III. ВОСПОМИНАНИЯ

Т.Г. Жидкова. Мои воспоминания о Белле[*]

Каждый, кто знал Беллу или только читал ее книги, представляет ее себе как страстную путешественницу. И это действительно так.

Я иногда подолгу жила в ее квартире во Всеволожске. Отец, Юрий Захарович, преподавал там в Сельскохозяйственном техникуме. Что бы такое почитать, думала я, разглядывая названия книг на «главной» книжной полке. Кроме всем известных имен, например С.Т. Аксакова, Д.Н. Мамина-Сибиряка, И.А. Бунина, М.М. Пришвина, К.Г. Паустовского, были там и такие, каких я никогда не встречала: Е.Э. Дриянский, «Записки мелкотравчатого»; Н.А. Зворыкин, «Охота по перу»; Л.П. Сабанеев, «Календарь природы» и другие. Да, еще Брем и отцовские журналы со статьями о генетике.

Она любила книги, в которых описывались многие явления природы: морские течения, ураганы, болота, ветры... («Словарь ветров» Л.З. Проха был ее настольной книгой.) Особая статья — книги о ее, как она называла то ли в шутку, то ли всерьез, «тотемном звере» — волке (среди них едва ли не самое почетное место занимала монография Н.А. Зворыкина «Волк»), На столе лежали стопками географические карты в неимоверных количествах. В коридоре висел барометр. Каждый раз, когда я снимала с полки какую-нибудь ее любимую книгу, то вскоре со вздохом откладывала и переходила к другой полке, где стояли уже «привычные» книги.

В рассказе «Личная нескромность павлина» она пишет, что для нее великая литература всегда была связана с охотой. Например, «Записки ружейного охотника» Аксакова и «Моби Дик» Мелвилла. Она любила и его повесть «Тайпи» и назвала свою замечательную собаку, английского сеттера, — Тайпи.

Но когда мы учились на первом курсе университета, нас обеих захватил Юрий Казаков. Делаю ударение на слове «обеих», потому что Белла узнала и полюбила его еще школьницей. В 1959 году она купила его сборник «На полустанке» в безлюдном книжном магазине в Очакове.

Мы сидели на лекции, и Белла достала из сумки небольшую книжку. Кажется, сборник рассказов «Голубое и зеленое». Автор был мне незнаком. Мы стали читать оглавление. Более других нам понравилось название «Осень в дубовых лесах». И тут же на лекции мы принялись за чтение. Вот это да! С нетерпением ждали, когда кто-то из нас отставал и не давал перевернуть страницу. Нам было 18 лет. А в рассказе была такая любовь! Такая любовь! А у героини были такие зеленые глаза! И там были такие леса, такая Ока, такая ночь! И такое Белое море!

А мы только недавно закончили ненавистную школу. И нигде-то не бывали. Это потом поедем — поплывем к Белому морю. И на Оке побываем, в Тарусе. Пока же читаем Казакова — «Осень в дубовых лесах».

А через несколько лет мы познакомимся с нашей любимой героиней. Как только поезд пришел в Архангельск, Белла, где-то узнавшая, что Лидия Ивановна Одинцова работает в архангельском литературном издательстве, отправится туда и спросит ее адрес.

Было воскресенье, и мы пошли к ней в гости. Помню, что добирались долго, потому что она жила на окраине Архангельска. Помню наш страх, что она нас не приглашала, и то, что страх сразу прошел, как только она открыла нам дверь, и мы увидели ее, и у нее были зеленые глаза. Когда мы прощались, она вдруг сняла с полки журнал (кажется, «Знамя») со словами: «Вот здесь его “Северный дневник”, возьмите, мне он больше не нужен». Мы все трое были в смятении и от поступка, и от этих слов. У Беллы в ее записных книжках есть рассказ об этом дне. (Потом они много лет вели переписку.) Вообще, у Беллы много отличных текстов, которые не вошли в ее книжки. Не прав тот, кто думает, что она мало писала. Печатала мало, это да!

Если «Осень в дубовых лесах» понравилась нам одинаково, то в оценке других вещей мы несколько разошлись. Я полюбила рассказы «Тедди» и «Арктур, гончий пес» (сколько изложений по отрывкам из них писали в школе мои ученики!), Белла — «Северный дневник». Когда она в Архангельске получила от Лидии Ивановны «Северный дневник» в подарок, знала уже текст почти наизусть.

Ее буквально заворожил этот очерк:

— Послушай, ты только послушай, — читала она мне по телефону, сидя на корточках в коридоре своей коммунальной квартиры на Некрасова, про какого-то чудака, который презирал всех потому, что прошел и проехал когда-то от Пинеги до Мезени: «От Пинеги до Мезени! — говорил он шепотом, зажмуривался и крепко стукал кулачком. — А? Эх ты!.. Понимаешь ты это? От Пинеги до Мезени прошел я весь Север!»

— Ну что, поедем? — звала Белла. Но меня не трогали чувства этого «странного» человека. И она одна, к ужасу своей матери, отправилась на Белое море. Ей было 20 лет. Ворчал отец, который многое повидал на своем веку (прошел всю войну лейтенантом, был ранен). Он не одобрял выкрутасы своей дочери. Но она была дочерью своевольной. После этой поездки, чувствуя себя опытной путешественницей, она побывает на Белом море не раз.

А в 1966 году (к этому времени ею будет написано немало) она решится почитать рассказы Казакову. Возвратившись из поездки по «казаковским» местам (на этот раз я уступила ее просьбам и мы путешествовали вместе), она узнает, что в Ленинграде состоится встреча с писателем Нурпеисовым и переводчиком его романа Юрием Казаковым. Прочитав роман (очень понравился!), пойдет в Публичную библиотеку, где проходила встреча. После нее осмелится подойти к писателю и сказать, что только что была в Койде, где читала «Северный дневник» его героям — жителям деревни. Он удивится девическому энтузиазму и бесстрашию и пригласит ее к себе в Переделкино, где будет жить этой зимой. О том, что она побывала у его героини, говорить тогда не стала. Признается ему в этом позднее, в Переделкине.

Путь от станции до Дома творчества неблизкий. И когда она подошла к корпусу, где жил Казаков, страшно продрогла. Вошла. Потом рассказывала мне: по лестнице в модном шерстяном свитере, в пиджаке, накинутом на одно плечо, сбегал, насвистывая, Василий Аксенов; она спросила, где можно найти Юрия Казакова, он на бегу, не останавливаясь, назвал номер комнаты и, веселый, исчез за дверью. О том, как тогда относилась Белла к творчеству Казакова, об их встрече в Переделкине, у нее есть рассказ (первой своей частью вошедший в не опубликованное при ее жизни эссе «Из книги Обращений»). Скажу только, что ее тексты он оценил по достоинству («Тебе надо писать, у тебя настоящее») и подарил ей свою книжку с надписью: «Милая Белла! Может быть, когда-нибудь мы встретимся на общих наших северных дорогах. Ю. Казаков. 30.11.1966». (В архиве Беллы есть запись, из которой видно, что она считала очень важным для себя это «одобрение Ю. Казаковым» ее первых рассказов.) Больше они не виделись.

Мне вспоминается один литературный вечер. Он проходил в актовом зале университета. Выступал Андрей Вознесенский. Зал был забит до отказа: сидели на ступеньках и подоконниках, стояли вплотную друг к другу в проходах. Когда он кончил читать — спросил, что бы еще хотели услышать. И Белла крикнула на весь зал: «Давай про зайца». Он приветственно помахал в ту сторону, откуда услышал просьбу. Видно было, что он любит это стихотворение, посвященное Казакову. И по залу понеслось: «Трали-вали! Мы травим зайца, а быть может, мы травим себя». И еще я помню, как Белла на первом курсе сказала мне: «Вот как надо писать» — и прочитала из рассказа «Трали-вали»: «Егор очень молод, но уже пьяница. Пьяницей была и его жена...»

На нашем же филфаке литературные вечера устраивались очень часто. И лучшим поэтом признавался всеми Лев Васильев, первый муж Беллы.


К первому одинокому путешествию по Белому морю она была готова. До этого мы побывали в двух диалектологических экспедициях, на Пинеге и в Карелии.

Из пинежской деревни, в которой мы жили, далеко уходить было нельзя. Во всяком случае, ночевать мы были обязаны в том же доме, где встали на постой, потому что преподаватели за нас отвечали. Я с легкостью подчинилась этому требованию (больше всего любила читать и ловить с местными мальчишками рыбу), а Белла вечно норовила куда-нибудь отправиться. Бывало, что возвращалась очень поздно, и мне приходилось что-то врать о том, где она. Но однажды, когда мы узнали, что наши руководители уедут за продуктами и будут только на следующий день, а их отъезд совпал с каким-то праздником, которым славилась деревня, находившаяся в дне ходьбы от нашей, — Белла стала уговаривать меня воспользоваться их отсутствием и уйти рано утром, с тем чтобы переночевать в той деревне и вернуться к их появлению.

Мне не хотелось, чтобы она одна шла куда-то с ночевкой. Все-таки такого еще не бывало. А идти мне тоже не хотелось. Не помню уже, что это был за праздник. Но я знала, что старухи достанут из сундуков свои сарафаны, платки, повойники и начнут водить хороводы, вспоминая свою молодость, и петь свои заунывные песни. Я все это не очень любила. А уж если говорить честно, очень даже не любила. На меня старинные русские песни (если они, конечно, не подделка) наводили даже не тоску, а ужас, а Белла очень любила старинные русские праздники.

И вот с вечера, на мое счастье, пошел сильный дождь. И я надеялась, что к утру он не пройдет и можно будет поваляться в доме и почитать книжку. Дождь не только не прошел, но превратился в ливень.

— Ну вот, — сказала я бодро утром, — видишь, идти нельзя.

— Еще как можно! — был ответ. — Надевай сапоги, плащ и пошли!

Какой силы был дождь, станет ясно из такого эпизода. Мы шли по берегу реки и вдруг услышали за спиной причитание: «Ох ти мнетюшки! Ох ты горе-то какое!» Нас обогнала баба, которая летела по берегу, вытянув руки по направлению к странному предмету, напоминающему будку, который быстро мчался по течению. Как нам объяснили потом, это была уборная, которую смыло ливнем в реку.

И вот, по колено утопая в грязи, мы шли на праздник. И ничто не могло остановить мою подругу. «А не пошли бы мы тогда, ты когда-нибудь в жизни увидала бы такую картину?» — спрашивала она меня потом, и была права. По-моему, самой замечательной ее чертой был необыкновенный интерес к жизни.

Как всякий по-настоящему одаренный человек, она обладала множеством талантов. В юности писала стихи, играла на рояле, унаследовав музыкальный талант от своей матери, которая была одним из самых известных преподавателей музыки в Ленинграде. Хорошо фотографировала. У меня сохранилось множество фотографий, сделанных ею во время наших путешествий. Она рисовала. К некоторым ее текстам ею были сделаны чудесные карандашные рисунки. Она замечательно танцевала: на нашем факультете была лучшей плясуньей. Танго и фокстроты не любила. А твист отплясывала лучше всех.

Кажется, на четвертом курсе мы поехали на ежегодную конференцию в Тарту. Наш любимый университетский преподаватель, Борис Федорович Егоров, вел семинар «Русская поэзия середины XIX века». Он был замечательным лектором. А на семинаре увлек нас структурным анализом поэтического текста. И Белла написала интересную работу о стихах Аполлона Григорьева. Но ехать со своим докладом в Тарту боялась: ведь сам Юрий Михайлович Лотман должен был быть среди слушателей. Борис Федорович сумел уговорить Беллу, и правильно сделал: ее доклад имел успех.

После конференции был знаменитый университетский карнавал, которым она традиционно завершалась. О том, какой костюм соорудила себе Белла, вспоминает Татьяна Никольская. И мы с нею несколько расходимся в том, какой это был наряд. Вот они, ошибки памяти. И чья память сохранила детали лучше, не знаю.

У тартуанок и тартуанцев костюмы были замысловатыми. У нас же ничего подходящего под рукой не было. Белла повязала черный шелковый платок на голову, прикрыв им один глаз. Нарисовала жженой пробкой лихие усы. Подпоясалась плетеным эстонским ремешком. И так они отплясывали с Мишей Мейлахом твист (он был тогда высоким, худеньким, стройным юношей с шапкой черных кудрявых волос), что все, как мне казалось, с удовольствием наблюдали за их заразительным танцем. И упоенная своим успехом, Белла вдруг ловким, изящным движением сдернула этот ремешок и, так как была наряжена пиратом, пошла охаживать им с легким посвистом танцующих. Я даже боялась, что казавшиеся мне несколько чопорными тартуанцы возмутятся. Но волновалась напрасно.

Белла замечательно пела. Конечно, мы в те университетские годы любили Окуджаву. Но Белла пела не все песни, какие знала, а только те, в которых были энергия, движение: «Ваньку Морозова», «А мы швейцару, отворите двери...», но чаще других — «Из окон корочкой несет поджаристой...».

Уже после окончания университета ее любимой песней стала «По Дону гуляет, по Дону гуляет, по Дону гуляет казак молодой...», которую она привезла из деревни Астафьево Калининской области (места, неоднократно ею описанные в «Осеннем походе лягушек» и «Кто видел ворона»), куда ездила к родне, а заодно и поохотиться.

Те из ее друзей, которые бывали у нее в гостях во Всеволожске, помнят, как она ее пела. Мы пили в ее доме ягодную наливку, которую делал ее отец, и потом, разгоряченные, просили: «Ну, теперь давай “По Дону...”» И Белла начинала сначала медленно, низким голосом, потом все быстрее, выше, а затем махала нам рукой, мол, давайте, давайте. И вот мы уже все вместе орем-подпеваем: «Поедешь кататься — обрушится мост».

И когда она начинала торжественно выпевать это «по Дону, по Дону», мне всегда казалось: ее что-то с ним связывает, сокровенное, что ли.

И потом, когда я прочитала ее рассказ «Личная нескромность павлина», мои предположения подтвердились. Тот, кто читал этот рассказ, наверняка помнит эту удивительную историю о том, как Дуб-правдоискатель сошел в Дон. Она несколько лет спустя после этого события жила в селе Глотово (бунинские места) и, узнав от местных жителей об этом чуде, захотела все услышать от очевидцев и тут же отправилась на Дон. Там ей сказали: «Идите по берегу, найдете пастухов, которые впервые увидели это чудо, они и сейчас там пасут». И она разыскала их, когда они прогоняли свое стадо по берегу Дона.


И вот очередная Беллина поездка на Белое море, о которой я уже упоминала. Для нее очередная. Для меня первая. Белла изучила заранее весь маршрут, по которому мы будем двигаться. Он несколько отличался от того, которым она следовала первый раз, от «казаковского».

Путешествовали мы так. От Ленинграда до Архангельска на поезде; по Зимнему берегу пешком до деревни Куя; там сели на огромный двухпалубный пароход, который шел от Архангельска до Мезени, и плыли до деревни Майда.

Пароход бросает якорь напротив деревни, к нему летит на всех парах северная мотодора. Вместе с нами в нее садятся цыгане. Почти вся мотодора заполняется ими. Мы плывем к Майде. Потом сидим на бревнах. Ими, огромными, серебристыми, завален весь берег. Встаем и, взвалив рюкзак, идем в сторону деревни Койда. Мальчишки, узнав, куда мы держим путь, кричат нам вслед: «Майда — Койда — Сингапур».

Цыгане буквально растворились в воздухе. Их было несколько семей: дети и женщины. Мужчин не было: у них свои дела. И Белла по дороге рассказывает мне: «Ты видела у них мешки? Они бродят по тундре, находят стада оленей. Идут за ними, собирая шерсть в эти мешки, а потом везут ее на продажу. Вот это народ!»

Когда она успела все узнать? И сидели мы вроде в мотодоре рядом. Интересно, что же я делала, пока она вела расспросы? У Беллы, я уже говорила, была эта удивительная черта — ей все было интересно!

Сначала мы идем по мокрому песку. Но это тяжело. И мы забираемся по крутому берегу наверх. С одной стороны Белое море до горизонта, с другой — бескрайняя тундра. Идем целый день и не встречаем ни одного человека. К вечеру залетали над тундрой белые совы. Да еще вдруг тюленя заметили. Появилась его круглая морда над водой и скрылась. Мы кубарем покатились вниз, скинув рюкзаки. Белла посвистела. Голова опять появилась. Тюлень был молоденький и любопытный.

Но вот ближе к ночи показалась тоня. Уже 11 часов, но светло. Дверь закрыта — привязана веревкой к косяку. Отвязываем, входим. Мы так устали, что и есть неохота. Закрываем веревкой дверь изнутри.

Я сразу ложусь на деревянный топчан, накрываюсь курткой с головой и, пробормотав: «Если что, меня не буди», тут же засыпаю. Мне с Беллой никогда не страшно. А ей со мной? Просыпаюсь среди ночи и вижу, что она сидит у окна и смотрит на тундру. Перед нею ее заветная тетрадь. Утром заглянула в ее записи: тетрадь осталась открытой. И первая строчка этой ночи: «Танька, как всегда, спит».

Утром мы обнаружили, что на тоне две огромные бочки, полные рыбы. Одна — красной, семгой. Как я уговаривала Беллу попробовать. Ну хоть кусочек, хоть самый маленький. Нет, нет и нет. «Сиди!» — это было ее любимое слово в минуту недовольства.

«Сиди» как-то однажды материализовалось. Она приехала ко мне в гости в Москву, где жила моя мать, и потащила за город. На этот раз к Григорию Соломоновичу Померанцу. Они были знакомы, и он пригласил ее в гости. Может быть, это было в Переделкине. Было лето, теплый август. Мы подошли к домику, где на веранде хозяева пили чай.

— О, вовремя! — сказала я. — Сейчас попьем чаю.

— Сиди! — был ответ.

— Где сидеть? — обиделась я.

— Вот здесь, за кустами, чтобы нас не было видно.

И мы уселись на теплую траву. И пока чай не был выпит и со стола не было убрано, мы так и сидели, тихо-тихо.

Вообще в Белле удивительным образом сочетались два качества: дерзость и застенчивость.

Вернемся на тоню. (Словарь ударений велит произносить тОня, но местные говорили «тонЯ».)

Там на столе были свечка, солонка с солью, спички, хлеб. Уходя, Белла вытащила банку консервов и оставила на столе. «Учись!» — сказала она мне.

После того как мы неделю прожили в Койде и Белла обошла все окрестности (я больше ловила рыбу с местными мальчишками), она узнала, что в дальнем лесу, в двух днях езды на моторке, есть кельи, в которых до сих пор живут потомки раскольников. Когда-то там было много келий, где «спасались от щепоти». Теперь остались только две. Как туда добраться? Она уже все разузнала. «Слушай, — сказала она мне. — Две баржи поплывут с почтой и посылками к сенокосным бригадам (а в посылках домашняя снедь, главным образом рыбники с семгой, пироги с черникой и морошкой). Плыть с остановками двое суток. В последней бригаде косит мужик из келий. Зовут Василием. С ним мы поплывем на моторке дальше. Плыть будем полдня. К себе он жить не позовет. Человек нелюдимый. Он нас высадит на берегу. И мы пойдем дальше одни. Около часа. Там встретим Александра Ивановича. Он косит на берегу для себя. С ним поплывем на лодке дальше. Он-то пригласит. Василий живет один, а Александр Иванович — с семьей: женой и маленьким сыном. Через неделю он поедет в Койду за сахаром, солью, папиросами, спичками, хлебом и довезет нас до последней бригады. Там нагрузят сено на баржу, и мы на этом сене поплывем назад. А все еще останутся косить.

Мне, как всегда, никуда ехать не хотелось. В Койде было так хорошо.

— А где было плохо? — сердилась Белла. — Ну где?

И мы поплыли. Это было одно из самых запомнившихся мне путешествий. Все было так, как сказали Белле местные жители. И вот мы уже в моторке с Василием, с тем, который «нелюдимый». Сидим на корме, он на носу. Рядом с ним ружье. Он невысокого роста, в огромной кепке, из-под которой торчит клок седых волос, с настороженным угрюмым взглядом. За всю дорогу сказал несколько слов. Нам очень не по себе. По берегу густой непроходимый лес. Куда он нас завезет? Что нас ждет? Сидим на корме притихшие. Смотрим назад, на воду. Он тоже на нас не глядит. Сидит вполоборота к нам. Но лодка идет лихо. Вдруг раздается ружейный выстрел. У обеих одна и та же мысль: «Все. Конец. Это он выстрелил в нас».

