Часть четвертая

I

С приближением экзаменов город изменился: стал молчаливым, жизнь в нем замерла. Повсюду царила атмосфера ожидания. В садах, в тенистых уголках — всюду были студенты, казавшиеся с каждым днем все более беспокойными и серьезными, заучивавшие наизусть наспех объемистые фолианты, которые, казалось, не имели конца, а в кафе или за столами пансионов занятия продолжались. Те, кто был равнодушен к сдаче экзаменов и старался продолжать праздную жизнь, оказывались одинокими и в конце концов, не зная, чем заполнить внезапное одиночество, открывали книгу и решались попытать счастья. Учили везде, и каждый стремился изобрести самый эффективный метод борьбы с недостатком времени, с усталостью и заботами, отвлекавшими их от работы. Белый муравей натягивал на окне влажную простыню, служившую освежающим занавесом, с тем чтобы в комнату не проникали лучи солнца. Однако поздно пробудившееся желание заниматься, которое было скорее показным, чем полезным, не мешало ему оставаться верным сиесте и ночным кутежам в доме соседки-портнихи, ставшей в последнее время весьма популярной. Сеабра изобрел еще более искусный способ: он погружал ноги на несколько часов в таз с холодной водой, утверждая, что это повышает умственные способности, понизившиеся из-за жары и усталости. Жулио почти не изменил своим привычкам, хотя в конечном итоге всеобщее настроение овладело и им. Он стал угрюмым и раздражительным. Мариане удавалось иногда уговорить его позаниматься вместе под тенью пышных лип Ботанического сада, где постоянно встречалось несколько групп студентов.

В аудиториях посещаемость падала, так как в настоящий момент полезнее и неотложнее были индивидуальные занятия. С другой стороны, в эти душные дни лекций, уже сами по себе неинтересные, становились отвратительными. На некоторых обязательных лекциях студенты оставляли окна открытыми, и при первом удобном случае несколько человек, заранее выбранных по общему согласию, прыгали на улицу. Между преподавателями и студентами существовало своего рода обязательство, выполнявшееся путем взаимных и молчаливых уступок. Для педагогов и учащихся экзамен был не концом их общения, в котором процветало бы взаимное уважение и доверие, а судом, в котором противостояли недоверчивый судья и подсудимый.

Первый студент из пансиона сеньора Лусио, пришедший на экзамен, рассматривался жертвой заговора. Рассказывая позже своим товарищам по кафе свою одиссею, он особо подчеркивал, что в этот день он слопал добрую порцию трески с картофелем.

— Сейчас никто не ест треску с картошкой за час до экзамена по анатомии! Меня осмеяли.

Он неосмотрительно, из простого любопытства пошел посмотреть на своих коллег в секционный зал; предварительно он хорошо пообедал, совершенно не подозревая, что не менее двадцати студентов в последний момент отказались сдавать экзамен. Когда педель, просматривая список учащихся, добрался до его фамилии, удрученный студент думал только о своем переполненном желудке и о том, что через несколько минут должен будет вдыхать запах и рассекать мертвое тело, переваривая одновременно съеденное за обедом.

— И это привело к ошибкам?

— Я толком так и не понял. Дело в том, что неприятный запах, который я ощущал во рту, мог исходить и от трески…

Однако наибольшую сенсацию произвел в студенческой среде известный в кругах городской богемы ветеран факультета права, который после нескольких лет непрерывных отсрочек решился наконец заявиться на экзамен. Он питал особый страх к доктору Кардо, косоглазому преподавателю, чей физический дефект еще более ожесточал его строгость и для которого экзамен всегда был сведением счетов за обиды, накопившиеся за год. Когда приближалась пора экзаменов, коллеги тщетно пытались уговорить ветерана не ходить на экзамен:

— Сейчас не стоит. Пока тот тип не избавится от косоглазия.

Но теперь ветеран отважился рискнуть, и студенты оживленно обсуждали и приветствовали его решение.

— Силвейра идет на экзамен!

Эти слова звучали как боевой клич. Факт дошел до ушей преподавателей, и на одном из последних занятий косоглазый доктор с иронией посмотрел на ветерана, посмотрел пристально и, приглаживая кончики усов, произнес:

— Говорят, вы явитесь на экзамен…

— Вам прекрасно известно, что сейчас у меня есть время…

Смех присутствующих разозлил преподавателя. Он всегда относился с недоверием к любым проявлениям эмоций со стороны студентов, и тотчас настроение у него испортилось.

— Я хочу обратить ваше внимание на тот факт, что экзамен — это, собственно, не место для развлечений, не кабачок, не балаганный тир. Но если вы желаете поразвлечься, мы, пожалуй, приготовим вам добрый заряд свинца.

Ветеран поднялся со своего места. Сейчас, когда все было потеряно, он выпалил:

— И косой глаз, чтобы промазать.

Прежде чем удалиться, не глядя на преподавателя, он добавил:

— Не за слабых молится история!

Никто не мог предвидеть в тот момент все последствия инцидента; между тем это явилось поводом для целого ряда событий, неожиданно накаливших атмосферу в последние недели учебного года. Хотя экзамены всегда захватывали всех, вынуждая студентов сделать перерыв в спортивных состязаниях и в студенческих распрях, но, прежде чем наступит междуцарствие в период каникул, различные группы студентов, сформировавшиеся открыто или тайно, предпринимали последние усилия для подготовки к выборам следующего года. Это был посев, созревавший в летний период. Случилось так, что спустя несколько дней после сцены на занятиях с преподавателем права бюллетень руководства Студенческой ассоциации поместил статью коллеги ветерана, в которой проблема университетского преподавания и отношений между студентами и преподавателями освещалась весьма смело. Университет изжил себя. Необходимо прорубить окна для света в его средневековых стенах, демократизировать его, привлечь студентов к управлению. Многие увидели в статье подстрекательство со стороны прогрессивных групп, которые проникли несколько месяцев назад на университетскую ассамблею и хотели заставить их участвовать в руководстве университетом; ввиду того что статья имела, по-видимому, непосредственное отношение к еще слишком памятному эпизоду на занятиях доктора Кардо, большинство студентов приветствовало и солидаризовалось с ней.

На одном из последующих занятий доктор Кардо разглагольствовал о бунте. Студенческая ассоциация грубо и нагло бросила вызов университету и дискредитировала его в глазах общественного мнения; однако преподаватели смогут принять вызов и накажут зачинщиков.

В течение нескольких дней в студенческом квартале вновь, как и в предшествующие месяцы, вспыхнули волнения, и казалось, что студенты на время забыли об экзаменах. Между тем, к ужасу для университета, случилось так, что один из ассистентов доктора Кардо накануне выпускных экзаменов публично выступил в этих дебатах со статьей, напечатанной городской газетой, в которой он изложил позицию молодых преподавателей в отношении чаяний студенчества.

Сеабра одним из первых узнал о статье. Встревоженный заведующий редакцией газеты вызвал его из дому по телефону. Он нуждался в человеке, который подтолкнул бы его на смелое решение.

— Благодаря листкам, которые вы здесь видите, мой дорогой доктор, я мог бы уже завтра утроить тираж «Трибуны». Но тем самым я рискую потерять свое место. Читайте.

И заведующий дрожащими руками вручил ему оригинал, будто любым способом старался избавиться от Гранаты, готовой взорваться в его руках.

Сеабра с жадностью прочитал статью. Затем с пафосом заявил:

— Если он журналист, достойный этого звания, публикуйте. Этот номер «Трибуны» войдет в историю.

Бывший сержант побледнел. Его еще удерживали последние сомнения. Наконец он произнес сдавленным голосом;

— Хорошо, доктор, я пожертвую собой.

И они медленно, с удовольствием обнялись, будто позировали перед объективом истории.

В этот вечер Сеабра, будучи не в силах вынести в одиночестве честь быть избранником для такой высокой и ответственной миссии, увел с собой Жулио еще на одну тайную встречу. На следующий день он схватил «Трибуну» с особой нервозностью, как будто та статья была плодом его смелости.

Ассистент утверждал в своей статье, что преподавание в университете нуждается в глубокой перестройке в соответствии с новыми веяниями в педагогике и с новыми социальными запросами. Традиционный профессор, непогрешимый, далекий от учащихся и от проблематики эпохи, изжил себя. Университет не только перестал формировать человека, бросая юношей на произвол Судьбы, в мир противоречий и замешательства, но даже не готовит больше специалистов.

Статья, по мнению изумленных читателей, означала самоубийство для ассистента, хотя он и закончил ее призывом к здравому смыслу студентов, ввиду того что обновление системы преподавания должно уважать в течение определенного времени традиции, на которых издавна зиждется университет.

— Этот уже обжегся! Теперь ему никогда не стать профессором. И это самое незначительное, что может произойти с ним… — часто повторяли в городских кафе.

Когда студенты впервые увидели ассистента после опубликования статьи, они с приветственными возгласами, с бурными рукоплесканиями последовали за ним.

Со дня на день ожидали реакции университетского сената, даже раньше, чем ассистент представит на рассмотрение дипломную работу. Между тем некоторые реакционные группы студентов, пока ошеломленные и вынужденнее занять выжидательную позицию, в силу того, что общая волна энтузиазма и возмущения была слишком мощной для того, чтобы они могли воспротивиться ей, стремились навязать нейтралитет студенческим кругам. Они хотели представить дело так, будто конфликт ни в коей мере не был конфликтом между Студенческой ассоциацией и университетом, солидарными в защите непоколебимых принципов, а был просто спором между доктором Кардо и его ассистентом. Анекдотический случай, происшедший между студентом-ветераном и доктором Кардо, не имел никакого значения; университетская хроника изобиловала такими случаями непочитания. Было достаточно, чтобы делегация студентов попыталась убедить в этом преподавателя.

— Всякий осел ест солому; весь вопрос состоит только в том, чтобы уметь ее подать! — воскликнул, например, Людоед в пансионе сеньора Лусио, искоса наблюдая за реакцией коллег. — Успокоившись, доктор Кардо сможет еще сделать из ветерана первого студента.

Но ни Жулио, ни кто другой не ответили ему.

Труднее было увязать статью, опубликованную в бюллетене Студенческой ассоциации, с попытками умиротворения. Кто-то, однако, высказал хитроумную мысль: за статью некто несет ответственность, и не было известно наверняка, скрывала или нет его инициатива замысел, чуждый интересам большинства. Итак, существовало ответственное лицо, бравшее на себя последствия и защищавшее коллег от опасного недовольства университетской среды. Поэтому студенческие руководители, с легкостью давшие разрешение на опубликование статьи, должны были немедленно исправить свою ошибку, заняв от имени Студенческой ассоциации осуждающую позицию.

Распространявшиеся споры и сомнения привели к тому, что студенческий лагерь разделился. Экзамены были не за горами, и многие сходились во мнении, что сейчас неподходящий момент для вражды в университете.

Белый муравей с нерешительностью и грустью смотрел на висящий на стене бесполезно детализированный план работы.

— В конечном счете, заниматься или нет? Что делают полководцы накануне битвы? Напиваются или наводят глянец на сапоги?

— Может быть, и то и другое, — предположил Зе Мария.

— По-моему, неплохая мысль.

И Белый муравей придвинулся к окну и крикнул Изабелите:

— Эй, девушка, принеси мне бутылочку водки!

Нобрега время от времени появлялся по вечерам.

У него были отекшие веки, лицо также казалось несколько одутловатым. Но никто не замечал этого, как и того, что он вновь стал молчаливым. Друзья были слишком поглощены событиями и понимали, что скульптор приходил, будет приходить всегда, чтобы лишний раз убедиться в их молодости и неукротимости, в то время как обстоятельства ставили их перед трудными испытаниями.

Руководство Студенческой ассоциации, которую настойчиво вынуждали заявить о своей позиции, разделилось. В это время Университетский сенат собрался досрочно и решил исключить ветерана из университета. А немного спустя руководящий орган студентов был распущен решением министра просвещения. Впредь будущее студенческое руководство должно назначаться университетскими властями, а не избираться свободным голосованием учащихся.

В университетском квартале царила напряженная и неопределенная обстановка. Вновь наступило затишье. Но это было затишье перед бурей.

