Лорд Байрон восклицает в своей поэме «Дон Жуан»:
О море, единственная любовь, которой я не изменял!
Эта строка английского поэта весьма часто всплывает в моей памяти в часы тихой грусти, когда человек чувствует, что его влечет к себе нечто неведомое.
Самые прекрасные стихи Гюго, самые прекрасные стихи Ламартина посвящены морю.
Я знаю, что если бы мне, подобно этим мужам, выпало счастье родиться лирическим поэтом, вместо того чтобы быть всего лишь драматическим поэтом, каким стал я, то мои наиболее страстные строфы были бы посвящены морю — Средиземному морю в голубой мантии волн либо Океану в зеленой тунике безбрежных вод.
Однако следует уточнить, что Средиземное море представляется нам не настоящим морем: это просто красивое озеро с восхитительными берегами.
Между тем Океан со своими приливами и отливами, а также с волнами, которые, отделяясь от американского материка, под неусыпным взором Всевышнего преодолевают расстояние в тысячу восемьсот льё, прежде чем достичь берегов Европы; Океан, разделенный надвое экватором и ограниченный двумя полюсами, — вот единственная подлинная стихия и единственное достаточно большое зеркало, способное отразить лик Господа.
Вот почему я отдаю предпочтение Океану.
Не вызвано ли это тем, что мне пришлось увидеть Океан раньше моря?
Возможно.
Так что я повторяю: сколь благозвучно бы ни пел прилив в заливе Байи либо в бухте Агригента, сколь нежно бы ни ворковали волны, ласкающие Палермо или лагуну, которая омывает Венецию, глухой рев необузданной стихии в бухте Дуарнене или жалобный рокот Ла-Манша, бьющегося о скалы Кальвадоса, милее моему сердцу, чем лепет изнеженной Амфитриты.
Дело в том, что все это побережье — от Остенде до Бреста — мне хорошо знакомо. Я оставил здесь лучшие дни своей молодости и унес отсюда самые отрадные воспоминания.
Взморье Бланкенберге, развалины Арка, скалы Этрета, утесы Гавра, дюны Курсёля, рифы Сен-Мало и ланды Плугерно известны мне не хуже, чем равнины и леса моего родного края. С ружьем в руках я исследовал волнистые очертания здешних берегов, то гоняясь за чайками и поморниками в какой-нибудь утлой лодке, качавшей меня по волнам, то охотясь на суше, где мне попадались гаршнепы и турпаны.
О мои дни в Трувиле, где я писал «Карла VII» и «Ричарда Дарлингтона»!
О мои ночи в Люке, где я любовался огнями гаврских маяков, сверкающих, словно две звезды, по другую сторону моря!
Воспоминания молодости, воспоминания о счастье, всякий раз, когда я оглядываюсь назад, вы сияете во мгле былого более ярким светом, чем маяки Гавра. Увы! Как часто я возвращался к вам, разуверившись в настоящем, пребывая в неведении относительно будущего, и сколько еще раз мне предстоит искать в вас утешения!
Люди, занятые умственным трудом, исповедуют религию, совершенно чуждую обывателям; время от времени они ощущают потребность почерпнуть в ней новые душевные силы и освежить в ней свое воображение.
Это религия одиночества и безмолвия.
Однажды я прочел на стенах кельи Шартрёзской обители следующее изречение:
«Когда человек пребывает в одиночестве, Бог говорит с его сердцем; когда человек пребывает в безмолвии, он говорит с сердцем Бога».
Кто, как не поэт, испытывает неодолимую потребность в этих сокровенных беседах?
Какое же одиночество является самым таинственным?
Одиночество волн.
Какое безмолвие является самым красноречивым?
Безмолвие моря.
Поэтому мне не раз доводилось без сколько-нибудь очевидной причины, без явного повода, не сумев придумать благовидный предлог для своего отъезда, внезапно покидать Париж, бросаясь в почтовую карету, в дилижанс или в вагон поезда и восклицая:
— В Дьеп! В Гавр! В Трувиль! В Ла-Деливранду!
Я стремился обрести у кромки прилива свое излюбленное одиночество; я спешил разделить с морем его поэтическое безмолвие, именно там я молил Бога выслушать то, что мне нужно было ему поведать, и спрашивал у него, не желает ли он сказать мне что-нибудь в ответ.
Всякий раз я возвращался домой окрепшим, ощущая бесконечные душевные силы и неиссякаемое воображение.
Дело было как-то вечером, в Брюсселе.
Мы сидели за столом втроем: Шервиль, Ноэль Парфе и я.
На столе лежала развернутая карта Франции.
Накануне за тем же самым столом нас было четверо.
Этим четвертым, которого нам не доставало, был Виктор Г юго.
Утром мы проводили его в Антверпен, в час дня обнялись с ним на прощание, и он сел на английский пакетбот; четверть часа спустя судно скрылось из вида за излучиной Эско.
Прочтите в сборнике «Созерцания» чудесные стихи, которые поэт посвятил мне в память об этом мгновении, когда мы расставались…
Мы вернулись в Брюссель, изнывая от смертельной тоски.
Неисповедимы пути изгнанника. Как только он исчезает за холмом, за поворотом дороги или изгибом реки, никто не может сказать, куда скиталец отправится, и никому не известно, суждено ли ему вернуться.
Итак, нас осталось только трое за тем же столом, где еще вчера мы сидели вчетвером, и теперь мы пытались отыскать на карте остров Джерси.
Именно туда отправился наш друг.
Я долго не отрывал пальца от одной из трех точек, образующих треугольник английских островов, а затем провел им через департамент Манш и остановился на линии, отделяющей его от департамента Кальвадос.
И тут внезапно в моей памяти ожило одно из тех самых воспоминаний, — я перенесся лет на двенадцать в прошлое.
— Лишь бы нашему дорогому Виктору, — сказал я, — благоприятствовала погода на пути из Лондона в Джерси, с чем не повезло мне на пути с островов Сен-Маркуф в Гран-Кан.
— С островов Сен-Маркуф в Гран-Кан? — переспросил Шервиль. — Неужели вы проделали путь от островов Сен-Маркуф до Гран-Кана? Вы?
— Да, я.
— И когда же это случилось?
— Подождите… По-моему, в тысяча восемьсот сорок втором году.
— Каким ветром вас туда занесло?
— Пожалуй, крайне трудно вам на это ответить… Порой, когда меня охватывает грусть и усталость, я отправляюсь в одно из таких бесцельных и бессмысленных путешествий. Правда, это едва не стало для меня последним…
— Вы попали в шторм?
— Да, между Вейской отмелью и устьем Виры.
— Местечко не из приятных: там коварное течение!..
— Оно вам знакомо?
— Это мой личный враг: я раз десять пересекал там реку вплавь.
— Да, течение там едва не выбрасывает на берег, а нас оно и в самом деле выбросило; признаться, если бы один добрый малый не приютил нас в своей хижине, мне пришлось бы ночевать под открытым небом. Я был настолько обессилен, что не рискнул бы добираться ни до Мези, ни до Жефосса, ни до Кардонвиля.
— В таком случае, я знаю, где вы провели ночь: вы заночевали в Шалаше.
— Именно так!.. Стало быть, вам доводилось жить в той местности, раз вы знаете там каждый камушек?
— Мой отец владел угодьями в нескольких льё оттуда, между Тревьером и Бальруа. У доброго малого, о котором вы упомянули, должно быть, жил в ту пору мальчик лет десяти — двенадцати.
— Да, и вы мне о нем напомнили: это бедное маленькое создание было хрупким и бледным и казалось слишком хилым для той суровой обстановки, в какой он рос.
— Да, его звали Жан Мари… Зато с вашим хозяином дело обстояло иначе: этот охотник на водоплавающую дичь был крепкий парень!
— В самом деле, когда мы спросили хозяина, каким ремеслом он занимается, ибо нам никак не удавалось понять это по окружающим его предметам, он назвал себя охотником на водоплавающую дичь. Опасаясь показаться невеждой — притом, что я сам охотник, — я не решился попросить у него более подробных разъяснений относительно этого вида охоты. К тому же невозможно было в бедном доме с большим радушием оказать прием гостю. Хозяин хотел уступить мне свое убогое ложе или, по моему выбору, подвесную койку своего парнишки; я отказался, и охапка свежего сена заменила мне кровать, и я выспался как никогда в жизни, несмотря на то что большая собака, видимо признавшая во мне друга, бесцеремонно разделила со мной постель.
— Да, я знавал эту собаку, как и ее хозяина. То был отважный пес по кличке Флажок.
— А как же звали хозяина?
— В округе, как он вам сам сказал, его называли не иначе как охотником на водоплавающую дичь, но его настоящее имя — Ален Монпле. История этого человека — подлинный роман.
— Я так и подумал, когда увидел его. В нем проглядывало нечто дикое, страшное и одновременно доброе — все это свидетельствовало о незаурядной натуре. Будь я решительнее, я бы попросил его рассказать мне свою историю.
— В ту пору, когда вы с ним встретились, эта история была только на полпути к завершению — она представляла бы для вас лишь частичный интерес, как книга без развязки. С тех пор события получили развитие, и роман Алена Монпле завершился.
— Итак, вы снова повторяете слово «роман»!
— О, любезный друг, если под словом «роман» вы подразумеваете нечто вроде сплетения приключений, лежащего в основе сюжетов «Королевы Марго», «Графа Монте-Кристо» или «Трех мушкетеров», то мы, конечно, далеки от желаемого. Но если вы признаете, что в «Полине», «Консьянсе блаженном» и «Ашборнском пасторе» есть нечто романическое, то мы начнем понимать друг друга.
— Голубчик, в этом вопросе мы всегда сможем договориться. На мой взгляд, любой роман предполагает взаимную борьбу людей и конфликт страстей. Я писал однотомные романы, книги объемом в пятьдесят страниц, а также в одну главу, и, возможно, это не худшие из моих произведений.
— Мне бы хотелось приобрести привычку писать: тогда в одно прекрасное утро я прислал бы вам историю Алена Монпле от «А» до «Я» — от «Отче наш» до «Аминь», и вы увидели бы, что я вас не обманул.
— Сделайте это.
— Может быть.
— Итак, когда же я смогу получить вашу рукопись?
— О милый друг, мне до вас далеко: я не сочиняю книги томами. Составление одного лишь счета для прачки отнимает у меня два часа каждую неделю. Придет время, я со свежей головой сяду за эту повесть и, когда она будет полностью завершена, аккуратно пронумерована, а все точки и запятые в ней тщательно расставлены…
— … и что же?
— Тогда, по всей вероятности, я брошу рукопись в огонь и напишу вам всего пару строк: «Мой дорогой Дюма, я определенно не создан для творчества».
— Не вздумайте сделать такую глупость, Шервиль, а не то я предъявлю вам иск и потребую возмещения убытков. Я даю вам неделю, месяц, год или два, но знайте: я рассчитываю получить от вас историю Алена Монпле.
Шервиль с улыбкой склонил голову на грудь, а затем, после недолгой паузы, приподнял ее и сказал:
— Клянусь честью, я над этим подумаю.
Было одиннадцать часов.
Одиннадцать часов — это позднее время для Брюсселя.
Сосчитав количество ударов стенных часов, Шервиль бросил взгляд на циферблат своих часов.
Ручные и стенные часы не спорили друг с другом.
— Одиннадцать часов! — воскликнул мой друг, почти не скрывая испуга. — Что скажет моя хозяйка?.. Она скажет, что я пустился в разгул.
Подхватив свою шляпу, он пожал мне и Ноэлю Парфе руку и удалился.
С того вечера как Шервиль взял на себя обязательство предоставить мне книгу об Алене Монпле, я почти всякий раз осведомлялся при встрече с ним:
— Как там мой роман?
В ответ на этот вопрос Шервиль всякий раз невозмутимо говорил:
— Я работаю.
К сожалению, в одно прекрасное утро, когда на мои книги — «Мемуары», «Исаак Лакедем», «Юность Людовика XIV», «Юность Людовика XV» и Бог весть еще какие — наложили арест, мне пришлось покинуть Брюссель и уехать в Париж, чтобы удостовериться, не задержат ли меня самого.
Мои книги и пьесы по-прежнему пребывали в плену, а меня оставили на свободе.
Вследствие этого я вернулся к своему ремеслу романиста и драматурга; признаться, это трудное ремесло, гораздо труднее всех известных мне профессий! В этом деле необходимо, чтобы фантазия, эта дочь Творца, всегда была к вашим услугам, а она, напротив, имеет склонность служить себе самой.
И вот как-то утром я проснулся с совершенно пустой головой.
Фантазия… — Глупец! Я так крепко спал прошлой ночью!.. — фантазия воспользовалась моим и сном и исчезла.
Впрочем, фантазия имела на это право. Накануне она исполнила свой долг, поставив слово «Конец» под первой частью тридцатитомного романа.
И что же тогда я сотворил, вор по сути своей?
Я припомнил историю под названием «Заяц моего деда», которую однажды вечером, вернувшись из Сент-Юбера, поведал мне Шервиль, и в свою очередь пересказал ее. По правде сказать, так получился еще один том.
Тем не менее одна мысль не давала мне покоя: я ожидал каких-нибудь возражений со стороны Шервиля.
Столько людей, которых я одаривал, предъявляют мне претензии; с тем большим основанием должен был возражать тот, у которого я что-то взял.
Через пять-шесть дней, после того как была опубликована последняя глава этой повести, я получил письмо с бельгийским штемпелем.
Узнав почерк Шервиля, я вздрогнул.
«Что ж, — подумал я, — за преступлением следует наказание».
Я опустил голову, поскольку на этот раз в самом деле был виноват, и распечатал письмо.
Признаться, я чрезвычайно обрадовался, прочитав следующие строки:
«Мой дорогой Дюма!
Я получил от Ноэля Парфе небольшой томик, и мне стало ужасно стыдно, когда, закрыв книгу, я припомнил Ваше благожелательное предисловие к ней. Сравнивая сочинение, к которому Вы изволили меня приобщить, с нескладной историей, рассказанной мной в Вашем присутствии однажды вечером, поверьте, я не узнал самого себя и воскликнул, как незадачливый путешественник, которого, пока он спал, вымазали черной краской:
„Ба! Они думали, что будят меня, а разбудили негра!“
Но в моем случае все наоборот: из негра я превратился в белого человека.
Короче говоря, прочитав „Заяц моего деда“, я почувствовал себя Вашим должником и отважусь обратиться к Вам с просьбой.
Я начну с долга, ибо, в отличие от обычных долгов, эта ноша для меня приятна и легка.
Прежде всего, спасибо, мой дорогой Дюма; я благодарю Вас очень горячо, очень искренне и, позвольте добавить, с бесконечной любовью!
Вам доводилось встречать на своем пути множество неблагодарных людей. Сколь самонадеянным ни казался бы тот, кто уверен в своих будущих чувствах, я полагаю, что моя признательность в состоянии возрасти, и она сделает это. На мой взгляд, она слишком глубока и горяча, чтобы позволить себе охладиться с годами или пойти на корм червям, и я смею обещать Вам, что благодаря лучу солнца, каким Вы обогрели весьма скудную почву, она, даже если и не принесет прекрасных и обильных плодов, то, по крайней мере, не умножит количество шипов и колючек, которые, как правило, при подобных обстоятельствах вонзаются в Ваши пальцы, обагряя их кровью.
А теперь вот в чем состоит моя просьба: мой дорогой Дюма, продолжайте оказывать Вашему верному другу-изгнаннику ту же великодушную поддержку, которую он ни в коей мере не заслужил, но которой ныне по многим причинам желает быть достойным.
В заключение примите, дорогой Дюма, мои наилучшие пожелания.
Г. де Шервиль.
P.S. Вы, конечно, помните Шалаш, в котором Вы провели грозовую ночь в 1842 году; Вы не можете не помнить Алена Монпле, оказавшего Вам гостеприимство, а также его парнишку Жана Мари и собаку по кличке Флажок; наконец, Вы прекрасно помните, что я обещал Вам написать историю об этих простых людях, книгу об этом скромном уголке земли? Так вот… берегитесь лавины!..»
И действительно, три-четыре дня спустя на меня обрушилась лавина.
Это была рукопись, написанная тем же изящным аристократическим почерком, который я узнал на конверте адресованного мне письма.
Она была озаглавлена «Охотник на водоплавающую дичь»; не хватало только точки над буквой «I>, и я ее поставил.
Вот и все, к чему я приложил руку в этом сочинении. Любезные читатели, вы должны признать, что невозможно быть более скромным, чем ваш покорный слуга.
Алекс. Дюма.
15 ноября 1857 года.
Сколь щедро бы ни одарила природа наши французские реки, если сравнивать их не с реками Америки или Индии, а с другими водными путями Европы; сколь щедро бы, повторяем, ни одарила природа наши французские реки прозрачными волнами и полноводным течением, живописными берегами и дивными извилистыми излучинами, — я полагаю, что ни Сена, надменно омывающая стопы столицы мира, ни Луара, радостно орошающая сад Франции, ни Гаронна, гордо несущая такое же количество кораблей, как и море, ни Рона, изумленно отражающая в своих водах древние развалины, которые принимают за римские руины, не могут сравниться с Вирой, куда более скромным потоком, который жители Нижней Нормандии, чью жажду он утоляет наравне с сидром, испокон веков называют не иначе как ничтожной речкой.
Им не известно, что, с точки зрения лексики и географии, всякий водный поток, каким бы мелким и пересохшим он ни был, вправе именоваться рекой, если только он впадает в море.
Итальянцы не позволили бы так опошлить Арно или Себето.
Они называют любую реку, будь она большой или малой, одним словом: "Пите", если это крупная река, или "fiumicello", если это небольшая речка.
Стало быть, Вира — река, как считают географы, а не речка, как утверждают нормандцы.
Невзирая на всю мою приязнь к Вире, которой я пытаюсь с помощью этих строк вернуть положение, на какое она имеет право (как и многое другое на этом свете, как множество красивых женщин и выдающихся мужчин, революций и трагедий, как, наконец, ее великие собратья Рейн и Рона), Вира, я вынужден признать, в конце своего пути ведет себя куда менее достойно, чем в начале.
Река, зародившаяся в тех же местах, где, если верить археологическим изысканиям братьев Парфе, появился на свет водевиль, то есть в долине Виры, река, осененная в истоках тенистой листвой прелестного Сен-Северского леса, на протяжении двадцати пяти льё катит свои кристально чистые воды по дну, усеянному бурыми камнями, и по золотисто-песчаному руслу, устланному зелеными водорослями. Явив взору в двадцати местах, где поток ниспадает каскадом, тысячи буасо сверкающих на солнце жемчужин и, заставив вертеться поэтичную мельницу Оливье Баслена, неожиданно, в нескольких льё вверх по течению от Сен-Ло, на уровне Исиньи, славящегося своим несравненным маслом, — Вира исчезает в топкой глади болот и становится неким подобием Уркского канала. Заливные луга не окаймляют ее больше зеленым цветистым поясом; венцы скал, обагренные наперстянкой, не украшают ее больше; кроны буков с гладкими стволами, этих могучих сыновей леса, не затеняют больше ее поверхности. Ничего подобного! Бедная речушка, униженная и посрамленная своими злоключениями, словно стремится повернуть вспять. Она уже не бежит, а едва плетется вперед. Ее резвые игривые воды, в которых береговые нимфы омывали свои нежно-розовые ноги и белокурые волосы; ее резвые игривые воды, которые напевали тысячи журчащих песенок, струясь по камням, в то время как птицы, прыгающие в кустах, распевали на тысячи голосов, — ее резвые игривые воды утрачивают свои пурпурно-лазурные тона (подобно тому как женщины из прованского Эг-Морта или итальянки из Понтийских болот лишаются яркого румянца от едких и острых поцелуев лихорадки) и, угрюмые, молчаливые, влачатся через торфяник, окрашивающий их в темные цвета, и не желают отражать желтоватый тростник, растущий на этих унылых берегах.
К счастью, вскоре Океан — отец всех рек, как называл его Гомер, этот иной океан, — к счастью, вскоре Океан, повторяем, встречает злополучную реку, раскрывает ей свои объятия, принимает ее в свое лоно и уносит вдаль, в бескрайние просторы: так Смерть, сжалившись над каким-нибудь хилым ребенком, забирает его в бесконечность.
Ныне на расстоянии одного-двух льё вверх по течению от устья Виры, на правом берегу реки, раскинулось селение, построенное, как и все деревни нормандского побережья, у самой кромки воды, вследствие чего волны во время высокого прилива омывают основания здешних домов.
Это селение называется Мези.
Примерно в километре от окраины Мези, если идти со стороны Исиньи, виднеется небольшая ферма, соломенные крыши и кирпичные стены которой наполовину скрыты за вязами и грабами; образованная этими деревьями роща, окрашенная в бурые тона зимой, зеленеющая весной и желтеющая летом, напоминает прекрасный оазис посреди голой равнины.
Эта ферма называется "Хрюшатник".
В 1818 году она принадлежала Жану Монпле.
Мы расскажем в нескольких словах, что представлял собой Жан Монпле, отец Алена Монпле.
Жан Монпле был обязан всем самому себе; он слыл богачом, и шепотом поговаривали, что его состояние составляло триста тысяч франков.
Жан Монпле начинал как погонщик скота. Затем он стал торговать коровами, после чего сделался фермером.
Скот, которым торговал Жан Монпле, обеспечивал его обильными удобрениями, что позволяло ему откармливать тучных коров, поэтому, занимаясь торговлей, он легко и быстро разбогател.
"Не в деньгах счастье", — утверждают миллионеры, чтобы слегка приглушить чувство зависти, которое, разумеется, они вызывают у бедняков.
Жан Монпле придерживался другого мнения.
Будучи самым состоятельным фермером в Мези, он в то же время был самым счастливым человеком в округе, разъезжая иноходью на превосходной лошадке по всем нормандским ярмаркам; он верховодил на здешних рынках, устанавливая цены на зерновые по своему усмотрению; всадника вместе с его лошадью радушно принимали на всех постоялых дворах, где человека потчевали лучшим сидром, а животному давали лучшую солому и лучший овес; фермер выступал на советах коммуны, где к его мнению прислушивались и следовали его указаниям. Жана Монпле любили бедняки, с которыми он выпивал так же охотно, как и раньше, когда ему приходилось бродить по дорогам пешком, подгоняя чужих коров; его уважали богачи, которым он умел вовремя выставить для обозрения край золоченой подкладки своей грубой рабочей блузы, — таким образом, фермер и сам признавал, что он процветает, ни в чем не испытывая нужды.
Мы ошиблись: в 1818 году — мы забыли указать эту дату, — в 1818 году у Жана еще не было наследника и у г-жи Монпле, несмотря на ее явное желание подарить мужу ребенка и ее жалобы по поводу того, что такое желание оказалось столь трудно исполнимо, на протяжении двенадцати лет никак это не получалось.
Но, к счастью, Всевышний проявил милосердие и позволил бедной женщине осуществить ее желание.
В 1819 году у четы Монпле родился, наконец, долгожданный сын.
Однако он появился на свет в недобрый час.
Мать ребенка заплатила за его рождение жизнью.
Жан Монпле долго горевал, ибо он искренне любил жену. Затем он присмотрелся к мальчику и, как ему показалась, увидел в нем черты несчастной покойницы.
Фермер подумал, что раз уж он всю жизнь трудился, чтобы сколотить состояние для будущего наследника, то теперь, когда Бог послал ему столь желанного ребенка, не следует сидеть сложа руки.
Он оседлал свою лошадку и поехал на ярмарку в Байё, где, распродав партию котантенских коров, заработал целый мешок денег; благодаря чувству удовлетворения от удачной торговли, а также свежему воздуху и движению скорбь его начала ослабевать.
Время довершило остальное.
О время, крылатое дитя вечности, отнюдь не случайно поэты изображают тебя с косой в руке! Бесстрастный жнец, ты уносишь прочь и наши радости, и наши невзгоды, а человек, эта былинка, дрожащая от ветра при твоем приближении, с горечью убеждается, что ничто не вечно на земле, даже его скорбь!
Таким образом, время окончательно исцелило рану Жана Монпле.
Ален — это имя получил юный наследник Хрюшатника в крестильной купели — Ален стал для папаши Монпле одновременно и утешением, и стимулом к жизни.
Ради сына торговец скотом беспрестанно предпринимал все новые поездки, и, когда он возвращался домой, детские ласки были для него вознаграждением за труды.
И, надо сказать, бедный отец чувствовал себя вознагражденным так щедро, что он каждодневно воздавал хвалу Всевышнему.
А потому он так баловал маленького Алена, что на это было и больно, и приятно смотреть.
Когда мальчику исполнилось десять лет, Жан Монпле стал думать об образовании сына.
Подобно всем разбогатевшим крестьянам и многим невежественным ремесленникам, Жан гнушался своего занятия и желал для сына иной судьбы: почетного звания бакалавра и роскошной мантии выпускника коллежа.
Между тем он все еще пребывал в нерешительности, не зная, на какую почву привить свой саженец, чтобы тот поскорее расцвел в лучах науки, когда как-то раз один из его собратьев, разглагольствуя о дешевизне коров в Сен-Ло, в то же время упомянул о тамошнем коллеже. И тут Жан Монпле решил убить сразу двух зайцев: приобрести скот и определить своего сына на учение. Он надел краги, посадил Алена позади себя в седло и отвез его в коллеж; мальчик остался там с великой радостью, увидев множество сверстников, с которыми ему предстояло познакомиться, и прекрасный сад, где они играли.
