Весна пахнет арбузом. Особенно по утрам.
Земля пахнет прорастающими семенами.
Васька вышел во двор, расстегнул верхнюю пуговицу пальто и закричал:
– Вандербуль!
Расстегнул ещё одну пуговицу – закричал ещё громче:
– Вандербуль!
Ребятам любопытно: что человек кричит?
– Это что? – спросила девчонка в оранжевой шапке.
– Это я, – сказал Васька. – Это теперь моё новое имя. Я его сам придумал.
Вандербуль увидал кошку. Кошка лежала на ящике, повернув к солнцу белое брюхо.
Он неслышно подкрался к ней и закричал:
– Вандербуль!
Кошка зашипела, прижала к затылку острые уши, завыла и прыгнула в чью-то форточку.
Кто первым чует весну? Кошки. Кошек не проведёшь. Они ходят по скользким крышам. Таращатся в небо. Они поджидают птиц, летящих из Африки, но птицы летят высоко, рядом с мокрыми тучами. Кошки тянутся вверх, поднимают когтистые лапы. Жадно стонут, орут и кусают друг друга.
Вандербуль знал всё про кошек и про весну.
Когда весна войдёт в город, начинается славный шум. Грохочут железные крыши. Палят водосточные трубы. Прямо в прохожих ледяными снарядами.
Лужи вокруг. Брызги.
Когда весна пообсохнет, небо станет далёким и синим. В стёклах зажжётся радуга.
Теплынь!
Вандербуль расстегнул все пуговицы на пальто. Засунул руки в карманы штанов и, грудь колесом, пошёл в подворотню.
Вандербулю нравилось новое имя. Старое ему не годилось. Что в нём, в старом? Вась-ка. Словно просачивается и уходит застрявшая в раковине вода. Пусть люди сами придумывают себе имена. Вандербуль! Словно боевой клич. Славно жить с таким именем.
По улице шли прохожие. Гурьбой. Разноцветными толпами. Весело кашляли и улыбались.
Вандербуль потолкался среди прохожих, хотел закричать своё новое имя, но передумал. Просто подошёл к незнакомому гражданину, протянул руку и, радостно глядя ему в глаза, заявил:
– Вандербуль.
Гражданин растерялся, поправил клетчатый шарф.
– Гутен морген, – сказал гражданин. Отойдя шага на три, он спросил сам себя озадаченно: – Чёрт возьми, может, я чего перепутал?
Вандербуль зашагал дальше – грудь барабаном.
По рельсам катил трамвай. Сопели автобусы. Они неохотно лезли на мост, наверно, мечтали сойти со своих путей и удрать в незнакомые переулки.
Вандербуль помахал им рукой. Свернул с шумной улицы на Крюков канал.
В чёрной воде с синеватым отливом утонули белые облака.
По шершавым булыжникам бегали голуби, прыгали воробьи.
Возле решётки, на щербатой гранитной плите, сидел безногий мужчина. Он был без пальто. Его кепка лежала на тротуаре. Мужчина смотрел в небо, щурился и почёсывал щёку. Сидит человек – один-одинёшенек. Вандербуль потоптался в сторонке, потом боком, по-воробьиному, подошёл к инвалиду.
На пиджаке у мужчины, возле лацкана, темнело пятно в форме звезды. Посередине пятна Вандербуль разглядел дырочку.
Мужчина шевельнулся, сел поудобнее, скосил на Вандербуля глаза. Вандербуль улыбнулся ему. Для храбрости хлюпнул отсыревшим носом и протянул руку:
– Вандербуль.
Мужчина одним пальцем опустил его руку.
– Подходяще. А я вот на облака любуюсь. Красота. Иные – как звери. Иные – как корабли.
Вандербуль осмелел, пододвинулся ближе.
– Такая сказка есть, – сообщил он. – Знаете? Это было давно,
когда придумали самолёт. Изобретатель придумал и показал королю. Тогда всё королям показывали. Королю очень понравился самолёт. Он даже заерзал от радости на своём золотом стуле и закричал: «Лётчиков в небо! Пускай летают над моим дворцом, составляют из облаков моё имя. Я и придворные будем любоваться с балкона».
Рассказывая, Вандербуль сел рядом с мужчиной, прямо перед кепкой, в которой желтела медь.
– Лётчики погибли? – спросил мужчина.
– Погибли. Запутались в облаках и столкнулись друг с другом. Тогда самолёты были некрепкие.
Мужчина засмеялся, уставился на голубей.
– Всегда так, – сказал он. – Наверно, этот король закладывал.
– Что? – спросил Вандербуль.
– За воротник, – ответил мужчина.
Вандербуль ничего не понял, но ведь короли всегда делают странные вещи. И, чтобы не показаться глупым, Вандербуль сказал:
– Наверно, закладывал. Я у отца спрошу.
Голуби подходили близко, в сизых мундирах, в красных штанах. Толстые, важные. Воробьи дрались в промоинах, крали у голубей корм и – фр-ррр! – летели над Вандербулевой головой.
Мужчина пятернёй почесал ногу, обёрнутую штаниной выше колена. Вандербулю стало холодно вдруг. Он потрогал темное пятно у мужчины на пиджаке, которое имело форму звезды, и спросил тихо:
– Это у вас от ордена?
Мужчина посмотрел на пиджак.
– Что?
– Это у вас орден висел?
– Ну, орден.
– Вы его отвинтили?
– Я его в шкаф убрал на самую верхнюю полку и нафталином посыпал.
– Больно было?
– Что больно? – сухо спросил мужчина.
Вандербуль покраснел, ему стало стыдно, что он такой любопытный, но уж очень хотелось узнать про войну.
– Ну, когда вас ранило… – Вандербуль осторожно дотронулся до ноги в подвёрнутых брюках.
– А-а, – сказал мужчина. – Тебе сколько лет?
– Шесть.
– Большой мужик.
Мимо шли люди в пальто нараспашку. Вандербуль смотрел в их спокойные лица.
– Куда же вы мимо? – спросил он.
Остановился какой-то парень без кепки. Уставился на Вандербуля.
– Мы деньги просим, – объяснил ему Вандербуль.
Парень покраснел, принялся шарить в карманах.
– Мелких нету, – сказал он с тоской.
Вандербуль поднял кепку.
– Это ничего. Давайте, какие есть.
Парень покраснел ещё пуще.
– У меня никаких нету, – пробормотал он и замигал от досады.
Мужчина засмеялся:
– Спасибо, братишка… Хочешь, возьми на трамвай.
– Что вы! – попятился парень. – Извините… – И быстро пошёл, почти побежал.
Мужчина смотрел ему вслед. Глаза его медленно гасли.
– Пойдём, я тебя мороженым угощу или, хочешь, конфетами.
– Посидим ещё. Поговорим лучше про войну, – Вандербуль положил кепку себе на колени. – Вы, наверно, были героем-танкистом.
Мужчина опустил голову, царапнул пятернёй небритую щёку и, словно сделав для себя открытие, сказал удивлённо:
– Вот какое слово проклятое – «был». Это не твоя мама спешит?..
По набережной бежала Вандербулева мама. Рядом с ней торопилась Людмила Тарасовна, дворник. Они бежали сквозь голубиные стаи.
Вандербуль хотел крикнуть: «Мама, мама, давай! Кто вперёд?»– но мама уже схватила его, подняла на руки и так крепко стиснула, словно кто-то чужой и недобрый пытался его отнять.
Кепка упала. По гранитной плите покатилась чужая медь.
– Разве так можно? – испуганно прошептала мама.
Мужчина приподнялся, посмотрел на маму с усмешкой.
– Подсоби, сестрёнка, своей трудовой монетой инвалиду, который мог бы стать героем-танкистом.
Мама круто повернулась и побежала к мосту, унося на руках Вандербуля.
– Ты зачем меня несёшь? – кричал Вандербуль. – Мы хотели поесть мороженого!
Дворник Людмила Тарасовна следовала за ними со спокойным сознанием выполненного долга. Она оборачивалась, кричала мужчине:
– Бессовестный! Глаза, как у сироты, а кулаки-то, как у разбойника. Вернулся. Ишь, рожа красная. Сегодня доложу участковому, что ты опять засел тут.
Придя домой, мама посадила Вандербуля в горячую ванну. Она мылила его хвойным мылом. Тёрла розовой поролоновой губкой.
– Он герой! – кричал Вандербуль.
Мама молча окунала его с головой в воду. У Вандербуля изо рта вместо гневных слов вылетали мыльные пузыри.
