Я иду вдоль берега реки Сулак, иду по тропинке и по бездорожью, и предстоит мне еще неблизкий путь до аула Унцукуль.
У самой развилки андийского и аварского Койсу, там, где начинается главный сулакский каньон, я увидел горца, который стоял на краю пропасти и криком сзывал людей. Из ближайших садов, с полей, на которых шла прополка, сбежалось довольно много народу.
— Знаете ли вы меня, добрые люди? — спросил горец.
— Как же не знать? Знаем! — отвечали из толпы. — Ты наш кунак из Цудахара, знаменитый торговец абрикосами и персиками.
— Угадали, друзья, это мое самое любимое занятие. И вот шел я к вам, чтобы угостить вас первыми абрикосами. Всем известно, что самые первые абрикосы вызревают в моем ауле! И вдруг мой осел поскользнулся и вместе с корзинами сорвался вниз, в ущелье. Теперь я собрал вас здесь, добрые люди, чтобы вы потом не спрашивали, почему я не привез вам первые абрикосы. И первые персики я вам не привезу. И первые яблоки. Потому что сорвался в пропасть мой бедный осел, и не купить мне теперь другого.
Огорченный цудахарец сел на дорогу, обхватив голову руками. Один из присутствующих пытался утешить его:
— Ничего, не горюй, может, аллах и лучшего осла тебе пошлет.
— Э, нет, братец, — отвечал цудахарец, — я своего аллаха не хуже тебя знаю. Дешевле, чем за двадцать семь рублей, он мне осла не пошлет.
Сочувствуя несчастью своего давнего кунака, люди принялись доставать деньги — кто сколько мог — и класть в широкополую белую шляпу цудахарца. А когда он пересчитал собранное, то оказалось, что хватило бы и на двух ослов. Довольный, цудахарец сунул двадцать семь рублей в карман, а остальное вернул аульчанам.
— Лишнего я не возьму, добрые люди. Спасибо за помощь, но мне и копейки лишней не надо.
— Но ты же потерял вместе с ослом столько абрикосов!
— Абрикосы, которые никому не усладили уста, я в расчет не беру, — с достоинством отвечал цудахарец и, поклонившись, отправился покупать нового осла, даже не подозревая о том, в каком трудном положении оставил аульчан: ведь никак нельзя было решить, кому сколько денег следует вернуть. Народ в этих местах горластый, и вскоре на берегу поднялся шум, за которым не было слышно даже гула реки. И не обошлось бы, видно, без потасовки, если бы не вмешался я. Встав на камень, чтоб меня все видели, и размахивая руками, чтобы привлечь внимание, я начал свою речь:
— Люди добрые! Только что я был очевидцем вашей щедрости, — вы так благородно помогли бедному цудахарцу… Но больно мне видеть, как щедрость оборачивается скупостью, когда надо разделить эти несчастные оставшиеся гроши!
— А ты кто такой, чтобы вмешиваться в наши дела?
— Я ваш кунак.
— Какой кунак?
— А разве житель сирагинских гор не кунак для вас?
— Кунак, конечно, кунак! — закричали горцы.
— Вот и посудите сами. Деньги эти не поделить поровну. Нельзя их и вовсе делить. И я, ваш кунак, могу избавить вас от споров.
— Как же это?
— Пусть эти деньги облегчат мой путь.
Следующие пять минут мне казалось, что никогда в этом мире не наступит тишина. Но наконец горцы сошлись на том, что действительно проще отдать деньги мне, чем делить.
— Спасибо вам, щедрые горцы, — благодарил я, запихивая бумажки в карман брюк. — Каждый из вас может считать теперь, что я был его кунаком. Велика ли, мала ли такая честь для вас, — главное не в этом. Главное, чтобы и хозяева и кунак были довольны.
Недаром говорят в горах: «Нет человека, которому аллах не предоставил бы всех земных благ, но многие не умеют их взять».
Был некогда человек по имени Бадай, и решил он пользоваться лишь тем, что аллах ему в руки сунет. Отправился он к аллаху, а по дороге повстречался со снежным барсом. Рассказал, куда спешит, а барс и говорит: «Узнай, кстати, у аллаха, чем мне питаться, чтоб его не прогневить». Дальше пошел Бадай и встретил богатую вдову. Была она бригадиром в колхозе и зарабатывала столько, что на десятерых бы хватило, а жила одна. «Незачем ходить тебе к аллаху, — сказала она Бадаю, — оставайся лучше со мной». Отказался тот и отправился дальше. Попались на его пути верхолазы. «Иди к нам, горец, — сказали они. — К высоте ты привычен, а денег заработаешь вволю». Но не послушался их Бадай и не успокоился, пока не дошел-таки до аллаха. Рассказал ему о себе, о богатой вдове, о верхолазах, не забыл и о вопросе барса. «Иди домой, — сказал аллах, — а встретишь снежного барса, поведай ему о своих странствиях и передай, что, если будет он питаться мясом глупцов, я останусь доволен». Вы, конечно, догадываетесь, чем эта история кончилась? Мог ли барс найти большею глупца, чем Бадай? С него-то и начал он список съеденных глупцов.
Но я-то, Бахадур, на этого Бадая вовсе не похож! И уж я-то сумею воспользоваться дарами, которые судьба сама мечет мне под ноги!
С деньгами, которые пришлись мне как нельзя более кстати, я отправился дальше, вдоль аварского Койсу. Вскоре меня догнал худой чернявый человек, которого я заметил в толпе горцев. Он назвался каменщиком Даудом из Харахи.
Наступил полдень, Дауд попросил меня остановиться. Он омыл в речке ноги, постелил пиджак и устроился на нем для молитвы. Но отмолился так быстро, что я изумленно воскликнул:
— Бог, наверное, и не расслышал твою трескотню!
— Не такой он дурак, как ты, — сердито ответил мой спутник. — Он знает, что у меня нет времени задерживаться в пути.
А потом всю дорогу каменщик Дауд неустанно расхваливал меня за находчивость, с которой я облегчил карманы щедрых горцев. Как ни убеждал я его, что сделал это только во имя мира между людьми, которые столь безрассудно тратили на споры драгоценное время в разгар полевых работ, он лишь лукаво улыбался.
Потом вдруг выяснилось, что он хорошо знает моего дядю Даян-Дулдурума и как раз отправляется в наши края, где может с ним встретиться. Упомянул он и о том, что труженики-кубачинцы терпеть не могут плутов и надувал, и, если заведется такой в их ауле, они не дадут ему покоя насмешками. А в заключение заметил, что как раз теперь испытывает острую нужду в деньгах, и когда я предложил ему по-дружески поделиться даром щедрых горцев, он быстро согласился и сказал, что, конечно, не забудет моей услуги…
Не успел Дауд из Харахи спрятать свою долю денег, как нас нагнал запыхавшийся и измученный человек в майке и папахе.
