ГЛАВА СЕДЬМАЯ НЕ БОГИ ГОРШКИ ОБЖИГАЮТ

1

Вместе с любовью к родителям воспитывалась раньше в юноше-горце любовь к коню. Больше, чем саклей, больше, чем добром в сакле, больше даже, чем своей чернокосой и черноокой, робкой и стыдливой женой, гордился джигит своим конем. Издавна считалось почетным, если у юноши полы чухи разодраны от езды, а шашка и пистолеты протерли в ней дыры. Иначе и быть не могло: ведь все опасности (а было их немало в жизни горца!) делил он с конем. Надо защитить горы от непрошеных гостей — на коня, помочь в беде друзьям — на коня, честь свою отстоять — на коня, вырвать любимую девушку из рук алчных родителей — на коня, в скачках блеснуть джигитовкой — на коня! Если кто-нибудь хотел жестоко оскорбить другого, он обрывал хвост его коню. А убить коня — это уже смертельная обида.

Самый ценный, самый выносливый, самый умный конь — это конь местной породы — аргамак. Такой не раз спасает всадника, а всадник отвечает ему глубокой привязанностью. Вот и тот конь, на котором я сейчас еду, спас жизнь моему дяде.

Даян-Дулдурум так рассказывал об этом случае. Как-то зимой оказался он в Нукатлинских горах. Шел снег, выл ветер, надвигалась ночь. Мост по дороге из Цуриба в Гуниб оказался разрушенным, и понял дядя, что придется ему здесь расстаться с конем: предстоял головокружительный спуск в ущелье, где и одному-то человеку пробраться почти невозможно, не то что с конем на поводу. А остаться наверху — верная смерть: оба замерзли бы в пургу.

Снял мой дядя с седла коня хурджины, взвалил их на себя, обнял коня за шею и даже прослезился. Показалось ему, что и у коня в глазах появились слезы. Не оглядываясь, начал Даян-Дулдурум спускаться и только к полуночи миновал опасное место. Но перевалить через горы он уже не мог: сбила с ног пурга, и почувствовал Даян-Дулдурум, что приходит ему конец. Лег он, укрывшись в камнях от ветра, и стал ждать, когда со сладким сном коснется его холодная смерть. И вдруг почувствовал прикосновение к щеке чего-то теплого, влажного. Открыв глаза, Даян-Дулдурум был изумлен: перед ним стоял его конь и будто укорял его: «Неужели ты, хозяин, подумал, что я не пройду там, где сумел пройти ты?» И дядя рассказывал, что долго потом мучила его совесть, потому что ведь предал он истинного друга.

Раздумывая об этом, ехал я по немощеной дороге к аулу Балхар. И на поляне рядом с речушкой увидел путника, отпустившего коня пастись и приготовившегося к трапезе. Заметив меня, путник вскочил:

— Эй, всадник! Хлеб застревает у меня в горле, не могу есть в одиночестве. Окажи милость, раздели со мной завтрак.

Голос его показался мне знакомым, а когда я подъехал поближе, то узнал одного из моих соперников — Мухтара, сына Ливинда. Вот уж кого не ожидал встретить! И заметь я его пораньше, обязательно свернул бы в сторону, потому что хоть и земляк он мне, хоть и мастер хороший, но человек несносный. Вы уж простите меня, почтенные аульчане, за резкость, но это мое мнение: скверный у него характер, фальшивый.

Вот и сейчас он сделал вид, что ужасно обрадовался нашей встрече, и, продолжая играть роль радушного хозяина, указал на щедрое угощение, а сам облокотился на хурджин и сказал:

— Ну, друг, сними с коня поклажу, отпусти его пощипать травку, а мы с тобой пока подкрепимся свежей вареной бараниной. — И, показывая на четвертную бутыль, добавил: — А здесь у меня, между прочим, не минеральная вода, а вино, и, клянусь, это вино получше, чем у нашего Писаха.

Я разнуздал коня и, привязав конец уздечки к луке седла, легонько ударил ладонью по его крупу: «Иди пасись». Положив в сторону свои хурджины, я, не торопясь, как подобает настоящему мужчине, сел за трапезу. На газете лежали пучок свежего лука, несколько головок редиски, вареное мясо, которое Мухтар ловко разрезал ножом на ровные куски.

Он протянул мне полную кружку:

— Я уже одну выпил. Так что догоняй. Дерхаб, друг!

— Дерхаб! — сказал я и выпил вино.

— Ну как?

— Вино превосходное, — ответил я и взял кусок вареной баранины. — Какой ветер занес тебя сюда? — спросил я, хотя, конечно, прекрасно знал, что одним и тем же ветром надуты наши паруса.

— Поручили мне особый заказ, друг. Вот я и выехал изучать орнамент горцев. Время требует, обогащать надо наши узоры, иначе окажемся позади своего народа.

И это говорил он мне, глядя прямо в мои глаза, да с таким еще видом, будто ему одному вручена судьба кубачинского искусства. Иной мог бы и поверить. Ведь даже глазом не моргнул человек! Врет и не только не краснеет, но еще важно причмокивает.

— Что ж, дело похвальное, — сказал я. — Желаю успеха.

— И тебе того же! Ты-то, как мне известно, совсем по другой причине в путь отправился? — Он снова наполнил кружки.

— Да.

— И, наверное, что-нибудь уже подыскал?

— Да так, почти ничего.

— Покажи, покажи, будь другом.

Он так ехидно выспрашивал, что я решил осадить наглеца и достал из хурджина поставец. Но, к моему огорчению, он ничуть не поразился, а только заметил:

— Уникальная работа!

— А ей поправится, как думаешь? — вырвалось у меня.

— Кому это — ей? — спросил Мухтар, и показалось мне, что даже вздрогнул.

— Серминаз.

— Ах, Серминаз! Вот ты о ком говоришь! Не знаю, не знаю…

2

Разочарованный, я спрятал дар доброй женищны в хурджин и подумал: «Неплохо бы узнать, что успел раздобыть сам Мухтар». Выпивая, мы вели степенную беседу, но, сколько я ни старался перевести разговор на Серминаз, Мухтар уклонялся и говорил о погоде, о том, что в этом году будет хороший урожай персиков и винограда, что в нашем ауле собираются строить аэродром…

Наконец с вином было покончено, и мы улеглись, положив под головы свои хурджины. И, наверное, как эти кучевые облака в голубом небе, мысли наши уносились в одну сторону — к Серминаз. И именно поэтому оба мы молчали.

