Эмманюэль Роблес Однажды весной в Италии

В один из июльских дней 1944 года, вернувшись с фронта из Тосканы, я сидел в баре римской гостиницы «Плаза» и, наслаждаясь уже четвертой или пятой рюмкой вермута, любовался миловидной барменшей с обнаженными плечами, уроженкой Милана, на которую приятно было смотреть. Облокотившись на стойку бара, я время от времени поглядывал и в коридор, где трое лейтенантов 1-го воздушно-десантного полка, отозванного из Сицилии, флиртовали со свеженькими молодыми римлянками. С помощью двух элегантных дам по лестнице медленно спускался композитор Масканьи, автор «Сельской чести», единственный штатский, которого терпели в этом реквизированном для нас дворце; спутницы поддерживали старика с обеих сторон, словно он мог рассыпаться от малейшего толчка. У маэстро была пышная седая шевелюра, обрамлявшая худое и нервное, землистого цвета лицо.

Я должен был написать статью для агентства, где числился специальным war correspondent[1], но никак не мог взяться за рассказ о наступлении американских бронетанковых войск, в котором накануне участвовал, настолько я был потрясен смертью друга, капитана Питера А. Форбса, двадцативосьмилетнего атлета, убитого рядом со мной пулей в горло в ту самую минуту, когда мы оба вместе с несколькими пехотинцами примостились сзади на танке, и бедра нам припекало от пышущего жаром мотора. Нет, у меня вовсе не было желания сменить бар (хотя тут стояла невыносимая духота и неприятно пахло эрзац-кофе) на свою угнетающе пустынную комнату. Я предпочитал, воспользовавшись случаем, пошептаться с барменшей, хотя ее это ничуть не волновало, так как она не знала ни слова по-французски.

— Крошка! — говорил я, протягивая к ней руку и пытаясь объяснить, что она мне нравится, что у нее красивые плечи, губки и даже челка, прилипшая к ее узкому вспотевшему лобику. Она с улыбкой отстраняла мою руку.

— Е proibito di toccare![2]

— Очень сожалею, милочка!

Могла ли она знать, до чего трудно отогнать от себя некоторые воспоминания — как смотрел на меня капитан Форбс, с какой душераздирающей настойчивостью пытался он что-то мне сказать, когда из раны его алым ключом била кровь? И что же он хотел сказать в тот миг, когда глаза его уже глядели в бездну, ужас которой я сам сейчас ощущаю?

Стоявший между бутылками маленький радиоприемник уже начал мурлыкать «Illusione, dolce chimera sei tu»[3], как вдруг раздался телефонный звонок. Бармен, изящный молодой человек в короткой белой куртке с погончиками из витого шнура, повернулся в мою сторону:

— Это вас.

— Меня?

— Да, синьор.

Я взял протянутую трубку. В продолговатом зеркале напротив я увидел двух офицеров инженерных войск, которые, смеясь, о чем-то спорили. Меня, должно быть, уже искали повсюду и теперь срочно требовали в контору гостиницы.

— Кто говорит?

Помню, что ответ проник мне в ухо, словно струя ледяной воды, и что я тотчас положил трубку. У другого конца стойки оба офицера продолжали смеяться, не обратив на меня никакого внимания. Только бармен с веселым удивлением поглядел в мою сторону.

— Тсс! — шепнул я, приложив палец к губам.

Зачем было меня беспокоить? Я ведь знал, что человек, который якобы хочет со мной встретиться, умер, погиб, и что этот телефонный звонок — всего лишь галлюцинация слуха, вызванная алкоголем. И все же я сказал бармену:

— Призрак! Стоит только выпить лишнего, сразу же являются привидения!

Бармен недоверчиво покачал головой.

— Да вот послушайте, однажды вечером я малость перебрал, и «матушка Иезавель возникла предо мною»! Совершенно голая! С такими впадинами над ключицами, что там поместился бы кокосовый орех!

Снова звонок. Я отказался подойти и мрачно затянул арию Орфея, спускающегося в ад, из оперы Глюка: «Призраки, маски, страшные тени…»

Загрузка...