— Ой, постой, харахинский Дауд! Постой, от меня не уйдешь! — кричал он, подбегая к нам и хватая моего спутника за грудки. — Эй, ты, кривой и хромой сын иблиса и шайтана, потомок недостойных отцов, мошенник и тунеядец!
Нанизывая на нить гнева подобные бусины слов, догнавший нас человек так тряс бедного Дауда, что, будь тот деревом, с него облетели бы все листья. Я не мог не вступиться за своего спутника и с решительным видом взял обидчика за плечо. Но он так лягнул меня, что, не зацепись я за куст мушмулы, пришлось бы искупаться в холодной реке.
— А меня-то за что? — спросил я, сбрасывая с плеч хурджины.
— Тот, кто защищает мошенника, сам мошенник.
— Откуда же мне знать, что он мошенник? — выпалил я, хотя про себя и подумал, что прав, наверное, человек в папахе и майке: уж больно поспешно этот Дауд сунул в карман половину моих денег.
— Ты не знаешь, зато я его хорошо узнал!
— Тогда объясни и мне, чтобы я тоже знал, что он из себя представляет.
— Пусть сам объяснит.
— Клянусь, я ничего не знаю, ни о чем не ведаю, — жалобно скулил Дауд, стараясь высвободиться из цепких рук преследователя.
— Ты, может, скажешь, что и меня, ашильтинского Алибека, в глаза не видал?
— Нет, нет, тебя я знаю.
— Спасибо, что не забыл! — Человек в майке и папахе ослабил хватку и стал объяснять мне, в чем дело: — Понимаешь, все в нашем ауле сакли свои перестроили, живут как во дворцах, один я отстал. Решил наконец и я пристроить еще две комнаты. И тут приходит ко мне этот самозваный каменщик, этот негодяй, мерзавец, пройдоха…
— Нельзя ли без брани, — перебил я его, — ты оскверняешь и мой слух, и свои уста.
— Подожди, я его еще и не так назову, этого бессовестного обманщика. Приходит и говорит, что лучшего мастера не найти, мол, и в Сутбуке, — а ты знаешь, как славятся сутбукские каменотесы. Я ему поверил, даже переплатить согласился, раз уж он такой мастер. Выехали мы в поле — я ведь не дармоед какой, а колхозник. Возвращаюсь дня через три. Гляжу, а он и камни класть не умеет как следует. Я ему говорю: разве, мол, так стены ставят? Ведь даже камни на склоне горы, подпирающие террасы для садов, кладут ровнее. А он мне, бесстыдник, отвечает: «Не беспокойся, хозяин, это не для красоты, а для прочности». Хорошо, думаю, посмотрим, что дальше будет. Клал он камни, поднималась стена, а он все распевал песню:
Красота — к чему она?
Прочность лучше красоты.
Будет век стоять стена,
Будешь мной доволен ты.
Ну, наконец поставил стены, я заплатил сполна, хотя в душе остался недоволен. Но я ведь честный человек и думал, что и другие люди такие же. Не мог я себе представить, чтобы нашелся такой горец, который берет деньги за плохую работу. И представь себе, только мы с ним попрощались, только он скрылся за поворотом, как на построенную им стену взлетел наш облезлый петух — и стена рухнула! Говори, негодяй! — Он притянул Дауда к себе вплотную. — Говори, где же прочность? О красоте я тебя не спрашиваю, но прочность где, отвечай!
— Да отпусти ты мой ворот, а то я задохнусь и уже ничего тебе не скажу.
— Надо бы тебя задушить! — гневно сказал человек в майке, отпуская ворот каменщика. — А ну, отдавай мои деньги!
— Ради аллаха, успокойся, не горячись! Дай мне прочитать молитву. — И, воздев руки к небу, он действительно принялся читать молитву и молился гораздо дольше, чем полчаса назад. Наконец поднялся и сказал громко:
— Благодарю тебя, всевышний!
Алибек при этом немного растерялся, видно, был он набожным и грехом посчитал бы перебить человека во время молитвы. Наконец Дауд сам к нему обратился:
— Стоит ли рабу божьему беспокоиться о рухнувшей стене, когда его самого миновала страшная беда? Скажи мне, хозяин: когда стена падала, под ней никто не стоял?
— Никто.
— Значит, никого камнями не задавило?
— Нет! Кроме облезлого петуха…
— Так, дорогой мой, это же милость аллаха! Ведь если бы стена постояла подольше, ты покрыл бы ее крышей и поселился в новой комнате, а потом она бы обвалилась — и тут-то наверняка не обошлось бы без крови. Аллах уберег тебя и всю твою семью! По обычаю ты должен сейчас же зарезать барана или индюка и поставить угощение всему аулу. Да и мне, дорогой, с тебя причитается магарыч!
Эти слова ошарашили не только ашильтинского Алибека, но и меня. Вот когда увидел я впервые истинного плута и мошенника!
— Так-то, дорогой Алибек, — добавил Дауд, чувствуя, что сбил пыл с потерпевшего. — Правда, магарыч я с тебя сейчас не потребую, но только запомни, что когда снова окажусь в Ашильти, непременно жди меня на хинкал с грудинкой.
Наглости его можно было только подивиться! Я заметил, что ашильтинец стал быстро остывать и был уже готов отступить.
— Вот что, — обратился я к каменщику, не столько желая наставить его на путь истины, сколько надеясь окончательно успокоить Алибека. — Верни ему его деньги. — О своих я говорить не осмелился.
— Мал ты еще вмешиваться в наши дела. Алибек с меня уже и не требует денег.
— Как не требует? Видишь, он ждет, пока ты их ему вернешь.
— Нечего лезть со своими советами! — перебил меня Алибек. — Я тебя не просил заступаться. У меня у самого на голове папаха. Прав этот человек! Ведь окажись я под той стеной, меня бы сейчас уже не было в живых. Вечно буду я ему благодарен.
— Так он же надувает тебя как последнего дурака! Он и у меня только что деньги выманил!
Но Алибек отмахнулся от меня:
— Это ваше с ним дело, вы и разбирайтесь.
И пошел обратно в свой аул, задумчиво опустив голову: все, видать, размышлял о том, какая беда его миновала.
— Ах, какой человек справедливый! А ты тоже — в чужие дела лезешь. Сам меня благодарить должен.
— Это за что же? — удивился я.
— Ведь если б не я, тебя бы по дороге совесть заела из-за чужих денег. А теперь совесть уступит место злости: зачем, мол, половину отдал другому? Что ни говори, а злость не так терзает душу, как совесть.
— Значит, я тебя еще и благодарить должен? Ох, и мошенник же ты!
— Ну ладно, дружище, на похвалу я не напрашиваюсь. Дороги наши расходятся: мне сейчас в Гимра, может, там кто строиться собрался. Так что вернешься домой, расскажи обо мне своему дяде: пусть знает, что есть в горах такой мудрый каменщик Дауд из аула Харахи.