Но что же все-таки скрывается в хурджинах Мухтара? Под плотной ковровой тканью вырисовывается что-то округлое и, кажется, тяжелое. Может, попробовать заглянуть туда, пока он спит? Я протянул было руку и попытался подтащить к себе один из хурджинов. Мухтар еще громче захрапел и, повернувшись на другой бок, как бы невзначай прижал суму рукою. Тогда я решил, когда он проснется и пойдет за конем, попросту залезть в его хурджин, сказав, что перепутал со своим: ведь они схожи как близнецы-братья. Но тут сказалось действие выпитого вина, а я заснул мертвым сном.

Проснувшись в сумерках, я увидел, что Мухтара и в помине нет, а когда с дрожью в сердце схватился за свой хурджин, — обомлел. Так и есть! Обманул меня этот негодник, похитил мой драгоценный поставец и вместо него подложил мне тяжеленную ступку, в каких толкут орех и чеснок к хинкалу. Не помня себя от злости, я схватил за горлышко пустую бутыль и со всей силы грохнул ее о камень, так что осколки брызнули во все стороны. «Мошенник!» — крикнул я, и насмешливое эхо разнесло мой голос по долине.

Как обманул он меня! Как скрыл за притворной улыбкой свой черный замысел! Ведь пока он дружески беседовал со мной, в душе его уже созревал коварный план. Нет, не мог я тут не вспомнить, как вызвал к себе аллах кровожадного волка и стал поучать: хватит, мол, тебе заниматься душегубством, грешно, мол, это и несправедливо. Надо тебе морально перековаться, начать другую жизнь… А волк слушал его, слушал и говорит: «Нельзя ли покороче? А то мимо леса отара проходит, а пастух отстал». Видно, и такому, как Мухтар, не перековаться морально. Пусть он и думать забудет о Серминаз! На ведьме бы его женить, на двух бы ведьмах сразу!

Я весь горел от бешенства, и казалось, что если я вырву из груди свое сердце и хвачу им оземь, взрыв будет как от бомбы.

Думал я выбросить дурацкую ступку, но потом решил, что, может, повстречаюсь еще с Мухтаром на дороге, и пусть только он не вернет мне тогда поставец.

Сел я на коня и с тяжелым сердцем отправился дальше. Медленно спускался мой конь по протоптанной горной дороге, и вот посреди ровного плато возник передо мной аул Балхар. Он был расположен на холме, в центре глинистой долины, и походил на гигантскую печь для обжига: сакли с плоскими крышами, облепившие холм со всех сторон, словно полочки, на которые ставят в печи всевозможную глиняную утварь. И еще больше подчеркивал сходство с печью дымок, поднимающийся над каждой саклей.

Возникновением своим этот аул знаменитых гончаров был обязан мастеру Балхару. Ни сакли его, ни могилы не сохранилось, но сохранилось дело, которое начал он здесь, покинув родной край из-за неразделенной любви. До сих пор называют его мастером с разбитым сердцем и до сих пор поют здесь сложенную им песню:

Круг гончарный, ты вращайся,

Ты крутись, без остановки.

Глина красная, сминайся

В пальцах сильных, в пальцах ловких.

Ты не плачь, моя родная,

Что кувшин твой раскололся,

Видно, ты еще не знаешь,

Что разбила сердце горца.

Круг ореховый, вращайся

И крутись без остановки.

Глина красная, поддайся

Пальцам сильным, пальцам ловким.

Улыбнись, горянка, свет мой,

Сбей с души моей оковы…

А кувшин — беда ли это? —

Смастерю тебе я новый!

На широкой ровной площадке перед аулом я соскочил с коня: считается непочтительным въезжать в чужой аул верхом. На улицах Балхара царила вечерняя суета. Возвращалось стадо буйволов, мычали коровы, ревели ишаки, перекликались, выйдя на нагретые за день крыши, жители.

— Эге-гей, люди добрые! Не видел ли кто моего серого бесхвостого осла? — кричал один.

С дальнего конца аула откликнулся голос:

— Эй, Абдулла, я видел твоего осла!

— Будь добр, скажи где. С утра не могу найти! — надрывался Абдулла.

— Я видел его вчера у тебя во дворе!

Обозленный Абдулла послал насмешнику слова, которые никто не осмелится произнести на гудекане, ибо они осквернили бы святое место.

3

Оглушенный этим гомоном, я несколько забылся, как вдруг почувствовал острую боль в ноге и свалился наземь. Надо же было такому случиться! На меня кинулся здоровенный козел, которого вела на веревке молодая балхарка.

Увидев, что у этого бородатого дьявола рога как два острых кинжала, я чуть было не закричал: «Люди добрые, спасите, режут!» Но сдержался и только сказал:

— Ну и зверь! И глаза-то у него как у зверя!

— Я не виновата, он сам набросился.

— Смешно, не правда ли? — с ехидством спросил я, заметив, что балхарка, прикрывшись платком, едва сдерживает смех.

— Не сердись! Это всего лишь безмозглая тварь…

— В том-то и дело! Уж лучше бы она была с мозгами, — может, бросилась бы на кого другого.

— Зайдем ко мне, переждешь, пока пройдет боль. Или у тебя есть кунак в ауле?

— Нет у меня здесь никакого кунака.

— Тогда зайди. Отдохнешь! — сказала хозяйка козла, и мне ничего не оставалось, как пойти за нею.

Когда мы вошли во двор, хозяйка сняла платок, и я увидел, что она молода и красива. Я загляделся на ее свежее лицо с пушистыми, как кунзахский персик, щеками, с пухлыми, резко очерченными губами и прямым носом.

Она отвязала веревку и отогнала воинственного козла в глубь двора, потом расседлала моего коня, внесла в саклю хурджины.

— Что это у тебя такое тяжелое? Камень, что ли?

— Да, — отвечал я.

— Шутишь! — улыбнулась она лукаво.

Вслед за нею я поднялся по крутой деревянной лестнице наверх, где ожидал встретить кого-нибудь из ее родных. Но дом был совершенно пуст.

— Ты что, одна живешь? — спросил я озадаченно.

— Дед сейчас с отарами на пастбище, так что я одна хозяйничаю. Я ведь вдова, — сказала она грустно.

Ну и ну! Девушка моих лет — и уже вдова!