Мама растёрла его мохнатым полотенцем. А когда пришёл отец, она рассказала ему тихо:
– Понимаешь, он сидел с нищим, выпрашивал деньги.
– Бывает, – сказал отец.
– Нет, ты ему объясни.
Отец пошёл в другую комнату – искать своего сына под широким диваном.
А Вандербуль стоял в коридоре. Он рисовал на светлых обоях разрушенный город и танк. Танк горел. От него отползал человек. Человек не мог ползти быстро. Его ноги лежали возле горящего танка. Они были похожи на старые валенки.
– Разве это танк? – услышал он голос позади себя.
За его спиной стоял отец.
Отец взял у него карандаш и по соседству нарисовал другой танк, с могучими гусеницами и длинной пушкой. Такой танк, по мнению Вандербуля, не мог гореть. Он мог только идти вперед от победы к победе.
– Слушай, – сказал отец, – давай поговорим об этом деле.
– А если ему на войне оторвало ноги?
– Это не оправдание.
– Он на войне был героем, у него орден.
– Тем более.
Вандербуль рисовал на обоях пули. Они летели, словно осенние злые мухи.
В коридор вышла мама. Она принесла мягкую резинку, которая называется клячкой. Принялась чистить обои.
– Пусть будет, – сказал ей отец.
– Но мы не одни живём в квартире.
– Моя картина никому не мешает, – сказал Вандербуль.
Отец его поддержал.
– Всё равно её не сотрёшь.
Мама увела Вандербуля спать.
Вандербуль ворочался, смотрел в потолок, расчерченный голубыми прямоугольниками.
Отец и мать говорили за дверью. Голос у мамы был беспокойный:
– Ты, кажется, не так ему объяснил. Ты бы ему сказал, что этот человек пьяница и бездельник. Что ноги он потерял… ну, попав под трамвай, что ли.
– Я этого не знаю, – ответил отец. – Ну, успокойся.
«Зачем меня мыли мылом? – думал Вандербуль. – Я ведь вчера купался». Светофор с перекрестка бросал в потолок зелёные, жёлтые, красные вспышки. Вандербуль смотрел на них, пока ему не стало казаться, что он идёт по зелёным, жёлтым и красным плитам. А вокруг никого. Только жужжат пули и ранят его одна за другой.
На следующее утро мама разбудила Вандербуля, поставила завтрак на стол. Она торопилась на работу и долго прилаживала к новому платью брошку.
– Уберёшь со стола и отправляйся гулять. За тобой тётя Лида закроет. Только гуляй во дворе – на улице ветер.
– Ладно, – сказал Вандербуль.
Он убрал со стола. Застегнул пальто на все пуговицы. Соседка тётя Лида осмотрела его и выпустила гулять.
Ребята играли в трёхцветный мяч. Он постоял, посмотрел на игру.
– Я тоже придумала себе новое имя, – сказала ему девчонка в оранжевой шапке. – Я буду Люциндра. Есть в деревне такая трава, от неё медом пахнет.
Вандербуля тянуло на улицу.
На горбатый мост, как вчера, вползали трамваи.
Ветер выстроил над домами свой белокрылый флот. Ветер проводил большие манёвры. Флотилии облаков шли одна за другой, скрывались за горизонтом крыш, унылым и близким.
На набережной Крюкова канала было пустынно. Вандербуль двинулся вдоль решётки. Вскоре он вышел к Морскому собору. Почему его называют Морским? Может, за голубую с белым окраску? Соборная колокольня стояла отдельно, светила золотым шпилем, как навечно зажжённая свечка.
Неподалеку от паперти сидел инвалид. Вместо пиджака на нём была синяя матросская рубаха, на ногах брюки клёш. Чёрные тихие старушки кидали монеты в мятую бескозырку.
– Большое вам спасибо, мамаши, от искалеченного войной моряка, – говорил инвалид.
«Может быть, одну половину войны он был танкистом, другую был моряком», – подумалось Вандербулю. Вандербуль хотел подбежать к инвалиду, поздороваться, но его опередил медленный милицейский майор.
– Ты опять за своё, – сказал майор инвалиду. – Тебя ведь выслали.
Нищий улыбнулся бесстрашно.
– Я в отпуске, гражданин начальник. Могу документ предъявить.
Майор посмотрел документы.
– Ты что же, не нашёл отпуску лучшего применения?
– К старому делу тянет. – Мужчина поднялся, сунул под мышку костыль. Увидел Вандербуля. – А тебе чего надо? Чего ты за мной ходишь? Ордена ему подавай. А я во время войны был вот таким шкетом. – Сильным рывком он оттянул книзу ворот тельняшки. – Вот, вся грудь в орденах. Обхохочешься…
На заросшей груди были выколоты бабочки, и среди этих бабочек синело мешковатое сердце, проколотое стрелой.
– Нет у него орденов, – холодно сказал майор. – Идите… И прикройте пейзаж.
Нищий поправил тельняшку. Пошёл не оглядываясь. Майор тоже пошёл мимо чёрных сердитых старушек.
Вандербуль прислонился лбом к холодной решетке соборного сада и долго стоял так.
Дома Вандербуль отыскал мягкую резинку, которая называется клячкой. Резинка вобрала в себя графит, но Вандербуль рисовал так усердно и так сильно надавливал карандашом, что даже стёртый рисунок был отчетливо виден. Вандербуль сбил его молотком и убрал с пола известку.
Снова была весна.
С разноцветными тучами – фиолетовыми, красно-бурыми, цвета стального и цвета меди.
Город весной беззащитен. Город прикрывает прорехи афишами. А весна льёт дожди. Иногда, растолкав тучи, она показывает небо, синее и блестящее. Небо пахнет холодным ветром.
Во дворе перемены. Песочником, качелями и трёхцветными лакированными мячами завладели другие ребята. Гремя погремушками, колотя в барабаны, лезут они из каждой парадной. Они вытеснили Вандербуля и его ровесников. Они завладели двором.
Четыре года прошло с той весны. Генька, Лёшка-Хвальба, Шурик-Простокваша, девчонка Люциндра и Вандербуль сидели на трансформаторной будке. Они морщили лбы, сосредоточиваясь на единой высокой мысли. Выпячивали подбородки, отяжелевшие от несгибаемой воли. Они говорили:
– Геракл – это сила.
– Чапаев… Чапаев тоже будь здоров.
На дверях трансформаторной будки череп и кости.
Ромул основал Рим, когда ему было всего двадцать лет. Князь Александр в двадцать лет уже стал Александром Невским. Двадцать лет – это возраст героев. Десять лет – это возраст отважных, выносливых и терпеливых.
Генька, у которого не было клички, дёргал носом и кривился.
– Асфальтом воняет, – сказал он, чихнув. – А мне вчера зуб выдрали.
Люциндра отворила рот и засунула туда палец.
– Во, и во, и во… Мне их сколько вырвали.
– Тебе молочные рвали. Молочный зуб в мясе сидит. Настоящий – прямо из кости растёт. Иногда даже челюсть лопается, когда настоящий рвут. Я видел, как один военный упал в обморок, когда ему зуб дернули. Подполковник – вся грудь в орденах.
– Я бы не упал. Я ещё и не такое терпел, – самозабвенно похвастал Лёшка-Хвальба.
– А ты попробуй, – сказала Люциндра,
– Нашла дурака.
Вандербуль глядел в Лёшкины выпуклые глаза. Что-то затвердело у него внутри. Все предметы во дворе стали вдруг мельче, отчетливее, они как будто слегка отодвинулись. И Лёшка отодвинулся, и Люциндра. В глазах у Люциндры отражаются Генька и Шурик. Руки у Вандербуля стали легкими и горячими. Такими горячими, что защипало ладони.
– Я вырву, – сказал Вандербуль.
– Ты?
– А неужели ты? – сказал Вандербуль.
Он спрыгнул с трансформаторной будки и, прихрамывая, пошёл к подворотне. Ребята посыпались за ним. В подворотне Генька остановил их.
– Пусть один идёт.
– Соврёт, – заупрямился Лёшка-Хвальба.
Шурик-Простокваша заметил:
– Как же соврёт? Если зуб не вырвать, он целым останется.
– Вот похохочем, – засмеялся Лёшка-Хвальба. – Выставляться перестанет. И чего выставляется?
Вандербуль шёл руки за спину, как ходили герои на казнь, до боли сдвинув лопатки. Он ни о чём не думал. Шёл почти не дыша, чтобы не растревожить жёсткое и, наверно, очень хрупкое чувство решимости.
