Часть вторая

I

— Это моя жена.

Сеньор Лусио так и замер от неожиданности с открытым ртом и, ни слова не говоря, бросился на кухню сообщить новость жене. Дона Луз вышла в коридор, пристально оглядела их, скорее с недоверием, чем возмущенно, и так же молча удалилась в свое святилище.

Зе Мария сам не мог объяснить, что заставило его остаться в пансионе сеньора Лусио. Он пытался убедить себя, что соображения экономии, дешевизна комнаты, кредит, в котором хозяин никогда не отказывал ему в трудную минуту, для него важней, чем двусмысленное положение, в каком он окажется после женитьбы, продолжая жить у родителей Дины. Но, вероятней всего, именно это неудобство, всегда существующее в потенции как разрушительная сила, и заставило его остаться. Переехать из пансиона означало бы снова показать себя трусом.

С другой стороны, он предпочитал, чтобы все, что отравляло его существование, осталось таким, как прежде, без маскировки. В конце концов, ничего не переменилось, и надо постоянно об этом помнить: комната все та же, обстановка та же, и в довершение всего Эдуарда станет каждую минуту донимать его своими капризами, а хозяйка суровым осуждающим взглядом не преминет отравить их существование. Ему хотелось выбраться из трясины, но, пока он осужден прозябать тут, надо мириться со всеми неудобствами. А если брак с Эдуардой и в самом деле ошибка, лучше всего это честно признать здесь, где с любопытством будут следить за каждым их шагом. Здесь, где все его проблемы сохранились во всей своей сложности.

Зе Мария остановился в дверях: пусть Эдуарда сама увидит, с чем ей предстоит сталкиваться изо дня в день, однако встал так, чтобы видеть в зеркале, как она на все реагирует. Но Эдуарда осмотрела запущенную и грязную комнату с радостным чувством, точно делала открытие, с нетерпением человека, стремящегося поскорее окунуться в ту жизнь, что прежде была ему недоступна. Она подпрыгнула на пружинном матрасе, открыла дверь на балкон, жадно глотнула свежего воздуха и, схватив Зе Марию за руку, втащила его в комнату.

— Видишь, что тебя ожидает, — вызывающе сказал он.

— Меня ожидает целая жизнь с тобой.

— Но ты притворяешься, будто не знаешь, что представляет собой эта жизнь.

Эдуарда решительно вздернула подбородок.

— Я все отлично знаю. Даже то, что ты из кожи вон лезешь, чтобы отравить приятные нам обоим минуты.

Он разжал руки, обвивавшие ее талию. Несколько недель он повторял один и тот же вопрос: «Ты хорошо подумала? Ты хорошо подумала?», намеренно разрушая ту легкость, с какой она приняла решение выйти за него замуж, причем приняла его так, словно с волей самого Зе Марии можно было не считаться. Да, в решительности Эдуарде не откажешь, но кто бы на ее месте не проявил мужества? Она очертя голову бросилась в авантюру, невзирая на слезы родителей, на угрозу скандала, прежде всего потому, что ей неожиданно представилась возможность разрушить планы семьи, а это ее особенно привлекало. И ведь ее ожидала новая жизнь, лихорадочная, непостоянная, что как раз соответствовало ее характеру. Эдуарде нечего было терять. Никто не помешает ей вернуться обратно. А вот что станет с ним?

Иногда Зе Марии хотелось верить в ее искренность. Бедная девушка, исстрадавшаяся по пониманию и солидарности, чуждым ее среде. Бедная, одинокая девушка, которая жила иллюзией и не желала с ней расставаться. И тогда так раздражавшие его энергия и самоуверенность Эдуарды казались вызванными ее отчаянием, казались тем оружием, к какому она прибегала, чтобы не падать духом в борьбе с сословными предрассудкам:: и его, Зе Марии, колебаниями. Он упорно пытался ее отговорить. Почему? Из трусости? Пытаясь предотвратить неудачу? Все было ужасающе мрачным и тревожащим. Вероятно, его пугало, что же произойдет потом, когда ослепление рассеется и на долю Эдуарды останется лишь разочарование. «Ты хорошо подумала?» И, донимая ее этим вопросом, чтобы он запечатлелся у нее в мозгу, во всем теле, точно татуировка, от которой после уже не избавиться, он забывал задать такой же вопрос себе.

Его увлекла неожиданная близость с ней, льстившая самолюбию, а нескрываемая враждебность, с какой встретили родители заявление Эдуарды о том, что они хотят пожениться, только подстегнула его, и тут он уже не мог устоять. Всякий раз, когда Луис Мануэл то с раздражением, то с насмешкой рассказывал ему об опереточных страстях, потрясающих семью, оскорбленную в лучших чувствах капризом девушки, Зе Мария испытывал смутный страх и в то же время бешеное желание подлить масла в огонь.

Между тем Эдуарда даже не подозревала или делала вид, что не подозревает, как отрицательно скажутся на их будущем комплексы Зе Марии. Она верила, что рано или поздно он станет сильным. У нее он научится оптимизму.

Эдуарда хотела, чтобы их свадьба была обставлена как можно проще. И когда никто еще не догадывался, что наступил этот день, Зе Мария неожиданно явился к Луису Мануэлу и сказал:

— Пошли со мной.

Пальцы его дрожали от волнения.

— Что случилось?

— Потом узнаешь!

Они зашли за Жулио и Марианой. Эдуарда уже поджидала их в отделении гражданской регистрации. Она была в том же платье, что и всегда, и эта простота в одежде, равнодушие, с каким она поднялась по лестнице и выслушала поздравления, хоть и банальные, но относящиеся к столь важному для нее событию, то, что она не придавала никакого значения обряду, с детства вызывавшему у Зе Марии восхищение, казались ему кощунством. Обижали его. Все воспоминания о прошлом были у него связаны с торжественными и неизменными вещами. Они запали в сердце, вошли в его плоть и кровь. Рассудок не в силах был отказаться от них вот так, сразу. И это называется его свадьба! И потому, что все было обесценено и любое проявление чувства казалось здесь неуместным, он чувствовал себя простым статистом. Даже если равнодушие Эдуарды было проявлением здоровой молодости, в ее вызове условностям было что-то уж слишком неестественное, рассчитанное на зрителя, и он инстинктивно все время это ощущал. Когда они вышли на улицу, Зе Мария с неприязнью выслушал шуточки друзей, единственных, кто присутствовал на свадебной церемонии, и в каждом прохожем ему виделся насмешливый свидетель жалкого спектакля, в котором он играл второстепенную роль. На какое-то мгновение у него возникло желание убежать, вновь обрести утраченную свободу. Рука Эдуарды, полная и влажная, надменно опиравшаяся на его руку, словно утверждая только что подкрепленное законом обладание, вызывала в нем неприязнь. Когда Жулио, благодушно настроенный, предложил отпраздновать это событие в ресторане, Зе Мария тотчас же отказался. Ему хотелось поскорее попасть домой, увидеть, сохранится ли в Эдуарде, после того как она столкнется с ожидающими ее житейскими трудностями, тот оптимизм, который она вселяла в других, против всех ожиданий она охотно поддержала его.

— Как вы могли решить, что в такой день мы с Зе способны думать о еде?

И они убежали, вскочив на ходу в трамвай, избавивший их от друзей.

Мариана махала им рукой, пока трамвай не скрылся за поворотом. Она чувствовала себя взволнованной, растревоженной и почему-то несчастной. Глаза ее были полны слез.

II

Друзья постепенно превратили комнату Зе Марии в место для собраний, словно с помощью этой дружбы, делавшейся день ото дня все более тесной, хотели сами стать участниками героического бунта, которым представлялся брак Эдуарды и Зе Марии в академической среде. «Я иду к Зе Марии», — объявляли они, и в голосе их звучали плохо замаскированные тщеславие и гордость. Пансион доны Луз, уже знаменитый тем, что здесь якобы вынашивались таинственные идеи, казался теперь еще более экзотическим и недоступным.

«Там живет Зе Мария. Его жена особа из высшего общества!» И все наперебой старались добиться его внимания.

Каждый из друзей внес свою лепту в убранство их жилья. Мариана потратила сбережения и купила ковер. Жулио принес безделушки и книги, а Луис Мануэл наводнил комнату кузины сладостями, пластинками, всевозможными безделушками, прежде вызывавшими зависть тех, кто посещал его дом. Так Луис Мануэл тоже перестал бывать в салоне доны Марты, потому что у Эдуарды никто ему не докучал, никто не оговаривал его аппетита или внезапной задумчивости. Захватив с собой проигрыватель, он садился в укромном уголке на пол и спокойно предавался размышлениям, как только ему хотелось побыть одному. Другие тоже наслаждались утонченно-богемной обстановкой, постоянно пребывая в приподнятом настроении, словно пользовались привилегиями обособленного племени, куда не смеет проникнуть ни один чужестранец. Они приходили к Зе Марии, чтобы почитать стихи, подготовить новые номера литературных журналов, воинственных, презирающих все авторитеты, чтобы в восхитительно интимной обстановке обсудить новости студенческой жизни, ведь вмешательство властей придавало ей возбуждающий привкус нелегальности. И не менее притягательным поводом была возможность застичь молодоженов врасплох.

Никто не хотел и думать, что жизнь когда-нибудь может их разлучить. Надо сохранить эту общность идей, привычек и убеждений, пронеся ее через все превратности будущего. Когда Луис Мануэл предложил после окончания университета поселиться вместе, в одном доме, оставаясь солидарными и свободными от буржуазных предрассудков, он выразил желание, о котором до сих пор каждый боялся заговорить, чтобы его не сочли фантазером; но раз уж о нем зашла речь, оно показалось им удивительно легко осуществимым. И они с наслаждением обдумывали свой план, заранее с удовольствием предвкушая маленькие каждодневные происшествия и трогательные проявления дружбы в предстоящей им совместной жизни. Жулио пытался обуздать то, что представлялось ему отголоском сентиментальности в их юношеском энтузиазме, и все же ему трудно было не поддаться искушению. Прелесть неизведанного, отвага и пылкая дружба захватили и его.

— Да, — подхватил он с обычной своей сдержанностью. — Надеюсь, нам удастся отыскать город, где каждый из нас найдет себе работу по душе.

— Вместе мы будем силой, — добавил Зе Мария.

Мариана постоянно твердила эти слова про себя.

По мере того как мечта обрастала конкретными деталями и подробностями и каждый дополнял ее новыми предложениями, она начинала воспринимать ее как свою мечту.

Свою собственную. Любой ценой надо защитить ее от непостоянства Зе Марии, от страсти к бродяжничеству Жулио, от вызывающей опасения легкомысленности Эдуарды, от эгоизма Луиса Мануэла. От всего. Это была ее мечта. Ночью, перед тем как уснуть, она думала о ней, словно вновь оживляла в памяти случившееся наяву.

— Нам не хватает еще одного компаньона. Вернее, компаньонки… — заметила Эдуарда.

Все почти с осуждением посмотрели на Луиса Мануэла, едва ли не обвиняя его в предательстве за то, что он не спешил с выбором той, что разделила бы с ним так радостно волновавшую их мечту.

— Совместная жизнь поставит перед нами ряд проблем. Думаю, ни одной женщине не понравится, если она, выйдя из комнаты полуодетой, встретит в коридоре чужого мужчину, который уставится на ее ноги… — словно извиняясь, добавил Луис Мануэл шутливым тоном.

— Противный обыватель! — бросил ему Жулио.

Эдуарда не скрывала, какое горделивое удовольствие вызывает в ней этот круг друзей. Она чувствовала себя центром целого мира. Мира, где можно смеяться, делать глупости, и никакие предрассудки не помешают. И все же никто из них не переступал границ. Ах, если бы ее родные видели, как она радуется и торжествует победу.

Первые недели Зе Мария тоже не мог оставаться равнодушным к ослепляющей новизне их совместной жизни, полной неожиданных и приятных открытий. Они дурачились, неумело зажигая керосинку, готовили кофе и пили его прямо в пижамах, забывая, что Зе Марии пора на занятия. Покупка нового стула восхищала их, словно это была редкая драгоценность. Иногда после ухода друзей они никак не могли угомониться и болтали в постели ночи напролет.

Мариана приносила из дома сахар и чай, а Луис Мануэл никогда не забывал прихватить разные деликатесы. Разливая чай, Эдуарда неизменно спрашивала, рассчитывая на комплимент:

— Правда, он неплохой?

— Чай просто восхитительный! — восклицал Жулио.

— Плутишки, — ворчал Луис Мануэл, флегматично протирая очки. — Сладкая у вас жизнь, точно у аббатов. Эдуарда слишком балует тебя, мой милый! — И, взяв Зе Марию за руку, он указал ему на лежащий на столе сверток. — Сегодня я принес вам подарок.

Развернув сверток, Зе Мария увидел два великолепных ананаса. Но он даже не решился поблагодарить, считая, что получать такие щедрые подарки имела право только его жена. И ми еще владело головокружительное безумие, заполнявшее пугающую пустоту, когда могли всплыть на поверхность сомнения, от которых, наверное, никогда не удастся окончательно избавиться.

Друзья уходили, и молчание между супругами, почти ощущавшееся физически, с минуты на минуту росло, они смотрели один на другого с тягостным ощущением обиды, незащищенности, хотя даже не могли конкретно его выразить. Тогда они пылко любили друг друга, или же каждый начинал заниматься своим делом, чтобы не задумываться о неприятном. Тем не менее уязвленная чувствительность Зе Марии только ожидала повода для выхода, и Эдуарда это отлично знала.

Их союз казался Зе Марии абсурдным. События, словно звенья цепи, нанизывались одно за другим, и, когда он заметил, как велико отделяющее их от отправной точки расстояние, отступать было уже поздно. Собрания у Луиса Мануэла, прогулки за город, каприз недоступной для его притязаний женщины, которая сама себя предложила с такой естественностью, что это граничило с бесстыдством, сообщничество доны Марты — все ему слишком льстило, чтобы он мог устоять. Да и зачем противиться? Разве он не был мужчиной, и этого мужчину предпочла девушка, избалованная ухаживаниями юношей из аристократических семей? Справедливо ли досадное ощущение, что, давая обстоятельствам увлечь себя, он предал родных и самого себя? Верно ли закравшееся в душу предчувствие, что внезапная и легкая победа его честолюбивых общественных притязаний помешает ему в будущем добиться такого успеха, который бы искупил все муки, испытанные им до сих пор?

Угрызения совести и абсурдность союза с Эдуардой терзали его беспрестанно.

А что же произошло с Эдуардой? Она тоже стала жертвой тех же силков и капканов, думал Зе Мария, ее привлекла его мужественность, его дикарская грубость, увлекательное очарование молодежного окружения. Предвкушение события, где она будет героиней, заставило ее после мимолетного увлечения совершить поступок, повлиявший на всю дальнейшую жизнь. Выйти замуж за бедняка без гроша за душой и без всяких перспектив на будущее! Камень, брошенный в стоячее болото, всколыхнул его до самых глубин. Родители, друзья, вся свита старомодных карикатурных теток, бабушек, знакомых будет считать себя навеки оскорбленными. Здесь, в университете, где социальное неравенство едва начинало проявляться, нельзя было и предположить, до каких размеров разрастется скандал.

Однако он, выходец из другой среды, острее переживал последствия отчаянного порыва, увлекшего их обоих. И вероятно, именно поэтому постоянно пребывал в пассивности, из которой его трудно было вывести. Первое время Эдуарде самой приходилось преодолевать все препятствия. Она написала своей родне, продиктовала письмо родителям Зе Марии. Она оказалась поразительно ловкой и энергичной в своих действиях. Дону Марту события тоже захватили, она с нетерпением ожидала, когда разразится буря, и поведение ее служило стимулом для Эдуарды, когда, оставаясь одна, она чувствовала себя всеми забытой и беззащитной. Как-никак тетка была в ее глазах представительницей всего клана, возмутившегося известием о браке, и ее поддержка неизменная, даже когда она подчеркивала противоречия этого союза, удесятеряла силы Эдуарды. Дона Марта еще не забыла презрения своих родственников, когда она выходила замуж за плебея-промышленника. Поступок племянницы помог ей теперь залечить незаживающую рану, ведь Алсибиадес, по крайней мере, был богатым человеком с большим жизненным опытом, а не деревенским бедняком, как Зе Мария, хотя по природной остроте ума парень и заслуживал дружбы с Луисом Мануэлом. Пусть бесчестье падет теперь на ее родственников…

Зе Мария вставал рано, а Эдуарда нежилась в постели все утро. Ему хотелось приласкать это тело, пышное и белое. Но он не осмеливался до нее дотронуться. Это желание представлялось ему почти преступным, настолько тело Эдуарды казалось уверенным в своей неприкосновенности и будто издевалось над его претензиями обладать им. Эдуарда владела им и бесстыдно брала на себя инициативу во всем, утверждая — она даже не пыталась этого скрывать — свою способность думать и действовать за двоих.

Постепенно Эдуарда отказалась от услуг доны Луз, стараясь не задевать достоинства их хозяйки, относившейся к ней с нескрываемой враждебностью; она ухитрялась откладывать из денег, которые оба каждый месяц получали (она от чудаковатого дяди-повесы, хотя он и желал тем не менее соблюдать видимость солидарности с обиженной семьей), договорилась с пансионом по соседству, чтобы им приносили еду на дом, и у нее еще оставались деньги украшать комнату красными гвоздиками. Обстановка изменилась, и своим преображением их жилье было обязано ей. Зе Марии не по вкусу пришлась такая перемена, лишившая его привычной атмосферы, и он никогда не упускал случая упрекнуть жену.

— Мы переживаем период эйфории, не может же он продолжаться вечно. Скоро ты сама в этом убедишься.

— Тоже мне провидец. Ты же сам не веришь ни одному своему слову.

А как же Дина? Эдуарда делала вид, что незнакома с ней. Вернее, что нет причины соотносить ее с прошлым Зе Марии. Она даже не давала себе труда поразмыслить над тем, какие неудобства в том, — что они живут под одной крышей. Эта невзрачная девчонка была случайным явлением в его жизни, она не могла оставить ни следа, ни воспоминаний, так же как многочисленные служанки, перебывавшие в доме ее родителей: едва покинув место, они тут же исчезали из памяти. Впрочем, у нее и в мыслях не было, что кто-то другой решится оспаривать у нее обладание Зе Марией. Он составлял часть ее существования, пока она того желала. Он принадлежал ей. «Эйфория», — сказал он. Да, эйфория! Она словно парила над временем, над вещами, даже над мыслями. Но эта беспокойная, жадная радость, пришедшая к ней после многих лет угнетения, радость, которую Эдуарда порой даже не знала, куда применить, не лишала ее чувства реальности. Она твердо стояла на земле.

В первые дни после свадьбы Зе Мария время от времени встречался с Диной на веранде у черного хода, и, хотя девушка спешила от него спрятаться, он всегда успевал заметить жалобное выражение ее лица, внезапную худобу и небрежность в одежде, симптомы сердечных мук, которыми она, вероятно, хотела его разжалобить, правда, без какой-либо конкретной цели. Однажды ночью он вдруг услышал шум, доносившийся с другой половины дома, где находились спальни хозяев, и на следующий день женщина, приходившая к ним убираться, с сочувственным видом рассказала ему, что «барышня отравилась, потому что не в силах была пережить разочарование, но ее успели спасти». Сеньор Лусио, вероятно опасаясь, что, если Зе Мария покинет пансион, друзья последуют его примеру, поторопился заверить постояльца, что все, в том числе и Дина, будут рады, если он останется в этом доме, ведь он стал им почти родственником. Но после наивной и, должно быть, притворной попытки самоубийства Дины Зе Мария все равно остался в пансионе, несмотря на всю щекотливость своего положения, вызывающего разные толки.

