– Ты предатель?
– Нет, мой господин.
Узник не был уверен, произнес он эти слова вслух или они прозвучали только лишь в его собственном помраченном мозгу.
Выбитые зубы и переломанные кости, металлический вкус запекшейся крови во рту. Сколько он уже здесь? Несколько часов, несколько дней?
Всю жизнь?
Инквизитор щелкнул пальцами. Арестант услышал визг затачиваемого лезвия, увидел кандалы и клещи, лежащие на деревянном столе перед очагом. Вздохнули меха, раздувая тлеющие уголья. На краткий миг он даже получил передышку от боли в исполосованной до мяса спине: боль отступила, заглушенная кромешным ужасом при мысли о новой пытке. Нахлынувший страх перед тем, что ему было уготовано, затмил, пусть и на мгновение, стыд. Увы, он оказался слишком слаб, чтобы вытерпеть все то, чему его подвергали. Он был солдатом. На поле боя он сражался храбро и отважно. Как же так вышло, что ему оказалось не под силу выдержать это, что он сломался?
– Ты предатель. – Голос был тусклым и ровным. – Ты изменил королю и Франции. У нас имеются показания многочисленных свидетелей, подтверждающие это. Они изобличают тебя! – Инквизитор швырнул на стол ворох бумаг. – Протестанты – ты и тебе подобные – споспешествуют врагу. Это государственная измена!
– Нет! – прошептал узник, ощутив на своей шее теплое дыхание тюремщика. Правый глаз у него заплыл от побоев, но несчастный чувствовал приближение своего мучителя. – Нет, я…
Он запнулся, ибо что ему было сказать в свое оправдание? Здесь, в тюрьме инквизиции в Тулузе, он был врагом.
Все гугеноты были врагами.
– Я верен короне. Моя протестантская вера не означает…
– Твоя вера – не что иное, как ересь. Ты отступился от истинного Бога.
– Это не так. Пожалуйста. Это все какая-то ошибка.
Он слышал в собственном голосе умоляющие нотки и стыдился этого. Знал, что, когда снова придет боль, ему придется сказать все, что они захотят услышать. Хоть правду, хоть неправду – у него просто не было больше сил сопротивляться.
На миг его охватила какая-то странная нежность, ну или ему так почудилось в его отчаянном положении. Он еле уловимо шевельнул пальцами, точно рыцарь, приветствующий свою даму. На краткое мгновение в памяти его воскресли все чудесные вещи, которые существовали в мире. Любовь и музыка, красота первых весенних цветов. Женщины, дети и мужчины, рука об руку прогуливающиеся по нарядным улицам Тулузы. Места, где люди могли спорить и не соглашаться друг с другом, отстаивать свои убеждения горячо и со знанием дела и в то же самое время уважительно и с достоинством. Там вино лилось рекой и всегда было вдоволь еды: инжира, вяленого окорока и меда. В том мире, где он когда-то жил, сияло солнце, а бескрайнее синее небо простиралось над городом, точно гигантский шатер.
– Мед, – пробормотал он.
Здесь, в этом подземном аду, больше не существовало времени. Попав в этот каменный мешок, человек исчезал, и больше его не видели никогда.
Занятый этими мыслями, он на миг отключился от происходящего. Тем оглушительнее оказалась обрушившаяся на него без предупреждения боль. Железные клещи стиснули его, впились в кожу, раздирая мышцы и дробя кости.
У него не осталось больше никаких чувств, лишь боль, заслоняющая собой все на свете, и все же на миг ему почудился голос товарища по несчастью, доносящийся из соседнего застенка. Тот был человек образованный, книгочей и книготорговец. Несколько дней их держали в одной камере. Человек в высшей степени достойный, он очень любил троих своих детей и с неподдельным горем рассказывал о своей жене, которую унесла болезнь.
За сырой стеной камеры послышался негромкий голос другого инквизитора: товарища тоже допрашивали. Затем узник различил свист chatte de griffe – кошки-девятихвостки – и глухой удар в тот миг, когда ее железные крючья впились в кожу. Вопль, последовавший за этим, стал для него потрясением: до сих пор его товарищ стоически переносил пытки без единого стона.
До него донесся лязг железной двери: она открылась и закрылась вновь. В камеру вошел кто-то еще. Но была то его камера или соседняя? Последовало негромкое бормотание, потом шелест бумаги. На один благословенный миг он решил, что его мучениям, возможно, наступил конец. Потом инквизитор откашлялся и допрос возобновился.
– Что тебе известно об Антиохийской плащанице?
– Я ничего не знаю ни о каких реликвиях.
Это была правда, хотя узник понимал, что его слово не стоит здесь ровным счетом ничего.
– Святая реликвия была похищена из церкви Сен-Тор лет этак пять тому назад. Есть люди, которые утверждают, что ты был в числе тех, кто приложил к этому руку.
– Как это возможно? – закричал арестант, внезапно найдя в себе силы сопротивляться. – Ноги моей не было в Тулузе до… до сих пор.
– Если ты скажешь, где спрятана плащаница, этот разговор между нами прекратится, – настаивал инквизитор. – Святая Церковь в своей несказанной милости раскроет тебе свои объятия и примет тебя обратно в свое лоно.
– Мой господин, даю вам слово, я…
Запах собственной горелой плоти ударил ему в нос еще прежде, чем до сознания докатилась боль. Как же быстро человек способен превратиться в скулящее животное, в жалкий кусок мяса.
– Подумай хорошенько, прежде чем отвечать. Я ведь спрошу тебя еще раз.
Теперь эта боль, хуже которой еще не было, принесла ему временную передышку. Он провалился в милосердную тьму, туда, где у него были силы выдержать этот допрос и где правдивый ответ даровал ему спасение.
– In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti[1].
Ком глины с глухим стуком упал на крышку гроба. Сквозь белые пальцы посыпалась бурая земля. Потом к разверстой могиле протянулась еще одна рука, за ней еще и еще, и песок и камни забарабанили по дереву, точно дождь. Детские плечики, закутанные в черный отцовский плащ, содрогались от приглушенных рыданий.
– Отец наш всемогущий, Тебе вверяем мы ныне душу усопшей рабы Твоей Флоранс Жубер, возлюбленной жены и матери. Упокой душу ее в Небесном Царствии Твоем. Аминь.
Свет вдруг на глазах начал меняться. Промозглая кладбищенская серость превратилась в чернильную тьму. Глина стала багряной кровью. Теплой и свежей на ощупь, скользкой на ладонях. Затекающей в складочки и трещинки на ее пальцах. Мину опустила глаза и посмотрела на свои окровавленные руки.
– Нет! – закричала она, выныривая из вязкой пелены сна.
В первое мгновение Мину не могла сообразить, где находится. Потом комната перед глазами начала мало-помалу обретать четкость, и девушка поняла, что снова заснула в своем кресле. Неудивительно, что ничего хорошего ей не приснилось. Мину перевернула руки ладонями вверх. Они были совершенно чистыми. Ни земли под ногтями, ни крови на коже.
Это был просто кошмар, и ничего более. Воспоминание о том ужасном дне, когда, пять лет тому назад, они предали земле их любимую мамочку. Воспоминание, переплавившееся в нечто иное. В мрачные видения, материализовавшиеся из воздуха.
Мину взглянула на раскрытую книгу, лежащую у нее на коленях, – размышления английской мученицы Энн Аскью – и задалась вопросом, не в ней ли кроются причины ее беспокойного сна.
Она потянулась, разминая затекшее тело, и оправила помятую рубаху. Свеча успела догореть до основания, и воск белесой лужицей растекся по темному полу. Который же теперь час? Мину бросила взгляд в окно. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, крестообразным узором ложась на истертые половицы. С улицы доносился обычный предутренний шум пробуждающегося с рассветом Ситэ. Бряцали оружием стражники, обходящие дозором крепостной вал и медленно прохаживающиеся вверх-вниз по крутой лестнице, ведущей на башню Маркье.
Мину отдавала себе отчет в том, что надо бы поспать еще. Суббота всегда была в книжной лавке ее отца самым горячим днем, даже во время Великого поста. Теперь, когда ответственность за заведение лежит на ее плечах, возможностей передохнуть до конца дня будет не слишком много. Но в голове у нее, подобно скворцам, которые носились, то взмывая в небо, то камнем падая вниз, над башнями замка Комталь осенью, крутилось слишком много мыслей.
Мину приложила руку к груди и почувствовала, как сильно бьется сердце. Сон, такой яркий, выбил ее из колеи. Никаких оснований полагать, что их лавка вновь окажется под прицелом, не было: ее отец не совершил ничего дурного, он был добрым католиком, – и все же она не могла отделаться от мысли, что за эту ночь что-то произошло.
В другом конце комнаты спала крепким сном ее семилетняя сестренка, черные кудри малышки облаком разметались по подушке. Мину потрогала лоб Алис и обрадовалась, обнаружив, что кожа прохладная на ощупь. Понравился ей и тот факт, что выдвижная кровать, где иногда ночевал их тринадцатилетний брат, когда не мог уснуть, пуста. Слишком уж часто в последнее время Эмерик прокрадывался к ним в комнату, утверждая, что ему страшно одному в темноте. «Знать, совесть у него нечиста», – заявил им священник. Интересно, про ее ночные кошмары он сказал бы то же самое?
Мину наскоро ополоснула лицо холодной водой, протерла влажной ладонью подмышки. Потом надела юбку, застегнула кертл, после чего тихонько, чтобы не потревожить Алис, взяла позаимствованную из лавки книгу и на цыпочках вышла из их комнатки на чердаке. Спустившись по лестнице, она миновала дверь в комнату отца и крохотную клетушку, где спал Эмерик, потом спустилась еще на этаж ниже и очутилась на нижнем, вровень с улицей, этаже.
Дверь, отделявшая коридор от их просторной общей комнаты, была закрыта, но через плохо пригнанный косяк проходили все звуки; до Мину донеслись звяканье кастрюль и лязг цепи над очагом: их служанка вешала на крюк железную бадью с водой, намереваясь ее вскипятить.
Она приоткрыла дверь и прошмыгнула внутрь в надежде взять с полки ключи от лавки, не привлекая внимания Риксенды. Служанка была добродушной, но очень любила почесать язычком, а Мину сегодня утром не хотелось задерживаться.
– Доброе утречко, мадемуазель, – затараторила Риксенда. – Вот уж не ожидала, что вы подскочите ни свет ни заря. Никто еще даже не поднимался. Принести вам что-нибудь заморить червячка?
Мину вскинула вверх ключи:
– Мне нужно поторапливаться. Когда отец проснется, скажешь ему, что я решила пораньше пойти в Бастиду, подготовить все в лавке? Раз уж сегодня базарный день, надо этим воспользоваться. Он может не спешить, если вдруг соберется…
– Ох, радость-то какая, хозяин собрался пойти…
Риксенда осеклась, натолкнувшись на взгляд Мину.
Хотя ни для кого не было секретом, что ее отец вот уже много недель подряд не выходил из дома, об этом никогда не говорили вслух. С тех пор как Бернар Жубер вернулся в Каркасон из своих зимних странствий, его словно подменили. Из когда-то улыбчивого человека, у которого для каждого находилось ласковое слово, доброго соседа и верного друга он превратился в собственную бледную тень. Угрюмый и замкнутый, упавший духом, он больше не заикался ни об идеях, ни о мечтах. Мину больно было видеть отца таким подавленным, и она часто пыталась выманить его из пучины черной меланхолии. Но едва ей стоило спросить, что его тревожит, как глаза ее отца стекленели. Он принимался бормотать что-то о ненастной погоде и ветре, о своих стариковских хворях и недомоганиях, а потом вновь погружался в угрюмое молчание.
Риксенда залилась краской:
– Pardon, мадемуазель. Я передам ваши слова хозяину. Но вы точно не хотите ничего выпить? На улице холодно. А может, поедите? Там есть кусочек pan de blat[2], а еще с вечера пудинга чуток осталось…
– До свидания, – твердо произнесла Мину. – Увидимся в понедельник.
Каменные плиты пола сквозь чулки холодили ступни, в воздухе от дыхания перед лицом стыл белесый пар. Мину сунула ноги в кожаные башмаки, взяла со стойки чепец и плотный плащ из зеленой шерсти, положила ключи и книгу в сумку, привязанную к поясу. Потом, держа в руке перчатки, отодвинула тяжелый железный засов и вышла на тихую улицу.
Свободолюбивая девушка под рассветным февральским небом.
Первые лучи солнца уже начинали прогревать воздух, и клубы тумана, завихряясь, поднимались над булыжной мостовой. В розовом свете площадь Гран-Пюи выглядела безмятежной. Мину вдохнула полной грудью и едва не ахнула от обжигающего ощущения холода в легких, потом зашагала к главным воротам, сквозь которые пролегала дорога в Ситэ и из него.
Поначалу вокруг не было видно ни души. Продажные женщины, прогуливавшиеся по улицам ночью, с рассветом скрылись. Картежники и игроки в кости, заседавшие в таверне «Сен-Жан», давным-давно отправились спать. Мину подобрала юбки, чтобы ненароком не задеть следы вчерашнего разгула: разбитые пивные кружки, попрошайку, прикорнувшего в обнимку с блохастым псом. Епископ потребовал на время Великого поста закрыть все постоялые дворы и таверны в пределах Ситэ. Сенешаль, памятуя об оскудевшей королевской казне, отказался. Ни для кого – если верить Риксенде, которая была в курсе всех слухов, – не было секретом, что нынешние обитатели епископского дворца и замка Комталь не питали друг к другу горячей любви.
Высокие островерхие дома по обеим сторонам узкой улочки, которая вела к Нарбоннским воротам, казалось, клонились друг к другу, точно пьяные; их покрытые черепицей крыши едва не соприкасались между собой. Мину пробиралась сквозь гущу телег и людей, движущихся ей навстречу через ворота, поэтому продвижение ее было небыстрым.
«Эта сцена, – подумалось Мину, – вполне могла бы разворачиваться и сто, и двести лет назад, и во времена трубадуров». В Ситэ жизнь текла однообразно, день за днем, день за днем.
Ничего не менялось.
Двое вооруженных солдат регулировали поток проходящих через Нарбоннские ворота, равнодушно пропуская одних и не взглянув даже в их сторону, в то время как других останавливали и рылись в их пожитках до тех пор, пока от них не откупались. Бледное солнце поблескивало на шлемах и лезвиях алебард. Королевские гербы на голубых плащах-сюрко выделялись своей яркостью на фоне унылых серо-коричневых великопостных одеяний.
Подойдя ближе, Мину узнала Беранже, одного из тех многих, у кого имелись причины быть благодарным ее отцу. Большинство местных солдат – в отличие от расквартированных в гарнизоне уроженцев Лиона и Парижа – не умели читать на королевском французском. Многие и говорить между собой предпочитали на древнем языке их края, Окситании, когда считали, что за ними никто не наблюдает. И тем не менее им присылали бумаги и отдавали письменные приказы, а затем наказывали, если они в точности не исполняли свои обязанности. Все подозревали, что это попросту еще один способ пополнить казну, а сенешаль закрывал на это глаза. Отец Мину помогал всем, кому мог, избежать неприятностей с законом, растолковывая, что означает официальный язык.
Во всяком случае, так было когда-то.
Девушка одернула себя. Что толку без конца терзать душу размышлениями о перемене, произошедшей с ее любимым папочкой. Или снова и снова воспроизводить в памяти его осунувшееся, измученное лицо.
– Доброе утро, Беранже, – поприветствовала она солдата. – Да у вас тут уже прямо настоящая толпа!
Его старое, честное лицо расплылось в улыбке.
– Доброе утречко, мадомазела[3] Жубер! Да уж, народу целая уйма, в такой-то ненастный день! Они все ждали у ворот еще задолго до того, как начало светать.
– Наверное, – сказала Мину, – в нынешний Великий пост сенешаль вспомнил о своем христианском долге и раздает беднякам милостыню. Как думаешь? Возможно такое?
– Как же, держите карман шире, – хохотнул Беранже. – Наш благородный господин и повелитель не слишком-то славится добрыми делами!
Мину понизила голос:
– Ах, как бы нам повезло, если бы нами правил благочестивый и набожный господин!
Старый служака вновь разразился хохотом, но вовремя заметил, что его товарищ неодобрительно хмурится.
– Эх, если бы да кабы, – произнес он уже более официальным тоном. – Что вы делаете на улице в такое время, да еще и в одиночестве?
– Я по поручению отца, – солгала Мину. – Он попросил меня открыть вместо него лавку. Сегодня же базарный день, он надеется, что в Бастиде будет много покупателей. И все, бог даст, с полными кошельками и страждущие знаний.
– Чтение? Вот уж чего не одобряю, – скривился Беранже. – Впрочем, каждому свое. Хотя разве не правильнее было бы поручить эту работу вашему братцу? Очень странно, что месье Жубер попросил об этом девушку, когда Бог наградил его сыном.
Мину благоразумно промолчала, хотя, по правде говоря, это замечание не вызвало у нее возмущения. Беранже был истым уроженцем французского Юга, воспитанным в старых традициях. К тому же Эмерику в его тринадцать лет уже и в самом деле пора было бы взять на себя часть отцовских обязанностей. Беда была в том, что ее брат не изъявлял к этому ни склонности, ни желания. Ему куда больше нравилось палить из рогатки по воробьям и лазать по деревьям вместе с цыганятами, когда те приходили в город, нежели просиживать штаны в стенах книжной лавки.
– Эмерик сегодня утром нужен дома, – улыбнулась она, – поэтому пришлось пойти мне. Для меня честь помочь отцу, чем могу.
– Ну конечно, конечно. – Старый солдат кашлянул. – А как поживает сеньер[4] Жубер? Я что-то уже давненько его не видел. И к мессе не ходит. Уж не захворал ли?
Со времен последней вспышки чумы любой вопрос о чьем-то здоровье содержал в себе мрачный смысл. Не было практически ни одной семьи, которой бы она не коснулась. Беранже потерял жену и обоих детей в той же самой эпидемии, которая унесла жизнь матери Мину. Ее не было в живых уже пять лет, но девушка до сих пор каждый день скучала по ней и, как прошлой ночью, нередко видела во сне.
Однако по тону, которым был задан этот вопрос, и по тому, как Беранже избегал смотреть ей в глаза, Мину с упавшим сердцем поняла, что слухи о затворничестве ее отца расползлись шире, чем она надеялась.
– Странствия, из которых он вернулся в январе, сильно утомили его, – с ноткой вызова в голосе произнесла она, – но в остальном он пребывает в превосходном здравии. У него очень много дел.
Беранже кивнул.
– Что ж, рад это слышать, а то я уж боялся… – Он смущенно покраснел и осекся. – Не важно. Передавайте сеньеру Жуберу мое почтение.
– Он рад будет получить от тебя весточку, – улыбнулась Мину.
Беранже выставил руку, преграждая дорогу здоровой щекастой молодухе с плачущим младенцем на руках, чтобы пропустить Мину вперед.
– Ну, ступайте. Только ходите по Бастиде в одиночку осторожней, а? Вокруг полно негодяев, которые только и смотрят, как бы пырнуть тебя ножом под ребра.
Мину улыбнулась:
– Спасибо тебе, добрый Беранже. Непременно.
Трава под откидным мостом поблескивала от утренней росы, жемчужно искрившейся на зеленых побегах. Обычно первый взгляд на мир за стенами Ситэ поднимал Мину настроение: бескрайнее белое небо, по мере наступления дня постепенно становящееся голубым, серые с прозеленью скалы Черной горы на горизонте, первые робкие цветки на яблонях в садах на склонах холма под цитаделью. Но сегодня утром, после разговора с Беранже, помноженного на ее ночной кошмар, она не могла отделаться от тревожного чувства.
Мину заставила себя взбодриться. Она не какая-нибудь зеленая девчонка, которая боится собственной тени! Да и стража недалеко. Если кто-нибудь попытается ей угрожать, ее крики услышат в Ситэ, и Беранже в мгновение ока придет к ней на помощь.
Самый обычный день. Ей нечего бояться.
И тем не менее она вздохнула с облегчением, когда впереди показались окраины Триваля. Это было небогатое, но респектабельное предместье, где селились главным образом те, кто работал на ткацких мануфактурах. Шерсть и полотно, экспортируемые в Левант, способствовали процветанию Каркасона, и уважаемые семьи мало-помалу начали вновь селиться на левом берегу.
– О, кто идет!
Чьи-то пальцы сомкнулись вокруг ее лодыжки, и Мину вздрогнула от неожиданности:
– Месье!
Она опустила глаза и увидела, что бояться нечего. Назойливый кавалер был слишком пьян, чтобы удержать ее. Мину выдернула ногу и торопливо пошла дальше. Юнец, лет, наверное, двадцати с небольшим, сидел, привалившись к стене одного из домов, мимо которых вела дорога к мосту. Короткий плащ выдавал в нем человека благородного происхождения, хотя его горчично-желтый дублет съехал набок, а шоссы были все в темных пятнах эля (если не чего-нибудь похуже).
Он сощурился на Мину сквозь сломанное голубое перо, украшавшее ее шляпу:
– Мадемуазель, не подарите ли вы мне поцелуй? Всего один поцелуй Филиппу. Вам ведь это ничего не будет стоить. Ни единого су, ни единого денье… и очень хорошо, потому что у меня нет ни гроша.
Парень разыграл перед ней сложную пантомиму, изображая, что выворачивает свой кошелек. Мину поймала себя на том, что против воли улыбается.
– Скажите, сударыня, мы с вами знакомы? Хотя, думаю, едва ли, ибо я непременно запомнил бы, если бы увидел столь прекрасное лицо. Ваши синие глаза… Или карие, кто их разберет.
– Мы с вами не знакомы, месье.
– Какая жалость, – пробормотал он. – Какая страшная жалость. Будь мы с вами знакомы…
Мину знала, что не стоит поощрять его – у нее даже отчетливо звучал в ушах голос матери, заклинающий ее идти дальше, – но он был совсем молоденький, а голос его звучал так мечтательно.
– Вам надо в постель, – произнесла она.
– Филипп, – пробормотал он заплетающимся языком.
– Уже утро. Вы простудитесь, если будете сидеть тут, на улице.
– Девушка, которая столь же мудра, сколь и красива. Эх, отчего я не мастак складывать слова. Я посвятил бы вам поэму. Мудрые слова. Прекрасная и мудрая…
– Всего доброго, – отрезала Мину.
– Милая мадемуазель, – закричал он ей вслед, – да прольется на вас вся благодать мира! Да…
Оконная створка распахнулась, и оттуда высунулась женщина.
– Все, с меня довольно! – завопила она. – Почти с четырех часов утра я была вынуждена слушать твои пьяные излияния! Ни минуты покоя! Может, хоть теперь ты закроешь рот!
С этими словами она перекинула через подоконник тяжелое ведро. Грязная серая вода полилась парню прямо на голову. Он с воплем подскочил и принялся трясти руками и ногами, как будто его внезапно поразила пляска святого Витта. У обоих был такой возмущенный и в то же самое время такой комичный вид, что Мину, не удержавшись, расхохоталась в голос.
– Я же замерзну насмерть! – закричал он, швырнув промокшую до нитки шляпу на землю. – Если я простужусь и умру, моя смерть – моя смерть! – будет на вашей совести! Тогда вы пожалеете! Знали бы вы, кто я такой! Я гость епископа, я…
– Да я только рада буду, если ты отправишься к праотцам! – заорала женщина. – Ох уж эти студенты! Все вы бездельники никчемные! Пошли бы да поработали хотя бы денек, как все честные люди, так и замерзать насмерть стало бы некогда!
Она захлопнула окно. Женщины, проходившие мимо, зааплодировали. Мужчины заворчали.
– Вы не должны позволять ей так с вами разговаривать, – заметил один из них, с изрытым оспой лицом. – Она не имеет права так разговаривать с человеком вашего происхождения. Не по чину ей это!
– Вы должны донести на нее сенешалю, – добавил другой. – Такое обращение с вами – это, считай, нападение.
Самая старшая из женщин рассмеялась:
– Ха! За то, что выплеснула на него ведро воды? Пускай скажет спасибо, что это был не ночной горшок!
Посмеиваясь про себя, Мину двинулась дальше, оставив зевак препираться дальше. Вскоре их голоса уже были почти не слышны. Девушка миновала конюшни, где отец держал их старую кобылу Канигу, и вскоре уже подходила к мосту. Вода в реке Од поднялась высоко, но ветра не было, и крылья ветряков Mulin de Roi – Королевской мукомольни – и соляных мельниц были неподвижны. На той стороне в утреннем свете безмятежно раскинулась Бастида. На берегах прачки уже раскладывали сохнуть на солнышке первые корзины отбеленной материи. Мину остановилась, чтобы вытащить из кошелька монетку в одно су, затем двинулась через мост. Длина его была ровно сто шагов.
Она протянула деньги сторожу, который собирал плату. Тот попробовал металл на зуб, чтобы убедиться, что монета не фальшивая. Затем девушка, которую в Каркасоне знали как Мину Жубер, пересекла границу, отделяющую старый Каркасон от нового.
Я не позволю отобрать у меня мое наследство.
