Осе Каплану на 65-летие
Судьба порой сплетала туго,
хотя и жаловаться грех,
зато на всю катушку друга
иметь – везенье не для всех.
Уже немного тех осталось,
с кем бабку помянуть и мать,
но наползающую старость
как дар нам легче принимать,
когда в кругу потомков милых
за тесным праздничным столом
есть с кем поднять, покуда в силах,
бокалы в память о былом.
А вдруг потрафит смерть-старуха
до возрастов библейских нам,
чтоб лет до ста внимало ухо
твоим мальчишеским стихам,
чтоб прочны были мирозданье,
где внуков и детей растим,
и дом, где не за мзду и званья
не видно стен из-за картин.
Так выпьем водки, коли пьется!
Печенка есть – душа легка.
А только здесь ли жизнь дается,
то нам неведомо
пока.
«Народ – биомасса истории»
«И вы, мундиры голубые…»
Памяти Бродского
я расплатился с тобой под расчет за хлеб вино и ученье
за искусство любить (чет) и за науку забвенья
(нечет) в этой степи где гурт исходная единица меры
биомассы живого мяса поживы войны и холеры
ибо смерда жизнь как гондон одна разова и конечна
но в том бонтон что величина и величье державы вечны
прощай волок из варяг ладейных и урок былинных в греки
чай путь долог с малин удельных к голубой царевой опеке
от благоверной царицы Феодоры бляди к Федорину горю
порционному горю христа ради на этом сиром просторе
в этой путине безрыбья бурлящей радостью рабьей
под вечной властью отребья в позе распятья крабьей
в этом волчьем урочье в этой топи горючей
в этой доле собачьей в этой юдоли сучьей
на этой вдовьей поляне политой спермой
пострелянных здесь по пьяни Великой Стервой
имя которой кощунственно мусолить в соплях патриоту
а пришлецу бесчувственному прокаркать легко до рвоты
съел у нас этот брак как поется лучшие годы
я тебе не друг и не враг бери половину свободы
как знаешь распорядись и оставайся с Богом,
только что не трудись платком махать за порогом
а я сактируюсь с зоны пойду по следам таежным
коридором зеленым пройдусь по твоим таможням
мне нечего в декларации предъявить чтоб качать права
и кочевой моей нации все это трын-трава
дети да воспоминанья неподотчетный скарб мой
это не расставанье это прощанье с кармой.
Если умру, ты меня забудешь
(я тоже не помнил, что было в пять),
с полгода «а папа?» спрашивать будешь,
чтобы на годы забыть опять.
Жена, с которою не сложилось
по моей одной, как всегда, вине,
не окажет мне последнюю милость —
сыну рассказывать обо мне.
Не подскажет с моей роднею общаться
(да что тебе в той московской родне?).
И только, быть может, лет в тринадцать
ты спросишь с опаскою обо мне.
Ну был – профессором и вроде поэтом,
был да сплыл в неясную синь…
Тебе ль, осиянному Новым Светом,
до древ, до евреев и до Россий?
Но в поиске робком простых ответов
на вопросы, скопившиеся за тридцать веков,
ты наткнешься средь старых книг на этот
невесомый томик моих стихов41
и увидишь древо, и услышишь голос,
настоянный на цикуте любви и боли,
и почувствуешь жажду, и испытаешь голод
по тому, что ушло, не вернется более.
И заплачешь как взрослый, и станешь молиться
по-детски кому-то, кто б вернул отца,
и это будет твоей бар-мицвой.
И будешь выслушан до конца.
Тут ты, собеседник мой приватный,
вздохнешь: «Наверное, я был неправ»
и руль времен крутанешь обратно,
меня с обочины подобрав.
И скажешь: «Как есмь я первопричина
всему – безглазая, погоди.
Ступай, сынок, воспитай мне сына,
у нас с тобою все впереди».
И вернешь меня в Гарлем, положишь рядом
с тельцем, что сразу прильнет ко мне.
И не узнать, что мировой порядок
ради нас поменялся в забытом сне.
Б.М.Бернштейну на 90-летний юбилей
Наш любимый юбиляр
ни хрена еще не стар!
Избежав советских нар
и патриотичных свар
в солнечной Эстонии,
ты, тая в мозгу пожар,
выпускаешь легкий пар
(это тоже редкий дар),
слушая симфонии.
Если жить хотя бы до ста,
по пиндосовскому ГОСТу,
девяносто – это просто
шаг вперед и точка роста,
и дождемся чуда мы:
Боря наш подлечит глаз,
снова вспрыгнет на Парнас
и ужо завалит нас
новыми талмудами.
Ты в искусстве свел концы:
сеют разный злак творцы
румб находят гении,
мы же, зрители – жнецы
да галерные гребцы.