Бедный Ален явился в коллеж во время перемены и решил, что учение — это бесконечная игра в салочки.
Что касается Жана Монпле, он удалился, предварительно раз десять повторив директору коллежа, в то же время позвякивая монетами, зашитыми в кожаном поясе, что он не постоит за деньгами, лишь бы только из его сына сделали Гиппократа или Демосфена.
Фермер слышал когда-то эти имена из уст кюре Мези, когда тот обедал в его доме.
Жан осведомился, что это за господа, и узнал, что один из них был выдающимся врачом, а другой — выдающимся оратором.
Однако он забыл спросить, в какое время жили оба великих человека. Впрочем, это ничего для него не значило, раз они достигли в своем искусстве того же положения, какое он сам занимал среди фермеров и торговцев скотом Манша и Кальвадоса.
Увы! Жан Монпле совершенно не брал в расчет характер своего собственного сына.
Как уже было сказано, мальчик, попавший в коллеж во время перемены, решил, что это чудесное место.
Но перемена вскоре закончилась, и ему пришлось идти в класс на урок.
Оказавшись перед пюпитром, стоящем на дубовом столе, Ален посмотрел на учение с другой стороны и увидел коллеж во всей его строгости.
С тех пор ему стало казаться, что время распределено неправильно: в расписании было недостаточно развлечений и слишком много работы. Суровая школьная дисциплина и педантские порядки вскоре отбили желание учиться у маленького неотесанного селянина, который до сих пор вел вольготную жизнь, вошедшую у него в привычку, и испытывал настоятельную потребность в прогулках по песчаным берегам, в свежем воздухе и в лазанье по отвесным прибрежным скалам.
Как только в душу мальчика закралась скука, он, впав в хандру, начал чахнуть: лишился яркого румянца, начал тосковать по дому, стал тщедушным и хилым, изнемогая в этой атмосфере, насыщенной латынью и греческим языком.
Преподаватели коллежа оповестили об этом Жана Монпле; он приехал повидать сына и ужаснулся тому, как быстро развивается болезнь мальчика. Поразмыслив, фермер пришел к выводу, что буржуа узнают по черному сюртуку, как адвоката и врача — по мантии, а также рассудил, что если Бог и в дальнейшем будет помогать ему так, как он делал раньше, то Ален Монпле в один прекрасный день получит свои славные двадцать пять тысяч ренты и, таким образом, станет достаточно богатым человеком, не нуждающимся в том, чтобы принимать больных и выписывать рецепты.
Поэтому отец забрал Алена из коллежа Сен-Ло и увез его обратно в Мези, к прежним друзьям.
Оказавшись на родной ферме, то есть в полукилометре от моря, в привычной обстановке, где даже воздух был живительным, мальчик быстро вернул себе жизнерадостность, смуглый цвет лица и прежнюю силу.
Вскоре он превзошел всех не только в Мези, но и в Гран-Кане, а также в Сен-Пьер-дю-Моне в искусстве лазать по отвесным скалам и разорять гнезда кайр и обогнал всех начинающих судостроителей в умении вырезать из дерева кораблики и пускать их по лужам, остающимся на песке после прилива.
Но прежде всего юный Ален добился поразительных успехов в плавании.
Казалось, море являлось для него столь же привычной, благоприятной средой, как и земля. Можно было подумать, что мальчик от природы наделен свойствами амфибии, настолько легко, словно дельфин, он скользил по волнам и мог бесконечно долго оставаться под водой, как будто у него был особый дыхательный аппарат. Ален не страшился ничего: ни бурь, ни шквалов, ни ливней, ни штормов; для местных рыбаков он стал своего рода барометром, подобно некоторым рыбам, которые выпрыгивают из воды, предвещая приближение сильного ветра.
Люди говорили, глядя, как мальчик резвится среди волн:
— Паренек Ален сегодня такой веселый — значит, жди волнения моря.
Отеческая гордость старого Монпле была вполне удовлетворена превосходством сына во всех детских играх; ежедневно округляя свое состояние, фермер все больше убеждался, что он сможет обеспечить своему наследнику безбедное будущее, и все сильнее верил в то, что всякий достаточно состоятельный человек выглядит в глазах окружающих достаточно образованным.
Следовательно, отец больше не заговаривал с Аленом ни о какой учебе, даже когда тот стал юношей, и оставил его на попечение лишь тех учителей, которые давали ему на берегу свои уроки бесплатно, и те взялись развивать упомянутые нами способности будущего владельца Хрюшатника, обучая его тому, как правильно держать весло, ставить верши и надлежащим образом насаживать на крючок наживку для всякого вида рыбы, от корюшки до макрели.
Но особенно преуспел Ален в искусстве охоты. Впрочем, он учился этому искусству у первоклассного наставника.
То был папаша Шалаш, охотник на водоплавающую дичь.
Сначала мы расскажем, что представлял собой папаша Шалаш, а затем поясним, кто такой охотник на водоплавающую дичь.
Папаша Шалаш — такое прозвище ему дали потому, что он жил в расположенной в устье Виры маленькой лачуге, которую назвали шалашом, — папаша Шалаш был высоким (его рост составлял почти шесть футов) и сухощавым стариком; он явно принадлежал не к человеческой породе, а к отряду голенастых. У него был острый нос, приплюснутый лоб и скошенный подбородок, что придавало ему сходство с пингвином; когда старик, чуть наклоняясь вперед, бегал вдоль берега реки или прыгал с камня на камень во время отлива, он напоминал одну из тех морских птиц на длинных ногах, что расхаживают вдоль взморья и перескакивают с утеса на утес в поисках мальков.
Вероятно, прибрежные птицы — утки и турпаны, бекасы и гаршнепы, кулики и кайры — с первого взгляда клюнули на это сходство и, принимая папашу Шалаша за гигантского аиста или какую-нибудь допотопную цаплю, совершенно не боялись его.
Но мало-помалу истина пролила свет на обманчивую внешность охотника и бедным птицам, наконец, стало ясно, что у них нет более лютого врага, чем папаша Шалаш.
Дело в том, что, как уже говорилось, папаша Шалаш был охотником на водоплавающую дичь.
Мы готовы выполнить свое обещание: рассказав, что представлял собой — хотя бы внешне — папаша Шалаш, следует пояснить, кто такой охотник на водоплавающую дичь.
Водоплавающей дичью называют всякую птицу, обитающую в болоте, на берегу реки или вдоль ее течения.
Утки, турпаны, водяные курочки, дикие гуси, зуйки, чирки и даже безобидные чеканы, которых столь беспощадно истребляют всякие нимроды из Сен-Дени и Буживаля, — все это водоплавающая дичь.
Отстрел этих птиц, если он ведется на морском берегу, по сей день остается единственным видом охоты, таящим в себе нешуточную угрозу; это единственный вид охоты, еще способный прельстить искателей приключений, тех, кого опасность притягивает как магнит, тех, кто жаждет острых ощущений, как другие — плотских утех, чувствуя себя скованно и неуютно среди благ легкой жизни, созданной цивилизацией даже для самых обездоленных.
Охотник на водоплавающую дичь должен искать добычу не только среди болот: скалы, отмели и рифы, которые встречаются главным образом в устье рек, также представляют для него весьма благодатное поле деятельности. Эти скалы и отмели служат пристанищем для множества водоплавающих. С наступлением ночи эти птицы, независимо от того, провели ли они день в морских просторах либо искали себе пропитание в реках или внутренних водоемах, — словом, где бы пернатые ни странствовали во время своих дневных скитаний, по вечерам они слетаются на скалы и отмели как на условленное место встречи, сбиваясь в огромные стаи и образуя колоритный птичий базар, где различные виды и породы перемешиваются между собой.
Но, сколь бы многочисленной ни была эта дичь, всегда трудно, а зачастую и рискованно гоняться за ней по прибрежным зыбучим пескам, перемещающимся с каждым приливом, и преследовать ее на склонах скал, столь же скользких, как поверхность ледников, и, подобно ледникам, скрывающих под собой бездну. К тому же все это происходит в темные и холодные ночи самого сурового времени года, ибо охота на водоплавающую дичь оказывается по-настоящему удачной лишь в период с октября по апрель.
Таким образом, из того, что мы сейчас рассказали, читатель легко может понять, скольким опасностям и лишениям подвергает себя охотник на водоплавающую дичь. Каким бы ловким, умелым, сильным и смелым ни был этот человек, ему ни на миг не следует забывать, что он находится на территории, принадлежащей морю, и что несколько часов спустя прибой вновь должен завладеть землей, ненадолго покинутой отливом. Стоит охотнику отвлечься, задуматься или заснуть всего на несколько минут, и он может заплатить за это жизнью, ибо его недюжинная сноровка, энергия и присутствие духа несомненно окажутся бессильными в борьбе с разъяренной стихией, возвращающейся в свои владения, неумолимой, как законный хозяин, на время лишенный своей собственности.
Эта опасность насильственной смерти сочетается с мелкими неприятностями в виде всяческих болезней: насморков, катаров, воспалений легких и ревматизмов — естественного следствия неподвижного положения, в котором вынужден пребывать охотник. Съежившись в каком-нибудь тесном укрытии поблизости от водного пространства, оглохнув от завывания ветра и рева волн, закоченев от промозглой сырости, постепенно проникающей в тело и пронизывающей его от кожного покрова до мозга костей, человек терпеливо ждет, когда свет луны, прячущейся за облаками, позволит ему взять на мушку дичь, спящую в нескольких шагах от него.
Откуда родом был папаша Шалаш? Никто этого не знал. Как его звали на самом деле? Никто об этом не ведал.
Однажды, двадцатью годами раньше, он явился в эти места из департамента Манш с дробовиком на плече, в сопровождении своего спаниеля.
Пришелец обосновался в хижине, которую люди называли Шалашом, и, словно какой-нибудь Монморанси или Куси, принял имя своего владения.
И вот, поскольку старик никогда не причинял никому вреда или зла, поскольку днем он спал, а ночью охотился, исправно относил добычу скупщику дичи из Исиньи, получал за нее деньги и расплачивался наличными за свои скудные покупки, люди не питали к папаше Шалашу ни расположения, ни неприязни; в конце концов, они позволили ему распоряжаться собственной жизнью по своему усмотрению, не замечая его, как и он не обращал внимания на них.
Вот какого учителя приобрел благодаря своему охотничьему чутью молодой Монпле; этот наставник быстро показал ему, как выслеживать утку, научил его брать на мушку кулика лишь после того, как птица опишет третий круг, и стрелять в любую морскую птицу не раньше чем он сможет отчетливо увидеть ее глаз.
Это исключительное физическое воспитание способствовало развитию в характере нашего героя и без того уже достаточно дикарских свойств; читатель, конечно, догадался, что наш герой не кто иной, как Ален Монпле.
Он воспылал к плаванию, рыбной ловле и охоте неистовой страстью — одной из тех, что крайне редко встречаются в наши дни.
Подросток посвящал этим занятиям не только часть дневного времени, но и ночные часы.
Для юного наследника Хрюшатника не существовало ни распорядка дня, ни традиционных привычек: он не придерживался каких-либо правил ни в отношении еды, ни в том, что касается сна. Ален садился за стол, когда испытывал чувство голода, и ложился в постель, когда ему хотелось спать; не считая минут, уходивших на три обильные трапезы в день, и нескольких часов сна — а спал охотник где придется, — все остальное время он предавался своим излюбленным занятиям.
Разумеется, ни о какой работе не могло быть и речи.
Ален умел читать и писать — вот и все его познания; он более или менее освоил два основных арифметических действия, но так и не сумел осилить таблицу умножения. Не стоит и говорить о том, что деление осталось для него совершенно неведомым и неисследованным материком.
Между тем три страстно любимых занятия, которые отнимали все время у молодого Монпле, неспособны были всецело поглотить эту необузданную натуру. Им завладели смутная тоска и беспричинная грусть; привычные развлечения больше его не радовали. Ален ощущал, что в его жизни чего-то не хватает. Он не смог бы точно сказать, чего именно, поскольку это состояние было ему совсем незнакомо.
Такое тягостное чувство посетило юношу, когда ему было лет шестнадцать-семнадцать, однако в этом возрасте он полностью преобразился.
Семнадцатилетний Ален благодаря своему высокому росту, крепкому телосложению и свежему цвету лица был по нормандским меркам видным малым. Так что девицы из Мези, Гран-Кана и Сен-Ло быстро просветили парня относительно причины мучившей его неясной тоски, поскольку теперь он созрел для того, чтобы это узнать.
В восемнадцатилетнем возрасте Ален Монпле уже был отъявленным ловеласом — он волочился за всеми красотками, щеголяющими в бесенских колпаках. Он также не стал замыкаться в кантональном кругу девиц Мези, Гран-Кана и Сен-Ло, а перекинулся на прелестниц из Ла-Камба, Форминьи и Тревьера, расширив фронт своих любовных атак до самой Ла-Деливранды.
Ален представлял собой тогда что-то неопределенное; он был одним из тех сельских франтов — полудеревенщина, полубуржуа, что встречаются порой в маленьких городках и больших деревнях; подобные субъекты слоняются без пиджаков, в рубашках или рабочих блузах по кабакам, кафе и улочкам своих населенных пунктов, подобно тому как отпрыски богатых парижских семейств расхаживают в желтых перчатках, с сигарами в зубах по тротуарам бульвара Итальянцев и будуарам квартала Бреда.
Услышав определение "ловелас" — ибо имя героя Ричардсона благодаря гибкости языка стало нарицательным, — итак, услышав определение "ловелас", которым мы наградили Алена, читатель не должен полагать, что любовь придала его внешнему виду лоск, облагородила его манеры и смягчила характер.
Нет, любовь, распространенная в кругах, в которых вращался Ален Монпле, не способна была преобразить его до такой степени; нет, молодой человек из Хрюшатника, в отличие от Фаона, отнюдь не получил от Венеры расслабляющего и благоухающего снадобья, которое свело с ума пылкую Сафо. Ален отличался какой-то дикой красотой и был силен, как титан; то, чего он искал, то чего он домогался, то, что он получал в результате своих поисков и домогательств, было вовсе не нежным чувством, не излиянием одного сердца в другое, а всего-навсего грубым удовлетворением низменных желаний.
Его жизнь протекала в плотских утехах, рыбной ловле совместно с папашей Эненом (в свое время мы расскажем об этом человеке), а также в охотничьих походах по болотам в окрестностях Виры и грядам скал Вейской бухты.
Разумеется, Жан Монпле, безгранично любивший сына, по мере растущих потребностей возмужавшего юноши все чаше развязывал свой денежный мешок.
Однако вскоре эти растущие потребности сына приобрели невиданный размах!
Прошло еще немного времени, и непомерные расходы стали пугать Жана Монпле. Он несколько раз принимался робко укорять сына, но молодой человек, с детства привыкший подчиняться лишь собственным прихотям, неспособен был прислушиваться к словам отца и, по сути, не обратил на них никакого внимания.
Таким образом, Ален отнюдь не перестал после купаний, поездок на охоту и рыбную ловлю, куда он приглашал всех своих дружков, изображать из себя амфитриона в здешних злачных местах, а также опустошать лавки всех окрестных ярмарок, чтобы не утратить расположения красоток департаментов Манша и Кальвадоса.
Поскольку товарищи Алена из Мези, Жефосса и Сен-Пьер-дю-Мона — а это были труженики, в поте лица добывавшие себе и своим близким средства к существованию, — не всегда соглашались пожертвовать работой в угоду прихотям бездельника и нередко отказывались разделить с ним бремя праздности, молодой Монпле, прежде рыскавший в поисках красивых подружек, теперь принялся искать веселых приятелей. Он прочесывал все окрестности, включая Исиньи, Бальруа и даже Байё, где в качестве собутыльников находил всяких писцов из контор нотариусов, а также чиновников и приказчиков, всегда готовых забросить службу, как только речь заходила о том, что в провинции называют пирушкой.
Но, каким бы приятным ни было общество этих господ, следует признать, что оно было разорительным для Алена. Угощая своих дружков, а затем играя с ними в бульот и экарте, он, как уже было сказано, нещадно злоупотреблял ради них отцовской щедростью и постепенно увяз в долгах, которые не спешил отдавать. Кредиторы некоторое время выжидали, зная, что папаша Монпле рано или поздно выручит сына, если тот не сможет расплатиться; но в конце концов им надоело бесконечно ждать милости со стороны должника и они нагрянули с жалобами в Хрюшатник.
Когда Жану Монпле предъявили первые счета, он не стал особенно возмущаться и погасил долги, не подозревая, какая лавина цифр грозит обрушиться на него.
Удовлетворенные кредиторы оповестили своих неудовлетворенных собратьев, каким образом им удалось вернуть деньги, после чего между Хрюшатником и близлежащими городами и деревнями потекли потоки заимодавцев.
Сколь бы нежно ни любил сына отец-нормандец, его нежная любовь почти всегда исчезает перед лицом финансового вопроса, уступая место холодному расчету.
Жан Монпле был настоящим нормандцем, и, чтобы навсегда покончить с претензиями кредиторов, повадившихся приезжать в Хрюшатник, он заявил через местную газету, что всякий волен открывать Алену Монпле кредит или ссужать его деньгами, но он, Жан Монпле, отныне отказывается признавать и тем более возвращать любые долги своего сына.
Это был героический способ сопротивления, но он не произвел на кредиторов должного впечатления.
Многие дальновидные малые, дающие взаймы детям богатых родителей, успокаивают себя мыслью, что сын, лишенный средств при жизни отца, несомненно получит после его смерти наследство; эти люди столь искусно умеют рассчитывать сложные проценты, что, чем дольше их заставляют ждать возвращения вложенной суммы, тем большую оказывают им услугу.
Ален, потребности которого за три года полного безделья возросли настолько, что денежное пособие, выдаваемое ему отцом, не могло уже их удовлетворить, не смирился со своей участью; напротив, он взбунтовался.
Юноша принялся искать какого-нибудь услужливого ростовщика, из числа тех, о которых мы говорили, и, к сожалению, его взору недолго пришлось блуждать по сторонам, прежде чем опуститься на того, кто был ему необходим.
Нужный человек обитал в самом Мези, то есть в непосредственной близости от Монпле.
Этого заимодавца-доброхота звали Тома Ланго, и он был главным бакалейщиком в деревне.
Следует рассказать, что представлял собой Тома Ланго, которому предстоит сыграть немаловажную роль в данном повествовании.
Тома Ланго был младший сын одной рыбацкой семьи из Сен-Пьер-дю-Мона. Природа, не слишком благоприятствовавшая ему в смысле происхождения, к тому же жестоко обделила его в смысле физических данных. Маленький Тома был слабым, рахитичным и хромым ребенком; его нога, вывернутая внутрь в области колена, неизменно создавала впечатление, что при ходьбе она собирается описать полукруг; ее владельцу лишь ценой неимоверных ухищрений удавалось придерживаться прямой линии и добираться до намеченной цели. Тщедушное телосложение в сочетании с увечьем предопределило трудное детство мальчика, ибо он жил среди людей, больше всего ценивших физическую силу.
Тома был вынужден сносить грубое обращение отца, видевшего в нем лишь бесполезного едока, и братьев, за которыми он шпионил, будучи не в силах стать их товарищем по играм; юный Ланго мог лишь издали наблюдать за своими маленькими приятелями, презрительно дразнившими его "Косолапый", и эта кличка пристала к нему навсегда. Вследствие того, что мальчику пришлось преждевременно изведать гнет страданий, его характер стал замкнутым, неискренним и завистливым; в то же время из-за этих страданий Ланго твердо решил разбогатеть и избавиться таким образом от притеснений, издевательств и стыда, казавшихся ему вечным уделом нищих и убогих на этом свете.
В пятнадцать лет калека, которого не пугали ни расстояние, ни собственное увечье, отправился в Париж с двумя пятифранковыми монетами в кармане.
Как он проделал такой путь?
Одному Богу это известно!
Тома шел пешком, ехал на пустых повозках и возвращающихся на почтовую станцию лошадях, питался одним хлебом и пил только воду, а ночлег вымаливал себе в качестве подаяния.
Путник столь бережно расходовал по дороге свои средства, что, когда он пришел в столицу, у него от двух пятифранковых монет еще оставалось восемь ливров и одиннадцать су.
Сменив множество занятий — он был разносчиком газет и рассыльным, чистильщиком сапог, подбирал с земли сигарные окурки и театральные контрамарки, — юный Ланго мало-помалу, лиард за лиардом, скопил сумму в сто франков, необходимую, по его мнению, для того, чтобы заложить основы состояния, о котором он мечтал.
Имея в запасе эту сумму, Тома нацепил бляху и принялся торговать старым тряпьем.
Жадность овернца, соединенная с коварством нормандца, столь исправно помогала ему в этом деле, что он быстро преуспел, обогнав всех своих собратьев по ремеслу.
Кроме того, ему пригодилось знание человеческой психологии.
Тома Ланго с поразительным чутьем мог распознать мучительную тревогу нищеты или страстную жажду наслаждений за напускным безразличием, с которым продавцы предлагали ему свой товар.
Он извлекал выгоду из всего — из нужды, из страстей. Торговец играл на тревогах своих клиентов, подобно тому как кошка играет с мышкой или ястреб — с жаворонком. Этот мелкотравчатый Шейлок, как и венецианский еврей, даже имени которого он никогда не слышал, порой ради забавы вытягивал из несчастных их сокровенные тайны, не набавляя при этом ни гроша сверх той цены, которую он устанавливал за предложенное ему тряпье. Напротив, обнаружив у человека больное место, обнажив его рану, Тома как бы случайно запускал туда свою тяжелую когтистую лапу, а затем слизывал кровь, оставшуюся на кончиках его пальцев.
Короче говоря, он ни разу не уходил с поля битвы, не заключив превосходной сделки.
Тома Ланго занимался этой торговлей десять лет.
В течение этого времени скупец вел в Париже такой же образ жизни, как и в своей родной деревне; в течение этого времени он продолжал ежедневно оказывать честь своим присутствием убогой харчевне под открытым небом, где когда-то, явившись в Париж, впервые отобедал за четыре су; за десять лет он ничего не изменил в своем привычном меню; на протяжении десяти лет ему хватало на питание пятнадцати су в день.
Уродство вместе с угрюмым нравом не позволяли калеке рассчитывать на безвозмездную и бескорыстную любовь к себе, а покупать подобие любви он не желал, считая себя недостаточно богатым.
Таким образом, Тома Ланго никогда никого не любил и не был любим.
С развлечениями дело обстояло так же, как и с любовью, — торговец посещал лишь народные гулянья, заседания суда присяжных и таможенную заставу Сен-Жак.
Энергия, с которой Тома Ланго стремился к одной-единственной цели, закалила его, и он жил отшельником среди осаждавших его искушений; соблазны современного Вавилона отскакивали от нормандской шкуры, не оставляя на ней царапин.
Как-то раз скупец, пересчитав свои кровные сбережения, счел их вполне достаточными; он улыбнулся деньгам, собрал веши и вернулся в родные края, проделав обратный путь с той же бережливостью, с какой он оттуда пришел.
Тома Ланго скопил пятнадцать тысяч франков.
Он не стал возвращаться в Мези, где решил обосноваться, с триумфом: нет, он вернулся туда тихо, в вечернее время, в ветхой одежде, на которую не польстился ни один покупатель. Тома попросил одного из своих братьев, который был одновременно ризничим и слугой здешнего приходского священника, найти для него пристанище.
Ризничий попросил кюре приютить Тома Ланго на два-три дня.
Кюре удовлетворил его просьбу.
В течение трех дней Тома Ланго вместе с братом обитал в скромном жилище священника.
За эти три дня скряга не истратил ни одного сантима.
Его возвращение осталось почти незамеченным, разве что две или три местные сплетницы мимоходом, в конце своей беседы промолвили:
— Знаете, Жанна (или: знаете, Жавотта), а ведь Тома Ланго, Косолапый из Сен-Пьер-дю-Мона, вернулся домой.
Родители скупца как раз недавно умерли.
Поскольку его братья и сестры могли догадаться о том, что калека разбогател, он, чтобы отбить у них охоту обращаться к нему за помощью, проявил требовательность, жадность и несговорчивость при дележе нескольких рыболовных снастей, составлявших все имущество покойных родителей; при этом Тома проявил себя настолько требовательным, жадным и несговорчивым, что даже поссорился с братом-ризничим, делившим с ним комнату.
Таким образом, он оказался на улице.
Тогда скупец отправился в Хрюшатник и попросил у Жана Монпле разрешения ночевать в одном из закутков его фермы до тех пор, пока он не подыщет себе подходящего жилья; затем он осведомился у хозяина, не наймет ли тот его на несколько дней батрачить за еду.
Жан Монпле, считавший Тома Ланго чуть беднее Иова, ответил, что если тот просит приюта на короткий срок, то он может поселиться либо в крытом амбаре, либо в пустующей хижине пастуха.
Фермер также позволил просителю бесплатно питаться вместе с пахарями и пастухами.
Разве можно было заставлять бедного калеку работать?
Тома Ланго прожил в Хрюшатнике две недели.