В один из таких дней, когда Жулио и его друзья задержались за столом в пансионе, ожидая, когда менее близкие к ним товарищи отправятся в свои комнаты, Жулио, чтобы вызвать их на откровенный разговор, сказал:

— Положение осложняется. Необходимо сделать многое.

Но это не вдохновило их. Они, казалось, слышали лишь свое дыхание, пульсацию крови в своих ушах и ждали события, которое должно было произойти, ожидали чего-то непредвиденного.

— Не терять спокойствия, — добавил Жулио авторитетным тоном, резко прозвучавшим для слуха его товарищей.

Но именно он делал огромные усилия, чтобы владеть собой.

II

В первый же день выпускных экзаменов, начиная с полудня, двор университета был полон любопытных. Элегантные дамы, которых раздражало достойное порицания беспокойство студентов, высокопоставленные чиновники, финансовые и промышленные деятели и сотня университетских студентов. Хотя считалось обычным явлением то, что церемония присвоения степени бакалавра привлекала крупную буржуазию и превращалась в светский акт, скандал, разразившийся в связи с опубликованием статьи в «Трибуне», создал необычно возбужденную атмосферу выжидания. Стало известно, что заведующий редакцией газеты был уволен и что раскрылась его связь со студенческой группой, издававшей журнал «Рампа». Власти тщательно исследовали прошлое бывшего сержанта и предположили, что именно при его посредничестве финансировался журнал. Администратор газеты давно уже подозревал его в этом.

Когда двери актового зала открылись для любопытных, все бросились занимать места. В этот момент из лож величественного зала дамы с биноклями в руках важно наблюдали за неистовой толпой.

Во время церемониала публика успокоилась. Но все взоры были обращены на ассистента; хотя его лицо было бледно, он старался казаться спокойным. Когда профессора чинно и торжественно выстроились в ряд, соблюдая иерархию различных факультетов, будто готовясь присутствовать на казни, кандидат не смог скрыть, как прежде, нервозность и несколько раз вытирал вспотевший лоб.

Один из профессоров холодно представил его, и тишина внимательного зала сменилась беспокойным шепотом. Начались дебаты. Профессор детализировал недостатки диссертации кандидата, иронизируя над ними и часто обращаясь к присутствующим, с тем чтобы побудить их выступить на этом публичном осуждении невежественного претендента. Последний пытался прервать профессора, даже вскакивал несколько раз со своего места; правда, ему еще удавалось в достаточной степени владеть собой, хотя, по сути дела, спокойствие уже покидало его. Одно из наиболее колких замечаний профессора вызвало, однако, резкую реплику кандидата, и голоса того и другого прозвучали вместе так, что выходили за рамки обычной сдержанности. Профессор заявил, что он удалится из зала, но ректор удержал его.

Наступил черед выступить одному из деканов факультета, человеку сердечному, но упрямому, с проницательным взглядом, которому в университете прощали некоторые из его вошедших в поговорку эксцентрических поступков. Коллеги с беспокойством ожидали его выступления, ибо старик, большой оригинал, постоянно расстраивал все прогнозы. Он начал свое выступление с умеренных, но эффектных похвал в адрес ассистента, и выражение его лица было опаснее слов. Старик вопреки своему обычаю не повышал голоса чревовещателя, не заставлял содрогаться живот, не улыбался наигранной улыбочкой. Он в этот день пришел не ради развлечения. И именно это беспокоило коллег, страшившихся его авторитета и презрения к условностям.

Когда старый преподаватель закончил свои комментарии, студенты приветствовали его выступление бурей аплодисментов. Дамы и буржуа, сконфуженные, не знали, должны ли они тоже аплодировать.

Этот инцидент оживил зал перед выступлением доктора Кардо. Последнего, казалось, не интересовало происходящее вокруг; он, опустив глаза, спокойно делал пометки. Когда подошла его очередь выступать, он взмахнул руками, неторопливо протер стекла очков и, как будто трудно было выступать в дебатах, которые ему были безразличны, сказал страдальческим голосом, что это он направлял усилия кандидата на получение звания бакалавра, но что эти усилия помогли ему в конечном итоге выявить умственные отклонения и педагогические недостатки, ловко скрываемые ассистентом.

— Может, я ошибаюсь? Может, я несправедлив? Возможно, ибо преподаватели этого университета, начиная с меня, уже рассматриваются как неспособные правильно оценивать способности молодых.

Его ирония заставила содрогнуться часть аудитории, но рассеявшееся было внимание присутствующих вновь сосредоточилось на ассистенте, когда он, поднявшись с чрезвычайно бледным лицом, сказал:

— Пожалуй, ваш оптимизм чрезмерен.

Аплодисменты. Свист. Топот ног.

Разъяренный ректор приказал очистить зал от публики, но и во время свиста он успел излить свою скорбь ректора, отца-наставника Студенческой ассоциации в связи с тем, что присутствовал на хулиганском спектакле, подрывавшем традиции университета.

Университет следовало уважать. Он предпочел бы видеть его скорее закрытым, чем открытым для хулиганов и выродков.

— Простите, папочка! — прервал его кто-то из негодовавших студентов.

Несколько человек устремились к тому месту, откуда послышался голос. И под насмешки и раскаты смеха зал быстро опустел.

Заседание закончилось к вечеру. Большинством голосов кандидатура ассистента была отклонена.

Ожидались самые смелые действия со стороны Студенческой ассоциации, из которых, однако, на первый план выступала идея забастовки против профессоров, с наибольшей вероятностью проголосовавших против кандидата. Но для этого нужно было точно выяснить количество голосов, поданных против него, и тогда уже обвинять с относительной уверенностью соответствующих преподавателей, так как подозрения должны были основываться хотя бы на минимальных конкретных доказательствах. Занятия между тем проходили в атмосфере взаимной предупредительности, в которой, однако, не было недостатка в признаках хорошего настроения.

Один из студентов предложил организовать символический кортеж, впереди которого должна была находиться фигура повешенного, изображавшая кандидата, но в последний момент он не нашел товарищей, готовых рисковать из-за возможных последствий этой выходки. Однако он не отказался от своей затеи и в одиночку прошел по улицам квартала с веревкой на шее и ярким плакатом с надписью: «Кто на меня накинул веревку?»

Вечером с новым рвением слушали известия о войне, о стремительном наступлении союзнических армий, расчищавших дорогу к миру и свободе, как будто имело место необычное совпадение между борьбой миллионов людей, сражавшихся далеко отсюда, и незначительными событиями в захолустном средневековом городке в нейтральной стране, с ужасом наблюдавшей за непреклонностью юношей, взбунтовавшихся против старых обычаев и притеснений.

Поэт Аугусто Гарсия, обходя кафе, собрал группу из нескольких представителей интеллигенции, в прошлом студентов, и предложил им распространить манифест о полной поддержке Студенческой ассоциации. Поэт Тадеу, узнав об этих приготовлениях, поспешно отправился на курорт. Печень в этот год разболелась у него раньше обычного. В знак признательности за вмешательство в развитие событий, рассматривавшихся сейчас как акт дерзости, бывший сержант, он же бывший заведующий редакцией «Трибуны», тоже был приглашен поставить свою подпись под манифестом. Это было честью, славно компенсировавшей неприятности, и он с затуманенным взором, не в силах сдержать дрожь в руках, вывел свою подпись.

Запрещение о проведении студенческих выборов в университете растворилось таким образом в мятущемся пыле защиты дипломов. Кроме того, предыдущие выборы никогда не волновали Студенческую ассоциацию, которая без всякого интереса обсуждала кандидатуры, рекомендованные Советом ветеранов. Руководители Ассоциации редко завоевывали популярность в силу того, что ее престиж почти всегда зависел от успеха или провала ее начинаний в спорте, и даже в этих случаях студенты избирали непосредственной мишенью своих нападок атлетов или их наставников.

Жулио был обеспокоен. Надо было, чтобы Студенческая ассоциация осознала свою роль в ориентации на события, которые непосредственно и решительно завоевали бы уважение к ней, но, так как руководство ее было разогнано, а функции Ассоциации переданы временной и робкой комиссии, нужны были смелые представители, которые попытались бы вовремя вернуть то, что у них отобрали силой. В кафе Жулио кричал друзьям:

— Не говорите мне больше о профессорах и ученых степенях! Нас это не интересует. Поднимите носы выше дурного запаха!

Поэт Аугусто Гарсия с улыбкой возразил:

— Вы заблуждаетесь, мой друг: все это умещается в одной и той же корзине. Подносите огонь туда, где есть порох.

Жулио был потрясен. Эти слова преследовали его в течение всего дня. Позднее, когда все было обсуждено в комнате Зе Марии, они пришли к выводу, что надо срочно распространить на факультетах петицию к ректору о том, чтобы вопрос о выборах был пересмотрен с участием делегатов Студенческой ассоциации. Документ должен быть в достаточной степени убедительным, чтобы мог произвести впечатление на безразличные и колеблющиеся элементы и завоевать поддержку подавляющего большинства.

— Составь-ка ты ее, романист, — властно сказал Зе Мария, повернувшись к Сеабре.

— Сейчас не время для шуток. Она должна быть составлена коллективно, — ответил тот.

— Но такому тексту необходимо придать стиль и выразительность, недостающие профанам.

— Все мы знаем, что следует в ней выразить. Поэтому достаточно, чтобы набросок был сделан одним из нас. Затем вместе мы отредактируем окончательный вариант, — резко сказал Жулио.

Взоры всех вновь обратились к Сеабре. Он не мог отказаться. Закурил сигарету, подняв глаза к потолку. Его тянуло пофантазировать. На потолке он обнаружил паутину, по которой, конечно, слегка прошлась метла, смахнувшая только усердное насекомое. Эта деталь расстроила его мысли. Он знал, что остальные будут призывать его к вдохновению, а это делало его бесплодным.

— Так как же? — язвительно спросил Зе Мария.

На потолке раньше обитал паук. Но то, что осталось теперь от него, напоминало всего лишь жалкий намек на западню. Зе Мария тоже паук, ненасытный и вероломный, ожидающий в стороне момента, когда его товарищи проявят слабость. Он мстил за свои комплексы, издеваясь над слабостью других. Как Сеабре хотелось возненавидеть его!

— Признаюсь, у меня ничего не выйдет. У меня нет склонности к витиеватому языку.

— Но никто не просит от тебя этого.

— Я могу попробовать, если вы не возражаете… — приглушенным голосом вымолвил Абилио.

— Ты? — вскипел Сеабра, будто его оскорбили.

Но именно Абилио составил первый вариант. Сеабра сидел раздраженный, не открывая рта, в то время как остальные, также удивленные, изучали набросок.

Манифест с многочисленными добавлениями получился более обширным, чем они ожидали. В нем говорилось о том, «что университетский кризис является отражением системы просвещения, в которой доступ к образованию ограничен факторами социально-экономического характера;

• что содержание и ориентация образования находятся на службе у привилегированных классов;

• что университет далек от нужд и конкретных проблем страны и отстал от исторического момента, который переживает человечество;

• что его внутренняя структура, иерархическая и автократическая, систематически противится студенческим начинаниям и доказала, что университет является послушным и ревностным орудием политической власти;

• что в таких условиях необходимы радикальная и демократическая реформа образования, эффективное участие студентов и их представительных органов в реформе, отмена всего законодательства, направленного против профсоюзной свободы студенчества, гарантия того, что университетская жизнь не будет подвергаться милитаристскому вмешательству различных репрессивных организаций».

Когда было снято несколько копий документа, их распространили для сбора подписей на различных факультетах. Это была трудная задача. Необходимо было разжечь еще слабый энтузиазм, привлечь запуганных студентов.

В группе все чувствовали себя удовлетворенными такой деятельностью. А они нуждались именно в действиях, чтобы считать себя полезными и последовательными.

— Необходимо, чтобы они не только забыли о своей апатии. Покажем им пример активного вмешательства, который даст им стимул, — говорил Жулио, видя, что Зе Мария, сейчас воодушевленный и преисполненный неистовой энергии, все еще выглядел пессимистом перед лицом двуликой толпы, окружавшей их и объединявшей и энтузиастов и провокаторов.

Мариана принесла последний экземпляр с подписями и вручила его Жулио. Глядя товарищу прямо в глаза, она спросила:

— Как, по-твоему, мы победим?