Как рассказала Салтанат (так звали мою хозяйку), муж ее был шофером и погиб этой зимой. То ли по своей глупости, то ли по глупости друзей. И потянулась для нее скучная и печальная вдовья доля.

Салтанат разоткровенничалась со мною, и я тоже порассказал ей о своем житье-бытье и о странствованиях, хотя, сам не знаю почему, ни словом не упомянул о цели этих странствий, о Серминаз, которая виделась мне сейчас смутно, как бы очень издалека, — только, прошу вас, не подумайте обо мне худо.

Милая хозяйка дала мне йод и бинт, потому что рога этого козла и впрямь оказались очень острыми: они пропороли икру так, что хозяйка вскрикнула, увидав рану. Проклиная зловредное животное, она одновременно извинялась передо мной, а мне было даже стыдно, что я так пострадал от какого-то паршивого козла. Ну, собака — понимаю, ну, медведь в лесу напал — случается. Но от козла… А меж тем рана болела все сильнее.

— Посиди немного один, — сказала Салтанат, — у меня дела в гончарном цехе, там сейчас идет обжиг, надо проверить температуру.

Я сел на террасе и принялся сочинять письмо Серминаз, потому что мало ли на свете красивых женщин, но она-то у меня одна!

Впрочем, куда и как адресовать письмо — вот в чем загвоздка. Написать в Кубачи невозможно, в тот же день все будут об этом знать, и не потому, что почтальонша болтлива как сорока, а скорее потому, что в ауле каждый второй поражен вирусом любопытства… И если даже человек не хочет разглашать тайну, из него ее вымотают любым путем. Пригласят почтальоншу в дом, усадят на мягкие подушки, угостят сметаной с медом, а затем потихоньку, как бы между прочим, заглянут в сумку. «Ой, сколько писем! А нам только одно?» И конечно, найдут среди писем и мое письмо к Серминаз и воскликнут удивленно: «Смотрите-ка, и Серминаз письмо! Это уж, наверно, сын Айши прислал…» И хозяйка тут же позабудет о гостье и выскочит на крышу, чтобы сказать соседке: «А ведь верно, оказывается, говорили о Серминаз, что она связалась с этим байтарманом! Никто не знает этого лучше, чем я! Откуда? А уж это мое дело! Ну и молодежь…»

И еще вопрос: как начать письмо? «Дорогая…» Но разве я имею право назвать Серминаз «дорогой»? Это уж слишком! А если просто: «Уважаемая…» Нет, это очень холодно звучит, по-канцелярски. Написать «милая»? Милая-то она милая, но станет ли читать после такого обращения? Нет, уж лучше начну просто: «Серминаз!» А дальше что? «Я тебя люблю…» Но эти слова столько раз повторены в любовных историях, рассказанных писателями, что уже обесцветились. Раньше хоть немного краснели, а теперь напишешь черным — черными и остаются.

А что, если я обращусь к ней на лакском, аварском или кумыкском языке? Впрочем, этих языков она не знает. И я подумал о том, что, в сущности, и без всяких писем то и дело обращаюсь к ней. О, бесконечно! И если она питает ко мне хоть какое-нибудь чувство, то понимает, что я думаю о ней постоянно.

К черту письмо! Не буду писать!..

Во дворе копошилась наседка с выводком, и семеро ее цыплят издали походили на выкатившиеся из корзины цудахарского торговца спелые абрикосы. Нет, почему он все время стоит передо мною, тот цудахарец в широкополой шляпе, оплакивавший на краю пропасти своего осла? Что мне в нем?

Тут из-под навеса вышел на солнце остророгий козел, и раны мои снова заныли. Я поискал вокруг, чем бы запустить в него, но ничего, кроме заржавленного кинжала без ножен, которым, видно, ворошили угли в очаге, не увидел. Тогда я швырнул в злодея кинжал, никак не думая, конечно, что попаду. И, надо же, попал прямо по рогам! Один рог обломился под самый корень. Козел заплясал от боли дикую пляску. И тут я подумал: что же, собственно, сказать хозяйке?

Удрученный, сидел я на террасе, размышляя, не прирезать ли мне козла вовсе, пока не поздно, как вдруг откуда-то с дальнего конца аула до меня донеслось:

— Эй, соседки, смотрите, к Салтанат жених приехал!

Мгновенно несколько женских голосов подхватили эту новость, передавая ее все дальше по аулу.

«Уж не меня ли они имеют в виду, эти горластые кумушки?» — подумал я, но сообразил: крик слышался с окраины аула, значит, какая-то востроглазая сплетница, вроде нашей Мицадай, увидела, что кто-то идет. И мне почему-то стало неприятно, что к Салтанат вот так, у всех на виду, приехал жених.

Появилась сама Салтанат. Ее сопровождал человек в белой войлочной шляпе, и я сразу признал в нем того самого цудахарца, для которого горцы собрали деньги. Он, видимо, уже успел их истратить, так как впереди без седла и без корзин шел серый осел.

— Где же твои абрикосы? — спросил я.

— Все продал! — явно соврал он.

— А где корзины?

— У меня так расхватывали свежие абрикосы, что и корзин не оставили.

Я промолчал: во-первых, человек этот был гостем моей хозяйки и мне не годилось затевать с ним спор; во-вторых, по двору все еще метался козел, теперь уже однорогий, и Салтанат не могла не понять, чьих это рук дело; и, в-третьих, вспомнилась поговорка: гость не любит гостя, а хозяин на двоих глядит со злостью! И хотя за ужином Салтанат все время бросала на цудахарца влюбленные взоры и обращалась к нему не иначе, как: «Идрис, дорогой, попробуйте это… и еще это…», он все время косился на меня, и легко было догадаться, что не по душе ему было мое присутствие.

Салтанат рассказала, как она работает в гончарной артели, и показала грамоту, выданную ей за отличные изделия. Цудахарец все пытался объяснить, как удачно он торговал абрикосами, но я видел, что не это было целью его приезда. Ну, а я — я весь вечер прохвастался тем, какой отличный конь привез меня в аул Балхар.

Когда пришла пора ложиться спать, Салтанат дала мне в руки кинжал и сказала:

— Сам виноват, сам и расплачивайся: набери сена из стога и ложись во дворе. А если ночью козел будет издыхать, прирежь его, чтоб хоть мясо зря не пропало.

