Берег Левого Борта

Запас мидий помог мне продержаться два дня.

За это время успел запасти саранок, ягод, похожих на кизил, и шиповника, который стал уже темно-красным и мягким. Подсушенные на солнце луковицы саранки могут храниться долго.

Я постарался хорошенько просушить палатку и японский матрац и нарезал свежих веток для подстилки. Кроме того, сложил из камней что-то вроде очага для огня. Теперь, если зарядит дождь, костер ни за что не зальет.

Жизнь на станции казалась очень далекой. Я все реже вспоминал школу, книги, знакомых. Некогда было. С момента, когда просыпался, начинал думать о еде, потом нужно было добывать и сушить топливо для костра, приводить в порядок жилье, одежду, и на это уходил день. Уходил так быстро, что я каждый раз удивлялся: будто только что было утро — и вот уже опять вечереет… Единственное, чего я все время не забывал, — вертолет. Но он не появлялся.

Мидий я сейчас ел не экономя, и это здорово подкрепило меня. Голова больше не шумела, и слабость прошла.

На берег Левого Борта я отправился на восемнадцатый день.

До этого еще ни разу не заходил за Правые скалы: дорога туда была тяжелее, чем на берег Правого Борта.

Я испек сорок штук мидий в раковинах, подсушил несколько горстей шиповника, отобрал крупные саранки. Все это завернул в кусок полиэтилена, который сложил пакетом и к углам привязал лямки из шнурков. Вышло что-то вроде вещмешка — его можно было нести за спиной. В этот же пакет засунул огневой лучок, палочки и дощечку для сверления. К поясу шнурком привязал бутылку с водой. В правой руке у меня была палка, в левой — кирка. Смешно я, наверное, выглядел со стороны. Но мне было не до красоты. А острову тем более было наплевать на меня: он жил по своим особым законам. Он вовсе не замечал, что я ползаю по нему, что-то делаю, чего-то жду, к чему-то стремлюсь.

В самом начале пути мне пришлось перелезать через каменный завал. Потом начался спуск по валунам до самых Правых скал. Идти приходилось медленно и все время смотреть под ноги. Некоторые камни шатались, и при неосторожном шаге я мог сверзиться с высоты прямо в бухту. А высота здесь была — ой-ей! Кирка здорово мне мешала, но оставлять ее где-нибудь в расщелине я не хотел: могла понадобиться при заготовке сушняка.

* * *

Никак не мог понять, почему этот берег такой крутой. Потом наконец сообразил. Остров представлял собой сопку, погруженную в море. Вернее, вершину большой сопки, торчащую из воды. Один скат, опускавшийся к бухте Кормы, был пологим. Другой — тот, по которому я сейчас шел, — круто падал в море.

За Правыми скалами берег резко повышался. На нем почти не росло никаких трав и кустов, зато не было и камней, как у меня, в бухте Кормы. Почва состояла из плотно слежавшегося темно-серого щебня, под которым, когда я его копнул киркой, оказалась настоящая земля.

Поднимаясь, я снова почувствовал слабость и несколько раз присел отдохнуть. Там, на материке, я мог без передыха взобраться на любую сопку. А здесь… меня обливало липким потом, ноги дрожали, голова кружилась, я ловил ртом воздух.

Впереди, на крутизне, стояли большие лиственницы. Я видел их толстые корни, вцепившиеся в землю, слышал их смолистый, терпкий запах. Хотелось скорее к ним, полежать под ветерком у их стволов, посмотреть на запад. Почему-то я был уверен, что оттуда увижу берег материка.

Примерно через час я добрался до первой. Свалил свою котомку у ствола и сам свалился рядом с ней.

Передо мной открывался огромный полукруг моря. Точно такой же серый, кое-где подернутый рябью зыби, как в бухте Кормы. Никакого материка на западе не было и в помине. Ровная, четкая линия горизонта. Только в левой стороне на фоне неба опять туманно рисовались три зуба какого-то острова.