Долгие годы я терпела в своей постели его мерзкую потную тушу. Долгие годы сносила тычки и оскорбления, принимала побои, когда каждый месяц приходили мои крови. Позволяла его заскорузлым пальцам терзать мои груди, забираться мне меж ног. Молчала, когда его руки с корнями выдергивали мои волосы, пока на голове у меня не выступала кровь. Терпела его зловонное дыхание. Годы унижений во власти этой свиньи, и ради чего? Ради завещания, написанного, по его утверждению, лет девятнадцать тому назад. Это его признание на смертном одре – что это? Блуждания угасающего разума? Или в том, что он говорит, есть крупица правды?
Если завещание существует, где оно может находиться? Голоса молчат.
В книге Екклесиаста говорится, что всему свое время и время всякой вещи под небом.
Сегодня, возложив мою левую руку на святую католическую Библию, а в правую по собственной воле взяв перо, пишу я эти строки. Это моя торжественная клятва, которая отныне не может быть нарушена. Клянусь всемогущим Богом, что не позволю отродью гугенотской шлюхи лишить меня того, что принадлежит мне по праву.
Скорее, я убью эту тварь.
– Простите меня, святой отец, ибо я согрешил. Я не был на исповеди уже… – Пит наобум назвал первую же пришедшую в голову цифру: – Двенадцать месяцев.
В другом конце исповедальни собора Сен-Назер кашлянули. Приблизив лицо почти вплотную к зарешеченному оконцу, которое отделяло священника от кающегося грешника, Пит вдруг почувствовал характерный запах масла для волос, которым пользовался его друг, и у него перехватило дыхание. Как странно, что столько лет спустя от запаха у него по-прежнему могло защемить сердце.
Они познакомились с Видалем десять лет назад, когда оба были студентами в Коллеже-де-Фуа в Тулузе. Сын французского купца и голландской проститутки, которая занялась этим ремеслом от безысходности (потому что в противном случае им с сыном было бы попросту нечего есть), Пит был способным, хотя и без гроша в кармане, студентом. Обладая острым умом и несколькими рекомендательными письмами, он употребил их на то, чтобы получить образование в области церковного права, гражданского права и теологии.
Видаль же происходил из знатного, хотя в последнее время и впавшего в опалу, тулузского рода. Его отца казнили за измену, а принадлежащие семье земли отошли в казну. В коллеж его приняли исключительно благодаря дяде, богатому и влиятельному стороннику семьи Гиз.
Будучи изгоями, оба выделялись на фоне своих однокашников, в большинстве своем не горевших желанием учиться, любознательностью и прилежанием. Они очень быстро сдружились и почти все свое время проводили в обществе друг друга. Бражничая, смеясь и дискутируя далеко за полночь, они изучили характеры друг друга лучше, чем свои собственные, со всеми их недостатками и достоинствами. Могли договорить друг за друга начатую фразу и знали, что подумал другой, еще прежде, чем тот успевал облечь свою мысль в слова.
Они были близки, как братья.
Поэтому для Пита не стало неожиданностью, когда по завершении образования Видаль принял духовный сан. Разве был лучший способ вернуть их семье утраченное состояние, нежели стать частью организации, которая лишила их древних прав? Его продвижение по служебной лестнице было стремительным: от викария приходской церкви в городке Сен-Антонен-Нобль-Валь до духовника знатного семейства в От-Валле, откуда он вернулся в собор Сен-Этьен каноником. О нем уже поговаривали как о будущем епископе Тулузском.
Пит избрал другую стезю.
– И что же все это время мешало вам приникнуть к благодати Божией, сын мой? – спросил Видаль.
Прижав ко рту платок, Пит склонился к разделявшей их деревянной решетке.
– Святой отец, я читал запрещенные книги и почерпнул в них много ценного. Я писал памфлеты, подвергающие сомнению авторитет Священного Писания и Отцов Церкви, я клятвопреступничал и поминал имя Господне всуе. Я впал в грех гордыни. Я прелюбодействовал. Я… лжесвидетельствовал.
Это последнее признание было, по крайней мере, правдой.
По ту сторону негромко ахнули. Был ли Видаль потрясен этим перечнем грехов или узнал его голос?
– Вы искренне раскаиваетесь в прегрешениях против Господа? – осторожно спросил Видаль. – Вас страшат лишение Царства Небесного и адские муки?
Пит против воли почувствовал себя вовлеченным в знакомый ритуал. Его утешала мысль о том, сколько человек до него преклоняли колени на этом же месте, смиренно опустив головы и ища прощения своих грехов. На мгновение он ощутил какую-то связь со всеми теми, кто, очистив свою душу исповедью, выходил из этих стен в мир возрожденным заново.
Все это, разумеется, было иллюзией. Неправдой от начала и до конца. И тем не менее именно это давало старой религии такое влияние, такую власть над людскими душами и умами. Пит с изумлением обнаружил, что даже теперь, после всего того, что он перевидал и выстрадал во имя Бога, он все равно готов повестись на сладкие обещания слепых догм.
– Сын мой? – снова подал голос Видаль. – Почему вы закрыли свое сердце от Божией благодати?
Решающий миг настал. На небе нет замков, как нет и необходимости в посредничестве чужих людей, которые говорили бы от его имени на давным-давно мертвом древнем языке. Его судьба принадлежит ему. Пит должен открыться. Когда-то они, появившиеся на свет с разницей всего в один день, в третьем месяце одного и того же года, были близки, как братья, но после яростной ссоры, произошедшей между ними пять лет назад, они так и не помирились, а с тех пор мир изменился к худшему.
Если Пит откроется, а Видаль выдаст его властям, пощады ему не будет. Он знавал людей, оказавшихся на дыбе за гораздо менее серьезные вещи. Но с другой стороны, если его друг остался человеком столь же принципиальным, каким был в дни их юности, еще есть шанс, что все между ними можно исправить.
Пит собрался с духом и впервые с тех пор, как вступил под своды собора, заговорил своим голосом, перестав скрывать выговор человека, чье детство прошло на дне Амстердама, приправленный, однако, сочными оборотами, усвоенными за время жизни на Юге.
– Я не смог выполнить своих обязательств. Перед моими учителями и благодетелями. И перед моими друзьями…
– Что вы сказали?
– Перед моими друзьями. – Он сглотнул. – Перед теми, кто был мне дорог.
– Пит, это ты? Неужели?
– Я рад тебя слышать, Видаль, – отозвался тот срывающимся от волнения голосом.
По ту сторону оконца снова негромко ахнули.
– Это больше не мое имя.
– А когда-то было твоим.
– Очень давно.
– Пять лет назад. Не так уж и давно.
Воцарилась мертвая тишина. Потом с противоположной стороны послышалось слабое шевеление. Пит едва отваживался дышать.
– Друг мой, я… – начал он.
– Ты не имеешь права называть меня другом после того, что ты сделал, что ты сказал. Я не могу…
Голос Видаля пресекся. Пропасть между ними казалась неодолимой. Потом до Пита донесся знакомый звук: Видаль принялся барабанить пальцами по деревянной стенке исповедальни. В юности он всегда так делал, когда размышлял над каким-нибудь особенно сложным вопросом права или вероучения. Выбивал ритм на своем столе, на скамье или прямо на земле под вязом посреди двора Коллежа-де-Фуа. Видаль утверждал, что так ему легче думается. Их преподавателей и однокашников это отвлекало.
Пит ждал, но Видаль продолжал молчать. В конце концов гость вынужден был заставить себя произнести намертво вбитую в память ритуальную формулировку, зная, что Видаль, как исповедник, волей-неволей обязан будет ему ответить.
– За все это и за все мои прошлые прегрешения, – сказал Пит, – я прошу у Господа простить меня. Вы отпустите мне мои грехи, святой отец?
– Как ты смеешь! Насмехаться над святым таинством исповеди – это серьезное преступление!
– Это не входило в мои намерения.
– И тем не менее ты произносишь слова, которые, по твоему же собственному признанию, полагаешь не имеющими никакой ценности. Если, конечно, ты не одумался и не вернулся в лоно истинной церкви.
– Прости меня. – Пит на мгновение уткнулся лбом в решетку. – Я не хотел тебя обидеть. – Он помолчал. – Тебя не так-то просто найти, Видаль. Я писал тебе несколько раз. Всю зиму в Тулузе я надеялся увидеть тебя. – Он снова помолчал. – Ты получал мои письма?
Видаль ничего не ответил.
– Вопрос в том, с чего ты вообще вдруг стал меня искать. Что тебе нужно, Пит?
– Ничего. – Пит вздохнул. – По крайней мере… я хотел бы объясниться.
– Извиниться?
– Объясниться, – повторил Пит. – То недоразумение между нами…
– Недоразумение?! Ты так это называешь? Так вот как ты успокаивал свою совесть все эти годы?
Пит положил ладонь на перегородку.
– Ты до сих пор злишься.
– Тебя это удивляет? Я любил тебя как брата, я доверял тебе, а ты отплатил мне за любовь, похитив…
– Нет! Все было не так! – воскликнул Пит. – Я знаю, ты считаешь, что я предал нашу дружбу, Видаль, и да, все улики указывают на это. Но, клянусь честью, я не вор. Я много раз пытался найти тебя и положить конец разладу между нами.
До Пита донесся вздох Видаля. Внезапно его охватила надежда, что его слова пробили броню его друга.
– Как ты узнал, что я в Каркасоне? – неожиданно спросил Видаль.
– От служки из Сен-Этьена. Я заплатил ему за эти сведения кругленькую сумму. С другой стороны, я щедро платил ему и за то, чтобы он передавал тебе мои письма, а он, похоже, этого не делал.
Рука Пита скользнула к кожаной суме, переброшенной через плечо. В Каркасон он прибыл по другому делу. Лишь по странному стечению обстоятельств, уже окончательно утратив всякую надежду когда-нибудь снова увидеть Видаля, он случайно заметил его. Чем еще это могло быть, как не стечением обстоятельств? Тех, кто знал, что Пит находится в Каркасоне, можно было пересчитать по пальцам одной руки. В подробности своего путешествия он никого не посвящал. Ни одна живая душа не знала, где он остановился.
– Все, чего я прошу, Видаль, – произнес он твердо, – это час твоего времени – или полчаса, если ты не можешь уделить мне больше. Наша ссора лежит у меня на сердце тяжким бременем.
Пит умолк. Он знал, что, если на его друга слишком сильно давить, результат будет ровно противоположным ожидаемому. Он чувствовал, как сильно бьется у него сердце в ожидании ответа. Все слова, высказанные и невысказанные за время, прошедшее с той ссоры, которая положила конец их дружбе, казалось, висели в воздухе между ними.
– Это ты украл плащаницу? – спросил Видаль.
В его голосе не было ни намека на теплоту, и все же в душе у Пита вспыхнула крошечная искорка надежды. То, что Видаль вообще задал этот вопрос, означало, что у него были сомнения в виновности Пита в том деянии, которое ему инкриминировали.
– Нет, я ее не крал, – отозвался он ровным голосом.
– Но ты знал, что ее собираются украсть?
– Видаль, давай встретимся где-нибудь в другом месте, и я попробую ответить на все твои вопросы, даю тебе слово.
– Даешь слово? Слово человека, который уже признался в том, что клятвопреступничал? Твое слово ничего не стоит! Спрашиваю тебя еще раз. Даже если это не твоя рука забрала плащаницу, ты знал, что это преступление готовится? Да или нет?
– Тут все не так просто, – сказал Пит.
– Тут все именно что просто. Ты или вор – пусть только в мыслях, а не на деле, – или твоя совесть чиста.
– В мире вообще нет ничего простого, Видаль. Уж кто-кто, а ты, как священник, должен это понимать. Прошу тебя, друг мой. – Он помолчал, потом произнес эти слова еще раз, только по-голландски: – Alsjeblieft, mijn vriend.
Видаль по ту сторону решетки отшатнулся, и Пит понял, что его слова достигли цели. В студенческие годы он научил Видаля нескольким фразам своего родного языка.
– Это был нечестный прием.
– Позволь мне высказаться в свое оправдание, – ответил Пит. – Если мне не удастся убедить тебя переменить свое мнение обо мне к лучшему, тогда даю слово, что я…
– Что? Сдашься властям?
Пит вздохнул:
– Больше тебя не потревожу.
Он мысленно прикинул, чем планировал заниматься в ближайшие часы. На полдень у него была назначена встреча, но после нее он волен был располагать своим временем по собственному усмотрению. Изначально в его намерения входило немедленное возвращение в Тулузу, но, если Видаль согласится с ним поговорить, отъезд можно отложить до завтрашнего утра.
– Если ты считаешь, что разговаривать здесь, в Ситэ, не слишком благоразумно, приходи в Бастиду. Я остановился в пансионе на улице Марше. Хозяйка, мадам Нубель, вдова и умеет держать язык за зубами. Нам никто не помешает. За исключением часа после полудня, я буду там весь день до самого вечера.
Видаль рассмеялся:
– Ну уж нет. В Бастиде куда с большим сочувствием относятся к людям твоих убеждений, нежели моих. В своей сутане я буду бросаться в глаза. Я не рискну туда соваться.
– В таком случае, – не желая сдаваться, сказал Пит, – я приду к тебе домой. Ну или куда тебе будет удобно. Назови время и место, и я приду.
Пальцы Видаля вновь начали ударять по видавшей виды перегородке. Пит от души понадеялся, что его старый друг не утратил былого любопытства. «Это опасное качество для священника», – предостерегали их наставники из Коллежа-де-Фуа, где столь высоко ценились подчинение и послушание.
– Я умею сливаться с окружением, – заверил его Пит. – Меня никто не увидит.
Стук костяшек стал громче, настойчивей. Потом так же внезапно Видаль остановился.
– Ладно, – произнес он.
– Dank je wel, – практически беззвучно выдохнул Пит. – Спасибо. Где мне тебя искать?
– Мои покои располагаются на улице Нотр-Дам, в самой старой части Ситэ, – ответил Видаль. Теперь, приняв решение, он больше не тянул с ответами. – Изящное каменное здание, в три этажа высотой, так что не ошибешься. За домом есть небольшой садик. Ворота будут не заперты. Приходи после вечерни, в этот час на улице не бывает почти ни души, но предприми все возможные меры, чтобы не попасться никому на глаза. Все возможные меры. Никто не должен связать нас друг с другом.
– Спасибо, – снова повторил Пит.
– Не благодари меня, – резко оборвал его Видаль. – Я не обещаю тебе ничего более, кроме как выслушать.
Внезапно под сводами нефа разнесся какой-то звук. Сначала что-то скрипнуло, потом массивные северные двери проскрежетали по плитам пола.
Еще один кающийся грешник решил ни свет ни заря облегчить душу исповедью?
Пит выругал себя за то, что поддался порыву и утратил осмотрительность, но, когда он увидел, как Видаль в одиночестве вошел в собор, это показалось ему слишком большим везением, чтобы упускать такую возможность. Часть его души, взращенная на чудесах и священных реликвиях, воспринимала это как знак свыше. Но просвещенный разум отвергал эти средневековые мысли. Ведь Человек, а не Бог заставлял вращаться мир.
Пит услышал шаги, и его рука скользнула к кинжалу. Сколько дверей вело в собор и из него? Их, без сомнения, было несколько, но он не дал себе труда обратить на них внимание заранее. Он прислушался. Две пары ног или одна? Шаги негромкие, словно крадущиеся.
– Пит?
– У нас гости, – прошептал тот.
Острием кинжала Пит слегка приподнял занавеску и выглянул наружу. Поначалу он ничего не мог разглядеть. Потом в слабом утреннем свете, просачивающемся сквозь окошки позади алтаря, Пит заметил двух человек, приближающихся к исповедальне со шпагами наголо.
– У вас тут принято членам гарнизона входить в святое место с оружием? – поинтересовался он. – И без дозволения епископа?
В Тулузе стычки между гугенотами и католиками были делом совершенно обыденным, в результате чего городские улицы наводнили солдаты – как представители частных дружин, так и новобранцы из городской стражи. Но Пит не подозревал, что беспорядки докатились уже и до Каркасона.
– А они точно из гарнизона? – с беспокойством спросил Видаль. – Ты видишь королевский герб?
Пит вгляделся в полутьму:
– Я и их самих-то с трудом различаю.
– Гвардейцы сенешаля носят голубые ливреи.
– Эти люди одеты в зеленое. – Он еще больше понизил голос. – Видаль, если они станут тебя спрашивать, отрицай, что тебе что-либо обо мне известно. Ты никого не видел. Никто сегодня утром не приходил к исповеди. Даже солдат не станет рисковать обречь свою душу на вечную погибель, причинив зло священнику, который находится под покровительством Господа.
Собственные слова застряли у него в горле. Времена нынче были смутные и кровавые. За время своего путешествия с юга в Лангедок он повидал достаточно, чтобы отдавать себе отчет в том, что церковь перестала быть надежным убежищем, если вообще когда-либо им была. Он вновь выглянул из кабинки. Незваные гости уже прошли через трансепт и обыскивали придел за алтарем. Вскоре их внимание переместится к этой части собора. Нельзя допускать, чтобы его здесь обнаружили.
– Я вошел через северные двери, – прошептал он лихорадочно. – Кроме них, сколько здесь еще других выходов?
– Есть одна дверь в западной стене, которая ведет в епископские покои, и еще одна под круглым окном, хотя, боюсь, в такой час обе они будут закрыты. – Он немного помолчал. – Есть еще две двери в юго-западном углу собора. Одна ведет в усыпальницу епископа Радульфа, там тупик. Вторая в ризницу. Вход туда воспрещен всем, кроме епископа и его алтарников. Она ведет прямо во двор монастыря.
– А дверь в ризницу не окажется тоже заперта?
– Ее не запирают, чтобы каноники могли попасть в собор в любое время дня и ночи. Как только окажешься там, держись по левую руку от трапезной и лазарета и выйдешь к калитке, а оттуда попадешь на площадь Сен-Назер.
Зазвонили колокола, отбивая очередной час, и их громкий перезвон заполнил собой безлюдный собор, дав Питу так необходимое ему прикрытие.
– До вечера, – сказал он.
– Я буду молиться за тебя, – отозвался Видаль. – Dominus vobiscum.
Пит поднырнул под тяжелую красную занавесь и метнулся к ближайшей из величественных каменных колонн. У нее он на миг остановился, потом перебежал к соседней. Пока солдаты продвигались по противоположному нефу, он прокрался в противоположном направлении, к двери в ризницу, и дернул за ручку. Вопреки уверениям Видаля, дверь оказалась заперта.
Пит безмолвно выругался. Потом принялся озираться по сторонам, пока не увидел ключ, висящий на цепи на крюке, ввинченном в каменную стену. Пит сдернул его и сунул в замочную скважину. Ключ вошел с трудом, и поначалу язычок никак не желал поворачиваться, но в самый последний миг, когда уже отзвучал колокол, замок с громким щелчком поддался.
Звук оказался слишком громким. Солдаты немедленно обернулись на шум. Тот, что был повыше ростом, со свежим шрамом на левой щеке, опустил забрало своего шлема.
– Стоять! Эй ты, ни с места!
Но Пит был уже в ризнице. Он захлопнул за собой дверь и припер ручку скамьей. Долго эта баррикада не продержится, но хотя бы немного его преследователей все же замедлит.
Петляя, Пит бросился бежать через сад и, одним прыжком перемахнув через невысокую живую изгородь из кустов самшита, очутился в аптекарском огороде. Оставив позади монастырские здания, он заметил в дальнем конце двора калитку и устремился к ней. Вдруг наперерез ему откуда-то выскочил молоденький послушник. Он появился слишком поздно, чтобы можно было успеть избежать столкновения, и Пит с разбегу налетел на мальчишку на полной скорости, отчего тот плашмя полетел наземь. Пит вскинул руку, извиняясь, но останавливаться было некогда. Мышцы у него горели, в горле пересохло, но он продолжал бежать, пока не очутился у калитки. Еще миг – и он распахнул ее и оказался на узеньких улочках Ситэ.
Когда Мину, пройдя через Кордельерские ворота, очутилась в Бастиде, колокола только что закончили отбивать восемь утра. В числе ее самых ранних детских воспоминаний было и такое: она сидит на коленях у матери и слушает рассказы о том, как возникли два Каркасона. Римское поселение Каркассо на холме, нашествие вестготов в V веке и семьсот пятьдесят лет спустя сарацинское завоевание и легенда о Даме Каркас. Затем последующее возвышение и трагическое падение рода Тренкавелей, а также резня катаров, которых юный виконт Тренкавель тщетно пытался защитить.
– Не зная ошибок прошлого, – говорила Флоранс, – как можно научиться не повторять их? История – наш учитель.
Мину знала каждый уголок, каждый камешек и каждый бугорок в Ситэ как свои пять пальцев. Как карильон собора Сен-Назер запинался между одиннадцатой и двенадцатой нотой мелодии. Как с наступлением осени виноградники на равнинах ниже Одских ворот меняли цвет с серебристого на зеленый, а с зеленого на малиновый. Как лучи зимнего солнца в полдень падали на кладбищенский двор, чтобы согреть тех, кто, как ее мать, спал вечным сном в мерзлой земле.
Мину знала, что ей очень повезло родиться в этом краю и иметь право называть его своим домом. Но как ни любила она их маленький домик в Ситэ, кипучую суету Бастиды Сен-Луи она любила больше. Крепость застряла в глубоком прошлом, пленница своей собственной многовековой истории. Нижний город, новый Каркасон, был устремлен в будущее.
Под ноги Мину, кружась, упал деревянный обруч. Она подняла его и вернула владелице, чумазой девчушке с голубой косынкой на шее.
– Merci, – поблагодарила та и, захихикав, вновь спряталась за материнскими юбками.
Мину улыбнулась. И она тоже когда-то играла в подобные игры на этих улицах: гладкие мостовые Бастиды куда лучше подходили для забав с обручем и прутиком, нежели вымощенные булыжником переулочки Ситэ.
Она двинулась дальше по улице Карье-Маж, лавируя между телегами и подводами, запряженными волами, собачьими ловушками и гусями и по-прежнему думая о матери. Мину вспомнилась она сама, восьмилетняя, делающая уроки за кухонным столом. Солнце, льющееся в открытую заднюю дверь и освещающее ее грифельную доску и мелки. Голос матери, четкий и терпеливый, превращающий учение в захватывающую историю.
– Бастида была основана в середине тринадцатого столетия, пятьдесят лет спустя после кровопролитного Крестового похода, в результате которого виконт Тренкавель был умерщвлен в его же собственном замке, а Ситэ лишился своей независимости. Чтобы наказать его жителей за мятеж против короны, Людовик Святой изгнал всех жителей из средневекового города и приказал построить новое селение на осушенных топях и болотистом левом берегу реки Од. Это у нас две главные дороги, с севера на юг и с востока на запад – вот так и вот так. – Флоранс нарисовала очертания города на листке бумаги. – Видишь? Так, теперь более мелкие улицы между ними. Теперь два кафедральных собора, Сен-Мишель и Сен-Венсан, которые получили свои названия в честь средневековых предместий Ситэ, разрушенных крестоносцами Симона де Монфора.
– По форме похоже на крест!
Флоранс кивнула:
– Да, на катарский крест. Первые люди начали жить в Бастиде в тысяча двести шестьдесят втором году. Это был город беженцев, честных людей, насильственно выселенных из родных домов. Сначала Бастида существовала в тени укрепленной цитадели. Но мало-помалу новый Каркасон начал процветать. Время шло. Проходили столетия. Многие годы подряд королевская казна истощалась войнами с Англией, с Италией, с Испанскими Нидерландами, но Бастида, пережив многолетний голод и чуму, разрослась, стала богатой и влиятельной. Шерсть, лен и шелка. Каркасон на равнине затмил Каркасон на холме.
– Что значит «затмил»? – спросила Мину и была вознаграждена улыбкой матери.
– Это значит «превзошел», «опередил», – ответила Флоранс. – В Бастиде ремесленники разных гильдий открывали свои лавки на разных улицах. Аптекари и нотариусы – на одной, торговцы пенькой и шерстью – на другой. Печатники и книготорговцы облюбовали улицу Марше.
– Как папа?
– Как папа.
Воспоминание начало меркнуть, как это обычно и происходило, и Мину вновь очутилась в одиночестве посреди ясного февральского утра со знакомым ощущением утраты. Тот мамин рисунок она сохранила до сих пор, хотя меловые линии на бумаге уже выцвели и поблекли, и теперь использовала его, чтобы учить Эмерика и Алис.
Мину вернулась мыслями к предстоящему дню и зашагала к базарной площади. Самые престижные торговые места располагались в здании крытого рынка в центре и внутри деревянной колоннады, которая опоясывала площадь. Даже во время Великого поста площадь радовала глаз буйством красок и бойкой торговлей. Девушка старалась насладиться этим зрелищем. Владельцы клеток с птицами и расшитых колпачков для ловчих птиц наперебой расхваливали свой товар перед богато одетыми женщинами и мужчинами, проходившими мимо.
Но, по правде говоря, несмотря на кипучую и оживленную атмосферу, на душе у Мину было неспокойно. Черные тучи собирались над Лангедоком. Хотя от Каркасона до могущественных городов севера было две недели верхом, а у них на Юге обычаи были иные, Мину опасалась, что репутация, которую заслужила их лавка за то, что у них продавались книги на все религиозные вкусы, по нынешним временам с их постоянно растущей нетерпимостью может сослужить им плохую службу.
Бернар Жубер был добрым католиком, державшимся за древние обычаи во многом в силу привычки, а не только из одного лишь благочестия. Это его жена обладала как недюжинной деловой хваткой, так и пытливым умом ей под стать. Терпимость у нее, истинной уроженки Лангедока, была в крови. Это она предложила продавать людям то, что они хотят читать: сочинения Фомы Аквинского и святого Павла, Цвингли и Кальвина, духовные труды на английском и романы на голландском.