Надергал я сена из стога, постелил и улегся на спину. Ночь была черная, как рубашка вора, звезды сплошь затянуты низкими облаками. Вперяясь взглядом в темноту, я раздумывал о том, что такой жизнерадостной красавице, как Салтанат, вовсе не подходит этот цудахарский Идрис — унылый, желчный и жуликоватый, так по крайней мере мне казалось. Потом я заснул, а проснулся оттого, что кто-то храпел рядом со мною. Вспомнив, зачем я здесь оказался, я решил, что козла пора резать, схватил кинжал, лежавший под рукою, и, нащупав в темноте горло животного, быстро полоснул по нему. Каков же был мой ужас, когда, ощупав труп, я понял, что это храпел не козел, а ослик цудахарца.

«Ну и наворотил я дел! — подумал я. — Что же со мною будет, когда наступит утро? Нет, надо бежать, да поскорее».

Конь мой стоял поблизости во дворе, и, несмотря на темноту, я быстро оседлал его. Но как вытащить с террасы хурджины?

Нащупав ступеньки, я в кромешной тьме стал подниматься по лестнице, но не заметил, что она кончилась, оступился и упал. При этом рука моя попала в горло кувшина, стоявшего у перил, и как я ни старался, но вытянуть ее не мог. Оставалось только разбить кувшин.

Тут я увидел в темноте светлое пятно. Решив, что это деревянный гончарный круг, который я приметил еще днем, я с размаху стукнул по нему кувшином, но, увы, и тут жестоко ошибся: светлое пятно оказалось белой войлочной шляпой цудахарца, к тому же еще надетой на его голову.

— Ох! — вскрикнул он, просыпаясь, и схватил меня за руку. — Кто ты, гром на тебя и молния! Что случилось?

— Это я, Бахадур, — ответил я, дрожа от страха, потому что, не будь эта шляпа такой толстой и мягкой, вслед за ишаком отправился бы на тот свет и его хозяин. Хорошо, что в этот момент мне вспомнились слова моего дяди: «Если тебе некуда отступать — наступай!» И потому я сказал как можно более возмущенно:

— Не ори, не то еще получишь! Нечего тебе здесь разлеживаться! Ты такой же кунак, как я. Иди теперь сам во двор, ложись под стог и карауль козла. Я вам не нанимался!

— И для того, чтобы отправить меня вниз, надо было бить кувалдой по моей бедной голове?

— У нас, кузнецов, что кувалда, что кулак — одно и то же. Может, хочешь еще попробовать?

— Ладно, пусть только рассветет, я тебе покажу, как надо со мною разговаривать, — сказал Идрис, нехотя поднимаясь.

— Иди, иди. Там у стога лежит кинжал. Как услышишь храп козла, сразу режь.

Цудахарец стал спускаться по лестнице, а я, чтобы он не заподозрил подвоха, устроился на его месте, прикрывшись теплой овчинной шубой.

Пока он ходил и шуршал там внизу, меня чуть было не сморил сон. Но вот цудахарец затих. Я собрался встать и поискать свои хурджины, как вдруг сквозь открытое окно до меня донесся нежный голосок Салтанат:

— Идрис, милый, я жду тебя… Иди…

Я замер под жаркой шубой, боясь пошевелиться. Что будет, если она увидит, что я прогнал ее жениха? Оставалось одно — притвориться крепко спящим. Так я и сделал: вытянулся под шубой и стал потихоньку храпеть. И так искусно притворялся, что сам не заметил, как заснул богатырским сном.

Проснулся я утром от крика Салтанат. Она стояла у края террасы и остолбенело глядела во двор. Я приподнялся и перегнулся через перила. Было от чего закричать! С одной стороны стога лежал зарезанный мною осел цудахарца. С другой — зарезанный цудахарцем мой аргамак. А в углу двора застыл самостоятельно издохший козел хозяйки.

Одна беда за другой на мою несчастную голову! А тут еще Салтанат обнаружила, что ее милый жених сбежал ночью, видимо опасаясь расправы за коня. Он ведь помнил, как я расхваливал его накануне. От испуга Идрис даже оставил у хозяйки своего ослика, очевидно не заметив в ночной мгле, что и ослик-то уже протянул все четыре ноги.

Салтанат накинулась на меня так, что я и погоревать не успел как следует по любимому дядиному аргамаку.

Все утро мы препирались, и наконец пришла ей пора выходить на работу. Я поплелся за нею следом, ведомый все той же навязчивой идеей — подыскать подарок для невесты.

4

Вот и знаменитые балхарские печи, издали напоминающие небольшие огнедышащие кратеры где-нибудь в Исландии или на Камчатке. Над каждой печью на шесте укреплен буйволиный череп, или ослиный хвост, или рога горного дикого тура: по поверью, они оберегают изделия от трещин, а глазурь с их помощью ложится ровнее.

Вокруг аула нет лесов, и потому топят здесь кизяком, — целые груды его можно увидеть и на крышах саклей, и вокруг печей. Кроме гончарного производства, Балхар славится овцеводством, причем овцами занимаются мужчины, а гончарное ремесло постепенно переходит в руки женщин. Но на гудекане балхарские мужи часто вспоминают славных мастеров Балхара и Кулкучи, чьи искусные узоры до сих пор считаются непревзойденными.

Пока мы стояли у печи, Салтанат словно забыла о всех наших неприятностях, она, отвечая на мои вопросы, рассказывала о том, что керамика Страны гор с незапамятных времен славится во всем мире. Кувшины из очищенной красной глины — ее здесь называют восковой — были известны еще до нашей эры. Позже появилась ангобская роспись и сосуды, украшенные лепными изображениями тура, козла, барса. В последнее время неподалеку от аула нашли залежи разноцветной глины: белой, красной, темно-серой. Изделия из нее пользуются большим успехом не только в Дагестане.

Я слушал Салтанат, узнавал от нее о старых мастерах, о забытых рецептах глазури, о разнообразных орнаментах, а она, в свою очередь, исподволь выспрашивала меня о моей родине, о моем ремесле и моих планах. Но я снова переводил разговор на историю керамического искусства, интересовался старыми мастерами.

— Что ты роешься в пепле? Зачем тебе знать о тех, кто давно в могиле? — неожиданно оборвала она меня. — Не лучше ли думать о живых?

— Но ведь все это так увлекательно!

— Ладно, потом я тебе все расскажу, — сказала Салтанат, а я подумал: «Когда это — потом? Уж не полагает ли она, что я тут останусь?»

— И все же, — продолжал я, — об одном мне хотелось бы узнать сейчас: какое из ваших изделий считается лучшим, самым оригинальным?