Мы даже запоздало пригибаемся. Поняв, что живы, смущены. За кормой трепыхается подстреленная утка. «Хватай ее», — командует Василий Белле: ее признал за старшую. Она наклоняется послушно над кормой, опускает руку в воду и хватает утку за крыло. «За горло давай», — учит Василий. Чувствую, что Белла в ужасе, но ослушаться не решается. Наконец ей удается справиться с уткой, она втаскивает ее в лодку и с каким-то отчаянием кидает ее Василию. Тот уже выключил мотор. Ловит, чертыхаясь, птицу. Мы опять поворачиваемся боком и смотрим назад. Утку нам жаль.

К вечеру (ночь белая) Василий причаливает к берегу. Мы вылезаем. Он вытаскивает лодку на берег, снимает мотор и исчезает. Мы кричим ему вслед: «До свиданья, спасибо». Слышим, как уже в лесу он что-то ворчит в ответ.

О том, что нам идти по берегу, никуда не сворачивая, помним. Да и куда свернешь? Ровно через час видим разложенный на берегу костер. А около него сидит огромного роста человек. Василий был ростом невелик, а этот просто гигант. Мы даже останавливаемся в нерешительности: идти ли дальше? А куда нам деваться? Но ведь нам сказали: Александр Иванович позовет. У него семья, маленький сын. Так что хватит валять дурака. Решительно двигаемся вперед.

— С Василием приплыли? — не удивляясь, спрашивает он. Потом, за разговорами у них в доме, узнаем, что Александр Иванович уже ничему не удивляется. У него за спиной полная тяжелых испытаний жизнь. А тут-то и правда удивляться нечему: с кем же нам еще приплыть, как не с Василием? Шум-то моторки он слышал, ведь не глухой.

Ему лет 50. Он очень красив. На нем тулуп, теплая шапка-ушанка: хотя сейчас июль, но уже ночь, а потому комары. Кивает нам, чтобы садились у костра. Мы ужинаем: едим уху с хлебом. Потом идем за ним по тропинке в глубь леса. Вскоре стоим у небольшой лесной избушки. Он наклоняет голову, чтобы войти. Заходим. Натоплено.

— Ну ложитесь. Завтра рано вставать.

Мы оглядываем избу. Куда же ложиться? Здесь только один топчан. Почувствовав наше смятение, говорит: «Я на полу лягу». И как бы угадав, что мы боимся его, такого большого и красивого, довольно ухмыляется: «Ну устраивайтесь. Пойду покурю». Мы быстро забираемся на топчан, прижимаемся крепко друг к другу, боясь шевельнуться. Дрожим мелкой дрожью. Он возвращается где-то через полчаса. Входит тихо. Кидает на пол тулуп, ложится. Мы чувствуем, что ему тоже не спится. Все-таки под самое утро мы с Беллой заснули.

Плывем дальше на его лодке. Его мы уже не боимся. Он сидит на веслах лицом к нам, и мы любуемся его поразительной красотой и тем, как он легко гребет против течения. Когда плыли с Василием, так боялись, что ничего не видели вокруг. Да и потом эта лодка весельная, не моторка. А вокруг такая тишина, такой туман! И такой рассвет!

На берегу женщина. Она, видимо, вышла из леса, услыхав скрип весел.

— Кого везешь? — кричит она издалека.

— Гостей, — откликается он, не оборачиваясь.

— Гостей, это хорошо! — опять весело кричит она. Мы пристаем к берегу. Хозяйка протягивает нам поочередно каждой руку, чтобы помочь вылезти из лодки.

— Ну пошли, раз приехали. Заберем грибы и домой.

Идем по тропинке. Видим две корзины, полные белых грибов. Она поднимает их. «Нет, сегодня жарко». Ставит корзины на землю. Снимает почти новенькую плюшевую жакетку (такие тогда были модны в деревнях) и вешает ее на сук.

— Дождя не будет. Завтра заберу.

— Как, а если кто возьмет?

— Ну разве лиса захочет покрасоваться, — смеется она.

Вечером, когда ложились спать, хозяйка завесила оба окна занавесками. А у Беллы, конечно, вопрос: «А от кого завешиваете?» Ну и дурацкий вопрос, думаю я. В городе всегда на первом этаже окна завешивают. Но Белла знает, зачем спрашивает. Надеется про него услышать, про своего «тотемного зверя».

— Как от кого? — смеется хозяйка. — От волков.

Белла довольна ответом.

— А что, заглядывают?

— А то как же? Подойдет к окну, лапами о стенку обопрется и смотрит. Скучно ему в лесу-то. У нас поди веселее.

Так она, конечно, шутит. Волку в лесу не скучно. А вот их мальчонке скучно было. Отец на рыбалке, или на охоте (у них стояли две бочки с засоленными лебедями, одна — с белыми, другая (честное слово, правда) — с черными), или на покосе. Мать по хозяйству. А он целый день один. Ни друзей, ни братьев, ни сестер. Он первые дни прятался от нас. Мать ему отдельно поесть давала. И куда бы мы ни пошли, он крался за нами с самодельным деревянным ружьем. И когда мы внезапно оглядывались, чтобы застать его врасплох, слышали, как он, наверно, испытывая сладкий ужас, убегал. А потом опять его маленькая фигурка с направленным на нас ружьем неотступно следовала за нами.

Потом он привык к нам. В день нашего отъезда опять спрятался, но мать нашла его и заставила попрощаться. Он вышел к нам смущенный.

Мы спросили его, что бы ему прислать в подарок. Он хотел что-то сказать, но мать строго на него поглядела, и он ничего не попросил.

Интересно, что бы он хотел получить в подарок? Ведь у них не то что телевизора, даже радио не было. Впрочем, у отца, может, и был радиоприемник. Но при нас его не слушали. Не забывайте, хозяева — потомки раскольников.

Потом мы с Беллой собирали ему в Ленинграде посылку. Помню, что положили в нее детскую подзорную трубу, музыкальную дудочку, переводные картинки, калейдоскоп, цветные карандаши.

Осенью пришла ответная посылка. В ней была вяленая рыба. И лист в клеточку, на котором детскими печатными буквами было написано: «Спасибо».

Ольга Тимофеева. «берега заболочены...»

памяти Беллы Улановской

берега заболочены

вялая тишина накрывает язык

всё темнее

и каждый шаг будто бы

каждое слово путается в самом себе

учащенно и хрипло

только память удерживает

праздничных собакоголовых драконов

взгляд останавливается

на облетевших кустах

на все более тусклой

полоске заката

разве это я помню

разве об этом плачу

(вслед за бумажным ящером)

взлетела красная птица

тяжелыми крыльями наполнила воздух

обняла ветер и засмеялась

солнце било в глаза

земля была внизу

В.П. Бударагин. Поездка на Валаам

Насколько я помню, это был теплоход «Шевченко», тогдашний флагман туристических маршрутов Северо-Западного речного пароходства. И это был его последний рейс в навигации 1965 года по только что открывшемуся новому маршруту Ленинград — Остров Валаам. Об острове, точнее о Валаамских островах, я знал только из книг, побывать там очень даже хотелось, матушка же работала тогда в том самом агентстве, где распределяли путевки, где им, работникам, разрешалось раз в год «пропутешествовать» по рекламируемым маршрутам. Матушка, разумеется, это свое право «подарила» мне. Речной вокзал еще не был построен, Смольная пристань, к которой я привык с детства, что она — главная, уже перестала быть главной для перевозок по Ладоге, по Свири, Онежскому озеру. Отплывали мы, таким образом, от временных причалов по Кутузовской набережной, рядом с Литейным мостом. Тогдашним теплоходам еще удавалось проплыть под городскими мостами. Место мне на теплоходе досталось неказистое, так что большую часть времени я предпочитал находиться на палубах не худшего по тем временам теплохода.

И вот, в очередной раз путешествуя по палубам, вижу вдруг знакомое лицо, взирающее на проплывающие мимо окрестности. Белка? Да, это Белла! Такого подарка я не ожидал в своем ситуативно-одиночном плавании, когда путевки на поездку распределялись «по организациям» и, соответственно, на теплоходе существовали свои группы общения. Но Белка была одна, я решительно обозначил ей мое на этом теплоходе присутствие и, похоже, не огорчил ее своим неожиданным появлением. Знакомы-то мы были еще с первого курса филфака ЛГУ, а теперь наши пути-дороги слегка разошлись, т.е. я — студент опять II курса, но чешского отделения кафедры славянских языков, а она — уже III курса кафедры русской литературы. Она меня старше по условным, университетским, знаниям. Но у меня уже есть опыт двух лет археографических поездок на Север, что для Беллы — не звук пустой. С темы северных поездок и начинается наш «палубный разговор».

Она тоже съездила уже, после первого курса, в диалектологическую экспедицию, а теперь поехала на Север как бы «по своему маршруту», горда тем, что в первый раз сходила на охоту и стреляла из ружья. Меня тоже слушает внимательно, с неожиданными, однако, вопросами: «А что мужики? А что бабы говорят?» Мы на палубе теплохода нашли друг друга, нам не скучно. Вот над нами проплывают створы железнодорожного моста, вскоре появились огни Петрокрепости, по радиотрансляции теплохода сообщают, что справа видна крепость Орешек, но видна она весьма смутно, поскольку белые ночи давно позади, месяц октябрь, да и время — около полуночи. После вхождения в Ладожское озеро мы с Белкой прощаемся и расходимся по своим каютам.

А утром мы встречаемся уже на Валааме. На берегу. Впечатление сильное. Не забудьте, что это еще второй только («пробный») рейс на Валаам, здесь нет еще зримых следов туристического пребывания. Природа сурова и монументальна в своих нагромождениях валунов, скальных обрывах, кажущейся вековечности сосен вдоль берегов и мрачноватой приземистости огромных елей неподалеку. На одном из валунов, вблизи мостков от трапа теплохода на берег, сидит какой-то человек и активно жестикулирует. Экскурсия предполагает посещение двух ближних скитов и «взгляд» на остаточные монастырские постройки. А после обеда туристам предоставляется свободное время, чтобы самим осознать красоты явленного им природного чуда.

Экскурсия была как экскурсия: что-то рассказывалось об истории Валаамского монастыря и его скитов, что-то об уникальности и заповедности самих островов. Впечатления «намоленности места», однако, не возникало, сами постройки тоже не впечатляли своей архитектурой, зримо представительствовавшей от времени не старше второй половины XIX века. Мы с Беллой, кажется, рассчитывали на большие древности. Но... кончилась экскурсия, в конце которой были высказаны рекомендации погулять после обеда по окрестностям, не заходя, однако, в городской поселок (было тогда понятие «поселок городского типа» — ПГТ), чтобы не беспокоить его обитателей. Выслушав рекомендации, Белла заметно оживилась.

Дело в том, что о Валаамских островах в городе ходили разные слухи. Было известно, что на Валаам отправляли после войны самых изувеченных, самых «никаких» и что на одном из Валаамских островов была даже колония «прокаженных». Не берусь ни утверждать, ни опровергать, могу лишь повествовать о том, что сам видел. А то, что видел, было спровоцировано именно Белкой, сразу после обеда на теплоходе.

«Ну что? Пошли в поселок?» — первое, что она произнесла на берегу. Я как-то не был готов к столь решительному действию, пытался возражать, что и дороги не знаем. «Так он-то знает!» — сказала она и указала на все так же сидевшего на прибрежном валуне человека. Она подошла и заговорила с ним, после чего человек слез с камня, разговорился с нами на каком-то смешанном языке не вполне членораздельных слов и жестов, из чего следовало, что идти нам надо по дороге прямо, а потом повернуть налево. Мы поблагодарили его и пошли по указанной им довольно сносной дороге со следами былого мощения, где справа оставались леса, а слева неожиданно возникло болото, на дальнем конце которого стоял лось и объедал какое-то деревце.

Дорога не заняла много времени — и вот показались некоторые постройки «городского типа». Да, в северных деревнях все это выглядит иначе! Там хотя бы сами дома о себе заявляют — этакие бревенчатые громадины, которым никакая стихия не страшна. А здесь что-то полукирпичное, что-то вообще никакое, справа — некое условное «инвалидное здание», около которого греются на последнем осеннем солнышке те самые «обрубки» Великой Отечественной... Воздух дымится «матом» еще проживаемых великих битв. Рискуем зайти даже в магазин, где, разумеется, стоит очередь и где смотрят на нас весьма недоброжелательно, опасаясь, что и мы захотим вдруг что-то купить. Объяснение этому осознается позже, когда наш теплоход будет отчаливать от Валаама и те же, стоявшие в очереди, придут на берег проводить эту последнюю «связь» с «большой землей», поскольку город Сортавала, конечно, еще останется связующей ниточкой, но из Ленинграда этот теплоход — последний.

Возвращалась Белка из этого нашего незапланированного похода в большой задумчивости. Разговаривать ей как-то не хотелось. «Сидящему на камне» махнула приветственно рукой и решительно ушла в свою каюту. Возродилась она на палубе только к отплытию теплохода. Мы вместе с ней помахали нашему береговому знакомцу, потом разошлись, еще раз встретились на палубе уже к полуночи, и Белка сказала: «А я, наверно, об этом напишу...»

Б.Ф. Егоров. На филфаке Ленинградского университета (1960-е годы) и последующие эпизоды

Преподаватель по-человечески и по-научному познает своих студентов не на лекциях и даже не на экзаменах, а в процессе систематической семинарской работы. Когда вопреки заслонам и увиливаниям партийного начальства и благодаря активным стараниям профессоров кафедры русской литературы я был осенью 1962 года зачислен доцентом Ленинградского университета, мне посчастливилось получить в нагрузку сразу два хороших предмета: просеминар по поэтике на втором курсе и спецсеминар по русской поэзии середины XIX века на старших курсах.

Просеминар был общий для всех, здесь в студенческой массе выделялись наиболее способные и жаждущие посвятить себя науке личности. Так, я сразу же заметил в одной группе А.В. Лаврова и С.С. Гречишкина, уже тогда тянувшихся к русской литературе Серебряного века. Но особенно привлекателен был, конечно, спецсеминар, в него добровольно записывались желающие заниматься дорогими для меня поэтами: Тютчевым, Некрасовым, Фетом, Ап. Григорьевым, Ап. Майковым, гр. А.К. Толстым... Записывались хорошо, ежегодно спецсеминар пополнялся новичками, доклады и обсуждения почти всегда были живые и интересные. На занятия приходили участники других спецсеминаров, постепенно образовывался талантливый круг, почти кружок, единомышленников (и, если можно так сказать, единочувственников). Мы не ограничивались университетскими занятиями, устраивали домашние «посиделки» у меня или у семинаристов. Радуюсь и горжусь, что из того круга вышли поэты В. Кривулин, С. Стратановский, Л. Васильев, Е. Игнатова, литературоведы и очеркисты Т. Никольская, М. Ильюшина (потом — Чернышева), В. Новоселов.

Самыми любимыми моими учениками (ученицами) стали Белла Улановская и Таня Франкфурт (далее буду называть их по именам). Мир тесен: Таня оказалась родственницей Л.Е. Генина, приятеля Ю.М. Лотмана. Помню, как я вначале спотыкался о ее фамилию (на каком слоге ставить ударение), и по предвоенной советской традиции произносить многие английские и германские названия на французский лад (Ньютóн, Вашингтóн, Эрфýрт, Франкфýрт, Нюрнбéрг, Кенигсбéрг) я и в фамилии Франкфурт старался ударять последний слог. Таня потом призналась, что удивилась, услышав от преподавателя такое произношение, — а я именно в те годы перестраивался на Ньютона и вскоре все такие офранцуженные названия научился произносить по-подлинному.

У Беллы знакомых родственников не нашлось, но она меня с первой встречи поразила абсолютным сходством и по облику, и даже по каким-то мимическим движениям лица с выдающейся киноактрисой Ниной Алисовой. У предвоенных подростков моего поколения было несколько любимых фильмов, заметно повлиявших на наше духовное развитие. Для меня особенно значимы «Большой вальс» с несравненной Милицей Корьюс и «Бесприданница» с Ниной Алисовой, юной трагической актрисой самого высокого ранга, у которой странно потом не состоялась сценическая судьба (к слову сказать, воистину гениальный режиссер «Бесприданницы» Я.А. Протазанов одинаково был славен и в трагическом жанре — он ведь начинал со знаменитых драматических фильмов «Отец Сергий» и «Человек из ресторана», — и в комическом, представив ряд бессмертных фильмов с И. Ильинским и А. Кторовым, — но Протазанов был при развитии советского кино как-то оттеснен на второй план Г. Александровым и И. Пырьевым). Когда бы я ни увидел Беллу, даже и в последнее время (она ведь совершенно не старилась и не соответствовала календарным годам), она всегда для меня оставалась «Алисовой». Алисова в стране чудес, ибо наша Россия всегда отличалась чудесами и чудасиями.

Семинарские занятия на филфаке проходили в полуподвальных аудиториях (в так называемой «школе»), там было темновато и сыровато, но мы не очень замечали внешние унылости — сила духа побеждала физические неурядицы. Однажды, в ранневесеннюю питерскую пору, при ясной морозной погоде студенты запросились на солнце, и я рискнул провести одно занятие прямо напротив филфака, на берегу Невы, в том месте, где тротуар чуть-чуть расширялся и создавал уютный пятачок-полуостров с двумя скамейками. Одну скамейку мы поставили напротив другой и тесновато, но мило разместились на них — это занятие на берегу Невы незабываемо.

Белла в спецсеминаре энергично занялась поэзией Ап. Григорьева. Краткие выводы курсовой работы она изложила на студенческой конференции, ежегодно тогда организуемой в Тартуском университете, а еще более конспективно сжала в статье-заметке «Категория времени в лирике Ап. Григорьева», опубликованной в замечательном томе «Материалы XXII научной студенческой конференции. Поэтика. История литературы. Лингвистика» (Тартуский гос. университет, 1967. С. 70–72). Замечательном потому, что здесь опубликованы доклады и статьи (как правило, самые первые научные работы!) будущих известных ученых и общественных деятелей: Н. Котрелева, Е. Рабинович, Е. Душечкиной, Г. Суперфина, М. Билинкиса, А. Рогинского, В. Сажина, Т. Никольской, М. Мейлаха, Р. Тименчика, В. Живова. И у Беллы это была первая работа. У меня хранится подаренный ею том с дорогой надписью: «Борису Федоровичу — первое — с любовью. Улановская. 14 апр. 67».

Заметка Беллы могла бы быть развернута в обстоятельную работу, в ней буквально брошено много идей, подлежащих подробному анализу. Сопоставление Григорьева с йенскими романтиками, потом с А. Блоком. Определение динамической магистрали в развитии поэта: осознание увеличивающейся дистанции между сущим и должным. Отсюда выделение двух противопоставленных времен: настоящее — будущее; соотношение, переходящее в антитезу прошлого и настоящего; настоящее как бы принижается (оно обыденное, созерцательное, замкнутое).

Я очень ждал от Беллы продолжения ее научных штудий. Но она не стала профессиональным литературоведом и лишь изредка обращалась к научным жанрам. Позднее я понял главную причину: ученая деятельность требует заметного сужения интересов; определенная целенаправленность отсекает уходы в сторону, концентрирует внимание на ограниченном круге объектов. А Белла оказалась человеком свободы, ее деятельность журналиста, очеркиста, прозаика стала куда более разнообразной и разножанровой. Но этот свободный выбор не охладил наших отношений, я и далее продолжал следить за творческим путем ученицы.

Однако самые интенсивные взаимосвязи относятся, конечно, к студенческим годам Беллы и Тани. Удивительно обогащала душу и поднимала душевный тонус взаимная человеческая симпатия учителя и учеников. Недавно Таня напомнила один тогдашний, для меня бывший загадочным эпизод. Работая, наряду с университетским преподаванием, заместителем главного редактора «Библиотеки поэта» в издательстве «Советский писатель», я вместе с коллегами очень тяжело переживал пакостные наскоки бдительного начальства на идеологически сомнительные для него однотомники М. Цветаевой и О. Мандельштама в Большой серии «Библиотеки поэта»; были моменты, когда сам выход книг был под угрозой. Об одном таком угрожающем моменте узнали Белла с Таней и решили меня утешить букетом — преподнесли красивые цветы на филфаке, прямо на ступеньках лестницы, вызвав у меня естественное удивление и вопросы. Поразительно трогательное внимание! Такое не проходит бесследно.