Есть ли у него название на подробных лоцманских картах? И как называется мой?

С моря шел ровный прохладный ветер. Дышалось легко, и от этого невесомого воздуха захотелось спать и есть. Я развязал пакет, съел пять мидий, закусил кисленькими ягодами шиповника и запил обед нагревшейся в бутылке водой. Костер решил не разжигать: неохота было возиться с лучком, да и сушняка я что-то здесь не увидел. Ствол лиственницы, под которой я отдыхал, поднимался прямо, как колонна, и нижние ветки начинались на высоте трех или четырех моих ростов.

Я опять вспомнил про вертолет и стал всматриваться в небо. Но на всем голубом размахе небесной высоты не было ни одного облачка, ни одной подозрительной точки. Даже чайки сюда не залетали.

Впереди, шагах в ста от меня, росли еще три невысокие лиственницы, а дальше, на крутизне, темнел целый лесок. Если бы сюда не так трудно взбираться, лучшего места для жилья не придумаешь. Но здесь нет ни саранок, ни мидий, ни скал, на которые штормовой прибой выбрасывает множество всякого барахла, необходимого для жизни.

Интересно: для того чтобы жить, человеку нужно не так уж много. Самое главное — одежда и обувь. Потом хороший нож — не жиденький перочинник, а крепкий стальной клинок ладони в полторы длиной, посаженный в хорошую рукоятку. Если бы на острове водились звери, — конечно, ружье. Обязательно топор. Ну, еще котелок, миска и ложка. Что еще? Да, пила, хотя бы маленькая, вроде столярной ножовки. И напильник, чтобы ее затачивать. И все. Остальное можно сделать своими руками.

Почему в городе у человека так много вещей? Целые склады белья, костюмы, всякие куртки, пальто, плащи… В квартирах уйма разной мебели, иногда вовсе ненужной, которая только загромождает комнаты и не дает дышать. Да еще телевизор, стиральная машина, холодильник, шкафы, серванты с разными стеклянными и хрустальными горшками, из которых и есть-то нельзя… У многих — автомашины, магнитофоны, фотоаппараты. И все это надо обслужить, возиться с этим, покупать все новые модели этого барахла, потому что старое выходит из моды.

В конце концов получается, что человек только и работает ради вещей, а некоторые гордятся тем, что у них разных шмоток больше, чем у других… Неужели так устроена жизнь, что нужно гордиться? Или это от жадности? Из-за того, что принято хвастаться перед другими?

В нашей семье никто не гонялся за вещами. Все самое необходимое у нас было, а сверх того и про запас ничего не покупалось. «Все мое ношу с собой», — смеялся отец, и мать с ним соглашалась. «Лучше увидеть мир, чем отгородиться вещами от мира», — говорил отец и иногда вечером доставал альбомы своих путешествий. Свободное время он любил проводить в фотолаборатории, где печатал фото с неисчислимых пленок, привезенных из поездок. Самые удачные фотографии он наклеивал в альбомы, и я, сколько помню себя, любил их разглядывать. Чего там только не было! Камчатские сопки, покрытые реденьким чахлым лесом. Небольшой поселок на берегу со странным названием Крест. Озеро среди сопок, называющееся Джек Лондон. Озеро Пляшущих Хариусов. Три оленя с огромными ветвистыми рогами у нарт, лежащих на боку в глубоком снегу. Среди обломков черных скал белый постамент, по которому шагает бронзовый человек в унтах, меховой куртке и с патронташем на поясе. Ветер отдувает уши глубокой шапки. Мужественное, словно выточенное из камня лицо, заиндевевшие усы. На постаменте надпись на чугунной доске: «Бегичев Никифор Алексеевич, 1874—1927, известный исследователь Таймыра». Большой деревянный крест с надписью, выжженой каленым железом: «Поставили щеляне. 1919. Боже дай нам ветра». Опять какое-то озеро со странным названием Луци-хамо-то. Бухта, окруженная пологими сопками, грозовые облака над водой, одинокая скала у берега, а внизу фотографии надпись рукою отца: «Здесь в 1974 году я впервые увидел дистоластерию, траурную звезду Японского моря».