Даже не подав мне руки, он направился по тропе, которая ведет в аул Гимра, на родину первого имама Кази-Муллы. А я пошел дальше, к аулу Унцукуль, родине не менее славного Махача, первого комиссара большевиков. Хоть и лишился я денег, но рад был, что избавился от такого попутчика. Не о таких ли говорят: «Даже упав, полушку найдет!» Поклясться могу, что в жилах этого Дауда течет кровь древнего аксаевца, а древние аксаевцы покупали, продавали, обманывали, крали, дрались и убивали — и все с легким сердцем, с улыбкой на устах.
Я шел по дороге, вдоль шумящей реки, и горы вокруг казались мне сгрудившимися великанами, которые что-то обронили в бурлящий поток и ищут. Одни вершины взмывают ввысь, как сахарные головы в серой обертке, другие прилегли и устало дремлют, третьи подставляют солнцу мощную грудь, покрытую курчавой россыпью лесов.
Какими бы безжизненными ни казались каменистые склоны, но и на них растет тамариск, цветет шалфей, вьются колючие травы, трепещет под ветром заячья капуста. А ближе к воде — кустарники, тростник, волжанка, сочная трава до колен и осыпающий пушистые цветы дикий орех. И все же горы эти кажутся мне незнакомыми и строгими, не то что Юждаг, с любой точки которого я узнаю знакомые вершины.
Никого я не встретил по дороге, пока не дошел до спуска к мосту через аварское Койсу. Мост был разрушен весенним половодьем, и его еще не успели отремонтировать. На берегу сидел человек, а рядом с ним лежал открытый мешок с луком. Человек ел лук — и плакал.
— Какая беда стряслась с тобой, несчастный? — спросил я у него.
— Большая беда, беда тяжелая! — отвечал он, вытирая глаза рукавом. — Отправился я в город на базар. А мост, видишь, разрушен. Переплыл бы, да боюсь, что мешок с луком на дно потянет. Вот и решил съесть весь лук — не пропадать же добру!
— Да, — сказал я задумчиво, — выходит, не всякое добро в радость.
Жаль мне стало этого человека, и решил я ему помочь. Но как? Сесть рядом с ним, есть лук и плакать? Ну уж нет! И я спросил:
— Сколько же стоит твой мешок лука?
— Да не дорого, всего четырнадцать рублей.
«Вот странное совпадение! — подумал я. — Ведь именно четырнадцать рублей и осталось у меня в кармане от дара щедрых горцев». И потому, что не мог я дальше смотреть, как лил слезы этот человек, я отдал ему все деньги.
Как он обрадовался!
— Бери, весь лук теперь твой, и с мешком в придачу! — говорил он, обеими руками пожимая мне руку.
— Нет, зачем он мне? — сказал я. И в самом деле, зачем мне лук? Не дарить же его Серминаз! — Оставь это добро да ступай домой.
— Но ты ведь заплатил за него!
— Ну и что же?
— Так бери!
— Нет, спасибо, не надо, — сказал я и пошел своей дорогой. А когда, отойдя, оглянулся, человек сидел на том же месте, ел лук и плакал. Махнул я на него рукой и ускорил шаг, потому что впереди услышал веселую музыку, зовущую к радости.
С тропинки я спустился на шоссе, которое связывает Унцукуль с соседним аулом Ирганай, и сразу оказался в благоуханной тени унцукульских садов. Правду говорят люди, что в умелых руках и камни зацветут. Унцукульские садоводы используют каждый клочок земли, и поднимающиеся террасами плодовые сады кажутся чудом. Высокая хурма, приземистые яблони, статные груши, тяжелые персики и абрикосы, уже проглядывающие медовыми плодами сквозь листву, — кажется, что все эти деревья не только сами корнями вцепились в землю, но и ее удерживают своими мощными лапами, чтобы не распался плодоносный слой, обнажив голые камни.
Но не только садами знаменит этот аул. Славен он и мастерами по обработке дерева, резчиками, из чьих рук вышли поистине уникальные произведения искусства. Вот почему привели меня сюда усталые ноги. Может, здесь найдется подарок, достойный моей Серминаз?
Как ценная реликвия хранится у нас дома темно-коричневая черкеска, принадлежавшая казначею Шамиля Хатаму Кубачинскому, и цену этой черкеске придают двадцать четыре газыря, выточенные унцукульским мастером Хамадаром, сыном Абуталиба, из кизилового дерева и украшенные тончайшей резьбой. Да и во многих саклях Кубачи хранятся изделия из тростника, которым были богаты некогда здешние берега, — женские украшения, шкатулки, диковинные трости, трубки и чубуки с изображением звериных морд и угловатых горских лиц. Все это вырезано из дерева. Старый Кальян, отец нашего знаменитого резчика Азиза, хвалится славной трубкой Хочбара, изготовленной в Унцукуле бедняками и подаренной ими триста лет назад знаменитому горцу Хочбару Гидатлинскому. Прекрасной назвал Лев Толстой легенду об этом человеке, беззаветном защитнике бедняков, наводившем ужас на хунзахского нуцала. Как всегда бывало с героями, закончил он трагически: заступник народный погиб на костре.
В этом ауле выбрал мой отец подарок для матери, когда она была еще невестой: шкатулку удивительной формы, словно оплетенную со всех сторон древесными корнями, крепко сцепившими стенки и крышку, отделанные затейливой инкрустацией из меди, мельхиора, бирюзы и крашеной кости. А что, если и мне повезет в Унцукуле? Вдруг у кого-нибудь хранится здесь ручка нагайки, принадлежавшей когда-то наибу Шамиля или самому Хаджи-Мурату? Ведь такую историческую вещь Серминаз наверняка оценит! А может, под одной из кровель Унцукуля хранится знаменитое ожерелье мастера Уста-Тубчи, десятилетия принадлежавшее нашей семье, а потом исчезнувшее бесследно?
Пока я распалял свое воображение и заранее радовался, словно уже держал в руках древнее сокровище, мимо меня пронеслась машина. В ней сидел человек в соломенной шляпе, и я сразу решил, что это, наверное, кто-либо из районных хакимов. Хаким значит «начальник». Когда одного аштинца спросили, много ли у него в ауле хакимов, он, говорят, ответил: «Валлах, дорогой, не знаю, но четырнадцать человек носят соломенные шляпы!»
А из приемника машины неслась задорная песня «Спешите на свадьбу мою!». Хорошее предзнаменование! Я надеюсь, что скоро будут съезжаться по горным дорогам и на мою свадьбу. Только бы поскорее преодолеть последнее препятствие к ней. Кто знает, может, это и удастся сегодня?