– Мы все воссоединимся в Царствии Божием, – говорила она мужу, когда того одолевали сомнения, – и не важно, каким путем мы туда придем. Величие Господне неизмеримо больше, чем в состоянии постичь любой человек. Он видит все. Он прощает все наши грехи. Он не ждет от нас ничего большего, нежели служения Ему в меру отпущенных каждому из нас сил.
Чутье не подвело Флоранс, и дела их быстро пошли в гору, а Жубер обзавелся солидной репутацией. Его знали как человека, способного раздобыть религиозные труды из Женевы, Амстердама, Парижа, Антверпена и Лондона, и в его лавку вереницей потянулись как коллекционеры, так и самые обычные граждане. Манускрипты из английских монастырей и конвентов, разграбленных во времена правления короля Генриха, теперь свободно ходили по Югу, и за них можно было выручить кругленькую сумму. А самый большой успех имели переводы на французский язык псалмов авторства Клемана Маро, а также различных вариантов Евангелия, которые Бернар печатал в своей собственной типографии. Именно книжная лавка удерживала его на плаву, когда он был почти сломлен горем после смерти Флоранс.
По крайней мере, до недавнего времени.
Несколько недель назад на ставнях их лавки кто-то намалевал оскорбительные обвинения в богохульстве. Бернар попытался не брать это происшествие в голову, приписав его делу рук недалеких бездельников, устроивших озорство ради озорства. Мину очень надеялась, что он прав. И тем не менее после этой выходки покупателей у них заметно поубавилось. Даже самые верные завсегдатаи опасались теперь водить знакомство с книготорговцем, чье имя вполне могло значиться в каком-нибудь списке еретиков, составленном в Париже или Риме. Ее мать стойко выдержала бы это испытание, но отцу оно оказалось не по силам. Торговля захирела, и прибыли пошли вниз.
Мину остановилась, как обычно, у лотка, чтобы купить пирог с фенхелем и немного печенья на розовой воде для Алис и Эмерика. Она прошла мимо жилища художника, который писал портреты на заказ, помахала мадам Нубель, подметавшей крыльцо своего пансиона. Затем оставила позади лавку, в которой торговали чернилами, перьями, кистями и мольбертами. Ее хозяин, месье Санчес, был испанцем, выкрестом-конверсо, который бежал от костров инквизиции в Барселоне и вынужден был отречься от своей иудейской веры. У него было доброе сердце, и у его жены-голландки, за юбки которой вечно цеплялся целый выводок их хорошеньких смуглых отпрысков, всегда была наготове горсточка печенья или цукатов – угощать ребятишек, которых из окрестных деревень посылали в Бастиду побираться.
По соседству с ними располагалась лавка их конкурента, вздорного уроженца Черной Горы, который специализировался на дешевых базарных книжонках, скабрезных стишках и дерзких памфлетах. Ее ставни, рассохшиеся и требующие смазки, уже который день были закрыты. Хозяина Мину не видела уже очень давно.
Она остановилась перед выкрашенной синей краской дверью их лавки и сделала глубокий вдох. «Ну разумеется, знакомый фасад будет выглядеть в точности так же, как и всегда», – сказала она себе. С чего вдруг что-то должно быть по-другому? Дверь будет заперта. Ставни в целости и сохранности. Вывеска «B. JOUBERT – LIVRES ACHAT ET VENTE» будет висеть на металлических крюках на каменной стене. То нападение больше не повторится.
Мину заставила себя посмотреть.
Все было в порядке. Холодная рука, сжимавшая ее желудок, разжалась. Ничего не пропало. Не видно было никаких признаков беспорядка, ничьего вмешательства. Все выглядело в точности так, как вчера вечером, когда она уходила.
– Доброе утречко! – закричал Шарль. – Опять будет холодно, это уж как пить дать.
Мину обернулась.
Старший сын месье Санчеса стоял на углу улицы Гран-Семинер и махал ей рукой. Он был дюжий и крепкий, но глуповатый. Ребенок в теле мужчины.
– Доброе утро, Шарль, – крикнула она в ответ.
Его широкое лицо до ушей расплылось в улыбке, а вдавленные глаза озарились радостью.
– В феврале дует сильный ветер, – сказал он. – Холод, холод и снова холод.
– Так оно и есть.
– Денек будет погожий, так обещают облака. – Шарль вскинул к небу обе руки странным хлопающим движением, как будто пытался прогнать гусей.
Мину подняла глаза. Тонкие пряди серовато-белых облаков, точно ленты, тянулись поперек восходящего розового солнца. Шарль приложил к губам палец.
– Ш-ш-ш, у облаков есть секреты, жаль, что у нас не хватает соображения их послушать.
Мину кивнула.
Собеседник уставился на нее с таким видом, как будто только что ее увидел, и немедленно начал тот же самый разговор сначала:
– Доброе утречко. Опять будет холодно. Денек будет погожий!
Не желая быть втянутой в тот же самый бессмысленный обмен словами, Мину вскинула ключи и изобразила, как будто открывает дверь.
– За работу, – сказала она и вошла внутрь.
Там было темно, но едва стоило Мину вдохнуть знакомый запах свечного сала, кожи и бумаги, как она уже могла с уверенностью сказать, что все здесь в точности в том же состоянии, в каком она оставила лавку накануне: лужица желтоватого застывшего воска на прилавке, отцовская чернильница и перо, стопка новых приобретений, дожидающихся, когда у нее дойдут руки занести их в каталог и расставить по полкам, конторская книга на столе.
Мину прошла в крохотную подсобную комнатку в дальнем конце лавки, чтобы взять трутницу. Взгляд ее упал на печатный станок и подносы с железными литерами, простаивавшие без дела вот уже несколько недель. В квадратике солнечного света, просачивавшегося снаружи сквозь крохотное оконце, стала видна пыль, уже успевшая посеребрить деревянную полку, на которой хранились бумажные свитки. Мину стерла пыль пальцем.
Услышит ли она когда-нибудь снова грохот станка? Ее отец утратил интерес даже к чтению, не говоря уж о книгопечатании. Хотя он по-прежнему любил посидеть у камина с томиком в руках, нередко он не переворачивал в нем ни единой страницы.
Мину принесла трутницу и высекла огонь, потом вернулась обратно. Зажгла от лучины свежую свечу на прилавке, потом лампы. Лишь теперь, когда комнату залил свет, Мину заметила уголок листка белой бумаги, торчащий из-под коврика перед дверью.
Она подняла его. Бумага плотная, хорошего качества; черные чернила, но буквы печатные, выведенные корявым почерком. Адресовано послание было ей, а не ее отцу – причем указано ее полное имя: «МАДЕМУАЗЕЛЬ МАРГАРИТЕ ЖУБЕР». Мину нахмурилась. Ей никто и никогда не писал личных писем. Все, кого она знала, за исключением дяди и тетки из Тулузы, которых она едва помнила, жили в Каркасоне. В любом случае все и всегда звали ее прозвищем Мину и никогда – Маргаритой.
Мину перевернула листок. Очень интересно! Письмо было скреплено фамильной печатью, но она была надломлена. Может, Мину повредила ее, когда поднимала? Более того, судя по всему, письмо запечатывали второпях, потому что бумага вокруг была в застывших потеках красного воска. Два инициала, «Б» и «П», располагались по сторонам от какого-то мифического существа – возможно, льва, – с когтями и раздвоенным хвостом. Под ним красовалась какая-то надпись, слишком мелкая, чтобы ее можно было разобрать без лупы.
В памяти Мину на краткий миг вдруг что-то забрезжило. Смутное воспоминание о похожем изображении над дверью, чей-то голос, поющий колыбельную на древнем языке:
Bona nuèit, bona nuèit…
Braves amics, pica mièja-nuèit
Cal finir velhada.
Она снова нахмурилась. На сознательном уровне эти слова были ей непонятны, однако при этом было ощущение, что их глубинный смысл совершенно ясен.
Мину взяла с прилавка нож для бумаг, подсунула кончик под сгиб и сломала печать. Внутри оказался один-единственный лист бумаги, который выглядел так, как будто его уже использовали раньше. Наверху букв было не разобрать, потому что бумагу покрывало нечто вроде копоти. Зато снизу, написанные черными чернилами тем же самым корявым почерком, что и снаружи, отчетливо виднелись пять слов:
ОНА ЗНАЕТ, ЧТО ВЫ ЖИВЫ.
Мину похолодела. Что это значит? Это угроза или предостережение? И тут латунный колокольчик над входной дверью звякнул, нарушив тишину книжной лавки.
Не желая, чтобы кто бы то ни было увидел письмо, Мину торопливо сунула его за подкладку плаща и обернулась к двери с заученной улыбкой на лице. Рабочий день начался.
Скрип пера по бумаге. Вязкие чернила, оставляющие на белых листках черный след. Чем больше я пишу, тем больше хочется сказать. Каждая история порождает еще одну, а та еще и еще.
В деревне невозможно сохранить что-то в секрете. Хотя время изглаживает воспоминания, в конечном итоге все равно кто-нибудь да проговаривается. Что горсть монет в руке, что батоги поперек спины, что соблазнительная грудь под тонким батистом отлично развязывают язык. С течением времени меркнут и те истории, которые должны были остаться тайной, и те, что разворачивались у всех на глазах.
Купить можно кого угодно и что угодно. Сведения, душу, обещание продвижения по службе или взятку за то, чтобы тебя оставили в покое. Письмо, доставленное за мелкую монетку. Репутация, погубленная за цену ковриги хлеба. А там, где не справляются золото и серебро, всегда остается место острию ножа.
Храбрость – ненадежный друг.
Слово за словом ложится на бумагу. Мужчины – существа слабые и примитивные. Это я усвоила, сидя на отцовских коленях. Первые уроки в искусстве обольщения мне преподал именно он, хотя я тогда не знала, что это грех. Я не знала, что это противоестественно. Он сказал мне, что сделать меня женщиной – его законное право, хотя мне тогда было не больше десяти лет от роду и я ничего не понимала. Я была послушной девочкой. Побои страшили меня больше, нежели то, что он проделывал со мной по ночам в своей спальне. Я быстро усвоила, что, если плакать, он разозлится и наказание будет еще более суровым. Проявление слабости вызывает презрение, а не жалость.
Он стал у меня первым. Я убила его, когда он утратил бдительность и выпустил из рук шпагу, разомлев после того, как утолил свою похоть. Я раздобыла у проезжего аптекаря яд, прибегнув к обычному способу, к какому вынуждены прибегать девушки, когда им нужно что-то получить от мужчины.
До чего же просто заставить сердце перестать биться.
Второй была повитуха. С ней пришлось повозиться подольше. Низенький белый домик на краю деревни. Эль и потрескивающий огонь развязали ей язык. Польщенная моим визитом, она была очень рада заполучить внимательную слушательницу, готовую внимать ее пространным рассказам о слабоумных сыновьях и дочерях, которым она помогла появиться на свет.
Ее белесые глаза подернулись туманной поволокой, когда она пустилась в воспоминания. Да, были одни роды много лет назад, но она дала клятву никогда об этом не рассказывать. Сколько, спрашиваете, лет назад это было? Десять, двадцать? Теперь уж и не упомнишь. Она дала честное слово. Девочка или мальчик? Нет, она не может этого сказать. Все эти годы она держала слово. Она не из болтливых.
Гнилозубая дура. Так уж она хвасталась, так уж собой гордилась. А гордыня, как учит нас Святое Писание, смертный грех. В ее затуманенных глазах мелькнул какой-то проблеск, когда до нее дошло, что я ей не друг. Но к тому времени было уже слишком поздно.
На ее дряблой коже синяки расплывались с неожиданной легкостью, каждое нажатие моих пальцев оставляло новый багрово-лиловый след. Белесые глаза, наливающиеся кровью. Подушка с пожелтевшей за многие годы от дыма и пота хозяйки наволочкой. Я и не думала, что она будет так яростно сопротивляться. Когда я накрыла подушкой ее рот и нос, ее переломанные руки и ноги еще долго дергались. Она должна быть благодарна мне за то, что я сняла с ее души столь тяжкий грех, прежде чем отправить ее к Создателю.
От нее я прямиком направилась в часовню и исповедалась там во всяких простительных грешках. Расправа с повитухой осталась секретом между мной и Господом. Священнику знать об этом было необязательно. В голове у меня звучит голос одного лишь Бога. Я прочитала покаянную молитву. Он наложил на меня епитимью и отпустил грехи, уверенный в том, что я раскаялась.
После я подарила моему исповеднику блаженство, которого желают все мужчины, даже те из них, кто стоит ближе всех к Богу.
Укрывшись в нише в стене перед дверью аптечной лавки, Пит наблюдал за улицей. Над булыжной мостовой поднимался пар. Все вокруг ярко поблескивало, суля хороший день. Его преследователей нигде не было видно.
Пит вышел из ниши, в который уже раз задавшись одним и тем же вопросом. Неужели он неверно истолковал ситуацию? Возможно ли, что эти солдаты знали, кто он такой? Нет. Скорее, они увидели, как какой-то человек – пришлый, не из Каркасона – украдкой пробрался в собор, и решили пойти посмотреть, что происходит. Слухи о нападениях на священников ходили во множестве. Тот, чья совесть чиста, не стал бы при виде их спасаться бегством, поэтому они, разумеется, бросились за ним в погоню.
А с другой стороны, вдруг все это действительно было неспроста? Пит был совершенно уверен, что по дороге из Тулузы в Каркасон слежки за ним не было. Он специально поехал кружным путем через Лораге и заметил бы хвост. Прибыв в город, он вел себя крайне осторожно. Лошадь свою оставил в конюшне в Тривале, а о том, что остановился в Бастиде, не сообщил ни одной живой душе, не считая Видаля сегодня утром.
Орел или решка, пан или пропал. Остаться или уехать из Каркасона, пока он еще на свободе? Может, его описание уже передано страже? И в эту самую минуту уже весь гарнизон поднят по тревоге? Неужели он представляет опасность для своих товарищей? А может, несмотря на все предосторожности, среди них затесался шпион? Или в Тулузе, или среди тех, с кем он должен был встретиться в полдень? Все каркасонцы были проверенными людьми, давшими клятву, за их верность ручались, и все же Пит провел достаточно времени в плавильном котле Лондона, чтобы понимать, что любой из них может оказаться предателем. Но ему очень не хотелось отказываться от встречи без веской причины.
Единственный вопрос заключался в том, стоит ли ему задержаться до вечера и встретиться с Видалем или лучше уехать? Он не хотел навлекать на друга неприятности, и все же их разлад лежал на его душе тяжким бременем. Видаль был первым – и единственным – человеком, который тронул его сердце после любимой матери, та уже давным-давно лежала в земле. Если Пит сейчас уедет из Каркасона, не увидевшись с ним, то лишится шанса исправить отношения. Возможно, навсегда.
Пит отправился туда, где, по словам Видаля, находились его покои. Это была самая старая часть Ситэ. Между серыми камнями башен были проложены красные римские черепицы, и нужный дом он нашел без труда. Он осмотрел засов на калитке, ведущей в сад, отметил, что напротив есть таверна, где можно будет скоротать долгое время между часом, когда зажгут фонари, и их встречей, и двинулся дальше.
Вокруг большого колодца собиралась толпа женщин и ребятишек, дожидавшихся своей очереди с ведрами в руках. Выглядели они здоровыми и крепкими, разительно отличаясь от многих из тех детей, которые на краткое время оказывались на попечении Пита в Тулузе. Девчушка с копной черных кудрей стояла, сердито глядя на красивого мальчика лет тринадцати. Не обращая на сестру внимания, тот заигрывал с двумя девочками постарше. У одной был здоровый, как у молочницы, цвет лица. Щеки очаровательно раскраснелись на свежем воздухе, карие глаза сверкали. Держалась она очень бойко. Ее подруге повезло куда меньше: лицо было изрыто оспинами, а сама она сутулилась, как будто старалась стать как можно более незаметной.
Парнишка вытащил из колодца полное ведро воды, потом крепко поцеловал ту из них, что была красивее, прямо в губы.
– Эмерик, как ты смеешь! – возмутилась она. – Ну ты и нахал!
– Ха! Если не хочешь, чтобы тебя целовали, Мари, так нечего быть такой красавицей!
– Я все расскажу матери!
Тот сделал вид, что падает в обморок.
– Так-то ты обходишься с поклонником, который чахнет от любви к тебе!
Он отправил ей еще один жаркий воздушный поцелуй. На этот раз она вскинула руку, чтобы поймать этот воображаемый знак любви в воздухе. А Пит поймал себя на том, что улыбается. Эх, вот бы вернуться вновь во времена беззаботной юности!
– Адье, Эмерик, – воскликнула Мари.
Мальчик взял сестричку за руку.
– Идем, Алис, – сказал он, и оба скрылись в соседнем доме, увитом шиповником. Пит перехватил взгляд, который невзрачная подружка бросила на закрывшуюся дверь, и в этом взгляде читалась такая явственная смесь ревности и тоски, что ему стало ее жалко.
Он двинулся дальше по улице Сен-Жан и вскоре очутился в огороженном внутренними стенами дворике цитадели. Впереди виднелись узкие ворота, прямо за которыми, казалось, начиналась сельская местность.
– Ангард!
На наклонной площадке двора два богато одетых юнца – без сомнения, принадлежавшие к семье сенешаля – упражнялись в фехтовании под бдительным оком наставника.
– Аппель, защита. Аппель, защита. Нет!
Послышался звон рапир, последовал один выпад, за ним другой. Ни один из дерущихся не отличался проворством и не производил впечатления хоть какой-нибудь заинтересованности в уроке, но их учитель был непреклонен. Пит выучился этому искусству самостоятельно и, когда обстоятельства того требовали, не брезговал пустить в ход ни кулаки, ни палку, ни кинжал, ни шпагу. Его методы были действенны, пусть и не слишком изысканны.
– Еще раз. Попробуйте еще раз.
Ворота никто не охранял. Дымок, поднимающийся в морозном воздухе, выдавал место, куда стражник отошел облегчиться. Пит вдоль стены спустился к реке, затем вернулся в конюшню, где накануне вечером оставил свою кобылу.
– Возможно, моя лошадь понадобится мне сегодня вечером или завтра спозаранку, – сказал он конюху, подкрепив свои слова звонкой монетой. – Можешь взнуздать ее, чтобы ждала наготове?
– Как пожелаете, месье.
– А если будешь держать язык за зубами, получишь еще одно су. Незачем кому-то знать про мои дела.
Парень широко улыбнулся щербатым ртом:
– Я вас не видел.
Торговля в лавке шла бойко. За все утро у Мину не выдалось практически ни одной свободной минутки.
Лишь в двенадцатом часу она смогла вытащить на порог высокий отцовский табурет и присесть, дав отдых усталым ногам. Мину съела жирный пирог с фенхелем, запивая его элем, потом играла в ладушки с младшими Санчесами, пока не отбила себе все ладони. Однако происхождение письма не давало ей покоя, и она как бы невзначай поинтересовалась у соседей, не заметил ли кто-нибудь у лавки спозаранку неурочного посетителя. Они никого не видели.
Колокола били без четверти полдень, когда Мину услышала какую-то перебранку. Узнав голос мадам Нубель, Мину выглянула на улицу, чтобы поприветствовать ее.
Сесиль Нубель была на улице Марше личностью популярной. Она похоронила двоих мужей, последний из которых и завещал ей пансион. На склоне лет мадам наконец-то получила свободу жить как ей заблагорассудится.
– Это приказ сенешаля, – настаивал молоденький солдатик. Совсем еще мальчишка, с юношеским пушком на щеках, он, казалось, не дорос до того, чтобы держать в руках оружие.
– Сенешаля?! У сенешаля нет власти над Бастидой и уж определенно нет власти над моим пансионом! Я плачу налоги и знаю свои права! – Она сложила руки на груди. – В любом случае с чего вы взяли, что злодей остановился у меня?
– Мы получили эти сведения из самых надежных источников, – отвечал тот.
– Так, довольно, – вмешался в их разговор капитан. Он был широкоплечий и коренастый, с окладистой каштановой бородой и вертикальным шрамом, пересекающим щеку от глаза до подбородка. – Вы подозреваетесь в укрытии известного преступника. По нашим сведениям, он поселился в Бастиде. У нас есть полномочия обыскать любое помещение, в котором он может скрываться. Включая и ваш пансион.
Все соседи высыпали на улицу, чтобы посмотреть, что за шум, или выглядывали из окон верхних этажей. Мадам Нубель распрямилась. Щеки ее пылали, но вид был внушительный и непреклонный.
– Скрываться? Я правильно понимаю, что вы обвиняете меня в том, что я сознательно укрываю преступника?
– Конечно же нет, мадам Нубель, – с несчастным видом произнес молоденький солдат, – но мы уполномочены – иными словами, нам недвусмысленно приказано – обыскать здание вашего пансиона. На основании полученных нами сведений. Это серьезное обвинение.
Женщина покачала головой:
– Если у вас есть приказ президаля[5] – именно он, насколько мне известно, до сих пор управляет Бастидой, а вовсе не сенешаль из Ситэ, – тогда покажите мне его, и я позволю вам войти. Ну а если такого предписания у вас нет, так проваливайте восвояси!
– Cinc minuta, madama, – взмолился солдатик, переходя на местный диалект в попытке завоевать ее расположение. – Пять минут, мадам.
– Так у вас есть приказ или нет?
Капитан отпихнул его в сторону:
– Ты отказываешься подчиняться нашим приказам, женщина?
– Сир, – пробормотал парнишка, – мадам Нубель пользуется в Каркасоне большим уважением. За нее будут готовы вступиться многие.
Хотя толпа явно наслаждалась разыгравшейся сценой, от внимания Мину не укрылось, что юнец то и дело поглядывает на старшего, и по спине у нее пробежал холодок. Может, эти двое только выдают себя за солдат? На обоих были военные плащи, но никаких знаков отличия видно не было.
Капитан ткнул младшего в грудь.
– Если ты еще раз подвергнешь сомнению мой авторитет, болван, – прорычал он негромко, – я прикажу так тебя отделать, что неделю ходить не сможешь.
Парнишка опустил глаза:
– Oui, mon Capitaine[6].
– Oui, mon Capitaine, – передразнил его тот. – Ты – слизняк, крыса собачья. Вы, южане, все одинаковы. Давай вперед. Обыщи комнаты. Все до последнего закутка! Если преступник там, любыми средствами обезвредь его, но не убивай. Живо! – рявкнул он, брызжа слюной. – Или, может, ты так сочувствуешь этим деревенщинам, что предпочтешь составить им компанию за решеткой?
В это мгновение полуденное солнце затянула туча, погрузив улицу в серую тень, и все случилось как-то сразу. Мину подошла поближе. Парнишка неуклюже двинулся к двери, а капитан отпихнул мадам Нубель в сторону, чтобы пройти. Толчок был не сильным, но она потеряла равновесие и, налетев на дверной косяк всем своим грузным телом, разбила себе голову.
Из раны хлынула кровь, на белоснежном чепце начало стремительно расплываться алое пятно, и она издала пронзительный крик. Месье Санчес шагнул вперед, и ровно в ту же секунду Мину тоже сорвалась с места.
– Стоять, – гаркнул капитан, – это вас всех касается, а не то будете арестованы и пойдете под суд за то, что чинили препоны людям сенешаля. Вы меня поняли? Мы разыскиваем убийцу. Закон есть закон, и в Каркасоне это ничуть не менее верно, чем в других, более цивилизованных областях Франции.
Мину слышала это предупреждение, но все равно пробилась сквозь толпу вперед. Солдат ткнул в нее пальцем:
– Ты. Позаботься о старой ведьме. Быть может, постояв у позорного столба, она научится держать в узде свой поганый язык.
Кипя от ярости, Мину присела рядом со своей старой приятельницей. Глаза мадам Нубель были закрыты, по шее сочилась тонкая струйка крови.
– Мадам, – прошептала она, – это я, Мину. Ничего не говорите, только кивните, если слышите меня.
Еле заметный намек на движение дал понять девушке, что пострадавшая в сознании. Мину вытащила из рукава носовой платок и принялась промокать кровь.
– Любое лицо, которое будет обнаружено здесь ко времени завершения нашего обыска, – рявкнул капитан, – рискует быть взятым под стражу именем сенешаля. – Он схватил Мину за локоть и рывком вздернул на ноги. – Эта женщина должна быть в состоянии сидеть без посторонней помощи и отзываться на свое имя. В противном случае ты у меня за это ответишь. Ты меня поняла?
Мину кивнула. Он снова тряхнул ее:
– Ты что, язык проглотила? Ты. Меня. Поняла?
Девушка подняла на него глаза.
– Я поняла, – ответила она.
Он еще какое-то время сжимал ее локоть в железных тисках своих пальцев, потом отшвырнул в сторону и ворвался в пансион.
Едва он скрылся за дверью, как глаза мадам Нубель распахнулись.
– Он сбил меня с ног. Я ничего ему не сделала, а он сбил меня с ног.
– Думаю, это была случайность, – осторожно произнесла Мину.
– Случайность или нет, результат один и тот же! Он хоть извинился? Я что, теперь в моем собственном доме не хозяйка? Я пожалуюсь на него…
– Тише, мадам Нубель, у вас все еще идет кровь.