Но самый запоминающийся подарок моих дорогих студенток относится к защите дипломных работ. Это была идея Беллы — подарить мне кролика! С юных лет Беллу занимала природа, животный мир. Где-то девицы достали кролика, продержали его с утра на филфаке, а по окончании защитной процедуры торжественно преподнесли мне. На одном кроличьем ухе, с внутренней стороны, Белла авторучкой (или чернильным карандашом?) написала с десяток слов, начиная с «Дорогому Борису Федоровичу» и кончая датой. Был всеобщий восторг — и мой в том числе. Но как отвезти подарок домой? Никакой клетки дарители не предусмотрели, и я простодушно поместил кролика в портфель и благополучно довез его до своего жилья. Только один эпизод случился по дороге. В метро кролику надоело трястись в темноте, он завозился, и ему удалось просунуть голову в отверстие в торце портфеля, между крышкой и основным корпусом. Появление было мгновенное: вдруг из недр выскочила голова с большими ушами! Я только успел пальцами зажать дыру, чтобы кролик не выскочил целиком. Оживление в вагоне было чрезвычайное. Но я осторожно затолкал непоседу внутрь и потом постоянно следил, чтобы выпрыгивание не повторилось.

В квартире кролик первые сутки жил в ванной, а на второй день я, ища у помойки выброшенные деревянные предметы, чтобы сделать загородку, обнаружил целую связку добротных паркетин (у кого-то остались лишние после ремонта?), и я этими паркетинами загородил все просветы между прутьями балкона, и кролик два месяца припеваючи жил на свежем воздухе. А в августе кролика на остаток лета попросила знакомая — она снимала дачу. И несколько недель кролик жил еще более припеваючи: у него был свой сарайчик, он свободно гулял по участку и даже, как собачонка, сопровождал нашу знакомую в прогулках по лесу. Но в конце сезона кролик, увы, исчез: то ли убежал сам, то ли его кто-то умыкнул. Так мы лишились памятного подарка...

Встречи с Беллой и Таней продолжались и по окончании ими университета. Однажды такие встречи состоялись даже в экзотической обстановке. На южной окраине Сухуми (по-абхазски и по дореволюционному русскому наименованию — без «и») у моей семьи, благодаря нашей тартуской жизни 1950-х годов, образовалась постоянная дачная «резиденция». Ученик и будущий коллега по кафедре В.И. Беззубов был родом из деревни Эстонка близ Сухума. Его то ли родственница, то ли соседка Надежда Юрьевна перебралась в Сухум и, подобно некоторым нахальным южанам, захватила в узкой полосе отчуждения между линией железной дороги и берегом Черного моря (полоса всего метров 20 шириной) изрядный по длине участок, выстроила там жилые помещения, вырастила прекрасный сад — и каждым летом заселяла все, что только можно, вплоть до наскоро сколоченных будок в три-четыре квадратных метра, столичными курортниками. И мы к ней пристрастились ездить. Удивлялись рассказам хозяйки о виртуозных способах общения с милицией и городскими властями: ведь в полосе отчуждения категорически запрещалось что-либо строить!

В одно лето и Белла с Таней посетили Сухум — достали путевки в какой-то студенческий лагерь. Мы заранее условились о встречах. Девушки побывали в нашей колоритной полосе, а один раз, прихватив еще свою дочку Таню, я свозил их в сказочно интересный ресторан «Эшеры». У дороги из Сухума в Сочи, в ущелье между двумя горами, прямо над журчащим ручьем, предприимчивые частники соорудили мостики и слегка зацементированные дорожки, оборудовали гроты-пятачки, где вместо столов находились выпиленные из громадных деревьев изрядные столешницы, а вместо стульев — пеньки. Подавали форель, только что выловленную из ручья и зажаренную минуту назад, хорошие грузинские вина, играла тихая музыка, под звуки которой молодой человек демонстрировал всей компании и всем присутствующим совершенно неправдоподобный трюк: он пританцовывал, постепенно перегибаясь всем телом назад в виде вопросительного знака — и, почти достигая перевернутым лицом пола (не касаясь его руками!), зажал губами и зубами край поставленного на пол стакана, доверху наполненного вином, и начал медленно подниматься; захваченный губами-зубами стакан постепенно наклонялся и трюкач отпивал вино; где-то около метра над полом голова и шея достигли горизонтального положения (лицом вверх, естественно), стакан же стал вверх дном почти вертикально, вино все выпито — и вдруг юноша быстро выпрямился, радостно схватив рукой пустой стакан, — и получил шквал восторженных аплодисментов.

На другой стороне магистральной дороги была выстроена уже не в ущелье, а на просторе кофейня, где, конечно, радовали прекрасным черным кофе, у здания же для заманивания публики был посажен на цепь молодой медведь. Мы подошли к мишке, поговорили с ним, Таня оказалась слишком близко к зверю... Вдруг он мгновенно обхватил передними лапами ее ноги и стал как бы страстно обнимать. Мы не были готовы к такому повороту. Первая мысль: со всей силой садануть медведя кулаком по голове, чтобы его ошарашить, — но кто знает, а если он не очумеет, а озвереет? Уговоры и попытки разжать объятия ни к чему не привели. Я попытался Таню как бы вынуть вверх из объятий — но мишка держал ее крепко. Не помню, участвовал ли в этом событии хозяин кофейни и медведя, но никто из присутствовавших местных ничего не мог сделать. Просто через какое-то время мишка вдруг разжал объятия, и мы поспешили Таню быстро отвести от него. Длилось это всего несколько минут, но сколько было душевного напряжения — и каково было Тане, которая, в общем-то, заглянула в ту пропасть, из которой не всегда возвращаются на свет божий. Возможно, несколько флегматичный характер Тани спас ее от чрезмерных психологических переживаний, и медицинская реабилитация, как сейчас принято говорить, не понадобилась, но, конечно, можно представить, сколько внутренних нервных потрясений пришлось ей и потом заглушать, когда в мозгу прокручивались, как кино, те эпизоды.

А Беллу с юных лет отличала повышенная эмоциональность (внешне сдерживаемая питерским воспитанием) и жажда активной деятельности и дороги. Своеобычно и несколько парадоксально эта жажда выливалась в тягу к уединенному бродяжничеству по лесам и полям — с ружьем (совсем не женский жанр; впрочем, есть и другие колоритные примеры: ведь страстной охотницей была императрица Елизавета Петровна). Почти одновременно, начиная с лингвистической и фольклорной практик в студенческие годы, Беллу тянуло к путешествиям в отдаленные антигородские, тихие уголки нашей страны: Беломорье, Карелию, глухие и далекие от цивилизации деревни средней России, где Беллу живо интересовало общение с рыбаками, крестьянами, симпатичными старушками. В душе у нее сидели гены репортера, очеркиста, писателя — потом они обильно проявились. Почти все свои походы Белла совершала не по заданию государственных организаций, а самостоятельно, ее облик репортера и очеркиста как-то не вяжется с командировками по заданию. Невозможно ее представить и на начальственной должности.

Однако Белле совсем не безразлично было, кто руководит ею и ее ближними. Приведу один уникальный пример, мало кому известный: как Белла энергично воевала за утверждение Н.Т. Ашимбаевой директором петербургского музея Ф.М. Достоевского. Мало ей было внутримузейных соратников, она для весомости решила обратиться за поддержкой ко мне, члену ученого совета музея. Но я тогда, в первой половине 1994 года, преподавал в американском университете штата Северная Каролина (город Чапел-Хилл). Белла позвонила моей жене Софье Александровне (дальше именую ее С.А.) с просьбой как-то добыть мой голос в защиту Наташи Ашимбаевой. С.А. без колебаний была уверена в моем «за», но проблема заключалась в контакте. Тогда еще не было мобильников, телефона в моей квартире не было (ненавистник домашних телефонов, я при въезде попросил отключить имевшийся аппарат), для уличных автоматов надо было копить большую кучу четвертаков (автоматы работают с 25-центовыми монетами), звонить в Россию с кафедрального телефона я не считал приличным чаще чем раз в месяц, а С.А. и номера-то кафедрального не знала. Так что связь со мной была очень затруднена. А ответ нужно было получить как можно скорее.

С.А. быстро нашла выход. Дня через два после ее разговора с Беллой в Питер возвращалась из США Ирина Сергеевна Чистова, которая успела там и у меня в гостях побывать и везла С.А. мое письмо. По ее приезде договорились о свидании у Ирины Сергеевны чуть ли не на следующий день — на определенный час. А С.А. уже разработала четкий план. Сразу же после ее первого разговора с Беллой как будто бы должны были последовать такие действия. С.А. якобы срочно посылает мне телеграмму с просьбой немедленно откликнуться; сообщается о выборах в музее и об отъезде из Нью-Йорка в Питер И.С. Чистовой, поэтому прилагается просьба: тотчас же позвонить уезжающей и обрисовать личное отношение к выборам директора музея. Поэтому С.А., приехав к Чистовой за письмом, получит и свежий устный рассказ о мнении Б.Ф. Егорова. А Беллу С.А. попросила в час свидания обязательно находиться в музее Достоевского в кругу сотрудников, рассказать им ситуацию — и позвонить И.С. Чистовой, спросив, пришла ли в гости С.А. Ясно, С.А. пришла чуть раньше, изложила весь план хозяйке, в должном отношении которой не было никаких сомнений. Белла позвонила Чистовой в назначенное время из музея Достоевского, получила сведения о моем однозначно положительном мнении и тут же все рассказала сотрудникам. Мнения большинства были «за», и Н.Т. Ашимбаева была избрана директором (слава Богу, до сих пор успешно работает). Реально я узнал обо всем чуть позже, одобрил идею и исполнение, и мы семейно и при участии Беллы порадовались успешному завершению задумки. Так что и мой голос участвовал в избрании! Хвала и Белле, и С.А.!

В последние десятилетия Белла целиком погрузилась в художественное творчество. Главным образом — в очерки. Ее как-то не тянуло к сюжетостроению. Правда, она отдала дань и этому жанру — ее повесть «Путешествие в Кашгар» сюжетна, трагична, потрясающе пророчески перспективна: начатая в 1973 году, она предугадала будущие наши конфликты и войны. Но и здесь сюжет густо инкрустирован пейзажными и анималистскими зарисовками, краткими заметками о Валиханове и Достоевском, отрывками памяти... Нет, не к сюжетам была склонна Белла, а к сочным очеркам. И калейдоскопически отрывочным. Неожиданные перепрыгивания из одного отрывка в другой напрягают внимание и завораживают. Чего тут только нет: следуют характеристики самых разнообразных персонажей и различных местностей, вставляются и сюжетики: личные судьбы, исторические этапы; постоянен интерес Беллы к животному миру, даже интерес с мистическими оттенками (вспомним деяния крыс в повести «Боевые коты»). В обычное интеллигентское повествование виртуозно вкрапляются народные пласты речи: «Дедка этот идет по тропочке, грибы сбирает. У него уж наломан полный короб за спиной. Медведица занявши в лесе...» Беллу всегда интересует необычное, загадочное, она с удовольствием называет старинные, древнерусские по происхождению, поселки и деревни, к ним может примешаться какая-то гриновская Алоль, а имена персонажей часто вообще неизвестно откуда появились: Тоня Нема, Стампа, Аделя Грозовская, Бурбыга, Куца Барадкая...

Нарочитая отрывочность заставляет читателя домысливать переходные мостики между отдельными частями текста. В этом есть что-то общеэпохальное, двадцативечное. Подобное встречаем в живописи и музыке. Покойный коллега, москвич Г.А. Федоров (краевед, достоевсковед, музыковед), в ответ на мои сетования: не могу прочувствовать гениальность «Катерины Измайловой» Шостаковича, интересно объяснил смысл и величие оперы общей тенденцией композитора к пунктирности: он отказывается от длительной цельности мелодии, а дает лишь вершинные части.

Про художественную манеру Беллы можно сказать то же самое: это пристрастие к пунктиру! Оно сжимает текст, делает его более насыщенным, оно добавляет работы читателю — и, главное, оно предлагает автору много свободы, дает обширный выбор тем, объектов, стилей. Недаром уже на заре творческой деятельности Белла была человеком свободы...

А как бы она развернула эту свободу в наступившем веке? Увы, нам не дано предугадать...

Нина Перлина. О Белле Улановской[*]

О Белле трудно писать и думать, пользуясь формами прошедшего времени. Не совсем так, как бывает с родными, с которыми, и когда их уже нет, продолжаешь делиться чувствами и думами. С Беллой Улановской иначе: незабываемое чувство, которое у Беллиных друзей навсегда будет связано с нею, — переживание того, как она всегда искренна и естественна была с теми, к кому в тот момент (словно сейчас) обращалась, с кем говорила, кого слушала. Ее собеседниками становились охотно; легко и радостно было встречаться с нею, входить в мир ее интересов, без внутренних усилий помогать ей узнать или повидать то, что она хотела.

Помню, как в 1990 году, когда для западных славистов только открылась возможность приглашать на конференции не номенклатурные выездные команды из СССР, а по-настоящему знающих хороших коллег, с которыми хотелось делиться мыслями и идеями, я поспешила получить для Беллы приглашение на международный конгресс в Харрогейте (Англия). Я подала в организационный комитет заявку на ее выступление в секции «Дочери и падчерицы Русской революции». Такую заявку приняли, и Белла впервые в жизни выехала за границу. Она привезла в качестве доклада эссе «Добровольное отшельничество. Жизнь одинокой старухи в заброшенной деревне». Подобные материалы тогда только-только начинали входить в научный обиход у историков культуры и литературы, и им было вскоре присвоено жанровое определение «устные истории» («oral histories»). В этом комментированном очерке рассказывалось о жизни одинокой старухи, которая сумела избежать насильственного зачисления в колхоз. В наказание за упрямство к ее выселкам не провели ни радио, ни электричества, оставили не только без теленовостей, но даже без сведений о том, какой же день, месяц или год на дворе. Она осталась в старости без социальной помощи и уцелела в своей избе как какой-то реликт природы, кормя себя своими руками.

С докладом, сопровождавшимся магнитофонной записью старухиных бесед, Белла уложилась в жесткий двадцатиминутный регламент. И надо было видеть, как слушали ее, какие вопросы на нее посыпались, — а главное, как естественно, словно зная заранее, что именно об этом ее и спросят, Белла полистала свой путевой дневничок, и за словами: «Да, да, конечно, вот тут она (эта старуха) еще так сказала, а в народе вообще считают, что...» — последовало интереснейшее толкование забытого поверья.

В перерывах между секциями участники конференции задавали Белле много вопросов. Я услышала, как преподавательница Колумбийского университета Марина Летковская говорила ей: «А дядя Володя...» — речь шла о Набокове, родственнике Летковских. Белла побывала в разрушенном имении Набоковых в Выре еще в 1970 году, разглядела вокруг развалин следы разбивки старого сада и даже сорвала несколько маргариток с куртины. Разумеется, Летковская восприняла встречу с Беллой как радостный сюрприз.

По окончании конференции Белла приехала к друзьям в Лондон. Она попросила свою давнюю приятельницу, сотрудницу русской службы Би-би-си Наталью Рубинштейн, устроить для нее поездку на какую-нибудь пригородную ферму. И ведь сумела же она, не зная ни слова по-английски, расположить к себе хозяина так, что он каким-то понятным для нее образом рассказал ей о дойке коров, кормах, выгонах и жирности молока!

По возвращении в Лондон она записала для программы русской службы Би-би-си чтение повести «Путешествие в Кашгар», которое затем частями транслировалось в течение нескольких дней.

Я познакомилась с Беллой Улановской позже тех, кто составлял тесный дружеский круг, в который потом вошла и я. Все они, члены студенческих семинаров Д.Е. Максимова и Б.Ф. Егорова, дружили с университетских лет, а я впервые встретилась с ними в 1969 году, в «несуществовавшем» тогда еще музее Достоевского. Музей был лишь в замысле, а дом на углу Кузнечного переулка и улицы Достоевского ремонтировался и имел полуразрушенный вид. Так называемого «научного отдела» не было тем более, а директор этого престранного учреждения, Борис Варфоломеевич Федоренко, беседовал с будущими сотрудниками на лестничной площадке Ленинградского управления культуры, где мы (Н. Ашимбаева, Белла и я) по очереди присаживались на один и тот же стул, «согревая сиденье друг для друга», как шутят в таких случаях американцы.

За Беллой в музей потянулся целый шлейф необычного: воспоминания о поездках на Север и встречах с Юрием Казаковым, автором «Голубого и зеленого»; рассказы о метростроевцах (до музея Белла служила в редакции газеты ленинградского метрополитена и спускалась в подземные шахты); о работе в Великолукском областном архиве, где она раскопала дела гимназии, в которой служил Федор Сологуб, и затем на основе найденных уникальных материалов опубликовала статью о прототипах «Мелкого беса», когда Сологубом еще никто серьезно не занимался. Эта студенческая работа получила высокую оценку Д.Е. Максимова и прочно вошла в научный оборот.


Когда в 1974 году, уехав из России, я оказалась в Бостоне, молодой тогда славист Стенли Рабинович, только что защитивший в Гарвардском университете диссертацию, спросил меня:

— Вы знакомы с Л.Я. Гинзбург?

— Не лично, но знаю.

— А с Улановской?

Тут уж я удивилась:

— Откуда вы знаете Беллу? — спрашиваю.

— Ну как же, публикация о прототипах «Мелкого беса», творчество Сологуба — тема моей диссертации! Улановская — это первая советская работа о Сологубе.

Эти калейдоскопические кусочки воспоминаний о Белле возвращают меня к переживанию ее удивительной цельности и многогранности, вижу ее умение соединять, сцеплять разбросанное в одно целое. В музее Белла должна была разработать раздел экспозиции, посвященный сибирскому периоду жизни Достоевского: Омский острог. Семипалатинский линейный батальон. Отправившись в командировку в Сибирь, Белла не только поработала в тамошних музеях и архивах (откуда привезла несколько катушек микрофильмов из семейного архива Спешневых), но притащила пару довольно тяжелых заржавленных ножных кандалов.

— Понимаешь, работяги в Омске канализацию прокладывали. По тому месту, где острог стоял, да там и вообще кругом лагеря... Достоевскому подарили...

У Беллы была такая отрывистая манера рассказывать о том, что глубоко в ней засело. В старой экспозиции кандалы были помещены в левом углу витрины, а несколько правее был портрет каторжника Орлова из «Мертвого дома» работы А.Н. Корсаковой.

Готовя свой раздел экспозиции, Белла перечитала воспоминания и записки всех русских путешественников по Западной и Восточной Сибири, познакомилась с сочинениями Чокана Валиханова, первого казахского писателя, художника, этнографа и путешественника по Кашгару, собиравшего там разведывательные данные для русской армии. Как-то раз зимой 1973 года дала она мне прочитать «Путешествие в Кашгар». Теперь ее повесть известна в нескольких российских и зарубежных изданиях, переведена на многие языки, на нее написано много хороших рецензий, но тогда это была рукопись, которая переходила от одних друзей-читателей к другим, как самиздат. А самиздат, и Набокова, и многое другое мы все читали скопом. Но одно дело — читать, другое — уметь видеть, слышать, слушать и откликаться на прочитанное. И вот когда я дошла до последних строк Беллиной повести о Татьяне Левиной: «...она уже слышала, как кто-то продирался ей навстречу, хлопал по воде... — “Люки вельх!” — сказали они, направив на нее автоматы. Когда войска союзников освободили Кашгар, уйгуры рассказывали, что видели, как вели через весь город высокую девушку. Была ли это она или нет — установить трудно», — мне припомнились страницы другого «ненапечатанного» рассказа о другом путешественнике: высоком «человеке в европейском платье», исследователе Восточной Сибири, Алтая, западного Китая (то есть Кашгара) — Константине Кирилловиче Годунове-Чердынцеве. Когда и где погибла Беллина Таня Левина? — как у Набокова, версии путались. «По одной, весть о его смерти доставил какой-то киргиз в Семипалатинск», по другой — Годунов-Чердынцев ехал «из Семиречья на Омск». И «как он погиб? От болезни, от холода, от жажды, от руки человека?» Пользуясь парафразом из «Дара», можно сказать, что Белла Улановская «вслушивалась в звук набоковского камертона» и на него откликнулась.

Не могу с точностью припомнить, сразу же или несколько позже, в эмиграции, перечитывая эту повесть, я нашла в Беллиной героине квинтэссенцию ощущений человека из ассимилированной еврейской диаспоры. Татьяна Левина — еврейская девочка, комсомолка, не знающая языка своего родного народа, воспитанная на русской культуре, поступившая на китайское отделение филфака и всем сердцем полюбившая язык, литературу и жизнь народа, с которым у ее страны были неразрешимые столкновения и конфликты...

С такой же, как и у ее героини, проникновенной отзывчивостью, чуткостью, глубиной, Белла навсегда останется дорогой собеседницей любящих ее друзей.

Р. Вдовина. «Порой ко мне приходит Белла...»

Как давно не седлала я своего голубого «Урала»!

Да и нет его уже давно.

Кончил он свою жизнь на балконе одной моей знакомой. Долго я ходила мимо, глядя, как ржавеет мой друг, на котором так никто больше и не ездил.

А было Время! Времена...