По истечении этого срока скупец поблагодарил Жана Монпле и, сообщив ему, что он собирается приобрести небольшую бакалейную лавку, попросил стать его постоянным клиентом.
Фермер пообещал это своему гостю.
Косолапый осыпал его благословениями и заверениями в признательности, а затем, пятясь, ушел.
В самом деле, за шестьсот франков — эта сумма должна была выплачиваться в три приема, с интервалами в полгода — скряга купил бакалейную лавочку у одной бедной вдовы, которой это заведение не приносило никакой прибыли, и она решила наняться к кому-нибудь в услужение; правда, когда пришло время делать первый взнос, Ланго предложил женщине выплатить всю сумму сразу в обмен на скидку в пятьдесят франков.
Вдова, вынужденная покинуть родное селение, согласилась; таким образом, бакалейная лавочка, в сущности, обошлось Тома Ланго в пятьсот пятьдесят франков.
Однако плата, которую вдова назначила за свое жилье, оказалась для скупца непомерно высокой. Он снял на площади Мези, напротив церкви, обветшалый безобразный дом и сам произвел в нем необходимый ремонт. Постепенно он увеличил круг своих торговых операций, вкладывая терпение дикаря в это расширение торговли, которое рано или поздно должно было стать явным. В конце концов, после десятилетних усилий, он избавился от всех своих конкурентов. Тесная убогая лавчонка превратилась в большой магазин, где имелось все, что пользовалось спросом у селян: хлопчатобумажные ткани и лемехи для плуга, пряники и деготь, чугунные сковороды и четки.
Однако, поскольку далеко не весь капитал Тома Ланго был вложен в торговлю, он решил заняться тем видом финансовой деятельности, в которой стыдливость заемщика обычно соответствует скрытности заимодавца; таким образом, помимо законной патентованной торговли, он стал тайком промышлять в качестве ростовщика, почти ничем не рискуя и много выигрывая взамен.
Впрочем, юридические познания калеки были весьма ограниченными.
Он заключал лишь договоры о продаже с правом выкупа в установленные сроки, получая при этом надежный залог, втрое превышающий сумму кредита.
Так, если у крестьянина было поле, цена которого составляла тысячу пятьсот франков, то Косолапый ссужал ему пятьсот франков и заранее прибирал поле к рукам.
Если же крестьянин возвращал долг в назначенный срок, то скупец забирал свои деньги с процентами и отдавал землю, ворча при этом, подобно собаке, у которой отнимают кость.
Если же крестьянин не расплачивался в условленный день и час с точностью до минуты, то Ланго вцеплялся в свою добычу и тянул ее к себе.
Точно так же, когда какой-нибудь рыбак из простого матроса хотел стать капитаном, Тома Ланго, ценивший честолюбивых людей и всегда стремившийся им помочь, покупал ему баркас и брал в качестве залога все сбережения рыбака; затем он передавал судно просителю с условием, что остальная сумма будет выплачиваться ему по частям равномерно, в определенное время.
Если хотя бы одна дата платежа оказывалась просроченной, то по требованию кредитора судно снова становилось его собственностью, и предыдущие взносы также оставались у него. Одна такая трухлявая, латаная-перелатаная посудина принесла своему владельцу прибыль, на которую можно было построить прекрасный трехмачтовый корабль.
Разбогатев на этом промысле, Тома Ланго, в отличие от Жана Монпле, все же не чувствовал себя счастливым.
Чужой достаток, а также уважение, с которым люди относятся к состоянию, нажитому честным путем, оскорбляли его самолюбие.
Особенно сильно Косолапый завидовал хозяину Хрюшатника, которому он не мог простить, как тот предоставил ему на две недели в виде милостыни бесплатный кров и стол; проходя мимо фермы, калека всякий раз окидывал прекрасные поля с тесными рядами высоких колосьев алчным, полным ненависти взглядом.
Он неизменно вздыхал, глядя на яблони фруктового сада, гнущиеся под тяжестью плодов, и плакал от досады, видя, какая густая сочная трава выросла на лугах, где пасутся коровы и быки фермера: из зарослей выглядывали лишь головы животных с безобидными рогами и большими задумчивыми удивленными глазами.
Удаляясь от этого эдема, ростовщик десятки раз оглядывался назад и спрашивал себя, почему такое богатство принадлежит какому-то Жану Монпле, а не ему, Тома Ланго; скупцу казалось, что он стал жертвой грабителей, укравших у него и эти плодородные земли, и эту большую ферму, и этот тучный скот.
Однако Косолапый, как его называли — да простит нам читатель, что это прозвище появляется порой из-под нашего пера, — быстро уловил своим удивительным нюхом, что Ален с его легкомысленным нравом, с его скверным воспитанием и, как следствие, с его беспорядочным поведением может помочь ему, ростовщику, воплотить свое заветное желание в жизнь.
Несмотря на то что два столь разных человека вряд ли были способны проникнуться друг к другу приязнью, ростовщик действовал так искусно, что вскоре снискал расположение молодого бездельника.
Тома старался вызвать приятеля на откровенность и, проведав о том, что тому нужны деньги, забыл ради него о своей извечной подозрительности и скаредности: одному лишь Алену он стал выдавать беспроцентные кредиты, не требуя от него взамен векселей; как следует подцепив жертву на крючок, ростовщик постепенно умерил свою щедрость и, в конце концов, когда юнец в очередной раз стал настойчиво просить деньги, заявил, что его касса пуста.
Тем не менее Косолапый раздобыл для приятеля необходимую сумму, но, по его словам, сам был вынужден ее одолжить; кабальные условия мнимого кредитора вскоре начали с избытком окупать бескорыстие, которое первоначально разыгрывал Тома Ланго.
Кончики пальцев Алена Монпле оказались зажатыми в вальцы.
Вступив однажды на путь безрассудного мотовства и кабальных займов, Ален Монпле уже не мог остановиться.
Когда у него появлялась очередная из беспрестанно возникающих потребностей, он обращался к Тома Ланго.
Просьбы такого рода возобновлялись так часто, что в один прекрасный день, то ли действительно исчерпав все средства, то ли руководствуясь расчетом, ростовщик как бы между прочим намекнул клиенту, что тот напрасно не требует от Жана Монпле своей доли материнского наследства.
И тут Ален вздрогнул, как будто его укусила гадюка.
Молодой человек ненадолго задумался, а затем ответил, что его мать, будучи простой крестьянкой, не принесла своему мужу никакого дохода и потому было бы нечестно с его стороны требовать от отца раздела имущества.
Как ростовщик ни прельщал должника более чем кругленькой суммой, которая должна была ему достаться после дележа, как ни старался внушить ему желание увидеть Париж и отведать имеющихся там бесчисленных развлечений, доступных бравому парню с туго набитым кошельком, Ален продолжал отвечать отказом на эти блестящие предложения.
Дело в том, что наш герой, несмотря на все свое легкомыслие, в сущности, был неплохим парнем. Он любил отца и не мог умышленно, не будучи в угаре какого-нибудь страстного чувства, причинить ему столь большое горе.
Однако вопреки воле Алена обстоятельства заставили его катиться вниз по наклонной плоскости, на которую его толкал Ланго.
Как-то раз к Жану Монпле явился еще один кредитор и стал грубо требовать от фермера денег, пригрозив ему судебным уведомлением, наложением ареста на имущество и его продажей, а тот рассмеялся в лицо просителю, заявив, что его сын Ален — оборванец без гроша за душой, ради которого он не даст обобрать себя догола; будущий владелец Хрюшатника, случайно услышав эти слова, был жестоко уязвлен; как только кредитор удалился, он, в свою очередь, вошел к Жану Монпле и прямо сказал, что он, Ален, не настолько беден, как хотел его представить отец, раз у него еще осталось материнское наследство, о котором ему никогда не говорили.
Услышав столь неожиданное требование, в котором сквозили одновременно укор и угроза, и без того распаленный Жан Монпле окончательно рассвирепел.
Ален, возможно и не лишенный чувства сыновней любви, но не умевший его выразить, ответил на приступ отцовского гнева неуместной грубостью, и старый земледелец, выведенный из себя такой неблагодарностью, проклял сына и выгнал его из дома.
И тогда Ален Монпле отправился к Тома Ланго, чтобы поведать ему о своих невзгодах.
Он застал ростовщика в состоянии крайней досады.
Косолапый не сумел как следует припрятать свое богатство, и его блеск просочился сквозь щербатые стены и закопченные окна его жилища.
Поскольку оконные стекла и стены проявили неспособность сохранить тайну, на скупца посыпались просьбы его бедных родственников.
До сих пор Ланго доблестно противостоял домогательствам подлинной нужды, вполне оправданным в глазах общества, но вовсе неоправданным в его более проницательных и более придирчивых глазах, однако неожиданно муж одной из его племянниц, местный бедный рыбак, погиб во время шторма, оставив жену вдовой без всяких средств и с семи-восьмилетним ребенком на руках. Мэр Мези, тронутый этим страшным горем, самолично явился в лавку Ланго и призвал его во имя родственных уз и христианского милосердия сделать что-нибудь для несчастной Жанны Мари (так звали вдову).
Бакалейщик, рассчитывавший в это время занять какое-нибудь место в здешнем муниципалитете, не посмел отказаться, как ему этого ни хотелось, но постарался, чтобы милосердие оказалось для него как можно менее убыточным.
До сих пор Ланго один управлялся со своим небольшим хозяйством и многочисленными торговыми хлопотами, и можно было лишь гадать, как ему это удавалось, ведь он не умел ни читать, ни писать, и знал только, как поставить свою подпись.
Так, к примеру, обладая удивительной памятью, Тома Ланго производил все вычисления в уме.
Впрочем, он никогда не отпускал жителям Мези повседневные товары в кредит, и поэтому ему не нужны были приходно-расходные книги, а векселя и заемные письма подписывали те, кто их составлял.
И все же, как нетрудно понять, по мере того как дела ростовщика шли в гору, все эти расчеты становились страшной головоломкой.
К тому же Тома Ланго старел; он чувствовал, что ему требуется помощь по домашнему хозяйству, и, когда мэр обратился к скупцу с просьбой, тот уже почти решился позволить себе роскошь завести служанку.
Итак, бакалейщик торжественно объявил представителю власти, что приютит у себя племянницу Жанну Мари с ее осиротевшим ребенком.
То были два лишних едока; правда, им не надо было платить жалованье, но этот довод, исходящий из-под нашего пера, был, вероятно, плохо осознан ростовщиком: он, несомненно, считал сделку не особенно выгодной, ибо, как уже было сказано, пребывал в скверном расположении духа, когда Ален Монпле отворил дверь его магазина.
Лавка бакалейщика была убогой: справа от входа размещался прилавок, за ним — камин, который не топили ни зимой ни летом; в глубине, скрытая полутьмой, стояла кровать, а остальное пространство вдоль стен занимали полки и ящики, снабженные ярлыками.
В этом заведении и обретался Тома Ланго, округляясь, как гриб, и словно покрываясь плесенью.
Впрочем, клиент Ален принес Ланго добрую весть: он сообщил, что поссорился с отцом.
Этого было достаточно, чтобы скверное настроение ростовщика полностью развеялось.
Тома заставил юношу дважды рассказать обо всех обстоятельствах ссоры, а затем беззвучно стал потирать руки, гримасничая и повторяя:
— Как обидно… Как жаль… Прискорбно видеть, что отец и сын дошли до такой крайности…
Однако эта крайность вполне устраивала Косолапого; имея уже долговые обязательства и рассчитывая их еще приумножить, он уже грезил, что сидит в Хрюшатнике у большого камина, потягивая маленькими глотками сидр из плодов знаменитого фруктового сада; чтобы осуществить эту мечту, ростовщик, притворно сожалея о случившемся, принялся подстрекать сына к войне с отцом.
Как все люди с сангвиническим темпераментом (а они, как правило, вспыльчивы и отходчивы), Жан Монпле, едва его ярость утихла, пожалел о том, что он совершил в порыве гнева. Спохватившись, старик взял назад свои слова прежде чем Господь Бог — по крайней мере, он на это надеялся — успел запечатлеть их на скрижалях правосудия; отозвав свое проклятие и уверовав, будто сын должен был почувствовать, что оно не висит больше над его головой, Жан Монпле принялся ждать Алена, чтобы раскрыть ему свои объятия, прижать к своей груди и попросить у него прощение за обиды, которые непослушный ребенок нанес отцу.
Если бы не Тома Ланго, отец, возможно, принял бы сына в свои раскрытые объятия и все было бы забыто!
Однако вместо Алена к ограде плодового сада, окружавшего Хрюшатник, явился судебный пристав.
Этот человек, к которому юноше посоветовал обратиться Тома Ланго, принес фермеру судебное уведомление и исковое заявление о разделе имущества, составленное по всем правилам.
Жан Монпле был потрясен. Он, не проронивший ни единой слезинки со дня смерти жены, заплакал. Затем, когда его слезы иссякли, старик два часа сидел перед этим жалким клочком бумаги, испещренным безобразными каракулями, вертя его в руках, и был подобен заключенному, которому вручили смертный приговор: он недоумевал, каким образом столько неблагодарности могут вместить какие-то несколько строчек.
О! Я готов поклясться, что при виде этого клочка бумаги Жана Монпле пронзила сильная и глубокая боль! Эта боль была столь сильной и глубокой, что она заглушила дух алчности, присущий всем землякам фермера.
Несчастный отец забыл, что он — нормандец, и, покачав головой как бы в ответ на свои мысли, решил не судиться с собственным отпрыском.
Старик разделил свою собственность на две части, обратил одну из них в деньги и отнес их поверенному Алена, мелкому адвокату из Исиньи по имени Ришар, поручив ему передать сыну, что он, Жан Монпле, так долго берег этот капитал лишь потому, что надеялся его приумножить, чтобы в будущем передать своему наследнику.
Окончательно осиротев, ибо теперь Жан Монпле потерял и жену и ребенка, он уединился в Хрюшатнике, утратившем свой прежний облик после ухода неблагодарного сына — души родного дома и отрады отцовского сердца.
И вот, еще недавно веселый и жизнерадостный человек с неизменной улыбкой на лице, а ныне столь же печальный, угрюмый и отчаявшийся, бедняга стал жить в уединении, а вернее — в одиночестве.
Весть о том, что Ален отправился в Париж, усугубила страдания отца.
В самом деле, сын фермера уехал, ибо Тома Ланго полагал, что жизнь в провинции недостаточно быстро доводит до разорения.
Для этого нужен был Париж, подобный водовороту и пучине одновременно, Париж, опьяняющий человека и засасывающий его в свою бездну.
Таким образом, Ален оказался в Париже и весело зажил там на деньги отца.
Мы не станем описывать его парижскую жизнь; к тому же суть нашей книги состоит отнюдь не в этом, а мы все еще пребываем в предисловии к ней, от силы — во вступлении.
История всех блудных детей одинакова: бесконечные пиры, игра и женщины.
Ален Монпле провел в Париже один год; отведите четыре месяца на Золотой дом, четыре месяца на Фраскати, четыре месяца на квартал Бреда, и вы получите более или менее полное представление обо всех местах его пребывания за истекший период.
Грубый, нетерпимый и вдобавок невежественный, Ален не мог не навлечь на себя неприятностей, то и дело ввязываясь в опасные ссоры.
У него произошли две серьезные стычки.
Первая — на балу в Опере.
Будучи пьяным, наш герой оскорбил молодого человека, в спутнице которого, как ему показалось, он узнал свою любовницу.
Ален Монпле умел только одно: драться. Поэтому он ринулся в бой.
Нормандец был силен, как бык. Юноша, на которого он набросился, согнулся под тяжестью его удара и даже не попытался дать обидчику сдачи.
Однако на следующий день, около семи часов утра, двое неизвестных нашему герою молодых людей передали ему свои визитные карточки.
Ален Монпле поднялся с постели, недовольно ворча.
Оба незнакомца оказались секундантами юноши, которого он оскорбил на балу в Опере.
Ален Монпле, отправившийся после этого происшествия ужинать в Золотой дом, уже забыл и о бале в Опере, и о женщине в маске, и о недавней ссоре.
Молодые люди вежливо ему обо всем этом напомнили, и в голове его мало-помалу прояснилось. Затем ему объяснили, что в Париже все обстоит отнюдь не так, как в Мези, где достаточно быть самым сильным, чтобы все признали твою правоту; что между порядочными людьми приняты иные правила поведения, и их следует соблюдать, а для устранения неравенства сил цивилизация изобрела нехитрые орудия (одни из них называются шпагами, другие — пистолетами), благодаря которым пигмей ни в чем не уступает великану, а слабый — сильному.
Вследствие этого г-н Эктор де Равенн, признававший превосходство молодого крестьянина в силе и не желавший сражаться с ним в кулачном бою, отстаивал свое право отплатить обидчику другим способом.
Таким образом, Алену Монпле предложили выбрать себе двух секундантов и явиться на следующий день в девять часов утра на аллею Ла-Мюэтт.
Он мог захватить с собой шпаги; его противник собирался принести свои.
Жребий должен был решить, чьим оружием воспользуются дуэлянты.
Во время этих разъяснений Ален Монпле понял, что попал в серьезное положение и что речь шла о его жизни.
В Мези все было проще, особенно для него.
Когда там случалась ссора, спорщики дрались на кулаках и отделывались либо сломанным зубом, либо подбитым глазом. Этим все и ограничивалось.
В Париже, как видно, дело обстояло иначе.
Между тем Ален находился в Париже, а не в Мези, в департаменте Сена, а не в департаменте Кальвадос.
Стало быть, ему следовало смириться со здешними обычаями.
Молодой селянин был храбр.
Он и не подумал отказаться от предложенного ему поединка.
Однако Ален никогда не брался за шпагу, и ему даже в голову не приходило, что когда-нибудь представится случай воспользоваться этим оружием.
Он также никогда не брался за пистолет, но зато весьма крепко держал в руках ружье и превосходно им владел.
Таким образом, сын фермера понимал, что между ружьем и пистолетом довольно много общего, и по крайней мере с помощью пистолета он мог бы защитить свою жизнь.
Поэтому Ален заявил, что он хочет биться на пистолетах, а не на шпагах.
Но и связи с этим ему изложили второе правило, которое было столь же логично, как и первое.
Вот в чем оно состояло: тот, кто оскорбляет другого или первым пускает в ход кулаки, оказывается из-за причиненной обиды или примененной силы в полном подчинении у своего соперника; в противном случае тот, кто чувствует свое превосходство в каком-нибудь виде оружия, мог бы безбоязненно оскорблять или бить кого угодно, а затем предлагать свое оружие.
Таким образом, шпаги и пистолеты — чудесное изобретение, уравнивающее наши физические возможности, — стали бы в этом случае совершенно бесполезными.
Ален Монпле был до этого в выгодном положении по двум причинам: он нанес г-ну Экторуде Равенну оскорбление и первым его ударил. Стало быть, обидчик присвоил себе два преимущества, а у его противника оставалось только одно преимущество — выбор оружия.
Господин Эктор де Равенн решил воспользоваться своим преимуществом и выбрал шпагу.
Ален Монпле попытался было высказать несколько соображений, но пришедшие заявили в ответ, что им поручено потребовать у обидчика сатисфакции, а не заниматься его воспитанием; если молодой человек сомневается в правильности сказанного ими, он может обратиться за разъяснениями к своим секундантам; если же ему и этого окажется недостаточно, он волен познакомиться с "Дуэльным кодексом" — превосходной книгой, изданной при содействии графа де Шато-Виллара, безупречного дворянина по происхождению, чести и отваге.
Оставался еще один способ уладить дело.
Молодому провинциалу было предложено принести свои извинения г-ну барону Экторуде Равенну в письменной форме и отнести все случившееся на счет состояния опьянения, в котором он, г-н Ален Монпле, пребывал в момент, когда им было нанесено оскорбление.
Однако при этих дерзких словах, произнесенных одним из секундантов г-на барона Эктора де Равенна, Ален Монпле поднялся с достоинством, которого от него не ожидали, и с улыбкой объявил друзьям своего противника, что он согласен драться на шпагах, и на следующее утро, в назначенный час, явится с двумя приятелями на аллею Ла-Мюэтт.
Двое молодых людей, уже начинавших посмеиваться над Аленом Монпле из-за его невежества, увидели, что за этим невежеством таится отвага, и, перед тем как уйти, попрощались с нашим героем с учтивым почтением, которое неизменно внушают людям мужественные натуры.
В это самое время Ален Монпле ждал двух приятелей к завтраку.
Приятели пришли в урочный час.
Гостеприимный хозяин поведал им свою историю.
Это были довольно вульгарные люди, как и прочие знакомые, которыми Ален обзавелся в Париже, но у них все же был опыт в такого рода делах, и они подтвердили своему подопечному — Ален Монпле попросил их быть его секундантами, — что секунданты его противника сказали ему чистую правду.
Оставалось выяснить, что представляет собой Алан Монпле со шпагой в руке.
Некий учитель фехтования прославился в Париже своими уроками самозащиты, как он сам их называл; благодаря этим урокам он, возможно, спас жизнь двум десяткам дуэлянтов, плохо владевших шпагой или еще не державших ее в руках.
Этого учителя фехтования звали Гризье.
После завтрака друзья отправились на улицу Предместья Монмартр, в дом № 4.
Именно там известный мастер проводил свои занятия.
Один из секундантов Монпле был учеником Гризье.
Он рассказал учителю о том, что произошло.
— О! — вскричал тот. — А вот и наш молодой человек!
— Да, это я, — сказал Монпле.
— И вы никогда не держали в руках рапиру?
— Никогда!
— Вы боитесь?
— Чего?
— Что вас ранят?
— Да мне, — щелкая пальцами, ответил Ален, — мне на это наплевать.
(Впрочем, мы не вполне уверены, что он сказал: "Мне на это наплевать").
Учителю доводилось видеть столько юнцов, готовых ринуться в бой, что он мог делать психологические заключения об особенностях различных характеров.
Гризье признал, что любая опасность, сколь бы грозной она ни была, нисколько не пугает этого дикаря, как тот и сам утверждал.
— Вы желаете, — спросил мастер, — научиться у меня владеть шпагой так, чтобы вас не убили или чтобы вы отделались легкой царапиной?
— Я сомневаюсь, что мне удастся отделаться легкой царапиной, — ответил Ален, — ведь я ударил человека.
Гризье покачал головой.
— Скверная привычка, сударь! — заявил он. — Вообще-то воспитанные люди обмениваются лишь ударами шпаги.
— Да, я узнал об этом вчера. Но дело в том, что я не воспитанный человек, а простой крестьянин.
— Черт побери!.. Ну, и чего же вы хотите? Мне сказали, что вы собираетесь драться с господином Эктором де Равенном, а это известный фехтовальщик, один из лучших в Париже; вы же не станете требовать, чтобы я за один день подготовил вас настолько, что вы сумеете его убить, ранить или обезоружить?
— Я ничего не требую, кроме одного: не быть посмешищем во время дуэли. Поставьте меня быстрее в боевую позицию, больше я ничего у вас не прошу.
— Известно ли вам, что то, о чем вы просите — это верное средство ускорить вашу гибель?..
— Почему?
— Если господин Эктор де Равенн увидит по вашей неумелой стойке, что вы ничего не смыслите в фехтовании, он не захочет взять на себя грех убийства и ограничится тем, что ранит или обезоружит вас.
— Черт возьми! Именно этого я и не хочу. Пусть барон меня убьет, лишь бы он не выставил меня в смешном виде. Научите меня вставать в боевую позицию и больше ни о чем не беспокойтесь. Я не желаю держать шпагу, как палку или рукоятку метлы; остальное — дело хирурга, если барон меня ранит, или гробовщика, если он меня убьет.
— Было бы жаль, если бы он вас убил, — заметил Гризье, — ибо, сдается мне, что вы отважный малый!.. Что ж, берите рапиру и давайте учиться.
Четверть часа спустя Ален Монпле уже стоял в боевой позиции так, словно он провел в фехтовальном зале десяток лет.
Добившись столь блестящего результата, преподаватель перешел к искусству самозащиты.
Оно заключалось в умении отбивать атаки противника, отражать выпады и наносить ему ответные прямые удары.
Благодаря своим стальным мускулам Ален Монпле смог выдержать занятия в течение двух-трех часов.
— Следуйте моим указаниям, — сказал Гризье, — и вы отделаетесь несколькими царапинами.
Затем, повернувшись к секундантам, он произнес:
— Господа, ваше дело — прекратить бой, как только вы сочтете, что он может закончиться достойно.
Ален предложил учителю фехтования деньги.
— Сударь, — ответил тот, — я даю вам эти уроки бесплатно или, по крайней мере, не обязываю вас платить, пока вы не вернетесь с дуэли.
Ален взял руку мастера и крепко пожал ее.
— Прекрасная хватка! — воскликнул Гризье. — Какая досада, что с подобной хваткой вас не начали учить фехтованию в десять — двенадцать лет.
Выйдя от Гризье, Ален Монпле приобрел пару шпаг в магазине Девима.
Девим, будучи превосходным фехтовальщиком, придал этому оружию, обычно именуемому колишемардой, замысловатый изгиб и снабдил его рукоятку защитной чашкой.
Один лишь факт обладания подобным оружием свидетельствовал о том, что их владелец умеет обращаться с ним.