Число их друзей росло. Когда Эдуарда узнала, что прежде в комнате Зе Марии происходили вечеринки, она спросила с обидой и удивлением, почему же их не возобновят теперь, ведь оживленные литературные споры и декламация стихов достаточно мощные средства, чтобы защитить эти ужины от вульгарности. Поэтому каждый из завсегдатаев привел с собой приятелей. Среди других были приглашены Абилио и детина с парализованными ногами по прозвищу Белый муравей, постоянный участник кутежей, где вино и слова лились рекой. Детина-инвалид, которого товарищи приводили на костылях, распоряжался стряпней, давая неиссякаемые поводы к насмешкам и веселью. В расстегнутой рубашке, обнажающей смуглую широкую грудь, восседая на подушке, точно паша, он давал всем задания, оставляя себе выбор и дозировку приправ. Белый муравей, бросал нежные и настойчивые взгляды на бутылки с вином, выстроившиеся около него в ряд, презрительно отводя глаза от фруктового сиропа, который эти флегматики разводили в кувшине с водой, оправдываясь, что предназначают его дамам. Несколько дней потом невозможно было проветрить комнату, так она пропитывалась запахом жареного лука и разной стряпни. После приготовления еды студент-инвалид утрачивал к ней интерес. Он с увлечением прислушивался к спорам литераторов, приводя их в смущение меткими и язвительными репликами, и наконец, монополизировав запасы вина, готовился к тщательно продуманной фундаментальной попойке. Но Белый муравей не доставлял другим удовольствия видеть его пьяным: как только глаза его загорались свирепым блеском, он ложился на кровать Зе Марии, прикрывал газетой лицо и засыпал. Когда вечеринка кончалась, его отвозили домой. К этому времени, однако, его голова вновь становилась ясной.

Все шло как прежде, но Зе Мария уже не находил в этих вечеринках ни интереса, ни привлекательности. Выкрики, анекдоты, жаркие споры казались ему неискренними. Все здесь было надуманно. Слушая, как гости рассуждают на волновавшие его прежде темы, он думал теперь, что это пустословие лишь прикрывает их неспособность проявить себя в более серьезном деле.

Сеабра стал для него просто невыносимым. Зе Марию раздражало и то, что Абилио с благоговением относится ко всему, что здесь говорилось. Все они довольствовались простым нагромождением проблем, заранее предопределяя их решение. Ни у кого не хватало мужества сомневаться. Он был изумлен, что такой умница, как Жулио, допускает в свое общество Сеабру, вероятно, потому, что тот смиренно благоговел перед ним. «Эти сильные личности нуждаются в почитателях. Без зрителей они остались бы наедине со своими слабостями». Сеабра сумел внушить всем окружающим, что он обладает дарованиями писателя и интеллектуала, которые никто не осмеливался взять под сомнение Престиж Сеабры относился к числу всеми признанных истин — в глубине души в них не верят, но разрушать эти истины опасно, потому что их уничтожение привело бы к гибели многих других предрассудков. Однажды Луис Мануэл обиделся на резкое замечание Зе Марии о добродетелях этого интеллигента.

— Да ты что?! Не забывай, что Сеабра даже французский язык знает!

Вечеринки у Зе Марии прекратились самым печальным образом, и все произошло из-за инцидента со второстепенным персонажем, виновником оказался студент с парализованными ногами; даже несмотря на увечье, он не утратил жизнерадостности и не сделался чересчур обидчивым. Белый муравей сумел защитить себя от уныния и несбыточных грез благодушной иронией. Уже много лет этот рано повзрослевший юноша мудро соразмерял желания с тем, что давала ему жизнь. Должно быть, это была трудная, драматическая победа, ежечасный бдительный самоконтроль, и, вероятней всего, не было ни единой отдушины, куда могли бы устремиться подавленные порывы, поэтому он умел ценить любую возможность, которой другие, более удачливые, пренебрегали. Жалкими были его удовольствия, но он наслаждался ими от всей души. Жестокой волей обстоятельств Белый муравей остался зрителем чужих эмоций, друзья посвящали его в свои тайны; он разумно и добродушно разрешал проблемы других, увлекаясь этой ролью.

У него развилась склонность подмечать смешное в каждом событии, и он умело ее использовал, если требовалось оградить кого-то или себя самого от соблазнов. Благодаря друзьям он, можно сказать, приобщался к тому, что было ему заказано, и такого опыта студенту хватало.

Возможно, из-за обостренной чувствительности он в любой момент легко мог вспылить, но товарищи инстинктивно умели это предотвращать. Все старались быть ему полезными, не подчеркивая этого, и вознаградить по возможности за искалеченную жизнь, когда он практически был заперт в четырех стенах. Поэтому в его комнате всегда находились товарищи, готовые поболтать, сыграть в карты или напиться с ним заодно, а то и податливая девушка, которую приводили провести часок-другой наедине с другом-инвалидом. Впрочем, девушки оказывались не очень шокированными такой жертвой.

Неудивительно поэтому, что Белый муравей, как его окрестили за любовь посплетничать, хотел бы растянуть на многие годы студенческую жизнь, постоянно находя среди сокурсников услужливых и достаточно молодых, чтобы быть добрыми, товарищей. Дни Белого муравья тянулись однообразно, но, наверное, иного он и не желал. Унция табаку, выкуренная до крошки, бутылка вина и увлекательная книга — таковы были незатейливые удовольствия, не грозившие ему чрезмерными эмоциями. Если было нечем заполнить время, он сокращал его сном. Возможно, порой твердость его характера ослабевала, но тогда он замыкался в себе, и никто не видел, как ему тяжело. Несколько раз, не всегда ради экономии, Белый муравей селился вдвоем с товарищем, и у них нередко возникали маленькие смешные конфликты из-за пустяков; он реагировал так бурно, что это оправдывалось только необходимостью для него разрядки.

Все, однако, кончалось примирением, причем друзья никогда не обращались с ним покровительственно, ведь это могло его унизить.

Белый муравей соглашался писать за приятелей любовные письма, хотя иногда приходилось обуздывать его склонность к иронии, отнюдь не уместную в данных обстоятельствах; но написаны они были пылко и убедительно, и это нравилось заказчикам. Так случилось, что он испытал единственную в жизни и безнадежную любовь, дань, которую рано или поздно должен был заплатить молодости. Друзья опасались за последствия этой авантюры, но, если такие последствия и имели место, он переживал их молча. Во время поездки в провинцию, выполняя важную академическую миссию, его сосед по пансиону познакомился с одной мещаночкой, ведь такие поездки часто оставляли по всей стране следы намечающихся браков. Получив от девушки второе письмо, студент заскучал.

— Я не могу обременять свой бюджет новой статьей расходов на марки.

Фотография возлюбленной переходила из рук в руки, и Белый муравей, молча разглядывая ее, предложил:

— Покажи мне письма. За марки я заплачу.

Никто не знал, как далеко зашла эта любовная интрига и что она значила для него. Заметили все же, что Белый муравей с нетерпением ожидает почты, и вот однажды, когда он сидел за столом, ему сказали, что в гардеробе его дожидается письмо; студент так торопился его прочесть, что споткнулся на костылях и беспомощно растянулся на полу. Отказываясь от помощи, он приподнялся с пола на руках и, широко раскрыв глаза, молча смотрел на друзей, словно обвиняя их в сообщничестве с безжалостной судьбой.

Письма больше не приходили. И с того времени еще язвительнее стали ирония и напускная веселость студента.

Вечеринки у Зе Марии, наверное, из-за присутствия Эдуарды и Марианы, которая приходила всякий раз, как только появлялся предлог улизнуть из дома, никогда не переходили определенных границ. Эта сдержанность, отнюдь не приятная тем, кто желал бы вести себя посвободней, препятствовала тому, чтобы дискуссии были слишком пылкими и вино ударяло в голову гостям. Для Белого муравья близкое знакомство с приличными девушками оказалось новым смущавшим его обстоятельством, и он ограничился тем, что посмеивался над наивным хвастовством друзей, и эта сдержанность, не позволявшая заметить его неопытности, выставляла его перед девушками самостоятельным, зрелым человеком. Впрочем, он приходил сюда главным образом, чтобы поесть и выпить, и, без сомнения, добросовестно выполнял эту миссию. Трудно было поэтому предвидеть, что на вечеринке у Зе Марии может случиться что-нибудь неожиданное, вызванное чувствительной натурой Белого муравья.

Однажды вечером, когда Эдуарда явно перестаралась в своем стремлении заставить гостей не стесняться ее присутствия, Зе Мария подметил во взгляде Белого муравья презрительную насмешку и пришел в бешенство. Студент-инвалид сидел с ним рядом. Но Зе Марии хотелось одному пережить свое раздражение нарочитой развязностью жены и всем эти фальшивым и многословным оптимизмом друзей. Когда Белый муравей попросил у него прикурить, Зе Мария протянул ему горящую спичку так, что тот никак не мог до нее дотянуться.

Наблюдая за сценой, друзья весело смеялись. Наконец Белый муравей выплюнул сигарету и раздавил ее на полу. Зе Мария опешил, и его злость усилилась. Он достал новую сигарету и издевательски спросил:

— Разве ты не собирался закурить?

— Мне расхотелось.

Тогда Зе Мария, стараясь заставить его взять сигарету или засунуть ее ему в рот, истерически закричал:

— Ты будешь курить! Ты будешь курить, циник паршивый!

Ни слова не говоря, Белый муравей с силой вывернул Зе Марии руку, и лицо у него приняло горестное и отрешенное выражение. И когда принуждаемый болью Зе Мария уронил сигарету на пол, из глаз Белого муравья покатились слезы, крупные и горячие, которые он и не пытался скрыть.


Втайне от Эдуарды Зе Мария подыскивал работу. Впрочем, с первого дня их совместной жизни ему следовало бы понять, что ничего другого не остается. Эдуарда получала помощь с разных сторон — гнев родных уже начинал стихать, — но денег все равно не хватало, а если бы и хватало, Зе Мария не смог бы с ними примириться. Кроме того, его прельщала перспектива унизить Эдуарду тем, что он поступит на неквалифицированную работу и среди окружающей ее свиты бакалавров будет бедным родственником, которого всем приходится терпеть. Однако для осуществления этого плана ему была нужна поддержка Луиса Мануэла и влияние сеньора Алсибиадеса. Особенно его привлекала мысль устроиться на фабрику промышленника чернорабочим, чтобы потом Эдуарда, дона Марта или Луис Мануэл узнали, что он рассказывает товарищам по работе: «Я из семьи хозяина. Я женился на его племяннице». Хотелось облить их грязью, пусть они его выгонят.

Однажды утром, зная, что в этот час никто не помешает их разговору, Зе Мария отправился к Луису Мануэлу. Тот вышел к нему в халате, казавшемся Зе Марии достойным зависти символом буржуазного благополучия, вялый и заспанный. Зе Мария подождал, пока он снова уляжется на диван, чтобы продлить прерванное блаженство, и принялся нервно бегать по комнате, чувствуя, что его беготня раздражает друга, а сам резким и злым голосом говорил о том, какие мучения ему приходится выносить, чтобы такая избалованная и незнакомая с денежными проблемами женщина, как Эдуарда, не догадалась в один прекрасный день, что завтра у них может не оказаться денег на пачку сигарет.

Луис Мануэл уставился в потолок. Это был разговор именно такого рода, который при других обстоятельствах доставил бы ему наслаждение в качестве литературной темы, иллюстрации к его излюбленному тезису о необходимости сопротивления, но теперь, застигнув Луиса врасплох, не мог не вызывать раздражения. Драмы, хоть как-то касавшиеся его самого, представлялись Луису Мануэлу ловушкой. Он был способен расчувствоваться, читая стихи, где шла речь о бездомных бродягах, терпящих голод и лишения, и стихи эти явились бы стимулом, побуждающим его к действию, однако, если бы эта язва общественной жизни попалась ему на глаза, Луис Мануэл просто бы растерялся.

Он был другом Зе Марии. Он мог даже оказать помощь в материальных или иных затруднениях, только нужно было ограничиться его братским, трогательным порой сочувствием, а не заставлять оказывать конкретную, да к тому же еще и срочную помощь.

Зе Мария предвидел такую реакцию и потому тут же добавил, что не собирается просить денег и никогда не станет извлекать выгоды из того, что они, к несчастью для Луиса Мануэла, породнились.

— Будь уверен, вам не придется снимать с полок тарелки. Никто не попросит у тебя куска хлеба.

Он прекрасно сознавал, что насмешливый тон делал его слова еще более обидными. Луис Мануэл, нервничая, бессознательно выворачивал наизнанку карманы халата, он хотел было прервать Зе Марию, но тирады друга лились потоком. Наконец он успокоился. Сел на диван, ссутулившись и опустив голову, и сказал:

— Я решил уйти из университета. Это единственный выход. Мне надо работать, чтобы моя жизнь обрела хоть какой-то смысл. — Исподтишка, краем глаза он следил за воздействием своих слов на Луиса Мануэла. — Надеюсь, у тебя найдется возможность куда-нибудь меня пристроить.

Луис Мануэл внезапно ускользнул в свою нору. Он напоминал свернувшегося клубочком зверька, ожидающего, что враг пройдет мимо. Зе Мария опять вскочил на ноги, словно замешательство друга доставило ему удовольствие, и, считая дело решенным, спросил:

— Когда же я, по-твоему, могу приступить к работе?

Луис Мануэл невольно повторил вслед за ним:

— Когда? — Но тут же поплотней укутался в халат, снова уйдя в себя. Ему требовалась поддержка. Ему требовалось убежище. Он провел руками по подбородку. Высморкался. — Ты отлично понимаешь, что я мог бы… Только это так трудно. В нашем мертвом городишке все трудно!.. А если бы и было легко, что бы я сумел для тебя сделать? Кто со мной станет считаться? В общем, поживем — увидим. Может быть, ты сам подыщешь себе местечко и тогда скажешь мне.

Хотя поведение друга отнюдь не было для него неожиданным, Зе Мария почувствовал, что его предали. Глаза его метали молнии. Наивная трусость Луиса Мануэла казалась ему оскорбительной.

Луис Мануэл угадывал, что с ним творится. Зе Мария абсолютно ничего не понимал. «Те, что ждут чего-нибудь от других даже без всяких на то оснований, упрямы и непреклонны». Зе Мария одержимый. Какая морока! Нет, подумать только, какая морока! «Те, что ждут чего-нибудь от других…» Отличная тема для очерка. Об этом стоит подумать. Забавно, что такая идея осенила его столь неожиданно, можно сказать, по горячим следам… Однако ему хотелось, чтобы Зе Мария был более разумным, справедливым, рассудительным. И чтобы он поскорее ушел.

— По-моему, ты зря расстраиваешься, мой милый. Ты сам признаешь, что из-за работы придется пожертвовать университетом, и тем не менее… Ты ведь признаешь это, правда? — Зе Мария повел плечами, что могло означать и согласие и презрение. — Но не кажется ли тебе, что работа заставит тебя пожертвовать многим Другим, еще более важным?

— Фамильными гербами твоей семьи, к примеру?

Луис Мануэл закрыл глаза. Он напоминал христианского мученика, смиренно глотающего оскорбление. Потом, забыв о грубом замечании Зе Марии, продолжал:

— Если ты поступишь на работу, как же тебе удастся выкроить время для занятий, для чтения книг, для создания умственного потенциала, который подготовит тебя к будущему? Чего ты добиваешься, Зе Мария? Материальной обеспеченности? Но какой ценой?! Спокойствие, спокойствие — вот девиз буржуазного эгоизма. Так убаюкивают сознание. Подсовывают под нос гнилой плод и… Ты меня слушаешь? — Внезапно Луис Мануэл почувствовал себя свободным. Он подгонял факты к идеям, делая обобщения. Уйдя от конкретной проблемы, он уже мог абстрактно решать их. Воодушевленный, уверенный в себе, он продолжал:

— Наши коллеги по университету ошибочно видят цель своей юности в беспорядочной, богемной жизни, в устаревшем ритуале средневековых традиций, в формализме привычного уклада, который представляет недурное начало для ожидающей их потом жизни укрощенных животных. И ты, так же как они, бежишь от ответственности. Они уклоняются от нее, не называя причин. Они просто не могут их выдумать. В любом случае твое отречение, Зе Мария, делает тебе еще меньше чести, ведь ты-то знаешь, чего должен требовать от себя!

— Я пришел к тебе просить работу, а не выслушивать проповеди.

Но даже эта обидная реплика не сломила энтузиазма Луиса Мануэла.

— Работу! — возмущенно повторил он. — Разве до сих пор ты не сводил концы с концами? Разве ты не стремился возместить жертвы твоих родных учением в университете, ведь это награда за все твои усилия! Мужайся, друг! Будь твердым! Держись до конца!

Зе Мария направлялся к двери. Луис Мануэл понял, что теряет собеседника, что остается один, и все его воодушевление иссякло. Снова им овладели скука, усталость, лень. Обняв друга за плечи, он сказал ему слабым и нерешительным голосом:

— Еще настанут для всех нас лучшие времена.

Когда Зе Мария, не прощаясь, вышел в сад, Луис Мануэл вместо облегчения почувствовал странную горечь, точно у него по жилам потекла желчь. Он был недоволен, обескуражен. И чтобы избавиться от непонятной нервозности, закрыл дверь, окно и погрузился в чтение книги.

III

Наконец Силвио нашел в одном из кафе, часто посещаемом в последнее время студентами, неизвестного, весь вид которого говорил о том, что он мог разделить мечты Силвио. Это был стройный белокурый человек с бровями правильной формы; в тонких руках он держал раскрытую книгу. Рядом с ним лежали стопки бумаги. Медленно, с наслаждением пил он кофе, читал, писал.

Его взгляд, полный безмятежной меланхолии, перемещался с книги на зал, из зала на улицу, но это был взгляд, как бы скользивший по миру презренному — какой-то занавес безразличия отделял его от других людей и предметов.

Силвио, с тех пор как обнаружил этого человека, стал ежедневно бывать здесь, с восхищением наблюдая за ним, за его манерой смотреть на окружающее. Он не мог ошибиться: это был артист. Теперь ему не хватало только смелости познакомиться с ним.

Иногда приходили другие юноши-студенты, которые бесцеремонно усаживались за его столик. Они беседовали, что-то обсуждали. Однако он, хотя и терпел их присутствие, оставался безразличным к разговорам этих непрошеных гостей. На нем, только на нем сосредоточил Силвио свое внимание. И вот однажды ему показалось, что тот наконец заметил его. Началось все с обмена взглядами, который у незнакомца неожиданно оказался теплым и приветливым; в последующие дни этот обмен взглядами, можно сказать, был уже преднамеренным, желанным, и тогда Силвио осмелился даже улыбнуться ему. И тот тоже улыбнулся! Он признал его! Увидел в нем с той поры поэта, жаждущего быть понятым и ищущего поддержки. Теперь ему уже было легче найти столик поближе к ним, откуда он мог слышать их разговор.

Они беседовали о таинственных вещах — о кубизме в живописи, о реализме и субъективизме, о романах Арагона. Говорили о вещах странных и сложных на языке, который он, наверное, никогда не сможет понять.