Ей не понравилась моя настойчивость, и она ответила с усмешкой:

— Свистулька!

— Нет, я серьезно, Салтанат!

— И я серьезно. Это самая подходящая вещь для таких, как ты!

— Ты меня обижаешь!

— А ты меня не обижаешь? Заладил одно и то же: глина да кизяк, кувшины да печи. А на меня и не взглянешь даже. Неужели глина интереснее?

— Что ты, Салтанат! Ты очень красивая… — сказал я и почему-то покраснел.

— А полюбить меня можно? Как считаешь?

Вот тут уж я испугался. А что, если эта милая вдовушка и впрямь имеет на меня виды? Нет, надо быть поосторожнее, не то прощай, аул Кубачи, прощайте, мои родные и Серминаз.

— Ну, что же ты молчишь? — Салтанат отвернулась, делая вид, что вглядывается в жерло печи.

— Конечно, можно! Ты хороша собой, добра, весела…

— Откуда ты взял, что я весела?

— Мне так вчера показалось.

— Мало ли что вчера! А вот сегодня я чувствую себя самой несчастной на свете. И этот негодяй Идрис ко всему сбежал, даже не попрощавшись…

Она глубоко вздохнула. А я подумал: ночью она звала: «Идрис, милый, иди!» — а сейчас ругает его. Поистине, натура человека — шилагинский лес, где, кажется, все есть, но чего-то все-таки не хватает!

Не знаю, что еще наговорила бы мне Салтанат, но тут аульчане, уже давно поглядывавшие на нас со стороны, подошли к печи, чтобы достать обожженные глиняные сосуды. Этот момент всегда превращается в ауле в небольшой праздник. На лужайке перед печами расстилают яркие паласы, расставляют бутылки с вином, закуску…

Меня пригласили присоединиться к мужчинам, наполнившим бокалы, меж тем как их жены вытаскивали из печи обожженные изделия. Мне показалось странным, что работают женщины, а празднуют мужчины, но все были довольны. Жены перебрасывались с мужьями веселыми шутками, расставляя кувшины на плоской каменной плите. Салтанат ударяла по сосудам кизиловой палочкой, и глина издавала тонкий звон — значит, не было в кувшинах ни единой трещинки. Прислушиваясь к мужской беседе и не отставая от своих соседей по питью, я приглядывался к свежеобожженной керамике: нет ли здесь достойного подарка для Серминаз? Но ничего такого я не обнаружил, кроме разве одного кувшина из темно-серой глины с красной и белой росписью.

Он походил на лебедя, и великолепный узор, напоминающий спутанные ветерком сочные травы, был не менее тонок, чем знаменитые кубачинские орнаменты.

— Что, загляделся на нашу Салтанат? — спросил меня ехидно сосед, парень с продолговатым лицом, напоминающим о том, что как ни крути, а человек все же произошел от обезьяны.

— Нет, нет, я вас слушаю, — смутился я.

— Ушами-то слушаешь, а вот глаза твои так за ней и бегают.

Вместо ответа я налил бокал вина и выпил.

— Это не тебя она вчера встречала?

— Да чего ты к нему пристал, Хатам? — сказал другой парень.

— Меня, — ответил я, лишь бы отвязаться.

— То-то наши кумушки шум подняли! Сижу я за хинкалом, вдруг с крыши спускается моя почтенная бабушка, а лет ей сто девятнадцать, спускается и говорит: по всему аулу крик идет, что к Салтанат жених приехал, уж не за генерала ли она выходит? А ты, я гляжу, на генерала вовсе и не похож.

Я понял, что человек этот почему-то хочет меня обидеть. Но связываться с ним было ни к чему, да и дела моего не объяснишь, не задев хозяйку, — теперь мне это стало ясно. И потому я промолчал.

Но мой сосед не унимался:

— Скажите мне, что дороже: ум или богатство?

И хотя вопрос этот относился ко всем сидящим, но длиннолицый Хатам смотрел на меня одного. Я не растерялся и твердо ответил:

— Ум!

— Почему же не богатство? — спросил Хатам.

— Потому что глупому и богатство не впрок, — сказал я, даже не ожидая, что слова мои так понравятся балхарцам. Они одобрительно засмеялись, а кто-то даже воскликнул:

— Ты что же это, как Эльбрус? Сразу седым родился?

— Возможно, — ответил я, не желая уступать этим зубоскалам.

— В таком случае, скажи, пожалуйста: есть ли какое-нибудь сходство между умным и дураком? — спросил меня Хатам.

Я понял, что балхарцы решили меня разыграть, и, собравшись с мыслями, ответил:

— Есть! Сходство между дураком и умным в том, что умный не говорит, что он умный, а дурак не говорит, что он дурак.

— А смотри-ка, варит его башка! Но тогда уж скажи, какая между ними разница.

— А разница в том, — со злости нашелся я, — что умный сразу распознает дурака, а дурак и не ведает, что умный умен.

Все остались довольны моими ответами, кроме кажется, одного Хатама. Я и сам был доволен. Когда припрет — я все же не теряюсь, а это — редкое, но доброе качество.

Подошла Салтанат. И тут уж длиннолицый решил во что бы то ни стало вогнать меня в краску.

— Слушай, мудрец! — Он хлопнул тяжелой ладонью по моему колену. — Видишь вот этот горшок?

— Ну, вижу, — отвечал я независимо.

— Вот я его наполняю вином.

— Вижу.

— А теперь отгадай две загадки. Отгадаешь — я выпью все это вино, не отгадаешь — выпьешь ты.

— Нет, спасибо, я больше пить не могу, — отвечал я, понимая, что если еще выпью, он добьется своего и сумеет посадить меня в лужу.

— Какой же ты мужчина, если в присутствии своей красавицы, — тут сосед мой кивнул на Салтанат, — отказываешься от вина.

— Не робей, Бахадур! — улыбнулась мне Салтанат. — Если что — я помогу.

Проще всего, конечно, было отказаться. Но мой дядя всегда говорил, что в любых обстоятельствах кубачинец должен быть стойким, потому что, где бы он ни опозорился, это все равно дойдет до родного аула.

— Ну, давай твои загадки, — решительно обратился я к соседу.

— Первая загадка. Что это за растение: растет не на земле, ветки пускает, а вот поливать его не надо?

— Я знаю, я знаю! — захлопала в ладоши развеселившаяся Салтанат. Но подсказать мне ответ не догадалась, а я никак не мог сообразить, что же это за растение такое.

