ними — звуков властитель. Прислонившись плечом к холодной стене, боясь дохнуть, шевельнуться, Доменико отдавался неслыханным звукам. Непостижимой была душа властителя звуков, диковинной; да, была она птицей, но была еще морем во мраке, бурным, вспененным... И чем-то еще, источающим запах земли, влекущим, таинственным, ласковым... Звуки страданье рождали, и гордость в страданье... Заветный, неведомый мир, возведенный из звуков, невесомый и плавный... Зыбкая лестница, что волной колыхалась, качала, то вверх уносила, то вниз, и снова вверх и вверх, все выше — к властителю звуков... Играли оба, и дочь и отец, но порознь всегда, и кто-то из них лучше другого... И все же, что означали, чем они были, непонятные дивные звуки, яркие, нежные, обволакивали облаком, уплывали утренним сном... В странном камине что-то горело с влажным шипеньем, пламя чуть грело, не полыхало, и, прижавшись к кирпичной стене, согревался им Доменико; нежаркое, мягкое пламя — счастье, чуть грустное счастье согревало душу Доменико!
А днем терпи, слушай бесконечное: «Не уноси стакана с родника!» Все, все вокруг было сущим и все же ненастоящим, неинтересным, бесстыдно ярко освещенным. Эх, терпи все это до вечера... А пока что: «Пересохло в глотке, выпить бы шипучего...» И он шел с ними, и сидели они, пили... Гоготал Джузеппе — трижды наказанный, трижды побитый невзрачным Дино... Самодовольно щурился Цилио: «Да нет, прогулялись с ней просто...» «До последнего вздоха буду служить несравненной истине и простейшими, яснейшими словами вещать бессмертную мудрость, — разглагольствовал Дуилио, такой, каким он был, и благоговейно внимала ему, прижав к груди кулаки, тетушка Ариадна. — А когда умру, пусть на моей могиле поставят иву и тополь, тополем буду я, а ивой — обобщенный, абстрактный человек с поникшей головой; впрочем, нет, пусть наши праправнуки поставят множество ив, в центре один-единственный тополь — так будет подчеркнута моя стойкость, прочность и неизменность». Но тут Александро разом омрачал ему настроение, восклицая: «Привет, Дуилио, трижды ура! Давай запиши для потомков — хоть и мура! — свои бесценные мысли. И запомни, кстати: тополь не ставят, тополь сажают...» «Уму непостижимо, что пленило Кончетину в Кумео?» — дивился, завидев супругов, застегнувший ворот Винсенте, обращаясь к Цилио, а Кончетина ласково поглаживала жесткую щетину на голове избранника, словно первую нежную травку. «Любишь меня, шалунишка?» — «Не любил бы, не брал бы за себя!» — спесиво пояснял Кумео.
По ночам у кирпичного домика отогревалась тосковавшая днем душа скитальца... Лилась непонятная речь неведомого инструмента, полная протяжных гласных и таинственных, возникавших в ночной чаще согласных... Снежные хлопья, снегопад и... снова вешний день... Звенящий поток.... Взмывшая птица, беспричинная радость, внезапная... И разом рушилось что-то!.. Жеребенок, бегущий с обрывком веревки на шее... На щедрый корм воробьиная стайка летящая... И при этом — грусть, неизбывная грусть; далек, недоступен звуков властитель, даже ликующий далек, непонятен, когда же тоскует, с чем сравнить его — с древом бесплодным? С колодцем иссохшим? С нераспаханным полем бескрайним?.. Эх, тоска земли незасеянной, брошенной, тоска, зацепившая сошником душу скитальца... Чужестранник, прикованный цепью незримой, безгласный, по рукам и ногам туго связанный, но душа его все же свободная, вольная, болью теснимая... Как играли, о звуки, звуки...
А днем... Чем было заняться днем... Вышел на веранду вдохнуть свою долю свежего воздуха, а на другой половине веранды, за занавеской, взволнованно шептались у комнаты Артуро. Сел в кресло, скрестил руки на груди, откинул голову на спинку кресла. А день — нестерпимый, светлый, солнечный, лучше б туман... Спасительное, всесильное «будто»... Закрыл глаза, ночь сейчас, ночь, тишина и покой, мечтай о чем хочешь, но... за занавеской... чтоб им... досадный шепот, шипенье, и все громче шепот, — родня, наверное, дальние гости, поневоле все слышишь: «Нет, так ничего не выйдет», «Надо всем вместе просить». Скрипнула дверь на веранду.
— Ну как, все так же?
— Эх, мой Руджиеро...
— Все так же, не уплачу, говорит.
— Сколько с него... Неужели десять?!
— Ну и что... Большие деньги, не спорю, да для Артуро... А за что с него требуют...
За то, что зал Джакомо Меничелли построил, подойди-ка поближе, он человек маршала Бетанкура, зал на двести шестьдесят мест, и билетов уйму оставил: продашь, говорит, одну часть выручки себе оставишь, а шесть мне привезешь, дам тебе еще билеты. А наш Артуро билеты, конечно, продавал, да не так, как наказали... деньги брал с трех, а билет выдавал один и разницу в выручке клал в карман. Нет, я не осуждаю, отец семейства, дети у него... Джакомо Меничелли ждал, ждал в своем богатом доме в Каморе, на окраине города живет, а потом подсказало ему чутье — крутит что-то Артуро, очень уж затянул продажу билетов, и послал проверить своего человека... И как раз позавчера, когда потешники-фокусники устроили представление, какой-то человек протянул Артуро двадцать грошей. Артуро деньги взял, а билета не дал и, не глядя на него, сказал: проходи. А когда человек не прошел, Артуро взглянул на него, и — вах! — Масимо перед ним! Теперь я спрашиваю тебя, скажи — как же он не поглядел на него сразу, а? Масимо прошел по залу, проверил билеты, из трех зрителей у двоих не оказывалось, ну и велел нашему Артуро — где он пропал, не собирается появляться? — и велел нашему Артуро уплатить десять драхм за нарушение уговора...
— Вах!.. А Артуро что?
— Не дам, говорит.
— А еще умным себя считает. Не знает, что сначала по зубам дадут, потом в яму засадят, потом унесут из дому все стоящее, а что не унесут — сожгут! Каморцы они, братец...
— Да что мы не знаем? Знаем.
— Пусть платит тогда...
— Эх, думаешь, не уплатит?..
— Нет, не уплатит, гордый он! — простонала Эулалиа. — Засадят моего Артуро в яму!
— Как миленький уплатит... Знаешь, чего он артачится? Вас стыдится. Продавал бы билеты порасчетливей, с умом, и вам была бы выгода, и в Каморе ничего б не заподозрили, а теперь, когда попался, провалил дело, стесняется вас всех, вот и твердит: не уплачу, не уплачу, а что он, ума лишился — в яму садиться! Просто не хочет человек, чтоб ты его бранила, вот и скажи ему: уплати, Артуро, родной, уплати, мой птенчик, мой бутончик, попроси его хорошенько, и согласится; Эулалиа, ты сестра мне родная, потому и наставляю, зачем тебе понапрасну терзаться, так что будь с ним поласковей, когда придет, хорошо?
— Конечно, конечно... — Доменико услышал заплаканный голос. — Опора семьи, мой Артуро...
— Ну и отлично... Не пойму, как он не взглянул на Масимо...
— А знаешь, Чезаре, почему он еще обозлился? — оживилась Эулалиа. — Артуро говорит, пусть сторож и уборщик платят по две драхмы.
— Если он делился с ними прибылью, тогда конечно.
— Нет, не делился.
— С какой тогда стати им платить?
— Не знаю... Мне, говорит, подчиняются и...
— Нет, нет, Эулалиа, не прав он.
— Тише, идет, кажется, глянь-ка, Джанджакомо...
Доменико услышал — заскрипели ступеньки, юный Джанджакомо сбежал вниз, взбежал обратно наверх и возвестил:
— Идет, мамуля...
Вслед за этим кто-то степенно прошагал по веранде, протащил стул, и некоторое время все молчали, — вероятно, уставились на угрюмо насупленного Артуро.
— Ух, попался бы он мне в руки! — сказал наконец Артуро.
— Кто, Масимо? В уме ты?
— Нет, не он... Маурицио.
— Это еще кто?
— Сторож.
— А-а..
Доменико уже прислушивался и, дожидаясь ответа, устремил взгляд к вершинам гор.
— Как свинью прирежу! — продолжал Артуро.
И тут в разговор вступил человек, не ладивший с грамматикой:
— Скажем, ты убил тот человек, посадят...
— Пусть сажают, туда ему дорога.
— Нет, ты посадят, — объяснил человек, плохо знавший грамматику.
— Губишь меня, папуля? — заскулил Джанджакомо, и Доменико представились его багровеющие щеки.