«Сашка, — говорил отец. — Лучшее занятие в мире — шататься по свету, смотреть и быть полезным людям. Все остальное — суета, не нужная настоящему человеку». — «Чему ты его учишь! Он же может понять все буквально», — возражала мать. «Пусть сейчас понимает буквально, потом сам разберется, что к чему. Только бы не включился в эту погоню за мещанством, тогда он проиграет жизнь».

Я почему-то был уверен, что не включусь и не проиграю…

У трех лиственниц я тоже не нашел никакого топлива. Даже прошлогодних шишек под ними не было. На почве желтел тоненький слой хвои.

Я осмотрел деревья. Они росли здесь свободно, им ничто не мешало, и ветви у них не утолщались на южной стороне, везде были одинаковые. Вот тебе и примета о севере-юге…

Здесь я не отдыхал, а начал подниматься прямо к лесу. Мне казалось, что там должны быть и грибы, и ягоды, и еще что-нибудь такое, что сразу же сделает мою жизнь на острове намного легче и интереснее.

Я карабкался на подъем в тени: солнце закрывал скат сопки. От леса тянуло сыростью. И хотя крутизна склона увеличивалась, идти было нетрудно.

На материке в лесу всегда находится сушняк. Жаль, что сейчас июль и еще, конечно, нет грибов. В прошлом году я и отец только за один поход в тайгу — и совсем недалеко от станции — набрали два ведра белых груздей. Хватило на всю зиму. Какие они были, особенно со сметаной! Да и с подсолнечным маслом тоже… А может быть, здесь, на островах, грибы родятся раньше, чем на материке? Может быть, я все-таки найду хоть один грибок?

Машинально я снова взглянул на небо.

Голубая, огромная пустота… Вот прошло уже восемнадцать дней, а меня так и не нашли. А может быть, давно уже и не ищут. И никаких вертолетов не появится в небе. И мне долго, ой как долго не видеть ни отца, ни станции, ни друзей…

Мысль эта заставила меня остановиться, но я воспринял ее спокойно, не так, как в первые дни. Я вообще ко всему стал относиться очень спокойно. Найдут — хорошо. Не найдут — ну и что? Бесись не бесись — толку от этого мало. Ничего не изменится. Надо просто и без всяких истерик делать свое дело на этой земле. Мне дана жизнь, она мне нравится, и я не собираюсь с нею так просто расставаться. Надо не разменивать ее на мелочи, на всякие там сопли, ожидания, страдания и прочее, а делать все, что в моих силах, чтобы сохранить ее для себя. Кто у меня ее может отнять? На острове — только природа или болезнь. А я не поддамся. Коли народился на свет, значит, она же, природа, дала мне право жить. Каким способом можно приспособиться к природе или приспособить ее для себя? Конечно, у меня мало силенок, чтобы приспособить для себя остров. Вот если бы я был не один… А так — надо приспосабливаться. Надо искать то, что поможет мне выжить. Я уже нашел воду, пищу, построил жилье. Остался целым после бури. Не заболел от холода и сырости. Сейчас есть шанс подать сигнал другим людям, что нахожусь на острове. Неужели я упущу этот шанс?

Поправив на плечах лямки свертка, я направился к лесу.

Только издали он казался густым и темным. На самом деле лиственницы стояли редко, шагах в двадцати — тридцати друг от друга. Кое-где между ними росли кусты багульника. Земля здесь еще не просохла после дождя. И вообще солнца в этих местах было мало, потому что большую часть дня оно было загорожено сопкой. Я прикинул, что этот берег тянулся в юго-западном направлении километра на три. И как я обрадовался, увидев между стволами лиственниц целые валы, кучи и баррикады из бурелома! Огромный костер можно было развести здесь!