Вернувшись домой, Ален Монпле встал перед зеркалом в боевую позицию и остался весьма доволен собой.
На следующий день, в восемь часов утра, он уже был на ногах в ожидании своих секундантов.
Они прибыли с опозданием и привезли с собой юного студента-хирурга — знакомого своих друзей.
Без четверти девять Монпле, двое его секундантов и молодой хирург вступили на аллею Ла-Мюэтт.
Дуэль, как уже было сказано, была назначена на девять часов.
Без пяти девять в конце аллеи показался экипаж.
Он быстро приближался.
Из экипажа вышли трое молодых людей.
Это были г-н Эктор де Равенн и два его секунданта, явившихся накануне к Алену Монпле от имени своего друга.
Секунданты и противники учтиво раскланялись.
Затем секунданты сошлись, осмотрели шпаги дуэлянтов, признали их подходящими и подбросили в воздух луидор, чтобы выяснить, чье оружие первым будет пущено в ход.
Право выбора было предоставлено секундантам Алена Монпле.
Разумеется, они выбрали шпаги, приобретенные накануне у Девима.
Один из секундантов поднес их барону с перекрещенными клинками.
Эктор де Равенн взял одну из шпаг; другую же вручили Алену Монпле.
Барон приставил оружие к своему сапогу и взмахнул клинком, рассекая воздух.
Затем он заявил, обращаясь к своим секундантам:
— Какое превосходное оружие, оно изготовлено на редкость искусно: я считаю, что оно лучше моих шпаг.
— В таком случае окажите мне честь, господин барон, — произнес Ален Монпле, — прежде чем мы узнаем, как каждый из нас распорядится этим оружием, примите обе эти шпаги в подарок.
Барон молча поклонился в ответ. Воспоминание о пощечине, полученной им от Монпле, все еще сильно удручало его, и он не считал себя обязанным рассыпаться перед противником в любезностях.
После того как дуэлянты были самым тщательным образом поставлены в одинаково выгодные позиции по отношению к местности и солнцу, один из секундантов скрестил концы обеих шпаг, сделал шаг назад и сказал:
— Начинайте, господа!
Противники приняли положение "к бою".
Ален Монпле, помнивший наставления своего учителя, встал в позицию столь уверенно, словно он был не менее первоклассным фехтовальщиком, чем барон де Равенн.
Как и предсказывал Гризье, эта классическая поза погубила его.
Барон де Равенн отступил назад.
— Черт возьми! — воскликнул он, обращаясь к своим секундантам. — Почему вы сказали мне, что этот господин никогда не держал шпаги? Он защищается, как святой Георгий!
Затем, снова вставая в позицию, он заявил:
— Это сулит ему неприятности: я собирался только ранить его, а теперь мне придется его убить.
Послышался звон металла; все смотрели, как шпага барона крадется, словно уж, подбираясь к противнику; не давая ему опомниться, Эктор де Равенн согнулся, сделал выпад и выпрямился быстрее молнии, вспыхивающей и гаснущей на небе.
Рубаха Алена Монпле обагрилась кровью; некоторое время он держался на ногах, и казалось, что один-единственный удар был не в состоянии повергнуть силача на землю. Но в конце концов он зашатался, вытянул руки, уронил шпагу, на его губах выступила красноватая пена, и он рухнул на землю, подобно могучему дубу, срубленному под корень топором дровосека.
Секунданты смотрели на падение юноши с волнением, которое неизменно вызывает подобное зрелище.
Обернувшись к четырем секундантам, барон спросил:
— Господа, я вел себя как человек чести?
— Да, — ответили четверо секундантов в один голос.
— Мог ли я поступить иначе в силу нанесенного мне оскорбления?
— Нет, — последовал столь же единодушный ответ.
— В таком случае, я надеюсь, что пролитая кровь останется на совести виновника этой ссоры.
Секунданты сделали знак, говоривший о том, что это пожелание, очевидно, уже исполнилось; барон сел в экипаж вместе со своими секундантами, оставляя неподвижного, как труп, Алена на попечении двух его друзей и молодого врача.
Между тем Аден не умер.
Клинок шпаги наткнулся на ребро и слегка отклонился в сторону.
Пройдя сквозь грудные мышцы, он задел край правого легкого и вышел наружу под лопаткой. Это был прекрасный удар — четкий и прямой, но отнюдь не смертельный.
Однако раненый задыхался.
Следовало опасаться кровотечения.
Молодой доктор приподнял рукав Алена, обнажил его богатырскую руку и широко вскрыл ему вену, чтобы произвести обильное кровопускание.
Ален открыл глаза и стал дышать легче.
Но, как только он попытался пошевелиться, силы его покинули и он снова потерял сознание.
Рядом находился Мадридский павильон, и раненого отнесли туда.
В этом павильоне жил смотритель; он привык к таким визитам и в подобных случаях всегда готов был предоставить нуждающимся комнату.
Это приносило славному малому дополнительный доход.
К счастью, комната была свободной — последняя дуэль состоялась поблизости от павильона неделю назад, и раненый скончался тогда по истечении четверти часа.
Постель застелили чистым бельем и положили на нее Монпле.
Студент-хирург, у которого еще не было пациентов, мог всецело посвятить себя раненому.
Благодаря постоянному уходу и на редкость крепкому телосложению Алена его исцеление происходило с поразительной быстротой, особенно в глазах тех, кто не подозревает, как скоро заживают некоторые раны.
Через три недели после того, как его грудь была пробита насквозь, он встал на ноги.
Неделю спустя Ален щедро заплатил доброму смотрителю за месячный пансион.
Затем он вернулся домой, чувствуя себя столь же здоровым, как и вдень, когда отправился на дуэль.
Между тем одна мысль не давала молодому человеку покоя.
Ален думал, что если он не отплатит какому-нибудь парижанину той же монетой, то окажется последним, как говорили в коллеже.
А наш герой гордился тем, что никогда не был последним.
Он решил навестить своего учителя.
Гризье уже догадался о несчастье, постигшем его подопечного, так как тот долго не возвращался.
Воскресший из мертвых подробно рассказал ему обо всем, что произошло; совесть Гризье была чиста, ибо он предупреждал своего ученика, что, глядя на его превосходную боевую позицию, его соперник несомненно решит, будто за этим что-то таится.
Барон не ошибся: за этой позицией таилась собственная персона Алена Монпле.
Затем юноша напомнил учителю о том, что тот говорил о его способностях к фехтованию, и спросил Гризье, сколько, по его мнению, понадобилось бы времени, чтобы он, Ален, сравнялся с бароном Эктором в мастерстве.
Гризье как честный человек не хотел вводить ученика в заблуждение.
— Два года, — ответил он, — если усердно трудиться.
Ален Монпле не способен был в течение двух лет заниматься одним и тем же делом, что бы оно собой ни представляло.
— Что ж! — воскликнул он. — Я очень рад, что вы мне это сказали. Я лучше займусь стрельбой из пистолета: через неделю я буду знать в этом толк.
Гризье попытался отговорить молодого человека от занятий столь неблагодарным и грубым делом, как стрельба из пистолета.
— Шпага, — сказал прославленный мастер, — вот истинное оружие дворянина.
— О! Это меня не волнует, — ответил Монпле, — ведь я не дворянин, а крестьянин.
— А что если тот, с кем вам придется сразиться в будущем, выберет шпагу? — спросил Гризье.
— Пусть так! — воскликнул Ален. — Теперь я знаю, как это делается: оружие выбирает тот, кого оскорбили. Я подожду, пока оскорбят меня.
— Зачем?
— Чтобы драться, черт побери!
— Значит, вы все еще сердитесь на вашего противника?
— На господина Эктора де Равенна? Нисколько! Это славный парень; когда я был прикован к постели, он каждый день присылал слугу, чтобы справиться о моем здоровье. Я совершенно на него не сержусь; как раз наоборот: если бы мы были людьми одного круга, я предложил бы ему свою дружбу.
— Стало быть, вы затаили обиду на кого-то другого?
— Ни на одного человека! Вот только, как вы сами понимаете, я не желаю оставаться последним.
Ален ошибался: Гризье его не понимал.
Молодой человек и мастер сердечно пожали друг другу руки.
Затем Ален вскочил в кабриолет и велел отвезти его в тир Госсе.
Наш охотник рассуждал правильно: одно огнестрельное оружие похоже на другое, и вследствие этого сходства после первых выстрелов, когда пуля Алена слегка отклонилась от мишени, его рука приспособилась к пистолету, и с двадцать пятого раза он уже стрелял безупречно.
Неделю спустя молодой человек проделывал те же сложные фокусы, что и опытные посетители тира: одним выстрелом ломал курительные трубки, разбивал прыгающие яйца, дважды и трижды попадал в одну и ту же в цель.
Уверовав в свою меткость — на это потребовалось всего неделя, — Ален больше не появлялся в тире.
Всякое однообразие угнетало его.
Эту неуемную натуру привлекала беспорядочная бродячая жизнь праздного гуляки, завсегдатая кафе, театров и игорных домов.
Однако во время всех этих бурных развлечений Алену никак не представлялся случай взять реванш.
Он уже начинал склоняться к мысли, что ему придется вернуться в Мези, так и оставшись последним.
Наследство матери подходило к концу.
За неполных полтора года молодой человек растратил более ста пятидесяти тысяч франков.
Когда последние экю растаяли за очередным ужином, Ален снова обратился за помощью к Тома Ланго.
В обмен на вексель, выписанный по всем правилам, ростовщик одолжил юноше еще тридцать тысяч франков.
Однако денежные переводы Ланго становились все более скудными.
Предпоследний перевод составлял всего тысячу франков, а последний лишь пятьсот франков.
Кроме того, в письме, приложенном к последнему переводу, Тома Ланго просил передать своему клиенту (бакалейщик ведь был неграмотным), чтобы Ален больше на него не рассчитывал; таким образом, полученные пятьсот франков были последними, какие он получил.
Ален вертел в руках эти двадцать пять луидоров, размышляя, что с ними делать.
Как правило, ему хватало таких денег надень или, самое большое, на двое суток.
И тут он подумал, что если ему хоть немного улыбнется удача, то можно будет удвоить или утроить эту сумму, а то и умножить ее в десять раз.
Сын фермера знал четыре-пять заведений, где каждый день шла игра.
Когда настал вечер, он не стал утруждать себя долгим выбором и отправился в ближайший игорный дом.
Алена видели там уже не раз.
Поэтому к его появлению отнеслись спокойно; он был там лишь одним из азартных завсегдатаев, играющих по-крупному.
Молодой человек сел за первый попавшийся стол и сделал ставку.
Волею случая противником Алена оказался иностранный офицер, полуитальянец, полуполяк, уже неоднократно игравший с ним и обыгрывавший его с неизменным успехом.
Пока у Алена Монпле карманы были полны луидорами и банкнотами, он не придавал большого значения тому, как уплывают его деньги, но теперь, когда пришла пора выложить последние пятьсот франков, чтобы извлечь из них прибыль, либо проиграть и распрощаться с Парижем, молодой человек стал играть более осмотрительно.
Поэтому он заметил, что офицер как будто не совсем честно снимает колоду.
К тому времени у Алена оставалось только пятнадцать луидоров от прежних двадцати пяти, и ему предстояло поставить их на кон.
Офицер открыл трефового короля.
Между тем ни он, ни его противник еще не разобрали карты.
Ален Монпле положил руку на карты офицера.
— Карты трогать нельзя, — сказал игрок.
— Простите, сударь, — ответил Ален, — если среди ваших пяти карт меньше трех козырей, я признаю свою вину и заранее приношу вам извинения.
— А если у меня три козыря на пять карт? — спросил офицер надменным тоном.
— Тогда я не только не принесу вам извинений, — чрезвычайно вежливо продолжал Ален Монпле, — но вдобавок скажу… скажу…
— Что же вы скажете? — проворчал его противник.
Ален открыл карты офицера — среди них оказалось три козыря: дама, валет и десятка треф.
— … я скажу, — произнес молодой человек, — что вы плутовали, когда снимали колоду, и что вы шулер.
Офицер взял несколько карт и бросил их Алену в лицо.
— Вот как! — воскликнул Ален. — Я читал в "Кодексе" господина Шато-Виллара, что любое прикосновение приравнивается к удару. Мне придется вернуться в Мези, но, кажется, я вернусь туда не с позором.
Это происшествие наделало много шума.
Прежде чем расстаться, противники назначили поединок на следующий день, в восемь часов.
Ален, которого ударил офицер, был вправе выбирать оружие.
Он выбрал пистолеты.
Офицер отнюдь не возражал: он сам слыл отменным стрелком.
Ален хотел, чтобы дуэль состоялась на аллее Ла-Мюэтт.
Он должен был взять реванш на том самом месте, где в первый раз потерпел поражение.
Его противник согласился и на это.
Они условились, что секунданты принесут из тира пистолеты, в которых нет двойного спуска и из которых еще ни разу не стреляли.
Служитель из тира должен был сопровождать секундантов, чтобы заряжать оружие.
В восемь утра все были на месте дуэли.
Осмотрев пистолеты, секунданты признали, что они отвечают всем необходимым требованиям.
Затем было решено, что противники встанут в сорока шагах друг от друга и двинутся навстречу.
Пройдя десять шагов, каждый из них должен был остановиться. Таким образом, истинное расстояние между ними составляло бы двадцать метров. (Как известно, в вопросах дуэлей шаг приравнивается к трем футам.)
Соперники встали на свои места с учетом оговоренной дистанции.
Каждому из них вручили по пистолету, который зарядил служитель тира.
Затем два секунданта, подававшие оружие дуэлянтам, отошли назад и одновременно вскричали:
— Вперед!
По этой команде Ален и офицер начали сближаться.
Сделав два шага, оба подняли пистолеты и выстрелили.
Выстрелы прозвучали одновременно.
Монпле покачнулся, но удержался на ногах.
Офицер дважды повернулся вокруг своей оси и упал на землю лицом вниз.
Секунданты подбежали к своим подопечным.
Пуля попала Алену в середину подбородка и сплющилась, как от удара о щит с мишенью.
Кость оголилась, но осталась цела.
Удар был настолько сильным, что Ален еле устоял на ногах.
Сердце офицера оказалось пробито, он был сражен наповал.
— Невелика беда! — дружно сказали четверо секундантов. — Одним мошенником меньше, только и всего.
Такими словами проводили в последний путь человека, чье имя я безуспешно пытался выяснить, чтобы сообщить его читателям: никто не смог мне его назвать.
Все звали его офицером, не зная его настоящего имени.
— Черт возьми! — воскликнул Ален, вытирая подбородок носовым платком. — У меня не осталось ни гроша, но зато я не буду последним.
Вернувшись в Париж, молодой человек продал свои часы.
Вечером он уже сидел на балконе в Опере, и его подбородок украшала мушка из пластыря.
Это было единственное воспоминание, не считая некоторой тяжести в голове, оставшееся у него от утреннего поединка.
На другой день он занял место в дилижансе, следующем в Сен-Мало.
Ален Монпле провел в Париже два года, и за это время он истратил более двухсот тысяч франков!
Существует традиция трехтысячелетней давности, дошедшая до нас благодаря Библии и, таким образом, вызывающая у людей почитание, которое овеяно величием столетий, — блудные сыновья, какими бы они ни были блудными, находят в отчем доме радушный прием, едва только они соизволяют туда вернуться.
Жан Монпле подтвердил эту древнюю истину: он встретил сына с распростертыми объятиями, и потоки слез заструились по его опаленным солнцем щекам, когда неожиданно появившийся Ален бросился к ногам старика и стал просить у него прошение.
Несчастный отец нежно расцеловал сына и, не говоря ни слова о прошлых обидах, вернул ему прежнее место в доме.
Что касается места в отцовском сердце, скверный мальчишка, где бы он ни был, никогда его не терял.
К тому же пресыщение удовольствиями, которое испытывал Ален, оказало на него столь благотворное воздействие, что упрекать его было бы бесполезно.
Несмотря на то что лишь нужда заставила блудного сына вернуться в Мези, он с чувством глубокого удовлетворения обозрел родные места и с трогательным волнением предался любимым занятиям: рыбной ловле, плаванию и охоте, утрату которых так и не смогли полностью возместить ему безудержные столичные увеселения.
После того как Ален провел в Хрюшатнике несколько дней, воскресив в памяти годы своей юности, он стал недоумевать, как можно было променять эту столь естественную счастливую жизнь на фальшивые городские развлечения, не оставляющие ничего, кроме пустоты в душе и угрызений совести в сердце.
Тем не менее папаша Монпле был не прочь наложить на чувства сына, буйную силу которых ему довелось узнать, более надежную узду, чем раскаяние.
Поэтому он заговорил с Аленом о женитьбе.
В первый раз Ален дал отрицательный ответ.
Во второй раз он побагровел от досады.
Живя в Париже, молодой человек вращался в обществе безнравственных людей, не признававших никаких стеснений и принуждений, и распущенность, вошедшая у него в привычку, усилила его дикую неприязнь к тем, кого он называл "публикой" — то есть смирных и честных людей; падшие же женщины, с которыми он встречался, внушили ему неодолимое презрение к женскому полу. Ален приписывал пороки отдельных личностей — и каких личностей, о Господи! — всему человеческому роду.
Он отказался от всех прежних связей и проклинал даже воспоминания об этих отношениях. Но, как ни странно, Ален Монпле был робким от природы: он дерзко и развязно вел себя с некоторыми женщинами, или, вернее, с доступными девицами, но краснел, опускал глаза и терялся в присутствии порядочных дам. Из-за вполне понятного недовольства собой наш герой досадовал на женщин за то, что, находясь рядом с ним, он испытывал неуверенность; между тем, если бы он захотел жениться, ему пришлось бы искать себе спутницу жизни среди девушек безупречного поведения, поэтому Ален дал себе слово жить и умереть холостяком.
Кроме того, хотя он был счастлив, вновь обретя отчий дом, порой на него находила тоска.
С неизменным страхом он думал о своих обязательствах перед Ланго. Молодой повеса так безалаберно вел свои дела, что он не мог даже приблизительно сказать, насколько велика сумма его долга.
Он знал лишь, что эта сумма весьма внушительна и к тому же постоянно растет, подобно лавине, низвергаюшейся с вершины горы; если бы однажды эта лавина обрушилась на его голову, то непременно бы его раздавила.
Время от времени Ален спрашивал себя, не следует ли ему признаться во всем папаше Монпле, который уже простил ему столько всего, что молодому человеку не хотелось больше пользоваться его снисходительностью. И Ален постоянно откладывал тягостную исповедь до лучших времен.
Папаша Монпле слишком сильно любил сына, чтобы не замечать снедавшей его тоски.
Эта тоска его пугала, так как он принимал ее за скуку.
Отеи снова заговорил с Аленом о своем замысле женить его; приготовления к свадьбе казались старику необходимыми и неотложными, ибо смутные предчувствия внушали ему опасение, что смерть вскоре разлучит его с сыном.
Однако на этот раз, наученный на собственном опыте, Жан Монпле поостерегся хватать быка за рога.
У фермера был в деревне старый друг по имени Жусслен, торговавший сливочным маслом. (Масло из Исиньи славится на всю Францию.)
Благодаря этому занятию Жусслен разбогател.
Его единственная дочь была столь необычайно красива, ч го молва о ней шла до самого Кана. Когда об этой девушке говорили, ее называли не иначе как "красотка Жусслина". (В этой переделке мужской фамилии в женскую сказались провинциальные обычаи.)
Нежная любовь к сыну была для Жана Монпле единственным источником, в котором он черпал мужество для борьбы с подагрой, причинявшей ему немало страданий. Ему удалось с трудом забраться на свою старую лошадку, которая уже три года отдыхала от былых трудов на своей подстилке, как и ее хозяин в кресле.
Лошадка затрусила рысью, свидетельствующей о том, сколь резвой она когда-то была, и несколько часов спустя двое друзей договорились поженить своих детей — без их согласия, разумеется.
И вот однажды Ален возвращался с охоты. Он промок с головы до ног и вдобавок был по пояс в тине, так как охотился на болоте. Молодой человек снял галстук, чтобы обвязать им свой ягдташ, полный дичи; таким образом, ворот его рубашки был расстегнут и шея оставалась голой.
Когда охотник подошел к ферме, его собака, как обычно, встала на задние лапы, уперлась передними лапами в дверь, толкнула ее и, как только дверь отворилась, без всяких церемоний первой ворвалась в дом.
Ален вошел вслед за ней, прижимая к плечу ружье; на его ствол он повесил свою войлочную шляпу, с которой стекали капли дождя.
Но, едва лишь переступив порог комнаты, охотник попятился, словно ему показали голову Медузы.
Возле кресла отца он увидел двух посторонних людей.
Один из них — старик с довольно заурядной внешностью — не мог произвести на молодого человека столь сильного впечатления.
Следовательно, приписать его следовало второму гостю, точнее гостье.
Действительно, незнакомая девушка была такой красивой, что, невзирая на свое смущение, Ален, продолжавший отступать назад, был не в силах оторвать глаз от той, что привела его в полное замешательство.
Наконец он замер на месте, словно его пригвоздили к полу.
Через некоторое время, сочтя, что нельзя больше стоять молча, не двигаясь ни вперед, ни назад, молодой человек рискнул пошевелиться, угрюмо поклонился гостям и неловко извинился за свой небрежный вид.
Девушка улыбнулась в ответ, показав свои прекрасные зубы.
Ален решил, что сделал достаточно, чтобы заслужить право на уход, и поспешил уйти под предлогом того, что он должен переодеться.
Он был зол на отца за то, что тот сыграл с ним злую шутку, и им овладело неистовое желание бросить старика одного вместе с гостями и отправиться ужинать в трактир.
Но несколькими днями раньше у старика был сильный приступ подагры, едва не стоивший ему жизни, и сын отказался от своей затеи, опасаясь причинить отцу лишнюю боль.
Ален поспешно натянул на себя первую попавшуюся одежду и, бранясь про себя, спустился вниз; когда его рука коснулась ручки двери, он снова оробел, но, немного помедлив, резко толкнул дверь, словно внезапно приняв решение, и вошел в комнату, утешая себя мыслью: "Не съедят же они меня, в самом деле".
Несмотря на это здравое суждение и умоляющие взгляды отца, Ален явно пребывал в мрачном настроении.
Это нисколько не испугало мадемуазель Жусслен, которую предупреждали, что ей придется приручать сущего медведя.
После пребывания в Париже, где, как уже было сказано, Ален вращался в сомнительном обществе, он приобрел развязные манеры и бесцеремонную речь, не свойственные жителям Исиньи; несмотря на это, девушка весьма охотно согласилась взяться на возложенную на нее задачу и отважно приступила к ее выполнению.
Впрочем, она могла справиться с этой задачей куда легче, чем любая другая, ибо наш медведь чрезвычайно ценил красоту, а мадемуазель Жусслен была поразительно хороша.
Лизе уже исполнилось двадцать два года; ее роскошные волосы на редкость приятного пепельного цвета обрамляли несколько низкий лоб, но большие черные глаза, выделявшиеся на ее молочно-белой коже, как два кусочка бархата, скрашивали этот недостаток.
Она была высокого роста; ее ноги и руки, как и у всех обитательниц сельской местности, небыли безупречными, но зато великолепная пышная грудь и резко очерченные округлые бедра подчеркивали достоинства ее гибкого стана.
Кроме того, она выделялась своим нарядом из круга девушек Мези, подобно тому как Ален после возвращения из Парижа отличался одеждой от парней Мези и Гран-Кана.
Девушка отказалась от колпаков — не от остроконечных колпаков (этот безобразный мужской головной убор никогда, даже в раннем детстве, не осквернял ее лба), но от высоких колпаков с кружевами, как у Изабеллы Баварской, а также от узких платьев и алансонских косынок с вышивкой. Мадемуазель Жусслен была городской просвещенной барышней: она покупала шляпы у лучших модисток Кана или, в худшем случае, Сен-Ло, носила французские кашемировые шали и, наконец, щеголяла в платьях с оборками, придававшими ее туалетам еще более впечатляющий вид.
Всецело оценив красоту Лизы Жусслен, Ален почувствовал себя еще более неуверенно.
Но, несмотря на ее полуаристократические манеры, дочь торговца маслом казалась такой доброй, что мало-помалу Ален стал держаться более непринужденно; не успел закончиться ужин, как дурное настроение этого человека с непостоянными чувствами и необузданными желаниями сменилось страстной жаждой обладать прекрасной нормандкой — он решил овладеть ею любой ценой, даже если бы ему пришлось ради этого на ней жениться.
Привлекательная, как ловушка с зеркальцами, которой приманивают жаворонков, Лиза все же не принадлежала к разряду легкодоступных женщин; не встречая с ее стороны никаких ободряющих знаков, обычно позволяющих мужчине быстро продвигаться к цели, Ален был вынужден умерить свои притязания.
В результате начавшейся в душе молодого человека борьбы между зарождающейся страстью и почтительной сдержанностью, которую девушка сумела столь своевременно ему внушить, когда он уже готов был забыться, ему мало-помалу удалось обуздать свою грубую похоть.
В его сердце стало развиваться чувство, носившее полуплатонический характер; по прошествии двух недель он, как неопытный юнец, питал по отношению к той, которую отец выбрал ему в жены, чистую и невинную любовь.