– «Это приказ сенешаля»! Сенешаль не имеет власти над Бастидой! Я десять лет держу этот пансион, и никто ни разу не пожаловался!
Из открытых окон здания доносились звуки, недвусмысленно свидетельствовавшие о том, что в комнатах все переворачивают вверх дном. Она была совершенно уверена, что мадам Нубель не стоит бросать вызов этому человеку. Было ли все произошедшее случайностью или нет, но возникало ощущение, что он презирает закон. И тот молоденький солдат, из местных, тоже это чувствовал.
– Мадам, пойдемте, я перевяжу вашу рану.
– Как он смеет обращаться со мной как… как с какой-нибудь негодяйкой. Я – почтенная вдова… у нас, в Каркасоне, такие вещи не делаются.
– Нам нужно уходить.
– Уходить?
Несмотря на потрясение, мадам Нубель была в ярости.
– Думаю, вам не стоит быть здесь, когда они будут выходить из дома. Хотя они утверждают, что действуют по приказу сенешаля, я в это не верю. Неужели капитан королевского гарнизона стал бы вести себя с вами так, как повел себя этот? К тому же люди сенешаля носят голубое. А эти мерзавцы одеты в зеленое безо всяких опознавательных знаков.
– Но я же потребовала у них показать приказ…
– Который они вам так и не показали, – напомнила ей Мину, вновь бросая взгляд на пансион. – Я уверена, что они вольные солдаты. Или – того хуже – наемники.
– Я не сделала ничего дурного. Я не позволю выгнать меня из моего же собственного дома.
– Пожалуйста, мадам. Это только пока не остынет гнев этого так называемого капитана. Если они не найдут человека, которого ищут…
– Они его не найдут, потому что он ушел на рассвете и не возвращался.
– Тогда его недовольство только увеличится и он будет искать кого-нибудь, на ком можно сорвать зло.
Мадам Нубель нахмурилась:
– Мой постоялец показался мне довольно приятным малым. Он, конечно, не из здешних мест, но человек вежливый. И волосы у него цвета лисьего хвоста.
– Капитан грозился поставить вас к позорному столбу, – сказала Мину настойчиво.
– Он не посмеет. На каком основании?
– Боюсь, ему не понадобятся никакие основания.
Мадам разом утратила весь свой боевой дух, и каждый из шести десятков прожитых ею лет теперь был явственно написан у нее на лице.
– Но как же мой дом? – сказала она. – Это все, что у меня есть. Если они разорят его…
Все это время Шарль топтался на пороге отцовского дома. Громкие звуки пугали его, но Мину решила, что, пока солдаты не появились, он поможет им.
– Я попрошу месье Санчеса приглядеть за домом вместо вас, – сказала она, помогая пожилой женщине подняться на ноги. – Идемте.
– Еще один холодный день, – забормотал Шарль, устремляясь к ним навстречу своей странной, вприскочку, походкой. – Холодный, холодный, холодный, холодный. Будет ясно, ясно весь день, весь день. Так говорят облака.
– Шарль, послушай меня. Отведи мадам Нубель в лавку моего отца. В лавку, хорошо? В закуток в дальнем углу комнаты, где хранятся бумага и чернила.
Его глуповатое лицо озарилось радостью.
– Можно только смотреть, но ничего не трогать. Месье Жубер сказал: ничего не трогать.
– Совершенно верно. – Мину приложила палец к губам. – Только это секрет. Никто не должен об этом знать, ты меня понял?
Пит наблюдал за этим происшествием с начала и до конца, стоя на углу улицы Гран-Семинер.
Он видел, как его квартирная хозяйка пререкалась с солдатами и как ее толкнули. И как высокая молодая женщина с молочно-белой кожей и длинными прямыми каштановыми волосами выкрала ее прямо у капитана из-под носа. А странный парнишка, дурачок, им помогал. Не вмешиваться было не в характере Пита, но пойти туда сейчас он просто не мог.
Пит прижал к боку свою кожаную суму, чтобы убедиться, что ее содержимое в целости и сохранности. Разыгравшаяся перед пансионом сцена доказывала, что сегодня утром в соборе он поступил правильно. Два вольных солдата в зеленых плащах в Ситэ и эти двое, обыскивавшие сейчас его квартиру в Бастиде. Одни и те же это люди или разные?
Значительную часть своей жизни Пит провел в ожидании того, что ее у него отнимут. Ощущал прикосновение холодной стали к горлу и фантомную боль от заряда дроби в кишках.
Он появился на свет не в Лангедоке, но этот гостеприимный край дал ему приют. Бездомный скиталец, он был предан этому уголку Франции всей душой, как если бы был рожден на этой земле. Терпимость, достоинство и свобода – ради защиты этих принципов Пит готов был отдать жизнь.
Мину подождала, пока Шарль с мадам Нубель благополучно скрылись в лавке, потом опустилась на ступеньку, сжимая в руках окровавленный платок. Успела она точно вовремя. С грохотом распахнулась дверь, по которой наподдали кованым сапогом, и на пороге показался младший из двоих солдат с деревянным дорожным сундучком и конторской книгой в кожаном переплете. За ним по пятам следовал злющий, мрачнее тучи, капитан.
– Где старуха? – набросился он на Мину. – Я же велел тебе привести ее в чувство!
– Честное слово, я не знаю. – Она протянула главарю окровавленный платок. – От запаха крови я лишилась чувств, а когда очнулась – ее уже не было.
Его глаза потемнели от ярости, но на этот раз он обуздал свой гнев.
– Капитан Бональ…
– Что ты сказал?!
– Прошу прощения, mon Capitaine, – поправился его подчиненный, – но я не верю, что мадам Нубель замешана в чем-то предосудительном, а этой девушке что-то известно. Злодей записался в книге под чужим именем. У нас есть вот это. – Он дрожащими руками поднял сундучок. – Можно устроить засаду. Должен же он вернуться.
Капитан заколебался, потом кивнул.
– Считай, что тебе повезло, – прорычал он, ткнув в Мину грязным пальцем, – что я не поставил тебя к позорному столбу вместо старой ведьмы! Прочь с глаз моих!
Девушка поднялась на ноги и, изо всех сил стараясь не перейти на бег, поспешно удалилась, спиной чувствуя на себе враждебный взгляд. Нет уж, она не доставит ему удовольствия видеть ее страх! Лишь когда она завернула за угол, мужество покинуло ее; руки тряслись, но Мину переполняли ликование и хмельное безрассудство. Она чувствовала себя очень смелой и благородной и была горда собой. Девушка привалилась к стене, дивясь собственной отваге.
А потом начала смеяться.
Ровно в полдень Пит постучался в условленный дом на улице Эгле-д’Ор и стал ждать, когда его впустят. На лестнице послышались шаги, и дверь еле заметно приоткрылась.
Увидеть за ней знакомое лицо было настолько неожиданно, что он даже глазами захлопал:
– Мишель Казе, с ума сойти! Вот уж не ожидал тебя здесь увидеть!
Дверь приоткрылась пошире, Пит вошел внутрь, и двое мужчин пожали друг другу руки. Пять лет назад, будучи новообращенными гугенотами, они плечом к плечу сражались в армии принца Конде: Мишель, профессиональный солдат, и Пит, человек сугубо мирный, вынужденный взять в руки оружие, чтобы защищать то, во что он верил. С тех пор Пит ничего о нем не слышал.
Время обошлось с его старым товарищем безжалостно. Одетый во все черное, если не считать белого воротничка и манжет, Мишель теперь пугал своей худобой, а лицо его было изборождено глубокими морщинами. Кожа стала землистой, волосы побелели. Когда товарищи обнялись, Пит почувствовал под одеждой кости.
– Ну, как поживаешь? – спросил он, пораженный произошедшей с его другом переменой.
Тот вскинул руки:
– Как видишь, я все еще жив.
На верхней ступеньке лестницы показался взлохмаченный молодой человек и подозрительно осведомился:
– Он назвал пароль?
– Это излишне, – отозвался Мишель. – Я могу поручиться за него.
– Все равно, – протянул юнец с аристократическим выговором.
Пит переглянулся с Мишелем, но все же подчинился.
– За Юг.
Они двинулись по лестнице на второй этаж, и Пит заметил, что Мишель тяжело дышит. Дважды тот вынужден был останавливаться и подносить ко рту платок, смоченный ароматическим бальзамом. Кроме того, когда Мишель взялся за перила, Пит заметил, что на его правой руке недостает двух пальцев.
– Друг мой, может, нам стоит…
– Я в полном порядке, – отрезал тот.
Они поднялись на верхний этаж, где Пит распахнул плащ перед молодым человеком, демонстрируя, что вооружен.
– Per lo Miègjorn, – произнес он, повторяя пароль.
Юнец пристально посмотрел на кинжал, но разоружиться Пита не попросил. Глаза его были налиты кровью, разило перегаром.
– Входите, сударь.
Пит очутился в душной комнате. В спертом воздухе стоял запах древесного дыма и застарелой еды. На столе на деревянном блюде лежал обглоданный дочиста куриный остов, в кружках кисли недопитые остатки эля и медовухи.
– Позвольте мне всех познакомить, – произнес Мишель. – Товарищи, рад представить вам одного из самых верных солдат, с которыми мне когда-либо выпадала честь служить. Пит Рейдон, уроженец Амстердама…
– …Чье сердце навеки предано Югу, – перебил его Пит. – Рад с вами познакомиться, господа.
Он обвел взглядом комнату. Собравшихся оказалось меньше, чем он ожидал, – впрочем, это, наверное, было и к лучшему.
– Наш Цербер, Филипп Деверо. С ним ты уже имел дело.
Тот отвесил полупоклон. Его желтый дублет и шоссы были в пятнах.
Мишель указал на подоконник.
– Это наш командир, Оливер Кромптон, – произнес он, запнувшись на английской фамилии, затем перешел к мужчине, сидевшему за деревянным квадратным столом. – А это Альфонс Бонне, его слуга.
Пит кивнул чернявому крепкому малому, который сидел обхватив пивную кружку грязными руками, и лишь потом перевел взгляд на его хозяина. Он был хорошо сложен, с близко посаженными глазами и подстриженной на английский манер черной бородкой.
– Месье Пит Рейдон.
Кромптон протянул ему руку. Пит пожал ее и почувствовал на себе холодный оценивающий взгляд англичанина. Левая рука Пита сжалась на лямке сумы.
– Мы весьма наслышаны о благотворительной деятельности, которую вы ведете на благо нашей общины в Тулузе. Ваша слава бежит впереди вас.
– О, она наверняка сильно преувеличена, – улыбнулся Пит. – Кромптон?
– Сын отца-англичанина и матери-француженки и дальний родственник этого молодого джентльмена, которому соблазны таверн Триваля показались вчера вечером более привлекательными, нежели его собственная постель. Он еще не вполне протрезвел.
Деверо вспыхнул:
– Клянусь честью, я выпил не больше кружки эля, от силы двух. Сам не знаю, почему меня вдруг так развезло.
Командир покачал головой:
– Вы застали нас в самый разгар дискуссии, сударь.
– У Пита нет времени на разговоры, – вмешался Мишель. – Давайте сразу перейдем к нашему делу.
– Уверен, он найдет для себя в нашем обсуждении много интересного.
Пит взмахнул рукой:
– Прошу вас.
– Перед тем как вы явились, Мишель говорил, что, по его мнению, Эдикт о веротерпимости, даровавший гугенотам вероисповедные права, был издан с благими намерениями, в то время как мой достойный родственник в этом сомневается.
– Да этот эдикт не стоит даже бумаги, на которой он написан, – бросил Деверо.
– Он спас немало жизней, – негромко заметил Мишель.
Кромптон рассмеялся:
– Наш Мишель верит, что королева-регент желает положить конец распрям между католиками и протестантами. А я в это не верю.
– Я не отрицаю, что есть люди, которые придерживаются иного мнения по этому вопросу. Я лишь говорю, что мы не должны еще больше раздувать конфликт. Нас будут судить еще строже, если окажется, что мы отказались принять предложенную нам оливковую ветвь.
– Этот эдикт, – возразил Кромптон, – как и все те, что были изданы до него, – всего лишь пустые слова. Его цель – создать иллюзию компромисса между требованиями католиков – под которыми я имею в виду герцога Гиза и его сторонников – и умеренных католиков при дворе. Фракция Гиза не намерена соблюдать его, ни в малейшей степени.
– Вы не можете этого знать, – сказал Мишель. Лоб его поблескивал от испарины. – Гиз сослан в свое имение в Жуанвиле. Его влияние ослабевает.
– Если вы в это верите, вы просто глупец! – взорвался Деверо.
– Филипп, что за поведение? – осадил его Кромптон.
– Папистские собаки! – взревел Бонне, грохнув кружкой о стол так, что расплескался эль.
– Гиз и его брат не были при дворе уже года полтора, – продолжал Мишель, пытаясь не задыхаться. – Опасно мазать всех католиков одним цветом. Это же именно то, что говорит о нас Гиз, как вы не понимаете? Он утверждает, что все протестанты – предатели Франции, мятежники, намеренные погубить страну. Он понимает, что это неправда, и все равно без конца это твердит.
Пит неоднократно участвовал в подобных дискуссиях, и предмет их был неизменно один и тот же: почему после многолетних гонений со стороны Генриха II они должны поверить, что его мать Екатерина, королева-регент, намерена теперь обращаться с ними справедливо?
– Бросьте, – протянул Деверо, – вы же отлично понимаете, что, если ложь повторять достаточно часто, вопреки вопиющим фактам, свидетельствующим о ровно противоположном, даже самые здравомыслящие люди рано или поздно начинают в нее верить. Вранье с легкостью становится общепринятой истиной.
Мишель покачал головой:
– Мир не делится только на черное и белое. Среди них есть множество умеренных католиков, которые хотят прийти к компромиссу, как и среди нас немало таких, кто стремится к миру и справедливости.
Кромптон наклонился вперед:
– Не те ли это самые «умеренные католики», которые сидели сложа руки и смотрели, как наших собратьев жестоко угнетают после Амбуазского заговора?
– Это был неуклюжий и опрометчивый план, который восстановил против нас очень многих, – отозвался Мишель.
Пит положил руку другу на плечо:
– Мишель прав. Заговор настроил общество против нас. Не забывайте, что в глазах многих герцог Гиз – спаситель Франции. Ведь это он задал англичанам трепку и вернул Кале Франции. – Он обернулся к Кромптону. – Прошу прощения, если я задел вас своими словами.
Кромптон покачал головой:
– Вы меня не задели. Моя шпага принадлежит Франции. Моя мать не имела выбора в вопросе моего зачатия, так что хотя я и благодарен моему отцу за то, что он подарил мне жизнь и свое английское имя, за все остальное я его проклинаю. – Он взглянул Питу прямо в глаза. – Мы ведь с вами в этом схожи? Смешанная кровь. Вы, судя по всему, голландец?
Пит улыбнулся, однако в обсуждение своих личных обстоятельств в присутствии целой комнаты чужих людей вдаваться не стал.
– Для многих из нас вопрос принадлежности не так прост. Каждый из нас должен сделать свой выбор так, как подсказывает ему его совесть.
– Превышает королева-регент границы своей ответственности или нет, – негромко произнес Мишель, – она решила, что компромисс – это путь в нужном направлении. К благоденствию Франции. Я не призываю сидеть сложа руки. Я лишь говорю, что не следует действовать сгоряча.
– Если мы позволим им нанести удар первыми, то лишимся преимущества, – настаивал Кромптон. – Уж кто-кто, а вы, как солдат, должны бы это понимать.
– Но у нас нет никакого преимущества! – взорвался Мишель. – На их стороне вся государственная мощь. Мы не хотим войны.
– Мы-то ее не хотим, но, боюсь, это именно то, чего хочет Гиз. Он не успокоится, пока не изгонит из Франции всех гугенотов до последнего. Говорят, наш принц Конде написал письмо с призывом к оружию, чтобы защитить Тулузу. Если это так, разве не должен Каркасон последовать примеру Тулузы? – Он помолчал. – Это правда, Рейдон?
Распространяться о положении дел в Тулузе Питу хотелось ничуть не более, чем откровенничать о самом себе. Он приехал сюда по делу и ни за чем больше.
– Это всего лишь слух.
Альфонс Бонне грохнул кулаком по столу:
– Папистские твари! Крысы собачьи!
Кромптон и бровью не повел.
– Говорите, Рейдон, – произнес он, и Пит ощутил, как атмосфера в комнате стала напряженной. – Вы тут среди своих.
Пит выругался про себя, досадуя на положение, в котором оказался. Узы дружбы требовали от него поддержать Мишеля, которого он знал как человека честного и отважного. А вот доводилось ли всем остальным в этой комнате бывать на поле боя? И в то же самое время он знал, как часто хорошие люди – а Мишель был хорошим человеком – приписывали другим благородные мотивы, упорно не замечая вокруг себя вероломства.
Он улыбнулся:
– Меня, Кромптон, удерживает от высказывания моих взглядов не столько скромность, сколько соображение, что я неоднократно становился свидетелем тому, какой вред могут причинить люди, выступающие со своим мнением, когда они располагают фактами лишь частично. Лучше уж держать язык за зубами, чем разбрасываться словами, не заботясь о том, на какую почву они могут упасть.
Деверо рассмеялся.
– Но вы наверняка знаете об убийстве Жана Розе, – заметил Кромптон, – невинного человека, которого застрелил во время богослужения член тулузской городской стражи, учрежденной якобы ради защиты гугенотов? И о нападении на протестантов на площади Сен-Жорж?
Пит твердо выдержал его взгляд.
– Я прекрасно осведомлен о положении дел в Тулузе. Я был там и могу вам сказать, что гибель Розе, хотя и трагическая, была случайностью. И, несмотря на это, солдата, который был к этому причастен, арестовали.
– Но такое было не только в Тулузе, – не сдавался Деверо. – Одну ревностную гугенотку, повитуху, насколько я слышал, нашли убитой в собственной постели в деревушке Пивер. Всё ее преступление заключалось только лишь в том, какую веру она исповедовала.
– Пивер… – задумчиво пробормотал Мишель. Он попытался подняться, но ноги отказались держать его. Пит бросился ему на помощь, тот замахал на него руками. – Это пройдет, это пройдет.
– Что вы на это скажете, Рейдон? – осведомился Кромптон.
– Я не знаю ничего про Пивер, – ответил Пит, гадая, почему Мишель неожиданно пришел в такое смятение. – Что я знаю, так это что положение наших братьев и сестер по протестантской вере разнится от края к краю, отсюда и мое нежелание давать какие-либо советы. То, что верно для Тулузы, может быть совершенно не верно для Каркасона.
– Значит, вы согласны, – заключил Деверо, – что мы должны сидеть сложа руки и ничего не предпринимать?
Пит изумился самоуверенности этого юнца, которая не вязалась ни с его молодостью, ни с разгульным видом.
– Если вы спрашиваете, согласен ли я с тем, что восприятие нас как нападающей стороны несет в себе опасность, – ответил он, тщательно подбирая слова, – то да, я с этим согласен. Это лишь подкрепит существующее против нас предубеждение и породит волну новых гонений. И среди католиков при дворе есть такие, кто поддерживал январскую амнистию для заключенных гугенотов, в результате которой многие наши товарищи были выпущены из тюрем на свободу.
– Я… – Мишель задохнулся; Пит терпеливо ждал, когда его друг отдышится. – Численное преимущество не на нашей стороне, – наконец выговорил он. – Не стоит замахиваться на большее, чем мы можем добиться.
– И что же тогда нам делать? – осведомился Кромптон. – Упасть на колени, как монашки, и молиться, чтобы все было хорошо? Вы так считаете? Рейдон, что вы на это скажете?
– Я считаю, что мы все должны ждать и надеяться, что эдикт будет полностью приведен в исполнение и ситуация уляжется.
Глаза Кромптона сузились.
– А если не уляжется?
Пит вновь покосился на Мишеля, но ответил честно:
– А если не уляжется, тогда мы будем вынуждены действовать. Если перемирие долго не продержится, если нас лишат даже наших ограниченных прав и свобод, мы будем бороться за них.
Деверо улыбнулся, на мгновение продемонстрировав кончик языка.
– Выходит, месье Рейдон, мы с вами заодно.
– Это призрачная иллюзия, – прошептал Мишель, – считать, что мы можем пойти войной против Католической церкви и надеяться победить. Единственный наш шанс на выживание – в том, чтобы принять то, что нам предлагают. Если дело дойдет до войны, мы потерпим поражение и потеряем все.
– Ни до какой войны дело не дойдет. – Пит положил ладонь на локоть друга. – Война не в интересах ни одной из сторон.
– Мне нужно на воздух, – неожиданно произнес Мишель. – Кромптон, Деверо, прошу меня простить. Пит, был очень рад снова тебя увидеть.
Он взял свою шляпу и на нетвердых ногах вышел из комнаты.
Пит двинулся за ним:
– Друг мой, подожди!
Мишель остановился, держась за перила:
– Тебе нужно сделать дело. Возвращайся обратно.
– На это уйдет пять минут, а потом мы с тобой сможем поговорить. Скажи мне, где тебя искать.
Мишель заколебался, потом покачал головой.
– Слишком поздно, – проговорил он негромко и тяжело зашагал по лестнице.
Питу отчаянно хотелось броситься за ним, выяснить, что гложет его друга, но он удержался. Он приехал в Каркасон с определенной целью, ради нее одной. Он отыщет Мишеля потом. У него еще будет для этого достаточно времени.
Мишель зашагал прочь от улицы Эгле-д’Ор так быстро, как только позволяло его слабеющее тело. С пересохших губ сорвался шепот отчаяния. Он даже не помнил, когда в последний раз что-нибудь ел или пил. В последнее время у него совсем не было аппетита.
Все эти красноречивые доводы – про площадь Сен-Жорж, Амбуаз, принца Конде, Жана Розе – крутились у него в голове, во весь голос крича о предательстве. Ведь лишь изменник в полной мере мог понимать значимость столь мелкого происшествия, случившегося к тому же так далеко. Последняя оговорка, когда она прозвучала, была такой крохотной, что никто, кроме Мишеля, не услышал бы того, что за ней крылось, и не распознал бы подвоха. По правде говоря, это было единственным подтверждением того, что он уже очень давно подозревал. Нестыковки, противоречия. Теперь никаких сомнений не оставалось. Теперь злодей сам себя изобличил. Мишель мог лишь вытащить свой нож и прикончить их там на месте, но отдавал себе отчет в том, что у него не хватило бы сил проделать это чисто.
А остальные? Они тоже предатели?
А Пит? И он тоже двурушник? Утверждает, что сражается за одно дело, а сам поддерживает другое? Мишель прижал руку к груди, чтобы успокоить беспорядочно колотящееся о ребра сердце. Нет, только не Пит. Он готов поклясться жизнью своей покойной матери, что Пит честный человек.
Или, несмотря на всю свою убежденность, он все-таки в Пите ошибается? А ведь когда-то Мишель не сомневался в своих суждениях. То, что произошло с ним в тюрьме, начисто лишило его всякой уверенности.
Мишель оглянулся в сторону базарной площади, на которую уже медленно начинал наползать послеполуденный туман. Он смотрел на людей, казавшихся простыми и честными, но была ли их жизнь в самом деле такой? Одинокий трубадур что-то пел, несмотря на пронизывающий холод. Печальная мелодия брала за сердце. Отрадно было думать, что в этом мире оставалось еще хоть что-то красивое.
От сырого тумана запершило в горле. Мишель прижал ко рту платок, а когда отнял его, на нем алела кровь. Ее каждый раз было немного больше, чем в предыдущий. Аптекарь сказал – он вряд ли увидит следующее лето.
Мишель обхватил свои костлявые плечи руками и не разжимал их, пока дрожь не отпустила. Ему было страшно. Он узнал, что такое настоящий страх, не на полях сражений во Франции, а в застенках инквизиции в Тулузе. Какая же немыслимая жестокость творилась там во имя Господа!
Мишель до сих пор не знал, кто и за что донес на него, но только вскоре после праздника Богоявления его арестовали и обвинили в измене. В эти черные январские дни Мишель понял, с какой легкостью человек плюет на правду, когда в дело вступают дыба и щипцы. Он узнал, как боль способна заставить кого угодно клясться, что белое – это черное, а черное – это белое. Ему оказалось достаточно расстаться всего-то с двумя пальцами, чтобы сознаться в участии в заговоре, который существовал лишь в воображении инквизиторов.
Его соседом по камере был книготорговец, Бернар Жубер. Обвиненный в торговле крамольной и еретической литературой, на допросах он упрямо утверждал, что можно одновременно быть добрым католиком и при этом хранить у себя литературные и богословские труды, отражающие альтернативные точки зрения. В свою защиту он приводил такой довод: без понимания того, о чем говорят в своих проповедях реформаты, невозможно аргументированно возражать им и, следовательно, опровергать их убеждения. В знании – сила.
Жубера на дыбу не поднимали, зато ему довелось испробовать на своей шкуре убийственные когти кошки-девятихвостки. Плетки, которой охаживали рабов на невольничьих судах, с острыми гвоздями на концах кожаных ремешков, сдиравшими кожу со спины.
В отличие от него, Мишеля, Жубер выстоял. Не сломался.