Силвио был так потрясен, что его существование как писаря, как сына господина Мендосы казалось ему чудовищной фикцией; его жизнь, его настоящая жизнь была здесь, в этом кафе, в двух шагах от тех, которые в культуре нашли ответ на волновавшие его мысли. Каждый вечер, покинув свой отдел, он спешил в кафе, и его глаза не замечали ничего из того, что могло соблазнить его по дороге; господин Мендоса начал подозревать, что это объясняется неким любовным увлечением. Лучше это! Пусть их будет больше. Пусть он станет мужчиной. И, довольный, отпускал сына, не досаждая ему излишними вопросами.

Теперь в часы бодрствования даже поэзия имела более гибкое выражение; он быстро находил подходящие слова, и в его стихах появился не наблюдавшийся ранее блеск, оптимизм.

Когда Силвио приходил в кафе, тот уже сидел на своем месте. Если друзья не приходили, он медленно писал, сдерживая свое вдохновение.

В последнее время в компании появилась еще одна личность, несомненно важная, — все слушали этого человека с восхищением всякий раз, когда он снисходил до разговора с ними. Силвио ненавидел его. Кроме того, он считал всех их назойливыми. Однако в присутствии этого старика с язвительными и блестящими глазами хорька, приковывавшего всеобщее внимание, которое, как казалось Силвио, предназначалось другому, он чувствовал еще большую неприязнь к нему. И даже когда он узнал, что это поэт, знаменитый Аугусто Гарсия, которого причисляли к вдохновителям литературных движений, возникавших одно за другим в университетском городке и казавшихся совершенно несовместимыми между собой, — даже это неожиданное открытие не смягчило его недовольства. Какую бы позицию ни занимал этот человек с вечно молодой душою, влекомый любыми бурями, с морщинами, которых было достаточно для целого поколения, но не поддававшийся старости, Силвио считал ее низкой. Старик, вечно прямой, с походкой марионетки, входил в кафе, неся под мышкой газету, которую он, усаживаясь, прятал под свой локоть, чтобы никто не мог воспользоваться ею, ибо она стоила ему нескольких драгоценных сентаво. Если кто-либо и просил у него газету, он одалживал ее с явным недовольством и часто забирал ее в первый же подходящий момент. У юношей не всегда были деньги на чашечку кофе, и Силвио заметил, что он никогда не пытался предложить им ее; в то же время студенты, если могли, всегда были расточительными. Однажды двое из них, которых другие называли Жулио и Сеабра, вошли в кафе с возгласом, что они только что получили несколько сот эскудо в одной из газет и хотят отметить это событие вместе со всеми. Они умоляли старого скрягу заказать для себя что-нибудь необыкновенное. Силвио, также взволнованный, заметил, что юноши чувствовали себя гордыми и счастливыми, когда поэт начал поглощать один за другим пирожки. Э, да он действительно черствый и даже жестокий: прочитав стихи, которые с нетерпением предложил ему один из студентов, он отодвинул их сухим и равнодушным жестом. Если его просили высказать свое мнение, его фразы были не просто насмешливыми, а источали едкую иронию.

Юноши, однако, всякий раз, когда он находился среди них, редко осмеливались высказывать свои окончательные суждения: они наблюдали за его реакцией по моргающим глазам, по его саркастической улыбке, углублявшей морщины на его худом лице, и если они угадывали согласие, то теряли свою сдержанность и, казалось, могли бросить вызов целой армии противника.

Однажды Силвио присутствовал во время сцены, которая его и удивила и огорчила.

В кафе зашел неизвестный с явным намерением встретиться с поэтом Аугусто Гарсия. Он выглядел робким и рассеянным. Приближаясь к маэстро, он несколько раз уронил свой зонтик, при этом каждый раз со смущением просил извинить его, поправляя соскальзывавшие очки. Он пришел с намерением показать свою книгу поэту. Жаждущий услышать его мнение, он нашел нож, чтобы без промедления разрезать страницы. Старик долго рассматривал обложку, как будто испытывая терпение новоиспеченного литератора, и прочел вслух:

— «Безмолвная тварь». Да, сеньор, название многообещающее.

Затем стал неторопливо листать страницы, задерживаясь то тут, то там, анализируя то одно, то другое стихотворение; наконец он разрезал последние страницы, закрыл книгу, вернул нож и изрек:

— Вот я и покончил с тварью. И, как видите, молча, не противореча названию книги.

Робкий поэт поправил очки и, забыв свой зонт, опрометью выскочил из кафе, не желая слышать раскаты смеха, летевшие ему вслед.

О! Как этот светловолосый незнакомец отличался от остальных. Это был человек деликатный, спокойный, приветливый. Однажды вечером внимание Силвио привлекла большая картонная папка, лежавшая на столе. Неизвестный, казалось, был менее спокоен, чем обычно, часто смотрел на дверь, очевидно, с нетерпением ожидал своих товарищей. Когда они окружили его, он объявил:

— Мои новые планы…

Силвио едва сдерживал нервное напряжение. Он наклонялся то в одну, то в другую сторону, чтобы не пропустить ни одной детали. Своими тонкими пальцами тот открыл картонную папку, где лежали листы бумаги серовато-кремового цвета; на них были изображены стройные обнаженные танцующие фигуры. Быть может, он художник?

— Эту серию я назвал «Музыка». Наброски предназначены для одного барельефа. Удалось ли передать в них ритм, движение?.. Как вы думаете? Барельеф… Скульптор? Сердце Силвио забилось с нарастающим беспокойством.

— Музыка, ритм, движение… Черт возьми, Нобрега! Почему бы вам не выбрать мужественную, объективную тему, которая выражала бы что-то общее для всех людей, даже для тех, которые не знают, что в мире существуют такие кафе, как это, где мы в самой приятной форме доводим до совершенства нашу никчемность?

Нобрега! Какое прекрасное имя, уже само по себе оно выражение красоты! Нобрега и Мендоса. Какой чудовищный контраст!

Студент, так невежливо отозвавшийся о тех удивительных рисунках, без сомнения, находившийся под порочным влиянием своего наставника — Аугусто Гарсия, продолжал:

— Вы, художники, должны прорубить окно солнцу. Показать нам жизнь настоящую, будь она прекрасной или ужасной, но чтобы она всегда была полна света, свежего воздуха. Музыка, ритм!.. Черт возьми!

Нобрега неестественно улыбнулся. Видно было, что этот вызов не оставил его равнодушным, однако он не изменил своим вежливым манерам. Он сострадательным взглядом попросил поддержки Силвио прежде, чем возразил сам.

— Зачем, Жулио?.. — И дым сигареты, как ладан, затуманил его побледневшее лицо. — Это означало бы изменить самому искусству. Искусству действенному, искусству необходимому? Нет, Жулио! Я понимаю его как возвышенное истолкование нашей души, всего того, что составляет у нас нетленное убежище от ударов жизни. Даже когда художник раскрывает перед нами свои человеческие драмы, он делает это для того, чтобы легче освободиться от них. В противном случае путь он просто живет; пусть он не будет ни скульптором, ни поэтом, ни музыкантом: пусть просто живет! И пусть утверждается как человек.

Другой юноша, в выражении лица которого всегда чувствовалось раздражение, проявил беспокойство. Он потер ладони, как бы подготавливаясь к дерзкой и обдуманной реплике. Жулио саркастически улыбнулся. Затем его лицо приняло серьезное, спокойное выражение.

— Искусство, знаете ли… Искусство — это совесть жизни. Вдумайтесь в это. И для того чтобы стать художником, необходима прежде всего добрая доля мужества.

Карлос Нобрега слегка смутился. Он похлопал в ладоши, подзывая официанта. Пока он собирал листки бумаги в картонную папку, Силвио ждал его на улице — настал час обратиться к нему и выразить свое преклонение и восхищение. Но как начать? «Сеньор Нобрега, У меня есть… я сочиняю стихи. Я…» Все эти фразы выглядели бы смешно. Было бы предпочтительнее, чтобы разговор начался непроизвольно, в самый момент встречи. А если бы инициатива исходила от него? Они могли бы встретиться перед кафе как бы случайно. Скульптор мог бы, например, подойти к нему, чтобы попросить прикурить. (Значит, надо носить с собой коробку спичек.) После обычной благодарности тот сказал бы с естественной любезностью:

— Мы уже знакомы, не правда ли?

Силвио, ясно представляя себе эту сцену, почувствовал, что его руки стали влажными. Он лихорадочно вытер их о карманы, предполагая, что тот протянул бы ему руку в момент знакомства. Ах, вот он идет! Но, к сожалению, в сопровождении одного из своих назойливых друзей.

— Идем? — спросил студент.

И они пересекли улицу, не обратив на Силвио никакого внимания.

IV

По воскресеньям Эдуарда вставала рано, чтобы поспеть на утреннюю мессу, надевала на голову шапочку, какие носят школьницы, и это придавало ей озорной вид.

Зе Мария с удовольствием рассматривал шапочку, ему нравилась ее манера одеваться. Эдуарда послала ему воздушный поцелуй.

— Поспи еще немного, неисправимый безбожник!.. Я закажу «Отче наш» во искупление твоих грехов…

— Уволь меня от этих ханжеских месс!

Она отвернулась от него и произнесла сдержанно, но твердо:

— Было бы лучше, если бы ты больше не говорил ничего обидного о моей вере.

Зе Мария позволил ей уйти, не сказав ни слова. Он, разумеется, не хотел обидеть ее, и его удивила такая чрезмерная реакция. Это был удобный случай для того, чтобы высказать ей некоторые истины. Убеждения ее не ставились под сомнения, они были лишь предлогом. Эдуарда считала неприкосновенными основы своего воспитания. Нет, он не хотел ничего ей навязывать, но именно Эдуарда решила обманным путем овладеть всем тем, что принадлежало ему, пока, как она говорила, он не освободится от своей опечаленной личности. Как она заблуждалась! Это только отдаляло их друг от друга. Он хотел быть верным самому себе и своему миру, с тем чтобы освобождение, если бы он смог достичь его, он воспринимал как триумф, а не как трусость. Вот почему он часто чувствовал, как вновь открывались затихшие раны, как снова повторял он заклинания, желая защитить целостность своих убеждений. В некоторые моменты иллюзорного благополучия он просыпался от страшного беспокойства, стремясь позднее выяснить его источник.

Он вспомнил, например, последнее письмо брата: «Крестник, когда я поеду в Коимбру? Крестник, я тоже изучу законы, когда приеду туда?» Эти строчки являлись для него ножом острым, бередившим его раны, служили напоминанием о родных. Брат, отец. Отец видел его издалека, через пересуды в деревне («Вы снимаете последнюю рубаху ради сына, который завтра будет стыдиться даже своей семьи»), через долг Шиоле и через подозрение, что он мот и что тратит на свои удовольствия средства родителей, братьев и сестер. Если бы Зе Мария мог найти слова, которые не запятнали бы чистоту его намерений, и сказать: «Отец мой, я буду бороться за всех и за себя. Я не забуду вас. Брак с Эдуардой, может быть и поспешный, не нарушил моей верности!» Да, семья не могла простить ему такого сумасбродства. «Женился, продался. Захотел поскорее отделаться от нас» — вот что они думали о нем. «Это не так, отец мой! Поверь мне!» Но как они могли поверить ему?

И он не обвинял бы тогда Эдуарду в предубеждениях, существовавших еще до того, как узнал ее? Правда, конечно, в том, что Эдуарда была девушкой решительной, неспособной бросить его на полпути. Она только стремилась сделать его благоразумным и доверчивым. Никогда она не пыталась развратить его фривольностью той среды, которую она с высоко поднятой головой отвергла сознательно. Как это было несправедливо! Однако для него это еще был период сближения. Кто знает, может быть, его сомнения развеет поездка в деревню? Да, если бы он познакомил Эдуарду со своей средой, если бы он заставил ее столкнуться с суровой действительностью, быть может, они вышли бы облагороженными из этого испытания. Нужно подумать над этим без промедления. В семинарии он развеял бы в исповеди внутренние сомнения, терзавшие его, противопоставив ужасам греха смелость признания. Но, с другой стороны, не это ли страстное желание, граничащее с самопожертвованием, принять на себя весь позор случившегося сказывалось на его личности, вызывая мрачные мысли?

Ему хотелось подождать Эдуарду у выхода из церкви и предложить ей отправиться в деревню в тот же день. Он представлял себе, как они вечером приедут туда на машине Раймундо, обогнув эвкалипты на дюнах и проехав по открытой песчаной местности. Они войдут через ворота сада, чтобы хорошенько рассмотреть семейные вещи, предметы, уловить местные запахи, прежде чем встретиться с людьми. Большой ларь с деньгами для домашних расходов, льняные полотна, сыры, навоз под навесом. Вещи, которые пахнут и существование которых оставляет свой след в душе на всю жизнь. А в глубине коридора — мать, наблюдавшая за очагом и одновременно за курами во дворе. Мать, сучившая пряжу, прявшая и очищавшая шерсть, внимательно следившая за домашней работой, разрывавшаяся на части от домашних забот и усталости. Как-то примет их мать? Может быть, Эдуарда все же понравится ей? «Кто угодно, кроме неженок, сын мой!» Эдуарда была женщиной решительной. Они поняли бы друг друга!

Но как? Как бы сентиментально ни была настроена Эдуарда к сближению с семьей мужа, к устранению недоверия с их стороны, они принадлежали к той категории людей, с которыми трудно было найти общий язык. Даже там, в его студенческой комнате, бывали моменты, когда взгляд Эдуарды казался удивленным оттого, что пространство, в котором она находилась, не принадлежало ей. Это был взгляд отсутствующий и полный замешательства.

Зе Мария не сможет предложить ей поездку в деревню. Его волнение стихло так же быстро, как и возникло. Между тем, когда Эдуарда вернулась домой, он почувствовал, что в этот день у него еще была возможность откровенно обсудить то, что их разъединяло. Эдуарда, казалось, так же, как и он, желала выяснить отношения.

— Ты не ушел, лентяй?..

— Я последовал твоему совету… — Ив порыве страсти он внезапно с силой опустил руки на ее плечи, вынуждая сесть на кровать и одновременно изливая душу в потоке упреков и извинений. Его руки в каком-то жесте отчаяния перебегали с волос Эдуарды на ее шею, на руки, на все, где он находил нечто такое, что хотел и ранить и ласкать. Эдуарда слушала Зе Марию с привычным раздражавшим его спокойствием; но когда он, униженный и обессиленный, пришел к цели, она погасила последние его слова в поцелуе, выразившем нежность, но более всего желание того, чтобы он обладал ею.

— Мы несчастные глупцы, Зе. Мы растрачиваем жизнь, которая могла бы стать чудесной для нас. Но я хочу защитить нас от твоих терзаний. Прочь их!

Он наигранно улыбнулся.

— …И раз уж мы решили сказать друг другу все начистоту, я должна признаться тебе, что медовый месяц кончился. Он должен был кончиться даже раньше. Нет, не делай такого выражения лица! Теперь каждый из нас будет зарабатывать деньги. Я воспользуюсь знанием французского и буду давать уроки, а…

— Нет!

— Боишься, что семья Силвейра скажет, что ты женился на мне, чтобы тянуть из меня денежки?.. Оставь эти глупости. Я работаю, и ты работаешь в часы, свободные от занятий на факультете.

Он хотел было запротестовать, но тут дона Луз прервала их разговор стуком в дверь, чтобы вручить им два письма.

— Это мне. Читай, если тебе хочется. Думаю, что теперь нас засыплют письмами. Это хороший признак, но я догадываюсь об их содержании.

Она отошла к окну, чтобы прочесть письмо.

— Точь-в-точь что я говорила. И обзывают тебя всяческими словами… В стиле бульварного романа. Семья Силвейра не пожалела времени на никчемные генеалогические изыскания, а теперь, войдя во вкус, они уже потеряли всякую меру. Ну, живее читай!

Он взял два листка бумаги, исписанных мелким и ровным почерком.

В доме Эдуарды царит трагическая обстановка. Мать в первые недели слегла и находилась в бреду. Все в семье, впрочем, потеряли интерес к светской жизни и избегали связей с обществом. «За исключением этой бесстыжей женщины, твоей тетки Марты, которая — мы это прекрасно знаем — больше всех виновата в том, что произошло!» И наконец, еще есть время поправить беду. Эдуарда должна знать, что дома ее ждут и готовы все забыть. Им уже известно, что дядя Артур помогает ей деньгами; если именно денег добивается соблазнитель, они согласны рассматривать развод как коммерческую сделку.

Эдуарда подождала, пока он перечитает письмо, наблюдая за его реакцией; взгляд его был неподвижным, лицо побледнело.

«Бесстыжая женщина, виновная в том, что произошло». А разве на самом деле это не так? Зе Марии нравилось, что другие ищут ему сообщников. Совместная жизнь с семьей доны Марты только вредила ему, портила его, пробуждала в нем противоречивые мысли и расслабляла тело. Этот эгоист, этот шарлатан Луис Мануэл? «У вас хватило смелости не ждать. Плуты!» Но когда он постучал в вашу дверь, он спрятался за своей болтливой интеллигентностью! Он принес вам дружбу, общие надежды и печали. Дона Марта использовала его в качестве пешки в своей игре обиженной женщины. Кем он был для доны Марты? Одним из шутов из свиты ее сына. У доны Марты были определенные понятия о людях из деревни. Увидев крестьянина, она всегда вспоминала лето, проведенное на своей скучной ферме в Бейрас. Внизу, под каменной верандой, скотный двор и крестьяне, сновавшие среди скотины и обладавшие таким голосом, что усмиряли лошадей, быков, свиней, как будто их сближала какая-то общность инстинктов.

Хотя Зе Мария несколько пообтесался благодаря совместной жизни с людьми, достойными этого звания, он все-таки оставался крестьянином, был экзотическим представителем среди гистрионов, которые вынуждали его вращаться в обществе Луиса Мануэла:

— Что ты ответишь им? — резко спросил он.

Эдуарда услышала вызов в его вопросе. Он искал повода для новой эмоциональной разрядки. Она не даст ему этого повода.

— Ну, об этом позже. А сейчас давай подумаем, где можно найти работу.

— Работу?

Зе Мария не хотел раскрывать ей содержание разговора с Луисом Мануэлом. Кроме того, его больше устраивало, если бы она думала, что идея принадлежала ей, с тем чтобы иметь удовольствие противоречить ей и чтобы обвинить его позже в возможной неудаче.

— Где угодно. Я уверена, что ты найдешь работу без помощи моих родственников. А я, со своей стороны, тоже обойдусь без великодушия других.

— Других?.. Кого? И ты так уверена, что я соглашусь? Почему ты думаешь, что мне приятнее брать у тебя деньги, чем просить милостыню у дяди Артура или клянчить теплое местечко у твоей семьи?

— Нет, милый; мне не хотелось бы говорить это тебе, но ты совершенно не прав. Я оставлю тебя здесь одного, чтобы ты подумал о своих бедах. Тебе это нравится. До свидания. — Закрывая дверь, она добавила; — Я воспользуюсь одной идейкой, которая пришла мне сейчас в голову; по возвращении, возможно, я тебе сообщу уже о работе. Для меня, конечно…

Теперь наконец он мог открыть другое письмо, написанное, как он догадался, рукой Дины. Ему было неловко за то, что он получил его в присутствии Эдуарды, но она не проявила ни малейшего любопытства. Это безразличие было естественным. Она не была способна на ревность. Как будто она не допускала возможности, что в нем может быть нечто, не принадлежащее ей целиком.