— Знать ничего не хочу, пойду убью этого...
Но пол не заскрипел, — видимо, Артуро крепко сидел на стуле.
— Детей губишь, дорогой, — вмешался родной брат Эулалии. — Глянь, какие румяные, ядреные, без отца хочешь оставить их?!
— Две драхмы — хорошие деньги, друг, откуда они у сторожа, потребуй драхму, может, даст.
— И пятака не дает, — взорвался Артуро. — Знаешь, что такое пятак, пять копеек! И того не дает!
— Почему?
— Почем я знаю, не дает, и баста...
— Как ты не взглянул на него, удивляюсь...
— Не взглянул! Да я глазами его ем!
— Нет, на Масимо как не глянул...
— Эх...
Еще помолчали. Потом Эулалиа пояснила:
— Сторож уверяет, будто двести грошей заплатил ему за это место.
— Прирежу его!
— И засадят тебя в яму — посмешищем станешь.
— А так не стану?! Своими руками из своего кармана взять десять драхм да в чужой карман положить! Нет, нет, не положу, прирежу его!
— Кого, Масимо? Масимо прирежешь?!
— Нет, Маурицио!!
— Чуяло мое сердце, — включилась в разговор мать Артуро, бойкая старуха Сивилла. — Говорила ему — на этой неделе ничего такого не делай, честно продавай билеты, а он не послушался, горяч больно.
— Такова жизнь, мой Артуро, — то прибыток, то убыток, то проиграешь, то выиграешь.
— Если уплачу... — допустил наконец эту мысль Артуро. — Тогда сниму с должности Маурицио! Выгоню!!! Прире...
— Так-то, милый человек, так-то лучше... — обрадовались все.
— Папуля, родненький, твоя власть — и нанять, и выгнать!
— Уладь сначала все и поступай как знаешь.
— Иначе все свои заслуги похеришь...
Артуро щелчком сбил что-то с плеча и сказал:
— Черт с ним, отдам.
— О-о, сагол, сагол[1], Артуро! — послышались довольные возгласы. — Настоящий человек! Щедрый, щедрый ты, брат!.. И как ты не глянул на него!.. Спасибо, папуля, спасибо!.. Прав ты... Верно поступаешь!..
— Конечно, верно, — сказал польщенный Артуро. — Не оставлять же детей сиротинушками — вон какие они у меня ядреные, тугощекие, — и сунул в рот мундштук.
— Во как любит своим ребенка, — сделал вывод человек, у которого хромала грамматика.
Эх, подобные разговоры... А поздно вечером, ночью, то нежаркое пламя и пьянящее «будто»...
Сам не свой был от радости — Тулио послал его за шипучим; сломя голову понесся — за углом женщину сбил с ног; смущенный, бросился на колени, помог ей встать, извинился, даже руку поцеловал. «Ничего, сынок... ничего», — успокоила его та, но он кинулся к цветочному киоску рядом и всучил ошарашенной женщине целую охапку ранних роз.
Артуро живо наполнил ему корзину бутылками с шипучим, калабрийскими курами, мясом, и он понесся догонять остальных — компания была уже за городом. Гуськом продвигались по узкой тропинке, и среда них, шестой, шла Анна-Мария!
— Покажи-ка, что принес, — Тулио заглянул в корзину. — Хвалю, много всего набрал.
В простом сером платье была...
— Дай понесу, разобьешь еще. А обещанное? Обещал же, если...
Доменико отсчитал Тулио десять драхм. И что-то неприятно кольнуло в сердце.
— Сам ей предложил?
— Нет, Сильвию попросил пригласить...
— Подруга ее?..
— Нет, соседка...
— И сразу согласилась?
— Не спрашивал. Но вообще не помню, чтоб она ходила с нами на пикник. У нее и подруги нет.
— И не было?
— Нет, никогда... Очень любишь?
Но тут девушка мельком глянула на Доменико, потом обернулась, удивленно всмотрелась и, похоже, обрадовалась. Но что-то стеснило ему грудь — не то боль, не то печаль. Странно взирала на него девушка. И Доменико, не сводя с нее глаз, ответил Тулио:
— Очень люблю. И даже больше.
Тихо сказал, не должна бы услышать, но она так шла... Не то что по ней, по ее каштановым, тускло блестевшим волосам было заметно — что-то смутил в ней Доменико.
— Угостишь завтра шипучим, обучу кое-чему.
— Чему?..
— Угостишь? — дурашливо сказал Тулио, якобы шутил.
— Да, да.
— Они обожают комплименты, лесть, все — одинаковы. Как начнем играть в фанты, подстрою так, что окажешься с ней наедине...
Доменико вздрогнул.
— И сразу начни восторгаться, похвали в ней что-либо, только осторожно, не перестарайся. Скажешь, к примеру: «У вас дивные глаза, Анна-Мария, никогда не попадались мне такие». Глаза у нее правда красивые, не уверен только, можно ли сказать о глазах «попадались». Или так: «У вас бархатный голосок», — хотя нет, ее голоса не услышишь — вечно молчит. Лучше так: «Какие у вас дивные пальцы, этим пальцам все посильно исполнить...» — здорово, верно? Хорошо я придумал, скажи — нет! Ну угостишь?!
Теперь Доменико справа видел плечо девушки, нежное плечо, и тонкую напряженную шею — тропинка сворачивала в сторону. Девушка шла задумавшись, глядя на дорогу. Не мог он отвести глаз, и сердце сжималось — какой далекой была слабая, хрупкая, непонятная и недоступная, какой далекой была всем и чужой...
— Когда перейдем через ручей, возьми се под руку, помоги, да не так, чтоб схлопотать оплеуху, по твердо, дай почувствовать свою мужскую силу...
— Шалунишка, помоги, — сказала Кончетина супругу и обхватила Кумео за шею. — Боюсь ноги замочить.
— Давай, не бойся, — великодушно отозвался Кумео и помог ей перепрыгнуть.
— Мог бы осторожней, лапуня.
А Кумео уже вцепился чинному сеньору Джулио в ногу и дико взлаял по-своему. Перепуганный сеньор так подскочил, что очутился в ручье и, обернувшись, узрел скалившего зубы Кумео.
— Осел! Ослиное отродье, чтоб тебя! О, извини, Кончетина, детка...
— Ничего, ничего, дядя Джулио, — великодушно простила Кончетина. — В роду Карраско, в нашем славном роду, всегда любили вольные шутки.
— А осла зачем оскорбил?! — возмутился Александро. — Прекрасное животное, безобидное, чистое...
Изумленно смотрела на Кумео Анна-Мария, так изумленно, словно не верила увиденному — грубости, глупости, молча стояла среди всех улыбавшихся...
— Так, Кумео, давай, давай! — хлопнул его по плечу Винсенте.
— Не теряйся, Доменико, — Тулио подтолкнул его локтем. — Давай помоги ей.
— Не могу.
— Иди, дурень, — и снова подтолкнул. — Лопу-ух...
Александро приволок между тем доску, перебросил через ручей и сказал Анне-Марии:
— Иди, дочка...
Девушка, улыбнувшись, осторожно, едва касаясь доски, перешла коротенький мостик.
Ей было двадцать лет, и в Краса-городе она считалась чуть ли не старой девой, но она и не думала об этом, никого не замечала, никто ее не привлекал. Не то что поклонника — подруги у нее не было, и сейчас, впервые на загородной прогулке, оказавшись за пределами своей комнаты, той самой, где царил властитель звуков, она растерялась среди шумных, развязных людей, чужая всем и далекая...
— Расположимся тут, — распорядился Дуилио, такой, каким был. — Здесь река, здесь благодатная сень леса, здесь же живительный воздух. Соприкосновение с лоном природы положительно влияет на организм человека и вообще на его здоровье, давайте же расположимся тут, как принято и положено в природе, и будем рассказывать возвышенные истории...
Анна-Мария сидела на коряге. Сложив на коленях нежные, всесильные пальцы, склонив голову набок, смотрела на траву. Потом глаза ее чуть скосились — ушла в свой мир. О чем она думала — кому было ведомо! Каштановые волосы, коротко подстриженные, касались тонко очерченной скулы. Было уже жарко, но в лесу носился легкий ветерок, обвевая прохладой; на бледной щеке Анны-Марии трепетала прядь, она сидела, далекая всем, кому было понять ее... Но вот шевельнулась, пленительным жестом поправила волосы, отвела от нежной щеки, словно сыграла, — и волосы-струны зазвенели беззвучно под волшебными пальцами...
— Сыграем в поистине замечательную игру — в фанты, — предложил Дуилио, такой, каким был. — Великолепная игра, предопределяющая судьбу.
— Давайте фанты, кидайте,— Тулио хитро подмигнул Доменико, но тот не отрывал глаз от девушки.