Когда-то существовали в паре два неразлучных велосипеда: синяя «Кама» и голубой мой «Урал». Много накатано было километров на его колесном счетчике.

Даже в Крыму мы однажды побывали с ним — в Бахчисарае, на Восточной ул., 11, найдя приют у знаменитой художницы, ученицы Богаевского — Елены Варнавовны Нагаевской, где я дней десять пережидала непогоду, ночуя под картинами Куприна и Богаевского среди медной татарской старинной посуды.

А дождь все лил и лил и плескал двумя фонтанчиками из-под колес велосипеда, а по сторонам шоссе колосилась мокрая крымская обильная сирень.

На подъеме к Старому Крыму я попала в стаю легковых велоспортсменов, и они толкали меня в гору поочередно, узнав, что я «пилю» на дорожнике от Бахчисарая. Одолев подъем, мы простились, и они, красиво развернувшись, понеслись обратно.

Помнит мой «голубой» и накатанную дорогу во Всеволожское в гости к Белле Улановской.

В конце 60-х меня однажды пригласил на работу в свой еще не законченный музей Б.В. Федоренко — на должность ночного сторожа, и я, будучи «свободным художником», это предложение приняла. К тому же мне хотелось пополнить свои немногие знания о Достоевском.

В штате было всего три человека — три молодые особы, закончившие университет, филологи, избравшие темой своей творчество Достоевского, который тогда еще не пропагандировался, а здание будущего музея находилось в состоянии кап. ремонта.

Скоро я познакомилась со всеми тремя, а особенно с Беллой, в которой меня пленили ее богатый творческий потенциал и талант неутомимой рассказчицы, увлекшей меня темой Достоевского и Блока и пополнявшей мои литературные познания.

По ночам я читала хроники писателя, и мой интерес к нему все возрастал.

Так мы познакомились с Беллой и скоро подружились.

Сейчас, читая книгу Беллы, я как-то заново знакомлюсь с автором — таким умным, мощным и целеустремленным, которого в свое время не распознала в веселой, остроумной и легкой Белле при наших хождениях зимой и летом по полям и лесам.

А глубокой ночью я часто возвращалась домой в центр на своем велосипеде через Ржевку, полная впечатлений.

Помню и собак Беллы — сеттеров Тайпи и «перепороженную» трехцветную Зорьку, которая держала всех под страхом, стоило сделать при ней резкое движение. А мне она однажды вдруг взгромоздилась на колени, выказав особое расположение.

Помню белых куропаток зимой на снегу и знаменитую погребную «Берендеевку».

Не раз я оставалась ночевать в гостях и проводить ночи без сна в разговорах, никогда с Беллой не уставая.

Однажды Беллу ударила молния — редкий случай, — оставившая на память свою метку.

Иногда Белла бывала и у меня в городе, и я делилась с нею своими откровениями.

Однажды я достала из ящика старые лиловые бусы, желая их подарить, зная, что Белла любит украшения.

Белла деликатно отказалась, но я настаивала — ну надень! Посиди в них, пока я читаю!

Она уступила, но через несколько минут с криком «ой!» сбросила с себя эти бусы, сказав, что обожглась ими. И точно: бусы были раскалены, как огнем. Что за чудо! Почему? Я их много раз примеряла на себя совершенно без последствий. Вероятно, была в Белле некая потенциальная энергия, которая мне оказалась неведомой. Хотя чудес уже было полно вокруг музея Достоевского, а камушки оказались аметистами.

Потом я навещала Беллу, уже работавшую в каком-то учреждении на территории Капеллы, и мы часто вспоминали Нину Перлину, которая уже давно была в Америке. И вдруг на старой железной лестнице, которая вела наверх в ее отдел, я разглядела клеймо «providence» — как привет от Нины.

А лягушек, о которых я написала в своем стихе, мы наблюдали вместе с Беллой в одной Всеволожской «кринице».

Дорога во Всеволожскую теперь для меня кончилась.

Началась новая Белла Улановская в ее читаемой мною залпом живой книге. О путешествии в Кашгар и о Ч. Валиханове я знала еще раньше, и Белла мне читала иногда отрывки...

А Урал, на котором она родилась, мне тоже знаком и дорог. Я провела там четыре долгих военных года в интернате, в селе Еманжелинка недалеко от Троицка, вблизи Копейска.


ЛЯГУШКИ

В трубу бетонного колодца

Лягушек бедного народца

Я наблюдаю водный быт.

Там все имеют бледный вид.

К отвесной и осклизлой стенке

Приклеен плотно, как в застенке,

Непримиримый молодняк.

Преодолеть нельзя никак

Ни в бок, ни вверх сию криницу —

Как бы уехать за границу, —

А в середине смрад и мрак.

Внушают мысль об «Аде» Данта:

Вот мрачный труд комедианта —

Несчастный ухватил сучок,

С земли оброненный нарочно, —

Сучок вертится, как волчок.

Туда забраться невозможно.

Другой невольный удалец

В колготах узких, как пловец,

В воде бытует вертикально,

Отставив ножку танцевально,

И ждет, когда придет конец.

От помощи моей снаружи

Беднягам стало только хуже —

Спустив им целое бревно,

Я всех спровадила на дно.

Но, к счастью, — дело на поправку:

Одна цепляется за травку,

Другой — за листик, тот — за прут,

Еще боясь, что «заберут».

Но, развратясь уже комфортом,

Плывут на щепке с видом гордым.

Из недр высунулось рыло:

Китообразное страшило,

Премьер-министр, отец реформ.

Пошли припрыжки и прискочки,

Как будто в их дремучей бочке

Внезапно разыгрался шторм.

Смотрю, грозя туда свалиться,

Как вся параша веселится.

Вот хорошо и нам и вам!

Заматеревшие подонки

Снуют в кругу своей «бетонки»,

Ладошки вытянув по швам.

5/Х 73 г.


НА УГЛУ

Белле Улановской

В чертах моей судьбы, натуры

И в начертании пера

Влиянье есть архитектуры

Святого города Петра.

Я этот город воплотила

Путем рожденья своего,

Я этот город проходила

И проходила сквозь него.

Вот у Никольского собора

Еще с иголочки нова

Я вижу золото декора

И угол дома Бенуа.

Потом я помню Эрмитаж,

Его этаж полуподвальный

И детский садик тот реальный,

Как будто это был мираж.

В его саду фонтан овальный

Мы обегали много раз,

Играя в «гори-гори ясно»,

И под малиново-атласно

Укладывались в тихий час. <...>

А в сорок пятом в пятый класс

Пошла учить английский яз.

В тот самый дом, где «как живые

Стоят два льва сторожевые»,

А в окна классные в упор

Глядит Исакьевский собор <...>

Колонны в темном вестибюле,

Зимой собачьи холода,

Во все углы норд-весты дули

И не стихали никогда.

Но рано или поздно сроки

К концу приходят, как уроки,

Какой бы ни были длины.

И мы вольны! И мы вольны!

Гуд-бай, гранитные шеренги!

Прощайте, мраморные львы!

Есть зданье странное Кваренги,

Стоящее в углу Невы.

Как я заметила впервые,

Все зданья были угловые,

Где я по должности была

Или когда-нибудь жила <...>

Итак, училась я в Инязе —

Есть в жизни тайное звено.

Зачем бы мне из грязи — в князи?

А все — трофейное кино.

Азарт прекрасного порыва,

А главное, сказать красиво.

Неповторимых этих фраз

Был у меня большой запас.

Такою я была позеркой,

Так нравилась себе тогда!

Через полгорода «пятеркой»

Трамвая ехала туда.

Друг против друга были лавки,

Пятиалтынный был билет,

И, помню, в черной камилавке

Там отражался мой портрет

С такой застенчивостью дикой,

Что рисковала прикусить

Язык свой собственный — заикой, —

А не чужой произносить:

Как «эе» открытое, к примеру,

Меня заставить бы не мог

Сам Ричард III иль Ромео,

Не то что русский педагог!

Так «пятым» номером трамвая

Плелась от края и до края

Всех мимо знаменитых мест —

До института «для невест».

А институт для «благородных

Девиц» был чернью населен.

Напротив — Дел Богоугодных

Располагался пансион,

Или, короче, — Богадельня.

Стоишь, бывало, у окна

И видишь: жизнь у нас раздельна,

Но смерть у всех у нас одна.

Три заведенья образцовых

Среди развесистых дерев:

Для благородных, для Христовых

И Институт для Старых Дев.

Был Смольный монастырь окрашен,

Густою синью засинен,

И кажется теперь мне страшен.

Я агитировала в нем

Каких-то граждан нереальных

В квартирах густо-коммунальных,

Где дружный был «единоглас»

И с громким ревом унитаз.

До пола окна, вроде зала

В какой-то той, другой стране.

Там я экзамены сдавала,

И Бодуэн де Куртенэ

Попался мне. Его «фонема».

И я ответила отменно.

Спроси, зачем? Какой-то бред!

Там бился с Папой в споре яром

Фома Бекет через Ламанш,

И Сталин препирался с Марром,

Что и совсем «язык сломашь».

Там, где Таврическая улица

Пересекается с Тверской,

В июне или же в июльце

Я шла с сердечною тоской.

Мне стало скучно в институте,

И Голсуорси надоел.

В ученье не хватало сути,

В словах недоставало дел.

И вдруг увидела я чудных

Людей, стоящих на углу.

С горячностью на лицах юных,

О чем-то спорящих в пылу.

Неведомые мне знакомцы —

Мои испанцы и гасконцы.

Распахнуты, как на духу, —

Перед просмотром в ЛХУ.

Такие искренние парни:

Веласкес, Гойя — без вранья!

Прости, бедняга Сайлас Марнер,

С тобой мы больше — не родня!

Друзья пеняют, дома драма,

Душа испугана чуть-чуть...

Теперь мой путь все прямо, прямо,

Вдоль по Неве, потом свернуть —

На первый со второго курса,

На техникум меняю ВУЗ:

Кипит, шумит, бушует бурса,

И я вхожу в ее искус.

Играть в «балду», курить под парту...

Тащусь куда-то на «пленэр»,

Который раз сдаю «Урарту»,

Средь малолеток Гулливер! <...>

Как из общины комсомольской

Была я здесь исключена —

В той самой зале угловой,

Где каждый угол круговой.

Была я в этой круглой зале

Судима вроде Жанны д’Арк:

Сперва меня колесовали,

Потом в костер швырнули жарк.

Потом развеяли мой пепел

По стройплощадкам и цехам.

Нельзя найти конец нелепей:

Настала очередь стихам. <...>

Я стерегу Кузнечный рынок.

Дух Достоевского со мной.

Ночные окна, вроде крынок,

Налиты полною луной.

Ночные тени вроде пугал

Длинно крадутся по стене...

Я у него снимаю угол.

А вдруг решит явиться мне?

Я первая его жилица.

Еще ремонт идет в дому.

Но Достоевский мне не снится.

Или не хочет — не пойму.

Нам до воров с ним нету дела,

Как и ворам нет дел до нас.

Порой ко мне приходит Белла,

Как к Лермонтову в ордонанс.

И мы хохочем с ней по дому,

Смущая призрак роковой,

Или горланим, как по Дону

Казак гуляет молодой. <...>

Дерзанье русского дизайна,

Лишь только б не худой финал.

С тех самых пор, как нет хозяина,

Кто в зданье не перебывал?

Когда-то здесь была казарма,

Военно-инженерный скит,

Но всем мешала злая карма.

И, несмотря на внешний вид,

Чего-то здесь недоставало,

Хоть ларчик был битком набит.

Но суть в нем вечно пустовала.

Я где-то около романа

Войду в чугунный переплет,

Достану сердце из кармана,

Проверю, правильно ль идет.

Я рукавицей снег счищаю,

Я ставлю ногу на крыльцо:

Так вот он, замок! Ощущаю

Твое двоякое лицо.

Сегодня я в твоей короне —

Я Царь и Жертва палача!

И это я желаю крови!

И по стене — моя свеча!

И это мне — сия игрушка,

Где можно прятаться и ждать,

И терпеливо, как лягушка,

В паркет затоптанным лежать.

Я начинаю куролесить,

Смущая статуй караул, —

Заглядывать в пролеты лестниц:

— Эй, Время! Где ты там? Ау!

А время укололо палец

О шпиля ржавую иглу,

И некому закончить, Павел,

Твою державную игру...

Под старость лет, подобно совам,

Когда декабрь глядит во мглу,

Очнулась я на месте новом

И очутилась — на углу!

Опять зима в моем окошке,

И, как всегда, на месте том,

Две заметенные дорожки

Лежат Андреевским крестом.

1994

Д.А. Пригов. Амазонка

У меня немного знакомых в Питере. Так получилось. Я редкий гость там. И вот, ныне столь же нечасто навещая величественный город, посещая вполне обычные места заселения, точки общественного питания, художественные мероприятия, почти обо всех моих знакомцах уже вспоминаю (приходится вспоминать) в прошедшем времени. Хотя что значит — в прошедшем? Курехин, Кривулин, Новиков... И вот Белла Улановская.

Ярче всего запоминается как раз первая встреча. Знакомство.

В 1975 году вместе с известным московским филологом Сергеем Георгиевичем Бочаровым добрался я до Питера. Тогда, понятно, Ленинграда. Сергей Георгиевич отправился на Неву по каким-то своим вполне определенным профессионально-филологическим делам (то ли конференция какая, то ли сообщение в узком кругу коллег?), а я увязался с ним просто так, за компанию.

По прибытии прямо с поезда ранненьким утром направились мы в музей Достоевского. Небезызвестное место во всех отношениях. Причастный литературным перипетиям доперестроечного времени поймет меня.

Бочаров в музее сразу принялся отправлять свои филологические дела, оставив меня в неком полуприемном-полуофисном помещении. Просторная зала старинного дома, не поделенная на множество трудовых отсеков, как это водится ныне, да и водилось прежде в обычных бюрократических заведениях. За одним из столов сидела девушка, временным заботам которой я и был поручен. Впрочем, заботы не ахти какие. Она была молода, смугла, с огромными выразительными глазами (что поделаешь, по-иному выразиться не умею). Она запоминалась. Была весьма сдержанна, но улыбчива. Ну, девушка — и девушка. Со мной все понятно: Москва, столица, поэзия, искусство — неоткровенное высокомерие плюс нереализованные амбиции. Она же мягка и чуть-чуть по-кошачьи уклончива. Впрочем, возможно, все это мне просто причудилось.

Представились. Моего имени она, естественно, не слыхала, так как по тому времени знаком я был только с людьми художественной питерской (ленинградской) тусовки. Кое-кому, соответственно, и был там известен. Ее звали Беллой. Белла Улановская. Она недавно прочитала в музее доклад о творчестве обэриутов. Это было удивительно. Впрочем, я, в отличие от питерских людей, посвященных в их тексты и знакомых с немногими наследниками их архивов и традиции, кроме имен, каких-то немногих текстов и интригующих биографических сведений, не ведал о них, практически, ничего. Она дала мне свой доклад и куда-то отлучилась. Это была, пожалуй, более-менее первая моя внушительная информация об обэриутах. Стыдно сказать, но именно так.

Вечером того же дня на чтении Елены Шварц (о котором меня известила тоже Белла), в какой-то незапомнившейся квартире я снова встретил ее. Она опять тихо улыбалась и тихо говорила. Из-за шума и моей некоторой туговатости на ухо я не расслышал ничего из ее слов, но только ласковую интонацию. На том и расстались.

Потом во время помянутых нечастых посещений Питера я встречал ее, такую же тихую и улыбчивую, поклонницу поэтических звезд андеграунда. Не знаю, может, это только мое впечатление невнимательного быстрого посетителя питерских литературных мероприятий. Но такой она мне запомнилась.

И вот уже в начале новейших времен я вдруг узнаю, что она пишет. Она писательница. Прозаик. Она издалась. Она презентовала мне свою книгу. Я уезжаю к себе в Москву, читаю и поражаюсь. Написано просто и убедительно. Оказывается, я в своих как бы реальных общениях имел дело совсем с другим человеком.

Я читаю, и удивлению нет предела. Передо мной проза бывалого и уверенного человека. Я всегда несколько тушевался перед людьми сурового природного быта и обихода. И вот тебе — на! Скромная девушка (то есть, в моем представлении, скромная и ни на что не претендующая) — охотница, наездница, повелительница свирепых собак и стрелок убегающей дичи. Ее улыбка и вкрадчивые манеры наполнились для меня совсем иным содержанием

Потом при встречах я уж и не знал, как себя вести. Для простоты старался держать прежнюю марку. Она охотно соглашалась на это. Я украдкой взглядывал на нее. Один раз встретил ее одетую эдакой амазонкой. Или мне уже все причудилось.

Ну да, причудилось. Она же не Надежда Дурова, чтобы прогуливаться в общественных местах обряженной эдаким специфическим образом. Причудилось. Я старался найти другой пример русской Амазонки во всей истории нашей литературы. И не смог. Она оказалась единственной. Для меня, во всяком случае.

Сергей Завьялов. Пороги на Ванте (2005)

1. то было на Вантаанкоски

шел дождик из дымных туч


обо всем этом невозможно

(всего меньше себе)


...............................


воздух: идти или ехать


(вверх с усилием

вниз без него)


...............................


ни голоса

ни другие человеческие проявления


2. среди вдруг обнажившихся тел

тускло светящихся в белой ночи


все время в песочного цвета воде

(ничего)


...............................


иней/снег

снег/иней


в паводок полегли камыши


3. чтобы не провалиться держусь за твои ступни


глаза испуганно открыты

в них:


серая трава

черные листья

низкое небо


гранитная крошка в снегопады образует нечто

сравнимое с геологическими наслоениями


4. помнишь я написал это осенью сразу по приезде?


на выкошенной

(но не убранной и потому чуть посеревшей)

траве


...............................


ненадолго небо очистилось

(почему так ненадолго!)


...............................


всего несколько фраз

ритмически ощутимых фигур


(риторических?)


...............................


и еще угол преломления света

он неизменен


(надо сказать и все остальное не слишком)


5. колесо спустило у моста Кулосаари (но я продолжаю)


цвет ряски затянувшей канал

рисунок древесной коры

...............................


небо все еще (относительно) чисто


...............................


яркое солнце

(хотя и низко и скоро зайдет)


сильные запахи


...............................


последний отсвет

на белой (церковной?!) стене


6. прошло еще некоторое время после чего

доктор сказал что я здоров


но почему-то когда я вижу эти пустые зрачки

я ловлю себя на подсознательном желании

чтобы его кто-нибудь укокошил


...............................


впрочем эта часть так и осталась не готова


7. хотел рассказать это Белле

а она умерла.


ветер

и полотнища с голубыми крестами


...............................


и почему-то от этого

так тревожно


...............................


да

еще говорят водопад теперь запускают раз в неделю

и под музыку


чухонец-то был справедливый

за дело полтину взял

Людмила Региня. Встречи с Беллой

Впервые мы встретились с Беллой в коридоре редакции журнала «Аврора». Мне ее представили не то Ирина Муравьева, не то Елена Невзглядова, мои друзья и коллеги, которые с Беллой были знакомы уже давно. Ей хотелось получить командировочное удостоверение для поездки на Псковщину. Задания обычно давал отдел публицистики, которым я в ту пору заведовала.

Незнакомка была прелестна. Милая и, казалось, застенчивая, красиво одетая, впивающаяся взглядом в собеседника, она не пыталась объяснить, зачем она едет и о чем хочет написать. А я и не настаивала на этом, потому что была знакома с ее повестью «Альбиносы», напечатанной в сборнике «Круг». Мое впечатление от этой вещи было так свежо, что я принялась нахваливать автора. Белла, естественно, молчала, но взгляд ее говорил о многом — о внутренней силе, искренности и открытости. Отчего так волнует открытость? Я поддалась ее обаянию. Мы выписали не только командировку, но и временное удостоверение: понятно, что пустяковые деньги ей были и не нужны, нужна была «бумажка», свидетельство, что она представляет всесоюзный журнал.

Дома я в тот же вечер стала перечитывать «Альбиносов». Так просто течет бесхитростный рассказ о том, о сем, а на самом деле в плотном тексте постоянно происходят какие-то маленькие открытия. На что похожи стихи, а на что проза; всего-то одна строка об Ахматовой, о Блоке, о душе, о Боге — зато какая строка, и как удивительно соседствует слово со словом... Деревенский дом и деревенская природа и вдруг — психушка, в которой «скорбь униженно просит помощи» и рядом с которой так неуместен «парадный город»... И еще раз будет этот город с его гениями и с его подвалами, с его реальными улицами и торговцами у ограды Владимирской церкви; с его школами, подругами, книгами и первым житейским опытом. Сколько подробностей быта! Сколько философских изюминок, разбросанных, кажется, наугад!