В письме было всего две строчки. «Завтра исполнится несколько лет, как… Лучше не говорить об этом! Прости меня, но я привыкла отмечать эту дату». И приписка: «Это только по привычке».

Дина оставила несколько месяцев назад кресло-качалку на веранде, преднамеренные встречи на улице или у выхода из дома, те восторженные улыбки детства, которые являлись признаком счастья. Разочарование сделало ее более зрелой, но зрелость заставила ее замкнуться в себе. Они иногда сталкивались друг с другом У факультета, но не разговаривали между собой, Зе Мария был склонен полностью забыть ту короткую роль, которую он сыграл в ее жизни. И если в определенные моменты он начинал ворошить свои воспоминания, то делал это только для того, чтобы скрасить свое унылое существование.

Эти наивные строчки, несмотря ни на что, не оживили в нем чувства к ней, а лишь напомнили ему атмосферу, существовавшую между ними. Они принесли с собой стремление к безмятежной нежности, к прочному миру. И, пожалуй, он чувствовал к Дине еще некоторую привязанность, но это не было любовью, это никогда не было любовью, это было лишь чувством, которое питают к беззащитному существу, в котором сознание несчастья выражается в необходимости открыться кому-нибудь. Чрезмерная, без каких бы то ни было условностей доверчивость была, однако, наибольшим препятствием в отношениях между ними. Это и еще существование сеньора Лусио и доны Луз. Дина была слишком тесно связана с родителями, чтобы чувство неприязни, которое он к ним испытывал, могло пройти. Они вобрали в себя все то низменное, что отравляло ему жизнь.

Сеньор Лусио прогуливался по городским паркам, стреляя у кого попало сигареты, его брюки всегда были мятыми, как у паяца, а борода постоянно неопрятной. Дона Луз швыряла ему тарелку с супом жестом крестьянки, не делавшей различия между самой бедной прислугой и свиньей, ожидавшей в стойле очередного кормления. Однако воспоминания о Дине, несмотря ни на что, с новой силой пробудили в нем чувство глубокой симпатии к ней. Эдуарда, очевидно, никогда не сможет вызвать в нем такое же чувство.

Он оказался на улице. Мрачные облака поднимались от реки к холмам, как бы являясь предвестником печальных событий.

Вероятно, Дина пошла во двор университета, где она обычно прогуливалась по воскресеньям. Как бы то ни было, он желал с ней встречи. Хотел посидеть на той же скамейке, на которой они сидели всегда, над рекой и над лугами, над простором, раскинувшимся до горизонта и зовущим, казалось, следовать за ним. Посидеть и помолчать, как раньше. Они никогда не могли понять значения такого молчания, но раз за разом предавались ему.

Наивным был этот неожиданный и бесцельный возврат к прошлым дням. И чтобы не признаваться самому себе в том, что, несмотря ни на что, он все еще стремился встретиться с Диной, Зе Мария все свои мысли и чувства сосредоточил на окружающем. До высоких и старых домов было рукой подать. Солнцу даже в разгар лета никогда не удавалось преодолеть преграду из крыш и поглотить вязкую влагу, остававшуюся от одной зимы до другой. Здесь были муравейники бедного люда. Окошечки в дверях были открыты, выставляя напоказ без всякого стеснения интимность домашнего очага всем прохожим. Детей по воскресеньям выгоняли из домов, чтобы дать пожилым покой для разговоров, бесед и для того, чтобы они могли в свои свободные часы заниматься домашними хлопотами. Пока женщины готовили свое воскресное платье, мужчины, жаждущие поскорее выйти на улицу, ходили из угла в угол, не зная, о чем бы поговорить… Крепкие выражения были для них привычными. Но за ними пряталась нежность, и женщины умели распознать ее.

Рабочие переговаривались, высунувшись из окон. Лоточники нараспев расхваливали свой товар. Дети, увидев Зе Марию, старались угодить ему. Они очень рано усвоили, что в университетском квартале студенты являются самым вероятным источником дохода и что поэтому необходимо вовремя услужить им.

Внезапно его охватило предчувствие, что Дина угадала его намерения и что она будет ждать в саду факультета. Он ускорил шаг, поднимаясь на вершину склона, и увидел ее уже издалека.

Она между тем, казалось, была удивлена. При неясном утреннем свете ее личико выглядело несколько сонным.

— Ты ждала меня?

— Нет! — живо возразила она. — Ты ведь знаешь, что я прихожу сюда каждое воскресенье.

— Меня больше устроило бы, если бы ты ждала меня.

Она посмотрела на него недоверчиво и в то же время с нетерпением. И когда Зе Мария попытался взять ее за руку, она с возмущением оттолкнула его, но не смогла воспротивиться, когда он вновь повторил этот жест.

Они, как и раньше, прошли по двору университета и спустились по ступенькам к склону, ведущему к берегу реки.

— Скажи мне что-нибудь.

— Но что, Зе Мария?

— Все, что я заслуживаю услышать.

Ее глаза, черные, исстрадавшиеся, потускнели.

— Я не могу тебя осуждать. Благодарю за то, что ты пришел прогуляться со мной.

— Я не нуждаюсь ни в твоем, ни в чьем-либо ином сочувствии.

— Речь идет не о сочувствии. То, что произошло, должно было произойти, и неизбежно. Ты не любил меня.

Зе Мария опустил глаза. Дина говорила приглушенным голосом, как будто боялась своих слов. Это была другая Дина. Внешне она выглядела еще более хрупкой, чем прежде, но ее поведение свидетельствовало о ее зрелости.

Они прогуливались по набережной. Спокойная река, казалось, не имела ни малейшего желания продолжать свой бег до устья. Вокруг царил покой. Зе Мария ощущал этот покой на себе. Казалось, время остановилось. Здесь ничего не изменилось с тех пор, как он встретился с Диной в последний раз, и уже не изменится. Это была как раз та неподвижность, которой он больше всего жаждал.

— Я знаю, что еще нуждаюсь в тебе.

— Для чего, Зе Мария?

— Есть много причин, в силу которых человек нуждается в ком-то.

Ей не хотелось больше слушать его, предоставлять ему еще один удобный случай для того, чтобы он снова мог показать, какой он эгоист. Эгоист, эгоист! И самое ужасное в том, что она не способна противостоять ему: еще немного — и она, несомненно, расплачется или обнимет его, чтобы вновь вернуть его себе.

Он начал с волнением нести всякий вздор о делах на факультете; затем облокотился на решетку, переведя свой взгляд на безмятежно текущую реку, с тем чтобы спокойствие воцарилось между ними. И наконец сказал:

— Мне хотелось бы, как ни странно, встречаться с тобой.

Зе Мария легко расставался с людьми, но не допускал, чтобы другие поступали так же с ним. Он мало беспокоился о том, что из-за него могут огорчаться, страдать или терять всякую надежду на что-либо. Безразличие к нему, напротив, ранило его. Он хотел, чтобы они были привязаны к нему, пока он не насытится всласть.

Зе Мария настаивал:

— Ты согласна?

— Уходи и не говори мне больше ни слова. Я не люблю тебя. Уходи же, я больше не люблю тебя.

Он еще пытался удержать силой ее тонкие руки. Дина не понимала его, никто не понимал! Девушка пронзила его взглядом, полным ненависти или даже безумия. И он почувствовал себя побежденным.


Оттуда Зе Мария отправился в Студенческую ассоциацию, уверенный в том, что в этот час никто из знакомых не потревожит его одиночества, но уже в вестибюле услышал знакомые голоса. Разговаривали Жулио и Абилио. Он собирался было повернуть обратно, как услышал несколько слов по-французски; заинтригованный, прильнул он к стеклу ресторана и увидел группу людей, окруживших человека, похожего на иностранца. Зе Мария уселся на скамейку, откуда мог наблюдать за ними, не будучи замеченным. Ему хотелось поразмыслить о своей жизни, об отношении к нему Дины, об окончательном плане найти работу, в которой он мог бы растворить свои заботы, но вскоре заметил, что его внимание рассеивается. Кем был этот незнакомец, говоривший по-французски? Но, в конце концов, разве интересно ему знать это? Чтобы избавиться от праздного любопытства, он попробовал углубиться в свои мысли. Дина, Эдуарда, работа. Но, думая о работе, не мог забыть, что через пятнадцать дней ему предстояло сдавать зачет. И каким бы легким ни казался этот зачет, он понимал, что не был готов к нему. В течение последней недели Зе Мария время от времени брал в руки учебники, но эти занятия ничего не давали ему. Будет печально, если он провалится, как в прошлом году. Зе Мария чрезмерно надеялся на свои способности, а также на свою решимость, которой он, однако, часто делал уступки, обещая себе поработать «на следующий день». Тогда, узнав о результате, ему ничего не стоило скрыть от себя и от других свое разочарование. С этого момента он начал сомневаться в своих способностях. Нет, теперь Зе Мария не сможет смириться с провалом, подобным прошлогоднему, хотя бы потому, что чувство ответственности у него возросло. После того как он узнал, что не сдал экзамен, его первым желанием было оставить факультет и вернуться через несколько недель, когда никто уже не вспоминал бы об этом. Зе Мария считал, что сумеет легко перенести свои студенческие неприятности и не обращать внимания на вздорные разговоры об учебе, считая все это мальчишеством.

Однако в течение тех недель, когда он был лишен общения с коллегами, он чувствовал себя глубоко одиноким. Конечно, он нашел новых товарищей, более скромных, чем прежние, но, когда встречался с теми, кто его превзошел, Зе Мария испытывал чувство унижения перед ними.

Швейцар, искавший случая излить душу, подошел к нему, пытаясь вызвать его на разговор.

— Вы уже видели иностранца?

— Иностранца? Нет, не видел.

— Это беженец, — уточнил тот.

Зе Мария вновь принялся наблюдать за группой. У иностранца было пухлое лицо и блестящие глаза, но в них сквозила какая-то тень печали. Он ел, опустив голову, в то время как остальные с восхищением смотрели на него.

Зе Мария заметил, что Жулио не мог скрыть своей нервозности. А вот Сеабра говорил без умолку. Зе Мария рассчитывал, что сомнительный французский язык Сеабры в конце концов должен был выявить его полное невежество. Иностранец слушал его с учтивым вниманием, но молча.

Зе Мария едва успел прикрыть лицо журналом, как увидел Мариану, вошедшую с букетом цветов в руке, в сопровождении французского дипломата, известного в городе под именем Андрэ и пользовавшегося большой популярностью в университетских кругах. У Андрэ, обычно оптимистически настроенного и веселого, был чрезвычайно серьезный вид. Он не стал ждать, пока его представят, и протянул руку своему соотечественнику. Несколько мгновений они смотрели друг на друга, не разжимая рук. И ощущение этого рукопожатия было так сильно, что его было достаточно, чтобы они окунулись в неприкосновенный для других мир чувств; Мариана не осмелилась преподнести цветы и незаметно положила их на другой столик.

Позже, в пансионе, Зе Мария узнал, что иностранец — студент из Тулузы — был в самом деле беженцем, прибывшим с потоком людей, который временами захлестывал город; людей, которые устремлялись в Португалию без средств к существованию, не зная, как достичь желанной цели — аэропорта, самолета, летящего в Англию. Этот хаотический поток беженцев пересекал границы, чтобы продолжать борьбу.

Борьба за свободу не окончилась, напротив, она только начиналась.

Француз обратился к Абилио случайно, на улице, с просьбой указать, где находится консульство его страны. Абилио не владел французским в такой степени, чтобы вести разговор, и поэтому привел его к Сеабре, а затем к ним присоединились и другие.

Эта беседа, эта атмосфера заставили Зе Марию забыть переживания прошедшего дня, послужив своего рода успокаивающим средством. А ночью, когда он еще раз обдумывал увиденное в Студенческой ассоциации, вспомнил взволнованное лицо Марианы, вынужденной положить в сторону букет цветов, им овладел прилив нежности к чему-то доброму и нежному, в котором объединялись и цветы, и Мариана, и безмятежность его деревни, и чувство, заставлявшее его мысленно быть рядом с Диной и покрывать ее руки поцелуями.

На следующий день в одном из кафе университетского городка Зе Мария читал объявления в газете. Какой-то коммерсант искал человека для работы в свободные часы в качестве писаря. Это сулило, конечно, смехотворный заработок. Но такие объявления были редкостью, и, вероятно, уже в этот момент перед дверью торговца стояла целая очередь безработных. Он не мог попусту тратить время на размышления, тем более что речь шла о работе такого рода, которая вызвала бы раздражение Эдуарды. Адрес тотчас напомнил ему узенькие улочки торгового квартала города, возле реки, которые в суровые зимы превращались в настоящие потоки, и тогда проститутки помогали своим клиентам выпрыгивать из лодок на лестницы или прямо в окна публичных домов. Торговля на этих улочках, кишащих подозрительными лицами, была бедной, и Зе Мария представил себе, что за коммерсанта он встретит.

Речь шла о хлебопекарне. «Мануэл дос Сантос — Хлебопекарня» — было выведено на изразцовых плитках, вделанных недавно в бледно-зеленую стену и призванных, разумеется, подтвердить процветание нового владельца. Его принял тучный мужчина, с головы до ног перепачканный мукой. Он провел Зе Марию в одну из комнатушек задней части здания, возле которой тоже на кафельных плитках красовалась надпись «Кабинет».

— Ваша подготовка?

— Я был… студентом университета.

Владелец хлебопекарни сразу потерял всякий интерес к нему. Надо же, и эти «докторишки», хозяева города, сыновья бездельников, нуждаются в такой презренной работе!

— По-видимому, вы никогда не работали… А мне нужны сейчас люди, привычные к труду.

— Учиться — это тоже труд.

Наниматель едва сдержал ухмылку. Затем, изменив выражение лица, строго спросил:

— У вас есть опыт вести записи?

Он солгал:

— Некоторый.

— Не понимаю, почему вы хотите занять это место. Оно не для ученых.

Зе Мария прикусил губу. Унижение раздражало его, и в то же время он был доволен.

— Я не ученый и давно оставил занятия.

— Если так… — радостно снизошел тот. И, окинув оценивающим взглядом гладкие руки Зе Марии, добавил: — Но вы наверняка хотите хорошего жалованья и поменьше работы…

— Я выполню свои обязанности. Что касается жалованья, то это вам решать.

Хозяина не интересовали такие работники, ленивые, праздные, но его все же прельщала мысль иметь в своем доме, в доме невежды, субъекта, который принадлежал к благородному сословию. Это было бы небольшой местью за свое униженное положение, местью, которую он мог себе позволить. Он уже чувствовал себя укротителем, тянущим на поводке сильное, но усмиренное и презренное животное.

— Нет. Скажите, сколько вы хотите получать. Мне нравятся люди, знающие, чего они хотят.

Хозяин наймет его, потому что он видел, что тот беззащитен перед его хитростью. Те, кто, как эта бестия в сандалиях, карабкался по ступеням жизни, выучили одновременно все правила игры, в то время как другие, студенты, теряли годы в мире фикций и оказывались безоружными, когда были вынуждены наконец вступить в борьбу.

Он должен был назвать любую цифру, даже если тот, другой, возмутится.

— Пятьсот эскудо.

Владелец пекарни вытянул шею, как разъяренная кобра.

— Сеньор издевается надо мной. Я должен был понять это с самого начала.

Голос его изменился; Зе Мария почувствовал в нем не только суровость, но и так хорошо известную ему черту: оскорбленную смиренность жителей его деревни. Эту чувствительность, которую легко ранила любая обида. Но Зе Марии необходимо было занять это место. Он должен уйти отсюда, только покончив с делом.

— А вы сколько предложите?

Тот с блуждающим взглядом продолжал незаметно наблюдать за студентом.

— Двести. Кроме того, первый месяц — испытательный. Я хочу посмотреть, как вы будете работать.

Двести. Маловато для него. Но это была работа. Быть может, Эдуарда и найдет свои хваленые уроки, однако первым нашел заработок он.

— Согласен.

Мужчина хлопнул ладонью по столу. Дело сделано.

V

Ночи были еще холодными. Луис Мануэл, хотя и зарылся по самый нос в пальто из пушистой шерсти (Зе Мария сравнивал его со скафандром), чувствовал, как сильный ветер обжигал его лицо. Но не только холод заставлял содрогаться его тело; к этому примешивалось и какое-то беспокойство перед чрезвычайными событиями. Жулио, идя рядом с ним, казалось, не реагировал на суровую погоду.

Оба шли по улицам, низко опустив головы. Они поспорили в комнате Зе Марии; Луис Мануэл хотел подробнее узнать об этом загадочном товарище, Мариньо, которого они собирались встретить у поезда. Он сгорал от нетерпения скорее познакомиться с ним.

— Черт возьми! — Луис Мануэл не понимал, почему он не заслуживал доверия узнать некоторые подробности. Но Сеабра изобразил улыбку волшебника, спрятавшего в рукава то, что не должны видеть зрители. Неприступный Жулио предпочитал не отвечать, в то время как Абилио, привыкший молчать, терпеливо и не протестуя размышлял о загадочной атмосфере того собрания, как всегда, покорно смирившись со своей ролью статиста. «Но если и было так, если и была необходима таинственность, — задавал себе вопрос Луис Мануэл, — зачем тогда позвали меня? Зачем позвали Абилио?» Можно было подумать, что эта таинственность нуждалась в каком-то ритуале и, следовательно, в присутствии посвященных, от которых, однако, почему-то скрывали секреты. Часто он сознавал, что его богатство, семья, комфорт были как бы пятнами, которые не могла нейтрализовать никакая идеологическая позиция. Хуже того, ему не позволяли очистить от подозрений его отношения с друзьями. А он нуждался в естественной и искренней дружбе до конца. Но как, если они, друзья, иронически воспринимали его попытки найти с ними общий язык. Если они толкали его на то, чтобы он спрятался в раковине своей робости, боязни, ущемленных эмоций, в которой рос и увядал придуманный им мир?

В этот момент ему было невыносимо чувствовать себя таким далеким от товарищей. Ему нужно было убедить их в своей смелости, готовности совершить какой-нибудь поступок, который освободил бы его от того преступления, что он родился буржуа. Напряженная атмосфера, создавшаяся в их взаимоотношениях, должна быть ликвидирована уже этой ночью — и навсегда. Он задел своего спутника плечом. Вздрогнул. Пустынная ночь звала его к этому окончательному сближению.

— Жулио…

— Я здесь.

— Что собою представляет этот Мариньо?

— Он интересный человек.

И ничего более. Два часа назад Жулио пришел к нему домой и сказал: «Сегодня приезжает Мариньо из Порту. Мы должны собрать друзей и встретить его. Необходимо, чтобы он знал, что здесь немало тех, у кого есть идеи и кто готов сражаться за них». Взволнованный, Луис спросил: «Это тот, о ком говорят уже с давних пор?» — «Именно». Дона Марта, обеспокоенная, принесла пальто, повторяя привычные советы по поводу сырой погоды по ночам.

— Будь осторожен, сын мой. Помни о То. А вы, Жулио, смотрите, чтобы он не раскрывался.

— Обязательно, сеньора.

Уверен в себе. Трудно было отделить сарказм от этой уверенности. Даже в его вежливости ощущалось высокомерие господина.

По дороге к кварталу, где жил Зе Мария и где их ожидали остальные, Жулио добавил:

— Не знаю, сколько времени он пробудет в Коимбре. Несколько часов или месяцев. Но если…

— Мариньо?