Вопрос был задан тоном, которым обычно произносят нежные слова. Она любила его и постоянно думала об этом, каждый день убеждаясь в своем чудесном открытии. И их борьбу она воспринимала как часть этой любви.

— В каждом из нас таится неясная, инстинктивная воля. Я верю, что она еще проявит себя в наших коллегах.

Жулио говорил со свойственным ему спокойствием; она всегда завидовала этому спокойствию, заставлявшему ее быть скромной и слабой, чтобы еще больше чувствовать его силу.

В один из таких бурных дней на Латинской улице на парадной лестнице появился ректор. Его освистали.

Прежде студенты никогда не осмеливались на такой поступок. Другая группа студентов приблизилась, однако, к нему, чтобы накинуть ему на плечи плащ в знак сочувствия и верности. Ректор, несмотря на этот гам, все-таки заставил себя услышать:

— Я никогда не испытывал страха, друзья. И даже сейчас, когда я стал старым, вам не удастся запугать меня. Тог, кто хочет меня оскорбить, пусть не прячется за спинами товарищей.

Студенты разошлись, опустив головы.

Этот эпизод был ловко использован, и многие из тех, кто примкнул к движению, поспешили отойти от него. Случаи отступничества вызвали несколько стычек и увеличили замешательство.

— А что вы ожидали от толпы грубиянов? — спросил Зе Мария, заметив колебания в состоянии духа друзей. — Если они хотят ездить верхом, предложите им вьючное седло.

— Ты забываешь, что мы не одиноки. Сознательность и храбрость не являются исключительно нашей привилегией, — с осуждением сказал Жулио. — Там есть люди, способные идти дальше, чем ты или я. Может быть, их сотни. Однако необходимо, чтобы никто не унывал из тех, кто считает себя лишенным поддержки.

Луис Мануэл, услышав эти слова, решил, что перед ним другой Жулио. Какой же из них настоящий? Во всяком случае, те слова, мужественные и скромные, в противоположность хвастливым заявлениям о том, что товарищ должен первым раскаиваться, казались ему значительно более обнадеживающими, чем бахвальство Жулио, к которому они привыкли. И однажды посреди улицы встретились студенты из враждующих групп: кто-то высказал мнение, что взывать к ректорату не только бессмысленно и бесполезно, но и неизбежно приведет к прямым репрессиям, от которых пострадают наименее состоятельные студенты, и они не смогут в будущем пользоваться стипендиями, субсидиями филантропического общества и другими привилегиями. Луис Мануэл во внезапном порыве смелости возразил:

— Иуда тоже продался за деньги!

Несколько кулаков обрушились на него. Один из студентов откуда-то извлек ножницы, намереваясь остричь волосы Луису Мануэлу, что являлось одним из самых унизительных оскорблений у студентов. Зе Марии удалось, однако, освободить его, оставив в руках нападавших клочья плаща и студенческой формы. Когда Луис Мануэл — уже далеко от места происшествия — обратил внимание на порванную одежду и исцарапанное до крови лицо друга, то он с признательностью в голосе сказал ему:

— Я хотел, чтобы вы пришли ко мне. Особенно ты.

— Согласен, но в другой раз оставь библию в покое. Чтоб эта взбучка пошла тебе на пользу.


Дона Марта, не обращая внимания на остальных друзей сына, встретила Зе Марию как героя. Она лично хотела удостовериться, хорошо ли позаботились о его ранах, и даже после того, как она собственноручно сменила повязки, ее было трудно убедить в том, что нет надобности прибегать к услугам домашнего врача, когда все уже считали, что она успокоилась, та вдруг прервала полдник криком:

— Бог мой! Столбняк!

Они переглянулись, рассматривая себя и гостиную, будто страшный намек на столбняк, такой неожиданный, был чем-то живым и осязаемым, каким-то насекомым, появившимся здесь из-за небрежности и неожиданно рассвирепевшим.

— Что случилось, дорогая? — спокойно спросил сеньор Алсибиадес.

— Разве вы не видите, что юноше угрожает столбняк и что ничего не сделано для того, чтобы предупредить его! Кто знает, какими ногтями его поцарапали!

Зе Мария солгал:

— Мне ввели сыворотку, сеньора. Так что я застрахован от неожиданностей.

— …Так вот, — начал Луис Мануэл напыщенным тоном, — моя мать решила помочь нам. Мне показалось, что наши коллеги особо опасаются того, что студенты, получившие помощь от филантропического общества, могут оказаться в проигрыше. Они умело спекулируют на угрозе. Мы должны устранить ее.

Во время наступившей паузы, когда сеньор Алсибиадес воспользовался вторжением Русака, чтобы удалиться вместе с ним, Луис Мануэл попытался найти среди присутствующих хотя бы скрытую поддержку. Он был, впрочем, первым, кто признал бессилие, скрывавшееся за его разглагольствованиями. Что за сотрудничество предлагал он товарищам, рисковавшим буквально всем? Деньги. Деньги и слова. Деньги родителей. И все-таки в нем горело то же самое пламя и была та же самая смелость, хотя и не всегда способные проявиться в действии. Зачем продолжать, если физическая трусость все расстраивала? Он никого не будет вводить в заблуждение. И наибольшее значение для него имеет то, что он не обманет себя. Как жалок он был в том идиотском эпизоде с дракой на улице! В то время как его протест оказался неэффективным и поспешным («в другой раз оставь библию в покое»), энергии Зе Марии, его кулаков было достаточно, чтобы восстановить престиж тех, кто боролся против узурпации студенческих привилегий. Зачем продолжать? Ему, сознававшему свою слабость, оставалось только вообразить их там, на улице, бесстрашных и неукротимых.

Почему сын прервал свой рассказ? Дона Марта, полируя ногти о воротник платья, спросила несколько раздраженным тоном:

— Ты не скажешь остальное?

— Я считаю, что мать должна им это сказать.

Дона Марта, бросив быстрый взгляд на сына и заметив скуку на его лице, уточнила:

— Я хочу взять под свою защиту, под нашу защиту… бедных студентов, которые в этих чрезвычайных обстоятельствах вели себя достойно. Дайте знать об этом. Бедные ребята…

Сеабра, сконфуженный холодностью друзей, счел своим долгом сгладить эту бестактность:

— Замечательно, сеньора! И если бы я не опасался обидеть вашу скромность, то предложил бы назвать этот кружок опекаемых — мартовцы!

— Как вы любезны, Сеабра!..

III

Поздно вечером Изабель принесла новость: умер Нобрега. Нет, она не знала как. Его нашли лежащим в своем бараке; пиджак и пол вокруг него были залиты кровью. В последнее время подозревали, что он страдал кровотечениями из горла; видели, как он прятался от посторонних, сжимая руками распухшее горло, как будто безуспешно пытался удержать жизнь, ускользавшую от него.

Хижина была полна людей: взрослых и детей, которых он рисовал. Набившись в комнате покойника, они закрывали его, защищали от тех, кто приходил. Свет свечей придавал им мрачный вид, а их лица казались сейчас еще более заострившимися и серьезными, чем днем. Вокруг усопшего расположились в кружок женщины. Но они не молились, не двигались, не разговаривали. И не были одеты в черное. Пожалуй, у них и не было другого платья, кроме этого, служившего для всех случаев, для жизни и смерти, и эти платья уже не имели цвета. Несмотря на это, Зе Мария, войдя в хижину, был потрясен открытием, что смерть друга — очевидный и трагический факт: тишина и люди были в высшей степени выразительными; эти люди чувствовали и выражали смерть, смерть была в них самих, даже без молитв, без горьких жалоб, без траура. Нобрега жил не зря: его труд остался. Остался в тех людях, с которыми он был солидарен. Может случиться, что в скором времени ничего не останется от его картин, от его скульптур, от его хижины: ближайшая зима ускорит их разрушение, а может быть, какой-нибудь бродяга поселится в его заброшенном жилище и выбросит гипсовые фигуры и маски колдунов, а картины сожжет в один из самых холодных зимних вечеров; но он, Нобрега, останется в памяти этого люда, этих детей. Их связывала человеческая симпатия. Этого было достаточно.

Зе Мария не видел тела; чтобы рассмотреть его, нужно было преодолеть стену, охранявшую Нобрегу. Но хочет ли он в действительности увидеть его? Увидеть мертвым. Нет. Быть может, он и приблизится к нарам, но только после того, как в хижину придут товарищи. Умер друг. Исчез навсегда. Теперь мир не был таким, как раньше.

Незаметно, осторожно ступая, некоторое время спустя пришли Абилио и Изабель. И они остались у порога, ища поддержки. Сейчас, когда они пришли, Зе Мария хотел увидеть здесь всех своих товарищей. Собравшихся вместе, живых, чтобы почувствовать с уверенностью, что не все кончилось и что жизнь возьмет свое.

Зе Мария пошире открыл дверь: горячее дыхание лета смешалось с воздухом помещения. Доносился также спелый запах кустов и раскаленной земли. Зе Мария с жадностью вдохнул его и почувствовал, как кровь быстрее заструилась по жилам. У него возникло непреодолимое желание выйти хотя бы на несколько мгновений, и проникнуться всей необъятной жизненностью природы. Изабель и Абилио последовали за ним, и все трое уселись на теплой траве.

Через открытую дверь хижины просачивался печальный отблеск свечей. Снаружи свет казался мягким и неестественным, а ночь постепенно гасила его. Изабель вдруг принялась всхлипывать. Абилио приблизился к девушке, будто старался уберечь ее от печали или от несчастья. Для него больше не существовало ни близости смерти, ни того, чем был вызван плач девушки, для него существовал лишь сам факт, что на глазах Изабель были слезы. Его рука, пока боязливая, потянулась к ней. Пальцы девушки, худые и дрожащие, как у него, коснулись его пальцев. Затем они сплелись, и слезы при этом сплетении рук выражали уже не несчастье. Теперь их уже ничто не волновало, кроме наконец свершившегося соединения чувств, хотя этот момент с течением времени должен забыться, и так оно, конечно, случится; но он стоил всех разочарований, которые их подстерегали.

Зе Мария понял, что между ними произошло что-то необыкновенное и не имевшее отношения к освещенной хижине, боли и смерти, что-то такое, что оскорбляло его, оскорбляло Карлоса Нобрегу, но гармонировало с летней ночью и с его внутренним протестом, заставлявшим его бежать из обители, где совершалось ночное бдение, и глотнуть свежего воздуха. Жизнь освобождалась от того, что она сама разрушила.

Он поднялся на холм, на самую вершину его, где снова мог погрузиться в свое страдание и где он мог объять всю ширь ночи. Огни и звезды, фантастическая сцена! Но то были огни, охранявшие задыхающуюся чувственность земли, а не смерть; они резко отличались от тех, что горели в хижине Карлоса Нобреги. Одинокий автомобиль промелькнул внизу, у подножия холма. Проехал и исчез. Ночью автомобиль не приезжает, не уезжает. У него нет направления. Его преследует либо приключение, либо страх, и ни то, ни другое не имеет места назначения. Бежать? Нет, ничего подобного! Боже, смириться со смертью Карлоса Нобреги! Эта мысль тревожила его. И как бы он ни терзал себя, смерть друга отступала перед нетерпеливой жизнью. А ворота, открывшиеся там, внизу, в большом доме фермы? Медленно открывшиеся и распространяющие таинственный свет, прерывающийся затем, так же медленно, тенью черной ограды; ворота, открывшиеся без всякой цели, и никто не вышел закрыть их или открыть пошире, как будто для того, чтобы оставить снаружи что-то бестелесное, без крика, без трагедии, быть может, недобрую мысль или проклятие. Внезапно с какой-то болезненной тревогой Зе Мария почувствовал, что если он нигде не ощущает смерти Карлоса Нобреги, то это потому, что в нем самом он перестал существовать. Именно в своем эгоизме Зе Мария должен был искать причину такой безучастности. Нобрега присутствовал, когда был жив, когда Зе Мария мог ожидать от него что-то такое, что могло ему еще послужить, — любовь или враждебность. Было ли так в самом деле? Все в нем восстало против такого подозрения. Необходимо, чтобы оно не подтвердилось! И чтобы лучше проверить свои чувства, сравнить их с чувствами бродяг и нищих, продолжавших в хижине ночное бдение, он вернется к ним, к холодному телу друга.