Когда он скрылся в уличной разноцветной толпе, Лёшка-Хвальба подтянул обвислые трикотажные брюки.
– Вернётся. Как увидит клещи, так и… – Лёшка добавил несколько слов, из которых ясно, что делают люди в минуту страха.
Люциндра от него отодвинулась. Сказала:
– Дурак.
– Не груби, – Лёшка нацелился дать Люциндре щелчка в лоб.
Генька, у которого не было клички, встал между ними. С Генькой спорить небезопасно – Лёшка повернулся к нему спиной.
– Простокваша, пойдём, я тебя обыграю во что-нибудь.
Вандербуль шагал вдоль домов. Дождь блестел у него на ресницах. Мелкий дождь не льётся, он прилипает к щекам и к одежде.
Люди вежливы и болезненно самолюбивы. Всему виной деликатная мелочь – одежда. Чем дороже одежда, тем обидчивее её хозяин: жаль себя, жаль денег, жаль надежд, возлагаемых на хороший костюм.
Вандербулю дождь нипочём. Он его даже не замечает, только губы солёные.
Девушки, странный народ, улыбаются ему. Им смешно, что идёт он под мелким дождём на подвиг такой отрешённый и светлый.
– Эй!
Вандербуль споткнулся, почувствовал вкус языка.
– Смотри под ноги,
В мокром асфальте перевернутый мир. Человек в люке проверяет телефонные кабели.
И вдруг засветились пятнами лужи, мелкий дождь засверкал и растаял – на землю хлынуло солнце.
– Мороженое! Сливочное, фруктовое…
Вандербуль повернул к больнице.
В сквере пищали и радовались воробьи. На мокрой скамейке, подложив под себя фуражку, сидел ремесленник Аркадий из Вандербулева дома. Рядом, на Аркадиевых учебниках, сидела девчонка.
Вандербуль сел рядом.
– Аркадий, вам зубы рвали? – спросил Вандербуль.
– Зачем? У меня зубы – как шестерни. Я могу ими камень дробить.
Из открытого окна больницы вылетел крик, искорёженный болью. Он спугнул воробьёв и затих.
– Ой, – прошептала девчонка.
Вандербуль попробовал встать, но колени у него подогнулись.
– Чепуха, – сказал Аркадий. – Меня высоким напряжением ударило – и то ничего. Уже побежали ящик заказывать, а я взял и очухался.
Глаза у девчонки вспыхнули такой нежностью, что Вандербуль покраснел.
– Я пошёл, – сказал он. Встал и, чтобы не сесть обратно, уцепился за спинку скамьи.
– Да ты не робей, – подбодрил его Аркадий. – Когда тебе зуб потянут, ты себя за ногу ущипни.
Снова начался мелкий дождь, потёк по щекам, как слезы.
– Бедный, – прошептала девчонка.
Девушка в регистратуре читала книгу. Брови у неё двигались в такт с чужими переживаниями, и дёргался нос.
Человеку нельзя жить и мечтать, если в десять лет он не испытал ещё настоящей боли, не опознал её полной силы.
– Тётенька! – крикнул ей Вандербуль. – Тётенька!
Девушка выплыла из тумана.
– Чего ты орёшь?
– Мне зуб тащить.
– Боже, какой крик поднял. Иди в детскую поликлинику.
Вандербуль сморщился, завыл громко. Одной рукой он схватился за живот, другой за щёку. Ему казалось, что, если он перестанет выть и кричать, девушка ему не поверит и выставит его за дверь.
– Не могу-у. Я сюда еле-еле добрался.
Девушка ещё не умела распознавать боль по глазам. Она недоверчиво слушала Вандербулевы вопли. Вандербуль старался изо всей мочи – с басовитым захлебом и тонкими подвываниями. Наконец девушка вздохнула, заложила книжку открыткой с надписью «Карловы Вары» и, подняв телефонную трубку, спросила служебным голосом:
– Дежурного врача… Софья Игнатьевна, примете с острой болью? – Потом она посмотрела на Вандербуля, и во взгляде её появилось сочувствие. – Только рвать не давай, пусть лечат. Очень обидно, когда мужчина беззубый.
Вандербуль поднялся по лестнице.
На втором этаже в коридоре сидели люди на белых диванах. Молчали. Боль придала их лицам выражение скорбной задумчивости и величия.
У дверей кабинета стоял бородатый старик в новом синем костюме, красных сандалиях и жёлтой клетчатой рубахе-ковбойке. Старик ёжился под взглядом заносчивой санитарки.
– Поскромнее нарядиться не мог? – санитарка качнула тройным подбородком. – Не по возрасту стиляга.
Старик поклонился необычайно вежливо.
– А вы, мабуть, доктор?
Санитарка пошла волнами, казалось, она разольётся сейчас по всему коридору.
– Хлеборезка ты старая. Я в медицине не хуже врачей разбираюсь. Я при кабинете тридцатый год… Очередь!
Старик вздохнул, пригладил пиджак на груди, застегнул необмятый ворот рубахи.
– Ваша, ваша, – великодушно закивали с диванов.
– Я ещё побуду, – смущённо сказал старик. – Может, кто раньше торопится?
Санитарка опалила его презрением.
– Нарядился, как петух, а храбрость в бане смыл, что ли? Кто тут есть с острой болью?
– Я, – прошептал Вандербуль.
Санитарка опустила на него глаза.
– Голос потерял? Ничего, сейчас заголосишь. – Она подтолкнула его к дверям. – Проходи.
У Вандербуля свело спину, заломило в затылке. В кабинете на столике в угрожающе точном порядке лежали блестящие инструменты. Женщина-доктор писала в карточке.
– Садитесь, – сказала она.
Кресло – как холодильник, хоть совсем не похожее. Заныли зубы. До этого они не болели ни разу. Вандербуль жалобно посмотрел на врача.
Доктор подбадривающе улыбнулась. Нажала педаль.
Кресло поднялось бесшумно. Прожектор – триста свечей – придавил Вандербуля жёстким лучом. Из жёлтой машины тянулись ребристые шланги, торчали переключатели. Капала вода в белый звонкий таз.
Неизвестность страшнее познания. И только героям понятно, что в слабых людях познание рождает страх, в сильных – мужество.
– Как зовут?
– Вандербуль.
– Никогда не слыхала такого имени.
Голос у доктора словно издалека.
– Это не имя. Имя у меня Васька. Мне зуб рвать.
Доктор взяла инструмент, сверкающе острый. Её пальцы коснулись Вандербулева подбородка. Пальцы у докторши тёплые.
– Открой рот. Какой зуб болит?
– А вот этот, – Вандербуль сунул палец в рот, нащупал зуб, который потоньше.
Герои стояли за дверью. Он слышал их сочувственное пыхтение. Докторша щурилась.
– От горячего больно?
Вандербуль согласился.
– От холодного?
– Тоже.
Докторша постучала по зубу металлом. Вандербуль вздрогнул, выгнул спину дугой. Докторша по другому зубу стукнула и даже по третьему, в другой части рта.
– Нет, – Вандербуль потряс головой и еле слышно добавил: – Рвите, который крепче.
Глаза докторши приблизились. Зрачки подрагивали в них, вспыхивали чёрным сиянием,
– Как ты думаешь, врач имеет право выдрать больного?
– По-настоящему?
– Ну, хотя бы оттаскать за уши?
– Не надо…
Докторша выпрямилась.
– Тётя Саша, следующего, – сказала она. – А этого вон. Гоните.
Над Вандербулем нависла грозная санитарка. Она прижимала голые локти к могучим бокам.
Вандербуль отскочил к двери. И вдруг всхлипнул, и вдруг заорал:
– Это не по-советски! Мне нужно зуб рвать!
Герои смущённо кашляли где-то рядом.
Вандербуль вылетел в коридор. Санитарка поправила закатанные выше локтей рукава.
– Чтоб медицина здоровые зубы рвала? Иль здесь живодёрня?
– А если я очень хочу? Мне очень нужно.
– Иди, хоти в другом месте. Следующий.
В кабинет влетела девица с распухшей щекой. Очередь поглядывала на Вандербуля с недоумением. Молчаливые заговорили:
– Тут сидишь, понимаешь. Время в обрез.
– Видно, драть некому.
– А ещё пионер.
Вокруг плакаты. На одном – человек с зубной щёткой. Мужественно красивый. Толстые буквы вокруг него кричат басом: «Берегите зубы!» Мужественный человек на плакате улыбается белой улыбкой. Он берёг свои зубы с детства.