Поскольку Лиза Жусслен чрезвычайно гордилась своей победой и, кроме того, Ален был ей отнюдь не безразличен, то по истечении этих двух недель ничто не препятствовало союзу двух влюбленных.
Месяцем позже было объявлено об их бракосочетании, а день свадьбы был обозначен белым мелом, как у древних римлян, но тут сильный приступ подагры неожиданно свел в могилу старого Жана Монпле.
Если любезные читатели не сразу представили себе, сколь велико было отчаяние Алена, значит, мы плохо обрисовали его характер.
Услышав печальную весть, г-н Жусслен тотчас же помчался в Хрюшатник и застал своего будущего зятя стоящим на коленях у смертного одра отца; молодой человек рыдал, уткнувшись лицом в его постель.
Торговец помог Алену отдать покойному последний долг; затем, желая не только угодить юной паре, но и удовлетворить собственное стремление поскорее увидеть дочь хозяйкой прекрасной усадьбы, он согласился на то, чтобы в связи со скорбным событием свадьбу отложили лишь на месяц.
Однако страшное видение омрачало надежды бедного жениха и заставляло его содрогаться даже во сне.
Когда Ален Монпле вышел из церкви и последовал за гробом своего бедного отца, он не удержался, проходя мимо лавки Тома Ланго, и украдкой бросил взгляд на мрачное и унылое, как грозовые облака, заведение.
Лавка была закрыта; лишь в одном окне виднелось маленькое отверстие наподобие фрамуги; его размеры не превышали величины крошечных окошек с непрозрачными стеклами, еще украшающих стены некоторых старинных домов в забытых Богом селениях старой Франции.
Фрамуга была приподнята, и под стеклом, словно под зеленоватым листком болотного растения, виднелась невыразительная и отталкивающая физиономия Тома Ланго: ростовщик следил за проходящей мимо траурной процессией с радостным и алчным блеском в глазах.
Алену показалось, что он видит голову гигантской гадюки.
И теперь, представляя эту голову, молодой человек неожиданно вздрагивал, а когда жутко блестящие глаза являлись ему во сне, он внезапно просыпался.
Алену и в самом деле было чего опасаться.
Это видение, каким бы фантастическим, вероятно, оно ни представлялось читателям, вскоре обрело реальное воплощение.
Не получив извещения о смерти фермера, Тома Ланго прикинулся обиженным и в одно прекрасное утро предъявил то ли тридцать четыре, то ли тридцать пять безупречно составленных документов, подтверждающих, что он предоставил Алену Монпле ссуду на восемьдесят семь тысяч франков.
Я не знаю ничего страшнее оскорбленного заимодавца.
Это просто-напросто грозит должнику разорением.
Бакалейщик же был оскорблен страшно. Ален не только не пригласил его на похороны папаши Монпле, которого он, Тома Ланго, так сильно любил и глубоко чтил, но к тому же, с тех пор как неблагодарный должник вернулся домой из Парижа, он ни разу не навестил своего благодетеля, хотя тот был бы рад его видеть; негодник даже обходил бакалейщика стороной, когда они случайно встречались на улице, и приближался к нему, лишь когда не мог этого избежать.
Увы! Так оно все и было. Ален, знавший, что он задолжал Косолапому значительную сумму, хотя и не подозревавший о величине этой суммы, невольно испытывал при виде бакалейщика чувство неловкости, которое всякий должник испытывает при виде своего кредитора.
И вот, после того как Ален столь долго пребывал в неведении, он, наконец, узнал, сколько именно он должен Тома Ланго.
Эта сумма достигала восьмидесяти семи тысяч франков!
Каким образом Ален Монпле сумел взять взаймы у лавочника Ланго такие баснословные деньги?
Сын фермера не смог бы этого объяснить.
Но факт был налицо, о чем свидетельствовали многочисленные векселя; все они были просрочены и опротестованы — оставалось только передать их в суд.
Вскоре суд сказал свое слово, невзирая на противодействие мелкого адвоката из Исиньи по имени Ришар, бывшего приятеля и сотрапезника Алена в пору его юношеской разгульной жизни. Согласно постановлению суда, подтвержденному в ходе обжалования, Хрюшатник был подвергнут аресту и продан; после того как судейские, подобно туче саранчи, пронеслись над фермой, полями и плодовым садом, у бедного Алена от богатства старика Монпле, которое тот по грошам с такой любовью собирал для сына, осталось лишь немного одежды, кровать и ружье.
Пора было искать утешения у прекрасной Лизы.
И Ален поспешил в Исиньи.
Однако, как ни быстро мчался наш герой к своей невесте на крыльях любви, весть о его полном разорении долетела до нее раньше, и папаша Жусслен заявил молодому человеку, что муж-транжира никоим образом не подходит его дочери.
В заключение, выразив удовлетворение тем, что старик, покоящийся в могиле, не видит, в какую пропасть угодил его непутевый сын, торговец попросил Алена никогда больше не появляться в их доме.
Молодой человек пришел в отчаяние.
Но то, что он услышал, исходило от себялюбивого отца.
Оставалось выяснить, что думает по этому поводу дочь.
И тогда Монпле решил притвориться, что он уезжает из Исиньи.
Он притаился в одной из комнат гостиницы "Крестовый Лебедь" и с наступлением темноты принялся бродить вокруг дома Лизы Жусслен.
Чувствительной нормандке, очевидно, во всем следовавшей велению сердца, трудно было решиться на разрыв с женихом, каким бы бедным он теперь ни был; дождавшись, когда г-н Жусслен отправился в кафе Малерб, где он ежедневно играл в домино, девушка, догадывавшаяся, что ее возлюбленный ходит где-то рядом, открыла ему дверь.
Ален поведал ей о встрече с папашей Жуссленом и о том, как плачевно закончилась эта встреча.
Лиза попыталась растолковать своему избраннику различие между расчетливым умом шестидесятилетнего старца и сострадательным сердцем двадцатидвухлетней девушки. Невеста всячески утешала Алена, пытаясь убедить его, но лишь на словах, в том, что постигшее его несчастье нисколько не охладило ее пылких чувств; девушка поклялась жениху всеми праведниками и даже Богоматерью Деливрандской, что выйдет замуж только за него, и в подтверждение своих слов назначила ему свидание через день, чтобы завершить дело утешения, на которое ее обрекла любовь к несчастному Алену.
Разумеется, через день влюбленный явился на свидание в условленное время.
В восемь часов вечера он уже стоял перед лавкой торговца маслом; дверь дома была наглухо заперта, и молодой человек расценил это как дополнительную меру предосторожности со стороны Лизы.
Он прождал до девяти и даже до половины десятого, надеясь, что дверь откроется, как и в прошлый раз, но все было тщетно.
Обеспокоенный Ален стал наводить справки у соседей.
И тут ему сообщили, что его очаровательная возлюбленная вместе с отцом еще утром уехала в Париж.
Несчастный жених отказывался поверить в это удручающее известие. Он вернулся к дому г-на Жусслена и на всякий случай, рискуя навлечь на себя гнев хозяина, принялся неистово стучать в дверь.
Дверь открылась, но перед Аленом Монпле предстало вовсе не насупленное лицо папаши Жусслена и не прелестное личико его дочери.
Он увидел багровую физиономию толстой служанки по прозвищу Болтунья, которая, как ему было известно, прислуживала Лизе.
Болтунье было поручено передать Алену послание.
Молодой человек отошел к фонарю, чтобы легче было читать письмо.
С неистово бьющимся сердцем и дрожащими руками он вскрыл конверт.
В начале послания прекрасная Лиза заверяла друга в неизменности своих чувств, но в то же время признавалась, что она не смогла ослушаться недвусмысленно выраженной воли отца, который, как новоявленный Агамемнон, вознамерился принести дочь в жертву на алтарь Гименея, даже если новый брак, который он замышлял, стоил бы ей жизни.
Тем не менее Лиза обещала, что, кем бы она ни была — ничем ни связанной девушкой или женщиной, обязанной подчиняться мужу, — она никогда не перестанет, по крайней мере в душе, принадлежать Алену — первому, кого она полюбила, и единственному, кого она поклялась любить вечно.
Будучи не в силах поручиться за физическую верность, она гарантировала молодому человеку преданность чувств, которую превыше всего ценят благородные люди и, надо сказать, ни во что не ставят низменные души.
Прочитав заключительные слова письма, Ален был совершенно ошеломлен.
Смерть отца и потеря состояния оказались для него весьма чувствительными ударами, но нежное чувство и жалость любимой женщины, а также уверенность в том, что ее любовь, способная выдержать подобные испытания, никогда ему не изменит, смягчали горечь его страданий.
Теперь же, когда несчастного покинул Бог, забрав у него отца, обманула судьба, отняв у него его состояние, забыла возлюбленная, лишив его своей любви, слегка утихшая боль двух предыдущих утрат овладела Аленом с прежней силой; едва зарубцевавшиеся язвы снова открылись, и кровь разбитого сердца хлынула из трех разверстых ран.
Молодой человек скомкал в руках письмо Лизы, а затем, испытывая потребность дышать полной грудью, кричать во весь голос и неистово кататься по земле, он поспешил за город и, подобно Роланду, принялся бегать взад и вперед по полям, не отдавая себе отчет в том, что он делает.
Несчастный не владел собой: необузданные чувства мчали его неизвестно куда, словно упряжка взбесившихся лошадей. Гнев и ревность воспламенили его кровь. Ален перебирал в памяти достоинства своей возлюбленной и грезил о тех ее прелестях, которые ему не довелось увидеть; он представлял женщину, являвшуюся для него идеалом творения, в объятиях другого мужчины, и ему казалось, что она смеется над ним вместе с этим другим. Молодой человек был охвачен лихорадочным возбуждением; словно безумец, он брел наугад, терзаемый горестными раздумьями; бесконечный круговорот мыслей вызывал у него сильное головокружение.
В конце концов, когда мучения Алена достигли предела, его легкие почувствовали недостаток воздуха. Несчастный упал и принялся с диким воем кататься по земле; скупые слезы пробились сквозь его сухие пылающие веки, и он заплакал — эти слезы облегчили боль страдальца, и он немного успокоился.
Встав на колени, юноша стал громко звать неверную подругу, заклиная ее не предавать свою любовь и не изменять своим клятвам. Он обращался к возлюбленной с самыми горячими мольбами, а затем впал в какое-то оцепенение, вскоре сменившееся новым приступом бешеной ярости.
Ален пребывал в состоянии, граничившем с безумием, несколько часов, но в конце концов это отчаянное исступление, слишком сильное, чтобы быть продолжительным, утихло, и он немного пришел в себя.
Между тем наступила ночь, и беднягу, одежда которого промокла оттого, что он так долго катался по земле, стал бить сильный озноб.
Ален попытался понять, где он находится, но не потому, что стремился к людям (сейчас ему было невыносимо видеть людей, а особенно женщин): он чувствовал, что должен найти какой-нибудь приют.
Судьба направила его в сторону устья Виры.
Вокруг виднелись только заросли камыша и небольшие водоемы, мерцавшие в свете луны, когда она ненадолго выходила из-за туч, застилавших лазурный лик небосвода.
Внезапно Ален услышал заунывный вой собаки, раздававшийся не более чем в пятистах — шестистах шагах от него, и понял, где он оказался.
Завывавшая собака, очевидно, принадлежала папаше Шалашу, его первому наставнику в охотничьем деле.
Ален не видел старика с тех пор, как вернулся домой из Парижа.
Он вспомнил, что лачуга добряка расположена по соседству, и больше не сомневался, что слышит вой Флажка, своего давнего друга.
То был голос, который взывал к нему, одинокому страннику, блуждавшему в глуши: "Иди ко мне!"
Мрачный скорбный вой был созвучен состоянию души Алена.
Если бы это был человеческий голос, то молодой человек, возненавидевший весь род людской, скорее всего повернул бы в другую сторону.
Но то был зов собаки, и Ален пошел на него.
Не успел он пройти и сотню шагов, как увидел на горизонте темный бугорок, возвышавшийся над равниной.
Это была лачуга папаши Шалаша.
Ален направился к жилищу охотника.
Чем ближе к нему он подходил, тем более жалобным становился вой собаки.
Он доносился из запертой хижины.
Ален подошел к двери и приподнял щеколду.
Дверь поддалась.
Как только она открылась, молодой человек ощутил две собачьи лапы на своей груди и горячее влажное дыхание на своем лице.
Тотчас же Флажок снова завыл и побежал в соседнюю комнату, где находилась постель его хозяина.
Комната была окутана непроглядным мраком.
Ален дважды окликнул папашу Шалаша.
Никто не отозвался, а если ответ и прозвучал, он был сродни легкому дуновению или слабому вздоху, и Ален решил, что это ему почудилось.
Молодой человек ориентировался в жилище папаши Шалаша не хуже, чем в своем доме. Он ощупью добрался до очага, поискал спички и стал ворошить золу.
Зола была еще теплой, но огонь уже погас.
Ален был курильщиком и охотником. По той и по другой причине у него всегда имелось при себе все необходимое, чтобы развести огонь.
Химическая спичка, которой он чиркнул о стену, вспыхнула и, вспыхнув, осветила комнату.
Словно в проблеске молнии, Ален увидел, что Флажок сидит возле постели хозяина и воет, задрав голову.
На этом ложе, состоявшем из одного лишь расстеленного на полу матраса, смутно виднелся человеческий силуэт.
Молодой человек зажег вторую спичку, такую же недолговечную, как и первая, и подошел к постели.
Ален не ошибся: на матрасе лежал папаша Шалаш, он или спал, или был мертв.
Вторая спичка догорела, когда Ален поднес ее к лицу старого охотника.
Наш герой вернулся к камину, принялся искать лампу и в конце концов нашел ее на скамье.
Он попытался ее зажечь, но масло в лампе иссякло.
Молодой человек бросил в очаг немного папоротника и тростника, а также несколько щепок, и поднес к ним пламя третьей спички.
Огонь быстро охватил сложенное в очаге топливо и, вспыхнув, дрожащим светом озарил комнату, вплоть до самых дальних ее уголков.
Собака сидела на том же месте, а лежащий на полу человек оставался таким же неподвижным.
Однако теперь Флажок не выл, а молча лизал лицо своего хозяина.
Ален подошел к человеку и собаке, не понимая, что происходит.
Все было по-прежнему.
Тем не менее Алену показалось, что Шалаш лежит с закрытыми глазами, в то время как минуту назад глаза его были открыты.
Молодой человек склонился над постелью старика и пощупал его руку.
Он понял, что это рука мертвеца, но она еще не была холодной.
Было очевидно, что человек только что испустил дух.
Слабое дуновение, почудившееся Алену, когда он вошел, было последним вздохом умирающего.
Завывание Флажка было прощальным напутствием своему другу.
Облизывая лицо хозяина, бедное животное закрыло ему глаза.
Ален невольно встал на колени.
Всякой смерти присуще величие, перед которым склоняются самые мятежные головы и сгибаются самые непокорные колени: это величие непостижимого.
Что за странная судьба была уготована этому человеку! Однажды этот охотник объявился в здешних краях, придя неизвестно откуда; он жил вдали от людей, общаясь только со скупщиком дичи из Исиньи, через день забиравшим у него добычу и приносившим деньги, и умер так же, как жил, в одиночестве, не обращаясь ни за помощью к друзьям, ни за последним причастием к священнику.
Старик ушел в мир иной, не оставив после себя ничего, кроме оплакивавшей его собаки; он лишь развел напоследок огонь, зажег лампу и лег на свой матрас.
Вскоре огонь догорел, а лампа потухла.
Человек тоже угас, подобно огню и лампе.
Осталось ли от него что-нибудь, кроме пепла, как от огня в очаге, или засохшего фитиля, как от лампы?
Об этом не ведал никто, даже сам умерший.
Мысленно произнеся молитву, Ален поднялся и присел у камина на дубовую скамью, где ему не раз доводилось сидеть.
Молодой человек провел ночь в доме покойного, ни на миг не смыкая глаз и поддерживая огонь всякий раз, когда тот был готов угаснуть; он предавался мрачным философским раздумьям, порхающим, словно ночные птицы вокруг одра покойного, пытаясь таким образом приглушить терзавшие его душу страдания.
Собака же неподвижно лежала на животе, подобно сфинксу, и не сводила глаз со своего хозяина.
Она словно искала ответ на великую тайму, которую никогда не постичь людям: "Что такое смерть?"
Но вот стало светать; тусклые серые лучи просочились сквозь щели в дверях и оконные стекла.
На столе белел лист бумаги с несколькими строками, написанными карандашом.
Ален взял эту бумагу и прочел:
"Я ложусь, чтобы уже никогда не встать.
Я жил вдали от людей и умираю вдали от них.
За всю свою жизнь я ничего ни у кого не просил, а после смерти прошу только об одном.
Я прошу человека, который войдет сюда и найдет меня мертвым, не говорить о моей смерти кому бы то ни было.
Моя смерть никого не касается.
Если у этого человека благочестивая душа, он вожмет в углу заступ, выроет в песке на берегу моря яму, завернет мое тело в простыню, опустит меня в могилу, засыплет ее землей и поставит сверху крест.
Я умираю христианином.
Если у этого человека нет крова, он может остаться в моей хижине. Лом неказист, но в течение восемнадцати лет он защищал меня от дождя, ветра и холода.
Если это охотник, я советую ему заняться тем же промыслом, каким занимался и я. Он не приносит человеку большого дохода, но способен его прокормить. Я мог бы откладывать по тысяче франков в год, если бы знал, кому оставить деньги.
Я предпочитал убивать ровно столько дичи, сколько мне требовалось для повседневных нужд, и не трогать остальных Божьих тварей.
Я должен восемнадцать франков скупщику дичи из Исиньи, который на протяжении недели, пока я болел, постоянно приносил мне все необходимое, хотя у меня уже не было для него добычи.
Я прошу того, кто останется жить в моей хижине, если он решится продолжить мое дело, дичью вернуть этому доброму человеку долг в восемнадцать франков. Кроме того, я желаю моему преемнику в знак благодарности за то, что он похоронил меня и поставил крест на моей могиле, тем самым оказав мне услугу, такой же тихой и спокойной смерти, как и та, что вскоре ожидает меня.
27 сентября 1841 года.
Папаша Шалаш".
Ален повернулся к ложу покойного и простер к нему руку с торжественным жестом, как бы говоря: "Спи спокойно, бедная душа, твои последние указания будут соблюдены, твои последние желания будут исполнены".
Видя, что уже совсем рассвело, молодой человек огляделся.
Заступ, о котором упоминалось в завещании умершего, стоял в углу комнаты.
Ален взял этот заступ и, выйдя из дома, отправился на поиски подходящего места для последнего приюта старого охотника.
Он остановился у подножия скалы, о которую разбивались даже самые высокие волны.
Эта скала образовывала углубление, и в юности Ален нередко вместе с папашей Шалашом подстерегал там дичь.
Это был излюбленный наблюдательный пост старого охотника.
Алену подумалось, что если бы папаше Шалашу пришла в голову мысль искать себе могилу, то он непременно выбрал бы это место.
Ален выкопал глубокую яму: следовало уберечь труп от поползновений собак и волков.
Затем, набрав как можно больше камней и гальки, он принес все это к могиле.
Покончив с подготовительными хлопотами, он вернулся к хижине, завернул труп в простыню, взвалил его на плечо и направился к месту погребения.
И только тогда собака поднялась и последовала за телом хозяина.
Старый охотник был похоронен согласно его желанию без церковного пения, без надгробных речей и поминальных молитв.
Крест, сооруженный из обломков двух лодок, которые выбросило на берег во время шторма, был водружен над холмиком из земли, песка, камней и гальки.
После погребения Ален, с опустошенной душой, безвольно повисшими руками и поникшей головой, вернулся в осиротевший дом.
Собака посидела немного на могиле, в последний раз протяжно и жалобно завыла, как бы прощаясь с хозяином, а затем побрела за Аленом.
Флажок признал в благочестивом человеке, отдавшем его бывшему владельцу последний долг, своего нового хозяина.
Подходя к дому, Ален еще издали увидел силуэт человека, топтавшегося на пороге.
Это был скупщик дичи из Исиньи.
— Похоже, все кончено, — сказал он. — Я пришел, чтобы проводить беднягу в последний путь, так как чувствовал, что он не переживет этой ночи. Но вы, господин Монпле, меня опередили.
— Дружище, — сказал Ален, — покойный остался вам должен восемнадцать франков; он поручил мне вернуть вам деньги: вот они.
— Стало быть, папаша Шалаш назначил вас своим наследником? — спросил скупщик дичи.
— Да, — ответил Ален, — а в качестве доказательства вы можете сказать первому встречному бедняку, который попадется вам по дороге, чтобы он пришел сюда и забрал любые вещи, какие ему приглянутся.
Скупщик дичи взял восемнадцать франков, попрощался с Монпле и пошел обратно.
Но, не успел он сделать и пяти шагов, как услышал, что молодой человек зовет его.
Мужчина обернулся.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Когда вам теперь понадобится дичь, обращайтесь ко мне, — сказал Ален, — я прошу вас оказывать мне предпочтение.
— Как это? — с удивлением спросил скупщик дичи.
— Я становлюсь охотником на водоплавающую дичь.
— Без шуток? — спросил мужчина.
— Это сущая правда… Я разорен, ничего не умею и не могу покончить с собой, будучи слишком добрым христианином. Раз уж Провидение сделало меня наследником бедняка, жившего в этой лачуге, я последую по пути, указанному мне Провидением.
Скупщик дичи удалился, пообещав Алену Монпле стать его постоянным клиентом.
Ален Монпле не был ни мечтателем, ни философом; он совсем не умел анализировать свои чувства, разбираться в причинах этих чувств и увязывать их с последующими событиями.
Молодой человек не собирался, как он и сказал скупщику дичи из Исиньи, сводить счеты с жизнью, хотя эта жизнь стала ему ненавистной, ибо распутство, отвратившее его от религиозных обрядов, так и не смогло истребить веру, глубоко укоренившуюся в его душе благодаря воспитанию, полученному в деревне.
В какой-то миг Ален задумался, не пойти ли ему в солдаты.
Но едва лишь эта мысль мелькнула в его голове, как он своевременно вспомнил, что всякая дисциплина неизменно внушала ему отвращение.
Преисполненный решимости сохранить свою независимость, Ален Монпле понимал, что может рассчитывать только на физический труд.
Какой именно?
Он не владел никаким ремеслом.
И все же само Провидение, как сказал наш герой, привело его в хижину папаши Шалаша, когда старик навсегда закрыл глаза, а он, Ален, остался без состояния, родных, друзей и возлюбленной.
Таким образом, Ален Монпле, страстный охотник и отменный стрелок, решил стать охотником на водоплавающую дичь.
Как только скупщик дичи удалился, молодой человек сказал себе:
"Да, сам Господь Бог привел меня сюда, именно его перст указал мне на этот приют и промысел, призванный обеспечить мне пропитание, подобно тому, как он кормил моего предшественника. Значит, я смогу жить в одиночестве, вдали от людей, не рассчитывая на их сострадание, и, быть может, однажды я сумею отомстить им за все то зло, что они мне причинили…"
По правде сказать, Ален Монпле, предававший проклятию весь человеческий род, имел в виду, главным образом, его женскую половину.
В самом деле, молодой человек торжественно поклялся никогда не жениться и, если удастся, отплатить когда-нибудь за предательство Лизы Жусслен всей той части общества, которую именуют прекрасным полом, или отдельным ее представительницам.
Как и в случае с дуэлью, Ален Монпле не хотел оказаться последним.
Несмотря на то что Ален дал эту клятву в минуту ярости и его не слышал никто, кроме Бога, на глазах у которого он боролся со смертью, тем не менее данная им клятва казалась ему священной, и он обещал себе никогда не изменять ей, что бы с ним ни случилось.
Решение было принято, и теперь следовало как можно скорее привести его в исполнение.
Ален Монпле обладал всем необходимым для охотничьего промысла: превосходным ружьем и отличной собакой; таким образом, ему предстояло лишь обзавестись хозяйством.
У молодого человека оставались только шесть луидоров и несколько украшений.
Он отправился в Исиньи, чтобы продать эти украшения и купить кровать, стол, четыре стула, кухонную утварь и полный костюм охотника на водоплавающую дичь.
По дороге он повстречал семейство бедняков — их послал к нему скупщик дичи, чтобы они забрали вещи папаши Шалаша.
По прошествии часа пребывания Алена в Исиньи его украшения были проданы, все покупки были сделаны, и в лачугу охотника был отправлен каменщик с заданием побелить известью внутреннюю часть дома и заделать в ней щели.
Молодой человек вернулся в хижину около пяти часов вечера.
На четыреста франков, вырученных за проданные украшения, и несколько остававшихся у него луидоров он приобрел все предметы первой необходимости.
Правда, Ален вернулся в Шалаш без единого су.
Однако у него был хлеб на вечер и на следующий день, а также имелось вдоволь пороха и свинца — этого запаса должно было хватить на всю зиму.
Теперь следовало начать новую жизнь.
Ален начал ее в тот же вечер.
Мы уже рассказывали, что значит охота на водоплавающую дичь и какие трудности и опасности подстерегают охотника.
Благодаря проявляемой Аленом страстной любви ко всякой охоте, все эти трудности и опасности должны были лишь придать новые силы нашему герою.