Бок о бок сидя в кандалах в своей смрадной камере, они делились друг с другом самыми потаенными секретами, чтобы удержать одолевающий их ужас в узде. Посреди зловония крови и смерти, посреди душераздирающих криков тех, кому ломали и дробили кости, Бернар говорил о своей любимой жене Флоранс, умершей пять лет тому назад, и их трех детях, о своей книжной лавке на улице Марше и их увитом диким шиповником домике в Ситэ. И о секрете, который он хранил все эти годы.
А Мишель чем ему отплатил? Он закрыл лицо руками, не в силах снести жгучего стыда.
Когда их с Жубером неожиданно выпустили, без каких бы то ни было условий и так и не предъявив никакого обвинения, они расстались у тюремных ворот. Тогда это казалось чудом. Теперь Мишель знал, что это произошло благодаря эдикту, который провозглашал амнистию заключенных.
Не всем повезло так, как им. Плаха собрала свою дань.
Но, несмотря на то что Мишель получил свободу, настоящий кошмар начался после того, как он вышел из тюрьмы. Странная доброта, с которой отнеслась к нему незнакомая знатная дама, что взяла его к себе в дом в сени Тулузского собора и выхаживала за свой счет. Вино, теплая постель и целебные снадобья для его ран. В этом и крылась причина нестерпимого стыда, терзавшего Мишеля, – в том, что он продал секрет Жубера ради собственного комфорта.
Мишель не стал потом разыскивать своего товарища по несчастью. Ни один из них не испытывал желания лишний раз вспоминать о том, через что им пришлось пройти. Теперь же мысль о том, что он должен найти книготорговца, не давала ему покоя. Он предал Жубера и никогда себе этого не простит. Нестерпимые угрызения совести заставили его отправиться на рассвете на улицу Марше, но лавка оказалась заперта, а окна ее наглухо закрыты ставнями. Теперь, после того, что он услышал в душной комнате над таверной, он просто обязан был довести свою попытку до конца. Песок его жизни неумолимо утекал. Времени на то, чтобы что-то исправить, оставалось совсем мало.
– Вы его догнали? – спросил Деверо, переглянувшись с Кромптоном. – Он что-нибудь сказал?
– Нет, – ответил Пит. – А должен был?
– Мишель вечно позволяет своим чувствам главенствовать над разумом, – пренебрежительно сказал Кромптон. – Он одумается.
Пит внезапно почувствовал, что его с души воротит от всей этой братии. Школяры, решившие поиграть в заговор. Мечтают о войне и славе, хотя сами небось в жизни своей ни одного настоящего боя не видели. Они еще не понимают, что в смерти нет ничего почетного.
– Когда придет час – если он придет, – Мишель будет самым стойким из нас всех.
Пит отдавал себе отчет в том, что его слова звучат как отповедь, но ему было все равно.
Однако же теперь, когда пришло время, Пит вдруг поймал себя на том, что ему до странности не хочется совершать сделку. У всего этого предприятия был какой-то дурной привкус. Но им в Тулузе нужны были средства, а в Каркасоне готовы были купить то, что у них было на продажу. Солдаты, оружие, материалы для строительства и взятки, расходы на содержание сотен беженцев, которым требовались пища и кров. За все это приходилось платить. Поздно было терзаться угрызениями совести.
– Перейдем к нашему делу? Время поджимает.
– Разумеется, – сказал Кромптон и повернулся к Альфонсу Бонне, который нетвердой походкой направился в угол комнаты и нашарил там сдвигающуюся половицу. Из тайника в углублении он вытащил холщовый мешочек и передал его хозяину.
– Вот, – сказал Кромптон. – Там вся сумма. Как уговаривались.
Пит посмотрел ему в глаза:
– С вашего позволения, я пересчитаю деньги. Мы же не хотим никаких недоразумений.
Лицо Кромптона застыло, но он не стал возражать. Пит высыпал золотые денье на стол и принялся пересчитывать вслух, по одному складывая обратно в мешочек.
– Все в порядке, благодарю вас.
Кромптон коротко кивнул:
– А теперь ваша сторона сделки.
Пит снял суму с плеча и осторожно разложил ее на столе. Его рука, точно чужая, медленно расстегнула пряжку и скользнула внутрь. Воздух в комнате буквально потрескивал от ощущения напряженного ожидания.
Пальцы Пита нащупали тонкую материю и извлекли ее на свет. Полупрозрачная ткань, казалось, замерцала, преобразив серую мглу убогой комнатки и наполнив ее светом. Переплетаясь, шелк основы и льняная нить утка образовывали невесомое, нежнейшее на ощупь полотнище. Пит словно впервые увидел затейливые стежки изящной вышивки, украшавшей плащаницу по всей длине. Изысканная куфическая вязь не говорила Питу ровным счетом ничего – и в то же время взывала к нему без всяких слов. На мгновение он почти физически ощутил леденящий холод гробницы и экзотические запахи Святой земли, напоенных солнцем оливковых кущ и горьких погребальных трав.
Вот только всего этого быть никак не могло… Время вновь ускорило свой бег.
– Антиохийская плащаница, – пробормотал Деверо, и его глаза алчно блеснули. – Я так долго ждал, чтобы ее увидеть!
Эта реликвия была привезена в церковь Сен-Тор в Тулузе в 1392 году крестоносцами, возвратившимися из Антиохии. Представлявшая собой небольшой фрагмент полотна, в которое завернули тело Христа для погребения, прежде чем он воскрес, плащаница, по слухам, творила неисчислимые чудеса. Это была самая святая из всех реликвий, и тот, кто ею владел, обретал силу.
– Вот, – произнес Пит хрипло. – Возьмите ее. И используйте на благо нашего дела.
– Ну вот, – сказала Мину, опуская последнюю полоску муслина в миску с уксусной водой. Вода немедленно порозовела от крови. – Не думаю, что будет заражение, рана неглубокая.
Мадам Нубель сидела в невысоком кресле в помещении лавки, ноги ее были укрыты одеялом из конского волоса. Мину заперла дверь и закрыла ставни. До сих пор их никто не потревожил.
– Чтобы такое да посреди бела дня случилось в Бастиде! Нет, у меня это просто в голове не укладывается!
– Думаю, это была случайность, – отозвалась Мину, тщательно подбирая слова. – Хотя то, как вел себя этот капитан, достойно всяческого осуждения.
– Мир сошел с ума, – вздохнула мадам Нубель, передернув своими пухлыми плечами. – Но как гордилась бы тобой твоя матушка! Ты проявила недюжинное мужество. У Флоранс всегда был твердый характер. Она всегда поступала правильно.
– Любой на моем месте поступил бы точно так же.
– Вот только, кроме тебя, на помощь мне не пришел никто. Люди в наше время думают только о своей шкуре. Впрочем, я их не виню. – Она покачала головой. – Так ты говоришь, месье Санчес приглядывает за моим домом?
– Приглядывает. И Шарль с ним вместе.
Мадам Нубель вскинула брови:
– За Шарлем самим пригляд нужен, какая уж от него помощь.
– Постарайтесь не волноваться, – сказала Мину, складывая окровавленный муслин, чтобы отнести его домой, где Риксенда отбелила бы его и выстирала.
– Как поживает твой отец? – спросила мадам Нубель. – Я уже несколько недель его не видела.
Мину совсем уже было собралась уклониться от ответа на этот вопрос, сменив тему, как делала по обыкновению, но потом передумала. Ей не хотелось быть непочтительной дочерью, но и поговорить с кем-нибудь по-дружески было совершенно необходимо.
– По правде говоря, хотя я никому об этом не рассказывала, я очень беспокоюсь. Из своего январского путешествия отец вернулся совершенно другим человеком. Я никогда не видела его таким подавленным – во всяком случае, с тех пор, как скончалась моя матушка.
– Он всегда черпал силы во Флоранс, – кивнула мадам Нубель. – А что он отвечает, когда ты спрашиваешь, что его гнетет?
– Иногда он отрицает, что с ним что-то неладно. А иногда говорит, что дело всего лишь в зимних холодах. Его определенно мучают какие-то болячки на коже, но до этой зимы темнота и холод никогда так на него не действовали. С тех пор как он вернулся, он ни разу не выходил за порог.
– Ни разу за четыре недели?! Даже к мессе?
– Нет, и священника к нему позвать тоже не разрешает.
– Возможно, Бернар тревожится из-за лавки, в особенности после ваших затруднений? Расходы растут, времена нынче трудные. Мы все едва концы с концами сводим.
Мину нахмурилась:
– Это верно, он беспокоится из-за наших финансов и из-за будущего Эмерика тоже. У нас нет денег ни на то, чтобы дать ему приличное образование, ни на то, чтобы купить ему армейский патент. – Она помолчала. – Отец даже стал заговаривать о том, чтобы отослать его к нашей тетке и ее мужу в Тулузу.
– Ну и ну! – Брови мадам Нубель взлетели вверх. – Я и не знала, что разлад в вашей семье позади.
– Я не вполне в этом уверена, – осторожно сказала Мину, – и тем не менее мой отец твердо решил, что Эмерику лучше уехать. – Она принялась теребить торчащую из юбки нитку. – Но думаю, дело не только в этом.
Свеча в медном подсвечнике на столе уже почти оплыла, и слабый огонек затрепетал, так что по измученному лицу мадам Нубель промелькнула дрожащая тень.
– В жизни мужчины бывают такие вещи, о которых он ни за что не станет говорить со своими детьми, даже с такими близкими его сердцу, как ты.
– Мне уже девятнадцать! Я не ребенок.
– Ах, Мину, – улыбнулась мадам Нубель, – сколько бы лет тебе ни было, для отца ты навсегда останешься его дочерью, его малышкой. Он все равно будет пытаться уберечь тебя. Так уж устроен мир.
– Я не могу видеть его таким подавленным.
Мадам Нубель вздохнула:
– Видеть страдания того, кого мы любим, тяжелее, чем переносить их самому.
– Я боюсь, что он разлюбил меня, – призналась Мину тихо.
– Это невозможно. Только не тебя. Он любит тебя всем сердцем. Но если это тебя успокоит, я могу поговорить с ним. Возможно, он мне доверится.
В душе Мину забрезжила надежда.
– Правда? Мне кажется, я смогла бы вынести любой удар судьбы и найти в себе силы противостоять ему, если бы только знала, что случилось. Это неведение терзает мою душу.
Пожилая женщина похлопала ее по руке:
– Значит, договорились. Не зря же говорят: долг платежом красен. Скажи Бернару, чтобы меня ожидал. Я загляну к нему завтра после мессы. – Она положила свои пухлые ладони на колени и поднялась. – Пожалуй, пора мне к дому, если солдаты оттуда убрались. Хоть посмотреть, что эти собаки с ним сотворили. Ты не глянешь?
Мину отодвинула засов и открыла дверь – и тут же отскочила назад:
– Месье, вы меня напугали!
На пороге стоял мужчина. Он был весь в черном, если не считать белого воротничка и манжет, и Мину с первого взгляда решила, что он, наверное, ученый. На это указывали и его сутулость, и бледное лицо, и то, как он щурился на свет, как будто мир был для него слишком ярким.
– К сожалению, лавка закрыта, – произнесла она, взяв себя в руки. – Но если вы вернетесь через час, я рада буду вам помочь.
– Я не покупатель. Я ищу Бернара Жубера. – Посетитель вскинул глаза на вывеску. – Здесь по-прежнему находится его лавка?
Мину прикрыла за собой дверь, чтобы он не видел мадам Нубель.
– А почему она не должна здесь находиться?
Тот вскинул руку в примирительном жесте:
– Нет-нет, я не имел в виду ничего такого. Просто в нынешние времена все так быстро меняется… Я рад это слышать. – Он кашлянул. – Бернар здесь? Мне крайне необходимо с ним переговорить.
– Моего отца сейчас нет. В его отсутствие дела в лавке веду я.
Его щеки внезапно запылали, и он так сильно задрожал, что Мину испугалась, как бы он не рухнул прямо на пороге.
– Месье, вам нездоровится?
– Вашего отца… значит, вы, должно быть, Маргарита. А точнее, Мину. Бернар часто о вас рассказывал.
Она выдавила из себя улыбку.
– Значит, из нас двоих вы в более выгодном положении, месье. Вам известно мое имя, тогда как я не имею чести знать, как вас зовут.
– Мое имя не имеет никакого значения, но мне нужно поговорить с Бернаром. Я думал найти его здесь. В котором часу он вернется?
– Зимой он не придерживается строгого расписания, – сказала Мину, обеспокоенная настойчивостью странного посетителя. – Сегодня я его не ожидаю. Если вы соблаговолите вернуться в понедельник и изложите мне суть вашего дела, я, возможно, смогу вам помочь.
Странный гость, казалось, стал меньше ростом.
– Мне необходимо его увидеть.
– Прошу прощения. Отец не говорил, что кого-то ждет.
Его темные глаза гневно сверкнули, и Мину впервые подумала, что он, должно быть, когда-то был грозным человеком.
– А он обо всем вам докладывает? Уверяю вас, что это не так, ибо какой отец стал бы посвящать свою дочь во все свои личные дела?
Мину залилась краской.
– Я не хотела вас обидеть, месье.
Однако, дав выход своему гневу, посетитель вновь словно бы съежился. Поначалу Мину решила, что ему лет пятьдесят, но сейчас она видела, что этому впечатлению он обязан лишь своим белоснежным волосам и морщинам на лбу.
– Это мне следует просить у вас прощения, мадемуазель Мину. Это я повел себя неучтиво, хотя в мои намерения не входило вас обидеть.
– Вы меня нисколько не обидели, так что вам не за что передо мной извиняться. Мой отец не собирался сегодня в Бастиду, но, если вы соблаговолите написать письмо, я передам его ему.
Он вскинул правую руку и продемонстрировал воспаленный рубец на месте двух отсутствующих пальцев:
– Увы, я более не нахожу этот способ сношения легким.
Мину вспыхнула, кляня себя за бестактность.
– Я могу написать под вашу диктовку.
– Спасибо, но это небезопасно.
– Небезопасно? – Она ждала, глядя на борьбу чувств на его лице, но он ничего не ответил. – Быть может, вы хотя бы назовете мне ваше имя, месье, чтобы я могла передать его отцу?
Он улыбнулся:
– Мое имя никому не интересно.
– Ну хорошо. Тогда, возможно, вы согласитесь назвать мне какое-то имя, по которому мой отец мог бы понять, что вы друг?
– Друг. – Он помолчал, потом на его бледных губах вновь промелькнула слабая улыбка. – Бернар говорил мне, что вы умнее десятка мужчин. Передайте ему, что с ним хочет поговорить Мишель. Из Тулузы.
С этими словами гость коснулся пальцами края своей шляпы и скрылся так же неожиданно, как и появился.
Совершенно озадаченная, Мину вернулась в лавку.
– Кто это был? – спросила мадам Нубель.
– Он назвался Мишелем, но сделал это очень неохотно, так что кто знает, правдива ли даже эта малость.
– Что ему было нужно?
– Я точно не знаю, – отозвалась Мину. – Он утверждал, что у него какое-то срочное дело к моему отцу, но вел себя очень странно.
– Выбрось это из головы, Мину, – взмахнула рукой мадам Нубель. – Для одного дня нам и так хватило переживаний. Если дело важное, этот загадочный Мишель вернется. А если нет…
– Наверное.
– Ну, ты не заметила, убрались солдаты от моего дома или нет? Мы тут с тобой весь день проговорили, мне уже хочется домой.
Все еще думая о таинственном посетителе, Мину вновь выглянула на улицу:
– Да, они ушли, хотя Шарль по-прежнему на своем посту.
– Добрая он душа, хотя и простая, – сказала мадам Нубель. – Спасибо тебе еще раз. И не забудь передать Бернару, что я загляну завтра после мессы.
Мину дождалась, пока соседка удалилась по улице Марше, потом наклонилась поправить придверный коврик. Рассчитывать на покупателей в такой час приходилось едва ли, так что она решила закрыть лавку. Денек выдался не из легких. С гор спустился туман, и Бастиду окутала ледяная белесая дымка. Грохот телег и стук конских копыт – все звуки казались неузнаваемыми, приглушенными. Мину спрятала дневную выручку в тайник под половицей, потом задула свечи и отправилась домой.
Письмо с печатью в виде красного льва, позабытое за всеми треволнениями дня, так и осталось лежать за подкладкой ее плаща.
Скрип-скрип-скрип, царапает бумагу мое перо, скрип-скрип-скрип, одно за другим ложатся на нее слова.
Мой экипаж поджидал у ворот тюрьмы. Лекарь готовился прижечь и перевязать его раны. Его отрубленные пальцы и отравленную кожу. Наготове были целительные снадобья, предназначенные для того, чтобы унять боль – и затуманить разум.
Целый день он метался в бреду. Его бессвязные речи говорили о вине – и о стыде. Страх и боль способны развязать человеку язык, но и ласка способна на то же самое. Поцелуй, мимолетное прикосновение пальцев к изувеченной щеке, обещание заботы.
Как же мало мужчинам нужно.
Я своими руками давала ему вино и опий. Будто бы невзначай мелькала перед ним в ночной сорочке и простоволосая. Дала ему свой носовой платок с вышитыми на нем моими инициалами, чтобы постоянно напоминал ему обо мне. Его все это не трогало. В свите малолетнего короля есть такие, кто предпочитает общество особ одного с собой пола. Возможно, он один из них.
Не страшно. В кровопролитии есть своя красота. Очищение.
Доброта справилась там, где оказалось бессильно обольщение. В конце концов на третий день моих бдений у его ложа он назвал мне фамилию семейства, которое я разыскивала.
По милости Божией я оставила ему жизнь. И жалость тут ни при чем. Голоса нашептывали мне, что здесь, в Тулузе, куда сложнее будет скрыть факт смерти и избавиться от тела. Это не горы, где все глухи и слепы.
Жубер. Это все, что мне известно, но это уже кое-что.
Кровь взывает к крови. Как учил нас Господь, лишь через страдание мы обретаем спасение.
Мину шла по круто уходящей вверх улице по направлению к Нарбоннским воротам. Фонари за стенами Ситэ в тумане казались смазанными желтыми кляксами. Где-то в вышине заухала сова, уже вылетевшая на ночную охоту. В кустах мелькнул и исчез рыжий лисий хвост. Мину усилием воли заставила себя выбросить из головы события дня и думать только о предстоящем вечере. Она ступила на подъемный мост, приветственно кивнув стражникам, потом нырнула в узкую каменную арку и очутилась за воротами.
До дома было уже рукой подать.
Перед глазами у нее внезапно мелькнуло что-то синее, и Мину полетела на землю, ахнув от неожиданности. К счастью, она успела выставить вперед руки, чтобы не ушибиться, потом чьи-то пальцы сжали ее локоть и потянули вверх, помогая подняться на ноги.
– Мадемуазель, простите меня. Я не…
Мужской голос осекся так внезапно, что Мину удивленно вскинула голову. Рыжеватые волосы и бородка, глаза цвета весенней зелени. Их обладатель тоже смотрел на нее с выражением такого неожиданного удивления на лице, что она почувствовала, как краснеет.
– Jij weer[7], – пробормотал он. – Это вы… Прошу прощения, вы не ушиблись? Я не сделал вам больно?
– Нет.
– Но это вы, – произнес он, глядя на нее с таким видом, как будто увидел призрака.
Мину обрела равновесие и отступила на шаг назад:
– Думаю, вы с кем-то меня спутали, месье.
К ее изумлению, он протянул руку и провел пальцами по ее щеке.
Мину знала, что ей следовало бы сделать незнакомцу строгое внушение за такую дерзость, и тем не менее не могла выдавить из себя ни слова. Потом внезапно, словно придя в себя, он отступил назад.
– Прошу прощения, что напугал вас, моя Владычица Туманов, – произнес он. – Ваш смиренный слуга. – Он поклонился и, ни слова больше не говоря, зашагал прочь в сторону замка Комталь.
Удар сердца, второй. Ошарашенная, Мину смотрела ему вслед, пока синий плащ не скрылся в белой дымке тумана. Третий удар, четвертый, пятый. Она подняла руку и коснулась пальцами щеки в том месте, где ее касался незнакомец, и уловила запах выдубленной кожи. Почему он смотрел на нее с таким выражением, как будто хотел запечатлеть в памяти каждую ее черточку? Почему он решил, что знает ее? Шестой удар, седьмой, восьмой. Колокола зазвонили к вечерне, было уже поздно, но Мину не могла пойти домой. Пока не могла. Необходимо было сперва унять полнейший сумбур, творившийся у нее в мыслях, и подождать, пока уляжется в груди ураган чувств.
Она медленно двинулась сквозь серебристый туман. Дома выступали из дымки и вновь исчезали из виду. Внезапно из тумана прямо перед ней возник собор, точно корабль-призрак, вынырнувший из морских глубин на поверхность. Несколько священнослужителей, в своих черных сутанах похожих на стаю ворон с красными от холода носами, торопливо пересекли площадь Сен-Назер и скрылись в соборе, спеша на молитву. Мину продолжала идти, пока впереди не показались многочисленные башни и укрепления замка Комталь. «Интересно, как сенешаль и его семейство проводят эти вечерние часы во время Великого поста», – подумалось вдруг ей. Веселятся, наполняя залы и коридоры смехом и радостью? Или заняты благочестивыми размышлениями в тишине?
Мину остановилась. Повсюду вокруг стражники возвещали седьмой час. Ворота Ситэ уже закрывались на ночь. В окнах каждого дома и каждой таверны, пробиваясь сквозь щели в ставнях, горел свет. Все было в точности как всегда.
Кроме запаха сандалового дерева и миндаля. Кроме воспоминаний о прикосновении странного незнакомца к ее щеке.
Пит стоял перед навесной башней замка Комталь. Сердце у него колотилось, как у влюбленного юнца.
Это была та самая девушка с улицы Марше, незнакомка с необыкновенными глазами: один был синим, другой – цвета осенней листвы. Потрясающая сила характера. Простая скромная одежда, ладно сидящая на ее высокой фигуре. Что он там ей сказал? Заикался и лепетал что-то, как слабоумный. При виде ее он разом растерял все слова.
Пит собрал мысли в кучку и направился к таверне, которую приметил днем. Толкнул дверь, и на него немедленно обрушилась лавина звуков. Он заказал кружку эля и устроился за столом в темном углу, поближе к огню, откуда был хорошо виден вход. Его рука по привычке то и дело норовила скользнуть к кожаной суме, где уже больше не лежал драгоценный груз. Пояс его оттягивал увесистый кошелек с золотом.
Пит прихлебывал свой эль и наблюдал за соседями. Они казались обычными честными людьми, смуглокожими и черноволосыми, как и все уроженцы Юга. Какой-то парнишка пришел за своим отцом, который явно сегодня перебрал. Миловидная хозяйка стояла рядом с бочонками, ее пухлые губы были изогнуты в улыбке. В воздухе стоял гул разговоров.
Пит поднял свою кружку:
– Мадам, s’il vous plaît… Пожалуйста, еще эля!
После второй кружки он почувствовал, что озноб, проникший до самых костей, начинает понемногу отпускать. Интересно, где живет эта девушка, в Ситэ или в Бастиде? Наверняка в Ситэ, иначе куда она могла направляться одна в такой поздний час? Ну почему он не спросил, как ее зовут?
В жизни Пита было немало женщин; к одним он питал какие-то чувства, другие остались лишь воспоминанием о мимолетном удовольствии, однако же всё и всегда – во всяком случае, он на это надеялся – происходило ко взаимному удовлетворению. Но никто раньше не западал так ему в душу.
Он покачал головой, поражаясь тому, как быстро потерял голову. Еще мальчишкой он запер свои самые сокровенные чувства под замок. Стоя на коленях у постели умирающей матери, не имея денег, чтобы купить лекарство, которое могло бы спасти ее, Пит поклялся, что никогда больше не позволит себе испытать такую боль.
А вот поди ж ты.
Как он ни старался, и его настигла coup de foudre[8], о которой пели в старинных балладах трубадуры. Как будто земля ушла у него из-под ног. Пит вскинул свою кружку:
– За вас, прекрасная мадемуазель, кто бы вы ни были! Я пью за вас.
Туман, казалось, успел пропитать насквозь всю ее одежду, и, хотя Мину не чувствовала холода, тянуть с возвращением домой больше было нельзя. Она на цыпочках вошла в дом, надеясь остаться незамеченной, но едва успела повесить свой плащ на крючок, как в коридор, точно ураган, выскочила ее младшая сестренка. Воспоминания об этом в высшей степени странном дне тут же вылетели у Мину из головы.
– Осторожнее, petite[9], – засмеялась Мину, подхватывая Алис на руки, – ты меня сейчас с ног сшибешь.
– Ты так припозднилась! – Эмерик высунул голову из кухни.
– А, это ты! – Мину взъерошила брату волосы и рассмеялась, когда он сердито отстранился. – Интересно, кто, кроме меня, это мог быть?
Отец дремал перед камином. Мину отметила, какой он бледный, и у нее защемило сердце. Совсем тонкая, словно пергаментная, кожа туго обтягивала скулы.
– Папа сегодня не выходил из дома? – спросила она негромко. – Днем на солнышке было тепло.
– Не знаю, – пожал плечами Эмерик. – Я так проголодался, что съел бы целого быка!
– Алис? Папа сегодня никуда не выходил?
– Нет, он сидел дома.
– А ты, petite?
Девочка просияла:
– Я выходила. И за весь день почти ни разу не кашлянула!
– Это хорошая новость.