— А кто же еще? Если он останется надолго, я думаю поселить его в доме сеньора Лусио.

— Это не будет выглядеть неосторожностью? — намекнул Луис, ожидая, что вопрос может вызвать недоверие. — Я мог бы взять его к себе.

— В твой дом?!

Да, в его дом. Будь даже Мариньо самым ужасным из заговорщиков! Это был дерзкий поступок и должен был произвести на них впечатление! Он чувствовал, что был способен на все.

— А почему бы и нет?

Жулио пристально посмотрел на него, улыбнулся и провел рукой по его пальто.

— Ты романтик, мой пушистый ангел. Никто не хочет создавать тебе осложнений. Спи спокойно.

Жулио был безжалостен в своем презрении. Его мужество, упрямство казались монополией, которую он ни с кем не желал делить. «Тщеславный тип, позер. Такой пожертвует своими идеями, лишь бы его гордость осталась незадетой», — размышлял про себя раздраженный, взбешенный Луис Мануэл. Уверенный в себе и заносчивый. Однажды дона Марта, разозленная его постоянной грубостью к Луису Мануэлу, потребовала у него объяснений: «Мой сын причиняет вам зло?» — «Я этого пока не замечал. Но я приму слова сеньоры как предупреждение. Я должен в таком случае быть более предусмотрительным?»

— Тебе кажется, что меня следует оградить от… осложнений?

Жулио вновь заулыбался. Луис Мануэл даже не пожелал разгадать значение этой улыбки. Существовали вещи, значение которых он боялся выяснять, ибо он чувствовал себя особо ранимым, когда упоминали его социальное происхождение.

Уже в комнате Зе Марии, который еще не вернулся домой, в то время как Сеабра расхаживал большими Шагами взад и вперед, взволнованный, высокомерный, напоминая спортсмена перед выходом на игровую площадку на суд зрителей, начался разговор с недомолвками.

В облаках табачного дыма Сеабра и Жулио перекидывались двусмысленными фразами. Это было обычным явлением.

Такие собрания, полные угроз, туманных и таинственных недомолвок, еще более туманных и таинственных ввиду того, что говорили о них только намеками, напоминали ритуал, даривший в сектах школяров. Однако никто из них не замечал этого.

Наконец пришел Зе Мария. Его, оказывается, пригласили в кабачок, и он забыл о встрече. Он был в хорошем расположении духа и уже намеревался подробно поведать о своем кутеже, когда Жулио оборвал его ликование.

— Хорошо, расскажу вам об этом позже. Это была превосходная пирушка.

Луис Мануэл почувствовал себя свободным от чего-то мрачного, когда они вышли на улицу; у него было такое же ощущение, какое он испытал еще ребенком, когда, попрощавшись с капелланом, вышел из ризницы, ведомый за руку доной Мартой. Жулио тоже приободрился, почувствовав суровые порывы ветра. Ветер нес с собой и движение, и стремление к обновлению. Жулио шел дорогой будущего (для него это была мысль о неустойчивости и переменах), представляя около себя Мариану.

— Он учится?

— Кто?! — спросил тот резко. Почему Луис Мануэл должен был развеять его мечту?! Он говорил о занятиях, о курсах таким тоном, будто речь шла о фамильных гербах или о званых обедах.

— Он, Мариньо.

— Учится… Думаю, что да, когда у него есть деньги на это.

— Собачья жизнь, — вставил Сеабра.

В центре Луис Мануэл не мог наслаждаться разглядыванием витрин книжных магазинов: его спутник взбирался вверх по улицам, как упрямый бык. Вошли в кафе.

— Сядь.

Он повиновался. И вдруг почувствовал себя там, особенно рядом с Жулио, заложником. Представителем противной стороны, трофеем, врагом, которого они взяли в плен.

— Выпьем водки.

Жулио опрокинул рюмку, подул на руки и сказал ему, как будто было уже излишне любое притворство:

— Плати, ты ведь банкир.

— Нет, Жулио, — запротестовал Сеабра, — сегодня я плачу.

— Да пусть заплатит этот тип. Мы оберегали его от холода, от гриппа, и он должен компенсировать нам эту заботу.

Тип! Руки Луиса Мануэла дрожали в карманах пальто. Он хотел дать ему пощечину, но смог лишь изобразить слабую, вымученную улыбку. Заплатил. Зе Мария был поражен. Агрессивность Жулио должна была скрывать какую-то озабоченность; приезд Мариньо, конечно, имел для него очень большое значение. Зе Мария сказал:

— Я, кажется, переел.

Никто не обратил внимания на его слова. Они вышли. Но теперь ветер потерял свою привлекательность, и его порывы казались ударами хлыста. Туман стлался по берегу реки, делал тусклым свет фонарей, окутывал город покровом нереальности. Луис Мануэл обдумывал предлог для примирения. Как убедить их в своей солидарности?

Если Мариньо намеревается учиться в Коимбре, то срок для перевода уже истек.

— Черт возьми! Этой ночью ты говоришь только о практических вещах. Оставь ты эти проблемы. Ну а если Мариньо и потеряет год, компенсируй его, плати ему хорошо ежемесячно. Друзья познаются в беде.

Зе Мария что-то буркнул, стараясь поддержать Жулио, помогая в атаках против богатого эгоистичного друга. «Им доставляет удовольствие быть несправедливыми», — думал Луис Мануэл. Он не был владельцем состояния отца. Другой же, Зе Мария, кривил рот, с тех пор как устроился на работу. Мир не был у него в руках.

Мимо них прошла группа людей. Мальчуган, сидевший на руках у матери, обняв ее за шею, пытался задуть уличный фонарь.

— Это не свеча, Женито!..

Вокзал был почти пустым. Только что ушел поезд, а с ним испарилась поистине смелая, хотя и непостоянная, часть личности Луиса Мануэла. Поезд ушел, визжа, и его призыв, и его клич становились все более далекими. А ночь, эта ночь поглотила его тотчас, как оп отошел от платформы. Поезд ушел, а Луис остался, уже в который раз, пленником своей бесцветной жизни. Оп посмотрел на вокзальные часы, на рельсы, на старушку, сидевшую в углу, как мумия, которая, казалось, ждала смерти или же бессмертия; он ощутил запах металла, еды, краски, сна, запах, казавшийся еще более резким от влажности, и почувствовал внезапный упадок сил. Он облокотился о стену, в то время как Жулио читал расписание, а Зе Мария курил сигарету и приставал к Абилио, чтобы рассказать ему историю с пирушкой.

— У него были отвратительные пальцы, и он запустил их в соус, — услышал он голос последнего, — но я разгадал его игру и отведал тушеного мяса с овощами.

О! При этих словах он почувствовал тошноту. Это были свиньи, невежды.

Вошла девушка с двумя корзинами, висевшими через плечо; лицо ее раскраснелось от тяжести и холода.

— Собачий холод, а? — прокомментировал привратник.

И вот наконец невдалеке послышался гудок поезда. Сквозь туман угадывалось его приближение по неровному пыхтению паровоза. Лишь Сеабра устремился навстречу составу, делая кому-то знаки руками. Вскоре Луис Мануэл увидел стройного юношу, выделявшегося в толпе, окутанной табачным дымом, и улыбавшегося всем.

— Вот и я.

Луис Мануэл крепко пожал ему руку, выразив в этом жесте все то, что нельзя было передать ему словами.

— Я уже знаю вас, Мариньо. Здесь много говорят о вас. По крайней мере… как о живописце.

— Я не заслуживаю такого внимания…

У него были спокойные и ясные глаза. В его облике необычными были волосы, густые и преждевременно тронутые сединой. Шевелюра с пепельным оттенком придавала ему благородство. Сеабра оттолкнул Луиса Мануэла, намереваясь всецело завладеть вниманием вновь прибывшего.

— Пальто там? — спросил Жулио, взяв его чемодан.

— Оно здесь, в воображении. Оно затрудняет движения.

Луис Мануэл вспомнил о советах матери относительно теплой одежды и покраснел.

— Ты останешься здесь?

Выражение лица Мариньо неожиданно изменилось. Все заметили его суровый и укоризненный взгляд, брошенный на Жулио, который внезапно почувствовал себя неловко. Ответил он властным тоном:

— Об этом поговорим позднее.

У выхода с вокзала Луис Мануэл попытался заметить в выражении его лица какой-либо след недавнего инцидента. Но вновь прибывший был невозмутим. Жулио, казалось, погрузился в свои мысли. Для Луиса Мануэла настал момент сказать ему дружеское слово.

— Ты можешь рассчитывать на меня, если тебе что-то будет нужно.

Жулио провел рукой по его плечу, ничего не ответив. Но этот жест означал все, что хотел услышать Луис Мануэл.

— Пойдемте согреем наши желудки горячим напитком, — предложил Сеабра.

— Сказано — сдельно. — И по тону, каким были произнесены эти слова, было видно, что Жулио хотел убедить остальных в том, что к нему вернулась уверенность в самом себе.

И снова они в кафе. Это было время, которое Луису Мануэлу особенно нравилось. Тишина, табачный дым, сон и уединение, отделявшие одних людей от других. Он чувствовал себя будто бы под действием наркотика. А что делают остальные? Казалось, они наблюдали друг за другом и прежде всего за этим загадочным Мариньо. Абилио прицепился к Жулио: сторожевой пес поднимает тревогу при каждом признаке угрозы. Лицо Сеабры приняло торжественное и строгое выражение, как будто бы кафе являлось уже преддверием ассамблеи, призванной вынести важные решения.

— Что вы будете заказывать, Мариньо?

— Стакан молока и хлеба.

Официант вытянулся:

— Сандвич?

— Хлеба и ничего больше. — И пояснил товарищам: — Сандвич — это насмешка над желудком. Хлеб — это более конкретно и экономично.

Зе Мария поддержал его кивком головы; у остальных на лицах было написано восхищение перед этой завидной непочтительностью.

— Но ведь это не булочная, — сказал Жулио.

— Пусть решает официант.

Смуглая женщина, зашедшая сюда из кино, чтобы съесть булочек и выпить несколько чашечек кофе, следила, развлекаясь, с улыбкой на губах за разговором. Зе Мария, усаживаясь поудобнее на стуле, обратил внимание на ее бедра. В этот момент он забыл о друзьях.

Сеабра погасил сигарету о пепельницу неторопливо и тщательно. Он рассказывал Мариньо о чудесных стихах одного поэта, только что завоевавшего известность.

— Солидные идеи, строгий стиль. У него нет ни капли лирического хныканья, — и погладил свои жесткие блестящие волосы.

— Поэты… — начал говорить Жулио. — Болтовня, болтовня…

— Но этот затрагивает объективные вопросы.

— Тогда говорите о них громче. Поэзия — это гитара со струнами, сделанными из вздохов.

«Это сказано для того, чтобы произвести впечатление на Мариньо», — прокомментировал про себя Луис Мануэл.

— Болтовня, одна лишь болтовня.

— Была болтовня, — оборвал его Сеабра.

Зе Мария обратил внимание на ободряющую улыбку брюнетки и почувствовал возбуждение. Он всегда старался извлечь всю возможную выгоду из своего привлекательного вида настоящего мужчины, как пьяница жаждет вина для своего удовольствия и мучения. Он хотел окружить себя всем, чем пожелает. Он чувствовал еще в желудке приятное ощущение после обильного обеда в кабачке. Один из типов, сопровождавших его, понимая, что остальные сгорали от нетерпения, почуяв чудесный запах, исходивший от содержимого котла, запустил свои пальцы сомнительной чистоты в котелок, чтобы отпугнуть тем самым наиболее брезгливых соперников. И он добился своего. Однако не Зе Мария платил за угощение: одной лапой меньше, одной больше, даже если она была такой огромной и отвратительной, — этого было недостаточно, чтобы испортить ему перспективу хорошего обеда; и тотчас, изловчившись, воспользовался вилкой, чтобы пропитывать кусочки хлеба соблазнительной подливкой. Это было то, что он хотел, но безуспешно, рассказать Жулио и остальным товарищам, и то, что он с удовольствием вспоминал про себя, так как никто, даже Абилио, не интересовался этой историей.

Он с удовольствием отпил первый глоток кофе, от которого исходил легкий аромат. Добавил сахару. Жизнь была создана для того, чтобы провести ее с наслаждением. Женщины, хорошая еда, друзья, изобретавшие драмы для большего удовольствия интеллекта. Время проходило незаметно, медленно и непоследовательно. Смуглая женщина, сознавая, что ему нравились ее бедра, как бы невзначай приподняла подол юбки еще выше. Видно, она надеялась на любовное приключение.

Зе Мария решил занять более удобное положение. Он развалился на софе, но при этом задел за ножку стола. Это неловкое движение внезапно напомнило ему стол из сосны в его доме, за которым молча и смиренно собиралась вечером семья на ужин. Сейчас у него появилось нелепое желание поколотить смуглую женщину, уплетавшую пирожки, этих случайных друзей, желание наказать самого себя, отступника. Он тосковал о вещах реальных, осязаемых, объем, цвет и запах которых можно определить, как определяют их у яблока.

— Ты не собираешься устроить выставку в Коимбре?

Кто задал этот вопрос? Зе Мария услышал его, погрузившись в свои мысли. Выставки, книги. Они считали возможным построить мир лишь с помощью слов; и тем не менее они считали, что ощущали действительность, жизнь такой, какая она есть. И верили в нее. Но вели себя как дети, которые возносят свои мечты до небес, а затем простирают руки, чтобы достичь их.

Мариньо, должно быть, ответил наклоном головы. Но теперь он тоже решился на разговор:

— Обстановка, кажется мне, сейчас не для выставок. Мне говорят, что здесь есть любители, покупающие картины, когда их навязывают на дому. Эти люди наверняка не делают различия между настоящей живописью и подделками, украшающими их гостиные. Но они покупают, а это главное. Я изучу эту возможность. У вас есть сигареты, Луис Мануэл? Я потерял свою пачку, когда выходил из поезда.

Жулио чертил ногтем по стеклу на столе. Сеабра воспользовался случаем, чтобы вернуться к своей теме:

— Всегда встает этот вопрос о деньгах. Это возмутительно, что мы постоянно зависим от них. Вам, Мариньо, удается утверждать себя как художника, изо дня в день думая о том же, подобно мелкому торговцу, постоянно размышляющему о векселях и истечении срока погашения.

Мариньо закрыл свои светлые глаза, опустив ресницы и взвешивая сказанное. Затем спокойным голосом, неторопливо промолвил:

— Каждый делает то, что может. Есть более важные проблемы, чем эта.

— Жаль.

— Ты неисправим, Сеабра, — вмешался Жулио, и было непонятно, куда была направлена его ирония и на что он на самом деле намекал.

Затем разговор перешел на темы литературы и живописи. Сеабра считал, что быть новеллистом самый тяжкий труд; говоря это, казалось, он намекал на высокую и трудную миссию, которой он сознательно посвятил себя.

Луис Мануэл почувствовал, как им овладевал энтузиазм, с которым его товарищи защищали свои доводы, и сам он смог привлечь их внимание к обсуждению некоторых иностранных изданий, попавших наконец не без некоторых тайных уловок в его руки. Заговорив о книгах, он уже мог произвести впечатление на Мариньо, поскольку Луис Мануэл первым приобретал книги, едва они появлялись в книжных магазинах его города. Разумеется, ему не хватало времени, чтобы прочесть их все, но он был осведомлен об их существовании, формате и привлекательности внешнего вида, мог показать их на многочисленных полках у себя дома. Книги доставляли ему наслаждение. Это была сама жизнь, сконцентрированная, доступная, заключенная в отдельные томики, которые можно свободно переносить в укромное, уединенное местечко, жизнь, которую он мог осязать руками и которой было легко отдаваться либо отвергать ее в зависимости от того, одобрял он ее или нет. Его тонкие пальцы испытывали наслаждение от прикосновения к бумаге, от разрезания страниц, от совершенства полиграфии, как женщина чувствует удовольствие, надевая понравившееся ей платье.

Жулио положил конец беседе:

— Не говорите мне больше о литературе. Расскажите лучше о людях, которые уклоняются от ответственности, взятой на себя.

— Это как раз то, что стремятся делать все, включая и литераторов, — возразил Сеабра, почувствовав себя задетым.

Зе Мария выпятил нижнюю губу. Слова Жулио могли стать его словами, но они были сказаны другим, и тем высокомерным тоном демагога, в котором слышалась фальшь и к которому он был особенно чувствителен. Все это позерство, формализм. Он много раз думал о том, что отделяло их от предыдущих романтических поколений: преждевременное и разочаровывающее познание жизни. Но куда оно вело их, это познание? Еще в семинарии он размышлял о ризничном католицизме священников, бубнящих заупокойные молитвы в садах, обнесенных оградой, священников, боявшихся жизни, боявшихся Христа, в противоположность воинствующим католикам-миссионерам, которые шли в самые глухие места. Мыслить означало действовать. Пусть они лучше поработают мотыгой! Как, например, мог он верить Сеабре, который ратовал за революционные катаклизмы и в то же время мог бежать во весь дух в дом моделей, лишь, бы удостовериться в том, что действительно появилась новая модель трусов? Или Луису Мануэлу, этой эгоистичной жабе? Пусть он пребывает в зимней спячке, постоянно окруженный комфортом и изобилием. Пусть их обоих считают натурами последовательными и цельными, черт побери!

Жулио что-то прошептал Мариньо. Затем сказал:

— Я и Мариньо выйдем вместе.

Абилио тотчас встал, готовый последовать за ними, но Жулио удержал его на месте.

— Вы остаетесь. Мы вернемся позже.

— А если я тоже хочу выйти? — вызывающим тоном спросил Зе Мария, возмущенный принуждением со стороны товарища.

— Собираешься помешать мне?

Луис Мануэл бросил на него тревожный укоризненный взгляд. Ему доставило бы удовольствие примирение в присутствии нового товарища, не произнесшего ни одного недружелюбного слова в отношении кого-либо из присутствующих. Лицо Жулио приобрело мертвеннобледный оттенок; несколько мгновений спустя он ответил:

— Что касается силы твоих мускулов, то ты хорошо знаешь, что никто не претендует на соперничество с тобой. Ты уйдешь, если захочешь. Но уйдешь один.

И, не ожидая его ответа, увел с собой Мариньо.

Снова все замолчали. Зе Мария молчал, приняв позу оскорбленного человека. Сеабра рисовал арабески на крышке стола. Он также чувствовал себя обиженным Жулио, который не посчитал его достойным той решающей встречи с Мариньо и который отстранил их таким бесцеремонным образом. Жулио приказывал, Жулио распоряжался. И даже не позаботился о том, чтобы смягчить свои приказы.

Но, пожалуй, самым униженным чувствовал себя Абилио. В последнее время поступки Жулио вызывали у него некоторую растерянность. Он начал анализировать их и заметил в них некоторые признаки, которые неприятно шокировали его. Тем не менее он не хотел чрезмерно предаваться этому разочарованию, оно сделало бы его в значительной степени беззащитным, и старался убедить себя в том, что он, будучи неспособным искоренить в себе пережитки мелкой буржуазии, выходцем из которой он был, не мог еще понять утонченности его натуры. Но уход Жулио поверг его в уныние, сделал его одиноким. Ему казалось, что среди остальных устанавливалась и укреплялась какая-то глубокая, драматическая, неясная связь, которая не только освобождала, но и изолировала его. Он связывал теперь это неопределенное ощущение с фактом, который внешне не внушал ему доверия: ночью, во время праздника сожжения лент, он вернулся домой раньше других, и, в то время как там, на улице, участники карнавала искали до самого утра все новые и новые способы, чтобы поддержать праздничное настроение, он нашел в пустом доме лишь паршивого кота, подложенного в его кровать одним из товарищей по пансиону.