На лестнице Вандербуля догнал старик.
– Слушай, хлопец, постой. Поздоровкаемся.
Старик посадил Вандербуля на скамейку. Вандербуль отвернулся.
– Ух же какой ты сердитый! К чему бы тебе здоровый зуб рвать?
– Для боли.
Старик обмяк, рассмеявшись. Смеялся он хрипло, и голос у него был хриплый, глухой. Звуки, наверно, застревали в густой бороде, теряли силу.
– А вы не смейтесь! – выкрикнул Вандербуль. – Сами не понимаете, а смеётесь.
– Чего же ж не понимать? Хоть и больная зубная боль, да не дюже смертельная. – Смех скатывался со стариковой бороды, тёк по новому пиджаку, словно крупные капли дождя.
Вандербуль разозлился.
– А сами боитесь! – закричал он. – Сами стоите у двери.
Старик продолжал смеяться.
– Я же ж не боюсь. Я опасаюсь. Мне докторша тот зуб дёрнет, а я её крепким словом. Мне же ж неудобно. Вон какая культура вокруг. И докторша не виноватая, что у меня зуб сгнил.
– Кто вам поверит? – сказал Вандербуль. – Просто трусите и сказать не хотите.
Смех ушёл из глаз старика.
– Худо, когда не поверят. – И добавил: – А боль от зуба обыкновенная.
Дверь в кабинет отворилась. В коридор вышла заплаканная девица с распухшей щекой. Медленно, со ступеньки на ступеньку, двинулась вниз.
– Очередь! – крикнула санитарка.
С белого дивана поднялся угрюмый мужчина. Старик сказал ему грустно:
– Я извиняюсь, Я теперь сам войду. Вы уж будьте настолько любезны, посидите ещё чуток.
Солнце билось в витринах и лужах. Над асфальтом стоял пар. На закоптелые крыши надвигалась мокрая туча. Солнечный свет встречал её в лоб, становясь от этого резче и холодней.
Милиционер надел плащ с капюшоном. Женщины распахнули зонты.
Вандербуль и старик шли по улице.
Старика звали Власенко. Он ворчал:
– Худо, когда рот только для каши годен. – Отвернулся, и, когда глянул на Вандербуля, рот у него засверкал белой пластмассой.
«Наверно, вставные зубы не нужно чистить, – подумалось Вандербулю. – Наверно, их моют мочалкой».
– Год в кармане берегу, – объяснил старик, раскланиваясь с прохожими. – Тот старый пень мешал. Я бы его на геть вырвал, но ведь какая причина – последний. Последний зуб – не последний год, а всё жалко. Нынче зимой, когда он совсем расхворался, я решил зараз: вырву. Для этой цели я и в Ленинград прибыл, оказал старому лешему последнюю почесть. У меня же ж тут в Ленинграде дочка. Анна. Аспирантуру проходит по моряцкому делу. – Старик вытащил из кармана стёршийся зуб, повертел в пальцах и бросил его через парапет в речку Фонтанку.
– Ух же ж ты, старый пень. Прощай, брат… – Блеснули в грустной улыбке стариковы вставные зубы.
– Больно было? – спросил Вандербуль и посмотрел на старика с такой завистью, что старик опять рассмеялся.
– Я же ж тебе объяснял. Обыкновенная боль. Что зуб рвать, что пулей тебя прошьёт, – одинаково по животу. Только мужик как устроен? Он любую боль стерпит, если сопротивляется. Без сопротивления мужчина скучный. Отсюда мужику зуб рвать – хуже нет. Не ударишь ведь докторшу невиноватую. Настоящему мужику в атаку легче идти, чем к зубной докторше.
Дождь хлынул сразу. Широкой тёплой метлой хлестнул по всем улицам. Загнал Вандербуля и старика в подворотню.
Сильный дождь настроения не портит. Люди отряхиваются, говорят «чёрт возьми», но в этих словах нет досады и злости. Тучные мужчины с портфелями, подвернув штаны, скачут по ошпаренному асфальту. Смеются над собственной резвостью.
– А вы на войне были? – спросил Вандербуль старика.
– Я-то? На империалистической окопную вошь кормил. В гражданскую за Советскую власть сражался. В Отечественную уже ж куда меня занесло. Аж в Югославию. В партизанский отряд, к командиру товарищу Вылко Иляшевичу.
Ветер шумел в подворотне, холодил мокрые спины.
– Скоро дождь кончится, – сказал Вандербуль. – Сильный дождь – короткий. А на которой войне вам всех больнее пришлось?
Старик посмотрел на Вандербуля затосковавшими вдруг глазами.
– На последней… Дюже далеко на нашу территорию немец прошел.
– Я у вас про другую боль спрашиваю, – сказал Вандербуль.
– Всякая боль – боль. Я ж тебе расскажу. Имеется у меня знакомец. Он до войны служил моряком. Имел он в себе гордость от своего моряцкого звания, от своего уже немолодого возраста, от своей силы в мускулах и от своего весёлого нрава. Плавал мой знакомый товарищ шкипером на баржах. У баржи ход медленный. Зато дюже большой простор для глаз. По берегам жизнь. Лесные породы друг друга теснят. Травы зелёные в воду лезут. И под килем жизнь: лещи, окуньё, букашки – словом, разнообразное подводное царство.
А что касается людей береговых – мой знакомец для них лучший друг. Он им необходимый фабричный товар привозит, киномеханика, книжки. У них забирает картошку, хлеб, тёс, постное масло, рыбу, лесную ягоду, грибы.
Те береговые люди имели на моего знакомца ещё и особый вид – хотели его оженить на своей девушке. И, как говорят, окрутили. Перед самой войной случилось это весёлое дело.
Жена моему сотоварищу досталась под стать – красивая. Такую и во сне не всякий увидит. Принялась она плавать с ним на барже в должности кока. И за матроса могла. А как заведёт песню под вечер, – по берегам парни млеют, плачут про себя, что такая красавица мимо них по воде уплывает.
Мой знакомец и его молодая жена загадали себе на будущее двух ребятишек, ибо без ребятишек людям жить невозможно. Одни монахи без ребятишек могут. Они же ж монахи – ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Они для дури живут и то маются.
Мой знакомец и его молодая жена загадали себе ребятишек – и не сбылось.
В сорок первом году, как война принялась, они вывозили из Выборга беженцев. Когда люди спасаются от беды, они в первую очередь детей хватают, чтобы не кончалась на свете жизнь. И стариков, – чтобы сохранилась на свете память.
У моего сотоварища на барже все женщины с ребятишками да старые матери-бабки.
Шли ночью. Хоть и светлая, а всё ночь. Уже Кронштадт – спасение ихнее – вот он, из воды торчит. Беда на беду ложится: у моего сотоварища на барже лопнул буксирный трос. Баржу разворачивает волной. Волна та накатистая шла, гонит баржу на мелкое место. Буксиру повернуть невозможно, бо у него на гаке ещё две баржи с народом. Переговорили, как положено морякам, на сигнальном морском языке, – порешили. Пошел буксир в Кронштадт, а мой знакомец якоря бросил. Ждут люди, когда буксир за ними обратно вернётся, спокойно ждут, без паники, бо тут паники не должно. Дети спят. Женщины дремлют. Бабки совсем без сна, они мало за свою жизнь спали, а к старости и совсем разучились.
Мой сотоварищ на носу был, с буксирным тросом занимался. Жена его у надстройки. Там она тент приладила ситцевый, в красную розочку, чтобы ребятишкам в тени спать, когда солнце встанет.
Замечал, когда солнце над морем ещё не поднялось, – облака розовые? Будто перьями по всему небу. А вода тёмная.
В этот час оно и случилось. Прямо из розовых облаков спустились они со своими бомбами. За сто вёрст видать – груз не военный – мирные женщины с ребятишками. А они ж налетели, будто на крейсер.
Вода от взрывов, как пиво, вверх лезет.
Ребятишки в рёв – какая у ребятишек защита? Жмутся под ситцевый тент и ревут.
Мой сотоварищ бросился на помощь бежать. Взрывом оторвало палубную обшивку, свернуло трубой. Запеленало его в эту трубу. Сперва сознание от него ушло, мабуть, на целую минуту. А когда возвратилось, он вокруг глянул. Баржу перерубило на две половины, и каждая половина тонет сама по себе. А между ними народ тонет. Мой сотоварищ рвётся из железных своих пелёнок – рукой не шевельнуть, как в клещах. А народ тонет. Нос высоко задрался, почти свечой – большое пространство воды видно. Ребятишки тонут. Женщины прилаживают их к плавучим обломкам: может, продержатся, пока помощь поспеет, может, прибьёт волной к берегу.