Мину легонько поцеловала спящего отца в макушку и принялась собирать на стол к ужину. Риксенда оставила томиться на огне горшок с бобами и репой, приправленными тимьяном. Хлеб и козий сыр лежали на столе.
– Так, держите-ка, – сказала она, передавая Алис ножи и ложки, а Эмерику стопку тарелок. – Как прошел ваш день?
– Эмерику влетело за то, что говорил с Мари! Мы ходили к колодцу, и он к ней приставал. Ее мать приходила жаловаться.
Алис спряталась за спину старшей сестры, где до нее не мог дотянуться братец, и оттуда показала ему язык. Мину вздохнула. Несмотря на шесть лет разницы, эти двое были слишком похожи друг на друга и постоянно ссорились. Сегодня у нее не было никаких сил это выносить. Мину выложила в миску сладкое печенье и оттолкнула прочь жадную руку Эмерика.
– После ужина. А не то аппетит перебьешь.
– Не перебью! Я же сказал тебе, я мог бы съесть целого быка!
Мину произнесла молитву, которую всегда читала перед едой их мать, и их горячее «Аминь!» разбудило отца, который присоединился к ним за столом. Ей очень хотелось рассказать ему про Мишеля и про злоключения мадам Нубель, но она решила, что сделает это позже, когда Алис с Эмериком лягут спать.
– У нас сегодня был насыщенный день! – сказала она. – Шарль опять твердил про облака. Я играла с младшими Санчесами в ладушки, пока не отбила себе все ладони. И даже продала томик стихов Анны Бейнс![10]
– Ну, должен признаться, ты меня удивила. Не думал, что удастся сбыть его с рук, но не купить не мог. Такая прекрасная бумага, такой изящный переплет для такой тонкой книги. Я приобрел его у одного голландского печатника, человека из знатной семьи, которого намного больше интересуют книги, нежели корабли. У него мастерская на Кальверстрат[11].
– А в свою январскую поездку ты тоже заезжал в Амстердам? – спросила Мину.
Этот вопрос был задан мимоходом, просто для того, чтобы поддержать веселую застольную беседу, но лицо ее отца мгновенно помрачнело.
– Нет, не заезжал.
Мину принялась лихорадочно придумывать, что бы такое сказать, чтобы вернуть их разговору былой легкий настрой, но отец уже вновь замкнулся в себе. Выругав себя за невольный промах, она даже обрадовалась, когда Эмерик с Алис затеяли играть в шашки, хотя игра неминуемо должна была закончиться ссорой.
Под стук шашек по деревянной доске Мину убрала со стола и, усевшись перед огнем, погрузилась в свои мысли. Время от времени она бросала взгляд на отца. Что же так сильно его угнетало? Что лишило всегдашней жизнерадостности? Потом ей вспомнилось прикосновение незнакомца к ее щеке, и она против воли улыбнулась.
– О чем ты думаешь? – спросила ее Алис, которая подошла приласкаться к сестре, хотя глаза у нее уже слипались.
– Ни о чем.
– Наверное, это твое «ни о чем» очень приятное, потому что у тебя счастливый вид.
Мину рассмеялась.
– Мы должны быть благодарны за очень многое. Но тебе давным-давно пора спать. И тебе тоже, Эмерик.
– Почему я должен идти в кровать в то же самое время, что и Алис? Мне уже тринадцать! Она еще маленькая, а я…
– Au lit[12], – строго велела Мину. – Пожелайте папе доброй ночи, вы оба.
– Bonne nuit, папа, – послушно сказала Алис, немного покашливая.
Бернар положил руку ей на макушку, потом похлопал сына по плечу.
– Скоро все станет получше, – сказал он Мину. – Придет весна, и я снова стану самим собой.
Подчиняясь безотчетному побуждению, она положила отцу на плечо ладонь, но он вздрогнул и отстранился.
– Когда Эмерик с Алис улягутся, – сказала она, – я хотела бы поговорить с тобой, отец. По серьезному вопросу.
Он вздохнул:
– Я устал, Мину. Это не может подождать до утра?
– С твоего позволения, я предпочла бы сегодня. Это важно.
– Ну ладно, я буду тут. Погрею свои старые косточки у огня. Мне и самому нужно обсудить с тобой кое-какие дела. Твоя тетка просит дать ей ответ.
– Кромптон? – удивился Мишель. – Я не ожидал увидеть тебя здесь. – Потом, приглядевшись сквозь клочья тумана, понял, что обознался. – Простите меня, месье. В этом тумане я принял вас за другого.
– Ничего страшного, – отозвался человек, проходя мимо. – Доброй вам ночи.
Мишель медленно шагал по улице в сторону Одских ворот. Каждая жилка в его теле болела. Он знал, что ему осталось уже совсем немного. Каждый вдох давался ему с неимоверным трудом, словно железный кулак недуга выдавливал весь воздух из его легких. Сколько еще недель он протянет? Когда придет его час, обретет ли он покой? Простятся ли ему его грехи, войдет ли он в Царство Божие?
По правде говоря, он не был в этом уверен.
Было уже поздновато идти в Ситэ, хотя, наверное, он, скорее, застанет Жубера дома в такой час – если, конечно, отыщет его жилище в темноте. Дневная прогулка утомила Мишеля, и он проспал дольше, чем намеревался.
Может, напрасно он не решился поговорить непосредственно с Мину? Нет, наверное, все же он не ошибся – откуда ему знать, насколько отец посвятил (или не посвятил) ее в ситуацию, а пугать девушку Мишелю не хотелось.
Над ним высились башни замка Комталь, полускрытые и бесплотные в тумане. Мишель остановился, дожидаясь, когда перестанут дрожать ноги. Потом двинулся дальше, но не успел пройти и нескольких шагов, как почувствовал чье-то присутствие у себя за спиной. В ночном воздухе до него донеслось чье-то шумное дыхание, и он оглянулся.
Два дюжих малых в кожаных жилетах и грубых длинных штанах показались из-за угла улицы Сен-Назер. Лица были прикрыты носовыми платками, повязанными поверх рта, неприметные шерстяные шапки низко надвинуты на лоб. Один из них держал в руках дубинку.
Оскальзываясь на влажных булыжниках мостовой, Мишель попытался прибавить ходу и услышал, что те двое тоже ускорили шаг. Преследователи были все ближе и ближе. Впереди уже виднелись огни. Если бы только ему удалось продвинуться еще немного вглубь Ситэ!
Первый удар, пришедшийся в левый висок, плашмя повалил его на мостовую. Он ткнулся носом в каменную ступеньку и почувствовал, как треснула кость. Последовал второй удар, на этот раз по затылку. Мишель вскинул руки, пытаясь защититься, но он был бессилен против града пинков, разом обрушившихся на его ребра, спину, руки. Потом каблук размозжил ему лодыжку, и Мишель взвыл от невыносимой боли. Его вздернули с земли и поволокли, зажав между нападавшими, обратно по вымощенному булыжником переулку в направлении Одских ворот.
– Стой! Кто идет?
Оклик стражника дал Мишелю надежду. Он попытался подать голос, но подавился кровью, заполняющей рот.
– Просим прощения за шум, – услышал Мишель чей-то ответ. Выговор выдавал человека образованного. Уж не тот ли это господин, который проходил мимо него не так давно? Неужели он с ними заодно? – Наш друг немного перебрал. Мы ведем его домой, в постель.
– Смилуйся, Господь, над его женой, – сказал стражник, и оба засмеялись.
Мишель чувствовал, как носки его ног беспомощно волочатся по камням. Потом освещенные улицы Ситэ остались позади, и вокруг него сомкнулась бархатная чернота сельской ночи за пределами городских стен.
– Доложите мне, когда дело будет сделано, – произнес все тот же голос. – И чтобы без свидетелей!
– Ты что творишь, а?
– Не твое собачье дело, – заплетающимся языком ответил мужчина, едва держась на ногах. От него исходил кислый запах эля, глаза были налиты кровью от дыма и злости. Проститутка воспользовалась этой возможностью, чтобы натянуть разорванный лиф платья на грудь, и проворно отступила подальше.
– Так, любезный, с тебя на сегодня хватит, – сказал Пит, становясь между ними. – Иди-ка ты внутрь. Она не для тебя.
Дверь таверны приоткрылась и вновь захлопнулась, и женщина на мгновение оказалась на свету. Этого Питу хватило, чтобы разглядеть след от пятерни на ее щеке и царапины на бледных плечах.
– Уходите, месье. Уже все в порядке.
– Я сказал, какое твое собачье дело? – Пьянчуга пошатнулся и вскинул кулаки, как задира, призывающий противника помериться силами. – Ты что, собрался за нее со мной драться? За эту… за эту потаскуху, эту путану? Да она не стоит даже ковриги заплесневелого хлеба, даже…
Пит метнул взгляд на пояс пьяного. Тот был безоружен.
– Ступай внутрь. Второй раз я тебя предупреждать не стану.
– Предупреждать меня? – еле ворочая языком, выговорил он. – Предупреждать меня? Да кто ты такой, чтобы указывать мне, что делать? Мы с дамой обо всем уговорились, а потом она попыталась меня надуть! Я собирался преподать ей урок. Шлюха рябая, надуть меня пыталась!
Пьянчуга бросился вперед и, одной рукой обхватив женщину за шею, второй нанес ей удар в висок. Она принялась отбиваться, но хмель раззадорил его, и он лишь крепче стиснул ее.
Пит сгреб его за шиворот жилетки и, оттащив назад, с размаху всадил кулак в его мягкий живот, потом для верности добавил еще и в челюсть. Тот крутанулся и как подкошенный рухнул на колени на мостовую. В следующее же мгновение он уже храпел.
– Идите домой, мадемуазель, – сказал Пит. – Не стану ничего говорить относительно вашего уговора, скажу лишь, что мужчины, когда они пьяны, не всегда выполняют свою часть сделки.
Женщина вновь выступила из темноты:
– Вы благородный человек, сударь. Я квартирую на площади Сен-Назер. Если вам когда-нибудь понадобится скоротать вечерок, лучше того квартала не найти. Денег с вас не возьму.
– Идите домой, мадемуазель, – повторил Пит и зашагал прочь.
Ее смех несся ему вслед всю дорогу до дома Видаля на улице Нотр-Дам. Он пробрался в темный сад, где обнаружил помятое ведро, полное воды. Сломал тонкую корочку льда, смыл с рук следы драки и лишь тогда, обтерев их о подкладку плаща, двинулся ко входу.
Когда Мину вернулась в кухню, уложив Алис и постояв над душой у Эмерика, пока тот отбарабанивал положенные молитвы, она обнаружила отцовское кресло пустым.
Девушка была раздосадована, но в то же самое время испытала облегчение. Ей не хотелось рассказывать ему про того странного посетителя в книжной лавке. Мишель – так он назвался. С другой стороны, у нее не было желания обсуждать, что выйдет из Эмерика и следует ли им принять приглашение тетки и отправить его в Тулузу жить к ним с дядей.
Мину вооружилась кочергой и переворошила угли, так что последнее полено рассыпалось облаком пепла. Она хорошенько залила золу водой и поставила на место заслонку. Потом лениво взяла с каминной полки нарисованную маминой рукой карту и взглянула на вычерченные мелом границы, в рамках которых протекала ее жизнь: красный Ситэ, зеленую Бастиду, голубую ленту реки между ними, книжную лавку и их дом, закрашенные темно-желтым.
Прежде чем отправиться спать, она напоследок обвела взглядом кухню: стол, подготовленный к утру, фартук Риксенды, висящий на обратной стороне двери, книги на комоде. Все те вещи, которые придавали их маленькому домику его характер. Все было в точности таким же, как в начале дня, вот только сама она была другой. Мину чувствовала это, чувствовала всем сердцем и каждой косточкой.
Мой муж теперь беспомощен, как новорожденный младенец. Я могу делать с ним все, что пожелаю. Водить пальцем по его щеке или ввинчивать в кожу шпильки, пока не выступит кровь. Вырезать у него на груди мои инициалы, как он некогда украшал мою кожу синяками.
Его руки превратились в мертвые плети. Я поднимаю их, а потом отпускаю, и они падают. Марионетка, лишенная своих ниток, он не способен воспрепятствовать мне. Его тело бессильно лежит под одеялом, варясь в своих собственных зловонных соках. Он, державший всех в страхе и наводивший порядок кулаками, теперь целиком и полностью зависим от других.
В этом я вижу милость Господа. Это Его суд. Его воля. Его кара. Жестокая и ужасная расплата.
Он больше не может говорить, об этом я тоже позаботилась. То же самое зелье капля по капле высосало силы из каждого его мускула: из пальцев рук и ног, из его мужского достоинства, а теперь и из его языка. Оно сделало жидкой его кровь. Сладкие вина Востока и пряности Индии замаскировали горький вкус. А вот взгляд у него по-прежнему острый и ясный. Он не утратил рассудка, и в этом тоже я вижу милость Господа. Это восхитительное чистилище. Он заперт, все понимающий и лишенный дара речи, в оболочке своего тела, которое больше ему не подчиняется. Он знает, что я зодчий его недуга. Он знает, что пробил час расплаты. Что после многих лет, на протяжении которых я сносила его издевательства, теперь мы с ним поменялись ролями.
Мой муж хочет, чтобы я проявила милосердие, но я не стану. Он молится, чтобы я сжалилась над ним, хотя стал бы презирать меня, если бы я это сделала. Когда я отправляюсь в часовню, чтобы помолиться об облегчении его страданий, я оставляю дверь приоткрытой, чтобы он мог слышать, как Господь насмехается над ним. Как я насмехаюсь над ним.
И я позволю ему прожить еще ровно столько, чтобы он успел узнать, каково это – страшиться шагов в ночи. Каково это – лежать, как лежала я, ночь за ночью, молясь, чтобы сегодня он не пришел в мою постель. Умоляя Святую Деву защитить меня.
Если челядь и удивлена заботой, которой я его окружаю, у них хватает ума не выражать своего удивления вслух. Ведь когда он умрет, я стану здесь полновластной хозяйкой и им придется держать ответ передо мной. Если до кого-то и доходили слухи о наследнике Пивера, у них хватает ума не обсуждать их в моем присутствии.
Да простит меня Бог, но я намерена сполна насладиться этой игрой. «Мне отмщение», – глаголет Господь. Кто мы такие, если не твари Божьи, чтобы идти Ему наперекор?
Пит и Видаль сидели по разные стороны от камина. Комната была изысканно и богато обставленная, с широкими подоконниками и фигурными стрельчатыми окнами, выходящими на улицу. Одну стену занимал большой каменный камин с дымоходом и блестящей стойкой для каминных приборов; сбоку от него лежали меха и корзина с наколотыми поленьями. Все в этой комнате было проникнуто набожностью: деревянное распятие над притолокой высокой двери; гобелены тонкой работы, на которых святой Михаил вел архангелов на битву; живописное полотно, изображающее святую Анну, между окнами. Мебель была простая, но добротной выделки: два кресла полированного дерева с гнутыми подлокотниками и вышитыми подушками, между ними – стол. Книжный шкаф с глубокими полками со всех четырех сторон был заполнен религиозными текстами на латыни, французском и немецком. Принадлежало ли все это Видалю или было в доме изначально? На взгляд Пита, вся обстановка имела первозданный вид, как будто почти не была в использовании.
Свечи успели уже догореть больше чем до половины, а атмосфера в комнате – раскалиться от слов. Все это живо напомнило Питу их студенческие дни в Тулузе. Как же он по ним скучал! Тогда то, что их с Видалем объединяло, было сильнее, чем то, что их разделяло. Вера и время еще больше отдалили их друг от друга, и все же Пит не терял надежды. А если два человека столь противоположных взглядов готовы были попытаться достичь согласия, то и у других наверняка тоже был такой шанс?
– Я пытаюсь донести до тебя, что эдикт предлагает нам…
– «Нам»? То есть ты признаешься в том, что ты гугенот?
– «Признаюсь»? – с мягким укором в голосе переспросил Пит. – Я не думал, что приватный разговор между двумя друзьями можно расценивать как признание.
Видаль взмахнул рукой:
– Ты утверждаешь, что эдикт – это слишком мало, а я говорю, что это слишком много. И мы оба сходимся во мнении, что он не удовлетворяет ни одну из сторон. С января стычек на религиозной почве стало больше, а не меньше.
– Едва ли в этом стоит обвинять гугенотов.
– Разграбленные монастыри на юге, нападения на священников прямо во время молитвы – эти злодеяния, совершенные гугенотами, прекрасно задокументированы. Это все не вопрос веры, это варварство. Ты же не можешь не признать, что принц Конде и этот его приспешник, Колиньи, руководствуются более земными устремлениями? Они хотят посадить на престол короля-гугенота!
– Я в это не верю. В любом случае я говорил не о наших предводителях, а о простых людях. Нам не нужны беспорядки.
– Да? Расскажи об этом монахам из Руана, которые явились на службу и обнаружили, что алтарь их часовни осквернен самым отвратительным образом. Ты отрицаешь зверства, творимые гугенотами…
– А ты – творимые католиками! Ты не желаешь видеть ни пьяных священнослужителей, ни прелюбодеяний, ни балагана, который творится с раздачей епископских постов малолетним детям в силу семейных традиций! Жан Лотарингский был назначен епископом-коадъютором Меца, когда ему исполнилось всего три года, и ему были подведомственны ни много ни мало тринадцать епархий! И ты еще удивляешься, почему люди отворачиваются от твоей Церкви?
– Брось, Пит, неужели ты не смог придумать ничего получше? – расхохотался Видаль. – Каждый раз, когда реформаты принимаются обличать упадок Церкви, в ход идут одни и те же избитые примеры. Если, кроме одного-единственного случая злоупотребления более чем тридцатилетней давности, тебе нечем больше подкрепить свои доводы, плохо твое дело.
– Он всего лишь один из множества тех, чьи злоупотребления гонят верующих в наш стан.
Видаль сложил руки домиком.
– Есть сведения, что реформаты – люди, принадлежность к которым ты декларируешь, – начали вооружаться.
– Мы имеем право защищаться, – ответил Пит. – По-твоему, мы должны покорно идти на заклание, как овцы?
– Оборона – да, согласен. Но финансирование частных армий и незаконная торговля оружием – и все это за счет средств сочувствующих из Англии и Голландии, – это совсем другое дело. Это государственная измена.
– Всем известно, что Гиза и его католических союзников финансируют испанские Габсбурги.
– Это беспочвенные спекуляции, – отмахнулся Видаль.
На мгновение оба умолкли.
– Скажи мне, Видаль, – произнес наконец Пит, – ты никогда не задаешься вопросом, почему ваша Церковь видит для себя угрозу в том, что мы проводим богослужения не так, как вы?
– Это вопрос безопасности. Сплоченное государство – сильное государство. Те, кто противопоставляет себя всем остальным, ослабляют общество.
– Возможно, – ответил Пит, тщательно подбирая слова. – И все же есть люди, которые утверждают, что истинная причина, по которой Католическая церковь пытается не дать нашим голосам быть услышанными, – это ваши опасения, что мы правы. Вы страшно боитесь, что, когда люди услышат евангельскую истину, подлинное слово Божие в том виде, в каком оно было задумано – а не как его на протяжении многих поколений толковали священнослужители, – они присоединятся к нам.
– Оправдание одной верой? Отсутствие необходимости в священнослужителях, право совершать службы на обиходном языке, никаких больше монастырей, никакой благотворительности, никаких добрых дел?
– Никакой больше покупки места в раю вне зависимости от того, много или мало ты нагрешил.
Видаль покачал головой:
– Людям нужны чудеса, Пит. Им нужны реликвии, нужно ощущение Божьего величия, не постижимого разумом.
– Полусгнившие ногти, обломок кости из тела мученика?
– Или кусок ткани?
Пит вспыхнул: выпад достиг цели.
– По-твоему, Бог действительно присутствует в этой шелухе?
Видаль вздохнул:
– Если забрать у них таинство Бога и свести все к жизненной прозе, ты тем самым вычеркнешь из их жизни бо́льшую часть красоты.
– Какая красота в том, что люди забиты и невежественны, что их запугивают, чтобы добиться покорности? Какая красота в том, чтобы терзать тело ради спасения души? Но я отвлекся. Нет никакой причины, по которой католики и протестанты не могут жить мирно бок о бок, уважая чужие взгляды. Мы все французы. Это то, что нас объединяет. Нечестно выставлять всех реформатов изменниками.
Видаль сложил ладони вместе.
– Ты отлично знаешь, что среди твоих товарищей по вере немало таких, кто оспаривает власть короля и подвергает сомнению его право помазанника Божьего властвовать. Как я уже сказал, друг мой, это государственная измена.
– Я признаю, что существуют такие, кто подвергает сомнению право его матери властвовать, но это не одно и то же. Всем известно, что Карла куда больше интересуют его собаки и охота, нежели государственные дела. Он ребенок. Каждое решение, которое принимается от имени короля, на самом деле принимается Екатериной, королевой-регентом.
– Ты осведомлен о реалиях придворной жизни ничуть не больше, чем я.
– Да это ни для кого не секрет, – возразил Пит. – То, что предлагается гугенотам, – это не более чем шанс стать гражданами второго сорта. Ты сам знаешь, что это правда. Так даже в этих крохах им пытаются отказать. Гиз и его сторонники считают, что мы вообще не должны быть гражданами. Для них любая уступка – это уже слишком много, даже право вести службы на нашем родном языке.
– Ты так говоришь, как будто право вести службы на французском – это сущий пустяк.
– Сам старый король – истый и ревностный католик – поручил Маро задачу перевести псалмы с латыни на французский. Как то, что тридцать лет назад делало человека добрым католиком, теперь позволяет записывать его в еретики?
– Времена изменились. Мир стал более жестоким.
– Говорю тебе, если мы не будем осторожны, – с жаром произнес Пит, – мы увидим на нашей земле повторение костров Англии или зверств инквизиции, как в Испании.
– Подобная дикость никогда не случится во Франции.
– Это может случиться, Видаль. Еще как может. Мир, который мы знаем, рушится быстрее, чем мы думаем. В Тулузе есть такие, кто вслух заявляет о том, что убивать гугенотов – долг каждого истинного католика. Убивать во имя Господа. Вести священную войну. Они используют язык крестоносцев, хотя говорят о своих же братьях-христианах.
– Которые в их глазах являются еретиками, – негромко заметил Видаль. – Похоже, ты убежден, что никто из тех, кто выступает против реформистских идей – скажем, относительно того, что не нужно отказываться от мяса во время поста, или высмеивания наших самых священных реликвий, – не может делать это из соображений глубокой и искренней веры.
– Это неправда, – возразил Пит. – Я признаю, что есть такие, кого наши принципы искренне оскорбляют, но герцог Гиз и его брат стоят на пути к миру. Они подстрекают своих последователей не принимать эдикт. Они доведут Францию до гражданской войны.
Видаль нахмурился:
– Ты используешь те же самые слова, которые говорились в этой самой крепости, чтобы оправдать катарскую ересь.
– И что? Инквизиция, основанная в первую очередь ради того, чтобы искоренить катаров, все еще прочно сохраняет свои позиции здесь, в Ситэ, разве нет?
– Триста пятьдесят лет прошло с тех пор, как святой Доминик проповедовал в соборе и…
– И никого не переубедил, – перебил его Пит. – И из-за того, что он потерпел неудачу, появились огненные палаты[13]. Вера, насаждаемая огнем.
– Люди сейчас не такие дремучие, как в те времена. А Франция – не Англия и не Испания. Святая Мать Церковь ведет людей за собой своим примером.
Пит покачал головой:
– Калеча людей морально, а заодно и физически, чтобы спасти их души? Мне не нравится твое богословие, Видаль, если от него разит кровью, серой и отчаянием.
– Мерзавец! А ну, убери руки!
С улицы послышались громкие крики и треск ломающегося дерева. Пит поднялся и подошел прямо к окну.
– Не обращай внимания. Там наверняка ничего серьезного, – сказал Видаль. – Это минус жизни напротив самой шумной таверны в Ситэ.
Пит выглянул в темноту. Группа мужчин, обхватив друг друга за шеи, нетвердым шагом направлялась к колодцу. Один из них упал на колени, извергая на мостовую содержимое своего желудка. Пит узнал в нем того самого пьянчугу, который напал на проститутку, и вернулся на место.
– Отвратительно.
– Для солдата ты слишком брезглив, – сухо заметил Видаль. – Твои товарищи такие же впечатлительные натуры, как и ты?
– Это вопрос воспитания, – возразил Пит, решив не развеивать заблуждение Видаля относительно рода его занятий. – Кто не умеет пить, тот и язык за зубами тоже удержать не сможет.
Видаль сделал глоток вина.
– Доля истины в этом есть.
Пит взял свою кружку и опустился в кресло.
– Ты не можешь не знать о методах, которые используют инквизиторы.
Глаза Видаля сверкнули фанатичным огнем.
– Если человека признают виновным в богохульстве или ереси, его передают для вынесения приговора светскому суду. Тебе прекрасно об этом известно.
Пит рассмеялся:
– Попытка твоей Церкви остаться чистенькой, предоставляя светскому суду вершить правосудие после кошмара пыток, никого не обманывает.
– Мы занимаемся исключительно вопросами вероучения. Инквизиция не играет роли в светском обществе.
Пит помолчал.
– Ты сказал «мы»?
– Мы, они – какая разница? – отмахнулся Видаль с таким видом, как будто прихлопывал муху. – Мы все слуги одной Святой апостольской церкви.