— В этот час мне всегда хочется женщину… — промолвил Сеабра, не обращаясь ни к кому в отдельности.

Абилио посмотрел на него, пытаясь найти в выражении его лица признаки фривольности, о чем свидетельствовала только что сказанная фраза. Но увидел лишь спущенные углы рта и поблекшие глаза. Он казался постаревшим.

И в этот момент в дверях возникла угловатая фигура поэта Аугусто Гарсия. Как всегда, он нес газету, а на голове у него была новая широкополая шляпа. Несколько мгновений он стоял улыбаясь, ожидая, что юноши как-то выразят свое изумление или удовольствие в связи с его неожиданным приходом. В последнее время он избегал общества. Часто, никого не предупреждая, уезжал в какую-нибудь деревню на берегу моря, чтобы «отмыться снаружи и изнутри», и когда он возвращался, то казался более непринужденным, менее понятным и привозил большое количество красивых пантеистических поэм. Одиночество облагораживало его лиру и прежде всего обостряло его сарказм. Лира помогала ему творить, а сарказм, накопленный из-за недостатка собеседников, ожидал возвращения в город, чтобы вскрыться, как гнойник.

— Эй, ребята!

Все вскочили со своих мест при его приближении. Со стороны Зе Марии, однако, этот жест не выражал почтения, ибо он признался, процедив сквозь зубы, Луису Мануэлу:

— Я уже его не выношу. Тоже мне гений. — И, прощаясь, громко спросил поэта: — Ну и как деревня?

— Деревни уже нет. На этот раз лоточники расхваливали свой горох под моим окном. И по пятнадцать то-станов за килограмм. Горох с доставкой на дом, моя дорогие, в деревне! И по пятнадцать тостанов! Чего вы еще хотите? Не вынес — вернулся в город.

— И хорошо сделали. Горох здесь дешевле.

Луис Мануэл и другие, удивленные и возмущенные, слушали дерзости Зе Марии. Все они сочли себя обязанными извиниться за это перед поэтом, как только их друг ушел.

— Сколько времени вы пробудете среди нас, маэстро? — с уважением осведомился Сеабра. — Много написали?

Старый поэт снял шляпу. Его глазки поблескивали. Провожая взглядом фигуру Зе Марии до двери, прежде чем ответить, он прокомментировал:

— Надеюсь, жена этого вашего друга была ему верна во время моего отсутствия, не так ли? — И, внезапно повернувшись к Сеабре, сказал: — Стихи, мой дорогой? Я оставил там свою большую и единственную поэму: океан! — И, обескураженный, облокотился на газету.

— Куда это скрылся Жулио? — спросил Абилио, размышлявший о чем-то своем.

— Пусть это тебя не беспокоит, — сказал резким тоном Сеабра. — Ты еще кое-чего не понимаешь.

То была фраза, предназначенная для ребенка!

— Есть какие-нибудь известия о нашем Сезаре? Я хотел сказать… о Жулиусе Сезаре, — вмешался поэт.

— Никаких. Где-то путешествует недалеко, — ответил Сеабра.

«Секреты. Всегда секреты, даже когда для этого нет причин», — размышлял Абилио. Но уход Жулио, сопровождаемого тем незнакомцем, вызвал в нем беспокойство. Он питал неприязнь к незнакомцам. Он опасался, что какой-нибудь пришелец завладеет одним из его друзей, особенно если этим другом был Жулио. Их дружеские отношения, основанные на привычках, привязанности, общих мечтах, принадлежали только им одним, другие не имели к ним никакого отношения. Пусть они и впредь держатся подальше. Абилио никогда не доверял этим залетным птицам. Однажды один из таких типов с авторитетным видом прибыл в Коимбру только для того, чтобы предупредить их о том, что они должны отдалить от себя, как отщепенца, прекрасного товарища, поэта, утонченного и наивного юношу, про которого никто не мог с уверенностью сказать, дремал ли он или мечтал, стоя на ногах, таким далеким он казался от того, что происходило вокруг него. Жулио, однако, проявил дерзкое непослушание и заявил, что прежде следует предоставить этому товарищу возможность защититься от обвинений. И он защищался, да, но довольно слабо. Все, выслушав его, уверенные, что за подозрениями скрывалась затаенная злоба, рассудили, что он заслуживал их доверия и дружбы; однако после случившегося он уже не был таким, как ранее. Замкнулся в себе. И однажды стало известно, что его поместили в больницу.

Иногда Абилио тревожили предчувствия, что Жулио не был откровенным до конца ни с кем из них. И что того хуже — Абилио подозревал, что истинными, единственными друзьями его были вот такие странные люди, находившиеся далеко отсюда, которые приезжали и уезжали, как порывы ветра. О, если бы он мог доказать ему, что здесь, в этой группе, он найдет товарищество, которое он так превозносил! Но как? И когда, например, в Коимбре появился тот смуглый, овеянный ореолом славы парень, которого не смогли согнуть никакие тюрьмы и который показывал при закрытых дверях рубцы на спине от побоев, нанесенных сбирами, он захотел, чтобы случилось что-нибудь такое, что позволило бы ему также стать героем, преследуемым, товарищем, достойным того Жулио, у которого было что сообщить и что он держал при себе, поскольку не доверял друзьям, окружавшим его. Но какие нелегальные сведения хранил Жулио? А может быть, он знал намного меньше того, что им казалось, — не больше Сеабры, не больше остальных?

Во время одной из вечеринок в комнате Зе Марии Сеабра принялся рассказывать о смелом переезде по горной цепи Лоза в автомобиле, нагруженном бомбами. Водителю сказали, что он повезет дыни. Поэтому, не подозревая об опасности, которая ему угрожала, он позволял машине подскакивать на ухабах; и при каждом толчке пассажиры ожидали катастрофы. «Дыни будут доставлены в хорошем состоянии?» — спросил один из них. «В хорошем, если мы тоже приедем», — ответил самый спокойный из них. Жулио холодно прервал его рассказ на полуслове.

— Прекрати. Ты не был там и потому не знаешь, как все происходило.

Сеабра не был там, но, рассказывая историю, опустил эту деталь: заметив впечатление, произведенное на слушающих, он вообразил себя одним из загадочных участников этого смелого поступка.

Да, все они жаждали стать активными, бесстрашными участниками борьбы за свое будущее. Только трусы могли держаться вдали от событий. Мир переживал исторический момент. Война против Гитлера была войной против фашизма, где бы он ни был и какое бы обличье ни принимал; эта борьба была зарей будущего. Живя в провинциальном городке и не предпринимая никаких действий, они чувствовали себя дезертирами. И поэтому выдумывали истории, которые, будучи такими желанными, становились как бы реальными. Необходимо было снова что-то предпринять, но одного желания было уже недостаточно. Иногда по ночам, перед приближением рассвета, ими овладевало предчувствие, что они станут свидетелями более важного события, чем еще один рассвет, события, которое изменит лицо мира. И это ожидание больших событий проявлялось во всем: Упавший с дерева лист, шум бриза, убегающий вдаль автомобиль, выстрел. Когда они возвращались домой, то ожидали услышать этот выстрел в могильной тишине. Но напрасно. Даже полицейские не преграждали им путь. Никто не воспользовался их готовностью к самопожертвованию. И они уставали от напрасного ожидания. Поэтому каждым преследуемым и замученным борцом, каждым самоубийцей, бросившимся из окна тюрьмы, с тем чтобы отчаяние не вынудило его стать предателем, они оправдывали свои неудачи, ощущая в то же время еще сильнее свою бесполезность. И тогда все средства годились для того, чтобы отсрочить необходимые действия.

О чем они говорили с поэтом в течение этого времени? Он, казалось, остался неудовлетворенным. Пережевывал инцидент с Зе Марией или свои воспоминания о деревне?

Официант вытирал пустые столы, бросая многозначительные взгляды на эту группу скромных и запоздалых клиентов.

Ночь неохотно вступала в свои права, медленно и неопределенно.

Снаружи раздался свист. Наконец-то пришел Жулио. Он был один.

— Ну что? — спросил Сеабра, который сидел как на угольях.

— Уехал. Этой ночью был еще один поезд.

Излишне было задавать вопросы. Мариньо приехал и исчез. А с ним исчезли мечты и приключения.

VI

Когда Зе Мария, покинув друзей и поэта Аугусто Гарсия, вернулся в пансион, сеньор Лусио расхаживал по зале, расположенной на втором этаже. Это было огромное и затхлое помещение. Дона Луз, имевшая скудную мебель, даже не пыталась обставить эту залу. Старый потолок из дуба, испорченный червоточиной, сохранял еще чудесные украшения, а на стенах можно было разглядеть остатки романтической стенной живописи. Вероятно, этот дом, дополненный позднее пристройками без всякого вкуса и стиля, был старинным фамильным замком.

Чтобы никто не мог сказать, что зала совершенно никому не нужна, дона Луз расставила в ней несколько дешевых стульев, окружавших небольшой гладильный столик с лампой, засиженной мухами и покрытой толстым слоем пыли, из-за чего ее свет становился более тусклым, — вот и вся обстановка, потерянная в этом огромном пространстве, которая как будто бы была приготовлена для спиритистов или гадальщиков.

Сеньор Лусио расхаживал взад и вперед, заложив руки за спину и несколько сгорбившись. Услыхав шаги на лестнице, он в порыве бешенства устремился на кухню и схватил топорик. Когда Зе Мария увидел зловещий профиль в тусклом свете зала и смог различить очертания топорика, он с испугом отступил. Только некоторое время спустя он узнал хозяина дома.

Последний, признав, в свою очередь, постояльца, издал вздох облегчения.

— А, это вы… Извините.

Прежде чем Зе Мария, изумленный необычным видом хозяина дома, спросил его, в чем дело, сеньор Лусио сам пустился в объяснения, возбужденно расхаживая по зале и сопровождая рассказ обилием жестов.

— Хорошо, что вы пришли: я нуждался в ком-нибудь, кому мог бы излить душу. Но я не узнал ваши шаги. Извините, я был расстроен. Вот свиньи! Сегодня я покончу с ними!

— Успокойтесь хоть на минутку, сеньор Лусио. Кто эти свиньи?

— И вы мне говорите — успокойтесь. Вы находите, что я всю жизнь должен быть их слугой?

— Кого?

Хозяин дома не обратил внимания на вопрос.

— Я слуга, и все это знают. Так это или нет, господин доктор?

Сеньор Лусио был пьян. Он наверняка выпил больше, чем обычно, и говорил вслух о тех сторонах своей Жизни, о которых в нормальном состоянии помалкивал. Сейчас он как бы мстил себе за свою трусость.

— Я здесь слуга, — упорно стоял он на своем. — Позор. И другая, притвора, не лучше матери. Лентяйка, презирающая меня, я ей все выскажу! Этот топор сегодня наведет порядок. Хватит с меня этой комедии.

Зе Мария протянул сеньору Лусио сигареты.

Он должен был успокоиться, как всегда, выкурив сигарету.

— Спасибо. Сегодня не хочу.

— Берите!

— Хорошо, возьму, только чтобы вас не обидеть…

Он прикурил от зажигалки и выпустил к потолку несколько колечек дыма, раздумывая о чем-то с полузакрытыми глазами.

— В чем дело, в конце концов?

— Все хорошо знают, кто ходит за углем. Лусио. Кто таскает корзины с рынка? Лусио. Лусио — вьючное животное, лакей, рабочий скот. А если человек выпьет стаканчик или истратит тысячу двести на пачку табаку, тогда разражается дикий скандал. А ведь я бросил свою родину, продал свой участок земли, свой дом с намерением дать образование детям! Один умер, несчастный. Он закончил три класса лицея. Уважительный был, друг отца. А эта уже почти взрослая, а ничего не признает! Я продал все, сеньор доктор, вещи, бывшие моими от плоти и крови, — и вот какая благодарность за это! Мать, та еще хуже, низость… Это она портит дочь, но… Ей, сеньор доктор, — он внезапно приблизил рот, из которого пахло вином, к уху Зе Марии, как будто была необходима такая осторожность, — ей даже не хочется принимать меня в постели, даже этого она не хочет!

Он замолчал, задыхаясь, пригладил усы рукавом пиджака. Вновь раскурил погасшую сигарету, повторяя сквозь зубы: «Даже этого она не хочет!» Наконец уселся на стуле, заставляя сесть напротив себя и Зе Марию.

Эта сцена, какой бы комичной она ни казалась, не развеселила Зе Марию. Все это напоминало ему драму, множество драм. По правде говоря, впервые сеньор Лусио пробудил в нем уважение и сострадание. Может быть, поэтому он возразил:

— Вы видите все в худшем свете. Я всегда вам говорил, что, когда жертвуешь собой ради детей, не следует рассчитывать на благодарность! Даже если дело обстоит так, как сказал сейчас сеньор, я не вижу причины для…

— Не видите причины?! Скажите-ка, сеньор, ведь вы женаты… — Зе Мария нахмурил лоб и инстинктивно поднес руки ко рту собеседника, как бы заставляя его замолчать. — Если бы ваша жена, простите, ваша супруга послала вас, говоря голоском Иуды, прогуляться или перекинуться с друзьями словечком в кабачке, — он имитировал фальцетом голос жены, — только для того, чтобы подольше посидеть в кино с дочерью, ибо они стесняются появиться там вместе с презренным Лусио… Ну?! Говорите, говорите, сеньор доктор, что бы вы сделали?! — Он перевел дух, его нижняя губа, утолщаясь, вздрогнула. — Человек есть человек. А дочь не скажет ни слова! По меньшей мере, могла бы сказать: «Давай сегодня пригласим отца». Но нет. Знаете, сеньор доктор, когда мы приехали сюда, я думал только о будущем своих детей, и мало-помалу мы видим, как они вырастают и стыдятся нас… И когда мы отдаем себе отчет в этом, когда убеждаемся в этом…

И сеньор Лусио разрыдался. Зе Мария в напряжении сжал его руки. Он не знал, что ответить.

— До чего доходит порой человек! Сеньор доктор очень хорошо это понимает. Дети — наша плоть от плоти. А мы остаемся смиренными с ними, не знаем, позволительно ли нам относиться к ним как к детям, если мы их обижаем… Мы боимся слов.

Хозяин дома неожиданно ощетинился. В его голосе больше не чувствовалось горечи.

— …Но если уж дела обстоят так, если уж не могут не существовать, с одной стороны, такие Христовы бедняги, как я, а с другой — почитаемые господа, тогда было бы лучше, если бы дети рабочей скотины тоже были бы скотиной. Тогда им незачем было бы стыдиться.

Сеньор Лусио, услышав стук входной двери, стремительно встал. Взгляд его был сухим и решительным, пальцы судорожно сжимали рукоятку топорика. Зе Мария едва успел удержать его за плечи.

— Вы совсем потеряли рассудок!

— Сумасшедший я или в здравом уме, но это мое Дело! Отойдите, сеньор доктор, я уже пропащий человек!

Женщины застыли на месте, ошеломленные.

— Поднимайся, я тебя раскромсаю пополам!

Зе Мария держал его за плечи, затем обнял, как будто хотел выразить ему свое беспокойство, свое сожаление, как будто просил у него взаимопонимания, как будто все это касалось только их двоих. И здесь случилось непредвиденное: Дина, которая стояла, опершись на перила, позади доны Луз, побледнела и почувствовала, что все вокруг нее закружилось и что она теряет сознание. Она покатилась бы по ступеням вниз, если бы мать тотчас не поддержала ее. Она повисла на руках матери, ее испуганные и влажные от слез глаза смотрели в упор на сеньора Лусио. Это был безумный, неподвижный взгляд.

Ее отвели в комнату. Отец, покорный и жалкий, остался у двери, стараясь ничем не напоминать о своем присутствии, как чужой пес.

Зе Мария старался привести в чувство девушку, растирая ей щеки. Дона Луз пошла внутрь дома за лекарством, и только тогда сеньор Лусио осмелился излить свое горе.

— Я заслужил это, сеньор доктор, я заслужил это! Я думал уйти из дому, пойти дробить камни, жить где-нибудь, как любой другой человек, и не причинять им боль, не ждать их… Когда они вернулись бы из кино, то уже не нашли бы меня дома… Я убил свою дочь.

— Прекратите. У нее только обморок.

В этот момент девушка повернула голову и открыла глаза. Все вокруг было мутным. Облака, тучи, убегавшие вдаль. Но постепенно ее взор стал яснее, и она смогла различить лицо Зе Марии. Тогда она приподняла голову и едва слышно произнесла:

— Я не хочу тебя здесь видеть.

Зе Мария отошел к окну. Он был в таком состоянии, будто его душили чьи-то жесткие пальцы. Почему его впутывали во всякие истории? В чем его вина? Дина во время проблеска сознания забыла обо всем, об отце, забыла про угрозы, угрызения совести, чтобы повторить ему эти полные ненависти горькие слова: «Я не хочу тебя здесь видеть». Они стесняли ему дыхание. Все в его жизни давалось ему дорогой ценой. Ему не позволяли идти вперед свободным от воспоминаний и кошмаров. Призраки, только призраки преследовали его.

Дина, возбужденная, сбрасывала с себя покрывала. Ее губы бормотали что-то, как в лихорадке. Зе Мария заметил на ее лице, лишенном девичьей свежести и красоты, преждевременные морщинки. Бедная Дина, она никогда не была красивой. Даже хорошенькой.

— Вызовите врача, сеньор Лусио. Ваша дочь в шоковом состоянии. Это может плохо кончиться!

Бедняга вне себя бросился искать шляпу. Жена подсказала ему, что она у него на голове.

Зе Мария снова подошел к девушке и робко присел на краешек кровати. Дона Луз прикладывала к ее го-лозе холодные компрессы, приговаривая:

— Спи, доченька. Отдохни немножечко, мое сокровище.

Слышала ли ее Дина? Наверняка да. Ее руки, казалось, искали ответа на эту монотонную и жалостливую нежность. Немного погодя она вновь открыла глаза. Мать тотчас поспешила успокоить ее: «Мы здесь, не волнуйся». Зе Мария откинулся назад, чтобы девушка на этот раз не заметила его; но она, увидев, что Зе Мария рядом, вновь повторила:

— Не хочу тебя видеть. Уходи… отсюда.

Зе Мария уже не мог вынести ни этих слов, ни немого укора доны Луз. Он уйдет. У него нет ничего общего с ними. Ни с ними, ни с кем-либо другим. Однако Дина вдруг резко притянула его голову к себе и поцеловала в щеку. В тот же миг Зе Мария почувствовал облегчение. Да, он принадлежал им: они были людьми того же круга, что и он; чтобы понять это, не нужно было слов. Он нежно взял руки девушки и поднес их к своему лицу.

— Ты должна немного отдохнуть.

Между тем мать теперь казалась раздраженной. И, несмотря на необычные обстоятельства, в которых они очутились, не смогла удержаться от упреков.

— Сеньор доктор не должен был допускать этого. Она в бреду, и вы не должны были воспользоваться этим. Не должны. Все мужчины свиньи.