Она сидела тихая, доверчиво настороженная, задумчиво поглаживая травинки, и теперь узкие тонкие пальцы из них извлекали звенящие звуки. Внезапно где-то в роще свистнула птица, запела — встрепенулась Анна-Мария, вскинула голову, глаза распахнулись, откликнулась всем существом, радостно вслушалась в этот простенький звук своего повелителя: «Слышите, слышите, свистит!» — и улыбнулась слегка, не размыкая губ, и вздрогнула, — закатилась смехом Сильвия: «Что ты сказал, не стыдно тебе!» Когда же Кончетина шутя дала Тулио подзатыльник, вся сжалась Анна-Мария, с серною схожая, опустила взгляд, потрясенная. У нее попросили фант. Отказаться от игры не решилась, зарделась, поискала, что бы дать... Страдал Доменико, боль теснила грудь... Как он любил ее! Всего раз, единственный раз провести бы ладонью по ее волосам, и не губ, а точеного лба коснуться губами... Или в зрачки заглянуть, в глаза ее серые, и смотреть долго-долго — это было желанней Терезы, несравненной с головы до пят... Жарко стало невыносимо. И, заметив на ее руке, у запястья, голубоватую бледную жилку, неожиданно встал — что толкнуло, как он решился! — закатал до колен штанины, разулся, но земля не дарила прохладу, не освежала, и в реку ступил, вошел по щиколотки. Вода была мутная, где-то в верховьях, в далеких горах, дождем взбаламученная; он ощутил прохладную ласку, и все тело возжаждало ласки воды, а воздух, удушливо грузный, стал совсем нестерпимым, и, стянув с себя рубашку, не глядя на оторопевшее общество, он швырнул ее за спину и разом бросился в воду. «Ой, забрызгал!» — вскричала Кончетина; остальные молчали, потрясенные. Доменико с силой хлестал воду руками, ногами, вода бурлила, взбивались брызги, переливались крохотными радугами, а общество все так же немо взирало, как отчаянно бил, колотил Доменико реку, но нипочем ей были удары, не казалась река побитой, преспокойно катила замутненные волны, и Доменико нырнул в воду — перед глазами, упрямо открытыми, завертелись, замельтешили желтовато-сероватые жгутики; он выплыл, повернул к берегу, и, когда ступил на замшелую гальку, капли, застрявшие в ресницах, все затуманили; он провел рукой по лицу и медленно вышел из реки, вода с него струилась ручьями. Всем было жарко невыносимо, и он, так вольно освежившись, смущенно смотрел на тех, кого шокировал, видимо, но на лице Анны-Марии, благодатно покойном, было подобье улыбки. Что ни говори, а приятно было смотреть на него, мокрого, по пояс голого, подставившего лицо солнцу, на гладкой светлой коже поблескивали капли, и упорно билась голубая жилка на вытянутой шее.
— Юноша, набросьте рубашку. Говорят, осторожность — первая предпосылка здоровья.
— Не простынет, деревенский.
Тулио изволил заметить. У самого лоб был в испарине, и, желая смягчить пренебрежительно сказанное, он улыбнулся ему вроде бы любовно, и Доменико, разумеется, отозвался улыбкой. Надел рубашку — на спине проступили влажные пятна, потом с силой пригладил ладонями брюки, отжимая воду. Выпрямился — на него благодарно смотрела Анна-Мария.
— ...Что делать владельцу этого фанта? — выразительно спросила Сильвия и незаметно толкнула коленом Тулио, уткнувшего голову ей в подол.
Фант был Анны-Марии — темный камешек.
— Этого фанта?.. Пусть пойдет с Доменико собирать хворост. — И, оправдываясь, добавил: — Должно же наконец зажариться мясо... Чей фант? Твой, Кумео?
— Спятил! У меня леденец, что я, дурак — камни жрать!
— Да, да, шалунишка, зубы можешь сломать!
— Чей же тогда?
И коварным был повеса...
Они собирали хворост... «Вам не... вы не...» — начал и осекся; издали временами доносился хохот, дико ржал Кумео. «Нелепо начал... — расстроился Доменико. — Надо бы иначе...» Анна-Мария подбирала сушняк, старательно складывала в кучу. С непривычки даже от этих малых усилий зарделась, а Доменико после реки пробирала легкая дрожь... Что-то надо сказать... Искал слова. Сказать? Не сказать? Но что сказать — не знал. Нет, сам бы ничего не сумел, кто-то должен был выручить, но кто бы выручил в лесу...
— Вам жарко?
— Немного...
— Я сейчас...
Подбежал к родной ему реке, осторожно зачерпнул горстями воду и бережно принес девушке: «Если желаете, освежитесь немного...» Анна-Мария смотрела так простодушно, наивно, и у Доменико снова сжалось сердце и ком подступил к горлу — так любил ее... И она тоже сложила ладони, он перелил в них воду, всю до капли. Анна-Мария смочила лоб и щеки, провела влажной рукой по шее, освежилась. Закрыла глаза, подставила лицо солнцу и, казалось, слушала его — с той же улыбкой, слабой, неясной. Самое время было сказать сейчас, в этот миг, но что, что... Доменико, скиталец, призывал кого-то на помощь безмолвно... И не знал — кого позвать, кто выручит... Тулио? Ах нет, слишком лукавый. Дуилио? Нет, не желал Доменико потока напыщенных слов. Александро? Но ведь с ним не считались. Цилио? Нет уж — лицемерный, фальшивый... Кто же подскажет...
Солнце сушило влажное лицо Анны-Марии, и Доменико заметил на щеках ее слабую россыпь веснушек и, хотя любил в ней, чистой, не женщину, а что-то иное, непостижимое, что-то возвышенное, все же невольно подумал при виде веснушек: «Наверно, того же цвета соски у тебя, Анна-Мария». Только подумал, а Анна-Мария раскрыла глаза, посмотрела со страхом, еще немного — и все бы погибло: так смотрела на него... Что же сказать ей?.. Кто поможет... Был кто-то, любивший его... Чувствовал, ничего не сказать — нельзя, но и сказать ей тут, вот так вероломно заведенной сюда, — тоже невозможно. И вспомнил! Отец, да, отец! Помоги отец, помоги... И девушка чувствовала — что-то хочет сказать Доменико, но понимала — оскорбит, если скажет сейчас, наедине; а он, а он, скиталец, молил: «Помоги, отец, помоги, подскажи». И чудо случилось. «Тулио, Тулио-о-о! — закричал Доменико. — Скорее сюда, и ты, Цилио, сеньор Джулио, Кумео, Кончетина, дядя Александро, Сильвия, Винсенте, все, все идите сюда, скорей!» Первым, запыхавшись, примчался Тулио, за ним Цилио, Александро, сбежались все. «Не змея ль укусила?» — встревожилась, позже всех прибежав, Кончетина, а Доменико пал на колени, обнял Анну-Марию за ноги, припал щекой к коленам и вскричал: «Люблю эту девушку!»
Анна-Мария опустила руку ему на плечо, подняла, долго смотрела в глаза, замершему, окаменевшему, и внезапно поцеловала скитальца в щеку...
Просто произошло все.
— На какой день назначим? — вопросил общество Дуилио. — Не провести ли завтра — погодные условия благоприятствуют летним играм... Перестань, Уго.
Юный безумец упрямо грозил поглощенному собственным красноречием Дуилио: «Красная кровь на зеленой траве...» А тот разглагольствовал:
— Однако полагаю, что послезавтра предпочтительней всего, пусть радуют всех звенящий смех девушек и сияющие улыбки юношей.
— Да, пожалуй, послезавтра! Истинно разумное решение, — молвил Винсенте, застегнувший воротничок.
— Закаливание тела — средство бесперебойного снабжения мозга все новыми и новыми жизненными силами, — отметил Дуилио, такой, каким был. — А это поистине хорошо. Великолепная была свадьба!
— Да, да!
— Еще бы!
— Что за вино! А поросята!
— А куда делся тот человек?
— Кто? Беззубый? Переехал куда-то.
— И оставил их одних в кирпичном доме? Почему он у них некрашеный? Теперь-то покрасят, верно... в розовый цвет. Денег у Доменико навалом.
— Нет, не в деньгах дело... Деньги и у них были, не хотели красить.
— А нервы ему понадобятся будь здоров — день и ночь слушать ее игру.
— Не до игры будет, сами понимаете — молодой муж...
— Прямо в глотку всажу тебе, Дуилио, в кадык твой, что ходуном ходит, когда ешь, — говорил Уго, и в глазах его извивались давние их обитатели — серо-зеленые рыбки. — Разговаривай тогда с дырявым горлом.
— Перестань, Уго, перестань, уймись, — вразумлял мальчика Дуилио. — Не надоело?