— Давай и вторую, может, заодно отгадаю, — сказал я, чувствуя, что придется опорожнить кувшин, в котором не меньше литра вина.

Вторая загадка моего насмешливого соседа была такая: «И детей и взрослых, и в горах и в степи — всех наряжает, а сама ходит голая».

Нет, и с этой загадкой я никак не мог справиться, и пришлось мне осушить кувшин.

Всем понравилось, как молодецки я расправился с вином, и, подбодренный успехом, я вскочил и пошел плясать лихую лезгинку. Потом, как припоминаю, вышла в круг Салтанат, длиннолицый Хатам оттолкнул меня и сам стал танцевать с нею. Мне это не понравилось, я схватил опустошенный кувшин и стукнул Хатама по голове. Потом об мою голову разбились все остальные кувшины и горшки, вынутые из печи, а дальше уж я ничего не помню, не стану врать. Только когда вся дневная продукция артели была перебита, откуда ни возьмись явился знаменитый на весь Дагестан милицейский майор Максуд и навел порядок — да не померкнет солнце над саклей этого храбреца! Ведь если бы не он, может, и не узнали бы вы ничего о моих приключениях, потому что закончились бы они в тот день в ауле Балхар.

Впрочем, майора Максуда вы, вероятно, и сами знаете — он всем известен! Рассказывают, что у него в сакле гостили несколько лет назад два друга — мудрый старец народный поэт Абуталиб Гафуров и Александр Твардовский — отец Василия Теркина. Почивали они на пуховых перинах у Максуда в кунацкой, как вдруг ни свет ни заря врывается хозяин и будит их. «Что случилось?» — спросили обеспокоенные гости. «Вставайте скорее! — ответил Максуд. — Ко мне начальство с проверкой нагрянуло!»

Ну и хохотали же гости, да и сам их хозяин, узнав, что это первый секретарь райкома заехал по пути в райком пожать руки поэтам.

5

Очнулся я на мягкой постели в сакле Салтанат. Милая хозяйка прикладывала к моей голове куски льда. Судя по тому, что солнце садилось, я не приходил в себя несколько часов.

— Зачем они меня так? — спросил я слабым голосом.

— А ты знаешь, кто был тот человек, рядом с тобой?

— Этот бессовестный негодяй?

— Вот именно! Он злился на тебя потому, что я отказалась выйти за него замуж.

— Почему же он на меня-то злился?

— Увидел, с какой любовью ты глядел на меня.

— Я?

— Конечно! А разве нет?

Если даже и допустить, что была в моей голове какая-нибудь любовь к Салтанат, то балхарскими кувшинами ее напрочь выбили. Но сейчас я чувствовал себя слишком слабым, чтобы выяснять отношения.

— Скажи, Салтанат, неужели у вас всегда так отмечается обжиг изделий?

— Не всегда, но…

И тут я понял, почему балхарская керамика пользуется таким спросом: видимо, кувшин, прошедший через обжиг и добравшийся до покупателей, миновав чью-то голову, — и впрямь большая редкость. Но что же будет со мною? Ведь еще несколько печей ждали того, что из них извлекут готовую продукцию! Нет, задерживаться в этом ауле не следует. Хорошо бы прихватить какой-нибудь трофей и смыться.

— А что, вчерашний кувшин в форме лебедя уцелел?

— Нет, как раз он-то тебя и добил. А что?

— Хотелось бы, глядя на него, вспоминать ваш аул. Мне ведь пора уходить!

— Как уходить? Куда? Я тебя не отпущу!

— Почему не отпустишь?

— Да ты же в драке во все горло орал, что любишь меня, что никому даже танцевать со мной не позволишь! Весь аул теперь знает, что ты мой жених!..

Тут силы окончательно оставили меня, и я канул в темную бездну беспамятства.

Очнувшись на следующий день, когда солнце уже было довольно высоко, я увидел в комнате на табуретках трех мужчин. Один из них, усатый, в галифе и с портфелем на коленях, первый заметил, что я открыл глаза.

— Эй, Салтанат! Он ожил, давайте приступим.

— Я готова! — раздался голос Салтанат, и она вошла в комнату.

Сначала я не узнал ее в прекрасном легком платье городского покроя. Да и эти-то трое уставились на Салтанат, так она была хороша — помолодевшая, высокая, стройная, с лицом, выражавшим нетерпеливую радость.

Усатый даже облизнул губы, провел пальцем по усам и выдавил из себя нечто похожее на блеяние овцы. Второй мужчина сказал просто «Да!», а третий воскликнул: «Вах! Неужели это моя внучка Салтанат?»

Я понял, что это был дед моей хозяйки, которого, вероятно, вызвали с пастбища в аул. Но зачем?..

— Да, сам Камалул Башир[5] пал бы перед ней на колени, — словно продолжая давно начатый разговор, сказал усатый и стал доставать из портфеля какие-то бумаги, — Но что скажет жених? Время дорого, давайте приступим.

— К чему приступим? — Я вскочил с постели.

— К тому, дорогой наш кунак, с чего жених и невеста становятся законными мужем и женой. Я секретарь сельского Совета, этот почтенный человек — дедушка Салтанат. Вот свидетель, невеста здесь, жених — тоже. Словом, и закон и любовь — все на своем посту.

На этот раз падать в обморок я просто не имел права, даже обдумать положение — и то времени не было. Решение пришло мгновенно: я скорчился, схватился за живот и выскочил во двор. Понимая, что из окна за мною наблюдают, я направился прямо в кабинку, примыкавшую к стене, не мешкая и без особого труда выдавил стекло в оконце и через мгновение оказался на улице. Нечего было и думать о своих хурджинах. Я бросился бежать, быстрые ноги мигом донесли меня до лужайки у гончарных печей. Там взгляд мой упал на чей-то мешок из паласа, я схватил его, сунул внутрь сосуд, ничем, правда, не примечательный — просто чтоб не идти с пустыми руками, — и помчался в сторону шоссе. У обочины я начал голосовать — пусть хоть техника поможет мне избежать преследования! Но едва я вскочил в кабину остановившегося грузовика, как сверху на тропе послышались крики.

Шофер настороженно взглянул на меня:

— Не за тобой ли гонятся?

— Голова страшно болит, — уклонился я от ответа.

— Может, ты обворовал кого?

— Не надо бы мне вчера пить лишнего, — продолжал я, как глухой.