Мои мысли прервал задорный девичий смех. Рядом с дорогой, в унцукульском саду, девушки собирали абрикосы, и сразу было видно, что работают они весело, с охотой.
А я думал о своей Серминаз и вспоминал слова нашего старейшего мудреца Хасбулата, сына Алибулата из рода Темирбулата: «Трех вещей нет в этом мире: крышки для моря, лестницы до неба и лекарства от любви!»
В это время девушка в легком платьице, взобравшаяся по лестнице так высоко, что я нечаянно увидел ее ножки, закричала подругам:
— Не ешьте плодов с этого дерева!
— Но почему, Хамис? Ведь они самые спелые! — кричали подруги.
— Это самый опасный сорт — «Ислам кахайте»! — «Убившие Ислама»! Стоит их попробовать, как хочется съесть еще. И даже когда ты сыт, глаза все равно остаются голодными. Сорт этот происходит из Цудахара, и там от этих абрикосов, говорят, умер некий Ислам…
— Знаем мы тебя, Хамис! То ты нас песни петь заставляешь, то пугаешь, — лишь бы мы не ели.
— Конечно! Если столько съедать, что же останется колхозу?
— Ничего, нынче лето щедрое, абрикосов всем хватит. А коль тебе песни хочется, так почему сама не поешь?
— Да, да, спой ту самую, что поет Батыр под твоим окном! — хором закричали девушки.
Хамис спустилась с лестницы и, подбоченясь, прошлась меж деревьев, подражая движениям юноши, потом сделала вид, что заламывает папаху, и, ударив по струнам воображаемого чугура, запела, меняя голос, чтобы он походил на мужской:
Хотел бы быть я
Ребенком малым,
Чтоб на груди ты
Меня качала,
Чтобы спала ты
Со мною рядом,
Чтоб не спускала
С меня ты взгляда.
Чтобы слезники
Со щек стирала,
И утешала бы,
И ласкала.
Разбить я скалы
Готов башкою,
Чтобы была ты
Всегда со мною.
Девушки дружно захохотали.
— Ну, а как же ты ответила? Неужели оставила без ответа?
— Я тоже спела ему песню.
— Какую? Какую?
— А вот какую. — И Хамис, уже не изменяя голоса, запела:
Носишь папаху
Ты набекрень.
А под папахой —
Буковый пень.
Песни поешь ты
Как соловей,
Просишь, чтоб стала
Милой твоей,
Только имей это
Твердо в виду:
Я не приду к тебе,
Я не приду!
Рви свои струны,
Пой соловьем,
Но никогда мы
Не будем вдвоем.
Тут девушки заметили меня и стали перешептываться, стреляя глазами в мою сторону. А я стоял, любуясь ими, пока одна из них, самая, видать, озорная, та, что пела, с задорным лицом и чуть косящими глазами, не подошла к самому забору и не уставилась на меня.
— Ты чего глазеешь, парень?
— Да вот нравится мне сад с такими чудесными плодами, — сказал я, указывая на девушек под деревом.
— На чужие плоды не заглядывайся: ослепнуть можно!
— Хороши ласточки, да врозь летят, — сказал я про ее глаза, чтобы не задавалась.
— Хоть врозь, да любого зубоскала разглядят, — отрезала девушка и подняла с земли довольно длинную хворостину.
Снова вспомнив о шутке, которую сыграли со мной ицаринские девушки, я решил убираться подобру-поздорову. А они, наверное, и впрямь что-то затевали, потому что, когда я поспешно пошел прочь, девушки с досадой защебетали у меня за спиной: «Испугался! Ах, какой робкий! А мы-то его абрикосами хотели угостить!»
Нет уж, милые, не знаете вы, видно, любимого изречения моего дяди: «Жизнь — дорога, а дорога — учеба». Действительно, кое-чему я уже научился в пути и потому, не оглядываясь, поспешно унес ноги от веселых унцукульских девушек.
В ауле Унцукуль, кроме босых детишек, резвящихся у родника, никого не было видно, словно все жители куда-то сбежали. К кому же мне обратиться? В каком доме попросить пристанища? Будь дело вечером, пошел бы я на гудекан. Но сейчас небо было голубым, как древний поднос, подаренный мне в Чиркее, и солнцу предстоял еще долгий путь, прежде чем оно уйдет на отдых за горы.
Дядя не раз советовал мне: придя в незнакомый аул, оглядись и выбери подходящую саклю. Прикинь, хороша ли она и сам-то ты достаточно ли хорош для нее. Подумай, могут ли тебе там обрадоваться, или ты окажешься в тягость. Горцы славятся гостеприимством, и потому особенно горько бывает ошибиться в хозяине.
С самим Даян-Дулдурумом однажды произошел случай, позорный для всего Дагестана. Встретил он, въезжая в аул Урахи, своего старинного кунака, человека по имени Кабулдан. Жил Кабулдан в вечном страхе перед женой, которая была из очень почтенного рода. Но никак не мог этот человек с нею развестись и потому молча сносил все ее скандалы. Встретив Даян-Дулдурума, несчастный испугался, что жена станет пилить его за гостя, и потому, отведя глаза, попытался пройти мимо дяди, словно бы не узнал его, хотя не узнать Даян-Дулдурума может только слепой, да и то если он пьян.
Дядя мой никому подобных выходок не прощает. Сделав радостное лицо, он остановил Кабулдана и завел с ним разговор о житье-бытье. Как ни юлил Кабулдан, но мой дядя добился-таки своего, и Кабулдан пригласил его в гости. Но по дороге урахинец придумал, как избавиться от нежеланного кунака. Он подвел моего дядю к воротам старой мечети, на которых висел огромный заржавленный замок, и сказал с притворным сожалением:
— Ах, братец, жены-то, оказывается, дома нет! Клянусь, я этого не предполагал. Но приходи в другой раз, благо дорогу ты теперь знаешь…
Посмотрел, говорят, мой дядя на тропинку к мечети, заросшую сорной травой, и, глядя в глаза Кабулдану, сказал многозначительно:
— Скосить бы надо!
Кстати сказать, в горах у нас есть аулы, где людей так и называют: «Этот, мол, из рода, где лепешки в золе пекут», «А этот из тех, кто крапивой питается», «А вот тот из тех… Да разве разберешь их! Неважный у них род, ничем не примечательный».
Так вот, Кабулдана прозвали Пятном на курдюке. Род его славится скупостью и неуживчивостью. Говорят, что издавна висит у них на террасе курдюк, круглый, как полная луна. Когда Кабулдан был уже юношей, он спросил свою мать, почему на курдюке сбоку пятно.
— Отец твой и дед, — отвечала она, — тыкали сюда пальцем, и от одного этого им казалось, что они уже досыта наелись курдюка.
— Да рухнет их дом! — воскликнул возмущенный юнец. — Неужели эти обжоры не могли довольствоваться одним взглядом?