Дверь хижины, как и прежде, была открыта. Он узнал Жулио, одиноко стоявшего в углу. Возможно, и он чувствовал себя потерянным среди присутствовавших.

IV

Когда они вышли из хижины, Жулио, хотя мрачное безмолвие Зе Марии и не поощряло его на разговор, захотел поделиться с ним некоторыми мыслями, которые он вынашивал на протяжении этих беспокойных дней.

— Я хотел бы услышать ваше мнение о моих планах. Давай присядем где-нибудь.

— Я не очень расположен сейчас к разговорам, — процедил сквозь зубы Зе Мария.

— Дело срочное.

— Может быть, и срочное для тебя, но это еще не причина, что оно должно быть срочным для других, Жулио с раздражением посмотрел на него и, так как они находились недалеко от Пенедо-да-Саудаде, направился туда и опустился на первую попавшуюся скамейку. Зе Мария приблизился к нему медленно, неохотно. Абилио в нерешительности, не зная, кого из них поддержать, оказался на одинаковом расстоянии от того и другого.

Некоторое время они молчали. Эта пауза означала со стороны Жулио уступку дурному настроению друга, и он сказал:

— Пожалуй, мы не всегда были справедливы к Карлосу Нобреге. Даже если в нем и можно было заметить некоторую противоречивость, в его жизни всегда присутствовала странная последовательность. Во всяком случае, он умер на своем посту. Смерть Нобреги оживила во мне вопрос о наших отношениях с друзьями, которые старше нас, опытнее, а может быть, и испорченнее нас. Каким уроком мы им обязаны? И в какой степени наше общение помогло им утвердиться? Этот Аугусто Гарсия например, человек, не имеющий возраста, обновляющийся с каждым поколением, которое стучится в его дверь. Неистовый старик! У него хитрости и ума — палата. О нем я хотел поговорить с вами сегодня.

— И это так неотложно?..

— Да. Ты помнишь, что он нам сказал о случае с ассистентом? Я понял, что мы теряем время. История с выборами и случай с ассистентом связаны между собой. И ввиду того, что пороховой бочкой служит фарс с защитой диплома, к нему мы и поднесем искру.

Жулио, однако, не торопился объяснить все подробно. Ему доставляло удовольствие, что другие терялись в догадках, которые даже не осмеливались высказать.

Вокруг стрекотали цикады. Цветущий стебель, будто вырезанный на фоне сумерек, покачивался из стороны в сторону в ритме этого оцепеняющего пения.

— Итак?.. — спросил наконец Зе Мария, не в силах сдержать свое любопытство.

— Мы похитим акт о защите диплома, обнародовав затем число и, если возможно, имена преподавателей, виновных в провале ассистента.

Зе Мария принялся ковырять ногтями в зубах, дыхание его стало прерывистым, он чувствовал себя в состоянии какого-то опьянения, будто уже стал участником рискованной игры.

— Но как?

— Мы изучим один способ. Или лучше сначала изучу его я. Но мне заранее нужно знать, кто пойдет со мной.

— Разумеется, все.

— Нет, только один. Выбирайте кого-нибудь одного. Я предпочел бы, чтобы Сеабра ничего не знал об этом деле.

— Я пойду, — угрюмо сказал Зе Мария.

Абилио содрогнулся: для него открывалась возможность. Возможность подавить свою осторожность и страх, окончательно заставить товарищей признать себя. Заставить Жулио признать его. «Я пойду, прошу вас!» — хотел вырваться крик из глубины его робкой души. Правда, несколько дней назад он получил письмо от тетки. До Шавеса тоже докатились слухи о бунте студентов, нескольких глупцов, забывших томительное ожидание и жертвы, на которые шли их семьи, и воспользовавшихся первым предлогом для того, чтобы уклониться от своих обязанностей. Она верила все же, что он не был в числе этих безумцев. Богатеи, те могли позволить себе роскошь совершать такие безрассудные поступки, но он нет. Верно, что некоторые студенты будут изгнаны из университета? Больше никаких компаний! Он отправился туда, чтобы учиться и ответить делом на доверие тех, кто посвятил себя их будущему. Он должен быть покорным и уважительным.

Получив письмо, Абилио содрогнулся, будто уже был вовлечен в заговор и крамолу, и все это было таким очевидным, таким непоправимым, что даже никакое отступление не могло спасти его. Он впервые начал с волнением осознавать опасность, которой подвергался уже в силу того, что его друзья были из числа вдохновителей студенческого движения. «Больше никаких компаний». И это не все. Он составил протест студентов ректору. Может быть, преподаватели и студенты уже знали об этом. Может быть, в Шавесе уже говорили об этом. Что с ним будет, бог мой, особенно сейчас, когда ему необходимо как можно раньше закончить курс, увезти с собой Изабель, добиться свободы для нее и для себя? Может быть, ему еще хватит времени сделать так, чтобы его забыли? Он будет интенсивно заниматься в эти дни, чтобы наверстать упущенное время. Покорный и исполнительный. Покорный, покорный. Нет! Если так поступать, то на всю остальную жизнь он, племянник тетки из Шавеса, останется болезненным и запуганным школяром! Ему представлялась сейчас возможность проявить себя, если даже были поставлены на карту все премии, которые предназначали для таких покорных. Он не желал этих премий. Он хотел быть бесстрашным, как Жулио, прямо смотреть жизни в глаза, быть достойным дружбы товарищей! Разве не его избрал Жулио, чтобы рассказать о своем счастье? Разве не ему, оставляя в стороне других, таких, как Сеабра, он только что поведал еще одну страшную тайну? Он должен убедить Зе Марию дать ему возможность участвовать в этом рискованном, но героическом мероприятии!

— Мне тоже хотелось бы пойти.

Жулио пристально и сурово посмотрел на них. Наконец решил:

— Я вам уже сказал — не больше двух. Пойдешь ты, Абилио. Мне нравятся люди, не любящие болтать.

Глаза Абилио стали влажными, и, прежде чем Зе Мария смог возразить, он поднялся со скамейки и оставил их наедине.

Спустя несколько дней город с изумлением узнал о нападении на университет. Еретический и неслыханный акт! Никто не знал в подробностях, как развивались события, и поэтому все версии оценивались одинаково. Поговаривали о том, что сторожа университета, обитавшего в своего рода пещере возле башни, задержанного для расследования обстоятельств происшествия, застали врасплох, когда он спал, и ему заткнули рот; другие утверждали, что нападение удалось благодаря применению огнестрельного оружия. Говорили также, что несколько безумцев, скорее всего студентов, проникли в канцелярию, украли акт о защите дипломов и, пробегая по другим залам, изорвали в клочья книги, восхвалявшие фашизм.

Поступок переходил границы традиционных дьявольских проделок, допустимых среди мятущихся юнцов: речь шла о преступлении, за которое власти не могли не покарать со всей суровостью. Студенты наблюдали друг за другом, проверяли подозрения, искали подтверждения им и взаимно смущались, будто каждый из них скрывал свою вину. Когда на улицах появились листовки, раскрывавшие то, что случилось во время присуждения степени бакалавра, и призывавшие Студенческую ассоциацию занять соответствующую позицию, большая часть молодежи чувствовала, что смелый поступок их коллег имел к ним отношение. Их товарищи совершили этот замечательный подвиг! И каждый из них взвешивал про себя, способен ли он повторить его. Что он предпримет, чтобы выразить свою солидарность? В настоящий момент важно следующее: чтобы они, храбрецы, которых никто не мог раскрыть, узнали, что они не одиноки и что остальные товарищи достойны их.

Однажды утром, несмотря на полицейские патрули, обыскивавшие пансионы и общежития в те часы, когда большая часть студентов отсутствовала, на стенах университетского квартала появилось написанное смолой слово «забастовка». Каждая группа выискивала неоспоримые и весомые причины, чтобы оправдать этот призыв, имевший, кроме того, для многих то ценное преимущество, что он совпал с кануном экзаменов. Забастовка, пока им не позволят свободно избрать своих представителей из числа самых способных? Забастовка, пока университет не исправит то, что произошло на защите диплома? Сейчас не время определять причины, толкавшие их к мятежу. Те, кто вчера еще пребывал в нерешительности, сегодня бесстрашно присоединялись к Движению.

Во дворе университета студентов становилось все меньше и меньше. Если кто-то из них и входил на территорию университета, его осыпали угрозами и оскорблениями. Охрану усилили, и по вечерам слышалось цоканье копыт лошадей по мостовой. Однажды вечером студенты забарабанили в дверь комнаты сеньора Лусио с криками: «Полиция! Сдавайтесь!» Испуганный хозяин появился в дверях в подштанниках, и един из постояльцев извлек его наружу с притворным испугом:

— Пансион окружен. Вас подозревают. Прячьтесь в туалете!

— Подозревают? Но в чем, сеньор доктор?

— Не рассуждайте и не теряйте времени даром! Бегите!

И сеньор Лусио послушно провел всю ночь в рекомендованном укрытии, Сеабра почти не выходил из дому. Он проводил долгие часы в постели; его нервы напрягались при малейшем шуме на улице. Когда он слышал звон колокольчика входной двери, то прислушивался с величайшим вниманием к голосу хозяйки дома, пытаясь уловить в нем тревожные нотки; любые шаги, раздававшиеся в коридоре, пугали его, точно к нему уже приближался сыщик. Он подозревал, что друзья скрывали от него некоторые факты, и эта неизвестность еще более распаляла его воображение. Он волновался даже за обедом, и некоторые из его коллег впервые предположили, что он участвовал в нападении на университет. Они не говорили ему об этом открыто, но давали почувствовать, и он, со своей стороны, не пытался разубедить их, ибо, несмотря ни на что, ему не был неприятен ореол храбреца; тем не менее прикрытые и восхищенные намеки коллег наводили на него ужас.

С наступлением вечера Сеабра появлялся у двери Изабель. С некоторых пор девушка, однако, изменилась, с каждым разом она казалась все более нелюдимой и позволяла даже себе некоторые дерзости, приводившие его в замешательство. Он заметил, кроме того, что Абилио подружился с одним из студентов, обитавших напротив, и использовал любую возможность для того, чтобы прилипнуть к окну, наблюдая, точно ротозей, за окошечком девушки. Ему казалась странной эта сентиментальная настырность, и при других обстоятельствах ревность вывела бы его из себя, но теперь он не собирался терять время из-за такого ничтожества, как Изабель. Может быть, позже, когда она созреет… Его больше интересовала сейчас шаловливая девушка по имени Ирена, о которой говорили всякое и которая в последнее время выделялась среди студентов своими эксцентрическими выходками. Назойливая и знавшая языки, она следовала по пятам за беженками-иностранками, обосновавшимися в городе, и копировала их привычки и их высокомерие, представляя их среди ограниченных обывателей как символ цивилизации. Ирена проявляла большой интерес к Сеабре, ведь ходили слухи о его героизме, о его мужестве.

Сеабра все же чувствовал сложность взаимоотношений с этой девушкой из мира, который, хотя и страстно влек его к себе, в то же время и пугал его.

Он чувствовал себя рядом с Иреной и ее изысканной компанией провинциалом, хотя и делал все возможное для того, чтобы она приняла его за светского человека. Однажды Сеабра услышал, что группа студентов, переведенных из Лиссабона, собиралась устроить необычный бал. Он тоже пришел туда, так как Ирена настойчиво приглашала его, и истолковал приглашение как оказанную ему честь, вызывавшую у большинства зависть. Бал организовали в одном из домов предместья, рядом с железнодорожной линией, где под мостом река усмиряла свой бег, наталкиваясь на гнилые сваи. Выбор места придал встрече еще более экстравагантный характер в глазах горожан, не привыкших к подобным явлениям. Наблюдая за танцами через дверь, не решив еще, стоит ли ему входить, он почувствовал себя окунувшимся в атмосферу удушающего кошмара. В зале, насыщенном табачным дымом, танцевали неистово, в то время как оркестр и хриплый мужской голос, звучавшие неизвестно откуда, не поспевали за движениями тел. Танцевали, танцевали без устали, как одержимые, с потными, перекошенными от усталости лицами, не выражавшими уже никакого удовольствия, будто они выполняли какую-то повинность.