— С чего же ты убегаешь?

— В жаркую погоду особенно вредно пить много.

— А может, ты убил кого?

Тут я не выдержал:

— Если ты сейчас же не тронешься, считай, что это ты убил! И не кого-то, а меня!

— Да! И лучше я убью тебя, — отвечал шофер, выключая двигатель, — чем помогу убийце бежать.

— Да не убивал я никого! — взмолился я. — Я же комсомолец! Понимаешь ты, комсомолец!

— Ну, если комсомолец… — как-то неуверенно протянул шофер, включил мотор и рванул с места.

Только через несколько километров смог я вздохнуть спокойно и про себя порадовался, что слово «комсомолец» обладает такой чудодейственной силой.

Рассказывают, что остановил однажды старик на горной дороге «Волгу».

— Да знаешь ли ты, чья это машина? — спросил шофер.

— Не знаю, — отвечал старик, устраиваясь поудобнее на мягком сиденье.

— Это машина самого министра. Выходи!

— Но, но. Не кричи так. Ты ведь не знаешь еще, кто я такой.

— А кто же ты такой? — спросил шофер, насторожившись.

— Я дед.

— Ну, это я вижу.

— А внук мой комсомолец! Так что ты не слишком-то!.. Министр подождет, а меня довези.

И подействовало…

Шофер мой хотел высадить меня в Кумухе, но я опасался, что сюда могут позвонить по телефону из Балхара, и потому уговорил его довезти меня почти до самого Вачинского перевала. Здесь я рассчитался с ним, как говорится, по-мусульмански: пожелал ему и его жене дюжину сыновей и всем им доброго здоровья. Возможно, он предпочел бы, чтобы в моей по-дружески протянутой руке оказалась рублевка, но, увы, у меня не было ни копейки, а, как говорится, если у человека нет шаровар, — их с него и семерым не стащить.


Конечно, вам смешно: что, мол, за жених, который из путешествия за свадебным подарком приносит домой обыкновенный глиняный горшок… Но сам я думаю иначе. И потому, когда грузовик — да не изотрутся вовек его шины! — исчез за поворотом, я громко воскликнул: «Ну и молодец же ты, Бахадур! Просто чудом спасся!» Действительно, как мудро поступил я, сбежав! Ведь даже самый дорогой подарок ничего не стоил бы в глазах кубачинки, если бы женился я на балхарке! И пусть я много потерял в этом злополучном ауле гончаров, но главное сохранил — самого себя. И значит, в придачу к заурядному глиняному горшку я несу моей Серминаз свое преданное, закаленное в странствиях сердце.

6

Лакские горы — нечто среднее между суровыми аварскими вершинами и нежным хребтом Юждага. Здесь нет головокружительных пропастей, отвесных скал, похожих на крепостные башни. Нет здесь и зеленых лесистых массивов, подобных тем, что покрывают склоны вблизи моего родного аула Кубачи. Славятся они другим — сочной травой и живописными высокогорными кустарниками.

Я попал сюда в самую чудесную пору года, когда на разрыхленной корнями горной почве зреет на солнцепеке земляника, когда нежны и вкусны стебли и листья щавеля, ганез, панхикана и маленьких фиолетовых колокольчиков, когда так сладок сок рододендронов, качающихся над откосами под легким ветерком.

По изумрудной зелени альпийских лугов, словно тени от облаков, движутся колхозные отары.

Вот и чабаны расположились за бугорком. Как зенитка со сдвоенными стволами, торчит дышлами вверх арба, рядом разбита небольшая палатка, над потухшим костром свисает с треножника черный котел, а сами чабаны сидят в кругу и режутся в карты.

С необъятных степей Прикаспия, где солнце стоит всегда высоко, поднялись на летние пастбища со своими отарами эти загорелые до черноты, мускулистые люди. Нелегок их труд. И пусть теперь на помощь им пришла электрострижка и кочуют они не на своих ногах, а по железной дороге и на машинах, — дело у них все равно нелегкое. Чабан есть чабан — он делит со своей отарой и зной и ненастье, а андийская бурка заменяет ему и дом, и крышу, и постель…

— Салам, да умножатся ваши отары! — сказал я, подходя к стану.

— Умножатся, если мы об этом позаботимся, — ответил, не отрываясь от игры, человек с изъеденным оспой лицом.

— Садись, путник, — пригласил меня пожилой чабан, читавший поодаль от других газету.

Но я уже заглянул в их котел и увидел, что он пуст. Не суждено мне было угоститься хинкалом!

— Что это у тебя в мешке? Не зайца ли поймал на Вачинском перевале? — снова спросил пожилой чабан.

— Нет.

— Может, там у тебя бутыль вина?

— Нет.

— Арбуз у него там, арбуз! — оторвался от карт рябой.

— Что вы, какой арбуз в это время года? — возразил я, недоумевая, почему так дружно все засмеялись.

— Ты что, не знаешь, что ты в лакских горах? — сквозь смех проговорил пожилой.

— Ну и что же? При чем здесь арбуз?

— А вот при чем. Лакцы издавна славятся своей хитростью. И вот поселился здесь один горец с Юждага, и довели его лакцы до того, что пришлось ему бежать на родину без оглядки. Бежал он через бахчу и решил поживиться у своих недругов арбузом. Выбрал самый большой, запихнул в мешок и двинулся дальше. Вечером, уже в долине, собрался поужинать, достал из мешка арбуз, разрезал и глазам своим не верит: в нем сидит, скорчившись, маленький лакец…

Я подумал, что неплохо бы заглянуть, не скрывается ли в моем горшке какой-либо балхарец. И, поняв, что, кроме этой истории, чабаны ничем меня не угостят, стал прощаться.

— Подожди, вечером у нас будет хинкал, — удерживал меня пожилой, очень достойный, по-моему, человек.

— Нет, я спешу. Вот газету я бы взял у вас почитать.

— Бери, только они вчерашние.

— Ничего, я и позавчерашних не видел! — ответил я, прощаясь с чабанами.

А когда позже развернул газету, то сразу напал на портрет моего дяди Даян-Дулдурума и фотографию богато украшенного рога для вина. Под снимком была заметка Алхилава, в которой говорилось, что этот рог — дар знаменитого мастера Даян-Дулдурума его далекому итальянскому другу Пьерро Сориано.