— Какой смысл устраивать игры, — не без горечи сказал Цилио. — Все равно Джузеппе всегда будет первым, всех обставит.
— Нет, Цилио, нет, при продуктивной деятельности ума всегда возможно найти остроумный выход из любой ситуации, необходимо лишь напрячь ум... Вот, извольте давайте не засчитывать победы Джузеппе, не принимать их во внимание.
— В порошок нас сотрет!
— А мы тайком, между собой, не скажем ему, что не признаем его побед.
— Хвала тебе, Дуилио!
— Не человек, а мозг сплошной!
— Ум, ум из него прет...
— В эту умную голову и всажу нож, — упрямо шептал обозленный Уго.
— Уймите, наконец, отрока! С ума меня свел!
— Хотя б Доменико появился, мигом смоется.
— Доменико? Да, верно, Уго боится его. А почему?
Анна-Мария спала на широкой тахте, свернувшись клубочком, укрывшись тонкой простыней, — в распахнутое окно веяло летним теплом. Двумя маленькими волнами выгибались плечо и бедро. Как менялась во сне — уносилась в далекую даль, терялась там где-то, так странно менялась, игрой изнуренная, изведенная — обретала, казалось, покой. Беспомощно слабая, всегда подвластная звукам далеким, едва засыпала — распускалась отрадно, разгорался как будто тлевший в ней огонек, и на лице проступала улыбка, беспечная, счастьем мерцавшая, и ревность терзала Доменико — кому-то другому улыбалась жена его. Вдвоем они жили, одни они были в кирпичном некрашеном доме, и все же кто-то еще находился там постоянно, незримо, кто-то другой. Играя, с тем — другим — была Анна-Мария, а когда не играла, к нему же стремилась... Спала сейчас Анна-Мария и плавно блуждала где-то вдали, в лиловых покоях беззаботного сна...
— Или в спину, Дуилио, под лопатку всажу, со спины ближе к сердцу.
— Почем ты знаешь, пацан? — удивился Дуилио, но тут же поправился: — Откуда у этого отрока столь узкоспециальные познания?..
— Цыц! — оборвал его Александро.
— Завидуешь, Александро? Завидуешь моей отточенной речи! И потому обрываешь мои словесные достижения, обусловленные, с одной стороны, и тем...
— Цыц!
— Убью! Пустите, убью! На «цыц» перешел, слова не удостаивает, до чего обнаглел! Пустите, искромсаю его миланским кинжалом! На куски, на куски изрежу!
— Ты с ума сошел, Дуилио! — всполошилась тетушка Ариадна, хватаясь за сердце. — Совсем как полоумок Уго грозишься!
Смешной и жалкой казалась Анна-Мария, занимаясь стряпней... Мучилась с луком, жгуче слезились глаза и, тщетно пытаясь найти в огромном пучке зелени рехан, виновато взглянула на Доменико, и он, взяв корзину, помчался к Артуро, а возвратившись, опешил — Анна-Мария играла, играла волшебница, совсем чужая ему и далекая, повелителем звуков ввысь вознесенная, всем одаренная, — все он даровал ей, своей владычице: море во мраке зловещем — буйное, ярое, утро росистое, чистое, душу мятежную птицы, и главное — тайны извечные. Играла женщина, чужая, далекая, словно туманом сокрытая, владычица звуков — неукротимых и укрощенных, непокорных и усмиренных; играла женщина, повелевала — там, в своем мире, неведомом мире, как смело ступала, уверенно, твердо, вольно летала, всемогущая, недоступная, как умела скорбеть, на земле трепыхаться и разом вдруг взвиться, в высь устремиться, в беспредельную высь, чтобы с той высоты озирать бренный мир!.. Снежные горы, и снежным обвалом в морскую пучину рушилась радость!.. И уже из глубин водяная вздымалась громада, и в грозном величии возносилась под самое небо — исполинским цветком — и это она, Анна-Мария... Что за силу таили ее нежные пальцы — могуче когтили блестящие клавиши, грифом, крылами взмахнувшим, налетали на струны, щипали и били смычком, как хлыстом, — неужто она была слабой, бессильной... И вдруг — поразительно! — становилась мягкой и нежной, и невинный младенец сопел уже в комнате, и ребенок носился в граве... И голос былинки, самый блеклый из звуков, едва уловимый, невнятный — выпрямлялась, казалось, травинка, зазябшая, грелась, тянулась на солнце, — о тепло, благодать, благодатное солнце, свет и воздух, счастье безмерное... Безгрешные стойкие травы... Полный колодец, до краев переполненный, и луна на поверхности — привычная, давняя... И в огромной мрачной пещере звуки шагов — бьются о замшелые стены, об осклизлые камни, и страх одноглазый — еще до рожденья... и чье-то рыданье, бессильно, в отчаянье уронившего голову нам на плечо, равнодушное, а он, упорный, несокрушимый, — где-то вдали, дожидается преданно, но кто он, откуда, или — она?.. Сколько мам, матерей существует на свете, а она — снова плачет, и снова солнце и свет, снова счастье — воздух, вода и сосновая роща, чудесно, — и ленивая дрема, эта милость безбрежная, нежная, как младенца ступня, все это — звуки, звук и улыбка... Играла женщина, красивая женщина, чужая, всем своим существом другому отдавшись, другому, и хорошо, что растерянный странник со спины ее видел... Но мы, я и вы, двое бродяг, которых в Краса-городе назвали негодниками; мы-то ведь знаем, на кого взирала сомкнувшая веки, кому улыбалась волшебнопалая... Возмущенный, Доменико швырнул с досады корзину, и Анна-Мария, вздрогнув от глухого удара, обернулась испуганно, а красное сочное яблоко катилось по полу в дальний угол, простое яблоко...
— Ныне, когда уже повеяло-подступило дыханье летних игр и сегодня, именно в этот самый день, начинаются летние игры, считаю необходимым напомнить об огромной заслуге, которая по стопам сопутствует им, летним играм, — вещал с пригорка Дуилио, такой, каким был. — Что другое, если не игры, доставляет мозгу все новые и новые жизненные силы?! Победит тот, кто целенаправленной тренировкой вдохнет жизнь в мышцы своих рук-ног... Сначала посостязайтесь в беге, мои разумные, пробегите отсюда вон до того дерева, коснитесь рукой и, обежав, вернитесь назад, понятно? Вопросы есть?..
— Сеньор Дуилио, дерево справа обежать или слева?
— Все равно. Впрочем, нет, слева. Есть еще вопросы?
— Какой рукой коснуться дерева?
— Какой? Правой. Есть еще вопросы?
— Есть. Почему твой сын без конца в Камору таскается, если ты честный человек? — спросил Александро.
— При чем тут мой сын?! — завопил Дуилио. — Во-первых, у него друзья детства в Каморе, а это исключительно благородное, святое чувство, чрезвычайно способствующее облагораживанию отношений между людьми, что... Это первое. А во-вторых... это раз...
— Хватит, хватит, — оборвал его Александро. — Цыц!
Как любил ее Доменико... Уже издали готов был приласкать, погладить по волосам и дорогу перед ней очистить ладонями — у любви были длинные мягкие руки.
— Нет ли сестры... у тебя, Анна-Мария?
— Нет.
— И не было?
— Нет. Я одна.
— Да, верно, одна, — улыбался он. — Странно... где-то, когда-то...
— Что...
— Будто встречалась мне...
Улыбалась задумчиво. Возвышенная простота — высшая красота. Где-то видел ее...
Доменико присаживался к ней и скованными невыразимой любовью пальцами приглаживал ей волосы, поправлял на виске волной наползавшую прядь, обнимал за плечи и целовал ее в щеку. Замирала, теряясь, Анна-Мария.
— Победил Джузеппе, — отметил Дуилио, подмигнув Винсенте. — Первый приз заслужил наш Джузеппино. Брависсимо, браво!.. И в прыжках в длину, как и в беге, он показал завидные результаты — ровно сорок девять вершков.
Но когда играла... Рано утром сквозь сон доносились до него звуки — речь властителя, и в полусне душа его полнилась счастьем, но по том пробуждался внезапно, охваченный ревносгыо, гневом, — кто же был, кто, наконец, этот настырный повелитель Анны-Марии, этот третий, незримый, более мужа любимый, более жизни желанный? Но когда он входил в ее заветную комнату, Анна-Мария, будто застигли врасплох, уличили, обрывала игру, опускала глаза виновато. И Доменико, огорченный, смущенный, откинув ей голову, пытался в глаза заглянуть, но Анна-Мария отводила взгляд, и тогда Доменико обнимал ее крепко-крепко, прижимал к себе, целовал в глаза, к горлу подкатывал ком, сердце больно сжималось, он целовал ее в шею и чувствовал — отогревалась она душой, благодарная, ждущая; и, гордый, довольный собой, он жаждал увидеть на глазах ее слезы, заглядывал в них и... нет, все такой же чужою была, отдавшись другому... совсем другому!