Ирена подошла к нему с высоким парнем, на которого она глядела томным взглядом. Руки девушки, длинные и красивые, но с перепачканными никотином пальцами, казалось, выражали спокойствие. На лице юноши появилась недовольная ироническая гримаса. Сеабра, поглощенный борьбой между своими страхами и тревожащей его самоуверенностью этого типа, сделал вид, что не заметил его присутствия, и с насмешкой обратился к девушке:

— Итак, как насчет покоренных сердец?

— Покоренные сердца?.. — Ив улыбке, адресованной ему, мелькнуло сострадание за наивность вопроса. — Мне никто не нравится, даже я сама. Вы не хотите потанцевать?

Сеабра ушел через несколько минут. Перед этим она, однако, успела ему сказать с непонятной тоской:

— Когда вам будет скучно, вспомните обо мне. Вспомните об Ирене… В этом городе не с кем перемолвиться словечком.

Сеабра, как и прежде, выглядел озабоченным и не хотел, чтобы Ирена или кто-либо другой заметил это. Он искал приключений.

Между тем стало известно об аресте студента, о котором рассказывали невероятные истории и который был накануне приглашен показать свои рубцы, оставшиеся после пыток; это делалось всякий раз, когда было необходимо привлечь некоторых коллег, противившихся участию в забастовке. Иногда организовывались целые шествия любопытных, когда объявлялось, что их коллега в настоящий момент показывает себя.

— Входите! — зазывал один из студентов на пороге общежития. — Десять тостанов с человека! Входите, сеньоры. Ослы и трусы ничего не платят. Становитесь в очередь.

Сеабра, видевший, как студента сажали в полицейскую машину, скрылся в улочке, сделав приличный крюк, прежде чем оказался в своем доме. Кто знает, может, на следующий день возьмут и его! Нет, он не испытывал страха. И он повторял это утверждение, ставшее для него необходимым, как возбуждающий напиток. Он не боялся и даже желал любые физические мучения, которые закалили бы его характер. Чем же в таком случае объяснить его нервозность? Ожиданием. Повсюду ему мерещились сыщики. А вдруг тайная полиция, повсеместно усиленная, переоделась студентами. И вот эта опасность приводила его в замешательство. Или он обманывал сам себя? Что истинное, цельное было в его мыслях и поступках? Когда он отправлялся на каникулы поездом, то проезжал многие километры по плодородным землям, орошаемым Тамегой, мимо виноградников и лугов, по земле деда. Временами, когда этот близкий ему пейзаж ласкал его взгляд, обвораживая его, в его душе росло услаждающее ощущение власти, будто все вокруг принадлежало только ему. И тогда затихало чувство вины или неловкости, которое он испытывал при общении с бедными тружениками фермы деда. В такие моменты он находил убедительные оправдания в существовании господ и слуг, но он был не менее откровенным и тогда, когда в кругу товарищей с жаром ратовал за справедливый мир. Где была его откровенность? И, повторяя свой вопрос, он хотел выйти на середину улицы и совершить отчаянный поступок, не глядя ни на друзей, ни на врагов, не слыша рукоплесканий.

V

Эдуарда прекрасно понимала, что события вызывали у ее мужа раздражительность, которая не щадила даже его друзей. И было бесполезно искать сближения. Сейчас, как никогда раньше, она чувствовала себя лишней. Тот факт, что она не была студенткой, находилась за бортом происходящих событий и не могла вмешаться в них, еще больше заставил ее почувствовать себя на положении человека, вторгшегося в жизнь мужа и его товарищей. Еще накануне Сеабра появился у них без пиджака, несколько растерянный, и, хотя было ясно, что он искал Зе Марию для того, чтобы излить ему душу, ее присутствие сдерживало его, и все кончилось тем, что они поговорили только об экзаменах.

Она думала об этом, пока в чайнике закипала вода. Зе Мария вышел. Было даже приятно представить себе, что он больше не вернется. В последнее время, когда она постепенно замыкалась в себе, одиночество воспринималось ею уже как личное завоевание, к которому она с каждым днем добавляла новое приобретение, не делимое больше ни с кем. Она ласкала вещи, находящиеся в комнате, будто это были живые существа, соучастники ее одиночества. Даже частые визиты Марианы начинали раздражать ее. Она понимала, что та навещала ее из чувства солидарности или же по привычке, а не из симпатии к ней.

Чай имел приятный привкус. Так же как и аромат табака. Она запахнула халат на груди и уселась на балконе. Вспомнила о таких же утренних часах во время каникул, когда она мчалась галопом на лошади в окрестностях Вилы-до-Конде, чтобы разогнать кровь и расшевелить душу, предпочитала видеть вокруг себя заросли вереска, встречала издали приветствовавших ее селян, изумленных ее проделками. Она ложилась на землю и смотрела на облака. Облака всегда куда-то уплывали. Всё уплывало. Только она была приговорена к уединенному существованию, полному запретов. Именно поэтому ветреные и грозовые дни внушали ей желанную надежду на то, что сильные руки вырвут ее и унесут отсюда. Она надеялась, что такие руки у Зе Марии. Любила его за резкость порывов и страдания. Но их совместная жизнь была невыносимой не только для нее, как она в этом вскоре убедилась; он также нуждался в урагане, который освободил бы его. С другой стороны, Эдуарда, наверное, не могла окончательно связать себя постоянной совместной жизнью с кем бы то ни было. Рядом с Зе Марией она должна была каждый час приносить себя в жертву, без какой-либо компенсации, без цели. Пусть лучше каждый из них пойдет своим путем.

Она должна предложить ему этот выход. Это единственный логический и желанный исход их романа. Бедный друг! И она уже представляла себе его далеко от себя, вспоминала его проявления чувств и муки, анахроническую, но волнующую любовь к семье. В ее отречении увидят проявление благородства. Всем будет ясно, что она его оставила, хотя и продолжала любить его, чтобы дать ему возможность утвердиться в жизни без мучивших его драм и препятствий. О, если бы семья Зе Марии также могла понять, освободить его!..

Она услышала шаги в коридоре. Он вернулся. И внезапно ей захотелось вновь полностью завладеть им, убежать от отчужденности, к которой привели ее мысли, чтобы никогда больше не терять его. Ведь можно было еще сблизиться, приспособиться друг к другу. Пока еще можно. Каждый из них должен дать что-то свое, быть может, даже в драматической форме, но новые отношения, которые придут к ним тогда, требовали этого. То было одно из откровений, которое она получила от общения с мужем и с его друзьями и которое, что бы ни случилось, уже не могло в ней погаснуть.

Неуверенные шаги раздались у самой двери. Но это были не его шаги. Она не узнавала их.

— Это ты? — спросила она, все еще сомневаясь. Она знала, что этот миг, благоприятный для примирения, может не повториться. А может быть, у нее уже не будет такого неодолимого желания, как сейчас.

Никто не ответил. Несколько мгновений спустя кто-то постучал в дверь так робко, точно боялся, что его услышат.

— Зе Мария, это ты?

В ее голосе была и мольба и тоска. Она не хотела, чтобы это был кто-то другой, не хотела, чтобы кто-то другой обманул ее томительное ожидание. И она резко распахнула дверь. Маленькая женщина в шали, державшая в загорелых руках матерчатую сумку, смиренно улыбалась ей. Однако ее улыбка сменилась недоверчивостью и испугом, когда она взглянула на ее халат.

— Я ищу моего сына. Он жил здесь.

— Ваш сын?

— Да, мой сын, — повторила она тоном человека, уверенного, что все обязаны его знать.

Эдуарда провела рукой по лбу, будто хотела, чтобы в голове прояснилось. Итак, эта маленькая женщина в платке, завязанном под подбородком, с родинкой, из которой торчали два волоска, напоминавшая ей недоверчивых и любящих посплетничать крестьянок в ее деревне, приходивших поглазеть на нее, когда она выходила гулять в брюках, чтобы прыгать через валуны, — эта маленькая женщина из другого мира была матерью Зе Марии… Эдуарда представляла себе ее именно такой, и все же она не смогла сдержать удивление.

— Вы его мать?

Женщина шмыгнула носом, повернув голову сначала направо, затем налево, как дикий зверек, и, в свою очередь, спросила:

— А вы, значит…

Эдуарда взяла у нее из рук сумку и помогла ей войти. Беспокойный взгляд женщины быстро и незаметно скользнул по всем углам комнаты и застыл на домашних туфлях из красного атласа. Туфли, халат — вещи странные и сомнительные. Эдуарда понимала недовольство, выражавшееся в ее взгляде. И, движимая инстинктом, она поспешила спрятать сигарету, оставленную в пепельнице.

Женщина села на край сундука, поджав под себя ноги. Она положила сумку рядом с собой, точно боялась, что ее украдут, или хотела подготовиться к неминуемому бегству.

— Так моего сына сейчас нет?..

— Он должен вот-вот подойти.

— Я приехала навестить его. — И, глубоко вздохнув, добавила: — Я хотела узнать, как он живет.

Эдуарда скрестила руки на груди в ожидании чего-то неизвестного. Может быть, он появится и защитит ее от неясных ощущений, охвативших ее.

— Я привезла ему подарки.

Крестьянка принялась извлекать из сумки вещи, но вдруг внезапно остановилась и взглянула на Эдуарду с неожиданной доверчивостью:

— Я его очень просила прислать мне несколько фотографий. Иначе как человек узнает, с кем он имеет дело?

И снова она оценивающе взглянула на цвет и фасон халата, на ее белую, бесстыдную наготу. Женщина недовольно морщила лоб, так же как это обычно делал Зе Мария, но затем, приняв прежнее выражение лица, принялась развязывать свертки.

— Раньше… я привозила ему лакомства. А когда не могла приехать, высылала по почте. Но сейчас плохие времена. Сейчас нельзя тратиться, сеньора, расходов не сосчитать! А отец смотрит на него искоса, с тех пор как… — Она покраснела, не закончив фразы, и опустила голову. — Он, мой сын, уж и не хочет знать свою семью.

— Не говорите так, сеньора! Не говорите ему этого! — взмолилась девушка.

Женщина не изменилась в лице. Это спокойствие, в котором чувствовалось несгибаемое упорство, сделало Эдуарду беззащитной. Чтобы что-то сказать, чтобы спрятаться за банальными фразами, она машинально указала ей на стул.

— Вам будет здесь удобнее.

Крестьянка, поблагодарив, вытерла его передником, прежде чем сесть. И с каждой минутой жесты ее становились все спокойнее. Казалось, что она была там всегда и что словесная дуэль между обеими женщинами будет продолжаться до тех пор, пока одна из них не признает себя побежденной.

Эдуарда старалась найти верное объяснение вихрю мыслей, приводившему ее в замешательство. Сейчас она считала, что понимает все: ни Зе Мария не мог освободиться от того, что оставил позади, ни она не сможет слить свою жизнь с его жизнью. Все в ней — и тело и чувства — впервые противилось такой перспективе. «Другая, пожалуй, смогла бы, но не она», — должна была признать Эдуарда; оба они крепкими корнями были связаны со своей средой. И теперь, поняв это, она успокоилась. Она оденется и уедет, оставив Зе Марии записку, и пусть останется эта женщина защищать своего сына. Но не осудят ли другие за то, что она старалась избежать общества смиренной матери своего мужа? «Вы, богачи…» Она никогда не доставит им такого удовольствия ни ему, ни его друзьям. Напротив, она прежде всего выставит себя на обозрение вместе с этой маленькой женщиной: на улице, в городе — везде, где могли удивляться, увидев их вместе.

Она повернулась к матери Зе Марии и улыбнулась.

— Можно я вас поцелую?

Та, изумленная, поднялась со стула. Вытерла губы и щеки обшлагом блузки и приблизилась к Эдуарде, глядя на нее не то с недоверием, не то с благодарностью.

— Извините, я вынуждена одеться в вашем присутствии. Затем мы пойдем поищем вашего сына.

Крестьянка опустила голову и принялась нервно крутить бахрому шали.

Эдуарда быстро оделась. Они отправятся в центр, наиболее подходящее место для того, чтобы эффективно показать, что она не чурается общества этой смешной и грубой крестьянки. Она, владевшая имениями, гербами, слугами, которые, пожалуй, устыдились бы показаться где-либо в присутствии матери Зе Марии, пойдет, гордая и спокойная, рядом с ней.