Что же мы в забвении?
Вольной мысли паладин,
докопаться до глубин
не страшишься ты один,
зависть сея белую.
Ближний круг и дальний круг —
свет твой нужен всем вокруг
Долгой жизни, старший друг!
Жизнь с тебя я делаю.
В. К.
я был на джазовом концерте
за жизнь второй
случайный раз
мутили тихий омут черти
и в уши лез как в душу
джаз
хотите нет хотите верьте
трубач был асс
и лабух класс
и знали о любви и смерти
ударные и контрабас
мне кайф ловить досталось мало
на протяженье
бытия
но глупо начинать с начала
и туш все глуше слышу
я
фоно
ударит
по басам
но соло слажу
только сам
Что ж, жизнь легко непредсказуема —
паранаучный парадокс.
Век от Орехова до Зуева
прет паровоз, транжиря кокс.
Ну как не поиграть в игру его?
Пока. Спасибо за урок-с.
Где эта остановка х… ва?
Все, откатались. Ну, и Бог с
ней. Может, что-то есть
за поворотом тем задымленным.
Прощаемся. Имею честь.
Люблю картошку больше макарон,
а, значит, пуще я дурак российский,
чем европейский трикстер. Поделом
мне здесь сидеть и печь топить дерьмом,
не мной произведенным, в мегафон
бурча кухонный: не такие сыски
да перлюстровки, да стальной закон
видали мы. Почтовый электрон
пока неиссякаем. И марксистский
монстр или сдох, иль спит мертвецким сном.
А эти все – народец явно склизкий,
но «вор милей» и хватит о дурном.
Поговорим о чем-нибудь смешном —
ну, например, какие ждут нас риски…
Сначала медленно тянулась
и все хотелось поскорей.
Едва сознание проснулось,
я знал, что смертен и еврей.
И так хотелось жизни взрослой,
но мама чтоб не умерла,
а оказалось, все непросто,
когда взяла да понесла.
И так несется в рваном ритме,
пока не лопнет колесо,
и только сердце в такт стучит мне:
пока не все, пока не все…
К Л.
Ты к слову относишься плево,
но я – филоло́г и еврей.
Почти что как дело мне слово:
в нем пушечный гром батарей
и летних громов канонада —
почти спецэффект и салют,
но землю ровняют снаряды
и молнии в дерево бьют.
Отсюда лесные пожары
и гибель людей и зверей.
Так поняли слово недаром
когда-то и грек, и еврей.
Отсюда и магия слова,
шаманская сила имен
и виденье слова – такого,
которым был мир сотворен.
А ты говоришь, что неважно:
слова – это только слова,
не больно совсем и не страшно,
когда их роняешь едва.
Пустого болтания биты,
не значащие значки.
И ходишь живой, как убитый,
от словом рожденной тоски.
Душа себе нафрендит шушеру
и трепачей,
и в интернет навалит мусору —
ведь он ничей.
В фейсбучной проходной обители
шумит салон,
и в закуте для вытрезвителя
царит бонтон.
Хозяйкина благотворительность
на всех одна.
один я проявляю бдительность:
беги говна!
От камня по воде круги, растопит айсберг пламень спички. Но, милый друг, себе не лги, раз не умеешь с непривычки. Вольно ж тебе признать стихи за формулу различий духа, за дистрибуцией стихий следя вполглаза и вполуха. Ведь и железная строка слаба для притяженья истин, а гравитация легка лишь там, где бег планет расчислен. Всем сестрам по серьгам раздай, наплюй на пол и свойства наций и радуйся, внеся раздрай в науку идентификаций. Забыть себя, побыть другим, чтоб ощутить родство в их шкуре и архетип принять, как гимн, стоймя в любой архитектуре.
А что же дух? Постой, постой, здесь только кожа, только кости… мы ненадолго, на постой, с одной пропиской на погосте.
А я молчу, сжав зубы за стеной,
тебе в стекло дыша январской стужей,
и с репликой все той же, с той одной,
что сдавливает горло – и все туже.
Играем пьесу странную, как жизнь,
где все экспромт и драматург аноним.
Подмостки ходят, но актер держись,
пока мы молча монологи гоним.
Невысказанность – та, что рвется с губ,
гуляет эхом в темном полном зале,
а зритель хочет бис, поскольку глуп,
и жадно ждет катарсиса в финале.
Сюжет так прост: сошлись два гордеца —
лиса и журавель из детской сказки,
чтоб там, где у начала нет конца,
сорвать с лица наклеенные маски.
Покамест ждем, кто первым включит свет,
одним движеньем рук разгонит морок,
запасы тают отведенных лет,
и каждый день невозвратимо дорог.