Пит, которому стало не по себе, снова поднялся.
– Ты так говоришь, как будто человечество извлекло уроки из своего прошлого. Как будто мы стали лучше. Боюсь, что дело обстоит ровно наоборот. Люди научились повторять ошибки прошлого, причем с бо́льшим размахом. Кажется, мы, сами того не сознавая, полным ходом движемся к новому конфликту. Поэтому столько французов, которые разделяют мои взгляды, бежали в Амстердам.
Губы Видаля сжались в узкую щелку.
– Так что же ты не последовал их примеру, если жизнь во Франции кажется тебе столь невыносимой?
– И этот вопрос задаешь мне ты, Видаль? – спросил Пит, огорченный. – Зная, чем я обязан Югу? И вообще, с какой стати я должен уезжать из своей собственной страны лишь потому, что придерживаюсь других взглядов, чем те, кто нынче правит бал при дворе? Я француз!
– Лишь отчасти.
– За исключением непродолжительного пребывания в Англии и раннего детства в Амстердаме, я всю свою жизнь прожил во Франции, и тебе это прекрасно известно. Я француз до мозга костей!
Пит говорил не всю правду. Любовь к матери-голландке, которая так много страдала за свою недолгую жизнь, неразрывно переплелась в его душе с любовью к детским годам в Амстердаме. Жизнь в пансионах и благотворительных миссиях между водами Рокин и великого канала Сингел. Вылазки в порт, чтобы посмотреть, как снаряжают в походы к обеим Индиям парусные флейты[14]. Зазывный шепот снастей в ожидании, когда переменится ветер.
– В моих жилах течет кровь моего отца, – сказал Пит. – С какой стати ты отказываешь мне в том, что принадлежит мне по праву рождения?
– Кажется, я задел тебя за живое, – вскинул брови Видаль.
Пит посмотрел на старого друга, на приметную белую прядь, змеящуюся в его волосах. Подбородок Видаля, казалось, стал тверже, взгляд – жестче. Обоим друзьям шел двадцать седьмой год, но Видаль выглядел старше.
– Ты по-прежнему руководствуешься голосом сердца, а не разума, – покачал головой Видаль. – Ты не изменился.
Пит сделал глубокий вдох, пытаясь успокоиться. Он винил Церковь в том, что та отвернулась от его дорогой матери в час нужды, но Видаль был в этом не виноват. Это была давняя битва.
Он вскинул руки, признавая поражение:
– Я разыскал тебя не затем, чтобы с тобой ругаться, Видаль.
– Хотя я посвятил свою жизнь служению Богу, Пит, неужели ты думаешь, что я не понимаю, что творится в мире? Один лишь Господь может судить людские грехи. Он воздаст за все. Он вершит справедливый суд.
– Я и не предполагал противоположного, – негромко произнес Пит. – Я прекрасно знаю, что ты человек чести. Я понимаю, что для тебя это не вопрос абстрактной доктрины.
– Даже сейчас ты пытаешься польстить мне, продолжая при этом критиковать институт, которому я посвятил свою жизнь.
Внезапный стук в дверь прервал их разговор.
– Войдите, – сказал Видаль.
В комнату вошел слуга с подносом, на котором стояла фляга с вином и два кубка, тарелка с сыром, хлебом, фигами и сладким сахарным печеньем. Питу это показалось несколько странным, как будто было сделано напоказ. Он почувствовал на себе взгляд слуги. Тот был смуглый и крепко сбитый, с рваным шрамом, тянущимся вдоль всей правой щеки. Питу он был смутно знаком, но откуда – Пит вспомнить никак не мог.
– Поставь поднос сюда, Бональ. – Видаль указал на буфет. – Мы перекусим чуть позже.
– Хорошо, монсеньор, – кивнул слуга и передал своему хозяину какую-то записку.
Видаль прочитал ее, потом смял и бросил в огонь.
– Ответа не будет, – сказал он.
– «Монсеньор»? Так ты теперь монсеньор? – небрежным тоном произнес Пит, как только слуга удалился. – Мои поздравления.
– Это всего лишь вежливое обращение, и ничего более.
– Это твой человек из Тулузы?
– У капитула масса служителей, которых они используют в помещениях собора и за его пределами. Я почти никого из них не знаю по имени. – Он сделал жест в сторону подноса. – Приступим?
Пит взял немного сыра с хлебом, чтобы дать себе время собраться с мыслями. Он понимал, что тянуть больше некуда, но даже сейчас ему отчаянно не хотелось приступать к вопросу, который привел его сюда.
Пита вдруг охватила свинцовая усталость. Он прикрыл глаза. До него донесся звук откупориваемой пробки и разливаемого по кубкам вина, потом под ногами Видаля заскрипели половицы.
– Вот, держи, – произнес он.
– Я уже и так выпил лишнего.
– Это другое, – сказал Видаль, придвигая к нему кубок. – Местное вино, гиньоле. Оно тебя успокоит.
Густая рубиновая жидкость оказалась кисло-сладкой на вкус. Пит утер губы тыльной стороной ладони. Тишину комнаты нарушали время от времени доносившиеся с улицы звуки.
– Ну вот, мы с тобой опять сидим, как сидели когда-то прежде, – в конце концов произнес Видаль.
– Спорили, вели разговоры глубоко за полночь, – кивнул Пит. – Эх, хорошие были времена.
– Хорошие. – Видаль поставил свой кубок на стол. – Но мы больше не студенты. Мы больше не можем позволить себе роскошь беспечных разговоров.
Пит почувствовал, как учащенно забилось его сердце.
– Пожалуй, да.
– Сегодня утром ты сказал, что хочешь поведать мне о том, что произошло в Тулузе в ту ночь, когда была похищена плащаница. В то счастливое время, когда мы с тобой были закадычными друзьями – ближе не бывает.
– Да уж.
– Будет не слишком хорошо, если нас застанут за этим разговором. Что мой епископ, что, полагаю, твои товарищи по оружию – едва ли поверят в то, что это невинная встреча.
– Dat is waar. Это правда.
– Если ты что-то хочешь мне сказать – говори сейчас. Уже поздно.
– Хорошо. – Пит собрался с духом. – Ты простишь мне мое нежелание. Сегодня утром в соборе ты спросил меня, причастен ли я к краже Антиохийской плащаницы. Я даю тебе слово, что я этого не делал.
– Но ты знал, что кража готовится?
– Я узнал обо всем уже после.
– Ясно. – Видаль откинулся на спинку своего кресла. – Ты знаешь, что меня обвинили в соучастии? Что преступление твоих товарищей-гугенотов поставило меня под подозрение?
– Я понятия об этом не имел, – сказал Пит. – Мне очень жаль, что так вышло.
– В отношении меня было начато расследование. Меня допрашивали о моей вере, о моей верности Церкви. Я был вынужден защищать себя и мою дружбу с тобой.
– Мне очень жаль, Видаль. Правда.
Видаль впился в него взглядом:
– Кто это сделал?
Пит развел руками:
– Я не могу тебе этого сказать.
– Тогда зачем ты здесь? – обрушился на него Видаль. – Чем этот вор заслужил такую твою верность и преданность, что ты продолжаешь скрывать его имя? Неужели это нечто более важное, чем долг нашей дружбы?
– Нет! – вырвалось у Пита. – Но я дал слово.
Глаза Видаля гневно сверкнули.
– В таком случае я еще раз спрашиваю тебя: зачем ты разыскал меня, если ты не можешь – не хочешь – ничего мне рассказать?
Пит запустил руку в свои волосы.
– Потому что… потому что я хотел, чтобы ты знал, что, несмотря на все мои грехи, я не вор.
– И ты думаешь, что мне от этого полегчало?
Пит упорно отказывался слышать горечь в голосе Видаля.
– С той ночи никто ее не видел, только один человек. Я принял надежные меры, чтобы плащаница осталась в целости и сохранности.
На Пита внезапно нахлынули воспоминания этого дня, увлекая его в свой стремительный водоворот, пока у него голова не пошла кругом: комната над таверной на улице Эгле-д’Ор, алчное выражение на лице Деверо и благоговение в глазах Кромптона, загоревшихся фанатичным огнем, не хуже, чем у любого рьяного католика, потом мастер из Тулузы, который долгие часы при свете свечей трудился над созданием безукоризненной копии плащаницы, время, потраченное на выбор тончайшей материи, которая дышала бы древностью, кропотливое воссоздание вышивки, чтобы даже самый наметанный глаз не отличил бы ее от оригинала, все процессы, призванные состарить подделку, придать ей ощущение древности. Его мысли потекли еще дальше, к самому первому мгновению, когда он взял в руки подлинную плащаницу и вообразил ткань, пропитанную запахами Иерусалима и Голгофы. Тогда, как и сейчас, Пита охватила дрожь, столь велика была сила потрясения от столкновения между его рассудком и непостижимым и загадочным.
Он сделал еще глоток гиньоле и немедленно почувствовал, как его бросило в жар. Пит заколебался. Он не мог нарушить свой обет хранить тайну, но мог попытаться дать старому другу – когда-то самому дорогому его другу – хотя бы искорку надежды.
– Все, что я могу тебе сказать, Видаль, – плащаница в целости и сохранности. Я никогда не допустил бы гибели чего-то настолько прекрасного.
– Несмотря на то что ты, по твоему же собственному утверждению, презираешь «культ реликвий», – бросил Видаль ему в лицо его же собственные слова. – Это слабое утешение.
– Антиохийская плащаница, хотя и является всего лишь частью целого, изумительна сама по себе, – ответил Пит. – Одного этого достаточно, чтобы возникло желание сохранить ее.
Видаль внезапно поднялся, захватив Пита врасплох.
– Но поскольку она не в моих руках, что в этом толку?
Половицы затрещали, точно поленья в камине, и красные одеяния Видаля вихрем взметнулись вокруг него, словно языки пламени. Белая прядь в черных волосах сверкнула серебром, будто молния вспыхнула в темном небе.
– Где сейчас плащаница? – отрывисто спросил он. – Она все еще в Тулузе?
Пит открыл рот, но обнаружил, что не может говорить. Его бросило в жар, стало нечем дышать. Он ослабил гофрированный воротник и расстегнул крючки дублета, утирая лоб платком. Потом сделал еще глоток гиньоле, чтобы смочить внезапно пересохшее горло.
– Она у тебя? – не отступал Видаль. Его голос, казалось, долетал откуда-то из немыслимой дали. – Ты носишь ее при себе?
– Нет.
Пит не мог сфокусировать взгляд. Отяжелевший язык с трудом ворочался во рту. Он больше не мог выдавить из себя ни единого слова. Челюсть намертво заклинило. Пит закрыл глаза, надеясь, что мир вокруг него перестанет вращаться.
– Я… вино…
Он взглянул в рубиновую жидкость в кубке, потом перевел взгляд на лицо друга. Видаль выглядел самим собой и в то же самое время совершенно преображенным. Неужели и он испытывал такое же головокружение, такую же тошноту?
На глазах у Пита кубок выскользнул из его парализованных пальцев и с глухим стуком упал на ковер, разбрызгивая по деревянному полу остатки густого красного вина. Он попытался встать, но ноги не слушались. Перед глазами все поплыло, и он сначала увидел две человеческие фигуры, потом их стало три. Они пересекли комнату и распахнули дверь. Потом позвали кого-то на помощь, и ответом им был топот ног по лестнице.
А потом все померкло.
Протестантская зараза безудержно распространяется по стране. Они, точно крысы, наводняют наши города и деревни, дыша католическим воздухом, отравляя принадлежащие Богу земли. Гугенотские пасторы, предатели Франции, подстрекают мирян к неповиновению, за что их следовало бы вздернуть: в Памьере, Белесте, Шалабре – эта чума распространяется по всей От-Валле. Волнения были в Тарасконе и Орнолаке. И даже здесь, в деревне.
Я не сомневаюсь в том, что эта напасть будет побеждена. И должна признаться, что эти беспорядки мне на руку. Ибо что такое одна смерть, когда виселицы не простаивают без дела? Что такое одно убийство, когда вокруг льются реки крови? Наши мелкие ненависти и страстишки никуда не деваются, когда приходит война. Междоусобицы, тяжбы и ничтожные дрязги беспрепятственно продолжаются на фоне крупных событий. Неизмеримо важные вещи и всякие мелочи сосуществуют бок о бок.
Я уехала бы из замка, но пока не могу рисковать. Хотя здоровье моего мужа расстроено, подорвано слишком сильно, чтобы даже самому искусному аптекарю под силу было его восстановить, в отсутствие тех ухищрений, которые мне приходится прикладывать, чтобы его уста оставались сомкнуты печатью молчания, он все еще может заговорить. Если он изобличит меня – я пропала. Его тело мало-помалу привыкает к яду, и он иногда вскрикивает по ночам.
Поэтому пока я вынуждена остаться и заняться приготовлениями к вдовству. Когда он умрет, я отправлюсь к моему любовнику. Мы с ним идеально дополняем друг друга, я и он, хотя он делает вид, что не знает этого. Все, что есть в наших душах благородного и праведного, совпадает до мелочей.
Было время, когда закоулки замка давали нам необходимое уединение, но есть ведь и другие места. Когда я связываю его запястья шнурами из красного бархата, – это союз равных. Наслаждение и боль. Как учит нас Господь, каждый из нас должен страдать, чтобы возродиться заново.
Я расскажу ему о существе, которое растет внутри меня. Об этом даре Господа. Он будет доволен.
Мину поднялась с ощущением, что все еще не до конца проснулась, и настежь распахнула ставни. Она и не помнила, когда в последний раз спала так долго и так крепко.
Бледная дымка, висящая над Ситэ, заволакивала светлый лик солнца, но небо вдали было ясным, а воздух свежим. Мину вдруг почувствовала, что ее переполняет надежда. Был первый день марта. Ее время целиком и полностью принадлежало ей самой. После мессы они с Алис пойдут в Триваль, на конюшню, и выведут Канигу, верную буланую кобылку их отца, прогуляться.
Девушка очень удивилась, обнаружив Алис с Эмериком в кухне одних. Они пили подогретое молоко из широких глиняных чашек. На столе лежала коврига свежего хлеба и горка только что сбитого масла на деревянной дощечке, влажно поблескивал квадратный кусок медовых сот.
– Доброе утречко, цыплятки, что-то вы сегодня вскочили ни свет ни заря.
Алис покачала головой:
– Это ты заспалась. Уже двенадцатый час. Ты проспала мессу.
Мину обвела взглядом кухню, внезапно сообразив, что еще зацепило ее взгляд. Кресло у очага пустовало.
– А где папа? – спросила она.
– Он ушел на улицу, – пожал плечами Эмерик.
– Чудесная новость. А куда он пошел?
Мальчик снова пожал плечами и натянул сапоги.
– Я не знаю.
– Он ушел с какой-то пожилой дамой, – сообщила Алис, переворачивая свою чашку вверх дном, чтобы допить последние капли молока. – Это она принесла нам мед.
– А эта дама не сказала, как ее зовут?
– Я забыла. – Малышка нахмурилась. – У нее на голове сбоку была шишка величиной с яйцо. Дама сказала: ты знаешь, что она должна зайти.
– А, мадам Нубель! Да, я ждала ее, только не так рано.
– Я же сказала тебе, глупенькая. Уже почти полдень. Ты проспала все утро, поэтому мадам Кордье… – Алис просияла. – Кордье, вот как, она сказала, ее зовут, а вовсе не Нубель!
Мину перевела взгляд с сестры на брата:
– Так Нубель или Кордье?
Эмерик, уже стоявший на пороге, остановился.
– Отец назвал ее Кордье. «Мадам Кордье» – так он сказал, и голос у него был озадаченный. Тогда она возразила: «Разве ты забыл, Бернар, теперь меня зовут Нубель», – и это меня не удивило, потому что она была старая-престарая. У нее, наверное, было несколько мужей. – С этими словами он улизнул в коридор.
– Эмерик! – окликнула Мину брата. – Эмерик! Вернись сейчас же! Мне нужно, чтобы ты…
Ответом ей был стук закрывшейся двери.
– Эта дама показалась мне очень доброй, – сказала Алис. – Я зря пригласила ее войти?
– Вовсе нет, petite. Она добрая женщина и наша хорошая соседка из Бастиды. – Мину улыбнулась. – Но папа точно не сказал, куда они идут?
– Точно. Он сказал только, чтобы мы никуда не уходили, пока ты не встанешь. И чтобы Эмерик следил за очагом, а то огонь потухнет.
Сестры как по команде посмотрели на уже подернувшиеся пеплом угли, свидетельствующие о том, что Эмерик с поручением не справился.
– Он такой своенравный, – серьезно сказала Алис.
– «Своенравный»! И где только ты услышала такое слово?
– Мама Мари вчера сказала его папе.
Мину покачала головой:
– Напомни-ка мне, кто такая Мари?
– Девушка, в которую Эмерик влюблен. Он говорит, что женится на ней, как только станет достаточно взрослым и сможет содержать жену.
– А, помню, хотя он еще слишком молод, чтобы помышлять о женитьбе. В любом случае разве ты не говорила мне, что мать Мари не одобряет этот союз?
– А она и не одобряет, – сказала Алис, воспринимавшая этот разговор с совершенной серьезностью. – Мари очень хорошенькая. У нее куча поклонников, и она говорит, что намерена выйти за богатого. Не вижу, с чего бы ей выбирать Эмерика.
Мину рассмеялась:
– Это потому, что он твой брат. Ты не видишь в нем достоинств, которые могут разглядеть другие. Я хотела тебя спросить, не хочешь сходить покататься на лошади? Канигу уже застоялась в конюшне. Как думаешь, по силам тебе это?
Алис захлопала в ладоши:
– Да! Давай пойдем прямо сейчас? Мари говорит, там под мостом выводок – выдра с детенышами! Мне очень хочется тоже на них посмотреть!
– Хорошо, только тебе нужно будет потеплее закутаться. Ты принимала сегодня свое лекарство?
Алис кивнула:
– А еще та дама принесла мне лакрицы от кашля.
– Это очень мило с ее стороны. Давай захватим с собой чего-нибудь перекусить, хлеба и сыра, тогда можно гулять, сколько захотим.
– Пока холод не заморозит нас!
Мину взъерошила ей волосы:
– Пока холод не заморозит нас.
Крепко держась за руки, Мину и Алис двигались вниз к реке вдоль стены, идущей от Одских ворот к навесной башне.
Спуск был сложный, и колючие кусты ежевики цеплялись за их юбки. К тому времени, когда они добрались до королевской мельницы, подол плаща Мину насквозь промок.
– Тебе тепло, petite? – спросила она сестричку, когда та остановилась перевести дух.
– Даже слишком, – захихикала Алис и немедленно запищала, услышав какой-то плеск.
Мину засмеялась.
– Это всего лишь речной угорь, – сказала она, указывая на тугой черный хвост, скрывшийся в илистой отмели. – Видишь? Они ничего нам не сделают, если мы не будем их обижать.
В этом месте река Од была широкой и мелководной, но стремительной, потому что с гор в нее стекали талые воды.
– Смотри не переутомись! – крикнула девушка вслед сестричке, которая бросилась бежать вперед по болотистой тропке, так что Мину с трудом за ней поспевала.
Она полной грудью вдыхала густой, терпкий запах листвы и мха, радуясь тому, что мир возвращается обратно к жизни после зимней спячки. Весна была уже на пороге.
– Мари видела выдр на том берегу, пониже здания больницы, вот где.
– Очень хорошо. Когда мы выведем Канигу из конюшни, можно будет прокатиться верхом через мост в Бастиду, а оттуда спуститься к воде. Согласна?
– Согласна.
Вода отбрасывала яркие отблески на арку старого каменного моста снизу. Еще на подходе к Тривалю Мину в нос ударил запах конюшен – характерная вонь смеси навоза и прелой соломы, приправленная жаром кузницы и амбре закисших зимних попон.
– Ты же не ходишь одна к речке, да? – спросила Мину неожиданно. Риксенда старалась как могла, но нянька из нее была не слишком бдительная, и Мину тревожилась о том, что делается дома, пока она в лавке.
Алис помотала головой:
– Эмерик сказал, что я не должна туда ходить. Он говорит: плохие люди, которые воруют маленьких девочек, могут украсть меня и продать в рабство.
– Зачем он рассказывает тебе всякие страшилки? – нахмурилась Мину.
– Я ничего не боюсь! – дерзко вздернула подбородок Алис.
– Я уверена, что ты самая храбрая девочка на свете, но ты можешь наткнуться на бродячую собаку, или на змею, или даже, – она пощекотала сестричку, – на скверных мальчишек, которые швыряются камнями.
Захихикав, Алис вывернулась из рук сестры и забралась на поваленное дерево.
– Осторожнее, не упади в воду, – забеспокоилась Мину.
– Ты видишь? – спросила Алис, указывая куда-то на противоположный берег. – Там нора!
Мину сощурилась:
– Я не уверена…
– Надо дать твоим глазам привыкнуть. Тогда, если ты будешь вести себя тихо, детеныши вылезут наружу.
Мину устремила взгляд на противоположный берег. В бликах яркого весеннего света, играющих на поверхности воды, точно огоньки свечей, она различила у основания моста что-то непонятное. Она осторожно подошла ближе, осознав, что смотрит на кусок материи. Черной ткани.
Мину прикрыла глаза ладонью от солнца. Это определенно был не пень, не бревно и не топляк. Сомнений быть не могло. На каменном выступе под самой ближайшей аркой, наполовину в воде, наполовину на суше, лежало человеческое тело. Внезапно плащ соскользнул с его лица, и Мину увидела прядь белых волос и плоеный воротник, испачканный чем-то красным на шее. Плеснула волна, и из-под воды показались руки. На правой недоставало двух пальцев.
Мину сняла Алис с дерева:
– Нам надо идти.
– Но я совсем не устала! – заныла Алис. – Мы же только что пришли. Мы даже не успели еще увидеть выдрят и…
– Petite, не спорь. Идем.
В этот миг над равниной вдруг разнесся гул набата. Громкий и тревожный, он вмиг развеял всю безмятежность весеннего дня. Мину почувствовала, как сестричка вцепилась в ее руку.
– Что случилось? – тоненьким голоском спросила Алис. – Почему звонят колокола?
Мину уже практически бежала, волоча за собой сестренку, чтобы успеть добраться до спасительного квартала Триваль.
– Они зовут нас обратно в Ситэ, пока не закрыли ворота. А теперь поторопись. Беги как можно быстрее.
Более неудачного времени года для путешествия и придумать было нельзя. Холод сменился бесконечными дождями, раскисшая грязь комьями липла к копытам коня, затрудняя передвижение по скользкой дороге. Франциск, герцог Гиз, прижал руку в отсыревшей кожаной перчатке к воспаленному шраму на щеке, пытаясь унять боль.
Погода словно с самого начала задалась целью помешать им. Пронзительный ветер, грозы, невозможность нигде укрыться. Чем дальше они ехали на запад, тем сильнее его одолевала злость на собственное невезение. Его домочадцы и брат, кардинал Лотарингский, в мрачном молчании ехали за ним. Их лошади были по самое брюхо перемазаны в заскорузлой грязи, которая летела из-под копыт; они трусили, понурив головы. Стук дождя удручал своей монотонностью, капли со звоном отскакивали от шлемов и лат герцогской вооруженной свиты. Поникшие знамена, осененные древним гербом Гизов, уныло мокли на древках.
На самом герцоге не оставалось ни единой сухой нитки. Промокший и отяжелевший плащ облеплял плечи, белый плоеный воротник обвис. Распятие, похожее на кусок белой кости, болталось на его шее на черной бархатной ленте. Он покосился на брата. Выражение лица кардинала не оставляло сомнения в том, что он думал: было ошибкой оставить уют и безопасность их поместий в Жуанвиле и пуститься в поход на запад, где их едва ли ждал теплый прием.
Празднества по случаю дня его рождения, проводимые в собственных поместьях в Лотарингии, милостью Господней сорок третьем его герцогстве, сопровождались пышностью и размахом, подобающими его положению. Но ничто из этого – ни пиршество, ни маскарад, ни музыканты, прославлявшие его жизнь и деяния, – не могло развеять его тревогу из-за потери влияния. Его – героя Меца, Ранти, Кале, бывшего великого камергера Франции, правую руку старого короля – больше не рады были видеть при дворе. Королева-регент не доверяла ему и окружила себя людьми, споспешествующими делу гугенотов, тем самым позволив их тлетворному влиянию распространяться по стране.
Гиз удалился от двора два года тому назад, после восшествия на престол Карла IX, которому в ту пору было всего девять лет и который проплакал большую часть коронации и до сих пор спал в одной постели со своей матерью. Герцог был уверен: его отсутствие окажется для королевы настолько заметной потерей, что она немедленно призовет его обратно, однако расчет совершенно не оправдался, и он очень скоро пожалел о своем решении. То же самое недовольство Гиз чувствовал и среди своих приближенных. Все они были верными гражданами и добрыми католиками и ссылку в северо-восточное захолустье воспринимали болезненно.
Он пошел ва-банк и проиграл. Они с Екатериной давно были на ножах. Регентша обвиняла его в разжигании вражды между реформатами и ее союзниками из числа католиков. Он считал, что «медичевская свиноматка» сеет пагубу, и даже особо не скрывал свое мнение. То, что сам малолетний король – до безумия любящий охоту, но при этом слабый и болезненный и вдобавок склонный к истерическим припадкам, когда что-то выходило не так, как он хотел, – никуда не годится, не отрицал никто, за исключением самой королевы. Он недостоин был исполнять роль наместника Бога.