А не прибьёт их волной к берегу: сверху их из пулемётов топят. Взрослый мужик молча старается умереть. Ребятишки – они же теснятся друг к дружке и плачут, они смерти не понимают. И вот в этой беде моему сотоварищу все эти ребятишки его родными детьми показались. Он закричал. Зовет их. А что пустой крик в море?
Такая есть боль, – когда жена, когда дети на твоих глазах тонут и их вдобавок из пулемётов бьют, а ты им помочь не умеешь.
Он кричал летчикам: «Гады вонючие, в меня цельте, вот я!». Голову высунет из трубы, чтобы в него попало. А не попало – всё в железо да в железо.
Корма с надстройкой ушла под воду быстро. Носовая часть не тонет дальше. Мабуть, на грунт встала, мабуть, воздух скопился в самом носу. Мой знакомец над водой повис. В лицо ему волна тычет.
Море опустело. Узлы, плавучие ящики, чемоданы унесло к берегу. Только тент ситцевый, под которым ребятишки прятались, плавает.
Мой знакомец долго кричал в пустое море. Плакал один. И когда его вытащили из железа матросы с «морского охотника», он кричал, ребятишек звал. Не хотел он жить.
И в госпитале кричал. Свесится с койки к полу, его же ж привязывали, и кричит – зовет ребятишек.
А никто ему не откликнется…
Дождь гудел на асфальте. Было совсем не понятно, как может небо скопить в себе столько воды. Удивленные люди уже не пытались перебегать улиц. Люди жалели милиционера, который стоял на перекрёстке. Старушка в чёрном пальто, с плешивым усталым терьером на поводке попросила:
– Молодые люди, отнесите милиционеру мой зонт. Пожалуйста, будьте любезны.
– Спасибо, мамаша, то есть гражданка, я тут, – раздался чей-то смущенный голос. И все увидели милиционера. Он стоял под карнизом, в толпе промокших насквозь студентов.
– Боже, какая стихия! – вздохнула старушка.
Автобусы проплывали мимо, не отворяя дверей.
– Я у вас не про такую боль спрашивал, – сказал Вандербуль старику.
– Это ж она и есть, самая наитяжёлая физическая боль. И воздух вокруг, а дышать нечем. И ухватиться не за что, а если и ухватишься, оно, как трухлявое дерево, под рукой сыплется. И ты будто воешь, а звуку твоего не слышно… Когда через неделю мой сотоварищ очнулся в госпитале, – узнал от главного врача, что нога у него сломана, два ребра смяты и ключица наружу, не считая нарушения внутренних органов.
«Это во мне враз заживет, – сказал он врачу. – От этого я не дюже страдаю. Я теперь такой человек, что и смертельную боль приму спокойно и независимо от прожитых годов».
– Может, вы про себя рассказывали? – спросил Вандербуль.
Старик усмехнулся, посмотрел на свои бурые, словно сплетённые из шнурков руки.
– У меня своя биография, у него своя. Я недавно с ним познакомился – в позапрошлом годе. Он в Новороссийске сейчас проживает по инвалидности. Он же ж в конце войны ослеп и сейчас слепой. Он же ж какую силу в себе имеет – на кабана ходит с собакой. По шороху стреляет, по звуку.
Дождь ударил ещё сильнее. Казалось, он пробивает асфальт и земля, пропитавшись влагой, плывёт под асфальтом, и мостовая рухнет сейчас. И рухнет город.
– Я у вас всё равно про другое спрашивал, – сказал Вандербуль. – Такая сказка есть… Был один король, а у него – полководец. А у полководца был помощник. Король был очень знаменитый, потому что у него был полководец очень хороший. Он королю все войны выигрывал. А помощник завидовал и от зависти задумал злодейство. Король был обжора, у него от этого часто живот болел. Когда у него живот болел, у него настроение портилось и он на всех бросался. Помощник подождал, когда у короля живот заболит, и нашептал ему на ухо, что полководец готовит в войске измену. Король приказал полководца позвать и как закричит на него:
«Говори, пёс-изменник ты или нет?!» – «Я твой верный солдат», – сказал ему полководец ровным голосом. «А чем докажешь?» – «Даю руку на отсечение».
Король выхватил свой обоюдоострый меч и отсёк полководцу руку. И ни один мускул не дрогнул у полководца на лице. Вот какой был, – Вандербуль вздохнул и даже закашлялся от восторга. – Вот я про что спрашиваю. Ему руку отсекли, а у него даже брови не шевельнулись.
Старик засмеялся.
– Красивая твоя сказка. Только, думается, она не для жизни, а так – вроде бы для картинки. Для жизни она дюже красивая.
Дождь оборвался внезапно, только отдельные капли шлёпали по асфальту. На улице стало шумно и очень людно.
Осторожно ступая, вышла из ворот пёстрая кошка. Голуби вылетели из-под карнизов.
– Славный был дождь, – сказал старик. – Хочешь, в кино пойдём, картину посмотрим? Всё равно я сейчас свободный от дела.
– Спасибо, – пробормотал Вандербуль. – Я домой.
Он пожал старикову руку. Старик попридержал его.
– Тебе куда?
– Туда.
– Значит, нам в одну сторону.
Прохожие покупали сигареты с такой поспешностью, будто билеты на киносеанс, который уже начался. Старик взял пачку махорочных и коробку болгарской «Фемины».
– Для угощения, – объяснил он. – Твои родители кто?
Вандербулю стало неловко.
– Обыкновенные, – прошептал Вандербуль.
Он даже не знал, где работает его отец-инженер. Отец никогда не рассказывал о себе ничего такого, чем Вандербуль мог бы похвастать. Не отличался его отец ни силой, ни ростом, ни бойкостью в разговорах. Мать у него тоже была обыкновенная. Вандербуль вдруг почувствовал себя обворованным и униженным. Ему стало ясно, что жизнь обошла его, не одарив с рождения гордостью за родителей.
Мимо прошел пожилой моряк с широкой нашивкой. «Капитан,– подумал Вандербуль. – У этого есть чем гордиться». Он позавидовал капитанским детям и, не глядя на старика, соврал:
– Мой отец капитан. Его корабль налетел на старую мину у Курильских островов… Никто не спасся.
– Значит, ты моряцкой породы, – пробормотал старик. – А мамка что же? Снова замужем? Или вдовствует?
Люди врут, чтоб возвыситься. Ложь потащила Вандербуля в щемящую смуту, где каждый человек может увидеть себя хоть самим Прометеем.
– Она в больнице. Может быть, умерла…
– Вот как, – остановился старик.
Вандербуль смотрел в землю. Струйки грязной воды текли по асфальту.
– А я, старый леший, тебе рассказываю. Вот почему ты болью интересуешься.
– Я у тёти живу, – сказал Вандербуль.
Он ещё был высоко в своей лжи и чувствовал, что придуманные страдания сжимают сердце не слабее, чем настоящие. Ему даже показалось, что великие герои тесно столпились вокруг и смотрят на него, как на равного. И он поднял голову.
За деревьями, за чёрными крышами торчали антенны и клювастые краны. По Межевому каналу буксир тащил баржу. Пахло корюшкой, будто свежими разрезанными огурцами.
– Я домой, – сказал Вандербуль.
На просмолённых досках дрожала радуга. Автобусы разрывали её, но она снова смыкалась.
Старик проводил Вандербуля до самых ворот. Дворник Людмила Тарасовна подметала асфальт.
– Что с ним? – спросила она. – Может, его машиной задело?
Старик угостил её сигаретами – распечатал коробку «Фемины».
– Напрасно так думаете. Кто же ж такого хлопца заденет? Славный хлопец. И вы тоже славная женщина.
Старик попрощался с Вандербулем. И когда он ушёл, Вандербуль почувствовал, что остался один на всем свете.
Вандербуль позвонил своему товарищу Геньке. Генька распахнул дверь и потащил Вандербуля по тёмному коридору.
– Хочешь, я тебе электрический граммофон заведу? – сказал Генька в комнате. – Серьезная музыка успокаивает нервы.
Вандербуль посмотрел на него пустыми глазами.
– Не нужно. Меня из больницы прогнали.
Генька остановился с пластинкой в руке.
– Жалко.
Генька всё знал про боль. И никто не видел, как он плачет.