Отдохнув и слегка перекусив, я сделал большой круг по лесу. Не нашел никаких груздей. Весь подлесок состоял из багульника. Но зато сколько сушняка!

Выбрав завал побольше, я начал подтаскивать к нему сучья, с которыми мог справиться. Через некоторое время под двумя лиственницами образовалась порядочная груда всего, что могло гореть. Вынув из свертка огневой инструмент, я добыл огонь.

С палочками и лучком я научился обращаться не хуже первобытного. Знал, насколько углубится палочка в сучок, прежде чем кончик ее начнет обугливаться. Чувствовал, когда палочку нужно прижимать к сучку сильнее и когда ослабить нажим. По цвету дыма сразу определял, что на конце появился уголек. И просто чутьем улавливал, когда палочку надо выдергивать из гнезда, чтобы уголек не раскрошился в пыль. Ну, а уж раздуть огонь из самой крохотной искорки для меня вообще не составляло труда. И делал я все это сейчас не задумываясь, так же, как дома чиркал о коробок спичкой. Я понял одну интересную штуку. Каждая работа, когда не знаешь ее, кажется сложной и трудной. Сначала всегда обдумываешь каждое движение, часто делаешь не то, что нужно. И это получается не так, и то не этак. Несколько раз испортишь работу. Это правильно, потому что ты еще учишься. С одного раза, наверное, ни у кого из людей ничего правильно не получалось. Зато через некоторое время руки так привыкают делать все правильно, что уже не задумываешься, в каком порядке что нужно делать. И тогда все становится вовсе нетрудным. И еще одну штуку я понял: никогда ни при каких обстоятельствах не суетись. Достаточно начать суетиться — и все дело пойдет наперекор и сам себя измотаешь.

Иногда мне приходило в голову, что, будь у меня не маленький перочинный ножик, а топор, я смог бы построить настоящий дом.

Через полчаса костер разгорелся. Я наломал тонких веток багульника и бросил большую охапку в огонь. К вершинам лиственниц поднялся столб плотного голубого дыма.

Есть сигнал!

Багульник хрупкий, его не надо резать ножом. За десять минут можно наломать целый воз. И я ломал остро пахнущие ветки до тех пор, пока совершенно не выбился из сил. Захотелось пить. Найдя бутылку, я отвинтил колпачок и удивился, как мало воды в ней осталось, всего глотков пять.

Отпил половину и завернул колпачок. Надо экономить. На всем пути сюда я не встретил ни одного источника. Но может быть, они есть где-нибудь дальше, в лесу? Вот фокус будет, если я не найду на этом берегу воду…

Я сел у огня.

Место было сухое, прохладное. Эх, сюда бы мой берег Правого Борта и бухту Кормы!

И тут вдруг снова увидел дырку на джинсах под самым коленом. Кажется, она стала больше…

Там, на станции, в школе, я очень гордился своим джинсовым костюмом, особенно штанами. Костюм мне привез отец из Владивостока. Настоящий «Ли» с двойными крупными швами, с молниями на задних карманах, с фирменными пуговицами. Все ребята умирали, когда я в первый раз пришел в нем в школу, а я чувствовал себя самым счастливым человеком на земле. Штаны сидели, как положено настоящим «Ли», на самых бедрах, куртка приятно и плотно обнимала плечи, и все было сшито из блекло-синей ткани, шуршащей, как парусина, и жесткой, как жесть. Я даже начал бояться, что на следующий год немного подрасту, костюм станет тесен и в нем будет трудно передвигаться. Но этого не случилось. Я действительно подрос, но и костюм вроде бы подрос вместе со мной: и в седьмом классе он сидел на мне так, будто я в нем родился. Джинсы и куртка слегка подтерлись на локтях и коленках, побелели на швах и стали еще моднее. Чудесный «Ли», — казалось, ему сносу не будет! Ведь там, где он шился, он предназначался для работы на фермах, для скачки на диких мустангах, для тяжелых походов и вообще для полной приключений жизни. И вот на́ тебе: неполных три недели на острове — и уже дырки и ткань поползла у прочных двойных швов… Нет, уж лучше бы сюда настоящую морскую робу из настоящей парусины, такую, какую носят рыбаки.