Они выехали из леса в поля, окружавшие Васси, и Гиз, резко вонзив шпоры в бока своего коня, перешел в галоп. Сзади эхом донесся топот многочисленных копыт: весь отряд последовал примеру своего предводителя, и он ощутил прилив решимости. Вне всякого сомнения, он отсутствовал при дворе слишком долго. Предатель Конде, организатор попытки их с братом похищения в Амбуазе, по-прежнему находился на свободе, а Колиньи, вновь вернувший себе расположение королевы, был занят укреплением гугенотского влияния при дворе. Эти двое были внутренними врагами. Слабость Екатерины грозила расколом в королевстве.
Их необходимо было остановить.
– Мальчик! – закричал он.
Перед ним тотчас же возник его конюх.
– Что это за городишко? – осведомился Гиз, указывая на шпили и серые черепичные крыши небольшого городка, видневшегося в некотором отдалении.
Это могло быть что угодно. Они трусили мимо унылых пейзажей Шампани уже много часов подряд.
– Это Васси, мой господин, – быстро ответил мальчик.
Гиз был удивлен.
– Васси, говоришь?
Васси находился в его владениях. В голову ему пришла одна идея. Хотя герцог никогда не пропускал воскресную мессу, даже в те славные дни, когда он сражался на поле боя во главе огромной армии, он не питал никаких иллюзий относительно того, что все его последователи столь же набожны. Солдаты в массе своей куда больше пеклись о желудке, нежели о душе. К тому же в Великий пост они ощущали нехватку мяса и прочего провианта. Быть может, стоит сделать остановку и на несколько часов дать своему отряду передышку от дождя и ветра?
После того как они вознесут хвалы Господу, он позаботится о том, чтобы люди были накормлены и получили по кружке согревающего эля, прежде чем продолжать путь. Франциск не намерен был вступать в Париж промокшим и изнуренным с дороги, в сопровождении свиты, потрепанной и жалкой, как какая-то шайка наемников. Он ведь бывший великий камергер! Он должен позаботиться о том, чтобы все при дворе стали свидетелями его триумфального возвращения.
– Мальчик! Поезжай вперед нас в Васси и скажи им, что едет Франциск, герцог де Гиз, в сопровождении своего брата, кардинала Лотарингского, и они намерены почтить их городок своим присутствием. Мы будем стоять мессу. Скажи им, что с нами сорок человек, которым понадобится пища и кров, прежде чем мы продолжим наше путешествие.
– Да, мой господин, – сказал конюх.
Гиз вздохнул. У него раскалывалась голова и болели ноги. Неужели он уже слишком стар для этой игры молодых? Он крякнул. Нет, он не собирается покоряться возрасту. Может, его звезда и потускнела, но у него еще есть время вернуть свою удачу. Он вскинул глаза и посмотрел на небо.
Если бы еще дождь прекратился.
Еще через полчаса скачки Гиз перестал чувствовать руки. Он грубо дернул поводья, и его жеребец снова взвился на дыбы. Задние копыта мгновенно увязли в грязи, и скакун затоптался на месте, меся бурую жижу, но удержал равновесие.
Герцог вскинул руку, и его отряд начал потихоньку замедлять ход под аккомпанемент звона сбруи, грохота тележных колес и фырканья вьючных животных. Наконец колонна людей и животных остановилась.
– Что там такое? – спросил кардинал.
– Тихо. – Гиз устремил взгляд на деревянное строение, возвышавшееся впереди на равнине. – В этом-то и вопрос.
Брат проследил за направлением его взгляда. Внушительного вида деревянный амбар, примерно одинакового размера в высоту и ширину, стоял в чистом поле за пределами городских стен. Он был построен в романском стиле, с черепичной двускатной крышей, крепкими стенами и рядом окон на верхнем ярусе. Шпиль церкви в Васси, в самом сердце городка, по сравнению с ним казался крошечным.
– Вы имеете в виду этот амбар, брат? – спросил кардинал.
– Да, – отрывисто бросил тот. – Этот очень большой, очень новый, очень вызывающий амбар. Более чем амбар, здание. За стенами моего вассального города.
До кардинала внезапно дошло, к чему он клонит.
– Думаете, это протестантский молельный дом?
– А у вас есть лучшее объяснение?
– Возможно, это амбар для хранения… – Он не договорил. – Нет, вы, скорее всего, правы.
На лице Гиза застыло суровое выражение.
– Вот что бывает, если им попустительствовать! Едва ли можно было бы найти более вопиющий символ того, как реформаты противопоставляют себя добропорядочным гражданам и подрывают наши устои.
– По условиям эдикта реформатам теперь разрешается строить места поклонения вне городских стен, мой господин, – мягко заметил кардинал.
– Я прекрасно это знаю. Это огромная ошибка. Неужели вы не видите, как эта их молельня, – Гиз практически выплюнул это слово, – практически уничтожает шпиль нашей церкви? Сегодня воскресенье. Идет Великий пост. Время, когда все христиане демонстрируют послушание и раскаяние, практикуют смирение и вспоминают мучения Господа нашего Иисуса Христа. А эти… Какая наглость, какое вызывающее выставление напоказ, какой… плевок в лицо!
Кардинал взглянул на брата и увидел, каким фанатичным огнем и – хотя он никогда не признался бы в этом ни одной живой душе – какой ненавистью горят его глаза. Для герцога гугеноты олицетворяли собой все беды Франции.
– Вперед, – скомандовал Гиз, пришпоривая своего коня.
Остановился он, когда было уже рукой подать до городских стен, где его поджидал юный конюх с известием, что священник из Васси почтет за честь приветствовать герцога в числе своих прихожан на мессе.
– А что они говорят об этом непотребстве?
Он махнул рукой в направлении молельного дома.
Мальчик покраснел.
– Я не спрашивал, мой господин.
Глаза Гиза сузились. Он обернулся к кардиналу:
– Значит, брат, мы даже не знаем, сколько их там. Они плодятся, как крысы в сточной канаве; каждый день на свет появляется еще один еретик. Еще один будущий предатель. – Он вновь повернулся к конюху. – А что их пастор? Что он за человек, они не сказали?
Мальчик повесил голову:
– Я и помыслить не мог, что вы удостоите реформатский сход своим благородным присутствием, мой господин, поэтому мне не пришло в голову об этом справиться.
В это мгновение порыв пронизывающего мартовского ветра донес до того места, где стояли их лошади, голоса, возвышенные в песнопении:
– «Que Dieu Se lève, et que Ses ennemis soient dispersés; et que fuient devant Sa face ceux qui le haïssent».
Лицо Гиза побагровело от гнева.
– Видите? У них нет ничего святого! Они поют, к тому же на обиходном языке, во время Великого поста! Что они поют, брат?
Кардинал напряг слух:
– Я не могу разобрать слов.
– «Да восстанет Бог, и расточатся враги Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его».
– Это шестьдесят восьмой псалом, мой господин, – подсказал конюх. – Реформаты очень чтят этот стих.
Гиз впился в него взглядом:
– В самом деле?
– Это оскорбление Господа, – пробормотал кардинал.
– Это оскорбление Господа и Франции, – резким тоном отозвался герцог, возвышая голос. – Это христианская страна, католическая страна, и тем не менее мы видим тут рассадник кальвинистов!
Его воинственный настрой передался его людям, потому что их лошади принялись встревоженно бить копытами, чутко уловив гневную интонацию в голосе хозяина.
– Сир, так каковы будут ваши приказания? – спросил конюх. – Мне вернуться в город и спросить, сколько гугенотов насчитывается в Васси?
– Скажи им, что эти земли лежат на границе моих владений. Это вассальный город. Я не потерплю тех, кто сеет раскол. Кто противопоставляет себя остальным. Я не позволю ереси цвести пышным цветом!
Пит лежал на спине. Он осторожно похлопал ладонями по траве вокруг себя, пытаясь определить, где находится, и вдруг понял, что руки у него голые. Что случилось с его перчатками? В памяти всплыло лицо какой-то девушки. Колдовские разноцветные глаза – один синий и один карий, – искрящиеся юмором и умом. В белом тумане у Нарбоннских ворот он едва не сбил ее с ног. Когда это было? Он попытался вспомнить, но она лишь ускользала от него все дальше и дальше.
Он хотел приподняться на локте, но едва стоило ему пошевелиться, как у него закружилась голова. В ушах оглушительно зашумело, как будто в голове зазвонили все колокола Ситэ разом.
Потом где-то рядом звонко запел черный дрозд, и это дало Питу надежду. Он осторожно оперся ладонями о землю по обе стороны от ног и кое-как принял сидячее положение. На него немедленно накатила волна тошноты такой силы, что от нее потемнело в глазах, а в голове и желудке поднялась настоящая буря. Он подождал, пока буря уляжется и его перестанет шатать, и осторожно открыл глаза.
В мозг хлынул свет. Пит сморгнул, потом еще и еще, пытаясь избавиться от полупрозрачной пленки между ним и миром. Мало-помалу все вокруг снова обрело четкость. Серые каменные стены, зеленая трава, в тени посеребренная инеем, отчетливые очертания старых римских башен в стенах средневекового Каркасона. Теперь он ощущал боль в затылке, а когда провел по нему рукой, нащупал шишку размером с куриное яйцо. На него что, напали грабители, когда он выходил от Видаля?
Что вообще с ним случилось?
От лежания на земле его одежда отсырела, роса просачивалась сквозь дублет. Плаща и шляпы след простыл, хотя его кожаная сума лежала в нескольких шагах, на бортике низенькой каменной стены. Пит похолодел от ужаса. Неужели, несмотря на всю его тщательную подготовку, поддельную реликвию похитили? Потом он вспомнил. Душная комната над таверной, деньги, перекочевавшие к нему в обмен на плащаницу.
Пит схватил суму, страшась обнаружить, что монет там не окажется, но быстро вспомнил, что переложил их в кошелек, перед тем как выйти на улицу вчера вечером. Его рука скользнула к кошельку. Он оказался на месте, и кинжал тоже. Странно. Какой вор оставил бы своей жертве такие ценности?
Мало-помалу и другие осколки воспоминаний о вчерашнем вечере все-таки вернулись к нему: как он потягивал эль в таверне, чтобы убить время, как пробирался к великолепному дому с застекленными готическими окнами. Как юркнул в кованую калитку, ведущую в небольшой садик. Как снял перчатки, чтобы справиться с хитроумной щеколдой. Как встретился с Видалем, уже поджидавшим его с фонарем. Как отдал свой плащ и шляпу слуге в темном коридоре, а потом…
Пит нахмурился. Дальше зияла пустота. Каким образом он очутился здесь, на земле, всего в нескольких шагах от дома? И что случилось с Видалем? Он тоже стал жертвой нападения?
Пит повел плечами. Руки и ноги были точно налиты свинцом. Малейшее движение требовало колоссального напряжения сил, которых он в себе не чувствовал. И все же, если не считать разбитого затылка, больше никаких повреждений на нем не было. Он пошевелил челюстью из стороны в сторону. Кажется, ничего не сломано.
В конце концов оно все-таки всплыло. Воспоминание о сладости густого вина на языке, о сковавшем его параличе, о падении. О слуге с бандитской рожей со шрамом во всю щеку, топоте бегущих ног, когда он без сознания рухнул на пол.
Пит поднялся, стряхнул с одежды травинки и прутики и зашагал обратно по улице Нотр-Дам. Очутившись перед задней дверью, он постучал.
– Есть тут кто? – В доме было тихо, закрытые ставнями окна были слепы и немы. – Эй? – вновь подал голос он, на этот раз постучав уже громче. – Я хотел бы увидеть священнослужителя, известного под именем… – Разумеется, Видаль при рукоположении должен был взять новое имя, но Пит на радостях, что снова видит любимого друга, – вот же недотепа! – не сообразил спросить его, какое именно. – Я хочу видеть священника из Тулузы, который здесь квартирует.
Тишина.
Он посмотрел на окна первого этажа.
– Здесь уже давно никто не живет, месье.
Пит обернулся и увидел мальчика лет тринадцати, который стоял неподалеку. Ему смутно вспомнилась увиденная им мимолетная сценка у колодца, когда бойкий парнишка заигрывал с хорошенькой девушкой.
– Ты ведь Эмерик, да? – спросил он.
Мальчик мгновенно насторожился:
– Откуда вы знаете мое имя?
Пит улыбнулся.
– Угадал случайно, – сказал он. – То есть ты имеешь в виду, что дом нежилой?
– Так я же вам говорю, месье. Тут с Михайлова дня никто не живет.
– А что бы ты сказал, если бы узнал, что я вчера вечером ужинал в этом самом доме?
Эмерик склонил голову набок:
– Я бы сказал, что вы или перепутали дом, или перебрали эля.
Уверенность мальчика заставила Пита задуматься.
– Разве это не дом капитула при соборе, где квартируют приезжие священники и духовенство?
– Нет! – засмеялся Эмерик. – Это дом месье Фурнье и его жены. Они уехали после праздника святого Мартина, да так и не вернулись. Дом стоит пустой последние три месяца. Над вами кто-то подшутил.
– Ты точно в этом уверен?
Эмерик развернулся и указал на хорошенький домик ровно напротив, увитый голыми ветками шиповника:
– Я живу вон там. Даю вам слово, что в доме Фурнье всю зиму никто не жил.
Пит нахмурился. Он не сомневался, что Эмерик говорит правду: зачем ему было лгать? И тем не менее он готов был прозакладывать все имеющиеся у него деньги до последнего экю, что именно здесь он провел вчерашний вечер.
Пит воссоздал в памяти комнату: гобелены на стене и массивный буфет, на который слуга поставил поднос. Богатая библиотека и пышные алые одеяния Видаля, колыхавшие воздух, когда он расхаживал туда-сюда по комнате. Он заколебался. Еще одно воспоминание. Ведь был же миг, когда у него закралось ощущение, что в комнате никто не живет, разве нет? Но зачем Видалю было убеждать Пита, что это его квартира?
– Держу пари, Эмерик, что ты знаешь, как пробраться в дом.
Черные глаза парнишки блеснули озорством.
– Представления не имею, месье.
– Я ни за что не поверю, чтобы отсутствие ключа стало непреодолимым препятствием для такого смышленого малого, как ты. Гляди. – Пит улыбнулся мальчику, потом без предупреждения выхватил из-за пояса кинжал и метнул его. Клинок просвистел по воздуху и рассек ровно пополам крупный клубень фенхеля, который рос в дальнем краю небольшого огородика.
Глаза Эмерика расширились.
– Вот. – Пит подошел к грядке, подобрал свой кинжал и вернул его обратно за пояс. – Если ты покажешь мне, как попасть в дом, я научу тебя так делать. Договорились?
– Договорились, – ухмыльнулся Эмерик.
Пит отметил, что загудел набат, но внимание его было сосредоточено на Эмерике, который принялся ковыряться в замке металлической шпилькой.
– Тебе не кажется, что замок недавно смазали? – спросил он.
Эмерик кивнул:
– Он не ржавый.
Механизм с глухим щелчком поддался, и этот звук всколыхнул новые воспоминания. Его дыхание, стынущее в холодном ночном воздухе. Дверь, распахнувшаяся перед ним, и Видаль, ожидающий его на пороге с фонарем.
Они вошли внутрь. Держа руку на рукояти кинжала, Пит двинулся по лестнице на второй этаж. Парнишка последовал за ним. Сквозь застекленное окно на площадке лестницы на пол падал квадрат тусклого дневного света. Все двери были закрыты, и каждый скрип половицы казался неестественно громким.
– Сюда, – сказал он. – Вот в этой комнате я провел вечер.
Пит нажал на ручку и вошел внутрь. Она была совершенно пуста. Ни намека на мебель, никаких признаков уюта и чьего бы то ни было проживания. Гобелены, украшавшие стены, исчезли. Он подошел к очагу и присел перед ним на корточки. Камень был холодным, а решетка тщательно вытерта.
– Вы точно уверены, что это та самая комната, месье?
Пит заколебался.
Раньше он был в этом уверен, а вот теперь? Комната выглядела так, как будто в нее уже довольно давно не ступала ничья нога.
– Ты говоришь, месье и мадам Фурнье уехали перед Михайловым днем?
– Да, месье.
– Ты знаешь, куда они отправились?
– Я слышал, как моя сестра говорила, что они поехали в Нерак.
Нерак, расположенный в нескольких лье к северу от города По, был местом, где королева Наваррская разместила свой гугенотский двор. Вопреки желаниям своего мужа, она изгнала всех католических священников, и ее двор стал прибежищем для протестантов и тех, кто бежал из Парижа, спасаясь от притеснений по политическим мотивам. Забавно было думать, что Видаля угораздило расположиться в доме, принадлежащем знаменитой гугенотской семье.
– Эти ваши Фурнье, они последователи реформатской веры?
Эмерик потупился:
– Я не могу этого сказать.
– Я не пытаюсь подловить тебя, – заверил его Пит. – Я считаю, что религия – личное дело человека.
Пит мысленно представил себе комнату в том виде, в каком она была вчера вечером. Вот здесь стояло его кресло. Он присел на корточки и принялся рассматривать красное пятно на половицах. Перед его мысленным взором возник кубок, выскальзывающий из его руки, и рубиновое гиньоле, разливающееся по полу.
– Это что, кровь? – спросил Эмерик.
– Нет, это всего лишь вино.
Может, его опоили? Тяжесть в членах, начисто выпавшие из памяти несколько часов – все свидетельствовало в пользу этой версии. Но зачем сначала опаивать его, а потом оставлять на свободе? И что случилось с Видалем? Постигла ли его та же участь?
– А это? – Эмерик ткнул в яркий след на прямоугольном участке стены между двумя окнами. – Это тоже вино?
Пит внимательно изучил его. Смазанная полоса цвета ржавчины тянулась по побелке, как будто кто-то стал падать, ударился головой о стену и сполз по ней на пол. Пит потер ее пальцем.
– Нет, – хмуро сказал он. – Это кровь.
– Мой господин! – указал кардинал на главные городские ворота. – Они выслали приветственную делегацию, чтобы устроить вам торжественный прием.
Дворяне Васси, облаченные в бархатные одежды и шляпы с перьями, в плащах, подбитых горностаем, и золотых ливрейных цепях, с опаской глядя на них, выстроились в ряд перед воротами.
Если герцог де Гиз и был доволен, он ничем этого не выказал.
– Брат? – подал голос кардинал. – Поедем в город? Они ждут, чтобы почтить вас.
С городских стен зазвучала труба, полыхнули в сером утреннем свете яркие стяги. Гиз заколебался. И тут из-за стен молельного дома донеслось приглушенное:
– «J’espère en l’Eternel, mon âme espère, et j’attends Sa promesse»[15].
Лицо герцога сделалось чернее тучи. Он развернулся и погнал своего коня обратно к двери молельни.
– Брат, – настойчиво прошипел кардинал. – Смотрите, они несут вам гирлянды. Они несут вам дары.
Но все внимание Гиза было теперь приковано к амбару и голосам, доносившимся изнутри. Он пристально разглядывал деревянные стены, черепичную крышу, окна, пробитые в верхних ярусах. Эта постройка выглядела слишком основательной, чтобы говорить о смирении и благодарности. Это был плевок в лицо.
Герцог натянул поводья, останавливая коня. Потом поднял руку, подзывая к себе лейтенанта своей стражи.
– Прикажи им открыть двери, – велел он.
– Мой господин.
Солдат поклонился и, не спешиваясь, забарабанил кулаком в дверь.
– Именем Франциска Лотарингского, принца де Жуанвиля, герцога д’Омаля и де Гиза, – закричал он, – требую вас немедленно открыть двери.
Конюх рядом с герцогом кожей почувствовал волну исходящего изнутри потрясения и в повисшем молчании услышал, как за дверью наступила тишина. «Сколько же там внутри человек?» – задался вопросом он. И взмолился про себя, чтобы их оказалось не слишком много.
– Открывайте дверь, именем герцога де Гиза! – повторил лейтенант.
Конюх оглянулся через плечо и увидел на лицах выстроившихся перед городскими воротами дворян отражение своей собственной тревоги. Боялись ли они тоже того, что могло произойти, или переживали исключительно за собственную шкуру? Опасались, как бы их терпимость к отправлению протестантами богослужений не вышла им боком?
– В третий и в последний раз прошу вас, – возвысив голос, произнес лейтенант. – Именем принца де Жуанвиля, откройте дверь и позвольте вашему повелителю войти.
Наконец послышался звук поднимаемого деревянного бруса, тяжелая дверь со скрипом отворилась, и на пороге показался пастор.
В скромном черном одеянии, предписываемом реформатской верой, он стоял, простирая руки, в которых не было оружия.
– Мой господин, – с низким поклоном произнес он. – Это огромная честь.
На мгновение все повисло на волоске. Потом Генрих, двенадцатилетний сын герцога, пришпорил своего коня и попытался прорваться в молельню мимо отца. Пастора отнесло в сторону, и он с силой врезался в дверной косяк. Люди внутри запаниковали.
– Attention! Mes amis, attention![16] Мы не хотим неприятностей, – закричал пастор, пытаясь успокоить одновременно свою паству и юного Гиза. – Мы безоружны, мы собрались здесь для богослужения, мы…
– Смотрите, они отказываются повиноваться приказу герцога, – закричал лейтенант, обнажая шпагу. – Они отказываются дать нашему господину войти!
– Это неправда, – возразил пастор, – а вот вносить оружие в храм Божий…
– Он осмелился прекословить нашему благородному господину!
– Мы здесь для того, чтобы почтить воскресенье, – прокричал пастор.
Его слова утонули в шуме: пехотинцы Гиза вломились внутрь. Закричала какая-то женщина. В суматохе кто-то запустил камень и попал в герцога. На белой коже Гиза ярко заалел и заструился вниз по щеке ручеек крови. На мгновение время остановилось, потом раздался крик:
– Герцог ранен! На нашего господина Гиза напали!
Взревев, лейтенант погнал своего коня в амбар, топча пастора копытами. Внутри метались женщины и дети, отчаянно пытаясь спрятаться, но укрыться было негде.
Подхватив сестру на закорки, Мину побежала через мост, ведущий в Ситэ, и с облегчением вздохнула, когда увидела, что на часах у Нарбоннских ворот по-прежнему стоит Беранже.
– Поторопитесь! – закричал он. – Быстрее, мадомазела! Ворота закрываются!
Все мышцы у Мину горели огнем, но она заставляла себя бежать дальше. Уже у самых ворот она спустила Алис на землю и попыталась перевести дух.
– Что случилось? – выдохнула она, когда Беранже втащил их внутрь. – Почему бьет набат?
– Произошло убийство, – сказал он, закрывая за ними ворота. – Злодея вчера уже почти совсем было схватили, но он улизнул. Теперь они считают, что он укрылся в Ситэ. – Он опустил тяжелый брус засова. – Того беднягу, что убили, зовут Мишель Казе. Его тело нашли на рассвете под мостом. Горло у него перерезано от уха до уха, – так они сказали.
– На рассвете, но этого же не может бы…
Мину осеклась. Мог это быть тот самый человек? Она не знала его фамилии, но не могло же убитых быть сразу двое? Но тут была одна нестыковка. Разве она не заметила тело Мишеля, которое преспокойно лежало под мостом, чуть позже полудня, как раз когда загудел набат? В котором часу это было? В час? Позднее? Она не знала точно.
– Ты уверен, что именно так его звали? Мишель?
– Так же уверен, как в том, что я сейчас стою перед вами.
Мину нахмурилась:
– И ты говоришь, убийцу начали разыскивать еще вчера?
Ей вспомнился их с Мишелем разговор на пороге книжной лавки, когда начал опускаться туман.
Беранже заложил ворота еще одним тяжелым брусом.
– Так говорят. Вообще-то, пропал еще один священник, видимо, из-за этого и весь сыр-бор. Из влиятельной тулузской семьи, гость епископа Каркасонского. Того же самого злодея видели вчера утром входящим в собор, перед тем как он встретился с этим Казе в Бастиде.
Мину покачала головой:
– А как зовут человека, которого обвиняют в этом преступлении? Не знаешь?
– У него рыжие волосы, – это все, что нам сказали. Он пришлый, не из тутошних.
Мину сглотнула, вспомнив, как мадам Нубель описывала своего постояльца. И мимолетное прикосновение незнакомца к ее щеке в февральском тумане.
– Он гугенот, – сообщил Беранже и поскреб свою седую бороду. – Хотя людям нынче кругом измена мерещится. Скорее уж, за кем-то из них должок был, вот один другого и прикончил. Или из-за женщины. А священник застукал его с поличным. – Беранже заложил последний брус. – Ну вот. Ступайте-ка лучше с Алис домой от греха подальше, мадомазела. Говорят, этот злодей страсть какой опасный.
– Нет, Сесиль! Я не стану ей рассказывать, – отозвался Бернар. – Я не могу.
Мадам Нубель сидела за длинным кухонным столом, водя пальцем по нарисованной мелом картинке.
– Ну и очень глупо с твоей стороны. Будь жива Флоранс…
Его голос дрогнул.
– Но ее нет в живых, Сесиль. В этом-то и беда.
– Будь Флоранс жива, – не сдалась та, – она сказала бы, что пришло время открыть Мину правду.
– Все, кто там был, либо уже мертвы, либо не знают ничего о том, что произошло на самом деле.