7

Я положил газету на обочине и придавил камнем: может, кто из путников еще не читал вчерашних газет. Но едва отправился дальше, как увидел впереди на дороге какое-то странное существо. Я пошел быстрее и вскоре обнаружил, что это был обычный человек — две ноги, две руки, одна голова. Но шел он не на ногах, а на руках, головой вниз. На одной ноге у него была надета шапка, на другую подвешена полевая сумка. Я догнал этого странного путешественника, оглядел его со всех сторон. Он шел, не обращая на меня внимания, но вдруг громко объявил:

— Сто пятьдесят! — И, остановившись на одной руке, другою снял с ног шапку и сумку, затем перевернулся в воздухе и оказался на ногах.

И кто бы, вы думали, передо мной стоял? Да-да, именно он, тот самый злосчастный Сугури, с которым мы однажды завтракали у родника на Юждаге.

— В добрый час! — приветствовал я его.

— Добрый, добрый! — воскликнул он, узнав меня. — Вот так встреча!

— Рад тебя видеть! Значит, в космос не улетел и в Каспии не потопул?

— И даже с ума не свихнулся. Так что не бойся. Ты, я вижу, струхнул, когда я на ноги встал. А ведь я теперь каждый день делаю по сто пятьдесят шагов на руках!

И он рассказал, как сложилась его судьба. А сложилась она на редкость удачно. Чата разыскала его у каспийских рыбаков, помирилась с ним, и они вернулись в родной аул. Но хоть близкие простили его, сам он простить себя не мог и решил в течение месяца делать по сто пятьдесят шагов на руках, искупая свой грех и одновременно совершенствуя мастерство.

Мы пошли рядом, и канатоходец беспрерывно повторял, какая у него замечательная жена, и какое это счастье, что она его любит, и как чудесна вообще жизнь.

Я был рад за него, так рад, будто это у меня случилось что-то очень счастливое. На развилке у аула я хотел распрощаться с акробатом, но тот и слушать не стал.

— Нет, друг, не обижай меня. Теперь мой черед тебя угощать. Будь кунаком в моей сакле. С женой моей познакомишься.

Мне, конечно, очень хотелось увидеть эту несравненную красавицу, хотя в душе я и опасался: Сугури так ее расписал, что, того и гляди, влюбишься, и отойдет в тень образ прекрасной Серминаз. Но неугомонный червячок голода давно уже подтачивал мое нутро, и я не смог отказаться от приглашения канатоходца.

Мы добрались до славного аула Цовкра, где, как и у нас в Кубачи, мальчики с семи лет учатся мастерству предков. Говорят, что цовкринцы на канате чувствуют себя увереннее, чем на земле. Кто знает! Но, когда высоко над землей стройный юноша исполняет танец с кинжалами, у зрителя даже дух захватывает. Только мне все это сейчас было ни к чему. Я понимал одно: из Цовкра ничего не привезешь невесте, разве что молодого пехлевана подарить Серминаз!

На сельской площади дети обучались акробатике, а юноши, протянув канат от крыши до крыши, переходили по нему с балансиром. Каждый был одет в пестрый национальный костюм, и на фоне неба ярко горели нашивки на груди — раньше они считались талисманами, сейчас это просто украшения.

Сугури не обращал на все это внимания: он каждый день видел людей, шагающих в небе. А я, задрав голову, глядел на переступающую по канату прямо у меня над головой девчушку лет десяти. Смотри-ка, даже девочки учатся этому искусству!

Когда мы подошли к сакле Сугури, хозяин попросил меня обождать: вдруг его красавица спит, зачем прерывать ее отдых?.. Он тихо вошел в саклю, постучал в дверь одной из комнат. Никто не ответил. Он постучал в другую дверь. Тишина.

Обеспокоенный канатоходец стал распахивать двери и искать Чату, но ее нигде не было. Я попытался его успокоить — мол, ушла за водою или сидит у соседей, но Сугури кусал пальцы, вертелся, как раненый пес. И было от чего! Оказалось, что часть вещей его жены тоже пропала, и теперь он уверился, что родные увезли Чату насильно.

Наконец Сугури выскочил на террасу и обратился к дряхлой старухе, гревшей кости на солнышке.

— Скажи, соседка, куда пропала моя жена?

— Спасибо на добром слове. Да-да, милок, греюсь… — Бабка была изрядно глуховата.

— Куда пропала моя жена? — проревел Сугури.

— Да-да, хороший денек. Как говорится, солнце восходит старым на радость, а заходит — молодым на веселье.

Сугури не выдержал. Одним махом он перескочил через перила террасы, замер на минуту на карнизе, а потом как птица перелетел на крышу соседской сакли. Наклонившись к самому уху старухи, он прокричал:

— Где моя жена?

— Уехала она, уехала.

— Куда уехала?

— В Париж.

— Куда?

— В Париж! Город есть такой. Как раз перед вашей саклей опустился вертолет и унес твою жену.

Сугури явно принял старуху за сумасшедшую, но тут маленькая девочка, которую я видел в воздухе, дошла наконец по своему канату до сакли старухи и все объяснила. Оказалось, что из города прилетели на вертолете представители ансамбля «Лезгинка», который выезжал за границу на гастроли. Они и уговорили Чату уехать с ними.

— А вам, дяденька Сугури, — закончила девочка, — она просила передать, что если вы ее любите, то последуете за нею. Документы ждут вас в городе.

— А что мне делать в ансамбле?

— Так ведь и вас приглашали. Там есть танец акробатов, он так и называется — «Цовкра».

— Ну вот, — обратился ко мне Сугури с соседской крыши. — Добились-таки своего! Видишь, друг, что делают с нами наши жены?

— Нет, не вижу.

— Как это не видишь?

— А так: я еще не женат.

— Эх, где мои двадцать лет! — сказал Сугури уже в воздухе, перепрыгивая на террасу своей сакли. — И не женись, друг, не женись никогда — вот мой тебе совет. Вах, как все получилось!

Продолжая сетовать на своеволие женщин, Сугури прошел в саклю и стал спешно готовиться к отъезду.

— Ты уж извини, не смог тебя принять, как подобает. Но ведь за вертолетом нелегко угнаться. Так что я спешу. Ей от меня не скрыться. Куда бы ни утанцевала она на своих ногах, я последую за нею на руках.

Мы вместе вышли из аула и распрощались. Он поехал на попутной машине за женой в Париж, а я пешком отправился в Кубачи, раздумывая по пути о том, что и с женитьбой не кончаются неприятности, доставляемые нам любимыми женщинами.

Загрузка...