Но печальны были звуки, настигавшие его на улице, звуки властителя, одержавшего верх.
— И в этом виде игр победил всеми признанный Джузеппе, слава ему! А ты почему не метал, Дино, что с тобой случилось?
— Желудок болит очень... сеньор Дуилио.
— Что болит? — навострил уши Джузеппе.
— Желудок.
— Давно?
— Так, месяца два.
— И не тренируешься?
— Какая тренировка, еле на ногах стою.
И тут Джузеппе, вспомнив, что Дино четырежды проучил его, уточнил:
— Не врешь?
— Страшно болит, воду и то не могу пить. — Дино согнулся в три погибели, схватился руками за живот.
— Как ты посмел в тот день у Артуро, а!
— Ладно, Джузеппе, — жалобно сказал Дино. — Расквитались бы со мной, когда здоров был. Какая честь избить больного, это недостойно мужчины.
— Я превзошел всех в беге, прыжках, в поднятии тяжестей, э-э... в метании. Превзошел?!
— Да, но...
— Кому нокаешь, сопляк!
И Джузеппе развернулся, размахнулся своей могучей десницей, но грохота не последовало. Он раздался тогда, когда Дино, ловко увернувшись, легонько взмахнул рукой.
— Попался! Поверил! Ни черта у меня не болит! — весело сказал Дино распластанному на земле Джузеппе.
Но его не слышали, суматошно восклицали:
— Скорее воды!.. Помогите ему, воды!..
Сначала побрызгали на него обычной водой, потом побежали в лавку за розовой водой, потом принесли красную, наконец — зеленую, в конце концов послали Кумео за желтой, но он выпил ее по дороге; пытались даже шипучим привести в чувство — все было тщетным, и Артуро убежденно сказал свое: «Я знаю, что ему поможет, пропустите» — и потрепал Джузеппе по щеке; тот не мешкая влепил ему затрещину, и пока приводили в чувство Артуро и успокаивали юного Джанджакомо, прибежавшего с криком: «Папуля, кормилец!», Дино стал над голиафом, нелепо присевшим на земле, и спросил:
— Кто победил в беге?
— Я, сеньор, — пристыженно ответил Джузеппе.
— В поднятии тяжести?
— Я, сеньор Дино.
— А в прыжках и в метании?
— Я.
— Так вот, заруби на носу: бег, прыжки, метание — не драка, и, представь себе, даже кулачный бой и борьба — не драка, — сказал Дино и хитро улыбнулся. — Драка — со-овсем другая штука, пташка.
— Знаю.
— Еще бы не знать!
— Почему именно сейчас вздумалось вам ссориться, скандалить при чужестранцах, опозорили нас, стыд и позор вам!
— Какие иностранцы?
— Два путешественника, грузины.
— Откуда они?
— Есть такой народ... Жаль, языка их не знаю. Прошу прощения, грузины, но... вам нравится наш город?
Первый грузин ничего не понял, передернул плечами, повернулся к другому:
— Mi sembro che i appartamenti[2].
А второй грузин заключил:
— Vale a dire avevano i grandi temperamenti[3].
— Кто они такие? — заинтересовался приведенный в чувство Артуро.
— Путешественники, что-то зарисовывают на улице.
— А внешне похожи на нас.
— Все мы дети Адама.
— Интересно, у них такой же богатый язык, как и у нас... — сказал Александро. — Вот у нас, возьмите, к примеру, слово «целовать» — сколько еще других слов по-разному обозначают то же самое? — и обратился к путешественникам:
— Как сказать «целовать», а, грузин? — и сам поцеловал воздух.
— Beh, che vogliano...— удивился первый грузин, — Mi chiamo Hainrich, mio amico — Dragomiro[4].
— Всего двумя словами, оказывается, — сделал вывод Александро. — А у нас, ха-а, вон сколько слов...
— Сколько все-таки?.. — спросил Дуилио.
— Сколько... Да не знаю, как только не говорят — целовать, лобзать, прикладываться, запечатлеть поцелуй, припасть к устам, чмокать, лизать...
— Обслюнявить, подсказал Кумео.
— Фу, и где у этой Кончетины глаза были, с таким... — поморщился Александро.
Доменико осторожно ходил на цыпочках по главной комнате неказистого кирпичного домика, по той самой — полной инструментов. Сколько было их там, столько разных... Анна-Мария ушла за покупками, ушла удрученная — покупать не умела, не могла торговаться, что просили, то и платила, только вот грошей не отличала от драхмы... Не было Анны-Марии, и Доменико, пользуясь моментом, упрямо выискивал среди инструментов примолкшую душу властителя звуков — неуловимого врага своего. Солнечным днем в затемненной ставнями комнате искал он ощупью, шарил рукою, но тщетно, однако чувствовал — музыка всюду была здесь, всюду царил властитель, высокомерно молчащий, таинственно.. Коснулся рукой инструмента во мраке и замер в тревоге : что-то кольнуло в самое сердце, показалось — услышал сокрытое, смутное... Осторожно достал из футляра незнакомый предмет — длинный, со струнами — и приложил к нему ухо: слышалось что-то, внятное избранным, ему ж — непонятное; поколебался и тронул несмело тонкую струну... Она откликнулась слабеньким звоном. И этот звук, так неумело им извлеченный, был звуком властителя, но только прахом, всего лишь прахом у ног всесильного... А звуки, дарованные Анне-Марии, исторгались из души его, таились в безбрежной душе властителя; Анна-Мария была избранницей, высоко вознесенной, и Доменико, муж ее, своей причастностью к ней подбодренный, на миг осчастливленный звуком ничтожным, неумело, неловко трогал сокровища в главной комнате неказистого домика, в темной комнате...
— Нам следует многому учиться у древних римлян,— изрек Дуилио, такой, каким был. — Наш светлый ум и наши целеустремления вместе являются той житницей, которая должна прокормить славных каморцев... извините, славных краса-горожан, — тут Александро выразительно кашлянул. — Вот почему она в такой мере дорога, однако корм для мудрости мы должны черпать не только из личной житницы, но и из неохватной, необъятной житницы древних римлян.
— Чем черпать, не твоей ли шапкой? — съехидничал Александро.
Но Дуилио почему-то не обиделся, — наоборот, радостно согласился.
— Хотя бы, мой Александро, хотя бы...
— Ах, расскажите нам что-либо из жизни древних римлян, — умоляюще сказала тетушка Ариадна, и ее чинно поддержал сеньор Джулио. — Просим, Дуилио, расскажите, пожалуйста, мы слушаем вас.
— У одного римлянина был сокол с распростертыми крыльями, — так начал Дуилио. — Имя не имеет значения...
— Имя сокола?
— Нет, римлянина. Почтенный старец много сил вкладывал в дело по уходу за соколом, и ему же принадлежит значительная заслуга в деле быстрого лёта сокола. Он весьма любил маленького изящного сокола, сокол стремительно, как орел, ловил для него перепелов, зайчат, куропаток и тысячу другой снеди, провианта. А когда сокол по причине старости утерял способность ловить вредителей, почтенный римлянин подумал: «Он мне больше не нужен. Но ухаживать за ним надо!» И назначил немощному ежедневный корм, ведь если бы другие соколы проведали о его неблагодарности, о его бессердечии, не стали бы служить ему и ловить для него съедобных вредителей. И старый римлянин поистине хорошо ухаживал за старым соколом, чтобы видели и знали молодые соколы — не дал кануть в воду заслугам престарелого сокола, в воду полноводного Тибра...
— Возвышенная история, сеньор, — отметил Винсенте с застегнутым воротничком.
— А ваше мнение каково, Александро? — вежливо поинтересовался Дуилио.
— Мое мнение таково, что самый злой враг не навредит тебе так, как ты сам себе навредил, — высказал мысль Александро и пояснил: — За язык тебя не тянули, сидел бы помалкивал... Наград бы лишили, что ли, за молчание...
Юный безумен Уго нашел в роще длинный узкий нож. Запустит в воробья свой деревянный, промахнулся и, нагнувшись поднять, так и застыл — у ног его блестел настоящий нож. Изумленно смотрел Уго на вожделенный предмет, который так старательно прятали от него. Юный безумец облизнул губы, завороженно пристыл глазами к ножу — к настоящему, острому...
Уго казался полным, однако был не столько толст, сколько странно рыхл телом; лицом же походил на красивую женщину лет пятидесяти, но красота эта была омерзительно несуразной для мальчика его лет; серые, косо прорезанные глаза его, невыразимо прекрасные, временами цепенели, застывали, льдисто меркли, а потом в них, всплеснув хвостами, зловеще взблескивали серые рыбки и, не сумев вырваться из зрачков, исступленно трепыхались.