Будь у меня иголка, я поставил бы на джинсы заплатки из кусочков палаточной парусины. На нитки можно распустить капроновый шнурок от сети. Но иголки не было, а сделать ее из булавки или из проволоки моими инструментами было невозможно. Вернее, сделать-то можно, но только стержень, а вот чем проделать в нем ушко…

* * *

День проплывал над островом тихий, безветренный. Море лишь кое-где морщилось волнами, в лесу стояла мягкая хвойная тишина.

Мне не хотелось возвращаться в свою бухту. Мидий хватит до завтра. Ночь можно скоротать у костра.

В самом деле, что меня привязывает к месту? Разве что палатка да запас продуктов в ней. А так — весь остров — мой дом. Огонь я могу добыть в любую минуту. Все необходимое — со мной. Могу идти, куда захочу, и ночевать, где захочу.

Что на земле заставляет человека жить на одном месте? В основном земля, которая его кормит и к которой он привык. Потом дом и барахло, которое он в нем накопил. Друзья, к которым привык. И еще работа. А так, если ты сам по себе, если у тебя никакого барахла, кроме нескольких вещей, необходимых для жизни, — ты абсолютно свободен. Ходи хоть по всему земному шару, и каждый угол, в который забредешь, будет твоим домом…

Потом я начал думать о том, почему в мире все устроено так, что если в избытке одно, то обязательно не хватает другого. Ничто не распределено ровно. Вот и на моем острове: в бухте Кормы есть и саранки, и мидии, и шиповник, но сыро и мало топлива. Зато здесь топлива сколько угодно, сухо, — наверное, не бывает ночных туманов, — но берег высокий, до воды так просто не доберешься, и нечего есть.

Хорошо пообедав, я поднялся еще выше по лесу, но везде было одно и то же: сухая почва, покрытая серой щебенкой и засыпанная желто-бурой лиственничной хвоей, и кусты, самые высокие из которых доходили мне до груди. Воды не нашел.

Солнце, обогнув сопку, начало спускаться к юго-западному краю горизонта. Его лучи пробили гущу леса и темно-желтыми отблесками легли на стволы лиственниц. Стало очень красиво. Я наслаждался теплом, тишиной и бездельем. В эти часы на моем склоне, у источника, уже тень. Только перед самым закатом она уходит на северо-восток. А здесь совсем другой мир.

И вдруг мне захотелось, чтобы кто-нибудь еще вместе со мной сидел у костра. Лаборант Гриша, Виктор Иванович, а еще лучше, если отец. Мне не хватало сейчас человека, которому я мог бы все рассказать и послушать, что скажет он. Я уже заметил, что, работая, часто говорю сам с собою вслух. Раньше этого никогда не было. А тут мне просто необходимо было слышать человеческий голос, хотя бы даже и свой. Он как бы подбадривал меня, помогал думать, создавал впечатление второго человека, который в трудные минуты помогал мне советом.

В этот вечер у костра я впервые за все время тосковал от одиночества. Я громко рассказывал сам себе, что завтра поднимусь еще выше по лесу. Может быть, по этому трудному склону доберусь до самой вершины сопки и увижу катер или корабль, который меня спасет.