Сейчас он стоял перед Вандербулем, рассматривал граммофонную пластинку, словно она разбилась. Вандербуль тоже смотрел на эту пластинку, переминался с ноги на ногу. Генька вытер пластинку рукавом, поставил её в проигрыватель. В динамике загремели трубы, заверещали скрипки, рояль сыпал звуки, словно падала из шкафа посуда. Музыка была очень громкая, очень победная.
– Что делать? – спросил Генька тихо.
Вандербуль уже знал: нужно сделать такое, чтобы люди пооткрывали рты от восхищения и чтобы смотрели на тебя, как на чудо.
– Позовём ребят, – сказал Вандербуль.
Пришли Лёшка-Хвальба, Шурик-Простокваша, девчонка Люциндра.
Сидели на кухне.
– Я опущу руку в кипящую воду, – сказал Вандербуль. – Кто будет считать до пяти?
У Лёшки обвисли уши. Люциндра вцепилась пальцами в табурет. Шурик проглотил слюну.
– Ты опустишь?
– Я.
Шурик забормотал быстро-быстро.
– Давай лучше завтра. Завтра суббота.
Генька, ни на кого не глядя, зажег газ. Поставил на огонь кастрюлю с водой.
– Я буду считать,– медленно сказал Лёшка-Хвальба. Он встал, прислонился к стене, прилип к ней, как переводная картинка. – Если человек хочет, пускай хоть застрелится.
Люциндра и Генька переглянулись и побледнели.
– Нетушки, – прошептала Люциндра. Она повернулась к Лёшке, сказала с неожиданной злостью: – А ты молчи, молчи! Я сама буду считать. – И спрятала под табурет исцарапанные лодыжки.
– Считай, – Лёшка плюнул на чистый линолеум. – Только вслух.
Огонь под кастрюлей был похож на голубую ромашку. На дрожащих её концах переходил в малиновый с мгновенными ярко-красными искрами.
Вандербуль пытался представить себе героев, с улыбкой идущих на казнь. Великие герои окаменели, как памятники, занесённые снегом.
Донышко и стены кастрюли обросли пузырями. Мелкие, блестящие пузыри налипли на алюминий, словно вылезли из всех его металлических пор. Несколько пузырьков оторвались, полетели кверху и растворились, не дойдя до поверхности. Потом вдруг все пузыри дрогнули, стремительно ринулись вверх. На самом дне вода уплотнилась, заблестела серым свинцовым блеском, поднялась мягким ударом и закрутилась, сотрясая кастрюлю.
– Ты кого-нибудь ругай на чём свет стоит, – научил его Генька. – Тогда не так больно.
В кухне было тихо и очень безмолвно. Только клокотала вода, беспощадно горячая.
– Закипела, – прошептал Шурик.
Лёшка сказал, отступя от стены:
– Ну, давай.
Люциндра захлопнула рот дрожащей ладонью.
«Кого бы ругать? – подумал про себя Вандербуль, – Может быть, генерала Франко? Франко дурак. Фашист. Ну да, дурак, подлец и мерзавец!» Перед ним всплывала фигурка, похожая на котенка в пилотке. Лохматенькое существо скалило рот. Оно было смешным и жалким.
Вандербуль засучил рукава, посмотрел на ребят, онемевших от любопытства. Взял свою левую руку правой рукой, словно боялся, что она испугается.
«Франко, ты дурак! Беззубый убийца. Всё равно всем вам будет конец!»
Сунул руку в кипящую воду.
«Фра-а-а!!» – закричало у него внутри. Он забыл сразу все слова и проклятья. Мохнатенькое существо оскалилось ещё шире и пропало в красных кругах. Воль ударила ему в локоть, ринулась в ноги. В голову. Воль переполнила Вандербуля. Вышла наружу.
«Ба-ба-ба…» – стучало у Вандербуля в висках. Он отчетливо слышал, как ребята перестали дышать, как громыхает в кастрюле вода, как жалобно трётся о форточку занавеска. Как Люциндра считает с пулемётной скоростью, почти кричит:
– Раздватричетырепять!
Он выхватил руку из кастрюли. Шагнул к раковине. Генька уже открыл кран.
Под холодной струёй боль опала. Ноги перестали дрожать.
«Может быть, зря, – медленно думалось Вандербулю, – может быть, я останусь теперь без руки». Но это его не пугало.
Рука набухала на глазах. Пальцы растопырились в разные стороны.
Люциндра заплакала.
Лёшка-Хвальба то открывал, то закрывал рот, словно жевал что-то горькое.
Шурик-Простокваша подошёл к кастрюле, уставился в бурлящую воду. Поднял руку…
Генька оттолкнул его и выключил газ.
В больнице Люциндра кричала охрипшим голосом:
– Нам нужно без очереди! Несчастный случай случился.
Мальчишки почтительно мялись за Вандербулем. Рука у него обмотана полотенцем. Боль ударяет в локоть толчками, жжёт плечо, кривит шею.
Вандербулю было спокойно, словно свалилась с него большая забота, словно он победил врага беспощадно могучей силы.
Люди провожают его взглядами, в которых сочувствие и сострадание. А он улыбается. И сострадание переходит в обиженный шепот:
– И чего улыбается? Может, ему руку отнимут…
А он улыбается.
Доктор – молодой парень – постучал карандашом по губе, попросил санитарку выйти и тогда спросил:
– Сколько держал в кипятке?
– Не знаю. Люциндра считала до пяти. Только быстро, по-моему.
По-твоему – доктор заложил руки назад и заходил по узкому кабинету. – Ух, – говорил доктор, сжимая за спиной чистые-чистые пальцы. – Глупость всё это.
«Хорошее дело быть доктором, – думал Вандербуль. – Доктору нужно всё понимать». Он улыбнулся врачу, и тот нахмурился ещё больше, – наверно, застеснялся своего несолидного вида.
– Очень было больно?
– Как следует.
– Не орал, конечно.
Доктор осторожно обмыл руку жидкостью, подумал и наложил повязку.
– Без повязки лучше. Повязку я для твоей мамы делаю. Приходи, – сказал доктор.
– Спасибо, приду, – сказал Вандербуль. – А как вас зовут?
Доктор опять рассердился.
– Я тебя не в гости зову. В гости ко мне хорошие дети ходят.
Вандербуль засмеялся. Доктор покраснел и добавил, не умея сдержать досаду:
– Будешь ходить на лечение и на перевязку. Герой.
«Я бы к вам даже в гости пришёл, – подумал Вандербуль, глядя, как доктор пишет в карточку свои медицинские фразы. – Конечно, доктора должны уметь и кричать, и ругаться, но так, чтобы от этого становилось легче больным и раненым людям».
– Люциндра тоже хочет стать доктором, – сказал он, прощаясь. – Ей это дело пойдёт. Она очень добрая, хоть и делает вид.
Доктор выставил Вандербуля за дверь.
Когда ребята узнали, что ожог не такой безнадёжный и рука будет цела, ушло чувство подавленности. Ребята возликовали. Они кружили вокруг Вандербуля, трогали его бесстрашную руку, заглядывали в глаза и были готовы поведать каждому встречному о мужестве и молчании.
Зависти не было. Люди завидуют лишь возможному и желаемому.
– Я думал, ты струсишь, – говорил Лёшка.– Гад буду, думал.
– И я думал, – бормотал Шурик.
– А я знала, что вытерпишь. Я всегда знала, – ликовала Люциндра. – Я ещё тогда знала.
Генька шёл впереди, рассекая прохожих.
Во дворе, развешенное на просушку, полоскалось бельё. Всюду, где не было асфальта, малыши в ботах старательно ковыряли землю. Дворник Людмила Тарасовна читала роман-газету. Она сидела под своим окном на перевернутом ящике.
Вандербуль прошёл мимо неё. Ему казалось, что он окружён сладким паром. Обожжённая рука держалась на марлевой петле, перекинутой через шею. Рука болела, но что значила эта боль!
Людмила Тарасовна закрыла роман-газету, скрутила её тугой трубкой, но даже не заворчала, заворожённая лицами Лёшки-Хвальбы. Шурика-Простокваши, девчонки Люциндры и гордого Геньки. Они шли вокруг Вандербуля, как ликующие истребители вокруг рекордного корабля. Ей потребовалось какое-то время, чтобы прийти в себя. И она сказала одно только слово:
– Да-а…
Что это означало, никто не понял, но все почувствовали в этом слове что-то тоскливое и угрожающее.
Вандербуль поднялся к себе на этаж. Ребята стояли рядом с ним, они были готовы принять на себя главный удар.