Уго не сводил с ножа глаз.
Анна-Мария играла... Играла избранница властителя звуков, закрыв глаза, откинув голову, — с улицы через окно наблюдал за ней Доменико. Впервые видел он ее за игрой, в ярости следил за лицом жены, изменницы — властитель ласкал ее незримой рукой, нежно гладил по волосам, целовал в уста... Играла женщина... Блаженно сомкнувшая очи, в блаженстве беззвучно стенавшая, Анна-Мария, посредница между властителем и инструментами; за свой великий труд, называемый игрой, получила награду — сам властитель ласкал ее, целовал ее в обнаженную шею, и сама она радостно тянулась к властителю... Что он увидел! Что он видел! Ошалело спрыгнул с окна, бездумно решив: «К Терезе! К Терезе пойду!» Но вряд ли приняла бы его Тереза, да и сам он не хотел ее, настоящую женщину... И нашел выход своей ярости. «Хорошо же, хорошо, покажу тебе, как изменять...» А она, с шумом распахнув окно, звала: «Доменико, Доменико...» Но он не обернулся. «Погоди, покажу тебе...» И, задыхаясь, разыскал Тулио, «У меня к тебе просьба, поведи меня к скверным женщинам...» — «Вот порадовал! Сам хотел пойти — денег нет. У тебя есть?..» — «Да, да».. Он шагал по незнакомой улице и грозился в душе: «Отплачу тебе, ты предпочла мне властителя, а я променяю тебя на скверную женщину...» Вошли в какой-то дом. «Ну-ка шипучего, — сразу потребовал Тулио. — Живо, живо, двое нас». К ним вышли две женщины. «Знакомься, Доменико, лучшие скверные женщины — Лаура и Танго». Лаура просияла, льстиво улыбнулась клиентам и разом поникла вдруг, словно задумалась. Танго жеманно пригубила шипучего.
— Какую выберешь, а? — Тулио похлопал его по колену.
Танго показалась ему неприступной, лучше Лауру, более скверную.
— Эту...
— Изволь, — сказал Тулио.
— Меня? — спросила обрадованная Лаура, улыбнувшись на миг, и снова приняла равнодушный вид.
Доменико сидел смущенный, а Тулио был как рыба в воде. «Молодчага, Доменико!» — похвалил и грянул песню:
Лаура наша славная,
Чим-чаира-раира,
Скверная да славная,
Чим-чан ра-раи ра...
Давай в пляс, в пляс!
Давай-ка попляши!
А потом, когда скиталец остался с Лаурой и не знал, что делать, как с ней быть, женщина возмутилась, оскорбленная:
— Думаешь, мне делать нечего, попусту время тратить... — На ней не было ничего, кроме прозрачного халатика.
Юный безумец Уго спал, держа руку под подушкой. Под подушкой лежал длинный узкий нож, настоящий нож.
И когда ночной страж Леопольдино, стыдясь, воскликнул: «Три часа но-очи, в городе все благополу-уч-но-о-о!» —Доменико, терзаясь, вернулся в кирпичный домик. Анна-Мария сидела на тахте, уснула одетая и, хотя Доменико вошел осторожно, бесшумно, тотчас открыла глаза и встала, пошла навстречу мужу. Какая была, как походила на серну... И обняла Доменико, поцеловала в щеку. Никогда не целовала его первой — почему именно теперь, оскверненного, с головы до пят пропитанного Лаурой, целовала в щеки, в лоб, так, как целуют ребенка.
— Прислушайтесь к моим словам, невежды, невежды! — с утра гремел Александро. — Не знаете цену борьбе, долгой, разумной, с удачами и поражениями... О, если бы ведали, что значит такая борьба... Нигде не бываете, ничего не видите, не разумеете... Не знаете самой простой истины — где земля сама все родит, где не надо поливать ее, обрабатывать, там люди ленивы, нерадивы, а потому и тупы, тупеют от безделья люди... Видели ли земли, где почти ничего не растет, где день и ночь приходится трудиться ради пропитания, видели ли вы выросших в тех местах людей — суровых, замкнутых... Но, представьте себе, лучше быть такими, жить на такой земле... Слушайте меня хорошенько! В Калабрии есть дерево, дающее маленький ароматный плод, в декабре созревает — долго зреет, и калабрийцы называют его — папайя. Чтобы посадить это дерево, они ломом вскапывают каменистую землю, с силой дробят и крошат камни, горстями собирают поблизости землю — засыпать корни саженца, издалека носят воду и поливают осторожно, чтобы вода не вымыла землю. Никуда не везут продавать тот плод — плод стольких трудов и забот. Поднимитесь хоть раз в горную Калабрию, понаблюдайте за калабрийцами, вкусите тот плод, созревший под скупыми лучами солнца, — может, и сами научитесь выращивать... Помните о папайе, не забывайте про нее, как бы трудно вам ни пришлось, — в душе надо сажать и растить это трудное дерево, в ваших каменных душах, — и пригрозил удивленным краса-горожанам, — выращу в конце концов вас, как плод папайи.
Уго ходил по улицам, спрятав руку с ножом под рубашкой, крепко прижав к себе желанный предмет. Лезвие холодило, но Уго в жар кидало от жути... Он всматривался в гулявших на улице краса-горожан. Кого? Не этого ли? И окинул взглядом Александро. Нет, разгневан сейчас... А если всадить нож в Джузеппе с его вздутыми мышцами? Прямо в горло. Нет, Джузеппе его самого придушит, как котенка. Что, если в Антонио? Нет, с ним Винсенте, их двое... Уго не спешил; теперь, когда дошло до дела, он хотел все взвесить, рассчитать... Крепче стиснул нож, вздрогнул — показалось, что и чужак, Доменико, стоит с Винсенте и Джузеппе, а он сторонился его почему-то. Может, Дуилио пырнуть? В живот? Нет, растерзают краса-горожане, кумир их... Тогда Дино? Его, пожалуй, не убьешь — юркий, верткий, самого Джузеппе бьет. А Артуро?..
Доменико метался между инструментами.
Нет, за Артуро накажут родичи... А что, если ночного стража?..
В смятении разглядывал Доменико инструменты.
Прирезать Тулио?.. Нет, нельзя, любимец всего города. Крался по улице, согретый холодком ножа, Уго, крался на цыпочках и долго потягивал воздух, раздув ноздри. Может, Цилио? Нет, у него дружки, не спустят, укокошат. Подстеречь Леопольдино... Но он очень осторожный, и не увидишь ночью, как он скорчится, как польется кровь... Хорошо бы Терезу — красивая, и в ее крике будет особый смак... Но она и кричать не станет, ловкая, смелая, отнимет нож. А Сервилио? Страшно, с Каморой связан, сам проткнет ножом... А если старика какого-нибудь?..
И заползла в свирель, забытую у родника в траве, крохотная змея ииркола чи. Затаилась, свернулась, подвернула под голову тонюсенький хвостик и повела своим взглядом змеиным по отверстию... Но виновен был Реса...
Уго оставил людную улицу, выбрал тихую, тесную, стал за углом, притаился и, выжидая, боялся дохнуть, но сердце так громко стучало...
Через три улицы с корзинкой в руках шла в его сторону Анна-Мария. Изумленно, испуганно, радостно слушала новый, дотоле не слышанный звук — под сердцем ее билось сердце ребенка.
Реса, найдя свирель, спрятал за пазухой и пустился домой, напевая беспечно. Рубаха на нем была плотной, и змея, затаившись, своей дожидалась минуты... Но виновен был Реса...
Здесь же припал к стене Уго, безумец, прижимал к груди острый нож, он слышал — приближались шаги... Напрасно касался струн Доменико; к его удивлению, ни одна не звучала, какую б ни тронул — не отзывалась...
