Стихи, не вошедшие в два изданных сборника

«Судьба порой сплетала туго…»

Осе Каплану на 65-летие

Судьба порой сплетала туго,

хотя и жаловаться грех,

зато на всю катушку друга

иметь – везенье не для всех.

Уже немного тех осталось,

с кем бабку помянуть и мать,

но наползающую старость

как дар нам легче принимать,

когда в кругу потомков милых

за тесным праздничным столом

есть с кем поднять, покуда в силах,

бокалы в память о былом.

А вдруг потрафит смерть-старуха

до возрастов библейских нам,

чтоб лет до ста внимало ухо

твоим мальчишеским стихам,

чтоб прочны были мирозданье,

где внуков и детей растим,

и дом, где не за мзду и званья

не видно стен из-за картин.

Так выпьем водки, коли пьется!

Печенка есть – душа легка.

А только здесь ли жизнь дается,

то нам неведомо

пока.

(21 декабря 2006 г., Москва)

Прощанье с кармой

«Народ – биомасса истории»

(И.М.Дьяконов, в разговоре)

«И вы, мундиры голубые…»

(М.Ю.Лермонтов)

Памяти Бродского

я расплатился с тобой под расчет за хлеб вино и ученье

за искусство любить (чет) и за науку забвенья

(нечет) в этой степи где гурт исходная единица меры

биомассы живого мяса поживы войны и холеры

ибо смерда жизнь как гондон одна разова и конечна

но в том бонтон что величина и величье державы вечны

прощай волок из варяг ладейных и урок былинных в греки

чай путь долог с малин удельных к голубой царевой опеке

от благоверной царицы Феодоры бляди к Федорину горю

порционному горю христа ради на этом сиром просторе

в этой путине безрыбья бурлящей радостью рабьей

под вечной властью отребья в позе распятья крабьей

в этом волчьем урочье в этой топи горючей

в этой доле собачьей в этой юдоли сучьей

на этой вдовьей поляне политой спермой

пострелянных здесь по пьяни Великой Стервой

имя которой кощунственно мусолить в соплях патриоту

а пришлецу бесчувственному прокаркать легко до рвоты

съел у нас этот брак как поется лучшие годы

я тебе не друг и не враг бери половину свободы

как знаешь распорядись и оставайся с Богом,

только что не трудись платком махать за порогом

а я сактируюсь с зоны пойду по следам таежным

коридором зеленым пройдусь по твоим таможням

мне нечего в декларации предъявить чтоб качать права

и кочевой моей нации все это трын-трава

дети да воспоминанья неподотчетный скарб мой

это не расставанье это прощанье с кармой.

(май-август 2005, Бронкс-Москва)

Сыну-2

Если умру, ты меня забудешь

(я тоже не помнил, что было в пять),

с полгода «а папа?» спрашивать будешь,

чтобы на годы забыть опять.

Жена, с которою не сложилось

по моей одной, как всегда, вине,

не окажет мне последнюю милость —

сыну рассказывать обо мне.

Не подскажет с моей роднею общаться

(да что тебе в той московской родне?).

И только, быть может, лет в тринадцать

ты спросишь с опаскою обо мне.

Ну был – профессором и вроде поэтом,

был да сплыл в неясную синь…

Тебе ль, осиянному Новым Светом,

до древ, до евреев и до Россий?

Но в поиске робком простых ответов

на вопросы, скопившиеся за тридцать веков,

ты наткнешься средь старых книг на этот

невесомый томик моих стихов41

и увидишь древо, и услышишь голос,

настоянный на цикуте любви и боли,

и почувствуешь жажду, и испытаешь голод

по тому, что ушло, не вернется более.

И заплачешь как взрослый, и станешь молиться

по-детски кому-то, кто б вернул отца,

и это будет твоей бар-мицвой.

И будешь выслушан до конца.

Тут ты, собеседник мой приватный,

вздохнешь: «Наверное, я был неправ»

и руль времен крутанешь обратно,

меня с обочины подобрав.

И скажешь: «Как есмь я первопричина

всему – безглазая, погоди.

Ступай, сынок, воспитай мне сына,

у нас с тобою все впереди».

И вернешь меня в Гарлем, положишь рядом

с тельцем, что сразу прильнет ко мне.

И не узнать, что мировой порядок

ради нас поменялся в забытом сне.

(Гарлем, октябрь 2009)

«Наш любимый юбиляр…»

Б.М.Бернштейну на 90-летний юбилей

Наш любимый юбиляр

ни хрена еще не стар!

Избежав советских нар

и патриотичных свар

в солнечной Эстонии,

ты, тая в мозгу пожар,

выпускаешь легкий пар

(это тоже редкий дар),

слушая симфонии.

Если жить хотя бы до ста,

по пиндосовскому ГОСТу,

девяносто – это просто

шаг вперед и точка роста,

и дождемся чуда мы:

Боря наш подлечит глаз,

снова вспрыгнет на Парнас

и ужо завалит нас

новыми талмудами.

Ты в искусстве свел концы:

сеют разный злак творцы

румб находят гении,

мы же, зрители – жнецы

да галерные гребцы.

Что же мы в забвении?

Вольной мысли паладин,

докопаться до глубин

не страшишься ты один,

зависть сея белую.