Молодой человек с азартом предался любимому делу, поскольку усиленное движение, острые ощущения и постоянные заботы избавляли его от грустных мыслей; поскольку физическая усталость заглушала душевные треволнения; поскольку это увлечение, приносившее истинное облегчение человеку, чье сердце рас крылось только раз и снова замкнулось в себе после нанесенной ему раны, вскоре переросло у Алена Монпле в неистовую страсть. Он неделями не покидал песчаных отмелей устья Виры, где в избытке водится водоплавающая дичь, — и жил там, и спал, и ел, днем отстреливая здешних больших и малых голенастых и ночью подстерегая перелетных птиц. Несмотря на то что охотник убивал множество дичи, которую через день забирал у него торговец из Исиньи, принося деньги за добычу, полученную им в предыдущий раз, он никак не мог насытиться своей жестокой забавой.
Между тем Ален лишь наполовину претворил в жизнь свою угрозу человеческому роду, хотя, размышляя об этом (а наш герой нередко предавался таким раздумьям), он чувствовал боль обид, которые причинили ему люди, столь же остро, как и прежде.
Поскольку ему недоставало силы духа какого-нибудь Тимона или Альцеста, он не мог полностью отказаться от общества себе подобных: случайно сталкиваясь с бывшими друзьями, рыбаками из Гран-Кана, Мези и Сен-Пьер-дю-Мона, он время от времени вступал с ними в разговор.
Правда, эти люди никогда не причиняли Алену Монпле никакого вреда и, вероятно, уважали его как охотника на водоплавающую дичь не меньше, а то и больше, чем когда ему предстояло стать наследником Хрюшатника.
Тем не менее Ален упорно и непреклонно стремился выполнить вторую часть своего замысла.
Он затаил злобу на всех сестер Лизы Жусслен; он избегал женского общества и, хотя его ненависть к прекрасному полу пока что выражалась лишь на словах, тем не менее это чувство было сильным, глубоким и искренним.
В один из ноябрьских дней 1841 года Ален собрался на восточную отмель, расположенную в двух льё от Мези, чтобы дожидаться там вечернего перелета птиц.
Он надел высокие сапоги, доходившие ему до пояса, натянул поверх рубахи матросский бушлат из промасленной парусины, взял ружье, одеяло, окликнул Флажка — 3-272 своего товарища по одиночеству и бессловесного утешителя (собака, продолжавшая ежедневно ходить на могилу бывшего хозяина, невольно наводила Алена на мыс л, о бренности бытия) — и направился в сторону селения.
По дороге охотник заметил, что погода предвещает шторм.
Большие волны бились о берег, а еще более грозные валы вставали на горизонте.
Северный ветер, внезапно сменившийся юго-западным, крепчал с каждой минутой, и на небе рдели широкие полосы кровавого багрянца.
Охотник не успел проделать и половины пути, как буря разразилась со всей своей неистовой силой.
Гигантские волны наступали подобно движущимся горам и обрушивались на берег, дробя гальку.
Ветер вздымал в воздух такие плотные вихри песка, что путнику в конце концов пришлось укрыться за насыпью, устроенной со стороны поля и предназначенной для таможенных чиновников.
Подходя к деревне, Ален увидел, что все население Мези собралось на берегу: женщины стояли на коленях на мокром песке, окаймленном бахромой пены, и страстно молились; мужчины озабоченно наблюдали за тем, как моряки готовят шлюпку к спуску на воду, подкладывая весла под киль, чтобы легче было ее двигать.
Ален тотчас же узнал о причине этого необычного волнения.
После полуденного отлива три рыбацких баркаса из Мези отправились на ловлю устриц, и местные жители опасались, как бы буря, разразившаяся прежде чем рыбаки успели выйти в открытое море, не прибила их к берегу.
Монпле присоединился к мужчинам, вглядывавшимся в горизонт, окутанный плотной завесой дождя, и принялся взвешивать вместе с ними шансы рыбаков на спасение.
Тома Ланго, как и другие обитатели селения, тоже вышел на берег, но, казалось, бакалейщик был обеспокоен даже больше остальных.
Прочие опасались за жизнь родных и друзей, а ростовщик дрожал за свое добро: два или три судна, которым грозила гибель, принадлежали ему.
Впрочем, панический страх овладел не только лавочником.
Жанна Мари, бедная вдова, которую скупец превратил в свою служанку, якобы желая ее поддержать, сопровождала его и, подобно ему, не находила себе места от тревоги.
Всякий, кто видел, как тревожатся ростовщик и его племянница, приходил к выводу, что, вероятно, страх Тома Ланго был неимоверно велик, раз он допустил, чтобы несчастная женщина, которую он обычно сурово наказывал за малейшую отлучку из лавки, покинула ее вместе с ним.
Охваченный волнением, он тем не менее заметил охотника и подумал, что встреча с человеком, внушающим ему чувство вины, предвещает несчастье: под влиянием страха Ланго стал суеверен; скупец захотел убедиться, что Ален, которого он не видел после смерти Жана Монпле и продажи Хрюшатника, не затаил на него злобы: он надеялся таким образом хотя бы отчасти отвести от своих судов угрозу.
И вот лавочник стал потихоньку подбираться к группе моряков, среди которых находился Ален.
Но тот, также не спускавший глаз со своего недруга, вовремя заметил его приближение, отошел на несколько шагов и сел на каменную глыбу.
Однако Косолапый хотел ясности.
Он сделал вид, что отказался от мысли заговорить с Аленом, но, описав круг, подкрался к молодому человеку, прежде чем тот успел его заметить.
— Скверная погода, до чего же скверная погода, мой мальчик, — произнес он внезапно, не позволяя Монпле избежать ответа.
— Вы так считаете, господин Ланго? — холодно отозвался охотник.
— Разумеется, я так считаю.
— Ну а я так не считаю.
— И все же, — пролепетал Ланго, не на шутку встревоженный гоном, которым ему ответили, — вы, очевидно, понимаете, что такая погода не особенно радует тех, кому она может причинить ущерб.
— По той же причине, господин Ланго, вы, с вашим недюжинным умом, должно быть, понимаете, что такая погода кажется как нельзя более приятной тем, кому она может принести удачу.
— Господи Иисусе! — вскричал ростовщик, воздевая к Небу свои крючковатые руки. — На какую удачу вы рассчитываете при подобной буре?..
— Мне это принесет удачу потому, что, во-первых, ветер прогонит водоплавающую дичь с моря и с отмелей, птицы слетятся на берег, и мне не придется мочить ноги, охотясь на них; во-вторых, дичь будет занята только поисками укрытия и позабудет о моем ружье, так что мой ягдташ наполнится столь же легко, как если бы я охотился, сидя в кресле-каталке. Наконец, возможно, непогода принесет мне еще кое-что, чего я страстно желаю, хотя ради этого надо молиться самому дьяволу.
Произнося эти слова, Ален смотрел на старого ростовщика с усмешкой.
Тот прекрасно понял, на что намекает молодой человек и содрогнулся от ужаса при мысли о том, что Бог или дьявол услышат мольбы жертвы ростовщика и покарают его, Ланго, отняв у него баркасы.
— Значит, вы не христианин, раз высказываете подобные желания?! — возопил ростовщик.
— Ну уж извините, не христианин! Поистине, господин Ланго, это обвинение чертовски подходит вам! Кому, как не вам, господин Тома Ланго, подобает рассуждать о милосердии! "Самым хитрым — пуховые перины", — говорили вы, прибрав к рукам Хрюшатник. Не справедливо ли было бы ответить вам сегодня: "Самым невезучим — наибольшие убытки?"
— Ты этого не скажешь, Ален, — промолвил Тома Ланго, трепеща от страха, — ты же знаешь, мой мальчик, что я всегда тебя любил!
— Да, от такой любви остается лишь плакать.
— Возможно, возможно, ведь мне было отнюдь не просто так обойтись с тобой, но ты же прекрасно понимаешь: дела есть дела, нельзя все время только получать и никогда ничего не отдавать.
— В таком случае, почему вы не предложили мне уладить дело миром? Отвечайте! Увидев, до чего я докатился, какая страшная опасность мне грозит, я бы вмиг излечился от своей лени. Я взялся бы за дело, женился бы и постепенно рассчитался бы со своими долгами.
— Виной тому моя излишняя щепетильность, мой мальчик, да, излишняя щепетильность. Я не хотел участвовать в обмане славного господина Жусслена: мне и так пришлось упрекать себя за то, что я так долго злоупотреблял доверием твоего отца! Да простит меня за это его добрая душа!
Монпле, возмущенный подобным лицемерием, пожал плечами.
— Ты сердишься на меня, — продолжал Тома Ланго, — ты сердишься, ноты не прав; я докажу тебе это. Послушай, раз ты не прочь взяться за дело, воспользуйся этим: распрощайся с болотами и лягушками и отправляйся в Париж. Клянусь честью, Ален: как только ты там окажешься, я обеспечу тебя средствами, чтобы ты разбогател, подобно мне.
— Нуда, конечно! — воскликнул молодой человек. — И в придачу вы дадите мне свою жадность, свое коварство и лживое, черствое сердце, господин Ланго? Нравится вам или нет, но знайте: я останусь здесь, чтобы вас ненавидеть, ибо я вас ненавижу, слышите?
Ален бросил эти слова в лицо ростовщику с такой неистовой силой, что тот отступил на шаг назад.
— Любой другой ненавидел бы вас тайком, не так ли? — продолжал молодой охотник. — Но я не такой как все, и потому с особенной радостью снова и снова говорю вам в лицо: я вас ненавижу! Вы напускаете на себя сейчас милосердие и добродушие, потому что боитесь за свои жалкие посудины. Так вот, послушайте, что я вам скажу: это ужасно, но это правда. Будь оба ваших баркаса здесь, и мне было бы достаточно всего лишь раз выстрелить из ружья для их спасения, я бы скорее разбил свое ружье, нежели нажал на курок, так и знайте!
При этих словах Монпле послышался вопль, исходивший из горла или точнее из сердца женщины, которая со скрещенными руками и тревогой на лице слушала разговор мужчин.
Это была Жанна Мари — племянница ростовщика.
— О господин Ален, — воскликнула она, — как же нехорошо так говорить! Ведь в этих лодках — люди и дети, чьи родители не сделали вам ничего плохого.
Услышав вполне справедливый упрек, Ален вздрогнул.
— Женщина права, я об этом не подумал! — вскричал Ланго, обрадованный поддержкой. — Да, в этих баркасах — чада Господа Бога, человеческие существа, да хранит нас всех Всевышний! Вы желаете им смерти, господин Монпле, накликая гибель на мои суда.
— Я никому не желаю ни беды, ни ущерба, — отвечал Ален, — но если все же этих несчастных постигнет беда и они потерпят ущерб, пусть меня не судят за то, что я не жалею людей, которые никогда не жалели меня.
— Увы! — вздохнула вдова. — Это далеко не одно и то же, господин Ален, ведь вы сами навлекли на себя несчастье, гоняясь за удовольствиями, а те, кто сейчас в море, рискуют жизнью ради того, чтобы прокормить своих детей и облегчить участь их матерей.
Говоря это, бедняжка имела в виду своего сына, которого Ланго неделей раньше заставил сесть в один из баркасов, чтобы мальчик приучался к делу, как говорил ростовщик, а в сущности, чтобы он съедал в другом месте кусок хлеба, необходимый ему для каждодневного пропитания, тот самый жалкий кусок хлеба насущного, о котором мы просим Бога в молитве "Отче наш".
Жанна Мари, не решаясь выказывать никакого волнения, была ни жива ни мертва при мысли об опасности, которой подвергался в эту минуту ее любимый сын, ее единственное утешение на земле.
Но, как ни старалась племянница Ланго скрыть свою тревогу, она не могла справиться с обуревавшими ее чувствами.
Женщина отвернулась, чтобы никто не увидел ее слез.
Ален не заметил или притворился, что не заметил этого движения.
Жанна Мари была женщиной, то есть одним из тех существ, кого Ален поклялся ненавидеть и карать, и, преисполненный злобы к бакалейщику, он воскликнул:
— О Жанна Мари, спросите у вашего дядюшки, один ли я виновен в своем разорении, и не следует ли мне, прежде чем бить себя в грудь со словами: "Меа culpa![1]", изобличить ложных друзей, чьи советы ускорили смерть моего отца, а меня самого довели до нищеты! Полно, полно, женщина! Ты защищаешь далеко не праведника! Моли же Господа Бога, чтобы он не наказал тебя за такое родство и, пытаясь встать между нами, не усиливай жажду мести, которую возбуждает во мне вид этого человека.
При последних словах глаза Алена Монпле засверкали столь же грозно, как и проблески молнии, вспыхивавшие на горизонте.
Затем, не дождавшись ответа, молодой охотник оборвал разговор, вскинул на плечо ружье и пошел прочь, держа курс на восток.
В последующие полчаса в Мези царило столь же сильное смятение.
Чтобы получить представление об этом смятении, которое мы даже не пытаемся описать, следует самим оказаться на северном или западном взморье и провести там те тревожные часы, когда один и тот же страх в одно и то же время охватывает души двух-трех тысяч человек и заставляет учащенно биться их сердца.
Наконец, по истечении получаса, по-прежнему ничего не видя в тумане, жители Мези решили, что баркасам удалось выйти в открытое море, лавируя между волнами, пока ветер позволял нести на мачтах хотя бы клочок парусов; почти успокоившись, все постепенно разошлись по домам.
На берегу остались только Ланго с племянницей и несколько женщин — матерей, сестер или жен, чья тревога не могла утихнуть, пока еще оставались сомнения.
Тома Ланго, переживавший за свои суда не меньше, чем матери, жены и сестры за судьбу детей, мужей и братьев, шагал взад и вперед по взморью, припадая на свою скрюченную ногу и не обращая внимание на то, что дождевая и морская вода промочила на нем все до нитки.
Лавочник то и дело замирал на каком-нибудь бугорке и направлял свою подзорную трубу на море; затем он складывал ее, с жестом нетерпения убирал в карман и бормотал:
— Ничего! По-прежнему ничего! В конце концов, они правильно делают, что держатся вдали от берега. При таком волнении моря лучше быть подальше от берега.
Но затем он добавлял, поскольку в нем снова брала верх скупость:
— И все же мне не терпится увидеть мои бедные лодки.
Обернувшись, Ланго увидел племянницу и затопал ногами, крича:
— Боже праведный! Ты все еще здесь? Слоняешься по берегу, вместо того чтобы обслуживать клиентов, продавая им водку и свечи? Ах, вот что значит родня, вот как она благодарит нас за то, что мы ее кормим!
Бедная Жанна Мари, чье сердце и взоры были обращены к стихии, грозившей отнять у нее сына, умоляюще сложила руки и сказала в ответ:
— Я заклинаю вас, дядя, позвольте мне еще немного побыть здесь возле вас.
— Возле меня! Возле меня! — возмущенно вскричал Ланго. — Да что тебе здесь делать?!
И не замечая, в какое смятение повергало несчастную вдову томительное ожидание, не обращая внимания на ее глаза, полные слез, и на судорожную дрожь, сотрясавшую ее тело, скупец продолжал:
— Я еще понимаю, если бы от твоих жалоб, нытья и плача немного утих ветер, так нет же: он дует так, что вот-вот опрокинет скалу. О! Мои бедные лодки! Они не выдержат, они не могут выдержать!
Эти причитания были для женщины равносильны смертному приговору, и она разразилась душераздирающим криком:
— Мое дитя! Мое милое дитя! Мой бедный маленький Жан Мари! О Господь наш Иисус Христос! О пресвятая Богородица Деливрандская, неужели вы не пощадите моего дорогого сына?
— Черт возьми, ты увидишь его, своего щенка! — проворчал в ответ лавочник, державшийся грубее обычного из-за злившей его непогоды. — Человек, будь-то мужчина или ребенок, всегда возвращается на берег живым или мертвым, это же не судно.
Бедная мать зажала уши, чтобы не слышать этих слов, прозвучавших как кощунство, и преклонила колени на песке.
В этот миг вдали показался человек, широко шагавший вдоль берега и отчаянно размахивавший руками.
Тома Ланго побежал навстречу мужчине, забыв о племяннице, готовой упасть в обморок.
Этот человек, показавшийся лавочнику вестником несчастья, был не кто иной, как Ален Монпле.
Несмотря на то что молодой охотник находился слишком далеко и его трудно было расслышать, он кричал, пытаясь перекрыть голосом ветер и бурю:
— Созывайте людей! Все — на спасение! Судно село на Пленсевскую отмель!
Ноги Тома Ланго подкосились, в глазах у него потемнело, и он почувствовал, что теряет сознание.
Прежде чем лавочник пришел в себя, Ален пробежал мимо; добравшись до главной улицы, он стал кричать так, что его услышала вся деревня:
— На помощь, люди, на помощь! Их выбросило на Пленсевскую отмель!
Услышав этот крик, казавшийся гласом морского духа, все обитатели селения — мужчины и женщины, дети и старики — выскочили из своих домов и побежали к указанному месту, где произошло несчастье.
Жанна Мари по первому же зову устремилась к Пленсевской отмели; отчаяние придавало женщине сил, и она обогнала даже самых проворных мужчин. Задыхаясь и чувствуя стеснение в груди, вдова с растрепанными от ветра волосами и безумным блуждающим взглядом первая обогнула выступ скалы и первой смогла обозреть небольшую бухту, в которой раскинулась Пленсевская отмель.
По широкой белой полосе, окаймлявшей вельс баркаса, она узнала "Святую Терезу", то есть судно, на борту которого находился ее сын.
Это зрелище так потрясло несчастную мать, вдобавок обессилевшую от быстрого бега, что она рухнула на песок с криком:
— О Боже, Боже! Мой бедный малыш!
Вслед за ней на берег прибежали другие, и некоторое время в бухте царили неописуемый шум и суета.
Мужчины говорили одновременно, наперебой обсуждая способы спасения потерпевших кораблекрушение, и, таким образом, теряли драгоценное время в бесплодных спорах.
Женщины отчаянно кричали, и их рыдания смешивались с рыданиями детей, начинавших плакать, глядя на плачущих матерей.
Одному лишь Алену и нескольким матросам удавалось сохранять некоторое спокойствие посреди этой суматохи.
Жак Энен — читатель, очевидно, помнит, что мы упоминали имя этого моряка в начале нашего повествования, обещая, что встретимся с ним позже — Жак Энен, пользовавшийся определенным авторитетом среди односельчан как бывший боцман, плававший на государственном корабле, приказал всем замолчать.
Заставив женщин и детей отойти к скалам, он послал нескольких молодых людей за шлюпкой, приготовленной к спуску на воду в Мези: они должны были погрузить ее на телегу, запряженную лошадьми, и как можно быстрее доставить к месту бедствия.
В самом деле, положение "Святой Терезы" было критическим, и для спасения судна требовались быстрые и решительные действия. Оно налетело на мель всем корпусом и врезалось в нее достаточно далеко, чтобы терять плавучесть, когда волна откатывалась назад. Весь экипаж баркаса состоял лишь из трех матросов и юнги — юнгой был маленький Жан Мари; не в силах удержаться на палубе, на которую беспрестанно обрушивались волны, люди укрылись на мачте, привязав себя к ней тросами. Время от времени особенно могучий вал захлестывал судно, заставляя его ложиться на бок, и тогда все — киль баркаса, его мачта и люди — исчезало в чудовищном водовороте; на обратном же пути волна возвращала баркас в вертикальное положение. Юнга, привязанный к верхней оконечности мачты, показывался первым; за ним появлялись матросы и корпус судна, после чего оно некоторое время оставалось в горизонтальном положении, пока море снова не опрокидывало его.
Всякий раз, когда баркас скрывался под водой, это жуткое зрелище исторгало из груди наблюдателей крики ужаса, сливавшиеся с дикими воплями потерпевших кораблекрушение, чьи голоса были отчетливо слышны на берегу.
Вслед за этим толпа на суше ненадолго замирала и замолкала.
Короткие мгновения ожидания казались всем вечностью.
Наконец из уст собравшихся одновременно, как и вопль отчаяния, вырывался крик надежды — так люди на берегу встречали возвращение экипажа судна к свету и жизни.
В этот миг тысяча двести — полторы тысячи людей одновременно вздыхали с облегчением и дружно восклицали:
— Слава Богу! Их по-прежнему четверо!
Однако примерно через четверть часа, прежде чем вернулись мужчины, посланные за спасательной шлюпкой, один из матросов "Святой Терезы" не вынес постоянных погружений в воду.
Теперь на мачте баркаса оставалось только трое живых.
Четвертый, находившийся ближе всех к палубе, висел на оттяжке мачты, перегнувшись вдвое.
Он был мертв!
Крики и рыдания разразились снова.
Не было никаких сомнений, что такая же участь ожидает и других несчастных матросов — одного за другим.
Жители деревни единодушно потребовали от Жака Энена принять меры для спасения уцелевших людей.
Бывшему боцману пришлось отталкивать женщин, заходивших далеко в воду и протягивавших навстречу потерпевшим кораблекрушение свои беспомощные руки.
В это время громкие возгласы возвестили о прибытии спасательной шлюпки.
Толпа ринулась к ней, ее стали волочить и толкать к берегу.
И тут боцман Жак грозно, как адмирал, обратился к собравшимся со словами:
— Эй вы, слушайте меня и повинуйтесь!
Все умолкли.
— Требуется восемь добровольцев! — вскричал боцман.
Желающих оказалось пятьдесят человек.
В подобных случаях французы всегда проявляют поразительное мужество: чтобы спасти одного несчастного, десять смельчаков готовы пожертвовать собой, рискуя ничуть не меньше, чем тот, кого они собираются спасти.
Жак Энен выбрал восьмерых из числа самых сильных и решительных мужчин.
Ни одна из женщин, будь то мать, жена или сестра добровольца, не проронила ни слова, не сделала ни малейшей попытки удержать сына, мужа или брата, рвавшихся навстречу опасности.
Каждая из них понимала, что мужчины с Божьей помощью собираются исполнить священный долг.
Никто, кроме Бога, не был вправе судить тех, кто приносил себя в жертву.
Жак Энен указал каждому гребцу его место в шлюпке, посоветовал всем внимательно слушать приказы и ждать, когда волнение немного ослабнет, чтобы преодолеть пространство, отделявшее их от открытого моря.
По его команде восемь смельчаков подтолкнули лодку и, как только она заскользила по волнам, заняли свои места и согнулись, дружно работая веслами.
Но не успели они отойти на десять саженей от берега, как волна накрыла их с головой и, опрокинувшись, перевернула шлюпку.
Сидевшим в ней мужчинам удалось спастись, уцепившись за стальные тросы, которые Жак Энен предусмотрительно приказал натянуть вдоль обоих бортов.
Шлюпку трижды спускали на воду, и трижды волны переворачивали ее.
После третьей попытки спустить шлюпку на воду Жак Энен устало прислонился к лодке, лежавшей на песке вверх килем, и вскричал с тоской и яростной досадой в голосе:
— Довольно, ребята, довольно! Господь Бог не на нашей стороне.
Затем он проворчал, грозя Небу кулаком:
— Вовсе не смешно смотреть, как в ста саженях от берега твои товарищи дергаются, словно акулы на крючке! Если трос якоря натянут отвесно, он обязательно порвется! Сегодня — их черед, завтра — наш! Давайте помолимся за наших друзей, матросы! "De profundis"1 — вот и все, что им остается от нас ждать.
Подкрепляя эту просьбу жестом, старый морской волк обнажил свою седую голову, встал на колени и принялся молиться вслух.
Но ему не суждено было закончить начатую молитву.
Одна из женщин, пробившись сквозь толпу с яростью львицы, схватила боцмана за руку и встряхнула его с такой силой, что он был вынужден подняться.
Это была Жанна Мари.
— Трус! — воскликнула она. — Ты же видишь, что эти люди еще живы, а вы отказываетесь спасать своих ближних, хотя они всего лишь в двухстах шагах от вас и могут в любую минуту погибнуть! Ко мне, матери! Ко мне, жены! Давайте сделаем то, на что не решаются мужчины!
Несколько женщин обступили Жанну Мари с возгласами:
— Пошли! Пошли! Мы жены моряков, и мы знаем, как обращаться с веслами.
— Несчастная! — воскликнул Жак Энен, обращаясь к Жанне Мари. — Ты решила умереть сама и хочешь погубить других?
— Я хочу спасти моего сына… Мальчик протягивает ко мне руки, он там, видишь? Это мой сын!.. Да, да! — закричала женщина. — Да, я иду туда! Если я не смогу его спасти, то, по крайней мере, мы умрем вместе.
И тут, как будто стихия решила, пока люди молчали, дать за них ответ, чудовищная волна с грохотом обрушилась на берег; она сбила с ног несколько человек, а остальных окатила пеной.
Крики пострадавших смешались с возгласами других 1 "Из бездн [взываю]" (лат.).
наблюдателей, стоявших на большем удалении от моря и не спускавших со "Святой Терезы" глаз.
Эти возгласы означали, что число потерпевших кораблекрушение, еще остававшихся в живых, сократилось до двух.
Теперь на мачте над первым трупом болтался еще один мертвец.
Таким образом, смерть поднималась вверх шаг за шагом.