Манера письма Беллы Улановской ни на что не похожа. Читатель оказывается перед загадкой: как она это делает? Но не торопитесь искать ключ к разгадке. Она сама нам себя объяснит.

«Осенний паучок. Однако главное вычленялось — вот оно вытягивалось из жирного паучьего брюшка, вот выкатывалось прозрачной невнятицей, и она застывала, продолжаясь, а как известно, то, что превращается из мягкого само из себя в определенное, быстро густеющее, — потом застывает, делается, несмотря на тонкость, — жестким, вычленяется в свою форму — и вот оно нечто, определенность, давность. Пробежим снова по всем этим тонким ходам и жемчужным переходам, перечитаем путаную прочность».

Вот альпинист преодолевает скалу вблизи Сердоликовой бухты... «Неплохо добиться такой красоты и легкости в своих упражнениях», — строго обращается к себе автор. «Какая кружевница!» — думаю я об этой писательнице, которая уже достигла «красоты и легкости» в своем мастерстве.

Осенью 1994 года, а именно 19 октября, я купила красную розу и отправилась по приглашению Беллы в Царское Село: ей вручали Лицейскую премию в небольшой, но изысканной компании с Александром Володиным, Романом Виктюком, Глебом Богомоловым. В этот же вечер она подарила мне книгу «Осенний поход лягушек» с дорогой для меня надписью.

Между тем редакционное начальство уже не один раз напоминало: «Когда будет материал Улановской?» Начальство не любило, когда командировки оказывались пустыми. Я выкручивалась, защищая Беллу, но, честно скажу, и сама ждала с нетерпением ее «Записок» или «Заметок», в чем она была мастером. Я мечтала о том, что ее имя украсит журнальные страницы. Но Белла не приходила.

«Открытие» случилось, когда я стала читать книгу «Осенний поход лягушек». Рассказ «Коврик» начинался так: «Дмитрий Болабоня, торчиловский пастушок, который каждое лето пасет колхозное стадо, нисколько не растерялся, когда его вызвали с уроков и сказали, что в учительской его ждет корреспондент всесоюзного журнала». Я вскочила со стула от счастья. Пригодилось Белле наше «удостоверение»! Рассказ «Коврик» замечательный. Так подружиться с десятилетним мальчиком и разговорить его может только очень хороший человек, а никакой не «корреспондент», который и сам-то «оробел», «потому что, согласитесь, непривычно сидеть в чужой учительской, когда незнакомые учителя проверяют тетради...». Белла несколько раз приедет в деревню Торчилово, чтобы записать в блокнот и на магнитофон «интервью на опушке», чтобы сохранить подробности деревенской жизни и живую речь пастушка: «Когда я приезжаю в поле, другой раз ремонтирую седло, если что-нибудь сломавши, или учу коня, но он ни черта не слушается, он какой-то как придурок».

«Очерковую скороговорку» и «журналистское похлопывание по плечу» Белла Улановская не любила. Она любила красоту, свободу, живую жизнь и живое слово. Она не без оснований подозревала, что в журнале ее могут обкорнать. В самом деле, а вдруг потребуют, чтобы ее пастушок Дима Болабоня во что бы то ни стало был пионером... А она и не подумала спросить его об этом. Для нее куда важнее было узнать, как он делает кнут («Я как щольну своим кнутом!»): «Признаться, я не очень поняла, как он сплетен и что за комбайн такой, приводные ремни которого разве что годятся на кнуты».

Бог с ним, с журналом. Она вольно предалась бумаге. Ее вольное письмо бесконечно прекрасно. Алоль, Пустошка, Опочка — места, которые авроровским журналистам были знакомы, расцвели в рассказах Беллы всеми цветами радуги. Природа, местные начальники, старухи, дети, охотники, звери изображены со знанием дела и с любовью и еще с таким пониманием основ жизни, которое свойственно зрелому, внутренне сильному и образованному человеку.

Я знала Беллу Улановскую не так глубоко и подробно, как хотелось бы. И все же мне посчастливилось быть у нее дома на Пушкинской — она его описала в повести «Боевые коты». Я угощалась за ее столом роскошным грибным супом и разными другими вкусностями, видела заваленное бумагами ее рабочее место, упивалась атмосферой того художественного беспорядка, который люблю в жилищах «творцов», а попутно задавала вопросы.

— Вы ссылаетесь на то, что стихи сравнивают со скульптурой, а прозу — с архитектурой: «Если правда насчет архитектуры — то сколько равномерно распределенных усилий нужно, это не то, что слепить зайчика из пластилина». Ваши слова. Значит, труд прозаика мучителен?

— Лепить ничего не надо, — отвечала она. — Все уже существует. Важно увидеть. И тогда не только зайчик, а даже волк выйдет тебе навстречу и поздравит с днем рождения.

В поэзии существует теснота стихового ряда, отдельные смыслы и образы сопрягаются в единое целое на малом пространстве. Такой тесноты, концентрации я стараюсь достичь в прозе.

Сказать, что снег белый — значит ничего не сказать. А что дальше? Для меня главное — а что дальше... Как передать красоту ослепительного зимнего дня и в то же время трагедию запустения и заброшенности этих мест Центральной России. Для этого надо оказаться где-нибудь за опустевшей деревней Гадомля, где расстилается поле неубранного, ушедшего под снег льна, где бродят волки...

— В повести «Осенний поход лягушек» пронзительны эти картины уничтожения деревень, истребления природы, а природа — внутри ваших героев, внутри вас самой, это не обрамление прозы «пейзажем», а что-то совсем другое. Я люблю кусок о жаворонках. Если бы вы были описателем живого мира, то что бы вам стоило описать жаворонка? Но вы ничего не описываете. Вы одушевляете собственную мысль. Кружение жаворонка, его полет ввысь и падение в «прошлогодний сор» выражают изменчивость в мире чувств — тут и негодование, и боль, и любовь.

— Мне кажется, что метафора жаворонка с его стремлением ввысь и последующей потерей высоты имеет смысл не только изменчивости, но и совместимости этих чувств.

— Остроту этой мысли, — продолжаю я, — подчеркивает колымский лагерный эпизод. Делать вид, что мир безмятежен, нельзя. «Да, да, жаворонки. Значит, как ни в чем не бывало. А как же живой мертвец», — спрашиваете вы, рассказав колымскую историю, и следующий абзац обращаете прямо к себе: «Как можно писать по-прежнему, делать вид, что всего этого нет. Сбежать в свою какую-нибудь местность и литературно ее обживать и отапливать...»

Нет, это не по ней. Она вплетает в льняное кружево (лен — тоже ее тема как в буквальном, так и в метафорическом смысле слова) своего повествования все, все. Все — и то, что видит глаз и слышит ухо, и то, что волнует, радует, убивает, и то, что из книг и университетов, и то, что из собственного опыта жизни и опыта сочинительства... Тонкий филолог, разнообразно одаренный человек, она входила в жилища деревенских старух и становилась для них родной. Они говорили ей «доча» и ждали приезда в следующий раз: «Я весной огород копаю, а самолет летит потихонечку, а я гляжу, не там ли корреспондент, не меня смотрит» — так говорила на прощанье баба Нюша, судьбу которой на нескольких страницах Белла Улановская раскрыла с философской и художественной глубиной полноценного романа.

«И сделалась мне печаль уйти от людей», — так объясняет баба Нюша свое сорокалетнее отшельничество. Беллу Улановскую поражает духовная сила ее героини, которая как бы взяла на себя «скорбь народа о собственном бессилии и озверении». Она жертвует собой «ради высшей правды» и понимает эту жертву как «указание, печальную ей весть свыше». Подробно, как всегда, с выразительными деталями Улановская показывает жизнь одинокой старухи в отшельничестве — ее избу, поле, лес, разговоры с котом, волком, лосем, самоваром: «Ну что так долго, пес! Вздумал пар иттить!»

Несмотря на чистоту и богатство языка, на стройность словесного ряда, в текстах Беллы попадаются, на первый взгляд, некие странности, как бы логические разрывы в содержательном плане...

— Как вы сами оцениваете свою «путаную прочность»? — спросила я.

— Вглядитесь в ту же самую осеннюю паутину. Она сделана по своим законам. Прочность, строгость, четкость, закономерность, красота. Она может показаться путаной, потому что там много ходов, между ними воздух, а не разрывы, зияния и пробелы.

— «Альбиносы» — первая ваша вещь; она первой была переведена на французский и английский языки. Она наиболее фрагментарна. Как вы определяете идею повести? Почему она так называется?

— «Альбиносы» — это метафора стойкости. Я видела в усадьбе Набокова одичавшие, обесцветившиеся маргаритки, и это навело меня на мысль о неистребимости, об устойчивости культуры. И даже шире — об устойчивости жизни. Возможно, о моем поколении: пусть хилое, бледное, но оно выжило, сохранилось, сохранило и культуру.

Сравнительно недавно мне попалась на глаза книга путешествий Николая Ивановича Вавилова. Оказывается, Кашгар (северо-западный район Китая) был предметом его исследований. Изучая растительность, Вавилов встретился со странным явлением в окраске известных культурных растений. Морковь там бледная, почти белая, а привычные голубые цветы льна совсем белые. Растения потеряли связь со своими сородичами (Кашгар находится за высокими хребтами) и стали обесцвечиваться. Итак, моя метафора альбиносов, оказывается, построена в соответствии с научной гипотезой.

В мае 1995 года Белла Улановская участвовала в фестивале «Женщины России в искусстве» (он проходил в Лондоне). Оттуда она привезла толстый том «Антология русских писательниц. 1772–1992 годы». Издание Оксфордского университета. Рядом с переводами близкой нам классики Тэффи, Ахматовой, Цветаевой перевод повести Беллы Улановской «Путешествие в Кашгар», на русском языке впервые напечатанной в парижском журнале «Синтаксис» и чуть позже в журнале «Нева».

Повесть эта стала настоящим открытием нового имени в мировой и отечественной литературе. Чем больше проходит времени, тем яснее видится высочайшая планка писательского дарования Беллы Улановской, но не только это: удивительно точен нравственный и гражданский счет, который автор предъявляет времени, обществу, себе. Цитирую из ее прозы:

«Бывает, все, что написано женской рукой, возьмут и сравнят, например, с вышиванием гладью.

Я тоже занялась традиционно женским делом, почему бы и нет, работой со льном.

Вот какая нить пойдет в повествовательную ткань, самая древняя и прочная, годная для облачения египетских царей и парусов открытия Америки. Если уж распускать паруса, то важно иметь под рукой благородную льняную парусину. Что может быть лучше льняных парусов для странствия по морю народной жизни».

Все написанное женской рукой Беллы Улановской благородно и прочно. Нить ее повествовательной ткани — золотая, серебряная, льняная — не обрывается на пути к правде и вовлекает в такой водоворот жизни, из которого волей-неволей выходишь другим. Это Белла передает нам свою мечту о лучшей доле для людей — всегда: пишет ли она трагическую историю военной переводчицы Татьяны Левиной, слышит ли пульсирующую мощь природной жизни или с пародийной усмешкой рвет на части мертвые схемы назначенной человеку судьбы.

— Толкование авторского замысла — дело тонкое, — говорю я Белле в конце нашей беседы.

А про себя думаю, что вместо толкования надо бы читать «Путешествие в Кашгар» по радио. Какая школа литературного вкуса! И продолжаю:

— О вас интересно пишут зарубежные, московские критики, реже — питерские. Я — не критик. Я — поклонница вашего таланта. Я иду вослед вашим героям и вашим притчам, блуждаю в лабиринтах вашей подземки (глубоко!), открываю смысл внезапных переходов, застреваю на деревенских дорогах и охотничьих тропах, греюсь на апрельском солнце, вхожу в крестьянские избы, слушаю людские исповеди, дышу воздухом свободы в ее всеобъемлющем и художественном смысле...

И все больше доверяю жизни, такой, какая она есть, и эту веру в ее устойчивость внушаете мне вы, философ и филолог, путешественник и охотник, загадочный хороший человек.

...Перечитаем путаную прочность.

«Юго-восточный ветер течет над лесом, над полем, над рекой, переливается на солнце жемчужная нить, качается на ее конце невесомый паучок».

Эниса Успенски (Сербия). Белла

Имя Белла для преподавателя русской литературы, тем более зарубежного, созвучно имени молодой черкешенки из романа «Герой нашего времени» и сразу же вызывает в его памяти образ дикой красавицы. Эта необычная, в чем-то экстравагантная женственность лермонтовской героини невольно вспомнилась мне при нашем знакомстве с Беллой Улановской. Когда я впервые услышала про Беллу, у меня, естественно, не могло возникнуть таких ассоциаций, я это поняла позже, при нашей запоздалой и единственной встрече.

Дело в том, что ее настоящее имя было Изабелла. Имя, которое мы в первую очередь свяжем не с непринужденностью и волей юга, а с высокими готическими окнами. Я услышала его от Вити Кривулина. Он говорил о талантливом писателе ленинградского литературного андеграунда. Изабелла, в отличие от лермонтовской черкешенки, за которой охотился герой романа, сама была охотником. Витя говорил о писательнице, которая носит ружье через плечо и бродит по дремучим северным лесам, уходит далеко за пределы обжитых земель, туда, где нет ни дорог, ни тропинок. Выходит к беломорским берегам и даже ночует в рыбацких челнах. «Хочешь, познакомлю?» — спросил Витя. «Лучше в другой раз», — ответил во мне трусливый зверек.

Однако в той куче разных бумаг, поэзии и прозы, которую Витя давал мне читать, оказалась и повесть Беллы — «Путешествие в Кашгар». Не могу сказать, что я тогда, в еле прочитываемых буквах третьей или четвертой копии самиздатской печати, сумела оценить глубину этой необыкновенной повести. Мой разум, убаюканный модными тогда на Западе идеями и лишенный настоящего жизненного опыта, не мог сразу распознать этот шедевр антивоенной прозы, может быть, одно из лучших произведений, когда-либо написанных на эту тему. Все же я поняла, что вещь интересная, что ее следует запомнить и обязательно еще раз внимательно прочесть.

Но для повторного чтения в то время было мало возможностей. Особенно если возьмешь книгу или рукопись у Вити — вернешь, а в другой раз не получишь: они у него не задерживались.

Как-то перед отъездом, позвонив Вите и спросив, не хранится ли еще у него та повесть о Кашгаре, я получила положительный ответ: да, конечно, она у меня на столе. Когда я пришла, на его столе, как всегда, лежали бумаги и книги. Стали искать «Путешествие» Беллы. На столе его, естественно, не было. Витя полез в ящик и в шкаф. Не нашел. Потом он откуда-то вытащил необработанный ахат. «Вот что я для тебя нашел», — сказал он. Я онемела и настаивать на дальнейших поисках «Путешествия» не стала.

Витя тогда произнес пророческую фразу: вот сломаем эту стенку (т. е. перегородку, разделявшую на две части его большую красивую комнату), и найдутся все пропавшие рукописи.

Но лично мне «Путешествие в Кашгар» искать не пришлось. Оно само вернулось ко мне — и каким образом! Это было осенью 1991 года, в разгар югославской войны. Два месяца, опустив руки по швам, мы смотрели, как «наша армия» штурмовала классический город на берегу Дуная — Вуковар. Все разрушили: соборы, дома, детские сады, больницы. Камня на камне не оставили. Моя соседка, беженка, потом, когда открыли дорогу, поехала посмотреть на отчий дом и сошла с ума. Вуковар заплатил за независимость Хорватии. Надвигалась война в Боснии, обещавшая «пир» более длительный и гораздо более кровавый.

В Белград приехал всемирно известный Жак Деррида — попытаться словом предотвратить то, что уже было неминуемо. Он выступал с лекцией перед переполненным залом Университета имени Ильи Коларца. Цитируя Йана Паточку, философ старался выбраться из лабиринта кодов собственных мыслей и сказать как можно проще: нет, милые, не надо войны, я, может быть, такой же, как и вы, ваш родственник даже, но, пожалуйста, не надо войны. Публика молчала. Да и какие могли быть вопросы. Ясно было, что вот сейчас она разразится.

И вот тут мне вспомнилось «Путешествие в Кашгар» Беллы Улановской. Внезапным кинокадром выплыл из моей памяти образ — «выгоревшая земля», на которой ничего не может расти и только иногда можно увидеть «странные грибы — прикопченные шляпки на тонких цепких ножках», выросшие в местах «гибельных»... «черненькие несъедобные грибы».

В героине этого рассказа Тане Левиной — я узнала саму себя. Кругом были знакомые лица и до последнего кресла знакомый зал, но мне казалось, что и я, так же как и Таня, заблудилась в далеком китайском тростнике... тростнике собственных заблуждений.

Мы обе, Таня и я, стали пленницами монструозных идеологий, на которых разжирели и до сих пор жиреют хозяева мира сего. Хотя и «ловили» нас по-разному. Таня родилась при Сталине, ее родителей, возможно, арестовали, она стала интеллигентной, образованной девушкой, а идеалом ее жизни была Зоя Космодемьянская. Может быть, я и считала тогда, что югославский вариант Зои, партизанка Славица, — миф, созданный для широких народных масс, но попала в другую ловушку — ловушку пацифизма, пропагандируемого титоизмом.

О, я верила в «историческое нет» Сталину и в то, что молодежь наша свободная, может ездить по всему миру, что презирает империализм и вообще стоит за «мирное сосуществование» между всеми странами. Но кто мог предполагать, что это поколение, в поношенных джинсах, жующее американскую жвачку, станет таким кровожадным. Нет, им никто не говорил, что будет война. «Живите так, как будто войны никогда не будет!» — был девиз режима Тито. И жили, вроде бы не расслышав второй строчки того же девиза: «Но готовьтесь, как если бы она была завтра». И в какой-то момент, как по команде, хором закричали: «Дайте нам оружие!» И вот в этом кричащем хоре мои иллюзии рухнули, как рухнули они и у Тани Левиной, оказавшейся со своим ненужным подвигом среди чужих лиц.

И мне, как и Тане, во «враждебной толпе» был нужен чей-то одобряющий взгляд. Белла сумела понять глубину этого ощущения. Слиться с душой своего героя и через время и пространство добраться до внутреннего чувства читателя.

Мне нравится лаконичное определение Кириллом Бутыриным прозы Беллы как «очень точной», но я бы добавила к этому, что это еще и очень нужная проза. И здесь ей ближе других — Достоевский. Белла «по-достоевскому» очерчивает «ареал» той гнетущей внутренней и внешней необходимости, из которого в определенные моменты жизни «некуда идти» и которое так тесно связано с городом Петербургом. (В этом ей близок еще и Сологуб.) Совершенно неповторимое достоинство ее письма (что для меня было истинным откровением) — это ее удивительная способность найти выход из этого «царства необходимости», выразившаяся не только в том, что она пишет, но и как она пишет.

Как истинная Артемида, она выводит читателя из паутинных сетей городского пейзажа, ведет дальше — за деревню, в те места, которые оказываются вне досягаемости административной руки государства, в захолустные места, где проходит жизнь настоящих носителей свободы. И еще дальше, за черту человеческого — к звериному, заставляя читателя ощутить присутствие медведя, заглянуть в волчьи глаза.

И не только в описательном, но и в лексическом и синтаксическом смысле Белла стремится вывести нас за пределы земных ограничений. Как в лесную глушь, российскую глубинку, Белла проникает в толщу русского языка, чтобы достать оттуда слово не надуманное, а точное и подходящее. И ритм ее прозы, непринужденный и не обусловленный чем-то заданным, вполне соответствует ее дыханию и внутреннему переживанию.

У Беллы почти не существует границы между ее жизнью и писанием. То, что осталось недописанным в книгах, пережито в жизни, и что недопережито в жизни, дописано в книгах. Это понимали многие из тех, кто писал о Белле. Она умела своих собеседников делать героями и «соавторами» своих рассказов, написанных после случайных и неслучайных встреч. Может быть, это она восприняла у символистов, которыми она занималась в семинаре проф. Д. Максимова. Но скорей всего, это было в самой ее натуре, можно ли такому научиться?

Сергей Стратановский правильно сказал, что Белла была создана для жизни. Она умела жить и радоваться и переносить свою радость на каждого переступившего через порог ее дома. Но самое главное — Белла умела пробудить в вас переживание «ослепительного мига», когда преодолеваешь реальную весомость мира.


Мы встретились с Беллой в августе 2002 года. Она подошла ко мне на конференции «Феномен Петербурга», которая проходила в Пушкинском музее на Мойке. Одолев первое смущение, мы в каком-то приподнятом настроении пошли по Невскому и, кажется, расстались у канала Грибоедова, решив увидеться в воскресенье.