VII

Зе Мария время от времени посещал Карлоса Нобрегу. Они мало разговаривали. Скульптор понимал, что Зе Мария желал только сменить обстановку и находиться в компании того, кто бы не мешал ему привести в порядок свои чувства.

Пока хмурый студент возлежал на диване или на лужайке в поисках иллюзорного спокойствия, Карлос Нобрега делал наброски скульптур или картин, которые никогда не доводил до конца. В последнее время в его живописи наблюдался какой-то странный беспорядок: теперь он не рисовал, как ранее, гармоничные тела; сейчас его фигуры были, так сказать, увечными и, казалось, имели только или глаза, или руки, или рты в навязчивом, едком колорите. Некоторые из этих эскизов были незаконченными, когда мазки становились резкими, острыми, когда они разрушали все то, что не смогли выразить. Нечто пораженческое, патетическое проглядывало в этих экспериментах. Но Зе Мария был чересчур занят своими мыслями, чтобы обратить внимание на изменившуюся манеру в живописи Карлоса Нобреги.

Однажды вечером Зе Мария нашел его окруженным соседскими ребятами. Они служили ему натурщиками для большой картины, на которой их тела появлялись изуродованными, с глазами, выражавшими удивление и страх. Карлос Нобрега смутился, будто Зе Мария застал его в момент свершения тяжкого преступления. Напрасно старался он отвлечь внимание студента от холста.

— Не обращай внимания на эту забаву. Я немного развлек их. — И, пряча картину среди других набросков, он грубо прогнал мальчишек: — Идите. Уходите отсюда.

— Пусть ребята останутся.

— Нет, нет, пусть они уходят.

Между тем Зе Мария принялся рассматривать последние эскизы скульптора, отвергая его настойчивые приглашения пойти посмотреть восхитительный дикий цветок, расцветший этим утром.

— Подождите немного. Я не прощу вам того, что вы запрятали эти картины.

— Запрятал?.. — И понял, что ему не удастся отвлечь студента.

— Нобрега, что с тобой?

— Ничего, я прекрасно себя чувствую. Правда, сегодня я проснулся в несколько подавленном состоянии.

— Я говорю не о здоровье. Я говорю вот об этом.

— Они приходят сюда. Я их рисую.

— Но вы рисуете их сознательно. Вы хотите рисовать их такими!

Нобрега сел на скамейку. Открыл книгу и раздраженно принялся листать ее. Он чувствовал себя пленником этого упрямого парня. И уже был готов сдаться.

— Пожалуй. Люди меняются. Я рисую свой мир: свой барак, их бараки, их печали. Раньше я не обращал внимания на эти вещи. Но нельзя не замечать долгое время каждодневную действительность. Теперь уже трудно закрывать глаза на это. Теперь мой взгляд обращен туда, где я живу.

— Несколько дней назад нас посетил некий Марины). Он приехал на одном поезде и уехал на следующем. Падающая звезда, одна из тех, которых Жулио вынимает из кармана своей жилетки на удивление окружающих. По-видимому, он с удовольствием посмотрел бы ваши вещички.

— Я рисую только для себя. Кажется, я имел уже случай сказать вам, что я художник-любитель.

Едкий дым от сигареты Зе Марии, распространявшей запах табака, какой курят рыбаки, поднимался спиралью в направлении художника, и тот разгонял его легкими взмахами руки.

— Вы же не скажете, что в этих картинках чувствуется чье-то влияние, о котором Жулио давно мне говорил в кафе! — Нобрега стоял на своем с неподдельным беспокойством: — Вы не считаете меня таким восприимчивым к чужим проповедям, не правда ли? То, что я рисовал раньше, было совершенно другим.

Зе Мария согласился кивком головы.

— Я хорошо это знаю. Но доставьте мне удовольствие услышать это из ваших уст.

— Я не знаю почему. Боюсь, что я потерял свою независимость, свою истину.

— Никоим образом. Ваша живопись разящая. И правдивая.

— Этого недостаточно. Прошу вас больше не говорить об этом.

— Но эти наброски восхитительны! Доведите их до конца.

Нобрега пригладил волосы рукой. Глаза его затуманились. Встал, сделал несколько шагов; затем, зажигая плитку и повернувшись спиной к Зе Марии, сказал:

— Все это не годится! Не хватает зрелости. Жулио прав. — И добавил печальным голосом: — Есть вещи, которые нельзя выдумывать. — Зе Мария ничего не ответил. Он прислонил холсты к стене. Ему больше не хотелось видеть ни одной картины: он внезапно почувствовал себя лишенным чего-то очень важного.

— Идемте же посмотрим ваш цветок?

По дороге он сорвал горсть листьев с какого-то куста и смял их. Вечерний свет был неподвижным и красноватым.

— Я становлюсь невероятно спокойным, когда прихожу сюда. Я ощущаю запах травы, эти лужайки ласкают мой взор. Я скрывал от других, от друзей этот секрет, как мальчишка может скрывать птичье гнездышко или пещеру, замаскированную каменными плитами, опасаясь, что посторонние разрушат его чудесное открытие. Это как бы принадлежит только мне, а не им. Это была моя тайна, поднимаете, о которой никто еще не знал. Но сейчас мне хочется пригласить всех сюда.

Нобрега покраснел; неестественно улыбаясь, он повторил:

— Приходите. И приводите ваших друзей. — И, изменив тон, добавил: — Вы знаете, что я хочу сделать в последнее время?

— Что?

— Написать полицейский роман.

— Убирайтесь к черту с этим романом!

На следующий день Зе Мария договорился со своей компанией совершить прогулку во владения Карлоса Нобреги, не говоря им ни слова о том, что их там ожидает. Только Луис Мануэл, провожавший сестру в Лиссабон, не смог присоединиться к ним.

Зе Мария с трудом сдерживал любопытство и волнение, когда думал о том, как прореагируют его товарищи, посетив это укромное место.

— Райский уголок! — воскликнула Эдуарда, увидев стройную и почти фантасмагорическую фигуру Карлоса Нобреги возле его хижины.

— Рай из жестянок, — поправил ее Зе Мария.

Молодежь разбрелась по склону, в то время как Карлос Нобрега в радостном настроении убирал ящики, нагроможденные у изгороди.

— Я хотел бы показать вам кое-что, — доверительно сказал он Зе Марии, потихоньку отозвав его в сторону. — Идите сюда.

Он подвел его к полотну.

— Я хочу, чтобы вы увидели эту картину раньше других. Подойдите сюда поближе, пожалуйста, так как краски еще очень свежие и дают блики. Я нарисовал ее за сегодняшнюю ночь. И знаете почему? Наш разговор воодушевил меня. Или вы уже забыли о нем? Я назвал картину «Весна». — И, будто прося извинения, добавил: — Я чувствую себя полупьяным или, лучше сказать, участником игры, правила которой мне неизвестны, но которая меня привлекает.

Прежде чем взглянуть на картину, Зе Мария заметил, что скульптор изменил обстановку в хижине. Страшные маски исчезли; на стене осталось только несколько эстампов с изображением Аполлона.

На картине изображена длинная и широкая дорога. По обочинам — густая трава, цветы, высокие деревья. Небо изумительной голубизны. В картине не было ничего, что бы напоминало кошмары прежних набросков. В центре полотна стройная, нежная девушка улыбалась окружающему миру. И в этой улыбке можно было уловить и грусть, и сомнения, и надежды.

Зе Мария не был уверен, имела ли картина в действительности художественную ценность и уступала ли она по своему уровню скульптурам Нобреги. У Зе Марии оценка произведений искусства была излишне импульсивной, часто они слишком волновали его. Хотя во многих случаях его вкусы совпадали со вкусами Жулио, у последнего эмоции были сознательно подчинены разуму.

— Как вы считаете, могу я ее показать? — спросил с сомнением Карлос Нобрега.

— А почему бы и нет?

Жулио просунул голову в дверь:

— Что вы там замышляете?

— Ничего, входите, входите… — И Нобрега, возбужденный и нетерпеливый, как ребенок, вышел, чтобы пригласить остальных.

— Ну что ж, давайте посмотрим башню из слоновой кости этого выдающегося художника, — пошутил Жулио, подталкивая Мариану вперед. — Здесь еще зарисовки, которые вы показывали нам в прошлый раз?

Нобрега благожелательно улыбнулся. Только сейчас Зе Мария заметил, что его лицо было невероятно худым. «Неужели в последнее время он недоедал? Может быть, он оставил свое место на фабрике, чтобы отдаться полностью этой удивительной работе, открыв в ней смысл жизни, которого не понимал прежде?» Его взгляд горел огнем. Как он говорил: опьянение. «Все стали целеустремленными, такими, какими они должны стать по велению времени, — размышлял Зе Мария. — Только я отравляю себя чревоугодием и кошмарами. Я гроша ломаного не стою. Нобрега был готов умереть с голоду, предаваясь работе, которая ему приносит истинную радость. Я же продолжаю отравлять себя своим „делом“, своим никчемным существованием».

С каждым разом он проникался все большей симпатией к Нобреге. Теперь, когда он работает в хлебопекарне, а Эдуарда дает уроки, ему представилась возможность проявить некоторую щедрость; он решил приглашать скульптора на обеды к себе или же, посещая его, приносить ему, разумеется тактично, чего-нибудь съестного.

Юноши и девушки застыли на пороге. После яркого дневного света полумрак, царивший внутри, и необычная обстановка несколько обескуражили их.

— Усаживайтесь. Проходите сюда.

Зе Мария, заметив нервозность скульптора, понял, что показ картины имел для него очень большое значение. Странный народ!

Нобрега с умоляющими, горящими глазами жаждал узнать прежде всего реакцию Жулио, от которого в тот момент, пожалуй, зависел триумф или поражение Нобреги. Поэтому Зе Мария решил подтолкнуть друга к благоприятной оценке:

— Впечатляюще, ты не находишь?

— Действительно, это очень интересно.

Нобрега сжал острые колени. Его щеки горели от удовольствия.

— А кто натурщица? — спросил Абилио осторожно.

Хозяин дома стал более разговорчивым. От его взгляда не укрылся, например, восторг Марианы, и он ежеминутно приглаживал свои длинные волосы, которые от света, проникавшего через оконное стекло, окрашивались в золотистые тона.

— Натурщица?.. Девушка, живущая в ваших краях. Дочь типографского рабочего, умершего от туберкулеза в прошлом году. Здесь живут ее родственники.

— Я знаю ее, — сказал Абилио, приняв задумчивый вид.

Это была она. Он давно заметил эту печальную девушку, разносившую обеды из ресторана по комнатам студентов. Он много раз наблюдал за ней. Другие юноши к ней тоже приглядывались, но ее наивность и откровенность обезоруживали всех. Нобрега раскрыл в этой картине все ее очарование: здесь была ее утонченная, романтическая красота. Абилио понял вдруг, что любит ее. Что он должен оберегать ее во что бы то ни стало.

Пока Абилио восхищался картиной, остальные осматривали дом. Эдуарда не переставала удивляться окружающему; Мариана, одетая в свитер с высоким воротником, с гладко причесанными шелковистыми волосами, наслаждалась увиденным. И в этот момент все они показались Зе Марии здесь лишними: людьми, пришедшими завладеть тем, что принадлежало ему одному. Он найдет любое оправдание, чтобы увести их отсюда. Показав через оконное стекло на лес в глубине плоскогорья, он предложил:

— А не совершить ли нам прогулку?

Мариана тотчас поддержала его предложение и увела с собой Жулио. Эдуарда тоже пришла в восторг:

— Как хорошо, Зе Мария, пойти туда, как раньше. Ты помнишь? — И, обращаясь к другим, сказала:

— Каждый пойдет, куда захочет.

— Я остаюсь, — предупредил Сеабра. — Мне не хватает крыльев. Для таких буколических экскурсий нужна подруга.

Абилио остался, по-видимому, по той же самой причине. В конце концов, то, что задумал Зе Мария, не удалось: его уловка дала лишь частичный результат. Поэтому он оставил дом нехотя.

Карлос Нобрега, энергично жестикулируя, объявил оставшимся:

— Я приготовлю сейчас кофе.

Сеабра, вновь рассматривая картины, старые и новые наброски, признался самому себе, что еще не понял как следует Карлоса Нобрегу. Сеабра считал Нобрегу человеком легкомысленным, маскировавшим свое легкомыслие с помощью достойной осуждения вычурности. По отношению к нему Сеабра был непримирим: весь вычурный формализм Нобреги заслуживал, по его мнению, самого сурового порицания. Сейчас скульптор вверг его в сомнения. Он не хотел прощать ему этого сюрприза, тем более что он не ожидал, что скульптор заслужит наконец похвалу Жулио.

— Вы еще делаете святых на фабрике? — с ехидцей спросил Сеабра, чтобы как-то уколоть его. Когда он задавал вопрос, зубы его сверкнули, будто он собирался укусить.

— Нет, я уже их не делаю.

Абилио не понял иронии. Он все еще думал о натурщице. Жулио и Мариана ушли в лес, Зе Мария со своей женой тоже. У каждого из них была подруга. А это так много значило! Любовь делала человека цельным, без изъянов. Любовь была, в конце концов, тем, чего они все искали: это чувствовалось в их беспричинной радости, в поведении; она ощущалась постоянно, даже когда они не говорили о ней, даже когда они скрывали ее от других за маской презрительности. Много раз он чувствовал любовь, не думая о какой-то определенной женщине. Он был абсолютно уверен, что та бедная девушка, которая служила натурщицей Карлосу Нобреге, была ему предопределена судьбой. И чем более несчастной, ничтожной, отчаявшейся он Себе ее представлял, тем более чувствовал привязанной ее к своей судьбе и тем более возвышенным казался ему тот шаг, который он собирался предпринять.


Знойкий и переменчивый ветер гнал вдаль облака, беспокойство чувствовалось даже в удушающей атмосфере. Но под деревьями — соснами и акациями — воздух был прозрачным, и в нем ощущалось благоухание весны. Весна повсюду вступала в свои права.

Мариана вышла на полянку, покрытую иглами хвойных деревьев. Взгляд ее скользил по болотцу, заросшему серыми оливами, с вкрапленными кое-где яблонями, на ветвях которых уже образовались душистые завязи цветков. Там, в долинах, кольцом окружавших горы, растительность, обозреваемая с большого расстояния, казалась невообразимо буйной. Мариана чувствовала себя частицей этого спокойного мира, в котором гасла, как набегающая на берег волна, тревога человека, пришедшего из беспокойной жизни.

Жулио, однако, нарушил это умиротворяющее слияние ее с окружающей природой.

— Пойдем дальше?

С какой-то болью в душе вернулась она к действительности.

— Куда?

Он показал в сторону другого леса, еще более густого, хотя и сомневался, что она согласится. Оба прекрасно понимали, что люди, которых они сейчас могли бы встретить, приняли бы их настороженно. В городе поговаривали, что некоторые парочки бродили по этим пустынным местам и что если девушку видели здесь, то с тех пор ставили на ней клеймо бесчестия. Кроме того, такое приглашение могло быть истолковано Марианой как хитрость, призванная на самом деле побудить ее к интимным отношениям, которых между ними не было.

Прежде чем ответить, Мариана попыталась обнаружить поблизости Зе Марию и Эдуарду, чье присутствие могло бы защитить ее от дурных намеков встречных. Наконец она медленно поднялась и пошла впереди Жулио.

Извилистая и поросшая дроком тропа, легкий, непостоянный ветерок, ростки жизни, пробивавшиеся сквозь рыхлый покров земли, постоянный запах обновления опьяняли ее.

Жулио приблизился к ней и нежно взял ее за руку. Она вздрогнула, но это прикосновение вернуло ей уверенность в себе, вселило в нее необыкновенное спокойствие, и теперь ей было уже легко направить свое воображение туда, где никто не нарушит их наслаждения жизнью.

Лес кончился, и перед ними открылась равнина. Кукурузные поля, небольшие огороды. Недалеко были люди. Инстинктивно они отдалились друг от друга, как будто такой осторожности было достаточно, чтобы избежать недоброжелательных подозрений. Они встретили уличного торговца с плетеной корзиной, наполненной разной всячиной, тот обратился к ним с просьбой дать прикурить. В его жесте, когда он поднял руку, чтобы поблагодарить и попрощаться с ними, проглядывало нечто лукавое.

Жулио казался раздосадованным. Ускорив шаг, они опять вошли в сосняк, откуда уже не было видно ни Домов, ни людей, ни дорог. Они были одни. Город теперь был лишь воспоминанием. Вдыхая запах лесных колокольчиков, он подозвал Мариану к себе и обнял ее за талию. Оба избегали слов, как бы испугавшись один другого.

— Ой, моя перчатка! — воскликнула она вдруг.

Жулио обратил внимание на ее встревоженное лицо.

Перчатка. В этот волнующий момент потерянная перчатка была для нее важнее, чем пробуждение природы, чем любовь, чем властный зов весны.

— Я должна найти ее, — посетовала она, опечаленная.

— Какое это имеет значение? Оставь ты это сейчас.

— Нет, Жулио. Я заплатила за них восемьдесят эскудо. Я должна найти ее. Помоги мне, пожалуйста.

Перчатка нашлась возле куста куманики, где им повстречался человек с корзиной. Заметив разочарование и даже раздражение друга, Мариана попыталась оправдаться:

— Какая жалость, что нам пришлось беспокоиться о перчатке только потому, что она стоила денег, денег, заработанных другими…

Жулио, хмурый, извлек из кармана сигареты и в тот момент, когда собирался зажечь спичку, неожиданно взглянул на грустное лицо Марианы, готовой вот-вот расплакаться. Улыбнувшись, Жулио погладил ее волосы. Она тотчас же схватила его за руки, нежно и покорно сжала их, как мальчишка, которого только что отчитали и который хочет поблагодарить за прощение.

Склон становился все круче. Мариана, к которой вернулась игривая радость, перепрыгивала через заросли, и он подшучивал над ней, глядя на ее ноги, исцарапанные до крови. Синие кусочки неба, видневшиеся между кронами деревьев, становились все более тусклыми. Жулио снял пиджак, сложил его вдвое вместо подушки и улегся на одной его половине.

— Тебе тоже хватит места.

Прислонившись друг к другу головами, они рассматривали плотные облака. Затем он увидел на ее нежной шее пульсировавшие артерии, тень кустов изгибалась на ее теле. От нее исходил манящий тепловатый аромат весны. В резком, настойчивом порыве он обнял девушку за плечи и поцеловал ее. Тело Марианы, казалось, напряглось от прикосновения его рук. Нет. Она тоже хотела его целовать, хотела, чтобы руки Жулио ласкали и обладали ею, но не здесь, не сейчас, когда, можно сказать, все было преднамеренным.

Жулио следил за ее беспокойным, ускользающим взглядом.

— Ты любишь жизнь? — спросил он, будто обвинял ее в чем-то.

— Что бы мне оставалось, если бы я ее не любила?

— Но чтобы любить жизнь, нужно завоевать ее.

Мариана не понимала его; но даже если бы и поняла, прежде всего она должна была бы что-то сказать.

— Где сейчас бродят наши друзья? — спросила она в надежде на то, что безобидный вопрос поможет ей увильнуть от опасности.

— Не заблудятся.

— Наверняка они уже такие же горячие, как воздух.

— Как воздух?

— Да. Воздух, по-моему, пахнет пожаром.