— Видишь, Жанна Мари, — сказал старый боцман, — сила и мужество людей бессильны перед стихией, когда Господь Бог своим дыханием поднимает такие волны. Ни одна лодка, даже принадлежи она самому дьяволу, не перенесется через эту пучину, разве что вверх килем! Умелый пловец мог бы, пожалуй, покрыть расстояние в сто саженей, но я бы не советовал никому из Мези, каким бы сильным ни был этот человек, пытаться такое сделать.
— Пловец! Пловец! — твердила Жанна Мари, ломая себе руки. — Но я не умею плавать! О! Господь Бог, дающий матерям любящее сердце, должен был бы наделять нас мужской силой.
И тут она заметила охотника на водоплавающую дичь; он стоял рядом и хмуро смотрел на трагедию, разворачивавшуюся на его глазах.
С быстротой молнии женщина бросилась к его ногам.
— Господин Ален! — возопила она. — Господин Ален! Говорят, что вы лучший пловец не только в Мези, но и на всем побережье. Господин Ален, ради Бога, во имя вашего отца и вашей матери, покоящихся в христианской земле, спасите моего малютку!
— Даже не вздумайте, Монпле, — вмешался Энен, — даже не вздумайте! Иначе вас ждет жуткая смерть!
Жанна Мари поднялась на ноги и вскричала:
— Замолчите, Жак! Молчите и не мешайте этому смелому парню вернуть матери сына. О, если бы вы только знали, как я его люблю, добрый господин Ален! — продолжала несчастная женщина. — Если бы вы только знали, как он меня любит, мой бедный милый сыночек!.. Если бы вы знали, сколько притеснений я вынесла ради него!.. Если бы видели, с каким мужеством он согласился сесть в этот баркас, чтобы мы не лишились куска хлеба у дяди. О, тогда вы бы поняли, что мне нельзя терять его!.. Теперь, когда вы знаете это, я могу поклясться, что, спасая моего сына, вы спасаете жизнь сразу двух людей, ведь, кроме него, у меня никого нет! Но Бог, добрый, милосердный Бог — при этом вдова воздела руки к Небу, — Бог не станет отнимать у меня единственное утешение, которое он оставил мне на этом свете! Если же Господь заберет Жана Мари, то, значит, он не хочет, чтобы я пережила сына! О Боже, Боже! Ты ведь знаешь, что мать не может пережить свое дитя, не так ли?!
Эти слова потрясли собравшихся.
Даже Ален, питавший неприязнь к людям, был взволнован не меньше других.
Как уже было сказано, наш герой был лишен материнской любви с самого детства; сила и самоотверженность этого чувства, свидетелем которого он оказался впервые, привели его в неописуемый восторг.
— Что ж, да будет так! — внезапно воскликнул молодой человек. — Пусть не говорят, что Алена Монпле попросили спасти жизнь ребенка, никому еще не причинившего зла, а Ален Монпле отказался из страха за свою шкуру. Эй, вы! — крикнул он толпе и, скинув с себя бушлат и рубаху, бросил их на мокрый песчаный берег. — Я поплыву туда! Обвяжите меня тросом.
Раздевшись в мгновение ока, обнаженный охотник походил на великолепную мраморную статую Геркулеса Фарнезского, разве что его запястья не были столь же тонкими.
Тело молодого человека обвязали тросом.
— Господин Ален! Господин Ален! — отчаянно кричала вдова, в то же время протягивая руки к затонувшему судну.
В эту минуту волны накрыли баркас, и он скрылся из вида в двадцатый раз.
Мучительное беспокойство людей достигло предела.
Героический поступок охотника мог оказаться бесполезным, если последние двое несчастных на борту уже испустили дух.
Наконец, баркас вновь принял вертикальное положение.
Все увидели, что третий матрос висит, перегнувшись вдвое, — он был мертв, как и двое его товарищей.
В живых остался только маленький юнга, привязанный к оконечности мачты, — при каждом ударе стихии он погружался в воду менее глубоко, чем другие.
— Ах! — с облегчением вздохнула вдова. — Он жив, он жив, Ален! Да хранит вас Бог!
— Мужайся, Ален, мужайся! — послышалось со всех сторон.
Охотник покрепче завязал трос, которым было обмотано его тело, и передал его конец боцману Энену, сказав:
— Держите, вы будете осторожно травить трос, а когда я доплыву туда, привяжете к нему крепкий канат. Я подтащу канат к себе, мы натянем его между судном и берегом, и, если Богу угодно, я вернусь вместе с мальчиком.
— Тысяча чертей! — вскричал Энен. — Ты безумец, но славный малый! Я не стану прохлаждаться, пока ты так отважно рискуешь жизнью; если хочешь, Ален, мы поплывем туда вместе.
— Не стоит, не стоит, — ответил молодой охотник, удерживая старого моряка, собиравшегося скинуть с себя рубаху. — Если мальчика можно спасти, Жак, то одного человека вполне достаточно; если же невозможно, хватит и одной жертвы… У вас тоже есть дети, — прибавил он тихо, чтобы его не услышала вдова, — что с ними станет, если они вас потеряют?..
— По правде сказать, это так! — пробормотал старый моряк, печально опуская руки. — Ах, эти окаянные карапузы, я о них совсем забыл! Ступай же, смельчак Ален! Плыви один, а насчет каната — положись на меня. Главное — не давай волне оглушить тебя, от нее часто больше шума, чем вреда.
— Будьте покойны, — отвечал Ален, — мы с ней старые приятели. А вы следите за канатом, чтобы он не был слишком сильно или слабо натянут… Ну, вот и все, прощайте!
— Вот и все, смельчак Ален. Позволь мне пожать тебе руку, за себя и за моих товарищей.
Молодой человек и старый моряк сжали друг друга в объятиях.
После этого трогательного прощания Ален устремился вперед.
И тут настала очередь Жанны Мари.
Бедная вдова бросилась в его объятия со словами:
— А я! Вы забыли меня, господин Ален!
Женщина поцеловала охотника целомудренно и в то же время страстно.
Ей казалось, что, таким образом, она передает поцелуй своему сыну.
Ален зашел в воду по колено, готовясь к сражению со стихией, как силач к бою.
Он стал ждать очередной волны.
И вот, наконец, она накатилась — огромная, яростно ревущая, грозная.
Вместо того чтобы броситься от нее вспять, человек ринулся навстречу стихии, решительно нырнул под волну и, увлекаемый отливом, всплыл в двадцати саженях от берега.
— Браво! Браво! — вскричал Энен. — Парень знает свое дело. Теперь, когда я увидел его за работой, я готов поспорить, что он доплывет, и ставлю об заклад свою жизнь против понюшки табаку.
— Мужайся, Ален, мужайся! — кричали все.
Лишь одна вдова хранила молчание.
Она молилась, стоя на коленях, и плакала; изнемогая под бременем страданий, слишком непосильным для ее хрупкого немощного тела, женщина была не в состоянии даже наблюдать за происходящим.
Рыбаки же следили за продвижением Алена с тревогой, смешанной с гордостью.
Когда человек становится свидетелем подвига, это поразительным образом возвеличивает его самого в собственных глазах.
Впрочем, можно было просто любоваться молодым человеком, ибо на него было приятно смотреть.
Он двигался невероятно энергично, при каждом удобном случае ныряя под волны, как и в начале заплыва.
Расстояние между пловцом и севшим на рифы судном постепенно сокращалось, и вскоре все увидели, как молодой человек цепляется за скалы, на которые налетел баркас.
Ален протянул руку, чтобы ухватиться за борт судна.
Но тут его захлестнули волны, и все исчезло из вида — пловец, "Святая Тереза" и маленький юнга на мачте.
Последовало очередное томительное ожидание, одно из тех, что мы уже пытались описать.
Однако на этот раз всеобщее волнение было особенно велико, так как оно усугублялось страхом за Алена и появившейся было надеждой.
Наконец баркас выпрямился.
Мальчик был еще жив!
Благодаря высоте, на которой он находился, Жан Мари во время ужасной килевой качки оставался под водой меньше остальных, как уже было сказано, и потому самый слабый пережил всех других.
Успокоившись за ребенка, люди пытались разглядеть в воде Алена.
Все затаили дыхание, у всех перестало биться сердце.
Вдова выпрямилась во весь свой рост и протягивала к морю руки; она тяжело дышала и не говорила ни слова, ибо у нее не осталось сил даже на молитву.
Внезапно по другую сторону баркаса, со стороны моря появилась темная фигура.
Это был Ален.
Он снова плыл к судну, от которого его отбросило волной.
Во второй раз молодому человеку повезло больше: он ухватился за борт баркаса, поднялся на палубу и привязал к основанию мачты канат, который, как было условлено, переправил ему Жак Энен.
При помощи снастей Ален добрался до мальчика, который совсем окоченел и не мог самостоятельно избавиться от своих пут.
Монпле отвязал ребенка от спасительной мачты, посадил его к себе на плечи, спустился на палубу и, держась за канат, стал возвращаться к берегу.
На суше воцарилось гробовое молчание — не было слышно ни биения сердец, ни вздохов, ни одобряющих слов, ни молитв.
Возвращение было долгим, трудным, опасным.
Жан Мари раз десять выпускал из рук канат, и волны неминуемо унесли бы его в море, но Ален предусмотрительно обвязал мальчика веревкой, соединенной с канатом мертвой петлей.
По мере того как пловец с ребенком приближались к берегу, несчастная мать машинально двигалась им навстречу.
Когда Ален оказался в двадцати шагах от нее, она не смогла удержаться и вступила в воду, чтобы поскорее встретить его и своего сына.
К счастью, женщина не потеряла дно под ногами.
Ален передал ей сына.
Как только мать завладела мальчиком, она обернулась к людям с радостным воплем, напоминавшим звериный рев, и, никого не поблагодарив, не выразив Алену признательности, бросилась бежать в сторону Мези; при этом она так крепко прижимала к себе ребенка и так спешила, словно море гналось за ней по пятам.
— Ну-ну, натягивай свое тряпье, — промолвил боцман Энен, пожимая руку отважного пловца, — я полагаю, что ты, как и я, не намерен присутствовать при разрушении этой посудины. Пойдем-ка лучше повеселимся в харчевню "Королевский якорь".
— Спасибо, Энен, — отвечал молодой человек, одеваясь, как советовал ему славный боцман, — но я дал себе несколько клятв, в том числе обещание никогда больше не заходить в трактир.
— Черт подери! В таком случае пойдем ко мне, ведь нам не следует вот так расставаться в подобный день. К тому же ты сейчас слишком далеко от своего камбуза, чтобы отправиться туда за похлебкой.
— И все же я должен туда вернуться, боцман Жак, — возразил Ален, — так как уже темнеет, и я пропустил вечерний перелет птиц. К счастью, луна всходит в одиннадцать часов и я смогу наверстать упущенное.
— Что ж, черт возьми! Если надо, я помогу тебе истреблять уток, хотя это не мое дело, и я лучше управляюсь с веслом или румпелем, чем с ружьем. Но прежде ты бросишь якорь в моей гавани, и это так же верно, что ты отчаянный парень и лихой пловец.
Таким образом, боцман Жак насильно затащил к себе Алена.
Страшная драма завершилась.
Большинство жителей Мези вернулись в деревню.
В Пленсевской бухте остались только родственники погибших и Том Ланго; первые ждали, когда море разнесет "Святую Терезу" в щепки и вернет им три трупа, чтобы можно было позаботиться об их погребении, а лавочник хотел лично увидеть обломки, которые волны начали прибивать к берегу.
Показавшаяся на небе луна озаряла эту скорбную картину.
Художнику бы взяться теперь за кисть: перо бессильно передать мрачное величие пустынного моря, бури и ночи.
Боцман Энен жил в побеленном известью маленьком домике с зелеными ставнями и красной черепичной крышей; этот домик с садиком, окруженный красивой изгородью из утесника, сверкал, словно карбункул, посреди темных и убогих соседних построек.
Внутреннее убранство дома своей чистотой гармонировало с его внешним щеголеватым видом.
В нем было две комнаты.
Одна из них служила складом для рыболовных снастей, зерна, садового инвентаря, а также детской; другая была одновременно кухней, столовой, семейной гостиной и спальней Энена и его жены.
Несмотря на то что эта комната имела множество назначений, она содержалась в безупречном порядке. Красный плиточный пол был надраен до блеска. В створки больших шкафов орехового дерева с отделкой из резной меди, начищенной до такой степени, словно на нее каждое утро, как на корабле, наводили глянец, можно было смотреться как в зеркало; невозможно было отыскать хотя бы одну пылинку ни на зеленых саржевых занавесках, обрамлявших кровать с балдахином, ни на многочисленных кораллах и раковинах, напоминавших о моряцком прошлом хозяина дома и аккуратно разложенных на камине и мебели.
Едва лишь боцман Жак, указывавший дорогу Алену, приподнял дверную щеколду, как изнутри дома донесся стук деревянных башмаков и ватага детей — белокурых и темноволосых, — свежих и румяных, как осенние яблоки, высыпала на порог.
Добродушная физиономия моряка прояснилась и расплылась в довольной улыбке.
Нетерпеливым жестом призвав детвору успокоиться, Жак Энен степенно вынул изо рта комок табака, вздувавший его щеку, выпустил изо рта длинную струю желтоватой слюны и вытер губы тыльной стороной руки; затем он начал поочередно приподнимать детей и трижды целовать каждого из них в круглые щечки.
Когда церемония была закончена, боцман сказал:
— Уф! Это потруднее, чем досмотр судна! Ну-ка, Луизон, подбрось в огонь охапку хвороста и выставляй на стол общий котел. А то из-за отсутствия балласта в моем желудке зверская качка.
— Неужели все это ваши дети? — спросил Ален.
— Девять моих и двое покойного брата, но все они записаны в судовые роли как мои собственные.
— Бедный Энен! — воскликнул охотник с сочувствием в голосе.
— Бедный? — удивился боцман. — Не стоит меня жалеть, сдается мне, что в моем нынешнем состоянии я побогаче самого короля.
— Почему?
— Черт побери! У короля шесть детей и, значит, по утрам и вечерам он может получить не более шести благословений, а я получаю целых одиннадцать.
С этими словами он взял двух самых маленьких детишек — своего и приемного — и стал подбрасывать их у себя на коленях.
Алену еще не доводилось вкушать прелестей семейной жизни, и ему казалось, что такое количество детей лишь умножает обязанности и заботы хозяина дома.
Между тем оживленная атмосфера дома боцмана разительно отличалась от мрачной и унылой обстановки его собственной лачуги.
Этот контраст заставил Алена задуматься.
— Значит, вы считаете себя счастливым, Жак? — спросил он.
— Тысяча чертей! Я уверен, что счастлив; я был бы привередливым, если бы думал иначе.
— Надо много работать, Жак, чтобы прокормить такую ораву.
— Ваша правда, но, когда у меня срубят мачты, эта орава тоже будет трудиться ради моего пропитания.
— Гм! — недоверчиво произнес Ален, вспомнивший не без сожаления о своем отношении к родному отцу. — Когда дети вырастают, Жак, заботы становятся другими, только и всего.
Моряк откинулся на спинку своего стула и сказал, глядя Алену в глаза:
— Послушай-ка, парень, что заставляет тебя оплевывать чужое счастье? Неужели ты думаешь, что таким образом можно внушить мне отвращение к семейной жизни? Нет уж, дудки! Как и тебе, мне нравилось гулять на воле, распустив паруса, но, знаешь, приходит время, когда чувствуешь потребность убрать парус и встать на якорь. Рано или поздно это должно случиться, и тогда, если тебе посчастливится встретить такую женщину, как моя жена, нежную, как жир, гибкую, как брам-стеньга, и завести мальцов, которые трутся своей мордочкой о твою щетину, не боясь уколоться, тогда ты заведешь себе мягкое гнездышко и не только ни о чем не будешь жалеть, но и будешь удивляться, что раньше тебе нравилась совсем другая жизнь.
— Пусть так! — вскричал Ален. — Если бы все женщины были похожи на вашу Луизон, в ваших словах был бы здравый смысл, но на одну приличную женщину приходится девять никудышних, не стоящих даже того, чтобы их выбросили за борт.
— Ах, да, — ответил Энен, — я забыл, что ты имеешь зуб на женщин. Господи, да что же тебе сделали эти несчастные создания?.. Не потому ли ты говоришь такое, что красотка Жусслина сбежала с твоего корабля, когда увидела, что ты отклонился от курса и тебя несет на мель? Бедняга Ален, ты сам в этом виноват. Если ты ловишь треску и отправляешься на Большую банку, не следует покрывать резьбой гальюн, заниматься раскрашиванием княвдигеда и прочей чепухой, а надо следить за обшивкой, оковкой и крепежными болтами. Разрази меня гром! Если тебе суждено жить, лавируя на мелководье, что ты будешь делать с женщиной, оснащенной, как герцогиня, даже если она — дочка старого торговца соленой мазью! Да слава Богу, и если пакостник Ланго навредил тебе лишь тем, что помешал жениться на Лизе, то по моему мнению, парень, тебе, вместо того чтобы злиться на него, тебе следовало бы поставить большую свечку за его здоровье в церкви Богоматери Деливрандской.
— Да я и не жалею о Лизе, боцман Энен, — отвечал молодой человек с натянутой улыбкой, опровергавшей его слова. — Но она навсегда отбила у меня охоту жениться, так что теперь, — прибавил он, указывая на свое охотничье ружье, сохнувшее возле большого камина, — вот моя жена и, клянусь, другой у меня не будет.
— Полно! Полно! — воскликнул Энен. — Если ты в первый раз отправляешься в дальнее плавание и в первый раз находишь бухту со скверным дном, это еще не значит, что следует вообще отказаться от поисков якорной стоянки. Ну, вот и похлебка, отведаем ее, а после ты мне скажешь, может ли женщина, которая так готовит бобы и фасоль, осчастливить мужчину в браке.
Все сели за стол.
Энен так проголодался, что за всю трапезу не произнес ни слова, разве что призывая гостя черпать из котла столь же часто, как он сам, — ну а Ален Монпле, надо сказать, следовал этому совету, не заставляя себя слишком долго упрашивать.
После того как бобовый суп с салом был съеден, Луизон поставила на стол водку, сидр и два стакана.
Дети заспорили, кто принесет трубку, которую попросил отец, и старый моряк, сев у очага, продолжил беседу, прерванную ужином.
— Ну что, мой мальчик, — спросил он, — у тебя сняли все снасти и срубили мачты, как на блокшиве?
— Да, боцман, у меня ничего не осталось.
— Ничего-ничего?
— Совсем ничего!
— Что касается имени того, кто посадил тебя на мель, я знаю и не уважаю его. Это Косолапый, не так ли?
— О Боже, он самый!
— Ну а теперь назови-ка мне — я должен это знать, а зачем, скажу позже — назови-ка мне имя этого никудышного пса-адвоката, которому ты поручил обделывать свои дела?
— Это Ришар.
— Ах, да, адвокат из Исиньи. Так вот, ты уверен, что эта канцелярская крыса не выдала тебя со связанными по-английски руками и ногами этому мерзавцу?
— Этого не может быть, Ришар насмерть разругался с Косолапым, который в свое время обманул его.
— Гм! — проворчал, как полярный медведь, Энен. — Неужели ты думаешь, что волки когда-нибудь ссорятся, если они чуют добычу? Слушай, как-то раз, бороздя Индийский океан, мы повстречали джонку из Кантона, отбивавшуюся от двух малайских судов. Мы бросаемся на пиратов, те отступают, мы гонимся за ними и налетаем на подводный камень. И вот, пока мы работали помпами и дубасили ласкаров, что же ты думаешь произошло? Китайская джонка в свою очередь напала на нас!
— Но позвольте мне тоже спросить, боцман Жак, почему вы задаете мне все эти вопросы?
— Ты думаешь, просто из любопытства?
— О! Вовсе нет.
— Ну что ж, я тебе отвечу: дело в том, что твое дело обсуждают в Мези, сплетничают о нем направо и налево; правда, люди говорят об этом шепотом, так как боятся проклятого Косолапого, которому все что-то должны — кто больше, кто меньше. Но, поверь, парень, все только об этом и судачат.
— А что говорят люди?
— Черт возьми! Люди говорят, что те двое сговорились, как мошенники на ярмарке, как малайцы и китайцы, чтобы обобрать тебя до нитки. Говорят, что ты занял далеко не все деньги, которые они требовали через суд; что не были вывешены объявления о продаже и не соблюдены все прочие формальности, необходимые для конфискации и продажи имущества. А я, — прибавил Энен, понизив голос, — я не то, что подозреваю, а уверен: за этим что-то кроется.
— Неужели?
— Слушай, это так же верно, как то, что мы сейчас заодно. Я уверен, что твой адвокат и Косолапый не так уж сильно сердятся друг на друга, как ты говоришь; я уверен, что Ланго снабжает Ришара деньгами, а Косолапый не станет давать деньги просто так, это не в его правилах. Я ручаюсь, что они состряпали какое-то дельце, а отдуваться пришлось тебе.
— Объясните яснее.
— Ладно! Ведь ты меня слушаешь, не так ли?
— Я весь внимание.
— Позавчера вечером, возвращаясь из Сен-Ло, где я получил пенсию за полгода, — продолжал Энен, — неподалеку от Убо я заметил на дороге двух мужчин. Было десять часов вечера. Я сделал несколько лишних галсов в городских кабаках, и у меня были при себе деньги, что заставляет даже храбрецов соблюдать осторожность; поэтому, прежде чем продолжить путь, я решил выяснить, кто эти люди. И вот, я прячусь в канаве, спускаю флаг, убираю верхние паруса и жду… Двое мужчин проходят мимо в десяти шагах от меня. И тут я слышу, как тот, что помоложе, говорит другому:
"Чего вам бояться, ведь он сидит тихо, как краб под камнем?"
"Он сидит тихо, он сидит тихо, — проворчал тот, что постарше, — но все равно было бы лучше сжечь документы".
"Не стоит, не стоит, — отозвался первый, — пока они целы, вы в моей власти".
"Ну да, — отвечал старик, — зато и вы у меня в руках, пока я храню свои бумаги".
"Тем лучше, учитель, — сказал первый со смешком, — теперь мы уверены, что не угодим на каторгу порознь — вы без меня, а я без вас".
В эту минуту гуляющие поравнялись с двумя яблонями, на которые падал свет луны, и я увидел, что это мой Ланго и ваш Ришар.
— Ну и ну! — воскликнул Ален. — А вы не обознались?
— Не обознался ли я? — вскричал боцман Жак. — Ну и ну! Ты бы еще спросил, сумею ли я отличить акулу от палтуса. Разве эти бандиты похожи на прочих людей: Ришар с его желтой гривой да косым глазом и Косолапый, волочащий ногу? Это были они, тем более что адвокат держал под мышкой мешок с деньгами, казавшийся чертовски тяжелым, — я еще подумал, когда они прошли и можно было двигаться дальше, что дьявол платит за его услуги получше правительства.
— О! — воскликнул Ален. — Теперь, когда я стал нищим и узнал, что значит нужда, я готов заявить, что был бы сегодня гораздо счастливее, если бы обрел хотя бы малую долю тех денег, что так глупо были мною растрачены.
— Что ж, хочешь знать мое мнение? Я думаю, что не так уж невозможно вернуть твоему трехмачтовому судну немного рангоута.
— Ну, конечно, — сказал молодой охотник, кусая губы, — только бы узнать точно, о чем сговорились Ришар и Ланго. Но как же это выяснить?
— Ты прав, это трудно, так как и тот и другой — продувные бестии, и они наверняка так завязали узел, что раскрутить его сможет разве что черт. Но, знаешь ли, если ты честный человек, то Провидение должно быть на твоей стороне.
— Провидение, — произнес Ален недоверчивым тоном, — ах, если бы я рассчитывал только на него…
— Стоп! — отрезал старый моряк. — Не будем плохо отзываться о промысле Божьем.
— Вот как! — воскликнул молодой человек. — Стало быть, вы верите в Провидение?
— Да!
Ален покачал головой.
— Это тебя удивляет, — продолжал боцман Энен. — Эх, парень, пойми одну вещь: если судьба бросала человека во все четыре стороны света, где он мотался между небом и водой, не зная ни высоты одного, ни глубины другой, то он понимает, что все эти никудышние писаки, уверяющие, что мы нужны Богу так же, как киту свайка, это сущее стадо ослов и нехристей; если дважды или трижды ты был готов отдать концы и в нужную минуту чья-то рука всегда вытягивала тебя из бездны, то у тебя не остается сомнений, что Провидение не дремлет, то есть оно никогда не выпускает из рук штурвала большого корабля, именуемого миром. И вот тебе доказательство…
— Какое?
— Итак, не далее как сегодня вечером Господь Бог поставил на твоем пути бедняжку, у которой нет на свете ничего, кроме глаз, которые льют слезы чаще, чем полагается. Ты оказал ей огромную услугу, Ален, и, сдается мне, она отблагодарит тебя за это.
— Жанна Мари?
— Да, Жанна Мари. Эта женщина должна соображать, что за стряпня готовится на камбузе ее дядюшки. Надо будет незаметно забросить лот в эти воды, чтобы прощупать дно.
— Вы думаете, она мне что-нибудь скажет?..
— Все может быть! А пока, послушай меня, не подавай никаких признаков жизни и держи язык за зубами, но раскрой пошире глаза.