О подобных людях мой дядя говорит, что до полудня они всегда грустят: им тяжело смотреть, как уменьшается под солнцем их тень.
Позади меня послышался топот копыт, и, обернувшись, чтобы уступить дорогу всаднику, я увидел Даян-Дулдурума. Собственной персоной! Как будто с неба свалился. Не успел я опомниться, как он соскочил с коня, крепко обнял меня и сказал:
— Негодяй, ты еще тут?
По его виду я понял, что произошло нечто серьезное. Но он начал с того, что высказал обиду на чиркеевцев, которые так и не известили его о смерти Сапар-Али. Даян-Дулдурум узнал о случившемся из газеты. К тому же и на самого себя он был в обиде, что так и не выбрал времени навестить Сапар-Али.
Потом он несколько замялся и сказал, что даже не собирался искать меня, но ему передали, что я ушел совсем недавно, и потому он решил сообщить мне одну новость. Мне хотелось сказать, что и у меня есть для него новость — встреча с его первой женой, работающей в Изберге, — но вид у дяди был такой серьезный, что я даже разволновался и спросил дрогнувшим голосом:
— Что-нибудь с матерью?
— Мать жива-здорова и по-прежнему клянет тебя на чем свет стоит, — спокойно ответил дядя.
— Ну, тогда, значит, с нею и впрямь все в порядке. Что же случилось?
— Случилось непредвиденное, — таинственно ответил дядя. — Но об этом потом. Пойдем к кунаку, там и поговорим.
Всю дорогу до сакли дядиного кунака я ломал голову, что же могло случиться в нашем ауле. Если бы новость была радостной, дядя сразу выложил бы ее.
Но вот дядя постучался в ворота. Открыла нам женщина лет сорока, одетая во все черное. По глазам ее, красным от слез, можно было догадаться, что мы явились в недобрый час.
— Примите гостей, — сказал Даян-Дулдурум.
— Гостям всегда рады, — ответила женщина и взяла уздечку из дядиных рук.
— Кажется мне, что беда посетила ваш дом? — спросил дядя, заметив состояние хозяйки.
— Ничего, ничего… — Как видно, женщина не хотела огорчать нас.
— А где же Айдамир, почему он не выходит на мой голос? Где он, мой старший брат?
— Его нет.
— Как нет?
— Его вызвали.
— Куда вызвали?
— В город, в суд, — заплакала хозяйка, привязывая коня к стойлу.
— Ну чего же ты плачешь? Подумаешь, в суд! Я-то решил — его вызвал к себе этот… — Дядя показал пальцем на небо. — Пока человек здоров, нечего по нему слезы лить. Не узнаю я тебя, Нуцалай… Когда вызвали Айдамира?
— Еще вчера. И до сих пор его нет и нет, — вздохнула женщина.
— Не мог же он пойти против закона! Он бы сначала со мной посоветовался, — ободрил мой дядя хозяйку. — Увидишь, сегодня он вернется.
В сакле Нуцалай рассказала нам о своей беде. В Унцукуле придрались к тому, что у Айдамира якобы две жены: Жавхарат и та, что встретила нас, Нуцалай. Факт налицо, надо принимать меры! Неважно, что самому Айдамиру лет семьдесят, а первая его жена, Жавхарат, — старуха лет шестидесяти, с которой они давно уже не живут. Не первый уже год лежит она в своей сакле — прикована к постели. «Грех» Айдамира в том, что не бросил он ее на произвол судьбы, а заботится о больной, немощной женщине, как о родном человеке. И Нуцалай ухаживает за ней, хотя дел у нее и без того много: воспитывает детей, ведет все хозяйство в доме.
Но какие-то горячие головы взяли Айдамира на прицел и пообещали шесть месяцев исправительно-трудовых работ. Вот по этому делу и уехал в город наш хозяин.
Нуцалай накормила нас сытным хинкалом с горской колбасой. После еды дядя заметил, что неплохо бы пройтись прогуляться. Видимо, он не хотел говорить о наших неприятностях в доме, где хватало своих.
Я сочувствовал горю этой женщины, но все же в душе торопил дядю: когда же он расскажет о том ударе судьбы, что ожидает меня самого?
Шагая по улице аула, дядя, кажется, не знал, как начать разговор. Наконец он спросил меня:
— Так, значит, ты и есть тот мерзавец, который совратил Серминаз? Значит, ты отец ее сына?
— Да, — твердо сказал я, хотя и почувствовал, как душа моя уходит в пятки.
— Ох и негодяй же ты! — лукаво подмигнул дядя и, схватив мою кепку за козырек, надвинул мне ее на глаза.
— Почему? — возмутился я, поправляя кепку.
— В общем-то ты правильно поступил. Только родным своим лгать не полагается.
— Я не лгал! — воскликнул я в отчаянии. Ужасная мысль пришла мне в голову: в ауле, вероятно, объявился настоящий отец сына Серминаз, и именно об этом хочет сообщить мне дядя.
— Нечего теперь упорствовать. Мне все известно. И не только мне, а всему аулу.
— Что? Что известно?
— Да то, что у Серминаз не было и нет никакого сына.
— Как же нет? Жандар ведь сам сказал, что ездил проведать внука.
— Этот Жандар все наврал, а ты, вместо того чтобы разобраться, полез на рожон: «Я отец!» Как же ты можешь быть отцом, если речь идет о сыне дочери первой жены Жандара! Оказывается, у этого наглеца в Маджалисе была жена! И у жены — дочь! И у дочери — сын, ее внук! А стало быть, и внук Жандара! Вот наш начальник артели и ездил с дочкой его проведать.
— Зачем же он соврал нам при встрече?
— Почувствовал, что сболтнул лишнее, упомянув о внуке. И не хотел, хитрец, чтоб в ауле знали о существовании той семьи. Но это обошлось ему недешево! Сколько шуму было! Мать Серминаз потребовала, чтобы дочь ушла вместе с нею от Жандара. Но Серминаз молодец! Сказала, что якобы знает об этой истории давно: отец все ей рассказывал… Но все равно личное дело Жандара обсудили. Выговор дали. К таким проступкам надо относиться сурово.
— А как же тогда наш кунак Айдамир?
— Тут другое дело. Не мог же он оставить без присмотра пожилую, больную женщину. И в этом разберутся…
— Должны разобраться и с Жандаром! — воскликнул я. — Ты мне столько наговорил, что не могу ничего понять. Давай посидим на камнях минуту, чтобы я пришел в себя…
Действительно, все, что я передумал о Серминаз, как-то разом перевернулось в моей голове, и только минуты две или три спустя я бросился на шею к дяде, принесшему мне добрую весть. Мой дядя вообще-то терпеть не может этих «телячьих нежностей», как он их называет, но на этот раз чувствовалось, что и он рад. Впрочем, это мне только показалось.