В действительности же не Эдуарда, а эта маленькая женщина оказалась смущенной. Она останавливалась на каждом шагу, осматривалась вокруг, а потом, когда собралась с духом, ее уже трудно было оттащить от соблазнительных витрин. Эдуарда, заботливая, терпеливая, тоже останавливалась, давая ей объяснения о пользе выставленных предметов. Манекен, рекламировавший тончайшие чулки, вызвал у крестьянки смешанное чувство осуждения и крайнего изумления.

— Вы только посмотрите. Упаси меня бог, если это не настоящее тело.

Один прохожий, чье внимание привлекла эта сцена, остановился, чтобы позабавиться, глядя на женщину с покрасневшим от смущения лицом, показывавшую на манекен. Эдуарда ласково взяла ее за руку и подтвердила:

— Да, похоже на настоящее тело.

Любопытный удалился.

— Если бы Изаура увидела это, боже упаси… Она надоела бы мне. Ей захотелось бы надеть их на свои смуглые ноги.

— Изаура?..

— Это моя дочь. Сестра Зе.

Она наверняка хотела сказать: «ваша свояченица», но неожиданно вновь замкнулась в себе. Эдуарда подтолкнула ее внутрь магазина и попросила пару чулок, таких же, как на витрине. Продавец переспросил:

— Такого же цвета?

— Выбирает эта сеньора.

Парень, недоверчиво и внимательно взглянув на крестьянку, повторил без всякого энтузиазма:

— Какой цвет вы желаете?

Когда они выходили из магазина, случилось то, что Эдуарда смутно предполагала, хотя не очень-то надеялась на это: перед обедом Зе Мария обычно заходил в один из книжных магазинов центра, и могло случиться, что в этот день… Так оно и случилось. Он был там, у входа, в компании Луиса Мануэла. Мать тоже увидела его и от удивления даже споткнулась. Эдуарда поддержала ее, и затем они все вместе пересекли улицу, взяв женщину под руки. Крестьянка прижалась головой к груди сына, но в этом интимном жесте чувствовалась некоторая церемонность. Луис Мануэл понимающе улыбнулся и настойчиво посмотрел на двоюродную сестру. Зе Мария, побледнев, хотел многое сказать и время от времени искоса поглядывал на Эдуарду; он был несколько разочарован оттого, что поступок Эдуарды нейтрализовал все обидчивые слова, которые он хотел высказать.

Эдуарда, наслаждаясь его растерянностью, сказала:

— Это маленькая уловка, которую мы затеяли совместно.

Зе Мария поторопил всех сесть в трамвай. Он посадил обеих женщин на одну скамейку, а сам остался в одиночестве, в конце вагона. Эдуарда посмотрела на него с сочувствием. Его мать говорила громко, как будто находилась в своем собственном доме, чувствовала себя счастливой и была разговорчива. В один йз моментов она вздумала встать со своего места, чтобы сказать что-то сыну, но тот ответил ей неясным и недовольным жестом.

Трамвай остановился, и они вышли. Мать принялась рассказывать ему о своей поездке, о внимании, проявленном к ней со стороны Эдуарды (и, говоря об этом внимании, казалось, она взволнованно намекала на то, что девушка пленила ее), о покупке чулок для Изауры.

И по мере того как мать становилась все более разговорчивой, лицо Зе Марии делалось все более непроницаемым. Все это в Эдуарде было для него чрезмерным и оскорбительным. Именно оскорбительным. Встреча между этими женщинами не могла быть такой легкой и безоблачной. Однако, взглянув на жену и найдя подтверждение словам матери, увидев ее улыбающейся, раскрепощенной, он пришел в замешательство. Неужели это возможно?.. Неужели в течение всего прожитого ими времени он был так несправедлив к ней?

Когда они подошли к дому сеньора Лусио, Эдуарда замедлила шаг. Зе Мария спросил ее:

— Ты не идешь с нами?!

— Сейчас нет. У меня есть еще дела. — Эдуарда заметила их удивление и разочарование и такое единство, что была готова еще раз уступить. Но нет: уступить им — это значит сделать так, как сделала бы в конце концов любая простая женщина.

— Ступайте, ступайте, я долго не задержусь.

И, шагая в одиночестве по улице, она не знала, считать ли себя победительницей или побежденной.

VI

Жулио замечал теперь, что между ним и его друзьями возникло какое-то отчуждение. Им владело то же самое чувство, какое было у него, когда он был далеко от них, — во время летних каникул; тогда он вспоминал о них с уважением и страдал оттого, что не смог им выразить его во всей полноте. Им владело чувство потерянной любви, которую он не смог им выразить при удобном случае для того, чтобы вызвать ответное проявление доверия. Сейчас, как и тогда, он жаждал наверстать упущенное, начать все сначала.

Каждый из его друзей, извлекая на поверхность сложные личные проблемы, казалось, действительно не желал освободиться от своих комплексов ради общего дела, может быть, потому, что им в течение этих лет медленного созревания не хватало стимула, который помог бы им участвовать в общей жизни. И Жулио хотел видеть их свободными от своей скорлупы условностей и предубеждений, чтобы они сознательно сделали выбор, твердый и окончательный. «Виновато окружение», — думал он. И повторял про себя то, что несколько дней назад специально сказал Сеабре: «Тот, кто привык обороняться, даже когда его выпускают или когда ему удается бежать, выйдя на свободу, оглядывается назад, не зная, как ему быть: вернуться обратно или же наслаждаться ею. В тюрьмах бывают бунты, что верно, то верно, но эти бунты тайные, глухие, бесплодные». Не был ли Зе Мария примером такого бунта, ведущего в конце концов к бессилию? Какой контраст между его борьбой с самим собой, с друзьями и незначительностью его цели! Или он не прав? Или он, наконец, единственный, кто, будучи свободным от раздирающих противоречий, принес меньше жертв в решающий момент? Каждый из его друзей должен был принести что-то в жертву, прежде чем мог распоряжаться собой, в то время как у него действие было разновидностью его существования, его жизни без заслуг, ибо он ничего не дал взамен. У него риск был авантюрой. Вперед! Сейчас необходимо, чтобы накал борьбы, предшествовавший забастовке, разгорелся ярким пламенем. Совершенно необходимо, чтобы уже первая попытка забастовки удалась. Правда, их было недостаточно, чтобы вдохнуть дух бодрости остальным, призванным показать пример твердости, тем более что следовало предвидеть, что некоторые группы предадут их. Да, все нуждались именно в действии, повторял он. Страх и ворошение своих собственных проблем смешивались с действием и радостью борьбы. Именно в активном действии раскроют они свое истинное лицо и наконец утвердятся. Апатия в мире, вызывавшая кругом скрытые или мистифицированные драмы, была для общества наркотиком, заставлявшим мириться со своими болезнями, не позволяла признать их.

Накануне Мариана первый раз в жизни показалась неверующей, быть может, потому, что известие о том, что Эдуарда уехала без объяснений, потрясло ее больше, чем можно было ожидать. Даже Жулио не хотел возвращаться к ней, как неудачник.

Внезапно он услышал позади хриплый и знакомый голос:

— Я хочу поговорить с вами.

Вмешательство в такой момент с чьей-либо стороны вывело его из себя.

— Вы меня узнаете? — спросил тот, снимая кепку, чтобы его легче было узнать. Витор! В первые мгновения Жулио почувствовал бешеное желание не ответить ему, ускорить шаг, отделаться любым способом от брата Марианы. Жулио казалось оскорбительным его появление, его кашель, его разочарованный вид.

— Я хочу поговорить с вами о моей сестре.

Жулио обернулся, раздраженный, даже шрам на его лице съежился, но затем тотчас ускорил шаг. Витор остался позади; затем быстро устремился за ним и преградил ему дорогу.

— Вы потеряете ее. Бог не должен согласиться с этим.

Жулио наконец остановился. Первым его желанием было оттолкнуть Витора. Последний, казалось, угадал его намерение, сказав:

— Я не боюсь вас. Я слышал, как вы разговаривали между собой несколько дней назад. Мне все известно. Обо всем. Я обвиню вас, если вы не оставите ее в покое. — И, видя, что Жулио плотно сжал челюсти, повторил нарочито провоцирующим тоном: — Я не боюсь вас. Ваша сила, ваше здоровье не производят на меня никакого впечатления. Мне прекрасно известно, для чего существуют такие храбрецы. Знаете для чего? Для того, чтобы губить других, как случилось с моей сестрой. Все говорят, что вы сделали из нее женщину, каких много.

Жулио тряхнул его за плечи так, что тот опустился на колени. Его желанием было сдавить его еще больше, довести ярость до физической боли, в равной мере ощущаемой обоими. Но Витор уже и так согнулся до земли и горько простонал:

— Бог вас покарает…

Жулио оставил его лежать на земле и бегом бросился в университет, чтобы забыться среди коллег.

Когда он прибежал на свой факультет, студенты прогуливались по саду, правда, некоторые из них уже начали собираться группами. К началу занятий все собрались возле вестибюля, выстроившись в две шеренги, между которыми с недоверчивым взглядом проскользнул к двери преподаватель. Педель формально поприветствовал всех, что всегда выглядело неестественно, и подал знак студентам войти. Студенты один за другим ответили ему комическим поклоном и остались на своих местах. Педель после некоторого замешательства пришел в ярость, прислонив к груди наподобие щита регистрационный журнал, и спросил:

— Вы войдете или нет, сеньоры?

И был убежден, что его императивный тон подействует на них.

— Мы не войдем!

Педель вытаращил глаза. Он привык к беспрекословному повиновению этих парней, которых иногда за соответствующую мзду не отмечал в графе отсутствующих; и сейчас ему казалось недопустимым, что они не повиновались приказу. Чтобы не подвергать риску провала свой авторитет, он исчез в зале, и здесь, снаружи, было слышно, как он излагает свою версию необычного неповиновения.

Профессор в его сопровождении приблизился к студентам.

— Я жду вас, сеньоры.

Один из студентов вышел вперед:

— Ваше превосходительство, вы должны знать, что Студенческая ассоциация постановила не посещать больше занятий, пока…

Педель, не в силах владеть собой, схватил карандаш, которым отмечал отсутствующих и который в его руках был могучим оружием, и закричал:

— Мальчишки!

Преподаватель, нахмурив брови, остановил его жестом:

— Каковы бы ни были ваши доводы, я, как ваш друг и преподаватель, призываю вас к благоразумию.

— Эта позиция ничуть не направлена против вас.

— Я понимаю. Но подумайте хорошенько. Сегодняшнее занятие я буду считать выходным днем… предоставленным вами. Я не хочу ничего слышать о забастовке.

Педель не мог допустить этого невероятного уступчивого диалога, который делал ненужным его присутствие, и выпалил:

— Я вызову охрану, сеньор профессор!

— Между мною и моими учениками не может быть охраны, сеньор педель.

Преподаватель, довольный своей репликой, которая, конечно, сделает его популярным среди студентов, наклонил голову и направился к лестнице. Студенты, обеспокоенные было криком, разразились аплодисментами. Кто-то между тем выкрал шпагу у охранника, сопровождавшего педеля, и последний бросился за жуликом с единственным желанием дать волю своему раздражению.

Другие преподаватели, будучи предупреждены, не пришли в университет. Ожидали принятия срочных мер, эффективных решений, хотя никто не мог сказать с уверенностью, как можно было принудить студентов посещать занятия. Но к вечеру стало известно, хотя и не с полной достоверностью, что забастовка была предана группой студентов; таким образом, те, кто не последовал за этой группой, должны были оказаться в изоляции, как нарушители порядка. Эти известия, постоянно дополнявшиеся новыми подробностями, вызывавшими, разумеется, еще большее замешательство, преследовали цель погасить первоначальный порыв забастовщиков, в то время как устрашающий топот лошадей охраны, постоянно патрулировавшей по университетскому кварталу и не позволявшей студентам собираться группами, должен был наводить панику. Однако реакция студентов была неожиданной. Так, из окон пансионов и общежитий внезапно опрокидывали на улицу тазы с мыльной водой. Мостовая становилась такой скользкой, что лошади, не будучи в состоянии удержаться на ногах, сбрасывали седоков на землю.

— А ну, ребята! Вымоем-ка эти каски! — командовал Белый муравей со своего балкона.