В последние годы я редко бываю в Петербурге, а если и приезжаю, то ненадолго. Дни насыщенны, не остается времени побродить по любимым местам, забегу лишь на Кронверкский, посижу в парке на скамейке, напротив заветных окон, да и все.

В то воскресенье я сперва пошла на Смоленское кладбище, к Вите Кривулину. Витя похоронен недалеко от Андреевского собора. Место людное. Ольга Кушлина, Витина вдова, жалуется, что постоянно воруют цветы, поэтому она платит одной юродивой, которая следит за могилой. Совсем недалеко, через дорогу, могила Сологуба. Большая позеленевшая каменная плита и рядом простая раковинка с надписью «Анастасия Чеботаревская». Я взяла у Вити белую астрочку и через заржавелую ограду просунула на могилу Сологуба — Витя ведь был щедрым, не обидится.

От Сологуба я направилась пешком по Большому проспекту, к заливу, на Весельную улицу, где меня ждала Белла.

После обеда мы с Беллой пошли прогуляться по Гавани. Теперь выход к морю загроможден какими-то сооружениями, мостками, паромами. А раньше, еще до революции, как рассказывала мне моя бабушка, Анастасия Ефимова, здесь было Гаванское поле. Зеленая трава. Ручейки. По воскресеньям ходили на прогулку. Была музыка, был и Петрушка.

Мы с Беллой поднялись на какую-то недостроенную эстакаду, чтобы посмотреть на панораму залива. Море было коричневое, а кое-где иссиня-черное. И небо было такое же, только чуть посветлее. Было тихо и безветренно. Тепло. Начался мелкий дождь. Вдруг откуда-то из-за горизонта вылетела маленькая розовая ракета. Пройдя полукруг и набрав высшую точку высоты — она рассыпалась и гаснущими искрами стала опускаться в воду.

«Салют», — сказала я. «Ура!» — крикнула Белла.

Мы расстались у метро, смеясь до слез.

Т. Никольская. Жила была Белка[*]

С Беллой Улановской, которую друзья-приятели звали просто Белкой, я познакомилась в середине шестидесятых на блоковском семинаре Дмитрия Евгеньевича Максимова. Она занималась «Мелким бесом» Ф. Сологуба, я — творчеством блоковского друга С. Соловьева. Белке была свойственна детская манера речи, напоминавшая часто звучавшую тогда по радио и с эстрады речь Рины Зеленой. Короткие отрывистые предложения вначале казались почти бессвязными, но потом, как мазки пуантилиста, складывались в цельную картину. Из деталей вырисовывался сюжет, подчас ассоциативно связанный с главной темой, но всегда не шаблонный, свой. Такая манера устной речи сохранилась у Белки на всю жизнь. Летом 2001 года в редакции журнала «Звезда» отмечали годовщину со дня смерти моего мужа Лёни Черткова. Белка в своем выступлении вспоминала, как мы с Лёней приехали к ней в гости во Всеволожск на день рождения: все захотели пойти гулять в лес, а Лёня в парк — и подчеркнула, что этим он отличался от других. Потом обратилась к правозащитнику Борису Пустынцеву, Лёниному сосидельцу, с просьбой подтвердить Лёнин рассказ о том, что у них в зоне один зэк играл на пиле.

Первый рассказ Белки, который я прочла в машинописи, был про поросенка, которого купил школьник, сын богемной мамаши, для того чтобы в доме воцарился порядок, — ведь четвероногую тварь нужно регулярно кормить. Такой перевернутый конфликт поколений мне понравился. Потом, тоже в студенческие, прочла ее рассказ «Бери быка за рога», не вошедший в книги. По словам автора, основой сюжета послужила ее поездка в Переделкино к Юрию Казакову. Этого писателя она считала своим учителем. Помню пассаж о дождевых червях, перемещения которых наблюдает герой. Я сказала, что, поскольку действие происходит на темной улице, рассмотреть жизнь червей герой не может. Белка возразила — если герой стоит у тумбы с фонарем, он может видеть извивающихся в разрытой земле червей. Мы поспорили, и, хотя каждый остался при своем мнении. Белке понравился такой подход к ее прозе. Другие читатели, по ее словам, интересовались исключительно тем, как все было на самом деле. Разговор происходил в Тарту на одной из студенческих конференций. После конференции был устроен первый в нашей жизни студенческий бал-маскарад. Маскарадных костюмов у нас, естественно, не было. Белка закрутила из шарфа тюрбан, из-под которого выбивались черные кудри, нарисовала усы карандашом для подводки глаз и нацепила на ухо клипсу-кольцо. Я пожертвовала ажурными колготками, отрезанный фрагмент которых натянула на голову. Такой парочкой мы чинно прогуливались по залу. Потом Белка подошла к компании местных студенток, сидевших в ожидании кавалеров у стенки, сделала глубокий реверанс и громко пригласила одну из них на ночь. Девушка смутилась и сказала, что даже на маскараде не все позволено.

Вместе мы ездили и на первую нашу «взрослую» конференцию в Коломну, а потом в Москве сходили, правда днем, в любимый символистами ресторан «Метрополь», где ели куропаток с брусничным вареньем по вполне приемлемым для наших скудных средств ценам.

Белкиных родителей я знала мало. Несколько раз встречала только ее отца — преподавателя сельскохозяйственного техникума во Всеволожске. Он изготовлял изумительное домашнее вино из ягод и фруктов, питое нами в изрядных количествах. О дочке родители очень заботились. Когда она вышла замуж за поэта-студента Леву Васильева, родители купили молодоженам отдельную двухкомнатную квартиру в новом районе. Мы с мужем нередко приезжали к ним в гости. Жизнь протекала в одной комнате, другая так и не была освоена, но когда Лёня спросил, не хочет ли Белка перебраться в центр, она покачала головой и сказала: «Ну да, где еще такое будет». Кажется, в этой квартире Белка, опасаясь обыска, жгла фотокопию «Собачьего сердца». Фотобумага горела плохо, но дымила хорошо. Соседи подняли тревогу и чуть было не вызвали милицию, поскольку Белка отказалась открывать дверь.

В пору всеобщего дефицита Белке удавалось хорошо одеваться. В университет она ходила в модных тогда платьях из джерси, а в середине семидесятых носила кожаный ансамбль из юбки и жилетки цвета охры. В таком наряде она читала доклад о стихах капитана Лебядкина и обэриутах на одной из первых конференций в музее Достоевского, где работала еще до официального открытия музея. Когда Белка объявила о своем намерении уйти из музея, одна из моих приятельниц поинтересовалась, не собирается ли она эмигрировать. Белка отрицательно покачала головой, а потом сказала мне, что люди, к сожалению, мыслят стереотипами. До музея Белка работала в метростроевской газете, где подписывала свои корреспонденции именами персонажей из «Мелкого беса». Начальница была недовольна частой сменой псевдонимов и безуспешно советовала выбрать один постоянный.

Как-то в восьмидесятые годы мы встретились с Белкой в гостеприимной квартире искусствоведа Эры Коробовой, где проходил вечер стихов Лены Шварц. Расходились поздно, ехать за город Белке не хотелось, и я предложила ей ночлег. У меня дома Белка сразу же схватилась за альбом с фотографиями. Увидев на одном из фото изображение уже обитавшего в Америке Игоря Ефимова, Белка очень обрадовалась и стала рассказывать, как они познакомились на конференции писателей Северо-Запада. Белка любила наблюдать. Однажды она позвонила мне уже с Весельной и сообщила, что идет на залив смотреть, как бьются льдины. В компаниях, а встретить ее можно было во многих домах, она предпочитала молча слушать, напоминая этим Илью Авербаха.

Меня всегда поражала Белкина самодостаточность. Она одна ездила по России, и не по туристским маршрутам, а по охотничьим, с ружьем за плечами и собакой у ног. Охотилась не только на дичь, но и на тюленей, и при этом оставалась женственной и даже кокетливой. Белка могла увлечься самыми различными предметами. Как-то в начале девяностых мы пересеклись в вестибюле Дома культуры работников пищевой промышленности — «хлеблепешке» на улице Правды, где в то время часто проходили рок-концерты. Я стала рассказывать ей, какие группы слушала на рок-фестивале, а она все время перебивала меня репликой: «А “Авиа?”» — имея в виду соц-артовскую группу Антона Адасинского.

Белка умела радоваться чужой удаче. Звонила, чтобы сообщить о прочитанных в Интернете доброжелательных отзывах на мои книги. Бурно радовалась, когда Сережа Стратановский получил премию Бродского, что означало поездку в Италию. А на шестидесятилетие Сережи, отпразднованное в музее Достоевского, преподнесла ему, возможно, самый оригинальный подарок — ярко-оранжевую тыкву, олицетворяющую название его стихотворения.

Лет шесть назад в Резекне на Тыняновских чтениях зашел разговор о современной прозе, в котором участвовали Андрей Немзер, Роман Тименчик и Омри Ронен. Перечислялись в основном имена московских авторов — Пелевина, Слаповского, Улицкой. Неожиданно Омри назвал Белкину фамилию и похвалил ее книгу «Осенний поход лягушек», которую обнаружил в библиотеке своего университета. Вернувшись в Питер, я рассказала об этом Белке. Прошло время. Осенью 2004 года я встретилась с Белкой и ее мужем Володей Новоселовым на вечере питерских прозаиков в клубе «Платформа». Белка с гордостью показала сигнальный экземпляр своей новой книги, выходившей в Москве. Мы обсуждали, где лучше провести презентацию. А еще через месяц на конференции, посвященной Дмитрию Евгеньевичу Максимову, подарила мне книгу «Личная нескромность павлина» с более чем теплой надписью. Перед Новым годом в Питер приехал Омри Ронен. Я сообщила Белке его координаты, и она подарила книгу американскому ученому. Летом от встреченного в Петропавловской крепости американского слависта Вадима Ляпунова я узнала, что в журнале «Звезда» только что вышло эссе Омри под названием «Улановская», возможно, одно из самых проникновенных слов о ее творчестве, которое Белке довелось прочесть.

Н. Василькова. Про Беллу Улановскую

Спросите тех немногих, кто знает прозу Беллы Улановской, что они думают о ней. Ответ будет один: классика.

Книг мало. Из-под ее пера выходило в свет только то, за что она отвечала. Говорят — писала много.

До перестройки, конечно, в основном, в стол.

Мы думали — про охоту, природу — Пришвин такой. Завела себе собаку, изъездила весь Север, исходила с ружьем и сумкой какие-то Котлованы. Охотница-эскейпистка. Когда были напечатаны ее первые рассказы, названия вроде были про животных. Первыми появились альбиносы, потом пошли лягушки, боевые коты, вот еще что-то про павлина. И конечно, «Путешествие в Кашгар». Открыли, прочитали: ну и ну!

Авторская речь

Вот Белла, кстати, все время пишет «мы». Не случайно. Это и поколение — уж извините, «шестидесятников», и более узкий круг друзей и единомышленников. Может быть, даже еще уже — круг «своих». Ты к ним придешь, если что. В любые времена.

Коллективный портрет поколения у Беллы не очень привлекательный. «Мы» — это помидорчики, «жалкие зеленые плоды», «начинавшие подгнивать недоноски», «зеленые заморыши». Это нас запихивают в валенок, закидывают на печь. Иногда даже кажется, что успешно: «...что-то все же получилось: дозреваем в темноте, наливаемся, чтобы снова появиться на свет Божий...»

О личном

Более скрытного человека я, пожалуй, не знала.

Что там у нее в голове?

При встрече хи-хи да ха-ха: «Ну ты, Белка, как там, все про медведя пишешь?» Так и переговаривались.

Про ее депрессию я узнала из книги — это когда «неделями не поднимать закатившуюся под стол нужную вещь» — точнее не скажешь!

О счастье

Известно, что Мандельштам ругал Надежду Яковлевну: «Счастья нет, есть полнота жизни!» Нашему поколению недозрелых помидорчиков не слишком прочно внушили, что «человек создан для счастья, как птица для полета». Подсознательно мы и отнеслись к этому утверждению как к пустому лозунгу. Ну да, живем в самой счастливой, ну да, конечно. Горящее сердце Данко освещает нам путь...

Во всем, опубликованном Беллой, слово «счастье» мне встретилось один (!) раз, и, написав его, писательница тут же как-то устыдилась:

«Оставьте меня все. Я остаюсь здесь и буду плакать об этом всю ночь. Пусть выпадет снег и занесет все следы. Утром вода замерзнет в ведре, и, еле волоча ноги, я побреду к колодцу, не поднимая своего опухшего лица. Неизвестно, удастся ли мне разжечь сырые дрова».

Несколько коротких предложений, даже не очень связанных между собой, если разобраться. И только для того, чтобы уйти от слова «счастье».

Правда, есть еще «ошеломленно-счастливое лицо» героини Татьяны Левиной из «Путешествия в Кашгар», которое она пытается «уберечь», но ненадолго: у нее другое предназначенье.

«Что такое счастье» — мы это знали, — «каждый понимал по-своему». Нам же привычнее другое — например, «широкий прокос в судьбе».

Любовь

Про любовь во всем творчестве Беллы Улановской ничего. Даже от попытки описать романтическую историю героини («Чего стоит какая-нибудь первая любовь!») отказалась наотрез.

«Путешествие в Кашгар»

Вот разберем «Путешествие в Кашгар». Как учили в школе. Тема в нем затронута героическая. План произведения. Идея. Сюжет. Действующие лица. Фигуры речи. Или как там?

Кто ж не читал «Повесть о Зое и Шуре»? Да Белла этого и не скрывает: ее Татьяна Левина, гибрид Татьяны Лариной и Зои Космодемьянской. (Зоя, кстати, попав к фашистам, называла себя Татьяной.) Обе Татьяны с принципами: одна «другому отдана» и будет «век ему верна», другая отдала жизнь за родину: фашисты ведут ее на казнь по снегу в солдатских подштанниках.

Действие повести напряженное, еще до блуждания героини в бесконечных озерах.

— Товарищ лейтенант, — кто-то стучал в дверь.

— Что такое? — Татьяна вскочила, будто и не спала.

— Вас вызывает командир. Часового зарезали, пленный сбежал, — тихо сообщил вестовой.

Почему-то я решила, что Татьяну Левину казнили, хотя казнь в повести не описана. Есть упоминание об «утре синьцзянской казни», есть вопрос: «Кого она хотела видеть свидетелями своего последнего часа?» Я вижу, как Татьяну Левину ведут, я ловлю себя на том, что жду чуда — вдруг отменят, как тогда, на Семеновском плацу? Я не хочу, чтобы Татьяну Левину расстреляли — и почему-то самое страшное, когда вокруг «ни одного родного лица».

Может быть, казнь, расстрел, повешение — необходимые реквизиты для создания героического образа, поэтому и кажется, что казнь была?

Я прочитала повесть еще раз. Есть напряжение триллера, есть кружение в камышах, блуждание в песчаных холмах, а потом только «люки вельх!» и все: п....ц. Казни не было. Но когда ведут — на городскую площадь или по коридорам больницы (школы), разве это не казнь?

«Открылась дверь. Появилась чужая взрослая пионерка и громко сказала: “Татьяну Левину вызывают к директору”.

Она встала, прошла вдоль парт и пошла по лестнице вслед за молчаливой пионеркой».

Вот еще: «Ученицы спустились по широкой лестнице вдоль стенки, затылок в затылок».

Пройдет еще одно столетье, и когда наш народ победит, ценой огромных жертв, в очередной войне, дети, склонившись над тетрадными листами или вглядываясь в экраны своих мониторов, будут выводить тему сочинения: «Образ Татьяны Левиной».

Природа

Пейзажи у Беллы скудные, оттого и запоминаются. «За окном поля, потом лес, и так до Ладожского озера, а вверху тоже холод». Неуютно.

Думаешь — столько лет ходила Белка с ружьем и сумкой по полям-лесам и ничего красивого не видела?

Оказывается, видела — например, «легкомысленную синеву весны», только для нее она равнялась «заземленности, непристойной по откровенности» — вот вам! А «все эти тонкости наблюдений света и цвета», «эта игра» только отвлекает от главного. Оттого в одном абзаце у нее рядом «красивые платья женщин» и «вытаявший навоз».

Или вот еще (привожу целый абзац):

«С появлением листвы...

(Читатель ждет уж! И вот вам, получите!)

...дали призакрылись. Давно замолчали тетерева. Высохли последние талые ручьи. По-летнему запылили дороги. Чибисовые поля вспаханы и засеяны. Стало скучно. Но...

(Не все еще потеряно!)

...поднялся и завыл холодный ветер, и пространство снова расширилось». Только прислушайтесь к этому набору глаголов: «замолчали», «высохли», «запылили». Глаголы со значениями, обратными отрицаниям «не пылит дорога» и «не дрожат листы» — картины тишины и покоя. Чтобы пространство расширилось, нужно, чтобы «завыл холодный ветер». А чего еще вы хотели «на горькой земле катастрофы»?

Случится синий яркий день, и вроде «хорошо сидеть в сене, подставив лицо горячему солнцу», только и это не надолго: раздадутся позывные, и голос Левитана нарушит эту тишину. «Внимание, работают все радиостанции Советского Союза...»

Конечно, выпадали и ясные дни, «да сколько их» — спрашивает Белла, — «да все они наперечет, вот и нам улыбнулась жизнь, вот и у нас высветились дали, но прошли выходные, отдребезжало радостное возбуждение, и снова покрыты копотью наши поверхности, снова покраснел нос от холода, сырости и малокровия».

Читателя возвращают к метафоре про помидорчики или странные грибы, опять «лето не удалось»! Выходит, мы потерянное поколение? Одичавших маргариток? Углелюбивых головешек? Не приспособленных к другому, благополучному существованию?

Ну да, да, конечно! Не приспособились. Хотя казалось, тогда, когда все рухнуло, вот оно, пришло наше время. Но только годы в кочегарках и подвалах не прошли бесследно, и вот уже очень мало нас осталось.

Возможно, мы просто «подготавливали почву для последующей жизни».

Времена года

«Для каждого человека есть время года, особенно важное и значительное». Февраль — вот время Беллы Улановской. Это — когда другим разве что «достать чернил и плакать». А ей — в кайф. «Февральские ясные ночи, пустая голова, дворняжка потягивается, вылезая из будки». Пройдет «февральское безвременье, метели, глухие рассветы, волчьи свадьбы, заячий приплод» — ей уже неинтересно.

«Мое время кончилось», — напишет тогда Белла.

«Прошел январь за окнами тюрьмы, и я услышал пенье заключенных». Это Бродский. У Беллы — цепные псы, свинарники, «унылый пейзаж тюремных прогулок».

Детали

Избы убогие. Сидит маленькая Белка на телевизоре — гостеприимные люди посадили, чтобы она трактор не проглядела.

Мебель — «стандартные общепитовские стулья, четыре картины на стенах».

Школа: девицы спустились в гардероб и выстроились «у вольерной решетки».

Работа: «подвал, сидение за письменным столом перед окном, забранным решеткой», обрывки разговоров хозяек, идущих на рынок. «По голым ногам пробегают тараканы, имеющие крылья».

Метро: написано давно, когда ни толп таких, как сейчас, ни взрывов, ни избиений лиц некоренной национальности еще не отмечалось, а короткую фразу «Не дай бог ездить каждое утро в метро» хочется взять в эпиграф.

Костюмы: одежда тоталитарной эпохи: баба несет ведро, брызгая тяжелой водой на валенки, ситцевую юбку и подол старой плюшевой жакетки, сама писательница идет мимо скотного «в ушанке, штанах, валенках». А вот узники выходят из палаты, «в теплой одежде, сшитой как ватник, но длинной, в замысловатых ватных капюшонах». Воистину, «одинаковыми байковыми одеялами снабжены мы были в самостоятельную жизнь».

Эпоха

Женская школа, классификация школьных фартуков: «сорок пять черных передников, шерстяных, штапельных и сатиновых» — да я в глаз тому, кто скажет, что при советской власти не было классовых различий. Еще как были! Эта небольшая повесть — энциклопедия советской жизни. Конечно, не в масштабе страны — а разве что в отдельно взятом районе отдельно взятого города: угол Моховой — Гороховой или Большой Морской и Тучкова моста — у Беллы это угол Короленко и Некрасова, «перекресток русского богатства и несжатой полосы».

Однажды я взялась писать какие-то горестные заметы, хронику своего времени, оправдывая это занятие тем, что, мол, жизнь каждого человека неповторима, а потому интересна: пиши! Написала чего-то — и поймала себя на плагиате. Не то что бы переписала у Белки — нет, конечно, моя Наташа Марущак была реальная девочка-альбинос с платиновой челкой, похожая на Золушку из фильма, которая скоропостижно скончалась в первом классе. Ее тоже хоронили в школьной форме и белом шелковом фартуке. Мы, ученики первого «а», стояли в почетном карауле у гроба в клубе психиатрической больницы, в которой работали врачами ее родители.