— Они меня беспокоят, — задумчиво произнес Жулио. — Особенно Зе Мария. Он должен уметь верить во что-то, но сейчас это нелегко. Это проблема нашего поколения. Зачем? Стоит ли? — вот что спрашивает большинство. Нас много раз обманывали. Разочарование приходит даже раньше, чем мы ожидаем. — Он скрестил руки на затылке, и лицо его сразу приняло утомленный вид. — Человек всегда обязан чем-то самому себе и другим людям, но Зе Мария не определил пока, в чем состоит его долг. Или же прикидывается, что не определил. Как ты считаешь, Мариана?

— Он способный, вот что я могу сказать. Я думала о войне, а также об этом лесе, о цветах, об удовольствии быть здесь с тобой. Это удовольствие кажется мне оскорбительным, в то время как кто-то гибнет за наше право на справедливую жизнь.

Жулио иронически улыбнулся, и эта улыбка обидела ее.

— Я не думал, что ты способна на такие слова. Но я тоже был таким… Так что мы похожи друг на Друга.

Мариана не знала, когда можно принимать слова Жулио всерьез и, прежде всего, выражали ли они обиду из-за того, что другие, включая и ее, осмеливались затрагивать вопросы, касавшиеся его.

Жулио сменил тон.

— Эта война действительно будет решающей; все мы чувствуем это, все мы должны чувствовать это. В нее мы вложили нашу надежду, как и наше негодование. Даже те, кто, как мы, далеки от решений и страдают от этого. А если те, кто предлагает свою веру и свою жизнь, были бы вновь преданы? Иногда я боюсь задавать вопросы. Куда нас приведут эти вопросы? («Я боюсь задавать вопросы. Какой тщеславный!» — подумала про себя Мариана, и эхо этих слов вызвало в ней ощущение досады.) — Наши родители откладывали это на более поздний срок, когда уже знали, что накопили достаточно опыта для того, чтобы можно было уберечь сознание от ошибок.

— Никогда не рано узнать, что нас ожидает, — сказала она раздраженно.

Он с удивлением посмотрел на нее. Мариана, прижавшись к нему, униженно предлагала себя, чувствуя, что должна поцеловать его. Да, сейчас она поцелует его. И вдруг неожиданно разрыдалась. Все ее тело содрогалась в этом плаче. Жулио прижал ее к себе.

— Что это значит, глупенькая?

— Ничего, ничего. Я знаю, как я лгу самой себе: я тоже боюсь. Я знаю, что ни на что не гожусь.

— Страх не то же самое, что отказ или дезертирство. Важно бороться и верить, даже испытывая страх.

Она приподнялась. Ее волосы касались лица друга. Щеки ее были влажными.

— Посмотри туда, Мариана: чертополох и тот цветет!

— Не говори мне об этом сейчас. Я хочу задать тебе один вопрос, и уже давно! Я некрасивая, не так ли, Жулио? Скажи мне правду!

Эти слова прозвучали для Жулио так нелепо, что он не сразу сообразил, как ему прореагировать.

— Женщины — восхитительные бестии, — сказал он с пафосом человека, у которого на склоне его долгого жизненного пути остается лишь терпимость, присущая скептикам.

— Ты мне не ответил.

И вдруг разразился дождь. Ливень был такой сильный, что за несколько мгновений земля превратилась в сплошной поток. Напрасно они укрывались то под одной, то под другой сосной. Платье Марианы промокло насквозь и облегало тело. Жулио хотел накрыть ее своим пиджаком, но она, тяжело дыша, сбитая с толку, побежала вверх по склону, пока не натолкнулась на соломенную хижину неподалеку от жилища Карлоса Нобреги. В ней никого не было. Они остались там, рассердившиеся неизвестно на что, и ждали, когда стихнет дождь.

— Пойдем попросим Нобрегу разжечь огонь, — предложил он. — Тебе нужно обсохнуть.

— Не стоит. Я тороплюсь домой.


Брат вышел на лестничную площадку, чтобы встретить ее. Уже два часа ожидал он ее возвращения у окна своей комнаты, прислонившись лицом к прохладному стеклу. Из-за шарфа, которым была обмотана шея, его голова казалась еще более погруженной в плечи.

— Добрый вечер, сестрица, — произнес он жалобным голосом.

— Добрый вечер.

Мариана прошла вперед и стала подниматься по лестнице. Он, тяжело дыша, едва поспевал за ней. Войдя в свою комнату, Мариана тотчас же захлопнула за собой дверь.

— Открой, сестренка.

— Сейчас не могу. Мне нужно переодеться.

— Открой я на секунду.

Она хотела покончить со всем этим как можно скорее и одним махом распахнула настежь дверь. Витор спокойным, бесстрастным взглядом окинул ее с головы до ног.

— Чего ты хочешь от меня?

— Хочу посоветовать тебе… Ты должна заботиться о себе… Можешь заболеть. Никому не нравятся больные люди… Ты насквозь промокла!

— Был дождь, ты ведь знаешь. Что еще?

Брат попытался пригладить взъерошенные волосы. Его жесты были неторопливы, а лицо выражало жалость при виде сестры, такой нервной и дрожащей.

— Я отнесу твое платье вниз. Мать высушит его У плиты.

— Не нужно. Я сама отнесу.

Но ее отказ не убедил его.

Витор продолжал стоять на пороге комнаты, он не намеревался уходить.

— Что еще? — спросила девушка вызывающим тоном.

Брат не ответил, и это молчание еще больше разозлило ее. Лучше бы он говорил, лучше бы сказал то, что хотел сказать. Она не сделала ничего предосудительного. Теперь Витор улыбался. Это была кроткая улыбка, которая, однако, превратилась в суровую усмешку, когда он наконец решился добавить:

— В следующий раз одевайся теплее.

Мариана закрыла дверь. Она почувствовала себя беззащитной, несчастной, нерешительной. Но в этот момент должно было свершиться что-то важное. Она знала это. Знала! Или она смирится со своей слабостью, или, наоборот, укрепит волю и веру так, чтобы ничто уже не смогло поколебать их. Там должна была происходить борьба; там, в ее комнате, в семейном кругу, среди друзей, в университете, а не вдали, не в этом жалком желании побега, который столько раз был для нее соблазном, но не осуществился из-за отсрочек и малодушия.

VIII

Дождь испортил вечер. Город погрузился в туман. Но Силвио любил дождь; в такие дни между ним и внешним миром существовала гармония, хотя и ненадежная, благодаря которой воображение, не встречавшее никаких преград, позволяло ему представлять себя одновременно в роли разных персонажей: героя из прочитанной накануне книги, тростника из последней написанной им поэмы. В такие дни он мог наконец слиться с окружающим миром и чувствовать себя в нем деревом, которое не может обойтись без корней в почве.

Именно поэтому он с радостью посмотрел на книгу «Домашний дневник», которую мать принесла ему из комнаты, где она шила, будто своим выбором заставляла его поверить, что знала его вкус как читателя. Силвио наугад открыл дневник, а затем осторожно положил на него книжечку сонетов. Мать ничего не заметит со своего места; что касается сеньора Мендосы, то тот уже закрыл глаза, собираясь вздремнуть. Вокруг царила атмосфера примирения.

— Почему у тебя испачкано пальто?

Это касалось его? В силу привычки он поспешно спрятал томик стихов. Мать, глядя на него, ожидала ответа.

— Наверное, из-за дождливой погоды.

Удовлетворенная ответом, она вернулась к своему вязанью.

Дождь стал слабее. Казалось, небо плакало.

Завтра утром будет дождь.

Но какое имеет значение, дорогой мой,

Что завтра будет дождь?

Поэзия! И те невоспитанные коллеги по отделу, которые, узнав о неудачах «непонятого поэта» (как он сам себя называл), окрестили его «конторским поэтом», надев ему на голову венок из листьев батата! Безжалостные глупцы, они никогда не смогут понять его. Что сказали бы они об этом дождливом вечере?

Завтра утром будет дождь…

Почему на ум приходили такие строчки? Изменчивая серая погода принесла их. Такая погода иногда напоминала женщину; тоску женщины. И Силвио вспомнил ту девушку, которая разносила судки по комнатам студентов и с которой он попытался заговорить.

«Чего вы хотите от меня?» — презрительно, с вызовом спросила она. Он не смог ответить ей. Он почувствовал себя смешным! С того дня он любовался ею только издалека. Пожалуй, он никогда больше не осмелится подойти к ней.

Что он мог ждать от этой девушки? И чего бы он хотел от женщины? Городские девушки думали только о студентах; если они и отвечали на преданную любовь других юношей, то быстро разочаровывались в них. Даже в любви они, студенты, занимали привилегированное положение.

Но Силвио не терял надежды. Появится женщина, которая будет ждать его. Она еще не признала его в бесцветной толпе, в очках в светлой оправе, застенчивого, но придет день, когда его книга вызовет восхищение им во всем мире!.. Если бы эта худенькая девушка, например, разгадала в нем поэта, разве бы она вела себя так? Она была печальной, хрупкой, такой, какой он рисовал в своих мечтах женщину, предназначенную ему судьбой. А если бы он испытал ее? Если бы он показал ей стихи? Если бы он открыл ей все свои сокровища, о которых другие не знали или над которыми насмехались?

— Все же где ты так его испачкал?

— Ты о чем, мама?

— О твоем пальто, сынок.

Только сейчас он заметил, что дождь кончился.

IX

— Тебе не кажется, что хижина Карлоса Нобреги восхитительна? — спросила Эдуарда, наступив на ромашку.

Зе Мария с недовольством посмотрел на смятый цветок.

— Я уже ее видел.

— Какой он странный человек! Почему ты не привел меня сюда раньше? — И, не ожидая ответа, побежала вниз по склону. Теперь уже издали она воскликнула: — Деревья, запах земли, бесконечное небо! И все это будет сегодня нашим!

Эдуарда была счастлива. И он хотел бы чувствовать то же самое! Но нет. Ему досаждали ее голос, ее жесты. Ему досаждала эта бесстыдная навязчивость, хотя, если бы в той же ситуации с ним была другая женщина, может быть, ему было бы это приятно. Мысль о прогулке была, пожалуй, наихудшим вариантом, какой можно было придумать. Еще хуже того ребячество Жулио и Марианы, уединившихся в другом уголке леса.

— Ты идешь или нет? — Она заставляла его разделить ее восторг, возвращаясь назад, чтобы показать ему на вершине синих гор стройную колокольню в деревушке. — Она напоминает нормандскую церковь, ты не находишь?

— Я никогда в Нормандии не был.

Она раздраженно посмотрела на него, но не возразила. Настроение у нее, однако, испортилось.

— Тебе не хочется идти дальше?

Неужели Эдуарда еще ничего не поняла? Когда они оставались наедине, тотчас чувствовали себя беззащитными, им уже нечего было сказать друг другу; необходимо присутствие друзей, чтобы избежать этого чувства стеснения.

— Невыносимая погода, — попытался оправдаться он. — Я не выношу такое жгучее солнце.

Эдуарда, погрустневшая, неторопливо вернулась к тому месту, где он ожидал ее.

— Пожалуй, ты прав. Погода неустойчивая.

Теперь каждый из них ждал, кто же возьмет на себя инициативу солгать; каждый из них уже по привычке прибегал к этой уловке, чтобы избавиться от чувства раздражения, вызванного тем, что они находились вместе.

Однако в этот вечер глаза Эдуарды сияли радостью и искренностью.

— Я вспомнила сейчас, что договорилась пополдничать со своими подругами по колледжу. Как ты считаешь, мы можем позвать их?

— Кого?

— Мариану и Жулио. Я их уже потеряла из виду.

— Не стоит. Оставим их в покое. Они к тому же, кажется, хотят именно этого…

Эдуарда, заметив, с каким раздражением посматривал он на хижину Карлоса Нобреги, спросила:

— Ты не хочешь вернуться к остальным?

— Они, должно быть, лучше чувствуют себя без моего присутствия. Идем прямо домой, а потом уже решим, куда мы отправимся с твоими подругами.

— Но ты, наверное, не захочешь видеть их!..

— А!.. — сказал он, растягивая это восклицание и наполняя его оскорбительным смыслом. Она, пожалуй, поймет, что хотел он сказать, хотя Эдуарду вряд ли уже интересовало, раздражен он или нет.

— Если я смогу, то представлю их тебе, — промолвила она. — Может случиться, они захотят познакомиться с тобой. Узнать, как мы живем, о чем думаем, я-то знаю!.. Наш брак заинтриговал многих… — И холодно посмотрела на него.

В тот вечер он намеренно топтал ее пыл, ее желание быть наконец самой собой. Зе Мария избегал ее взгляда, в котором сквозила гордость, а ему ее так не хватало. Глаза Эдуарды, казалось, уже не нуждались во лжи. «Что же ее все-таки привязывает ко мне?» Быть может, жажда внешнего успеха, желание превратить интимные отношения в спектакль? Отпечаток показного лежал даже на ее религиозных убеждениях. Разумная католичка! Он знал, что это означает, он слышал это из многих уст.

Сейчас, дома, Эдуарда прихорашивалась с необычной для нее тщательностью. Зе Мария наблюдал за ней, как бы оценивая ее. И она это знала. Если бы она захотела убедиться в этом, ей достаточно было бы последить за ним в зеркало. Но в этом не было необходимости: когда его глаза, нервно моргающие, разъяренные, оскорбленные, впивались в ее тело, они обжигали ее. Она чувствовала на лице Зе Марии, даже не глядя на него, гримасу недовольства, слышала нервное пощелкивание суставами пальцев. Раньше Эдуарда хотела видеть его господином своих желаний, но теперь ей становилось безразличным, станет он им или нет, особенно она не могла простить ему этого испорченного вечера. Если она и симулировала интерес к встрече с подругами (выдумка, казавшаяся ей теперь приятной возможностью), то только по привычке. Ее удивляла непонятная реакция со стороны Зе Марии. Почему в конце концов? Много раз ей хотелось крикнуть: «Почему? Какие встречные обвинения и обиды существуют между ними?»

Несомненно, никаких. Не существовало ничего, ничего не произошло, и тем не менее эта постоянная взаимная натянутость была такой реальной, что, казалось, ее можно было осязать.

Она лишь на несколько мгновений отводила свои светлые глаза от зеркала, ища встречи с глазами мужа: это была встреча созерцательная, без упреков. Она улыбалась ему. Тогда Зе Мария чувствовал, как им овладевало волнение, полное, как всегда, противоречий. Оба знали, что представился удобный случай. Нужно было воспользоваться им, излить душу, освободиться! Он собирался сказать ей: «Не ходи! Нет необходимости искать встречи с этими подругами, которые, быть может, существуют только лишь для того, чтобы оправдать ложь. Так же бесполезны и смешны намеки на твою прошлую блестящую жизнь. Подруги по колледжу! Гордость, с которой ты упомянула колледж! Я уже знаю, что этот колледж недоступен простым людям…» Не было ли это как раз то, что она ожидала услышать, пока с ее лица не сходила улыбка, безропотная и вопросительная? Она ждала! Но нет: все, что он мог сказать, выражало бы его гнетущее беспокойство, было бы призывом к состраданию со стороны Эдуарды. Неприязнь к жене росла главным образом из-за этого подавления любви или из-за ненависти, которая вызывала у него бессилие. Его приводила в отчаяние мысль о том, как это могло случиться.

— Я пойду на работу. Мне бы хотелось, чтобы ты посмотрела, что такое бухгалтерия в хлебопекарне. Это занятие облагораживает…

— Любая работа может быть интересной…

Благоприятная возможность была упущена. Зе Мария позволил уйти жене, почти не почувствовав ее вялого поцелуя. При этом она повторила:

— Если я тебя найду, я тебя представлю им.

Не было ли в ее голосе насмешки? Зе Мария подождал, пока она уйдет как можно дальше, и тоже вышел на улицу. Он не пойдет на работу. Как будто невзначай он будет заходить во все кондитерские центра, пока не найдет ее с подругами. Он хотел понять отношение Эдуарды к нему. Снова и снова он задавал себе вопрос: почему они упорствовали в привязанности друг к другу? В первое время знакомства с ней он слышал, как вокруг говорили об уме Эдуарды, об ее простоте, проницательности в восприятии чувств и проблем, которые ему были чужды. Такие добродетели, да еще так расхваливаемые, казались ему ответом на его сомнения, и он в конце концов принял их как бесспорные. Да, она, кроме того, что внешне привлекательна (так вокруг говорили), могла стать благоразумной и смелой подругой; всего этого, конечно, нельзя было ожидать от такой девушки, как Дина. Но, быть может, эти добродетели придали ей такую силу, какой он не хотел.

Шагая по центральным улицам и еще не решив окончательно, будет ли он заходить в кондитерские, Зе Мария оживил в памяти странное выражение лица Луиса Мануэла, когда тот узнал о его ухаживании за своей двоюродной сестрой.

— Что ты говоришь? — спросил Зе Мария, подстрекая его.

— Есть разновидность счастья, которое необходимо завоевывать ежедневно. Возможно, то же самое произойдет и с вами.

Тогда он не пытался выяснить причину такого вывода. Действительно, счастье двух людей должно завоевываться ежеминутно. Это две стены, которые открывались и тут же закрывались. Но были ли они способны на такой стоицизм? И стоило ли? Верно, ум Эдуарды был гибкий и быстро реагирующий на все; верно, всего можно было ожидать как от ее упрямства, так и от ее услужливости, но в этом стремлении к взаимопониманию и взаимотерпимости в основном должен был уступать он. Дина была еще своего рода гипсом без формы и будто ждала, когда чья-то твердая рука придаст ей определенную форму, в то время как Эдуарда была ей полной противоположностью. Нет, он чувствовал, что устал. Устал так, что не мог даже шага сделать к сближению.

Что бы она сказала, если бы он все-таки встретил ее с подругами? «А вот и он. Ищет меня повсюду. Но мало-помалу я его приручу… Мужчины становятся невыносимыми, когда привязываются к женской юбке». Могла ли она предвидеть и провоцировать его слежку за ней? Как бы то ни было, лучше оставить ее в покое с этими подругами. Он пойдет на работу.

Когда он возвращался домой, рубаха прилипла к его горячей коже.

Плотная синева воздуха, которая, казалось, источала капли пота, душила его. Он решил забраться на холм возле реки.

В несколько мгновений город оказался окутанным угрожающей тьмой: гроза готова была разразиться с минуты на минуту. Зе Мария провел рукой по лбу. Ему показалось, что у него температура; все его тело ныло, а нервы были напряжены и возбуждены, как окружавшая его атмосфера. Внезапно одна из туч разверзлась, и ливень обрушился на него. Если бы не работа, он давно уже сидел бы дома и, разумеется, дождь не застал бы его на улице. Работа напомнила ему и о материальных затруднениях, и об унижениях, и вновь об Эдуарде. И это было причиной того, что он не искал укрытия от дождя в подъезде: он перетерпит дождь на улице, чтобы вина Эдуарды стала еще больше, еще ненавистнее.

Сеньор Лусио, почти веселый, поджидал его у двери.

— Смотрите-ка, сеньор доктор! Как это вы умудрились так промокнуть?

Он не ответил ему. Поспешно поднялся по лестнице. Дойдя до середины коридора, он услыхал раскаты смеха в своей комнате. Жена и ее подруги хохотали над чем-то. Чашки стояли пустые. На столе недоеденные пирожки.

Он провел рукой по лицу, чтобы смахнуть дождевые капли. Эдуарда с самой естественной улыбкой опередила его:

— Тебя застал дождь! Ты похож на общипанного петуха, мой бедный муженек!

Загрузка...