Мама открыла дверь и долго смотрела Вандербулю в глаза. Забинтованную руку она будто не замечала. Лицо её было неподвижным. Только подбородок дрожал и подтягивался к нижней губе. Мама пропустила Вандербуля и закрыла дверь перед ребятами.
В комнате у стола сидел старик Власенко. Перед ним лежал пакет с серебристой рыбой.
Вандербулю показалось, что больная рука оторвалась от туловища и бьётся одна, горячая и беспомощная. Он вцепился в неё правой рукой и прижал к груди.
– Что это? – спросила мама измученным голосом.
– Обжёг.
– Ну вот, – сказала мама, как о чём-то давно известном и всё равно горьком.
Старик поспешно поднялся.
– Я теперь пойду, – сказал он с досадой. – Извините великодушно. Старый леший, или ты от старости умом помрачнел? – бормотал старик, расправляя в руках мятую кепку. – Рыбу вы всё же возьмите. Это же селёдка дунайская, самая первейшая рыба. Поедите за ужином, или гости придут.
Он надел кепку. Вытер лицо платком. Кепка ему мешала, он сбил её на затылок.
– Проводи меня, сиротина, до остановки.
Мама хотела возразить, но подбородок у неё снова запрыгал, и она промолчала.
Вандербуль бросился к двери. Он выбежал на лестницу, промчался мимо друзей, которые стояли в парадном, и остановился перед Людмилой Тарасовной: она преградила ему путь метлой.
Людмила Тарасовна спросила, словно клюнула в темя:
– Куда?
– А вам что?! – закричал Вандербуль. – Что вы все лезете?
Сзади подошёл старик. Крепко взял его за плечо.
– Давайте ругайте!– закричал Вандербуль.– Ну, наврал… Ну!
Старик вывел его на улицу.
Вандербуль смотрел на прохожих, но видел только серые пятна.
– Что ты сделал с рукой?
– Сунул в кипяток.
Старик прижал подбородок к ключице, отчего борода его вздыбилась.
– Сколько людей за вас жизнь отдали, а вам мало.
Старик пошёл. Вандербуль глядел себе под ноги.
– А вам что?! – вдруг закричал он. – Чего вам надо?!
– Милиция? У нас убежал сын… Он ушёл днём. А сейчас уже ночь… Я всех обзвонила… Нет, мы его никогда не бьём… Пожалуйста. Я на вас очень надеюсь. Я вас очень прошу… Светлая чёлка. Глаза тёмные, серые. Брюки джинсы – техасские штаны… Да нет же, не заграничные. Такие брюки продаются в наших магазинах. Они очень удобные для ребят, на них карманов полно… Зовут Василием. Фамилия Николаев… Особые приметы? У него забинтована левая рука… Не знаю. Кажется, обжёг… Спасибо большое.
Во время этого телефонного разговора Вандербулев отец стоял у окна, смотрел в мокрую ночь. Он курил сигарету.
Мама положила трубку, и аппарат коротко звякнул.
– Кажется, всё у него есть, – сказала Вандербулева мама. – Так чего ему нужно?
– Взрослеть, – ответил отец.
Ночь чёрная, плотная. Вокруг фонарей кипят жёлтые шары, тьма вокруг фонарей зелёная, а дальше, за домами, – густо-фиолетовая, как высохшие в банке чернила.
Вандербуль подошёл к воротам морского порта. Взбирались ввысь красные лампочки. Они висели на подъёмных кранах, далеко предостерегая идущие в ночи самолеты. В море качались, пересекались расплывчатые силуэты – одни темнее, другие чуть посветлее ночи. Мерцали неяркие блики. Вандербулю показалось на миг, что весь порт забит ржавыми грузовыми пароходами, греческими фелюгами, рыболовными шхунами, тральщиками и белотрубыми океанскими лайнерами. И все эти корабли прислушиваются к скрипу сходен. Ждут. Потому что давно, они уже позабыли когда, в их трюмах сидели голодные тихие зайцы. Корабли истосковались по сердцу, которое живёт в самом тёмном углу их старательного и молчаливого тела.
Дождь мочил волосы, падал за шиворот, стекал по спине к пояснице.
Вандербуль открыл дверь вахты и сразу с порога сказал:
– Згуриди Захар, с острова.
Вахтер посмотрел списки, потом пристально глянул на Вандербуля.
– Ты вроде потолще был.
Вандербуль поднял обожжённую руку.
– Когда вам руку легковухой отдавят, и вы похудеете.
– Как же тебя угораздило?
– Поскользнулся. Проклятый дождь, везде скользко.
Вахтёр покачал головой и уткнулся в газету.
Ветер шёл с моря, качал фонари, прикрытые коническими отражателями. По бетону, позванивая, летела серебристая обёртка от шоколада.
За морским каналом на острове был завод. На острове жили рабочие. На острове спал сейчас Згуриди Захар – одноклассник.
За большим пакгаузом темнота уплотнялась, становилась чёрным корпусом океанского корабля. Огней на борту почти не было.
У трапа ходил пограничник.
Вандербуль спрятался под навесом, за бумажными мешками. Где-то под ложечкой сосали тоска, неуютность и чувство бесконечного одиночества. Вандербуль следил за пограничником, грудью навалясь на мешки. Здоровой рукой он нащупал в тюке бананы. Бананы привозят зелеными. Вандербуль с трудом отломил один, надкусил не очистив и выплюнул. Мякоть у банана была твёрдая, вкусом напоминала сырую картошку, вязала рот.
Когда виноватый задумает себя оправдать, то первым делом ему покажется, будто его не понимает никто. Что вокруг только чёрствые, равнодушные люди. И от этого он станет себя жалеть, а из жалости есть один только выход – возвыситься.
– Я докажу, – бормотал Вандербуль. – Я таких там дел понаделаю. Вы ещё обо мне услышите… – Он не знал, где это там, он был твёрдо уверен, что отыщет то самое место на земле, где сейчас дозарезу необходим Вандербуль. Где без него ничего не двигается, где без него царят уныние и растерянность и уже покачнулась вера в победу.
Он придёт. Он поднимет флаг.
– Вы ещё пожалеете… – бормотал Вандербуль.
Он сидел долго. Наверно, вздремнул.
К пограничнику подошли матросы. Они смеялись, говорили, картавя:
– Карашау.
Пограничник стал смотреть их моряцкие документы. В этот момент Вандербуль переполз пирс и повис на локтях под трапом.
Матросы смеялись, пританцовывали, шаркали остроносыми туфлями. Смех замер где-то вверху, в хлопанье дверей, в затихающей дроби шагов.
Между пирсом и кораблём, словно пойманные в западню, бились волны. Брызги, смешиваясь с дождём, долетали до Вандербуля.
Пограничник повернулся к трапу спиной, втянул голову в ворот шинели. Вандербуль здоровой рукой взялся за трап и, опираясь на локоть левой, полез, неслышно переступая с плицы на плицу. Он надолго повисал над узкой полоской воды, зажатой между пирсом и чёрным корпусом корабля. Волны схлёстывались друг с другом, жадно ловя отсветы бортовых огней. С трапа стекала вода. Одежда насквозь промокла.
Вандербуль лез выше и выше. Правая рука занемела, левая – больная – ныла. Боль отдавалась в плече. Вандербуль запрокидывал голову, слизывал дождевые капли с верхней губы; капли были солёные. Почти у самого борта Вандербуль с нижней стороны перелез на дорожку трапа и на четвереньках вполз на палубу.
Вахтенного на палубе не было, это Вандербуль заметил, когда лежал под навесом. Капитан, наверное, рассудил, что пограничник у трапа – охрана более надежная, чем десять вахтенных.
Вандербуль не знал, куда спрятаться. Метнулся к шлюпкам. Брезент принайтован. Вандербуль достал ножик, перерезал петлю. Залез в шлюпку. Прямо на банках лежали весла. Вандербуль устал. Он свернулся в клубок. Он хотел спать и хотел, чтобы его не будили.
Он ещё не отдохнул достаточно, когда почувствовал сквозь сон мягкие толчки, но он не хотел просыпаться. Он заставлял себя спать и спал. И снова чувствовал, как падает и вздымается, будто летит. Во сне он вспомнил маленькую девочку из своего дома, которая рассказывала ему, что уже научилась приземляться. Раньше она летала во сне и всегда падала, а теперь она научилась приземляться, как птицы. Для этого нужно было очень быстро махать руками – и тогда спускаешься на ветку или куда захочешь. И висишь в воздухе, не сминая травы, не ощущая твердости и тяжести земли под ногами.