Еще у меня была героиня. Она была другая, хотя, как я теперь понимаю, из того же теста, что Татьяна Левина. Вот она поднимается по широкой лестнице в доме на Васильевском острове. Ее мелодия плавная и строгая, соло на виолончели. Оказалось, и музыка из Беллы: сон Татьяны — помните? — в котором «китаец необычайной красоты» играет на рояле китайскую музыку. Не одна я «списывала» у нее, пусть и бессознательно. Есть известная писательница, которая тоже не устояла. Разница в том, что моя писанина так и не вышла из секретного файла, а у той опубликовано.

Много ли написала Белла

«Лягушки» нам понравились, про волков тоже, а «Путешествие в Кашгар» — это ж классика! Ждали, что напишет еще, вернее, опубликует — ведь у нее там, наверное, много, в загашнике. Да и цензуры теперь нет. А она что-то не спешила. Мы думали: чего же? Обидно было, что так мало у нее нового, когда столько тонн словесной руды теперь лежит на прилавках!

Два последних рассказа Беллы в новом сборнике — без дат, но по реалиям можно установить, что они написаны уже в постперестроечное время. В «Силе топонимики» поезд мчится в Чечню «ловить Дудаева». Только за окном все как тридцать, сорок, шестьдесят лет назад: «тянулись сплошные леса», а «в пристанционных бараках кое-где стали появляться огоньки в окнах».

В «Притравке кабана» упоминается военный летчик, недавно уволившийся в запас, ныне менеджер, и вот еще один признак эпохи — обещание свинье Майке от имени автора: «Я буду твоим имиджмейкером, Майка!» Значит, про наше время, двадцать первый век. Но что это?

«К дубу подкатывает легкая самоходная бронированная упряжка, начинается объезд построившихся колонн.

— Здравствуйте, товарищи терьеры! Укрепляйте свой хвост! Совершенствуйтесь в мертвой хватке!

— Здравия желаем, товарищ хрюкав! Урррра!»

Куда это Белку понесло? Это ж просто Оруэлл какой-то? Скажете, фантасмагория? В аннотации издательства «Аграф» так и написали для современного читателя: «...описываемая ситуация, в результате неожиданных сближении, к которым прибегает автор, начинает выступать в зловеще-гротескном виде».

Совсем недавно, случайно, открыла я Сборник приказов и инструкций Министерства образования и науки РФ, ноябрь 2005-го, и прочитала там отчет об Акции общественного движения «Здоровая молодежь — сильная Россия».

Резолюция участников Акции:

Участники Акции развеяли всякие сомнения в том, что современная молодежь лишена признаков патриотизма. Собравшиеся показали глубокие знания истории России, с чувством серьезной озабоченности говорили о роли и месте России в современном мире, о той особой миссии, которую суждено ей нести в будущем. Резкому осуждению были подвергнуты идеи индивидуализма, эгоизма и иждивенчества, а также глобализации, тоталитаризма, религиозной нетерпимости и сепаратизма.

Короче — здравствуйте, товарищи терьеры!

Последняя встреча

Точнее, это было явление Беллы — уже после того, как прошел слух о ее болезни: звонок в дверь — у нас не принято на дни рождения приглашать — на пороге Белка. Хорошенькая, помолодевшая. Вот так сюрприз! Сидела за столом, шутки шутила, приглашала на презентацию новой книжки. Мы и поверили, что она поправилась.

Потом наступила тишина, и уже никто ее не видел. Женщины тщеславны. Какая женщина допустит, чтобы ее запомнили некрасивой, растрепанной, одетой в байковый больничный халат? Нет уж, благодарю покорно, с двуцветным полом в черно-белую плитку я останусь одна, и грохот каталки по бесконечному коридору, и стук разбитой ампулы о дно эмалированного таза — звуки, которые никому, даже любящим меня, не надо слышать.

Вечер памяти

Друзья, собравшиеся помянуть Беллу через несколько месяцев после ее смерти, рассказывали на этом вечере воспоминаний разные смешные истории — так принято. Некоторых заносило — не могли остановиться. Кто-то рассказывал про себя. Кому-то удалось поймать красивый образ. Так и сложили свои воспоминания на виртуальный могильный холмик — кто цветок, кто осеннее сморщенное яблочко, а кто-то гроздь рябины. Прилетят птицы и склюют.

Впрочем, все собравшиеся были люди симпатичные и бескорыстные — ну эти, в общем, помидорчики.

Белла не дожила до презентации новой книжки, маленькой и изящной, одно название чего стоит, «Личная нескромность павлина». Думаешь, про какого-нибудь самовлюбленного юношу, Павлина, или даже птицу. А там — про бунинских мужичков, которые «ощипали барских павлинов и пустили живыми гулять».

Герои

Главная героиня — конечно, Татьяна Левина. С тоталитарным детством и героической судьбой.

Остальные — городские, а больше сельские жители. Это — зарисовки с натуры. Их диалоги и монологи — из записной книжки писателя. Впрочем, очень живые.

«— И сделалась мне печаль — уйти от людей», — говорит героиня рассказа «День, когда упал “Челленджер”». Смотрит на клочок старой газеты, с фотографией разгона демонстрации в какой-то западной стране, и плачет. Я знала старушку, которая лежала в своей «хрущобе», забытая, с переломом шейки бедра, слушала радио и плакала, потому что ей было «жалко бедных басков».


Есть у Беллы персонажи прямо из романов Достоевского. Вот, например, «соседская девочка в малиновой кофте, поправляя грязный платок, жадно глядела на дорогие вещи». Или: «...кричала на балконе полуодетая женщина в накинутом на рубаху пальто...»

Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе? — спросите вы.

А двадцать первый век. Но картинки-то из жизни. Героев Толстого вы на улицах Петербурга не встретите, а персонажи Федора Михайловича — пожалуйста! Тут они, среди нас. Вот Рогожин в галстуке от Армани выходит с букетом цветов из Кузнечного рынка, Настасья Филипповна бросает сверток с «зелеными» в камин в гостиной своего дома в коттеджном поселке, Соня Мармеладова в накидке из магазина сэконд-хенд...

Запоминающиеся персонажи Беллы часто и не говорят ничего.

Степенные алкоголики: Леша по прозвищу Камикадзе и лишенный водительских прав Гена, вот еще механизаторы широкого профиля. Я запомнила проводницу из рассказа «Сила топонимики»:

«Проводница покорно развернула красный флаг». Это — почти все, что про нее известно. Больше ничего и не надо: я ее хорошо вижу на подножке вагона.

Волки

Волков бояться — не читать прозы Беллы Улановской. Волки у нее, можно сказать, серьезные герои.

«Снова завыли!

Сначала гнусаво, потом громче, забирая все выше и выше. Заунывные голоса наполняли лощины, овраги, острова и поля, летели вдаль и переливались за холмы.

...И тут я набрала воздуху и прокричала громко и протяжно:

— Эй вы, падлы, заткнитесь! — крикнула и удивилась своему голосу — с какой силой его подхватило и понесло по великолепным просторам, и они разом замолчали...»

На вечере памяти кто-то сказал, что Белка была маленькая, хрупкая и беззащитная — ее хотелось защитить.

Потом уже, когда все выпивали, мы сидели с Володей, и он рассказывал, что, разбирая Белкины бумаги, нашел запись о том, как в поздней электричке она столкнулась с бытовым антисемитизмом, и что-то смело крикнула пригородной шпане, и, наверное, «удивилась своему голосу».

— А они говорят, «хотелось защитить», — как бы вроде и обиделся Володя.

Известность

Нужна ли была ей известность? Может быть, и нет. Читательское признание? Уверена, что да. Ведь это все вранье, что писатель пишет для себя. Писателю нужен читатель. Он и Белке был нужен. Только она как-то, мне кажется, читателя стеснялась, что ли?

И Царскосельскую премию ей получить было приятно. Там была такая компания: поэт Кривулин, драматург Володин, музыкант Курехин и режиссер Роман Виктюк. Белка принарядилась, накинула синюю шаль с кистями. Из всей компании только режиссер Роман Виктюк сейчас остался в живых. Белка ушла вслед за вышеупомянутыми. Из наших женщин — пожалуй, первая. Я ей завидую: никогда не будет маразматической старухой.


Ушла Белка, идет где-то там уже далеко, через заснеженное поле.

Мы ей вслед, как она этому солдату: «Эй, парень, не робей!»

Кажется, услышала: обернулась и улыбнулась нам «растерянной чудесной улыбкой».

Наталья Башмакофф (Финляндия). «И только ты один не остываешь»

Не стало Беллы Улановской. Так и хочется сказать — Беллы-Улыбки. Раннее лето 1994 года. Стоит Белла среди изобилия роз, гроздей сирени и душистого горошка на Хельсинкском цветочном рынке, в майке с надписью «Paltta-Baltto», в соломенной шляпе. А над головой, прорезая глубокую синеву воздуха, парят ослепительно белые чайки. Шляпа бросает тень на лицо, и хорошо видна лишь освещенная ярким солнцем складка застенчиво улыбающихся губ. Такую улыбку дарит тебе впервые заулыбавшийся всем своим существом младенец. Улыбнется и засмущается, весь уйдет в новую для него эмоцию: «Что это, мол, во мне такое вдруг зашевелилось?» Такой запомнилась мне Белла, запечатленная на фотографии в тот беспечный солнечный июньский день двенадцать лет назад.

Познакомились мы мимолетно, после встречи прибалтийских писателей и переводчиков, состоявшейся в начале лета в местечке Сиппола, в юго-восточной Финляндии. Познакомились и тут же прониклись тихой симпатией друг к другу. Юкка Маллинен, неутомимый импресарио, журналист и переводчик, привез из Сиппола поутру к завтраку в наш старый особняк под Хельсинки группу русских литераторов, приехавших в гости. Среди них были Белла Улановская и Виктор Кривулин. Я накрыла в сиреневой беседке «déjeuner sur l’herbe», гости расселись и стали угощаться кофе, карельскими пирожками и финскими хлебами, рассказывали, как проходила конференция, расслабились на припеке. У ног, в надежде на подачку, назойливо вертелась наша старая дворняга Шафа. Ее побаиваясь, молча, из-под упругих листьев буйно цветущего бадана за происходящим наблюдал Кеша, кот-новосел, кривулинский питомец, привезенный Витей из Питера и оказавшийся на самом деле страшно пугливой барышней-кисой.

Беседу с хозяевами вели в основном мужчины. Белла молча созерцала. Встретив ее впервые, я была поражена не только ее разоружающе-мягкой улыбкой, но и тем, что, казалось, этим чуть теплящимся на губах движением внутренней собранности ее лицо было буквально сосредоточено на «чтении» того, что свершается кругом в природе: как беззвучно растет и распускается сад, как щебечут птицы, как тихо, колыша дубовые ветви, повевает ветер. Читала Белла природу завороженно, не просто как фон наших действий или объект любования, но как насыщенную свершением действительность, от человека не зависящую, как волшебное проявление жизни здесь и сейчас.

* * *

Действительность испытывает зависть к романной наполненности неважно какими событиями. Главное, чтобы происходило что-то, а время было насыщенно. Я поняла, что действительность радует тогда, когда дарит насыщенными днями. Соответствия, их совпадения, случайности, да и просто как можно больше переплетений. Если перебрать эти события, проверяя их значительность, наступает сомнение, однако кто посмеет осудить мнимую деятельность минувшего дня? Ты причастен к жизни, возможно, даже часть ее, ты даже сам заплетаешь и там и тут и готов расхлебывать тобою созданные коллизии.

* * *

Возвращаясь ежедневно по тропинке, ведущей к деревянному особняку в глуби заросшего сада с опустелыми, почерневшими скворечниками, покинутой беседкой, заколоченным колодцем, я все чаще думаю о том, сколько людей перебывало у нас в гостях, в том числе художников пера, проходило здесь по мягко шуршащему гравию за последние тридцать с лишним лет после международных встреч, семинаров и конференций. Сколько было их, встреч при солнце, при луне, при костре, при свечах, при китайских фонариках: Федор Абрамов, Анатолий Рыбаков, Иосиф Бродский, Виктор Кривулин, Белла Улановская, Михаил Эпштейн, Ольга Седакова, Елена Шварц, Ольга Кушлина, Юрий Гальперин, Сергей Козлов, Михаил Берг, Ёжен Гильвик, Пьер Гамарра, Мохаммед Диб, Жан-Пьер Фай, Рене де Обалдиа, Пентти Холаппа, Ейла Костамо, Юхани Пелтонен, Пекка Парккинен, Лийса Лауккаринен, всех не перечислишь. Не говорю о музыкантах, художниках кисти, критиках, людях науки. Одни из перечисленных здравствуют и по сей день, других уже нет среди нас... Каждый оставил по себе какую-то память. Кто картину, кто книгу, кто автограф в гостевой книге, кто сувенир — чашку, игрушку, даже стул... кто-то просто забыл туфли, зонтик, пальто...

Стоят еще дом и сад, где эти люди побывали. И каждый оставил в нашей памяти отпечаток о себе — по саду проходящем. «Где бы ни проходил человек, остается след, остается память, запечатлеется его образ, который живет, пока живы мы, те, кто его помнит», — пишет Челль Вестё, лауреат Премии «Финляндия» 2006 года в новейшем романе «Где мы когда-то проходили», действия которого начинаются в старом многонациональном Гельсингфорсе царского времени. Проникая по следам памяти, документам, фотографиям, рассказам и воспоминаниям в былую действительность, прикрепляя ее к местам поныне сущим, Вестё выстраивает действительность новую, наполненную пряностью встреч, имен, столкновений культур; прелести того, чтó в состоянии воссоздавать человеческая память.

Называя имя, мы восстанавливаем в памяти и образ личности. Иногда это одно лишь движение или поза человека, походка, выправка; иногда деяния, жесты, пожатие руки или особые черты лица; иногда голос или даже интонация голоса. Белла оставила навсегда в нашем саду образ своей неугасимой улыбки. И что совершенно неповторимо и изумительно — эта мягкая, полугрустная-полуироническая, задумчивая улыбка воскресает и светит сквозь строки ее прозы при каждом чтении.

* * *

Вот оно, наше имя, мы всегда готовы сделать шаг вперед, вот почему иногда нам слышится какой-то зов, но это лишь перерасход, избыток ожидания; выкликать нас будут поодиночке, брать ли вещи, нет, личных вещей при себе не иметь.

* * *

Мы встречались еще несколько раз на каких-то питерских чтениях, куда меня неизменно зазывал бурно кипящий деятельностью Витя Кривулин. Встречались всегда с той же тихой симпатией. Потом я посылала к Белле свою студентку, писавшую работу о ее творчестве. Так тянулась тонкая цепочка встреч и взаимных улыбок. Последней была передача мне Сергеем Завьяловым Беллиной книги «Личная нескромность павлина» с дарственной надписью от 17 декабря 2004 года.

Книга эта стала родной и настольной, и с тех пор я с ней путешествую почти неразлучно. В каких только местах она не побывала: в Париже, Авиньоне, Перпиньяне, Фигересе, Москве, Пскове, Новоржеве, Нью-Йорке, Вашингтоне, Амстердаме, Пизе, Риме, Флоренции, Копенгагене... Каждое новое место — особое прочитывание, насыщенное атмосферой этого нового места вперемежку с Беллиной «капризной» прозой: то она уберет рассказчика, то спрячет героиню, то нырнет за ней и вытащит ее и поведет в обратном направлении против течения повествовательного времени. Перечитываю знакомые рассказы и всякий раз останавливаю внимание на том, как мелко перетерт и пересыпан у Беллы вымысел с наблюдением реальности. Частый, четкий монтаж и дробление текста, неожиданные повороты и ракурсы повествования задают особый ритм ее тексту. Они ударяют в голову особой полуфантастической Беллиной атмосферой — не то мира, не то его изнанки, — а непрестанное преобразование стержневых образов постепенно и плавно проникает в чувства читателя, врастая в него тоненькими корешками, почти паутиной.

Леонид Трауберг говорил: «В изображении атмосферы — не любование деталями, а подчас грозное, образное отношение!» Умение Беллы стряхнуть с себя автоматизм вúдения глубоко личностно и неповторимо; оно уводит в гущу образных столкновений и снимает проблему взаимоотношения действия и фона. У Беллы все — сплошное движение, рост.

* * *

Бывает, все, что написано женской рукой, возьмут и сравнят, например, с вышиванием гладью.

Я тоже занялась традиционно женским делом, почему бы и нет, работой со льном.

Вот какая нить пойдет в повествовательную ткань, самая древняя и прочная, годная для облачения египетских царей и парусов открытия Америки. Если уж распускать паруса, то важно иметь под рукой благородную льняную парусину. Что может быть лучше льняных парусов для странствия по морю народной жизни.

* * *

Известный питерский искусствовед Евгений Федорович Ковтун как-то писал о живописи В.В. Стерлигова, что она раскрывает «живой и подвижный мир, наполненный пространством, которое сверкает красками природы». В этом удивительном мире, говорил Ковтун, «по-новому встречаются и взаимодействуют пространство и природа. Пространство не окружает природу, как привычно видеть в картинах, а входит в нее, пронизывает ее, сама же природа воспринимается как часть вселенной, часть мирового пространства». Традиция включения в искусство представления об антимире, его обратной стороне, изнанке или мнимости, идет от художников классического авангарда, провозглашавших всеобщую связь явлений в мире, видимого с невидимым, частного с универсальной системой. Эту традицию продолжает и развивает в новом ключе и проза Беллы Улановской.

* * *

Мне кажется, замолкни однажды наша дорогая батарея за озером — все здесь перестанет расти и цвести, а как поведет себя наша картошка — неизвестно, ведь каждый год мы берем на посадку нашу собственную картошку, которая выросла именно на этом поле, и хотя бывали годы, что вырастало примерно столько же, сколько посадили, но на посадку следующего года хватало, так что можно сказать, что выведена особая популяция залпоустойчивого картофеля — розоватые, удлиненные, плоские с боков клубни — такие экземпляры многократно рикошетят при прицельной стрельбе в воду.

* * *

Почему мне во время первого пребывания на Псковщине в начале послесоветской эпохи такими родными представились эти пейзажи Нечерноземья, будто я их давно во сне видела? То ли потому, что предки матери с берегов Мсты-реки, то ли потому, что насмотрелась в детстве в дарственных советских альбомах расплывчатых репродукций с изображением «Родины»?

* * *

Лет десять назад перебрались вместе со своими домами на центральную усадьбу последние старики. Она осталась одна. Ее уговаривали переезжать. Наконец использовали последний довод. Замолчало радио и погас свет. Ненужные теперь столбы пошли своим чередом в печку. Числился ли теперь в географии населенный пункт Вакарино?

* * *

В «северных» рассказах Беллы также завораживает беспросветно-грустная глубинка русского Нечерноземья. Почерневшие избы, размытые мосты и дороги, прошлогодний неубранный лен, совершенно неуместный телесериал «Санта-Барбара», на время которого затихает реальная жизнь в умирающей деревеньке. Против солнца вижу силуэт одинокой старухи, несущей на ветхом коромысле в гору по скользкой тропинке свою ледяную добычу. Старуха реальна. Я с такими сама встречалась. Они-то и несут огонек жизни в повестях Беллы. И сколько их, таких железных старух, кто отказался переезжать из родной избы в более «перспективный» населенный пункт и теперь, брошенные на произвол судьбы, доживают здесь одинокие дни беззащитной старости, спасая тем самым жизнь деревни. Пусть без мужиков, пусть без давно разрушенных молокозаводов, без уборки льна, но ведь живут. И несут на своих плечах традиции русской деревни. Сколько этому времени отведено?

Путешествия по тропинкам памяти тянутся далее. Новые места. Новые встречи с автором. Улыбка. Белла. И только ты одна не остываешь.

Паоло Гальвани (Италия). Несколько слов от итальянского переводчика

С Беллой Улановской меня познакомил Сергей Завьялов на одном литературном вечере в Петербурге в июне 2001 года. Через несколько дней она меня пригласила к себе домой, жила она на Васильевском острове, рядом с Гаванью. В тот день она подарила мне деревянную «птицу счастья», которая до сих пор висит у меня дома (и долго будет висеть), и свою книгу «Осенний поход лягушек».

Меня сразу же поразила одна ее особенность — какой-то безмерный интерес, порой с неожиданной для меня стороны, ко всему и всем; поистине ненасытное желание узнать об интересующих ее, иногда необычных, вещах все до мельчайших подробностей. Она не уставала расспрашивать обо мне, об Италии, о «загадочном» городе в Южной Италии, где должен был выйти «наш» сборник переводов.