Шла по улице Анна-Мария, властителю звуков великому равная — у себя, в своей комнате, но здесь — беспомощно слабая, боязливо пугливая, и еще этот стук сокровенный под сердцем... За углом, не смея дохнуть, поджидал ее Уго, и запах крови был уже в воздухе, приторный, терпкий... Реса пел, а потом приложился к свирели губами, и змея распрямилась, возбуждаясь лениво, оперлась о запевшее дерево хвостиком, изогнулась слегка, вытянув тельце. «Крепость выросла на горе, выросла в понедельный день, опоясалась она стеной, укрылась небом-шапкою, хе-хе-хе-е...» — беспечно пел Реса... Но виновен был Реса. По улочке шла уже Анна-Мария, а Доменико в комнате, дома, тщетно щипал беззвучные струны... И трепыхались наивные мошки — жертвы хищных растений... «Ги-ир нугалам, урмах нугалам».. «Мне б такую обнять белотелую, и коснуться губами груди, хе-е-е...» — пропел Реса и снова припал к свирели губами, но виновен был Реса, виновен был и Предводитель; терзаемый совестью, забыв о любимом дожде, он метался в шатре, и метался скиталец среди инструментов: почему не звучат, почему он не слышит их звона, не оглох ли? И в отчаянье топнул ногой — стук раздался отчетливый, жертв своих дожидались болотные хищницы, растения-хищники, и дрожал, притаясь за углом, Уго, безумец, охваченный дрожью от звука шагов настороженных, окрепли, почуяли кровь — его глаз обитатели, исступленно забились вялые рыбки. Доменико ж так рванул струну, так неистово оборвал ее! Зазвенела струна обреченно, выдавая его, обличая, и тогда он расслышал... И кинулся прочь, выбежал из дому, а чуть в стороне юный безумец лицом к лицу с жертвой набирался сил из испуганных глаз беспомощной женщины-серны, и свалился у ног отца Реса, но виновен был Реса. «Когда не было змеи и не было скорпиона...» — вопил на своем языке исполин, и молила о жалости Анна-Мария взглядом прекрасных, косо прорезанных глаз, но мольба подстегнула юного Уго, безумца, — вскинул руку с ножом и вспомнил — «под лопатку, со спины ближе к сердцу», обошел ее, а Анна-Мария, с ребенком под сердцем, оцепенела, не шевельнулась, обронила корзину — нет, не отводите глаз, знаю, вам трудно, да, очень тяжко, но мы, я и вы, бродяги незримые и негодники, по словам краса-горожан, мы же знаем все, знаем, как Уго втянул глубоко терпко-приторный воздух, вскинул руку с ножом, юный безумец, и как сильно всадил под лопатку в роще найденный нож... Настоящий... И опрометью кинулся прочь, ошалело, то и дело глядя назад и не видя, что впереди, налетел на кого-то, повернул злобно голову и дрогнул — перед ним стоял Доменико... Оба замерли, изумленно смотря друг на друга, а за углом испустила дух Анна-Мария.
Уго в диком страхе рванулся с места, и Доменико, подумав: «Почему он меня избегает?» — тоже понесся дальше, но только в сторону Анны-Марии, и когда налетел на нее, упавшую ниц, и когда повернул к себе самую звучную умолкшую струну, оцепенел, потрясенный: была совсем чужой, другому преданной...
Вы еще здесь? Опечалены... Знали бы, мне каково... И все же давайте обойдем Краса-город — скоро покинем его, пойдем за несчастным скитальцем... На опушке лесной холмик, цветами осыпанный... Доменико — ничком на постели, люди — торчком у стены, в доброте и в сочувствии невольно виновные, — в скорби тянешься к одиночеству. Соболезнуя, опускали на плечо ему руку, а он еще глубже зарывался в подушку лицом... Дальний запах волос Анны-Марии, скошенной... Анна-Мария в земле... Что ей там нужно... Перед глазами зримо, мучительно живо все, что случилось... Случилось! Погрузился в туман, навалилась страшная тяжесть, чьи-то руки и голоса: «Ах, какое несчастье!», «Бедная женщина...» Горы цветов, их запах, душивший волосы Анны-Марии, и снова чьи-то «ах», чьи-то «эх», искренне переживали краса-горожане, ненадолго возвышенные горем... Повалясь на постель, скорбел Доменико. Кому было знать, как он любил и страдал... И хотя ему ни разу не пришло в голову покончить с собой — из деревни был все же, а в деревне стойки, выносливы в горе и скорби, — мечтал умереть, быть убитым чужою рукой...
И решил отправиться в город бандитов — в Камору...
Артуро принес умыться, у ворот поджидало ландо, оставалось сходить в рощу, к срубленному дереву... Ждал вечера, никого не хотел, никого не мог видеть. Не для себя хотел денег, просто знал — из-за драхм его быстро прикончат... И все равно выходило, что для себя хотел... Опустились наконец сумерки, и тут заявился Александро — еще один безумный!.. О, взорвался скиталец:
— Некогда мне!
— Слушай, Доменико, — Александро подошел совсем близко. — Я сберег тебе целый час, удели же мне пять минут.
— Какой еще час...
— Вот тебе твои драхмы.
— Вы... знали?
— Разумеется.
— И не взяли?
— Не будь ты в трауре, влепил бы пощечину, — рассердился Александро. — По-всякому меня оскорбляли, но так!.. Никто не смел, никогда! Слушай внимательно. Я оставил в роще тысячу драхм, они тебе непременно понадобятся, но позже. Когда останешься без этих — здесь почти четыре тысячи восемьсот. Не огорчайся из-за того, что мне известны твои тайны, — ведь я наблюдаю за вами всеми... Я знаю, что ты хочешь ехать в Камору, и догадываюсь — зачем.
— Вы... — Доменико смутился. — Вы... Значит, вы не сумасшедший?
— Ты что, с ума сошел? — улыбнулся Александро. — Нет, конечно, просто умные иной раз представляются людям безумными. То, что я умный, — в этом нет моей заслуги — родился таким, и поэтому не считай меня бахвалом... Но перейдем к делу. У меня есть брат, возможно, помнишь, рассказывал я о нем — об одиннадцатилетнем убийце. Он средних лет, но возраста его не определишь — есть такие люди... Мы с братом служим одному делу — кактусу, помнишь о нем?.. Но если я порой каркаю, издеваюсь — так потому, что в этом городе необходимо, — то он, он скрывается под чужой личиной, и как! Извини, Доменико, не смогу назвать его... Но знай, он будет твоим незримым хранителем и уже знает, что ты едешь в Камору. В Краса-городе только двое имеют тайную связь с Каморой — я и Дуилио, но у него связь преступная, грязная... Понимаешь, что значит преступная связь?
— Понимаю.
— Не пытайся дознаться, кто мой брат, не утруждай себя зря, не угадаешь, кого угодно заподозришь, может, даже самого «великого», с позволения сказать, маршала Бетанкура, но только не его самого, а возможно, и вообще не доведется тебе познакомиться с ним. Со всякого рода подлецами, мерзавцами, подонками столкнешься, но, надеюсь, минуешь гибель... и, надеюсь, увидишь прекрасный город Канудос.
В упор смотрел Александро.
— И та тысяча драхм, зарытая в роще, понадобится тебе в Канудосе на славное дело. Если погибнешь, я истрачу их на то дело... Доменико, ты все еще сырая масса, тесто, глина, не обижайся, но и в Каморе не обретешь лика и формы, тебя будут мять и раскатывать. Разве что в Канудосе постигнешь что-нибудь и обретешь себя...
Помолчали.
— Что-то попало мне в глаз, — сказал Доменико.
— Покажи-ка.
Было уже темно. Александро повернул ему голову на свет луны, отогнул веко, заглянул в самую глубину глаза и подул — бережно, желанно.
— Прошло?
— Да.
И неожиданно, странно дал ему пощечину.
— С ума сошел... что ли!..
— Нет, Доменико, так нужно... Прости, — и поцеловал его в голову. — Ну, смотри... о моем брате не забывай. — И добавил с улыбкой: — Кактусного... Артуро высадит тебя в двух часах ходьбы от Каморы, ночью; разумеется, из страха не подвезет к самому городу... и винить его трудно. К городу один пойдешь, увидишь темнеющую громаду — это и будет Камора ночью... Смело войди в ворота, мой брат будет опекать тебя — незримо, конечно. — Александро помолчал, слова вертелись на языке, но произнести их не хватало духа, он опустил голову. — Прости, Доменико, но я должен упомянуть Анну-Марию. Оплакивай, скорби, горюй, но знай — не многие прожили на свете так чисто, так правдиво и честно... И думаешь, ты думаешь, она несчастна? Э-эх, непостижимые глубины... Ну, всего, ступай...
И еще раз поцеловал его в голову.
Во тьме, в зловеще разлившемся безмолвии все, казалось, звенело. Доменико не различал домов. Нащупывая стены, пробирался вдоль наглухо запертых домов и ворот... Смерти искал скиталец в разбойничьем городе. Внезапно остановился, прижался к стене — с мешочком драхм в руке смерти жаждал в чужом, незнакомом городе, и к нему приближался кто-то темный, бежал, бесшумно, осторожно. Доменико выронил мешочек, зажмурил глаза, а тот, неизвестный, пригнувшись, подлетел и всучил ему свой мешок, побольше, чем его, кинув скороговоркой: «Подержи, хале, будь другом, ты беги в ту сторону, а я в другую, собьем их со следа. У меня четверо ребят, хале, и за ней, как за родным ребенком ухаживал...» — и понесся дальше. Впервые видел Доменико, чтоб мешок подпрыгивал, и, безотчетно ухватив его, не знал, как быть, пока самого не схватили и не вырвали мешок. «О-о, хале, подойди ближе, ну-ка посвети на него, ого! На здешнего не похож, пошли, приятель, пошли, хале. И этот твой?» — он пнул ногой мешочек с драхмами. На привидения походили неизвестные — в темных деревянных накидках-щитах, в деревянных головных уборах, и лица были спрятаны под железной маской с узкими разрезами для рта и глаз. «Забирай и этот мешочек, хале...» Голоса из-под маски звучали приглушенно, шипяще. Сами были босые и с Доменико стянули его высокие сапоги, понеслись с ним куда-то, на каждом углу застывали, отрывисто свистели в свисток и мчались дальше... Наконец чудно постучались в один дом, ввели его куда-то; на роскошной тахте, развалясь на боку, зевал со скуки какой-то человек. От его взгляда у Доменико подкосились ноги — попадаются же с такими глазами!