Вандербуль улыбнулся во сне и, когда почувствовал падение, быстро замахал руками. Горячая боль резанула ему по закрытым глазам.
Вандербуль сел, прижал больную руку к груди. И открыл глаза.
Он увидел море вокруг, серое и пустынное.
Возле шлюпки стояли матросы. Несколько человек. Они глядели на него, как смотрят в зоопарке на зверьков, о которых знали всегда, но увидели в первый раз.
– Бонжур, Магеллан, – вежливо сказал один из матросов.
Вандербуль втянул голову в плечи. Глянул исподлобья на горизонт,– может быть, там осталась его земля?.. Может быть, с другой стороны. Он посмотрел в другую сторону.
Матросы засмеялись, закивали головами.
Вандербуль опустил голову, уставился на свою обмотанную бинтом руку. Ветер шлёпал ему по щекам мокрой ладонью.
«Хоть бы дождик пошел, – подумал вдруг Вандербуль, – тогда можно было бы зареветь». Он знал одиночество после обид, это было трудное одиночество. Но сейчас всё отступило. Сейчас было вокруг так пусто, словно сердце перестало биться и глаза перестали видеть.
Офицер-пограничник Игорь Васильевич вылез из такси и легко, по-командирски, поприветствовал Людмилу Тарасовну.
Вандербуль сонно вывалился за ним следом.
Утро. Облака над городами бело-розовые, как пастила «зефир».
Людмила Тарасовна сидела над своим окном на перевернутом ящике. Она увидела Вандербуля, вскочила и, оступившись, прислонилась к стене.
– Знаете его? – спросил пограничник.
– Ещё бы.
– Ну, Магеллан, прибыли. Неохота мне с твоей мамой встречаться. Ох, представляю! Но ничего не поделаешь – пойдём.
Людмила Тарасовна остановила пограничника за руку.
– Откуда вы его? – спросила она.
– Из Калининграда, оказией.
Людмила Тарасовна заторопилась.
– Вы его мне отдайте. Я его сама отведу. Я здешний дворник. Могу под расписку. Их нету. Они рано уходят на работу.
Пограничник насупился, вынул из планшета письмо, адресованное начальником погранотряда отцу нарушителя.
– Хорошо, – сказал он. – Я днём наведаюсь… – Он вздохнул и пробормотал: – Письмо, правда, приказано вручить лично. Приветствую вас. До свидания. – Он ещё раз отдал честь Людмиле Тарасовне, сел в такси и только оттуда, опустив стекло, помахал Вандербулю:– Смотри, без эксцессов. У меня есть секретный приказ, если что…
Вандербуль улыбнулся грустно. Он знал, что Игорь Васильевич получил отпуск за хорошую пограничную службу и очень спешит к своей невесте Тамаре.
– До свидания, Магеллан! – крикнул Игорь Васильевич.
В глазах у Людмилы Тарасовны сгущалась тень. Она взяла Вандербуля за руку и медленно, зная, что он не посмеет сопротивляться, повела к себе.
Квартирка у Людмилы Тарасовны маленькая, почти пустая. Вместо украшений одна чистота. Такая просторная чистота.
Людмила Тарасовна поставила Вандербуля к стене. В глазах у неё что-то взорвалось. Она залепила Вандербулю пощёчину.
– Плачь!
– Что вы, Людмила Тарасовна, – сказал Вандербуль.
– Плачь, говорю! – она бросилась к шкафу. Она рылась в нём, швыряя прямо на пол простыни, наволочки и полотенца.
– У матки нервные слёзы не прекращаются, отец похудел, высох, а он целую неделю по морям плавает. А ему хоть бы что. Плачь, тебе сказано!
Наконец она нашла матросский ремень с потемневшей от времени пряжкой.
Людмила Тарасовна раскрутила ремень над головой и вдруг, отшвырнув его к паровой батарее, опустилась на пол. Она сидела посреди разбросанной одежды и всхлипывала.
– Что с вами делать? – бормотала она. – Мерзавцы. Мучители. – Она подняла на Вандербуля заплаканные глаза. – Этот-то, твой дружок, Генька, с третьего этажа спрыгнул.
– Что с ним?– прошептал Вандербуль.
Людмила Тарасовна вытерла глаза углом накрахмаленной скатерти.
– Ничего с ним не сделалось. Даже коленки не поцарапал. Парашютист негодный. Паршивец. И ещё хохочет. И ещё рад чему-то… А ты чего радуешься?! – крикнула она Вандербулю.
Вандербуль сел на пол рядом с Людмилой Тарасовной. Ему захотелось утешить её. Но он не знал чем и, наверно, поэтому сказал самую нелепую и самую вечную фразу на свете:
– Извините, мы больше не будем.
На перекрестке регулировщик-милиционер махал палочкой. Он казался себе дирижёром. Но на улице нет дирижёров. Улица живёт сама по себе. Улица учит человека раздумью, как морские волны, как лес, как река с обрывистыми берегами. Она и похожа на реку. Фарватер ее обозначен вывесками. Вывески, безусловно, красивые и, конечно, созданы для удобства: «Гипробум», «Роскооптехснаб», «Кожгалантерея».
Вандербуль ходил по улицам уже много часов. Людмила Тарасовна отпустила его под честное слово. На Театральной площади Вандербуль столкнулся с двумя моряками. У них были широкие нашивки на рукавах и широкие полосы орденских лент. Вандербуль долго глядел, как они, разговаривая, садились в автобус.
Капитан канадского парохода сказал, сдав его пограничникам:
– Когда убегайт такое мальчишка, – это значит, что в нём вырастайт храбрый мужчина. Попишите это папан, чтобы он не порол его очень.
Командир погранотряда, полковник, долго разговаривал с Вандербулем. Вандербуль боялся таких слов, как измена, предательство, но полковник расспрашивал его об отметках и всяческих пустяках. Потом он сказал:
– О родителях ты не подумал, конечно.
Вандербуль опустил голову. Обожжённую руку он сунул между колен. Кровь в руке билась толчками, она словно продолжала счёт, начатый Люциндрой на кухне. Только счёт был сейчас очень медленный, и другая боль, посильнее ожога, росла в Вандербуле.
Он опять подошёл к своему дому. Он знал на нём каждую выбоину, каждую надпись в парадных.
Из подворотни выбежала Люциндра, Вандербуль вздрогнул, спрятался за дерево. Чулки у Люциндры один длиннее, другой короче. Новые туфли велики – задники шлёпают.
Люциндра постояла возле парадной и убежала обратно.
Вандербулю хотелось догнать её, но он не сдвинулся с места.
Из проулка вышла старушка в чёрном пальто с побелевшими от древности швами. Она мелко шагала за лохматым терьером. Пёс хрипло и часто дышал. Останавливался, скорбно смотрел на разъевшихся голубей. Это был пёс-астматик, старый, неумирающий пёс. Вандербуль когда-то боялся его.
– Дышишь ещё, – обрадованно сказал Вандербуль.
Пёс ткнулся ему в ноги и, жалуясь, задрожал.
– Он уже плохо видит, – сказала старушка. – Он добрый.
В воздухе стоял слабый запах травы. Бензиновая гарь не смешивалась с этим запахом, как жир не смешивается с чистой водой.
Вандербуль знал: мама сегодня не уснёт всю ночь. Она будет ходить, поправлять на нём одеяло. А отец скажет ей:
– Ну, успокойся… Ну, всё в порядке…
Вандербулю стало тоскливо от этих мыслей – невозможно терпеть.
Кто-то тронул его за рукав.
Вандербуль поднял глаза. Перед ним стояли Люциндра и Генька.
– Хорошо, что мы тебя встретили первые, – сказал Генька.
Они потащили его от подворотни, пролезли сквозь дыру в заборе и, ничего не объясняя, затолкали в чужую парадную.
На площадке третьего этажа они подвели Вандербуля к окну. На улице среди редких прохожих ходила мама. Она ходила взад и вперёд.
– Говорят, матери на расстоянии чувствуют всё, что творится с их детьми, – сказала Люциндра.
– Она уже неделю так ходит, – сказал Генька.
Во рту у Вандербуля стало сухо и жарко. Он смотрел на мать, похудевшую за эти дни.
Во дворе кричала маленькая девочка тонким печальным голосом:
– Мама!
И снова кричала, задрав голову к немому окну:
– Мамуся!
Вандербуль побежал вниз по лестнице, слыша все время крик девочки:
– Мама!.. Мамуся!..