Зе Мария, заметив, что некоторым товарищам из соседних окон не удавалось выплеснуть воду на приличное расстояние, засучив рукава, подзадоривал их:

— Смотрите-ка сюда, слабаки!

И его упругие мышцы демонстрировали мощь, выплескивая содержимое таза на огромное расстояние, в самом предательском для лошадей месте.

Зе Мария в последние дни стал весьма суматошным, чередуя трудно объяснимый избыток суеты с признаками беспокойства. Накануне он напился до чертиков в комнате портнихи, ухаживая за ней, как драчливый петух, и, когда вышел на улицу в группе возбужденных юношей, его широкие плечи как бы случайно задевали, провоцируя тех, кто в тот момент был ему антипатичен. Никто не напоминал ему о бегстве Эдуарды, но это молчание, пожалуй, раздражало его еще больше.

Комический инцидент с охраной помог восстановить доверие и внешнее единство большинства. «Эти типы не иначе как хотят комедий!» — прокомментировал Зе Мария, обращаясь к Жулио, и эти слова заставили призадуматься последнего. Большинство не имело собственного лица. Кроме беспорядков, вызванных событиями, молодежь была возбуждена какой-то подземной силой, как выразилась Мариана, и невозможно было сказать, где находился ее настоящий источник. У тех товарищей, возможно, и существовало скрытое, но неуемное желание покончить с буржуазным духом, последними носителями которого они, вероятно, являлись.

Черный штандарт с нарисованным желтым черепом, зажавшим в оскаленных зубах дубину академического порядка, был поднят на балконе одного из общежитий, символизируя бесстрашие и дух пиратства. Доктор Патаррека, который в те беспокойные дни и не думал вылезать из своей конуры, осторожно наблюдая из окна с нахлобученным на голову колпаком, принял делегацию студентов, просивших его уступить знаменитый колпак, свидетельство его профессиональных подвигов на африканской земле. Воодушевленный таким вниманием, врач отдал им свою реликвию, и когда позже он увидел ее, надутую ветром, на мансарде пансиона, находящегося на противоположной стороне, то почувствовал, что он тоже участвует в эпопее юношей; он, доктор Патаррека, впервые не спросив согласия угольщицы, вышел на улицу. Вышел без зонтика от солнца, смелый, незащищенный, с удовольствием содрогавшийся при мысли о том, что на любом углу его может ожидать кинжал притаившегося врага. Когда после этой полной риска вылазки он вернулся домой, то торжественно пообещал студентам, что на следующий день обратится к хронике времен дона Нуно Алвареса Перейры с тем, чтобы найти в книгах секрет, как привести к победе импровизированную армию.

— Да здравствует полководец Патаррека!

И каждый из студентов провозгласил себя в тот момент старшим потрошителем или капитаном лучников «патарреканской армии».

Улицы были пустынны, а кафе закрыты. Коммерческие служащие и писари в конце дня спешили в университетский квартал с таким любопытством, точно они собирались наблюдать за полем битвы.

VII

Сеабра уселся за столик в одной из пирожковых, посещаемой студентами противной стороны, с тем чтобы прозондировать почву. Утром университет оставался пустынным, но поговаривали, что вечером должно произойти что-то чрезвычайное.

В пирожковой, однако, не наблюдалось никакого оживления, и Сеабра готов был уже отказаться от своей затеи, когда увидел, что входит Ирена. Момент был неподходящим, чтобы терять время с девушкой, но, с другой стороны, ему было приятно проверить, интересуется ли она им еще.

Ирена с видом беззаботной пташки обвела своими близорукими, всегда беспокойными глазами помещение и сначала не заметила его. Она поправила волосы перед зеркалом и села за один из столиков. Прежде чем к ней подошел официант, она достала сигареты, затем принялась порывисто копаться в портфеле, ища спички. Хотя знавшие Ирену видели, что она курит в общественных местах, это всякий раз шокировало окружающих. В городе было несколько дам, которые курили, что верно, то верно, и даже раньше, чем беженки с войны потрясли крепость условностей, закуривая в любом месте и когда им того хотелось, но эти дамы были достаточно благоразумны, чтобы скрывать свой порок дома. Ирена же привезла из Лиссабона дух независимости, высокомерия и показного бахвальства и совсем не беспокоилась о том, что обитатели этого средневекового городка будут считать ее бесстыжей и, следовательно, потерянной женщиной. Она была равнодушна к кривотолкам и жила так, как ей хотелось.

Сеабра, наблюдая за ней, оценивал ее сейчас, воспользовавшись представившимся ему удобным случаем. Ирена была худая, слишком худая для его вкуса, хотя бюст у нее был весьма приличным. Он представил себе, как его руки касаются этих упругих грудей. Итак, худая… и истасканная. Наверное, ямки на лице Ирены (которые вместе с продолговатыми, очень красивыми глазами придавали ей малайский вид) объяснялись отсутствием нескольких зубов. Уже одна эта мысль приводила Сеабру в уныние.

Внезапно девушка, узнав его, прищурила глаза и подняла руку в знак приветствия. Во всех ее жестах сквозила удивительная легкость, хотя, несомненно, они выглядели заученными.

— Привет!

Сеабра был вынужден подойти к ней.

— И вы мне ничего не сказали, простофиля! — пожурила его девушка.

— Я хотел закончить письмо, — извинился он. — И вот я с вами.

— В самом деле, красавчик?.. А мне казалось, что вы уже пресытились девушками… В прошлый раз, на ганцах, вы улизнули, не дав мне времени поболтать с вами.

Сеабра покраснел и неловко улыбнулся.

— А вы что поделываете? — спросил он, лишь бы не молчать.

— Как всегда, ничего. На нашу долю только и остается лень. Лежать и ожидать, уподобляясь растениям-убийцам, когда какое-нибудь насекомое сядет на нас. Вы не хотите стать таким насекомым?

И Ирена выпустила изо рта большое облако дыма.

Он еще раз посмотрел на ее длинные пальцы, пожелтевшие от табака. И как бы ни было приятно Сеабре находиться рядом с такой живой и экстравагантной девушкой, эта деталь убавила его энтузиазм. И к тому же веснушки на шее. И сухая, поблекшая, старая кожа.

— Вы, Ирена, приводите нас в замешательство… — Но, произнося эти слова, Сеабра думал совсем о другом и искал предлог, чтобы покинуть ее.

— Я?! Бедная я!.. — Но было видно, что ей польстили его слова. — Вы спешите?

— Да, в самом деле. Я шел в университет.

— Зачем, если там нет занятий?

— Все может случиться.

— Может. И если вы желаете доброго совета, держитесь подальше от всего этого.

Сеабра почувствовал, как сжалось его сердце.

— Что вы хотите сказать?

— Ничего, — пошла на попятную Ирена с выражением скуки на лице. — Никогда не обращайте внимания на то, что я говорю. Если вы предпочитаете быть тем, кто стремится головой пробить стену, то, кроме вас никто в этом не виноват. Важно ведь, что каждый делает то, что ему хочется.

— А вас не волнует наше движение?

— Гм… Абсолютно нет.

— Студентка не имеет права говорить так.

— Не теряйте времени со мной на проповеди… Я студентка? Кто я на самом деле, так это лентяйка. Я учусь, вернее, притворяюсь, что занимаюсь, только потому, что этого хотят родители. Учеба — нудная штука, вы не находите? Я знаю пару слов по-французски, по-английски, по-немецки. Вот и весь мой багаж. Отец решил, что в восемнадцать лет освободится от меня, передав в руки какого-нибудь жениха-идиота. Но такого не нашлось. И вот я здесь в свои двадцать семь лет, в окружении недоверчивых старух, расспрашивающих меня, таращат ли глаза мужчины, когда я прохожу мимо них.

Сеаброй овладело беспокойство и страх. Эта откровенность — настоящее бесстыдство. И двадцать семь лет, тысяча чертей! На самом деле, преувеличение это или правда, что она приехала в Коимбру после того, как в Лиссабоне прошла через руки нескольких поколений? Как бы там ни было, но Сеабра считал уже себя жертвой обмана. Но какого обмана?

— Вы смеетесь надо мной… — намекнул он, не найдя более удачных слов.

— Насмехаться! Пф!.. — ответила она, вытащив еще одну сигарету и ожидая, когда Сеабра зажжет ее. — С меня хватит — вот подходящие слова. Насмехаться!.. Поверьте, я не придаю ни малейшего значения учебе. Зачем? Я одержима необходимостью ни от кого не зависеть, ни от работы, ни от любой другой подобной вещи. — Она искоса посмотрела на него и продолжила разговор, как и ранее, с высоко поднятой головой: — Вы знаете, в течение некоторого времени я отвечала на объявления желающих вступить в брак. Но мне надоело тратить деньги на марки. Мне ни разу не ответили, до сих пор не пойму почему. Если бы я выслала хотя бы свою фотографию!.. Но нет, я всегда была осторожной…

Она подождала, думая, что он ответит на намек любезностью, но Сеабра оставался безучастным. Девушка лишний раз поняла, насколько он провинциален, если не смог найти слов для такой небольшой хитрости, и к тому же подвержен всевозможным страхам перед лицом циничных и разочарованных жизнью женщин из большого города, не стыдившихся, как это делала Ирена, называть вещи своими именами. Да, Коимбра — старый прогнивший городишко. Его разъедают лиризм и условности. Здесь даже люди, считающие себя опытными, по сути дела, дети. Ему необходимо покинуть Коимбру на следующий же год. Пожалуй, не составит труда убедить деда в том, что ему необходимо переехать в Лиссабон. В столице он найдет тысячи Ирен, белокурых, смуглых, сведущих в жизни, которым не заказано, когда они должны вернуться домой, и готовых идти куда угодно, где мужчине будет приятно пропусти с ними время.

Официант принес кофе. Сеабра не знал, ждать ли ее, пока она выпьет, чтобы оплатить его и потом уже уйти. Пока Сеабра смотрел, как она небольшими глотками пьет кофе, он заметил, что свет, проскальзывавший в помещение, когда кто-то открывал дверь, подчеркивал усталость на лице девушки.

— Вы весьма неразговорчивы, Сеабра! Я даже начинаю думать, что разочаровалась бы в вас, если бы узнала вас поближе…

— А вы хотели бы?

— Да… Я в самом деле начала было интересоваться вами, но теперь, после того, что я вам сказала, у меня есть некоторые сомнения.

Сеабра поднял руку к тесному воротнику. Он должен дать урок этой высокомерной девице. Однако позже. Возможно, его ждут сейчас в университете.

— Сегодня я слишком занят.

— Мужчина, мой дорогой Сеабра, никогда не оправдывается. Грубые и карающие — вот какими они себя любят. Сейчас я потеряла еще одну взятку.

«В конце концов, что ты из себя представляешь — старую развалину, скелет?» — вот какой ответ заслуживала она, и Сеабра почувствовал себя почти удовлетворенным от такой мысли.

— Теперь поговорим всерьез, — сказала она, понизив голос, — я понимаю, что вы сегодня не в форме. Все вы сейчас в водовороте событий с этой игрой в забастовку. Смешно. Но эта игра имеет цену, особенно для вашего друга, некоего Жулио.

— Что вы хотите сказать?

— Я бываю в разных местах и слышала кое-что. — И от слов ее повеяло чем-то черствым. — Я слышала, что один тип обвинил его в нападении на университет. У его девушки есть брат? Я подозреваю, а быть может, мне сказали — уже не помню точно, — что в ближайшие дни ожидается движение против забастовки и что этим случаем воспользуются, чтобы схватить вашего друга. Я думаю, если бы его взяли раньше, то страсти накалились бы еще больше. Мне кажется, что тогда его никогда не выпустят, а вы как считаете? Но я слишком разговорилась. Сплетничаю, как баба.

Сеабра бросил деньги на стол и встал. Он весь горел. Он предупредит Жулио об угрозе, он спасет его. И эта перспектива личного триумфа взволновала его больше, чем сама новость. На его плечи выпала огромная ответственность, ничего не требуя взамен, судьба, избравшая его для такой миссии, имела для того свои причины.

Бледный, он коротко, но торжественно попрощался с девушкой.

— Вы только что оказали нам услугу.

Девушка посмотрела ему вслед.