Двое, что привели Доменико, сняли деревянные маски, накидки, приставили к стене и клещами преспокойно вытащили из них узкие ножи... «Кто таков?» — нехотя спросил лежавший на тахте. «Смерть заслуживший, — ответили ему. — Вот с чем поймали, — и пнули прыгавший мешок. — Да еще не здешний, кажется...» — «Хороши наши дела, если даже чужаки шляются ночью по городу, и еще с этим... Развяжи-ка». Что происходило! Из прыгавшего мешка вытащили кошку с завязанной мордочкой. «С когтями?» — «О-го, не когти, а клещи, хале. Четвертая». «Ты не здешний?» — обратился человек к Доменико. «Нет!» Спрашивавший хмыкнул, встал и спросил неожиданно учтиво: «У вас родственники в Верхнем городе, уважаемый?» — «Нет». — «Совсем-совсем никого, хале?» — «Нет». — «Может, вы с заданием прибыли, хале?» — «Нет». — «Зачем тогда привели его сюда? — недовольно бросил человек и снова разлегся. — Уведите, уведите, прирежьте где-нибудь подальше... Мою пуговицу нашли?» — «Нет, хале... В овраг сбросить труп?» — «Бросайте куда хотите... Наверно, плохо искали».— «Хорошо искали, хале... Снять с него одежду или...» — «Не знаю... Что на нем?.. А может, под тахту закатилась?..» — «И под тахту заглядывали, хале... — и осветили Доменико фонарем. — Ого, хорошо одет, хале!» — «В самом деле? — усомнился человек. — Отлично. А в мешочке что?..» — «Не проверяли, хале». — «Загляни-ка, Чичио...» Плюгавый каморец ловко развязал мешочек и заглянул в него, даже пальцы запустил... и ошалел: «Драхмы, хале!» — «Что ты говоришь, Чичио... — Человек встал, растерянно ступил к Доменико, тоже заглянул в мешочек.— Простите, сеньор...» — он стоял на коленях.
И Доменико понял — смерть поджала хвост, улизнула из накрепко запертой комнаты.
— Простите, сеньор, — человек все стоял не коленях. — Простите нас, как я мог подумать... Вы так просто держитесь. Простите, да?
Доменико молчал.
— Сколько в мешочке, сеньор?
— Почти четыре тысячи восемьсот.
— Что-о?! Четыре тысячи восемьсот раз желаю вам здоровья, хале. — Встал, отряхнул с колен пыль. — Маршалу доводитесь, вероятно, кем-нибудь... великому маршалу.
Молчал Доменико.
— А мешок с кошкой... В самом деле ваш?
— Нет.
— Чей же?
— Кто-то всучил мне.
— И вы взяли?! Вот это мужество, верно, Чичио? Принять на себя такое преступление, но, видимо, родственник маршала, и... Что вам стоит, верно, хале? — голос звучал ласково. — Как вы все же решились ходить без накидки-щита, хале?.. Есть где переночевать, хале?
— Нет.
— Иди, отведи его ко мне, Чичио... Хотя нет, меня не ждут, дежурный у меня бедовый... Как же быть... Проводи к Скарпиозо! — И объяснил: — Впустит, ждет меня этой ночью. По пятому способу постучишь, понял? Набрось на него накидку-щит, выбери получше, и шапку с маской... Подай-ка напиться, Чичио... — Пить ему захотелось, и он человеком был... — По пятому варианту, слышишь?..
— Как же, слышу, хале...
Снова пробирались вдоль стен. Маленький Чичио впереди, а он, тонкий, высокий, — но пятам за ним. По ночной Каморе крались двое в масках. «Ох, забыл имя маршала, не помните, а?» — спросил Чичио... «Нет». — «Как я позабыл, — шипяще доносилось из-под маски, — его и полковника Сезара одинаково звать, верно, хале?» — «Не знаю». — «Как, ни с одним не знакомы, хале?»
Доменико не стал отвечать.
Они шли, но не слышно было ни звука — шли босые, сапоги Доменико сунул под мышку его проводник — уваженье выказывал.
— Что значила эта кошка в мешке?..
— Как, и этого не знаете, хале?
— Нет.
— Не услыхал бы кто... на ухо скажу, хале...
Когда он склонился к низенькому каморцу, тот неожиданно скинул с него деревянную накидку и пырнул было ножом в живот, по из-за спины Доменико кто-то ловко ударил Чичио ножом по руке.
— О-ой... Ой, хале! — взвыл Чичио, — чего не сказали, что вас охраняют! Знал бы, разве посмел, не дурак же я...
Доменико обернулся, но за ним никого уже не было.
— Простачком прикинулись, как не совестно издеваться над человеком! — упрекал Чичио, старательно перевязывая руку. — Нельзя так, хале.
Кто ж его спас, интересно... Брат Александро!
— Так вот, хале, я хотел сказать, что у нас запрещены кошки, а уж с когтями — подавно!
— Почему?
— Мы по ночам ковры вывешиваем на балконах, хале, так принято, вон на домах всюду ковры, хале, видите?
Ничего не было видно.
— Чего нам таить свое богатство, хале, самые дорогие ковры вывешиваем. Балконы высоко — три человека взгромоздятся друг на друга и то не достанут, и ни одним крючком не стащить ковер так здорово, как кошкой. Привяжешь к кошке веревку, завяжешь ей мордочку, хале, и подбросишь к балкону, она вцепится в ковер, а ты рванешь за веревку, и ковер ваш, верно, хале?
— И потому кошки запрещены?
— Ага. Только у маршала Бетанкура есть, хале.
— А что значит — хале?
— Ничего... просто так говорим.
— Что значит — просто так?..
— Опять дурачите, хале?..
Шли вдвоем, в масках, по ночной Каморе.
— Видели бы кошку маршала... Большая, красивая, пушистая. Вот и дошли, кажется...
И очень странно постучал. Тотчас открыли, предупредив:
— Не входите!
— Почему, хале?
— Сначала укроюсь в комнате.
— Что, не доверяешь? Это я, Чичио.
— Ишь, обрадовал! — Хозяин хихикнул и, скрывшись, разрешил: — Вон в ту комнату пройдите.
— Почем ты знаешь, что нас двое?
— Знаю!
— Почем ты знаешь?! Чей он человек, если знаешь?
— Знаю, маршала Бетанкура.
— Кто тебе сказал?..
— Откуда я знаю... Кто-то постучался по пятому способу, как вы, и сказал.
— Кто он был?
— Как думаешь, без маски был он в этот час?
— Нет, что ты!
Брат Александро!
Едва вошли в указанную комнату, послышался сильный удар.
— Ой, хале! И тут у вас свой человек! Чего не сказали, что вас охраняют! Все зубы выбил мне, — заскулил Чичио. — Не могли сказать, хале? Какого дьявола стал бы во второй раз рисковать, не дурак же... Нельзя так, хале. Дайте хоть драхму...
— Завтра получишь, — сказал Доменико. — Ступай, оставь меня.
— Да, забыл, хале, не угодно ли хорошую девку — утреннюю девку?..
— Убирайся!
— Вот ключи, хале, запритесь и щеколду накиньте, хале. Если с тобой случится что, с нас шкуру, наверно, сдерут.
Один был Доменико. Лежал на постели в тщательно запертой комнате. Не снял ни накидки-щита, ни маски, лицо повлажнело. Совсем один был тут и все равно ощущал кого-то, во тьме различил на потолке пятно — бесформенное, неопределенное, один был и все же знал — кто-то любил его! Нет, не брат Александро, и не сам Александро, кто-то совсем другой...
Вот и Камора...
После двухдневной езды ломило затылок, но уснуть все равно не мог.
И оказалось, в Каморе тоже был ночной страж, но не забитый и запуганный, как Леопольдино, — ах, как уверенно, как энергично прогремело внезапно:
«Трии часа ноочи, и все гениииааальнооооо!»