Я вспоминал ребят и девочек нашего класса. В школе я ни с кем крепко не дружил, кроме Васи Короткова, сына завхоза нашей станции Петра Алексеевича. Васька был очень надежным человеком — спокойным и неболтливым. Если обещал что-нибудь, обязательно выполнял. Был постоянно готов к чему угодно. Если я звал его куда-нибудь, он собирался и шел со мной, не спрашивая куда. Если мне хотелось сгонять пару партий в шахматы, лучшего партнера было не отыскать. А как он умел рассказывать разные истории! Когда я потом шел на пересказанный им фильм, он казался мне не таким интересным, как в пересказе Васи. И если он звал меня, я тоже никогда не спрашивал куда и зачем. Знал, что зря не позовет.

И еще я дружил с Таней Нефедовой, дочерью машиниста нашего катера Федора Ивановича. Она жила в поселке океанологов с девяти лет и в любой лаборатории была своим человеком. Когда я с отцом и матерью приехал на станцию и пошел в поселковую школу, первый человек, с которым я познакомился, была Таня. Вернее, познакомился не я с ней, а она со мной. На второй день после уроков ко мне подошла маленькая черноволосая девчонка и спросила:

— Ты откуда?

— Из Ленинграда, — сказал я и в свою очередь спросил, откуда она.

— С Амура, — ответила девчонка. — Раньше мы жили в Хабаровске. Ты будешь рассказывать мне про Ленинград, хорошо?

— Что рассказывать? — растерялся я.

— Все, — сказала она. — Про музеи расскажешь. Про Зимний дворец. Про улицы. Про твой дом и пароходы. Про девочек и ребят твоего класса. А я тебе расскажу про Хабаровск и про Амур. И про Волочаевскую сопку, на вершине которой в царское время жил шаман — самый главный из всех шаманов. Он мог только подумать — и на Амуре останавливались баржи и рассыпались плоты.

— А кто это — шаман? — спросил я.

— Колдун, — сказала она. — Ты где живешь?

— Во втором бараке.

— Э, почти у пирса, — сказала она. — А мы в пятом, у гаража. Я к тебе сегодня приду.

Вечером она действительно пришла и заставила меня рассказывать про Невский проспект и про Зимний дворец.

— А какие картины в Зимнем дворце?

— Всякие, — сказал я.

— Ты хоть одну помнишь?

— Сто помню, — сказал я.

— Расскажи.

Я рассказал ей про мадонну с младенцем, а потом с ужасом убедился, что больше не помню ни одного полотна. Она сказала, что у меня плохая зрительная память и ее нужно развивать.

Она сама познакомилась с моими родителями и сказала, что им придется плавать на катере, который водит Федор Иванович.

— Он гоняет его от Шантар до Владивостока. Как уйдет в море, так на неделю. А то дней на десять.

— А ты остаешься с мамой? — спросила моя мать.

— Зачем с мамой? Одна. У меня нет мамы.

— Кто же тебе готовит обед?

— Что я, сама не умею? — сказала Таня. — Я могу все. Даже пироги печь. Мне отец деньги оставит, я и веду хозяйство.

Мои родители переглянулись, и я заметил, что мама бросила многозначительный взгляд на меня.

Когда Таня ушла, мама воскликнула:

— Поразительная самостоятельность в двенадцать лет! Прямо не верится. Эта Татьяна — настоящая маленькая женщина!

Через день Таня снова пришла и принесла большой рыбный пирог.

— Сама? — спросила мама.

— Сама. Папка пришел с моря. Я всегда пирог стряпаю, когда встречаю.

И снова мои отец и мать переглядывались, и отец сказал матери перед сном:

— Вот тебе дети восточной окраины Союза. Даже у тебя так вкусно не получается.

— Не получается, — согласилась мама. — Да я вообще плохо готовлю. Просто не представляю, что получится из Татьяны, например, в девятом классе.

Скоро Таня сделалась необходимым человеком в нашей семье. Когда Федора Ивановича не было дома, она проводила вечера у нас, помогала маме готовить, а после школы мы вместе делали домашние задания.