— Подожди слюнявиться, байтарман! Есть вести и посерьезнее. Можешь себе представить, как только стало известно, что ты уехал за подарком для Серминаз, к ней посватался… Угадай, кто?
— Наверное, Мухтар, сын Ливинда?
— Верно, угадал! Чутье у тебя острое.
— Еще бы! Ведь этот мерзавец как коршун вился вокруг моей голубки!
— «Коршун», «моей голубки»! Прибереги все это для стишков. Чем он, собственно, плох, твой соперник? И мастер отличный, и работа его высоко ценится. Впрочем, если с ним ты бы еще мог потягаться, то объявился еще один жених, — с этим будет потруднее.
— Это кто же?
— Азиз, сын Кальяна.
Да, это был сильный удар. Я помнил Азиза до того, как он уехал в Москву, в художественный институт, и всегда он казался мне джигитом из старинных песен. Стройный, высокий, с топким лицом и уж действительно лучший из молодых мастеров нашего аула…
— Так разве он уже вернулся из института?
— Он еще не вернулся, но отец его уже посватал. Можешь представить, что было с Жандаром, когда трое сватов одновременно постучали в его дверь! Сиял, как полный месяц. А я проклинал себя, что очутился в его доме вместе с такими уважаемыми сватами, как Ливинд и старый Кальян. За тебя стыдно было.
Я готов был сквозь землю провалиться от таких обидных слов. А дядя продолжал:
— Жандар, конечно, никого обидеть не хотел… И поступил он с нами как истинный горец. «Три джигита, три мастера просят руки моей дочери, — сказал он нам. — Азиз, сын Кальяна, Мухтар, сын Ливинда, и твой племянник, Даян-Дулдурум, Бахадур… (Тут, признаюсь, у меня кольнуло в сердце: почему меня он назвал последним?) Пусть, по обычаю предков, каждый преподнесет невесте подарок. Чей подарок изберет Серминаз, тому и готовиться к свадьбе!» Так что, дорогой племянник, знай, не ты один меряешь ногами горные дороги… Вышел уже в путь Мухтар, сын Ливинда, да и Азиз, как только вернется из Москвы, тут же отправится в дорогу.
— А не кажется ли тебе, дорогой Даян-Дулдурум, — перебил я дядю, — что я сейчас похож на того, кого сначала за долгие странствия удостоили награды, а потом вздернули на виселицу? — У меня даже голова поникла и сел голос. — Не проще ли мне вернуться в аул и повесить эти хурджины на место? Все равно в соревновании с этими джигитами мне не победить…
— Негодяй! — воскликнул Даян-Дулдурум, крутнув левый ус правой рукой. — Ты что, только о себе думаешь? А обо мне и о твоей матери ты подумал?
— Она будет только рада, если я не женюсь на дочери Жандара из рода Мунги.
— Э, ты еще не знаешь всех песен твоей матери! Как только она узнала, что к Серминаз сватаются такие джигиты, она заявила: «Пусть лучше мой сын не возвращается, если решит уступить ее кому-нибудь!» Так что подумай как следует о своей невесте, но не забывай и о том, что мы тоже ждем…
Я все никак не мог прийти в себя от вороха новостей, которые высыпал на меня мой дядя. А он уже допрашивал меня по-деловому:
— Надеюсь, что у тебя есть что-нибудь в хурджинах?
— Конечно, дядя! — без особого энтузиазма воскликнул я.
— И что же это? Губденские мачайти?
— И это и другое.
— А что же другое?
Хотел было я что-нибудь придумать, но выговорилась правда:
— Медный чеканный поднос из Чиркея… С эмалью…
Если бы десять человек щекотали дядю со всех сторон, он не смеялся бы так отчаянно.
— Да, — сказал он наконец, совладав со смехом. — Не миновать нам позора. Ты, потомок благородных предков, непревзойденных мастеров, хочешь удивить аул Кубачи чеканным медным подносом и губденскими мачайти.
— Но ведь все требуют, чтобы было что-то необыкновенное! А такого еще никто в нашем ауле не преподносил своей невесте.
— Еще бы! Чуть не половина горянок ходит в губденских мачайти и чуть не во всех сирагинских саклях есть подобные подносы. Ну и байтарман же ты! Точь-в-точь как отец: тот тоже, бывало, дивился тому, на что добрые люди и внимания-то не обратят. Вот что, племянник. Приказывать тебе я не могу, но совет дать обязан. Знай, что подарок твой должен быть не только ценным, но и поучительным для всех аульчан. Пусть окажется он современным, но связанным с историей нашей, необычным, но хранящим вековые традиции. А что именно это будет — сам решай. У тебя своя голова на плечах. Вот сейчас я поведу тебя в мастерские, посмотрим, над чем работают унцукульские деревообделочники. Может, и подберем что-нибудь подходящее.
Да, загадал мне загадку Даян-Дулдурум. Если бы я представлял себе, что это должен быть за подарок, я, может, и сам взялся бы его смастерить. Но пока что, кроме смутных идей, ничто не посещало мою бедную голову.
Мы проходили мимо памятника, который унцукульцы поставили герою гражданской войны, первому комиссару Страны гор — Махачу. Имя его еще при жизни стало легендарным. В грозные годы, когда рождалась Советская власть в горах, имя Махача наводило ужас на врагов, вселяло надежду в колеблющихся и воодушевляло борцов. Когда отряд его въезжал в какой-нибудь аул, народ с ликованием встречал освободителей. Героев отправляли отдохнуть, а мужчины аула не спали всю ночь, стояли на страже, оберегая покой своих защитников.
Вот и артель. Широкий навес прикрывает от непогоды ворох разнообразной древесины: тонкие жерди кизила, бруски абрикосового дерева, сучки барбариса, ореховые ветви. Неискушенный человек подумает, что попал на дровяной склад, ему в голову не придет, что благородная древесина дожидается часа, когда оживет в руках искусных мастеров.
Мы входим в мастерскую, дядя приветствует работающих, и по их улыбкам я догадываюсь, что его здесь хорошо знают. Чтобы не отрывать людей от дела, дядя сам обходит все рабочие места. Подходит к каждому, пожимает руку, потом кивает на меня: «Это мой племянник». И я тоже пожимаю руки унцукульских мастеров — ладони у них твердые, шершавые и теплые, как древесина.
Деревообделочники сидят на своеобразных самодельных сундучках с выжженным узором. В сундучках этих они хранят инструмент, эскизы, незаконченную работу.
Так же как и на нашем комбинате, каждое изделие проходит здесь через несколько рук. Один мастер выбирает под навесом подходящий сучок и, разогрев его на огне, изгибает по эскизу. Другой обтесывает, ровняет рашпилем. Потом изделие украшается орнаментом, инкрустируется медью, мельхиоровой проволокой, украшается глазками из бирюзы и ромбиками из крашеной кости. Остается отшлифовать готовую вещь — и вот перед нами новое творение мастеров Унцукуля.