Сеабра торопливо обежал несколько мест, где мог встретить Жулио. Друг должен как можно скорее покинуть Коимбру, и, может быть, навсегда. Он уже приготовил несколько убедительных доводов, чтобы преодолеть его возможное желание остаться в городе. Он напомнит Жулио, что жертвы и гордость оправданны лишь тогда, когда невозможно достичь цели другими средствами.

«Героизм — маскировка страха или безрассудства. Устоять перед этим соблазном не так легко, как кажется», — с наслаждением повторял он фразу, чтобы не забыть ее в подходящий момент. Кроме того, останется он, Зе Мария и еще добрая полдюжина товарищей, проявивших себя в эти бурные дни. Останется он, Сеабра! Эта мысль пробуждала в нем одновременно и ликование и страх.

Жулио, однако, не было ни в одном из тех мест, где его обычно можно было найти, и по мере того, как поиск становился бесплодным, у Сеабры гас драматический пыл, вызванный новостью Ирены. Его вмешательство казалось ему теперь менее значимым и менее впечатляющим. Поэтому он вспомнил, что можно пойти к Мариане, чтобы хоть с кем-то поделиться своей тревогой.

Мать девушки посмотрела на него довольно недружелюбно и пошла сообщить о его приходе. Спустя несколько минут на пороге появилась Мариана; увидев его, она тихо закрыла дверь и осталась стоять, слегка облокотившись о дверной косяк. Было ясно, что Сеабра пришел с какими-то новостями. Свет, пробивавшийся через небольшие оконца, казалось, фокусировался на ее фигуре. Сеабра пылко, с воодушевлением рассказал ей о происшедшем.

— Ив самом деле необходимо, чтобы он скрылся? — медленно спросила она, сжав губы.

— Речь идет не о бегстве, Мариана. Это элементарная предосторожность.

Он увидел, как по щекам девушки покатились крупные слезы. Она даже не пыталась скрыть их и плакала без всякого стеснения.

Сеабра даже подумал, что ей жалко саму себя. Мариана, сознавая непостоянство Жулио, знала, что если он уедет, то навсегда. Может быть, это будет поводом, которого так не хватало Жулио, чтобы вновь пуститься в странствия, позволяющие ему вновь начать жизнь множество раз и всегда в новом обличье. В этот момент Мариана была только женщиной.

— А что скажут товарищи, когда узнают, что он исчез? Что будет тогда?

— Мы там останемся, — холодно сказал Сеабра.

Она не ответила. Но в ее взгляде проскользнуло раздражение и презрение.

— Я пойду за отцом.

Она не объяснила, зачем понадобился ей отец. Какая-то мысль заставила ее нахмурить брови. Сеабра уже раскаивался, что пришел сюда, и после небольшой паузы сказал:

— Будет лучше, если вы сами убедите Жулио уехать отсюда как можно скорее. Если вы его найдете, я сам отвезу его на вокзал под любым предлогом и поищу также Зе Марию.

Мариана надела свитер поверх блузки и, уже выйдя на улицу, покинула Сеабру. Она прекрасно знала с самого начала, какое примет решение, но не хотела анализировать его, искать в связи с этим доводы за и против. Она не желала ни о чем думать. Она хотела лишь, чтобы первоначальный порыв в этот раз помог ей довести все до конца, сделав напрасными все попытки к бегству. Бежать означало оживить сомнения, раздваивавшие ее душу. Но с отцом ей было необходимо переговорить. Или же просто увидеть его, чтобы сохранить до конца цельное, единственное звено прошлого. Что оставалось позади, если не отец?

Она знала, что он проводил свободные часы в одном из кабачков в переулочках Байши. Отец будет сильно расстроен, когда дочь придет туда, но она не может уберечь его от такого унижения. Она плохо ориентировалась в лабиринте узких улочек и оказалась снова на том месте, откуда начала свой путь; наконец она узнала дом с широким подъездом с металлической решеткой, к которой крестьяне привязывали животных. Осел ковырял тротуар копытом. Внутри было так сумрачно, что с улицы никого нельзя было различить. Она почувствовала какой-то необычный страх. Однако осмелилась войти. Все, увидев ее, умолкли. Она услышала плеск жидкости, льющейся из горлышка бутыли. Мариана боялась смотреть по сторонам. Черные балки, в некоторых местах почти касавшиеся столов, пугали ее. Слабость начала разливаться по всему ее телу.

Отец поднялся из-за стола и подошел к двери, будто в этом месте, между улицей и помещением кабачка, ее преступление было еще более непростительным.

— Я плохо себя чувствовал и случайно зашел сюда, чтобы выпить минеральной воды. Как ты узнала, что я здесь?.. Уже давно…

— Мне необходимо поговорить с тобой, — оборвала она его, не позволяя продолжать. — Жулио уезжает. И я поеду с ним.

Отец попытался прервать ее жестами и односложными словами; в его взгляде уже не было прежнего блеска. Он опустил глаза.

Мариана посмотрела, как он поплелся с палочкой, и ласково протянула ему руку. Они вышли на площадь, по которой мчались машины к вокзалу; машины останавливались в ожидании пассажиров и затем вновь, включив моторы, отправлялись в путь. Какая-то женщина предлагала сухие пирожные; инвалид автоматически протягивал руки, не глядя на людей.

На вокзале их друзей еще не было. Та же гладкая мостовая перрона, те же суетящиеся люди.

Долгое ожидание вызывало у Марианы нервное напряжение. Все ее тело ныло. Если бы хоть кто-то из друзей был уже здесь, это означало бы, что скоро появится Жулио, что все шло пока нормально. Отец прислонил трость к стене и подошел к рельсам. Наклонившись вперед с заложенными за спину руками, он напоминал человека, решившего броситься под поезд Мариана подошла к нему, и отец порывисто, точно накопил слова в моменты напряженных раздумий выпалил:

— Послушай, дочка: я давно уже перешел тот предел, когда мы еще не убеждены в том, что юность прошла. Я считаю себя стариком. И старик может, не отчаиваясь, признать, что растратил жизнь, не имея ни чуточки храбрости, чтобы быть достойным самого себя. Грязный старик, такой, как я, может только ожидать, что у детей будет та храбрость, которой не хватило ему.

Он понимал, умел понять! Он успокаивал ее! Может быть, ценой страданий, но делал это сознательно, зная, что она нуждалась в облегчении, что именно это могло оказаться самым ценным при тех обстоятельствах. «Ни у кого нет такого отца, как мой». И внезапно признала его во всем его величии, с его всепрощающей и иногда мятежной лаской, которую ей отдавал.

— Смотри, один из них уже идет!

— Кто, дочь моя?

Сеабра быстрым шагом приближался к ним. Двухколесная тележка, набитая свертками, неслась следом за ним. Мариана сжала пальцы. Отец постукивал тросточкой по мостовой.

— Жулио не придет. Не хочет. Никто не может убедить его.

Огненная, искрящаяся радость охватила ее. Глаза ее стали влажными от счастья. Затем, улыбаясь, она просто сказала:

— К счастью…

Только теперь она уяснила себе, что именно этого она желала больше всего. Жулио, что бы ни случилось, будет твердо стоять на ногах в борьбе, которой отдал себя.

— Отец, мы можем вернуться домой.

И она улыбнулась.

VIII

Между тем в университетском квартале студенты нескольких факультетов собрались в Порта-Ферреа. У всех них, усевшихся на ограду и на лестницы и мирно беседующих, был беззаботный вид, как в обычные дни. К началу занятий группа увеличилась. Они пришли туда, чтобы помешать тем, кто саботировал забастовку.

Вялость чувствовалась в их жестах, в погоде, в застывшем воздухе. Но за этим спокойствием угадывалась буря, чьи раскаты готовы были вот-вот разразиться.

Зе Мария сидел возле Жулио, охраняя его, и удивлялся, как могло сложиться боевое единство большинства его коллег по университету. Они напоминали ему послушное и ленивое стадо, внезапно ставшее непокорным при какой-то оброненной фразе. Но какой фразе? Разве не скрывалась под их поверхностным налетом инстинктивная ясность ума, неукротимое влечение юности ко всему героическому? И разве трусость для юношей не означала низость? «Разум, становящийся коллективным, удваивает свою силу и больше не подвержен колебаниям, — раздумывал он. — Во всяком случае, вот они!» Трудно бросить первый камень. Если первое слово полно огня, то все следующие за ним, даже прежде чем они будут произнесены, уже пламенеют. А я, что делаю я? Но этот вопрос теперь был лишним.

— Они придут?

Жулио, начавший вдруг куда-то вглядываться, приказал ему жестом замолчать. Зе Мария посмотрел в ту же сторону и увидел, что улицу переходил один из преподавателей университета. Охрана, закрывавшая выходы на площадь, забеспокоилась. В этот момент из Студенческой ассоциации вышла другая группа и плотными рядами направилась к Порта-Ферреа. То были саботажники. Их противники поднялись и быстро образовали кордон перед входом. Жулио уже был на ногах. Зе Мария, стоя сзади него, неторопливо, но сильно надавив на его плечи, вновь принудил его сесть. Обе группы бесстрашно сошлись. Один из студентов-первокурсников взобрался на ступени статуи Камоэнса и, усевшись на львиную гриву, крикнул:

— Подонки! Хватай их живьем!

Один из охранников приказал ему спуститься со статуи, в то время как другие, ожидая начала схватки, чтобы вмешаться, следовали за студентами, уже близко подошедшими к Порта-Ферреа.

Жулио рванул руку Зе Марии, державшую его, и оказался перед товарищами, блокировавшими вход. Зе Мария попытался все же удержать его словами:

— Мы не в цирке, где тебя заставляют выставлять себя напоказ!

Но нарочито оскорбительная фраза оказалась запоздалой. Жулио был уже там, впереди, и кричал:

— Ни один трус не пройдет здесь!

Абилио, находившемуся рядом с оградой, казалось, будто его душили.

Действия вожака противной группы, казалось, совпадали с маневрами охранников, сужавших окружение. Зе Мария с синеватыми губами стоял позади. Свет резко очерчивал его фигуру, напоминавшую статую. Он осуждающе посмотрел на Жулио, сознавая, что не в силах остановить его, и грустно вздохнул. Сейчас он чувствовал себя совершенно спокойным, с ясным сознанием. Пробил его час. Было странно, что все казалось ему сейчас легким, своевременным и чудесным и в то же время погружало его в сладкое оцепенение, длившееся, как ему казалось, уже несколько часов или несколько лет. Во рту он ощущал привкус крови. Он чувствовал себя свободным от всех колебаний и горечи. Примиренным с самим собой, проясненным. И таким ловким, будто он сбросил с себя панцирь. Он отвлечет внимание охранников и всех тех, кто жаждал увидеть Жулио попавшим в западню. И сделает он это не ради Жулио, а ради себя.

И он напал первым. Охранники бегом бросились к этому неожиданному очагу борьбы, откуда без устали доносился крик: «Беги, Жулио! Беги!» Наконец голос смолк: Зе Марии не хватало больше сил, чтобы кричать. Его били по глазам, по зубам, по животу; его пронзила страшная боль. Наконец удар в голову оглушил его. Это была пустота, долгожданный покой.

Позже Жулио весьма смутно будет вспоминать, что произошло. Множество жестикулирующих рук, рук, тащивших его по улице. Он еще не совсем пришел в себя, когда ночью его вынесли из общежития, посадили в автомобиль и отвезли в загородный дом Луиса Мануэла, которому удалось обмануть бдительность доны Марты, выдумав запутанную историю. Заснул Жулио с большим трудом.

Луис Мануэл просидел около него до рассвета, заснув рядом с ним с книгой на коленях. Проснулся он внезапно, разбуженный Жулио, открывавшим широкие двери веранды, через которые в комнату ворвался свежий воздух соснового бора. На немой вопрос Жулио он едва смог ответить:

— Поспи немного. Должно быть, еще рано. Я думаю, что Мариана уже сегодня придет навестить тебя. — И, превозмогая сон, одолевавший его, добавил: — Это прекрасная победа.

Жулио посмотрел на прозрачное небо, на туман, стлавшийся по отрогам гор и постепенно исчезавший вдали. И прежде чем расспросить друга, он позволил себе несколько мгновений полюбоваться этим величественным спокойствием.




Загрузка...