Во многих случаях, даже в решении арифметических задач, Татьяна оказывалась сообразительнее меня. Сначала меня это злило. Какая-то пигалица, а мальчишеские дела может делать лучше иного мальчишки! Но Таня никогда не заносилась. Все у нее выходило как бы случайно, она даже сама удивлялась, как это у нее выходит.

— Хозяйка, — говорил Федор Иванович. — Нигде не пропадет.

Мне нравилось, что Таня плавала ничем не хуже меня, любила походы в сопки, а в находкинском пионерлагере была единственной девчонкой, которая взяла все три приза: на соревнованиях по бегу, по умению стряпать и по быстроте разжигания костра. В шестом классе она уже сама себе шила платья и даже ухитрилась сшить джинсы ничем не хуже моих знаменитых «Ли».

А в седьмом она сразу здорово подросла и стала делать взрослую прическу. Смотрела на все вокруг немного прищуривая глаза, и это было так красиво, что я просто с ума сходил. А потом оказалось, что прищуривается она не нарочно, а оттого, что плохо видит вдаль. Мой отец посоветовал ей носить очки, но она отказалась.

— Я хочу стать художницей, — сказала она, — и близорукость мне даже помогает: я вижу все не детально, а обобщенно. А читаю я и без очков свободно.

Рисовала она очень хорошо, учителя говорили, что у нее прирожденный талант. И где только она находила время на все?

Мы как сдружились с самого начала, так крепко дружим и до сих пор. Отец говорил, что после смерти моей мамы Татьяна оказывает на меня благотворное женское влияние. Действительно, при Тане я чувствовал себя более взрослым, находчивым и умным, что ли.

Часто мы собирались втроем — Вася, Татьяна и я, — нам было хорошо вместе.

Эх, если бы сейчас Таня сидела со мной у костра!

* * *

Два дня я прожил в лесу.

Прошел его насквозь до северо-западного склона сопки.

Видел с высоты Форштевень. Но добраться до него с этой стороны я бы не смог: в конце леса путь преграждал распадок с такими обрывами, через которые могла перелететь только птица. Зато на краю распадка я нашел ключ с хорошей водой.

И все это время я поддерживал костер.

Однако как ни экономил еду, утром третьего дня продукты кончились. Новых добыть было негде. Пришлось возвращаться в бухту Кормы.

Перед уходом я построил новый костер — настоящую таежную нодью. Меня научил ее складывать Федор Иванович.

Нодья — удивительный костер. В нем горят любые сучья — и сухие, и сырые. Нодья сама себя сушит. Я наклонно вкопал в землю две гладкие жерди метра по полтора длиной. На жерди, как лестничные ступеньки, уложил друг на друга короткие сучья, предварительно обломав с них все ветки. Получилось что-то вроде наклонной стенки. Стенку расположил так, чтобы ветер дул под нее со стороны наклона. Это для того, чтобы нодья не вспыхнула вся сразу. У самых нижних сучьев выкопал в земле яму. В яме раздул огонь. Подождал, пока не сгорели нижние сучья, и столкнул недогоревшие чурбачки в яму. Когда в яме накопилось достаточно угольев, нодья начала действовать. Нижние сучья, сгорая, падали в яму на уголья. Уголья подсушивали сползающие на них сучки, и все шло, как по конвейеру. Теперь даже в сильный ливень костер ни за что не погаснет. Если зальет внешнюю, наклонную сторону нодьи, то часть горящих угольев все равно останется под навесом и они будут сушить сползающие на них сверху сучья. Жаль, что у своей палатки я не могу построить такой костер: там мне не попадалось ни одного прямого сучка.

Утром третьего дня я съел последние семь мидий и пять саранок, навалил на наклонную стенку нодьи веток сырого багульника, увязал свои пожитки в пакет, закинул его за спину и начал спускаться в бухту.

Нодья густо дымила среди деревьев.

Загрузка...