Дядя мой не стал внимательно рассматривать эту массовую продукцию. Он-то хорошо знает, что лучшие художники сами проделывают работу на всех ее стадиях, проявляя в каждом произведении свой собственный стиль. Но работа по дереву не проще ремесла златокузнеца, и мне хотелось подольше постоять возле каждого мастера. Вот пожилой темнолицый человек наносит карандашом узоры на изделие, потом особым шилом делает какие-то проколы, загоняет в отверстие сплющенную проволоку, и на наших глазах возникает затейливый орнамент.
Сосед темнолицего как раз закончил выводить на толстой трости надпись: «Не забывай, что у меня два конца».
— Это что-то новое, — заметил дядя.
— К нам недавно приезжал баснописец из Москвы, высокий такой, забыл, как его зовут. Вот сынок мой наверняка помнит, — обратился мастер к мальчику лет девяти, украшавшему узором школьную указку.
— Это дядя Степа был, — сказал мальчик.
— Да, да, он самый! Мы ему подарили трость, а он попросил сделать такую надпись. Нам она очень поправилась, да и не только нам. Вот пришел заказ кооперации на тысячу штук.
Унцукульцы остры на выдумку. Свои изделия они украшают разными надписями, изречениями, строками из горских поэтов. Попросите закурить — вам протянут изящный портсигар, откроют — и вы прочтете на внутренней стороне крышки: «До каких пор будешь сидеть на чужой шее, нахлебник? Кури свои!»
На дамском кулоне деревообделочники пишут: «Истинная красота не снаружи, а внутри». На ручке нагайки выводят: «Честь и слава — на спине коня». На чернильном приборе: «Не черни белое». Надпись на ноже для разрезания книг гласит: «Я прорезаю путь к знанию». А пепельница поучает:
Пепел сбрасывай сюда,
Но огонь храни всегда,
Потому что без огня
Не прожить тебе и дня.
Любят мастера изречение их земляка Махача: «Предпочитаю огонь позору, смерть — унижению».
Долго рассматривали мы с дядей унцукульские сувениры — я с искренним восхищением, а он с одобрением, не более. На его строгий вкус не было здесь ни одной вещи, достойной стать для его племянника оружием в борьбе за невесту.
— Вернулся! Мой муж вернулся! — послышался голос со двора.
Это Нуцалай принесла радостную весть.
Тут я увидел, что не только дядя мой, кунак Айдамира, но и все мастера артели близко к сердцу принимали дело своего земляка. Мы с Даян-Дулдурумом поспешили к нашим хозяевам.
Айдамир был высокий, очень худой мужчина. Его морщинистое лицо светилось от радости.
Он стоял посреди кучки внимательных слушателей и рассказывал о своей поездке.
— …А председатель суда — Али Ахтынский — не человек, а золото. Вызывает он меня и говорит: «Ну, Айдамир, скажи, что с тобой делать? С цервой женой ты не был зарегистрирован и вообще давно не живешь, так что вас разводить нечего: сами расстались. Развести со второй женой… Для чего? И по какому праву? Дети у вас, и тебя любит». Тут я спрашиваю у Али Ахтынского: «А откуда вы знаете, что она меня любит?» Оказывается, только я уехал, как Нуцалай написала ему слезное письмо, объяснила, какие у нас дела. «Может быть, — говорит он, — осудить тебя? А за что? За то, что бывшую жену свою, больную женщину, в беде не бросил? Может, оштрафовать? Да и деньги тебе-то нужнее, чем кому-нибудь другому». Объяснил все это мне судья и говорит: «Сам-то ты как думаешь, что с тобою делать?» Я отвечаю: не знаю, мол, поступите, как совесть подсказывает. Он говорит: «Так и сделаем!» И вынес свой окончательный приговор: выслал меня.
— Как выслал? — закричали наперебой слушатели.
— Выслал на два месяца в санаторий. И еще решил ходатайствовать перед правлением колхоза об установлении пенсии больной Жавхарат. Так что понял этот Али Ахтынский меня лучше, чем сам я себя понимаю. Вовек не забуду его справедливости.
Был один из тех благодатных вечеров, которые надолго запоминаются горцам. И не потому, что в такие вечера происходит что-то особенное, — нет, просто тихая их красота не может оставить равнодушным ни одно сердце.
В прозрачном синем небе раскрывались первые цветки звезд. Облака спали, как чабаны, завернувшиеся в белоснежные пушистые плащи. И красавица луна застенчиво, как девушка, проходила между спящими, разыскивая среди них своего милого.
Когда мы с дядей и Айдамиром появились на гудекане, там уже собралось десятка два человек.
— Ну, что нового в ваших горах? — спросил дядя после обычных приветствий.
— Да вот посеял один ирганаец на своем поле морковь, — как бы нехотя отвечал кто-то из сидящих, — и выросла она такая, что все поле срослось в одну морковину. Мы как раз сейчас обсуждали, как вытягивать ее будем. А у вас какие новости?
— Да вот решили наши мастера помочь соседям, — не задумываясь, подхватил Даян-Дулдурум, — делаем сообща котел, чтобы сварить ирганайскую морковь. Котел будет в самый раз, потому что когда мастер на одном его краю стучит молотком, до другого края ни звука не доносится.
Дружный хохот был наградой моему дяде. Вот уж правда, за словом в карман не лезет!
Как жаль, что не дойдет до людей столько острых слов, сказанных за вечерней беседой! Давно уже ношу я во внутреннем кармане пиджака толстую тетрадь, куда записываю все примечательное. Не хочется, чтобы пропала и малая крупица услышанного в дороге. И приходится напрягать свою память, чтобы не забыть ничего, пока найдешь время занести услышанное на бумагу. Ведь не писать же прямо на гудекане: это было бы неуважением к сидящим, да и темновато здесь. Так что я слушаю во всю мочь, и даже уши мои, кажется, шевелятся от напряжения. Впрочем, сужу я об этом только по колеблющемуся отражению в горных родниках: негоже горцу глядеться в зеркало, да еще в чужом доме, где его могут застать за этим делом.
А вот что тем временем рассказывает дядя:
— Сам я никогда не вру и терпеть не могу, когда врут другие. Так что знайте: то, что я вам сейчас расскажу, — истинная история. Сидела моя бабушка на террасе сакли, грела свои старые кости и вязала мне шерстяные носки. А кошка наша, как водится, играла с клубком: то покатит, то догонит, лапками хватает, кусает, забавляется. Но, как говорится, всякой игре приходит конец. И кончилась игра эта тем, что кошка проглотила клубок. Что было делать моей бабушке? Оборвала она нитку, отложила вязанье, так как шерсти теперь все равно не хватало, и проходил я ту зиму без теплых носков. Наступила наконец весна, и родила кошка котят. Говорю вам сущую правду: каждый появился в шерстяных носочках!