Ближний круг и дальний круг —

свет твой нужен всем вокруг

Долгой жизни, старший друг!

Жизнь с тебя я делаю.

(17 ноября 2014, North Salem)

Сонет джаза

В. К.

я был на джазовом концерте

за жизнь второй

случайный раз

мутили тихий омут черти

и в уши лез как в душу

джаз

хотите нет хотите верьте

трубач был асс

и лабух класс

и знали о любви и смерти

ударные и контрабас

мне кайф ловить досталось мало

на протяженье

бытия

но глупо начинать с начала

и туш все глуше слышу

я

фоно

ударит

по басам

но соло слажу

только сам

(июнь 2011, Гарлем)

Ностальгический сонет

Что ж, жизнь легко непредсказуема —

паранаучный парадокс.

Век от Орехова до Зуева

прет паровоз, транжиря кокс.

Ну как не поиграть в игру его?

Пока. Спасибо за урок-с.

Где эта остановка х… ва?

Все, откатались. Ну, и Бог с

ней. Может, что-то есть

за поворотом тем задымленным.

Прощаемся. Имею честь.

Все сходят. Легионы имя им.

Отбив свиное42, что осталось?

Одна ко всем слепая жалость.

(декабрь 2010, Гарлем)

«Люблю картошку больше макарон…»

Люблю картошку больше макарон,

а, значит, пуще я дурак российский,

чем европейский трикстер. Поделом

мне здесь сидеть и печь топить дерьмом,

не мной произведенным, в мегафон

бурча кухонный: не такие сыски

да перлюстровки, да стальной закон

видали мы. Почтовый электрон

пока неиссякаем. И марксистский

монстр или сдох, иль спит мертвецким сном.

А эти все – народец явно склизкий,

но «вор милей» и хватит о дурном.

Поговорим о чем-нибудь смешном —

ну, например, какие ждут нас риски…

(1992, Москва)

Жизнь

Сначала медленно тянулась

и все хотелось поскорей.

Едва сознание проснулось,

я знал, что смертен и еврей.

И так хотелось жизни взрослой,

но мама чтоб не умерла,

а оказалось, все непросто,

когда взяла да понесла.

И так несется в рваном ритме,

пока не лопнет колесо,

и только сердце в такт стучит мне:

пока не все, пока не все…

(1983—2017)

«Ты к слову относишься плево…»

К Л.

Ты к слову относишься плево,

но я – филоло́г и еврей.

Почти что как дело мне слово:

в нем пушечный гром батарей

и летних громов канонада —

почти спецэффект и салют,

но землю ровняют снаряды

и молнии в дерево бьют.

Отсюда лесные пожары

и гибель людей и зверей.

Так поняли слово недаром

когда-то и грек, и еврей.

Отсюда и магия слова,

шаманская сила имен

и виденье слова – такого,

которым был мир сотворен.

А ты говоришь, что неважно:

слова – это только слова,

не больно совсем и не страшно,

когда их роняешь едва.

Пустого болтания биты,

не значащие значки.

И ходишь живой, как убитый,

от словом рожденной тоски.

(2012, Нью-Йорк)

Подражание Дикинсон (303)

Душа себе нафрендит шушеру

и трепачей,

и в интернет навалит мусору —

ведь он ничей.

В фейсбучной проходной обители

шумит салон,

и в закуте для вытрезвителя

царит бонтон.

Хозяйкина благотворительность

на всех одна.

один я проявляю бдительность:

беги говна!

(2013, Нью-Йорк)

* * *

От камня по воде круги, растопит айсберг пламень спички. Но, милый друг, себе не лги, раз не умеешь с непривычки. Вольно ж тебе признать стихи за формулу различий духа, за дистрибуцией стихий следя вполглаза и вполуха. Ведь и железная строка слаба для притяженья истин, а гравитация легка лишь там, где бег планет расчислен. Всем сестрам по серьгам раздай, наплюй на пол и свойства наций и радуйся, внеся раздрай в науку идентификаций. Забыть себя, побыть другим, чтоб ощутить родство в их шкуре и архетип принять, как гимн, стоймя в любой архитектуре.


А что же дух? Постой, постой, здесь только кожа, только кости… мы ненадолго, на постой, с одной пропиской на погосте.

(сентябрь 2013, Нью-Йорк)

Ответ

А я молчу, сжав зубы за стеной,

тебе в стекло дыша январской стужей,

и с репликой все той же, с той одной,

что сдавливает горло – и все туже.

Играем пьесу странную, как жизнь,

где все экспромт и драматург аноним.

Подмостки ходят, но актер держись,

пока мы молча монологи гоним.

Невысказанность – та, что рвется с губ,

гуляет эхом в темном полном зале,

а зритель хочет бис, поскольку глуп,

и жадно ждет катарсиса в финале.

Сюжет так прост: сошлись два гордеца —

лиса и журавель из детской сказки,

чтоб там, где у начала нет конца,

сорвать с лица наклеенные маски.

Покамест ждем, кто первым включит свет,

одним движеньем рук разгонит морок,

запасы тают отведенных лет,

и каждый день невозвратимо дорог.

(2013, Нью-Йорк)

Загрузка...