Когда я встречал трудные места в ее текстах и просил помочь — всегда убеждался, как она дивно объясняет. Я чувствовал, как тонко понимает она и любит родной язык, во всех его разновидностях (просторечье, жаргон, диалекты).

Талантливая рассказчица — чудесный дар, каким богаты были наши с ней встречи. Вспоминаю, как в феврале 2002 года мы с Беллой долго ехали троллейбусом с Невского проспекта на Васильевский остров. Это было зимним вечером, было темно, шел снег. Мы только что были на чтении Сергея Стратановского в Доме Ахматовой. Я не ощущал ни дороги, ни мороза, такой шел обворожительный разговор...

Я помню ее лицо, когда я принес экземпляры сборника ее текстов в моем переводе. Она вся просияла, долго смотрела на пеструю обложку и все допытывалась, что это за деревья на фотографии? Наши или...?

Она притягивала к себе полнотой душевной жизни, никогда не теряла радости... В последние встречи (июнь 2005 года) она, как всегда, была оживлена, делилась своими впечатлениями от чтения Кальвино — и в трудный момент она могла радоваться. Улыбка стирала бледность... Мы поговорили про абрикосы — узбекские, итальянские...


Я сразу полюбил ее прозу: так много было в ней чарующего — возвышенная и неистощимая любовь к природе, к искусству, к жизни вообще. Не менее сильное впечатление оставляло стилистическое оформление фразы, абзаца, более крупных кусков текста, непрестанная забота найти единственно верное слово. И, конечно, меня не могли оставить равнодушным вызывающие какой-то мгновенный душевный отклик удивительные, светлые персонажи ее прозы. Все это вызывало у меня желание ее перевести.

В текстах Беллы, которые я читал и переводил, есть необыкновенный образ. Я имею в виду Татьяну Левину, трагическую героиню «Путешествия в Кашгар». Интеллигентная переводчица с китайского, любящая древнюю китайскую культуру (как пленительно трехстишие «Сижу дома в сезон приготовления вина», сочиненное героиней повести в подражание дальневосточным поэтам), она в качестве военного переводчика попадает в Китай с оккупационными войсками и героически погибает: кинувшись в тростники, чтобы выручить своих — «спасти всех», попадается в поставленную партизанами ловушку. С каким сочувствием и любовью рассказывается, как героиня пробирается, огибая озера и заливы «по кабаньей тропе» — «бежит теперь не хуже волка»; как храбро начинает это приключение («самое интересное из всех»): «и в этих джунглях она не потеряется», но дальше повествование становится все взволнованнее и взволнованнее — «пропала ее головенка». А ее прозрения относительно самой войны и своего участии в ней, которые посещают ее в иные мгновения ее стремительного бега...

Как интимно обрисована мирная обстановка, в которой она узнает про начало войны, — в одно прелестное мартовское воскресное утро она радостно собиралась на озеро с любимым сеттером — «если повезет, увидит тетеревов, взлетевших из-под снега».

Как располагает к себе мягкость, с которой она переводит испуганному китайскому пленному (она сразу понимает, что это за человек — образованный, столичный житель) слова командира.

Как усердно и нежно она укутывает полотенцем пойманную «большую рыбину», торжественно несет в лагерь, чтобы подшутить над спящими солдатами.

А два женских образа в рассказе «Сила топонимики»: две деревенские женщины — «бабенка, маленькая, дохленькая, а тягучая», пережившая не одного председателя, и молодая рыжая Маргарита с «кожаной модной сумкой», «строгой прической» и «вялой жалобой», страдающая от выходок разъяренного пьяного мужа. А еще бедная баба Домна из рассказа «Коврик» — любит рассказывать детям о войне и немцах, о старых гаданиях.

Среди персонажей Беллы, на мой взгляд, как-то выделяются два ребенка — школьница Татьяна Левина и торчиловский пастушок Дима Болабоня.

Маленькая Татьяна — робкая, молчаливая, одинокая девочка, отчужденная от «настоящей, грубой, смелой жизни», жадно погружается в запойное чтение. Задумчивая, с богатым воображением, она, умница, вынуждена жить в тяжелое время «генеральш и Сталинок».

Дима, «малец молодец», деревенский пастушок и замечательный рассказчик, с гордостью вам поведает, как пасет коров — он жалеет их бить, когда они не слушаются, но у него есть помощница — старая корова Верблюд, которая «все стадо поведет». Он любит кататься на коне, даже плавает на нем, если жарко. Когда ему скучно, пастушок читает сказки на краю поля — это, конечно, светлая, трогательная фигура.

Разнообразен и замысловат животный мир ее прозы — характерная для Беллы тема.

В рассказе «Коврик» так много зверей! Прежде всего это волки — волк с «волченятами», тихо ходящими («только трава шевелится»); волки, окружившие испуганного мужика и внимающие его просьбе («Ну, друзья... пустите...»); обмороженный, «распертый на ребрах» волк «с содранной шкурой» на обочине. Вот огромные лоси, которые посещают бабушку Пимановну, одинокую жительницу деревни, — они с ней «смотрят друг на друга через стекло». А вот славные кабанята, забавно кувыркающиеся в соломе, деревенские псы, с лаем бегающие вслед за мотоциклистом, за автомобилями... В отступлении, в середине рассказа, забавна и в то же время вызывает сочувствие слониха, которую водят взад-вперед по ленинградскому мосту во время съемки — наводящая тоску, она «работает актером», а как только объявляется перерыв в съемках, решает пообедать — хоботом достает батон из кармана дрессировщика. «Слониха в колготках» — так остроумно названа эта вставная главка.

Мне кажется, что достойны уважительного внимания и два скорпиона из повести «Путешествие в Кашгар» — один, с нежностью подаренный экземпляр, упрятанный в эпоксидную смолу, когда-то полученный от робкого солдатика, другой — живой, с длинным извивающимся хвостом, грозно ползающий ночью по подушке Татьяны Левиной.

Для меня были важны и размышления «хроникера»-рассказчика о писательском ремесле в повести «Путешествие в Кашгар»: в них журналистка (а возможно, и сам автор?), взявшая на себя труд написать историю жизни и гибели героини, оправдывает взятую на себя «неблагодарную» роль хроникера тем, что это преимущество женщин — «женщина по своей природе хроникер». Это — женский дар, который проявляется в ежедневной жизни, — например, разговоры в электричках, «жизнеописания» соседей... В рассказе «Личная нескромность павлина» уже сам автор пишет о своем желании быть одновременно писателем, путешественником и охотником. Это — желание органически вписаться в жизнь природы и писать о ней: «Писать рассказы и ходить на охоту — вот это жизнь».

В рассказе «Личная нескромность павлина» необычно, парадоксально связан природный мир (мир растительных организмов) со сферой жизнедеятельности, казалось бы, предельно далекой от него, — с властью. Замечателен пассаж о «колониальной географии», внедряемой исподволь властью, и мандаринах: выращенные в Абхазии, в детстве они знаменовали наступление Нового года — бледные, кислые, они не шли ни в какое сравнение с появившимися в магазинах гораздо позже средиземноморскими мандаринами. От фруктов повествование переходит к жизни людей, которые долго довольствовались насаждавшимся «жалким подобием жизни», не подозревая, что существует настоящая.

Особенно поражает дуб, росший на берегу и сошедший в Дон, чтобы «правду доказать». Это — дерево-правдоискатель, чудо истолковано как вызов власти («гордо встал против течения»). Власть принимает этот вызов и приговаривает к смертной казни «отщепенца», чтобы «паники не было».

Проза Беллы Улановской — целый мир, заселенный живыми, причудливыми фигурами. Красота природы, привлекательность людей, остроумие замечаний. «Прекрасное разлито всюду», как писал Тургенев (который, кстати, тоже любил природу и охоту).

Андрей Арьев. Кто видел Беллу[*]

Сознательно и сообща пропущенное нами советское время — это и драма, и кладезь лирической премудрости. Кроме «зла от внешних причин», ничто не угрожало нашим мечтаниям, и ангажированную прыть человека «эпохи великих свершений» можно было окоротить изгойством в хорошей компании и романтикой непроезжих дорог. Что и сделала в своей прозе Белла Улановская — с уклоном в сторону пустынножителей. Сошлась она с ними, как с приятелями по университету.

Среда обитания ее героев и ее самой — та, куда власть «просто не доходит». «В результате такого административного зияния образуется ниша, в которой существует особое пространство и время». А внутри этого «особого пространства и времени» естественным образом возникает особое литературное пространство и время — обжитое Беллой. Бой часов Кремлевской башни здесь не слышен. Только волчий вой да крик ворона, да баба Нюша, у которой «сделалась печаль» — «уйти от людей» («Кто видел ворона»). Опустошенная бурями века земля, полная грибов, ягод и зайцев. О чем и стоит писать. Для хорошего прозаика — достаточно.

Волки у Беллы воют под абажуром луны, сидя в кружок, как на чаепитии. О чем-то мечтают, как и где-то рядом с ними в «зáглушье» устроившийся их соглядатай с филологическим дипломом.

Привлекательно у Беллы, что она диплом свой не прячет, как это случается сплошь и рядом с «болеющими за народ» авторами. И в «зáглушье» не откажется умозаключить что-нибудь о «поглощающей способности продуктивного префикса» как знаке «быстрого перекраивания границ и территорий».

Территория ее прозы перекраиванию не подлежит — ее ушедшее под снег поле с неубранным льном и стерегущими этот лен волком и вороном: «Лен там, а светло-серый так и сидит среди бела дня все на том же шихане вместе с вороном».

Это, конечно, поэзия, и совершенно неизвестно, насколько внятная тете Нюше, но внятная нам, читателям Беллы Улановской и Юрия Казакова.

Мне кажется, с Юрия Казакова у Беллы все и началось. Казаковский ночной фонарик из «Осени в дубовых лесах», его «слабое пятнышко света» ничто в ее душе не затмило.

Не берусь судить, что тут было изначальным — природой предопределенный взгляд в сторону ворона или открытая на занудной лекции книжка неведомого до той минуты писателя. Главное, что главное — случилось. Скрытое совпало с открытым.

Насколько это было знаком литературной судьбы, могу подтвердить, сославшись на личный опыт встреч с Беллой, эпизодических, но теплых: мне, во всяком случае, всегда было приятно увидеть ее якобы застенчивую, а на самом деле лукавую, приветственную улыбку (ставшую в конце концов ферментирующим элементом ее литературного стиля).

До поры до времени так все и шло, этим все и ограничивалось. Но вот однажды мне случилось в ее присутствии упомянуть о своей знакомой, Лиде Одинцовой, редакторе архангельского издательства, выпустившей первый сборник Казакова — «Манька». Не могу себе даже представить эффект, если бы упомянут был сам Юрий Павлович, но и Лиды Одинцовой оказалось достаточно, чтобы ощутить бесповоротное ко мне расположение Беллы — как к человеку, который «знаком с Лидой Одинцовой»! Вскоре после этой ошеломившей ее информации, представляя меня кому-то из своих знакомых, она в первую очередь сообщила: «Он знает Лиду Одинцову!»

Я упомянул приветственную улыбку Беллы, но не сказал о ее манере общения, с характерным возгласом в ответ на любое услышанное суждение: «He-а!» Не категоричное «Нет!», а именно так: «He-а!» Восклицание, никому не досаждавшее и свидетельствовавшее не столько даже о несогласии с собеседником, сколько о неизменном присутствии в сознании Беллы какого-то параллельного, не вписывающегося в беседу мечтательного хода мыслей. За этим «He-а!», вместо опровержения услышанного, следовало по большей части изложение какой-то взволновавшей ее в эту минуту, сопрягшейся в ее воображении с беседой собственной идеи.

Да, Белла жила — и прожила — жизнь по мечте. По мечте, конгениальной ее жизни.

Ведь и мечты и мечтатели бывают разные: можно замечтать жизнь, лежа на диване, как Обломов, можно прогрезить ее за письменным столом и даже писать при этом о каких-нибудь неведомых странах, о «парении духа»...

Белла прожила жизнь по мечте, литературе тоже не чуждой, если вспомнить не только Юрия Казакова, но и, скажем, Генри Торо, знакомство с трансцендентализмом которого у Беллы обнаруживается вполне явственно.

Неизбежная драматическая коллизия подобного способа познания мира — на убегающих за горизонт дорогах — заключается в том, что она всегда подразумевает некоторую задержку, отставание от времени, в которое мечтатель собирается попасть в конечном пункте. Там уже все свершилось — до него и без него. При том что от времени, протекающего в исходном пункте, он отрешен априори.

«Возможно, я тоже пропустила главное свое время, и теперь наверстать мне будет трудно», — признается рассказчица из «Путешествия в Кашгар», четко определяя свое положение — героини не нашего времени. Скрытый сюжет этого произведения заключается в том, что занятая героиней позиция мечтательницы и визионерки расшифровывается как позиция героическая. Детская отчаянная и нелепая ложь Татьяны Левиной, объявившей себя «дочерью Аркадия Гайдара», — никакая не ложь, а сюжетная метафора, провозвестница и начертатель судьбы.

Как писателя Беллу Улановскую ложь вообще интересовала не слишком. Много важнее и выше для нее было понять — в каком взгляде на жизнь больше правды? В данном случае правда раскрывается «по умолчанию»: героиня «Путешествия в Кашгар» погибает на далекой китайской границе, принятая вражеским отрядом за партизанку. Точь-в-точь так, как погиб реальный Аркадий Гайдар на реальной войне — за линией фронта.

На границу с Китаем Беллу привело опять же «отставание от времени», филология, занятия Достоевским, принесшие в итоге не похожие ни на какое достоевсковедение плоды.

Через давно прошедшее время Достоевского Белла была связана и с современными, близкими ей по отстраненности от основного литературного потока авторами, такими, например, как Федор Чирсков, товарищ по допечатным странствиям...

Но пронзительнее и крепче всего для нее оставалась первая любовь.

Маршрутами Юрия Казакова Белла прошла всеми, какие знала, — и северными, и среднерусскими: от побережья Белого моря до левитановских плесов и часовен «над вечным покоем». И говор, и пейзаж всех этих мест усвоила и передала с точностью едва ли не профессионального этнографа (филологическая выучка и тут пришлась кстати). В затерянном мире сворачивающих в никуда проселков и вымерших деревень Белла увидела и движение, и жизнь. В ее глазах они настолько довлели себе, что оставалось только записывать, дабы не потревожить этот мир собственными литературными пристрастиями.

В результате появилось нечто на Казакова не слишком похожее: вместо «Осени в дубовых лесах» — «Осенний поход лягушек».

Характерное для прозы Казакова лирическое развитие сюжета обуславливается прежде всего мастерским анализом и демонстрацией переживаний автора или его героя. В прозе Беллы Улановской эта завораживающая демонстрация решительным образом редуцируется, автор попросту стесняется тратить на нее слова, свой тайный лирический заряд обращая на существа бессловесные, вроде волков, котов и тех же лягушек. Но даже и в этом безгласном сообществе она не преминет поразиться «личной нескромностью павлина».

Рассказы и повести Беллы мимикрируют под дневниковую запись, под прозу путешественника-натуралиста, прокладывающего странный путь — в сторону великого безмолвия, к некоему заколдованному царству.

Об очерковом характере этой прозы все же говорить можно только формально, ее фрагментарность имеет никак не описательную, но в зародыше своем — поэтическую природу. Это и есть поэзия, послушная завету Баратынского — «Любить и лелеять недуг бытия».

Уловить и запечатлеть «пламенный недуг» безмолвия, научиться говорить на его языке — именно к этому стремится Белла Улановская как прозаик-поэт. Ее цель — доцарапаться пером до смысла отступившего в никуда бессловесного мира. Бессловесного, конечно, только с точки зрения представителя доминирующей репрессивной культуры, апологета «правильного» образа жизни и мыслей.

Сочувствие к полуугасшему и все же гармоничному, ибо сросшемуся с природным, «неправильному» человеческому копошению на задворках цивилизации в высшей, гуманистической степени отличает прозу Беллы. Она хотела показать, «из каких трещин растут березы» («Сила топонимики»), поддержать тех, кого не поддерживает никто: волка, ворона, мышонка, лягушку, неведому зверюшку, тетю Нюшу, избитого бесправного солдатика, которому, единственная среди мужиков, могла крикнуть и крикнула: «Эй, парень, не робей!»

Чего же больше!

Сергей Стратановский. Памяти Беллы Улановской[*]

Ее настоящее имя было Изабелла, но так ее никто не звал, и она сама подписывала свои произведения: Белла Улановская. Мне трудно говорить о ней в прошедшем времени: слово «смерть» не подходит к ней. Была она человеком не просто жизнелюбивым, а жадным к жизни, к жизненным впечатлениям. Именно это свойство ее души и заставляло ее забираться в псковскую и тверскую глушь, исходить весь берег Белого моря. Собственно, ее увлечение охотой тоже было способом узнавания не только лесного мира, но прежде всего людей. Охота не была для нее каким-то эскапизмом, бегством в лес от советской жизни... Напротив, она чутко реагировала на то, что происходило в нашей стране, социальная тема звучит во всех ее произведениях, но подана она «не в лоб», а как бы по касательной... Она предугадывала события, случавшиеся позже. Вот, например, повесть «Путешествие в Кашгар», первый вариант которой был написан в 1973 году. Тема — условно-воображаемая: вступление советских войск в Синьцзян, западную провинцию Китая, иначе называемую Кашгаром. Цель — «водворение в стране подлинно народной власти» и «восстановление норм партийной жизни». Написано это было задолго до Афганистана. Предвидение? Да, но только отчасти. Наше поколение болезненно восприняло события 1968 года, когда советские войска вошли в Чехословакию. Отозвалось это не сразу, а через несколько лет: у меня в стихотворении того же, 1973 года «Суворов», у нее в повести о непроизошедшей войне.

Героиня «Путешествия в Кашгар» Татьяна Левина — своего рода негатив Зои Космодемьянской.

Та была партизанкой и погибла за свою страну. Татьяна Левина гибнет в чужой стране, повешенная партизанами, гибнет нелепо, зазря. Она, любящая китайскую культуру, переводчица с китайского, оказывается в Китае с оккупационными войсками. Говоря словами Йейтса, она «защитник тех, кому не друг, противник тех, кому не враг». Та же тема бессмысленной гибели в рассказе «Сила топонимики». Там такой эпизод: героиня рассказа едет в декабре 1994 года из Нижнего Новгорода в Петербург. Поезд весь заполнен нижегородским танковым полком, отправленным на только что объявленную чеченскую войну. На каком-то полустанке полк выгружается, при этом забывают одного солдата, спящего на верхней полке. В вагон врывается разъяренный командир, стаскивает парня с полки и начинает избивать. Тут, впрочем, лучше предоставить слово автору:

«— На выход! Живо!

— Только ботинки надену, — услыхали мы слабое возражение.

— Босиком по снегу, падла, пойдешь.

Не прошло и минуты, как солдатик был вытолкан из вагона, конвоир гнал его перед собой, награждая ударами в спину; на бегу парень как-то умудрился влезть в один ботинок, второй оставался у него в руке.

Мы с проводницей стояли на площадке. Она все еще держала красный флаг.

— Эй, парень, не робей! — крикнула я.

Он повернул к нам свое лицо. Оно было недоуменное, как у человека, только что снявшего очки. Он улыбнулся нам растерянной чудесной улыбкой».

Я уверен, что Белла действительно крикнула это. Уверен, поскольку был свидетелем другого эпизода. Было это тоже в декабре, но 1980 года. В Куйбышевском районном суде слушалось дело Арсения Рогинского, создателя исторического сборника «Память». В судебный зал не пускали, и все сочувствующие толпились в маленьком вестибюле. Время от времени конвой проводил через нас заключенных, их вели вверх по винтовой лестнице на суд. И вот повели какого-то парня в наручниках, кажется, угонщика машины. Он обреченно поднимался вверх по лестнице. «Держись, парень», — крикнула ему Белла. Он оглянулся и весь просиял.

Она была отзывчива к чужому горю, могла поддержать в трудную минуту. Помню, как в один из тех периодов моей жизни, когда я остро нуждался в поддержке, мне вдруг позвонила Белла и позвала на свой день рождения. Я говорю «вдруг», поскольку до этого я у нее не бывал. У Беллы была квартира во Всеволожске, и 31 января, свой день рождения, она праздновала там. Помню пятиэтажку на самой окраине города, окна квартиры выходили в снежное поле, за полем чернел лес, простиравшийся, как уверяла Белла, до Ладожского озера. Белла прочла гостям поздравление от председателя Всеволожского общества охотников, где говорилось о «рассветах на глухарином току» и о других вещах, непонятных тем, кто, как я, никогда не охотился. Чувствовалось, что она живет в каком-то своем необычном мире и счастлива в нем.

Загрузка...