Тут слово взял Айдамир — он был в этот вечер в чудесном настроении.
— А все ли помнят, отчего треснул вот этот большой камень на гудекане? Не помните? Ну, тогда я вам расскажу. Сидели здесь когда-то два хвастуна. Говорил один: «Три храбреца есть в Дагестане. Один — двоюродный брат мой по отцу. Другой — двоюродный брат по матери. А о третьем мне самому говорить как-то неудобно». Отвечал ему другой: «Знаешь ли ты, что человек произошел от обезьяны? Так вот, та первая обезьяна и была во главе нашего рода». Говорил первый: «Отец мой рассказывал, что его отец, мой дед, был очень высоким человеком. Когда он сидел на крыше сакли, голова его скрывалась в густой серой туче». Отвечал на это второй: «Не туча то была, то была борода моего деда, который как раз в это время тоже сидел на крыше». Так вот, не выдержал камень такого хвастовства и треснул. Смотрите, люди добрые, как бы от ваших рассказов все камни не превратились в щебенку!
— Зачем далеко ходить за смешным? — заговорил сосед моего дяди, молодой человек в городском костюме. — Ведь вот на этом самом месте вчера сидели наши соседи Али и Вали. Али спросил у Вали: «У тебя, Вали, есть брат?» — «Есть». — «А скажи, пожалуйста, сколько ему лет?» — «Сорок семь». — «А сколько тебе самому?» — «Тридцать три». — «А скажи, сколько вам обоим будет вместе, если сложить?» Думал, думал Вали, потом обернулся к Али и говорит: «Валлах, Али, у меня и брата-то нет!»
Так что видите, какие остроумные люди есть в наших горах! Таким и хвастовство ни к чему!
— Все вы знаете, какие меткие стрелки кайтагцы, — снова услышал я голос дяди. — Вот как-то зашел в тир один кайтагец по имени Камал. А надо вам сказать, что любил он порой прихвастнуть. Видит — соревнуются два друга: Башир и Муртуз. А стреляют неважно. Камал пренебрежительно говорит: «Такими выстрелами вы отечество не защитите! Дайте-ка я вам покажу, как надо стрелять!» Берет ружье, лихо вскидывает. Бац — мимо. Другой бы на его месте сконфузился, но наш кайтагец был не из таких. «Вот как ты стреляешь, Башир!» — сказал он и снова вскинул ружье, прицелился получше — и опять неудача. «А так стреляешь ты, Муртуз!» Тут он приладился половчее, весь напрягся и попал-таки в цель. «А вот так стреляю я!» — воскликнул Камал и гордо вышел из тира. Так сейчас выстрелил и ты, мой молодой друг! — И дядя одобрительно похлопал соседа по плечу.
Смех постепенно стихал, да и время было позднее, поэтому гудекан начал пустеть. Попрощались и мы и потихоньку пошли к приютившему нас дому. Тут мне почему-то вздумалось рассказать, как я встретил в Изберге мастерицу Цыбац.
Если бы вы только видели, как дядя ухватил меня за руку и увлек в сторону, приложив еще и палец к своим устам: «Тихо!»
— Почему ты сразу же не сказал мне об этом? — зашептал он.
— Откуда я знал, что это так важно?
— Именно важно! Пошли, мне надо срочно ехать. Лошадь я оставлю тебе, а сам доберусь машиной или самолетом. Только никому ни слова о встрече в Изберге, понятно?
— Как не понять! Я же все-таки твой племянник! — похвалился я, обрадованный тем, что он оставляет мне для дальнейших странствий своего коня.
Только позже, когда мой дядя, попрощавшись с домочадцами Айдамира, уехал на первой попутной машине, я сообразил, что ́ произошло. Я же не сказал ему, что Цыбац давно замужем! А он испугался, видно, что слух о его женитьбе как-нибудь дойдет до нее и она явится в Кубачи, чтобы отомстить за старые обиды. И еще я понял, что теперь-то мой дорогой дядя не станет ждать моего возвращения из странствий. Но главное, я благодарил его в душе за коня: насколько короче станут для меня наши горные дороги!
Перед отъездом я наведался к Жавхарат. Ей уже рассказали о моих скитаниях, и она попросила показать мои трофеи. Но ничего, кроме улыбки, они у нее не вызвали.
— Мне сказали, что Серминаз не только красива сама, но и понимает прекрасное, а ты собираешься прельстить ее такими пустяками! Отдай-ка лучше губденские мачайти мне, они мягкие, а у меня ноги болят. А чеканный поднос свой поставь вон туда на полку, — там уже стоит пять точно таких же, пусть будет полдюжины.
Не мог я ослушаться старую женщину и сделал так, как она просила.
— А теперь, жених, иди к камину и возьми с полки справа поставец.
Я снял тяжелую вещицу — она показалась мне сделанной из окрашенной кости.
— Иди-ка к свету да полюбуйся им. Так уж и быть, ради нашей радости и твоей удачи отдам его тебе.
Только подойдя к окну, я увидел, какую необычную вещь держу в руках. Это был поставец для вилок и ложек, и сделан он был из сотен кусочков черного дерева, да так, что не заметишь ни одного соединения: все скрывали затейливые узоры и украшения. Видно, замечательный мастер немало поработал над этой вещью. Одно меня удивляло: как же дядя мой не попытался заполучить его в свои руки?
— А Даян-Дулдурум знал о поставце? — спросил я.
— Знал, да только он и не пытался за ним охотиться, — все равно ничего бы не добился. Ведь из этого поставца моя мать брала ложку и угощала медом нашего Махача, да не померкнет слава его!
— И неужели ты отдашь его мне?
— Уже отдала, — просто отвечала Жавхарат. — Пусть с ним придет к тебе счастье и никогда тебя не оставит.
— Спасибо, Жавхарат. Как мне жаль, что ты не сможешь присутствовать на нашей свадьбе!
— А почему ты знаешь? Может, я до этого дня еще поправлюсь, — улыбнулась мне Жавхарат. — Уж, во всяком случае, постараюсь.
— Мы будем тебе очень рады.
— Ну, сынок, счастливого тебе пути. Но куда бы ты ни направился, я советую тебе заглянуть в славный аул Балхар.
— Балхар так Балхар, — ответил я и, попрощавшись с благородной женщиной, сел на коня и отправился в путь.
Двигаясь вверх по течению аварского Койсу, я добрался до аула Ирганай и через головокружительное Араканское ущелье попал на то место, где сливаются аварская Койсу и Кара-Койсу. Затем на пути моем предстал аул Гергебиль, где, по сообщению Страбона, жили амазонки. С амазонками я уже встречался в Долине женихов, у аула Ицари, и потому, миновав хаджалмахинские сады, доехал до Цудахара, а затем по узкой тропе направился в знаменитый Балхар.