— Говорят, Косолапый жестоко избивает бедную Жанну Мари, — сказал Ален.
— Ах он злодей, шелудивый пес! Хотел бы я оказаться там, когда он колотит бедняжку. Я бы живо добрался до подводной части его корпуса и линьком отделал бы ему хребет.
И тут боцман Жак решил на деле показать свои способности воспитателя, которыми он весьма гордился.
Он сделал красноречивый жест и при этом так нещадно сжал зубы, что ствол его трубки сломался и самая прекрасная носогрейка во всем департаменте Кальвадос упала и разлетелась на куски.
Боцман встал и отправился за другой трубкой, чертыхаясь изо всех сил.
Видя, что хозяин поднялся, Ален тоже вскочил, заявив, что уже поздно и ему пора домой.
Моряк немного проводил его, и молодой охотник, попрощавшись с боцманом и пожав ему руку, направился в сторону моря.
Настало время отлива, и до прибрежных скал можно было добраться без лодки.
Стояла пасмурная погода, и облака следовали друг за другом столь непрерывной чередой, что луна светила тускло, не позволяя охотнику обойти все водоемы, где обычно отдыхает по ночам дичь.
Ален превосходно устроился в какой-то ложбине, защищенной от воды и ветра, и стал ждать рассвета.
Однако утренние сумерки, как и ночь, не принесли охотнику удачи.
Зима была мягкой, и водоплавающая дичь не выходила на берег.
Лишь стая голубей виднелась поблизости от места, где в засаде сидел Ален.
Подгоняемые голодом птицы свободно разбрелись во все стороны по берегу, выискивая в песке рачков, но охотник не стал стрелять, гнушаясь столь жалкой добычей, и решил вернуться в Шалаш с пустой сумкой.
Подходя к своей лачуге по тропе, которая вела через болото, Ален заметил ребенка, сидевшего на камне у входа в дом и как будто поджидавшего его.
Это был белокурый мальчуган, которому, судя по его тщедушной хрупкой фигуре, было не более одиннадцати двенадцати лет.
У него было открытое смышленое лицо, а его большие голубые глаза, обрамленные длинными ресницами, смотрели на мир задумчиво и печально.
Эти глаза редко оживлялись, но, когда такое случалось, они сияли особенным блеском и лучились от радости.
На мальчике был праздничный наряд моряков: длинная куртка из грубого сукна, голубая рубашка с отложным воротничком и брюки под стать куртке.
На голове ребенка красовался шотландский берете каймой, из-под которого выбивались длинные локоны.
Все это было опрятнее и ухоженнее, чем у других детей его возраста.
Он держал в руке небольшой сверток, завязанный носовым платком.
Ален не узнал мальчика.
Тот явно удивился, что человек, несколькими часами раньше спасший ему жизнь, столь безучастно встретил его появление.
Он заговорил с охотником первым.
— Это я, господин Ален, — сказал мальчик, — это я, Жан Мари, сын Жанны Мари, тот, кого вы вчера вечером вытащили из воды… Неужели вы меня не узнаете?
— Ей-Богу, мой мальчик, — ответил охотник, — мне было не до того, чтобы запоминать твои приметы. Что ж, я с радостью вижу, что ледяная ванна тебе не повредила.
— Послушайте, господин Ален, без вас я провел скверные пятнадцать минут. Поэтому я вас очень люблю, так и знайте! Моя матушка просила меня вам об этом сказать, и она тоже очень любит вас… Матушка всю ночь говорила мне о вас, а это так здорово быть любимым ею…
— Хорошо! Но что же привело тебя сюда чуть свет, мой мальчик?
— А! Совсем другое дело.
— Ну-ка, рассказывай.
— Сегодня утром, господин Монпле, мой двоюродный дед, хотел снова отправить меня в море. Я должен был уже сегодня сесть в Курсёле на "Молодого Шарля" — помните, это трехмачтовый баркас верзилы Луи?
— Да, ну и что?
— Матушка не захотела меня отпускать, так как она поклялась этой ночью, что ноги моей больше не будет ни на одном судне. Тогда дед накинулся на матушку с кулаками. Я хотел заслонить ее и получил оплеуху. Удар свалил меня с ног, и матушка бросилась ко мне со слезами. Когда дед увидел, что Жанна Мари плачет из-за того, что он меня побил, он дал обещание каждый день лупить меня, пока она не согласится, чтобы я отправился на судно. Она была в отчаянии. Я сказал: "Матушка, собери мои вещи, я пойду к господину Алену. Он спас мне жизнь и не даст мне погибнуть из-за какого-то несчастного куска хлеба".
— Ни в коем случае не дам, черт подери! — вскричал молодой охотник.
— И вот я здесь. Правильно ли я поступил, господин Ален?
— Правильно, малыш Жан. Мой дом беден, и еда скудна, но половина моего дома и моей еды к твоим услугам.
— О господин Ален, до чего же вы добрый! Послушайте, матушка очень обрадуется, когда узнает, что я поселился у вас. Ей-Богу, она будет благодарить вас, когда придет!
— Как! Твоя мать придет сюда?
— Ну да; она обещала убегать сюда из дома каждое воскресенье, чтобы навещать меня и обнимать, и она обязательно сдержит свое слово. И потом, разве матушка не должна поблагодарить вас за вчерашний вечер? Она только дома спохватилась, что забыла это сделать.
Ален вспомнил о том, что говорил ему боцман Энен и невольно подумал, что мальчик, явившийся в Шалаш, послан ему Провидением.
— Хорошо! — сказал охотник. — Она всегда успеет меня отблагодарить… Но прежде надо согреться, а то от утреннего северного ветра у меня кровь застыла в жилах. Пошли!
Молодой человек и ребенок вошли в дом.
Как мы уже говорили, в доме Алена Монпле была только одна комната.
Беспорядок, обычно царящий в жилище холостяков, делал убогую обстановку лачуги еще беднее.
Кровать без полога, стоявшая в углу, невзрачный сундук, стол, несколько соломенных стульев — этим ограничивалось имущество охотника.
Стены были в таком плохом состоянии, что рядом со щелями, заделанными Аленом, уже появились новые трещины.
Поношенная одежда, силки из конского волоса и всевозможные охотничьи приспособления были разбросаны повсюду, а домашняя утварь валялась в очаге вперемешку с погасшими головешками.
— Тьфу ты, господин Ален, — сказал мальчик, окинув взглядом комнату, — ваша хозяйка неряха. Если бы только матушка это увидела, ведь она всегда меня бранит, когда я прихожу домой в платье, перепачканном дегтем!
— Моя хозяйка — это я сам, мой мальчик, — сказал Ален, — я провожу все ночи на взморье, а днем отсыпаюсь, так что у меня не хватает времени разложить все по местам.
— Тогда я сам этим займусь, господин Ален, — предложил маленький Жан, — я надраю пол шваброй и наведу такой лоск, что каюту капитана "Сторожевого" нельзя будет и сравнить с вашей комнатой.
И действительно, весь день ушел на обустройство Жана Мари; с помощью четырех веревок и куска парусины мальчик соорудил себе в углу вполне сносную постель.
Ален попытался немного отдохнуть, но он был так взволнован и возбужден, что не смог сомкнуть глаз.
Вопреки воле молодого охотника, его мысли беспрестанно возвращались к разговору с Эненом, узнавшем о тайном сговоре между Ланго и адвокатом; горя желанием отомстить ростовщику, а также облегчить себе жизнь, тяжкое бремя которой уже начинало его тяготить, он лихорадочно размышлял, каким образом докопаться до истины, не дававшей ему покоя.
Ален был сушим невеждой в вопросах судопроизводства.
Тем не менее ему казалось, что он может добиться своей цели законным путем.
Невзирая на внушение Жака Энена, молодой человек решил на следующий же день отправиться в Сен-Ло, чтобы посоветоваться с одним судейским.
К несчастью, у него не осталось денег.
Он не хотел брать взаймы у скупщика дичи и рассчитывал на то, что следующая ночь окажется для него более удачной, чем предыдущая.
Незадолго до вечера Ален направился к взморью. Жан Мари проводил его до берега, играя с Флажком. (Утреннее знакомство мальчика с собакой обещало перерасти в крепкую дружбу.)
Идти дальше мальчику было незачем.
Он не захотел прилечь днем и, как и обещал Алену, занимался уборкой. Вдобавок он еще не оправился после вчерашних событий.
Молодой охотник велел Жану Мари идти домой и, затерявшись во мгле, поспешил на свой наблюдательный пост.
Мальчик вернулся в хижину, с наслаждением растянулся в своей подвесной койке и уже через пять минут спал как убитый.
Около полуночи он проснулся от заунывного воя.
Под дверью скулила собака.
Жан Мари соскочил с койки и бросился открывать дверь.
Это был Флажок, но он пришел без хозяина.
Увидев своего маленького друга, пес принялся усиленно лаять и жалобно визжать, то и дело выбегая из дома на улицу; он словно пытался сказать мальчику: "Иди за мной".
Мальчик понял, что Алену грозит какая-то опасность; он торопливо оделся и решительно зашагал вслед за животным, указывавшим ему дорогу.
Вскоре мальчик и собака-проводник оказались на берегу Виры.
Флажок бросился в воду и поплыл; он оборачивался, глядя, следует ли за ним его друг.
Однако река разлилась, течение в ней усилилось от волнения в море, и мальчик не мог ее переплыть.
Собака вернулась назад и разразилась яростным лаем еще сильнее.
По этим действиям собаки мальчик понял, что Ален находится где-то поблизости, но он один был не в состоянии до него добраться и устремился в сторону Мези, не обращая внимания на протестующее тявканье Флажка; добежав до дома боцмана Энена, Жан Мари стал изо всех сил колотить в дверь ногой.
Едва лишь он заговорил, как старый моряк понял все.
Энен созвал соседей, и несколько мужчин во главе с Жаном Мари отправились к берегу Виры; собаки там уже не было.
Они переправились через реку в лодке охотника, которому она не понадобилась, так как он пришел сюда во время отлива.
Люди с факелами и горящими соломенными жгутами в руках принялись обследовать скалы, простирающиеся вдоль моря на левом берегу реки.
Долгое время их поиски были безуспешными.
Но внезапно Жан Мари, которому удалось спуститься со скалы, цепляясь за нее руками и ногами, услышал внизу лай собаки.
Все поспешили на этот зов; наклонившись над пропастью, Жак Энен увидел, что охотник неподвижно лежит на небольшом выступе нависшей над морем скалы протяженностью не более нескольких футов.
Чтобы добраться до несчастного и вытащить его оттуда, пришлось возвращаться в деревню за веревками.
Между тем Жан Мари, не думая о том, что он смертельно рискует, продолжал свой опасный спуск и в конце концов оказался на крошечной площадке, где лежал Ален.
Мальчик увидел, что Ален без сознания и не подает никаких признаков жизни.
Однако, когда юнга приложил к его груди руку, он почувствовал, что сердце Алена продолжает биться.
Жан Мари усадил молодого человека и прислонил его к скале; набрав в расселине пригоршню дождевой воды, он попытался привести раненого в чувство.
Между тем из Мези вернулись мужчины; старый моряк, по привычке крайне недоверчиво относившийся к способностям всякого юнги, не поддался на настойчивые просьбы Жана Мари, вызвавшегося обвязать тело охотника веревками.
Жак Энен самолично спустился на площадку, усадил Алена на дощечку, к которой, как к качелям, были прикреплены две веревки, и крепко привязал его.
Встав на дощечку, боцман подал знак поднимать его и раненого наверх.
И спасатель, и потерпевший одинаково рисковали при подъеме.
Если бы Ален был один, его тело, раскачивавшееся из стороны в сторону, могло бы разбиться о неровную поверхность скалы.
Но Энен так умело действовал палкой, которую он не забыл захватить, что оба добрались до вершины без единой царапины.
Алена положили на носилки и перенесли в Шалаш, где уже ждал врач из Мези, извещенный о случившемся по просьбе моряка, более дальновидного, чем его земляки.
После обильного кровопускания молодой человек пришел в сознание.
Ален рассказал, что, когда он стоял на самой вершине скалы, произошел обвал, увлекший его в пропасть.
Тщательно осмотрев раненого, врач заявил, что он не нашел у него ни единого перелома и, по всей вероятности, злополучное падение не должно было привести к пагубным последствиям.
Однако сотрясение от удара было настолько сильным, что вскоре у пострадавшего начались осложнения на мозгу.
Ален снова лишился чувств, у него начался сильный жар, и он стал бредить.
Крайне обеспокоенный врач посоветовал чрезвычайно заботливо ухаживать за больным, прибавив, что если жар не ослабнет, то жизнь молодого человека окажется в опасности.
Как только доктор ушел, маленький Жан Мари, с мучительной тревогой выслушавший его приговор, разрыдался.
Энен строго посмотрел на юнгу и, видя, что тот все равно продолжает плакать, сказал:
— Эй, послушай, скоро ты перестанешь хныкать? Если бы бедняга, что лежит здесь, позавчера только и занимался нытьем, вместо того чтобы тащить тебя из воды, то, сдается мне, ты лежал бы на дне с еще более кислой миной, чем с той, какую показываешь сейчас.
— Ну конечно, боцман, но я ничего не могу с собой поделать: слезы так и текут сами собой.
— Эх, Жан Мари, когда мои руки ничем не заняты, они сами собой раздают затрещины; поэтому вытри-ка свою физиономию, подойди сюда и выслушай мой приказ.
Растерянный и ошеломленный мальчик, не успевший привыкнуть за свое недолгое пребывание на судне к грубому обхождению, приблизился к боцману.
Жак Энен взял стул и поставил его у кровати больного.
— Вот твой пост, — сказал он юнге, — не отходи отсюда и вообрази, что ты впередсмотрящий на брам-стеньге. Тебе принесут лекарства, которые велел принимать врач. Если днем парню станет хуже, махни из окна носовым платком; дети будут ждать твоего сигнала, чтобы предупредить Луизон, и она придет на подмогу.
— Будьте спокойны, боцман, — ответил Жан Мари.
Жак Энен взял из очага головню и раскурил свою трубку; некоторое время он смотрел на Алена с сочувствием и в то же время с досадой; прежде чем уйти, он еще раз повторил юнге свои наставления.
В последующие четыре дня казалось, что состояние больного ухудшается.
Он по-прежнему бредил: вспоминал отца, Ланго и Лизу, причем звал Лизу с такой страстью, что бедный мальчик промолвил со слезами:
— Надо попросить боцмана Энена пригласить эту госпожу Лизу, которую господин Ален так громко зовет. Может быть, когда он ее увидит, то немного успокоится.
Между тем мальчик продолжал ухаживать за больным с усердием, поразительным для ребенка его возраста.
Казалось, он понимал, чем обязан Алену, и был безгранично ему благодарен.
Несмотря на то что Энен недолюбливал юнг, ему пришлось признать, что этот юнга, в отличие от других, на что-то годен.
Впрочем, старый моряк решил не отступать от своих правил, показывая Жану Мари, что он им доволен, и лишь пригрозил мальчику наградить его тумаками, если тот не ляжет спать, пока он, боцман, будет нести вместо него вахту у постели больного. (До этого времени ребенок отказывался от всякого отдыха.)
Наконец, молодость и сила Алена в сочетании с хорошим уходом одержали верх над недугом.
Мало-помалу горячка прекратилась, и вместе с ней исчезли всякие тревожные симптомы.
Вдова уже давно не видела сына и тяжело переносила разлуку с ним.
Кроме того, она беспокоилась за Алена, к которому относилась с благоговением; поэтому женщина решила нарушить строгий запрет своего дяди и отправиться в Шалаш.
Итак, ночью вдова бесшумно встала, оделась на ощупь, спустилась босиком вниз и сумела без скрипа открыть входную дверь.
Выйдя на улицу, женщина поспешила к хижине Алена. Около полуночи она постучалась в ее дверь.
Собака глухо заворчала, услышав, что кто-то подошел к дому.
Жан Мари осторожно потянул за щеколду, ожидая увидеть неприветливую физиономию боцмана Энена, но вместо этого оказался в объятиях матери.
Мать и сын были несказанно счастливы видеть друг друга. Жанна Мари опустилась на камни очага и посадила мальчика к себе на колени.
Затем они стали переговариваться шепотом, перемежая слова поцелуями.
— Ты хоть хорошо заботился о господине Алене? — спрашивала мать.
— Еще бы! — отвечал Жан Мари. — Мне казалось, будто я вижу твои страдания, бедная матушка! Когда я болел, ты показала мне, как надо ухаживать за теми, кого любишь.
Ален спал так чутко, что он услышал, как перешептываются мать с сыном.
Он с трудом повернулся в сторону камина, увидел женский силуэт и, все еще продолжая бредить, пробормотал:
— Это вы, Луизон?
— Нет, — отозвался Жан Мари, — это вовсе не хозяйка Энен, а моя матушка, господин Монпле; матушка пришла вас навестить и очень рада видеть, что вы поправляетесь.
Жанна Мари и ее сын подошли к постели больного.
Мальчик снял с крюка железную лампу, висевшую над очагом; он держал ее таким образом, что свет падал налицо вдовы: ребенок, очевидно, хотел, чтобы милые черты его любимой матушки были видны охотнику во всех подробностях.
Ален приподнялся на своем ложе и пристально посмотрел на женщину.
Жанна Мари была невысокая, тонкая и хрупкая. Ее внешность не поражала с первого взгляда, как красота мадемуазель Жуселен, но, посмотрев на нее более внимательно, нельзя было не заметить, что у нее безупречно правильные черты лица и прелестная изящная фигура.
Это неожиданное появление женщины произвело на Алена сильное впечатление.
Когда молодой человек увидел ее ясный взгляд, излучавший целомудренную и в то же время страстную нежность, свойственную благородным душам, он почувствовал, что его сердце начинает оттаивать, и ему показалось, будто к его изголовью спустился добрый ангел.
Охотник с улыбкой протянул вдове руку.
При мысли о том, что эта исхудавшая от недуга и пылающая жаром рука вернула ей сына, Жанна Мари живо схватила ее и запечатлела на ней поцелуй.
Бедная вдова вложила в этот чистый, исполненный благодарности поцелуй весь жар своей души.
Эта недолгая сцена утомила охотника и в то же время принесла ему облегчение.
Он забылся уже более спокойным сном, а женщина с мальчиком вернулись на прежнее место у камина.
Около двух часов ночи боцман Энен, покинув свой рыбацкий баркас, зашел в Шалаш, чтобы справиться о здоровье Алена.
Он очень удивился, застав в доме Жанну Мари.
Затем вдруг, без видимых причин, это удивление сменилось удовлетворением, которое старый моряк выразил столь бурно, что женщина испугалась, как бы он не разбудил больного.
Она спросила у Энена, чем вызвана его внезапная радость.
— Причиной тому одна мысль, которая пришла мне в голову, — с громким смехом отвечал боцман. — Когда мы выйдем на улицу, я о ней расскажу. Кстати, вам уже пора возвращаться на борт, и я вас провожу.
Действительно, было уже три часа ночи.
От Шалаша до Мези было не меньше часа ходьбы, и Ланго мог заметить отсутствие племянницы.
Поэтому благоразумнее было уже вернуться в деревню.
Жанна Мари взяла свою накидку, поцеловала сына и, с благоговением взглянув на крепко спящего Алена, молча последовала за боцманом Жаком Эненом.
Когда они дошли до середины болота, Жак Энен заметил какую-то кочку и остановился.
— Присядь, Жанна Мари, я поделюсь с тобой той мыслью, что пришла мне в голову. Время сейчас не совсем подходящее, но такие старые крокодилы, как я, все делают некстати.
Жанна Мари опустилась на кочку, вся дрожа, ибо она не знала, что пришло в голову Жаку Энену.
— Послушайте, молодушка, что это вы так дрожите? — спросил Жак.
— О! Просто так, боцман Энен, — ответила вдова. — Я же знаю, что вы порядочный человек.
— Да, иначе говоря, старик! Черт побери! Прежде мне было бы досадно, что хорошенькая вдовушка двадцати пяти лет меня уже не боится! Впрочем, дело вовсе не в этом.
— А в чем же, боцман? Вы меня пугаете!
— О! Пугаться незачем. Послушай, Жанна, что ты думаешь о молодом человеке, который стоит сейчас на ремонте?
— О господине Алене?
— Нуда.
— О Боже, я сейчас скажу, что о нем думаю, это же так просто. Я думаю, что если бы не он, то моего бедного Жана Мари уже не было бы в живых, и мне бы хотелось доказать господину Алену свою благодарность не только на словах.
— Что ж, ты можешь это сделать, Жанна.
— Я? Могу? Каким образом? Говорите скорее!
— Другой бы поломался вдоволь прежде, чем выложить все начистоту. Я же выстрелю одним залпом: надо выйти за него замуж, Жанна Мари.
Женщина подпрыгнула на бугорке.
— Выйти за него замуж! — воскликнула она. — Да вы шутите, боцман Энен.
— Ну вот, гарпун достиг своей цели, а теперь я буду травить канат. Повторяю, ты должна за него выйти. Только брак может спасти этого парня, иначе…
Старый моряк осекся и покачал головой.
— Иначе? — спросила женщина.
— Иначе он пропал: с ним снова случится какая-нибудь беда.
— Неужели женитьба может этому помешать?
— Послушай, Жанна Мари, — продолжал боцман Энен, — ты же должна понимать, что тот, кого с детства балуют, холят и лелеют, как обезьянок-игрунков, которых привозят из Бразилии, не может привыкнуть жить среди жаб и лягушек, как цапля, стоящая на одной ноге… Нет-нет, Жанна, парень заболеет с горя и пойдет ко дну, попомни мои слова, или же он одуреет от скуки и кончит как пират, получивший по заслугам, что еще хуже! Нет, Алену нужна семья, жена и малыши, которые будут его ублажать и веселить.
— Боцман Энен, ему, наверное, нужна богатая, молодая, красивая и счастливая женщина, а не такая, как я, ведь я уже не молода и никогда не была красивой, вдобавок бесприданница; с такой обузой жизнь и вовсе будет ему в тягость…
— Перестань! Тебе двадцать пять, и ты считаешь себя старухой? Тысяча чертей! Мне в два раза больше, а я и то не чувствую себя стариком. Ты говоришь, что некрасива? Эх, Жанна, по всему видно, что твой дядя-скряга скупится на зеркала! Ты небогата, но одна богачка парня уже бросила, и теперь ему лучше попытать счастья с бедной женщиной.
— Но зачем я ему?
— Зачем?.. Эх, право, что за вопрос… Да хотя бы для того, чтобы сварить ему похлебку, содержать в чистоте его хибару, больше похожую на хлев, чем на жилище приличного человека, штопать его тряпье, заставлять его злиться, чтобы он не скучал, да, в конце концов, подбадривать его, чтобы он охотнее работал.
— Но ведь господин Ален меня не любит; вы же знаете, что он любил другую — дочку господина Жусслена.
— Пускай! Ну, и что же? Думаешь, мое сердце было нетронуто, когда я женился на Луизон? Я оставил не меньше десятка, а то и двух-трех десятков безутешных красоток во всех портах, близ которых я забрасывал свой лаг, и с оснасткой получше, чем у Лизы; в Пернамбуку у меня даже была одна мулатка. Какая женщина! Желтая, как брюканец, с глазами… словно бархатные клюзы!
— Ален любит не так, как вы, боцман Энен, — возразила Жанна Мари, качая головой, — и вот вам доказательство: он все еще думает о Лизе и о том, как она с ним обошлась; люди утверждают, что, после того как его обманула одна, он говорит гадости обо всех женщинах.
— Полно, полно, Жанна Мари, мы говорим плохо только о тех, кого любим. Ален похож на старых моряков, которые бранят свое ремесло и изо всех сил проклинают соленую воду, но стоит им провести на суше хотя бы неделю, как их опять тянет в море. Это не должно вас пугать, прекрасная вдовушка!
— Я недостаточно молода и красива, чтобы заставить господина Алена изменить свое мнение, боцман Жак. Что бы вы мне ни говорили, это ничего не даст.
— А что, если бы однажды это произошло, если бы его мнение, как ты говоришь, повернуло на другой галс, ты бы передумала, раз я ручаюсь, что, коль скоро бедняга останется один, у него скоро не будет ни гвоздя ни болта?
— О! — воскликнула вдова. — Если бы только я могла пожертвовать своей жизнью, чтобы отплатить господину Алену за то, что он для меня сделал! Я говорю от всего сердца, боцман Энен: вся моя кровь до последней капли — в его распоряжении.
— Ну-ну! Ты предлагаешь больше чем следует, и никто не требует от тебя такой жертвы, — возразил моряк. — Стало быть, я разверну паруса и постараюсь направить судно в эти воды. Всякий раз, когда я захожу в лачугу Алена и вижу, как он лежит там один-одинешенек, у меня сердце разрывается, и я готов во что бы то ни стало положить этому конец.
Продолжая излагать ей замысел, созревший в его голове, боцман Энен проводил вдову до дверей дома лавочника.
Затем Жанна Мари поднялась в свою комнату и легла спать.
Но она никак не могла уснуть, будучи не в силах успокоиться после разговора со старым боцманом.
Женщина то и дело повторяла себе, что он сошел с ума, что подобный брак немыслим, но, продолжая уверять себя в этом, она не переставала думать о словах Жака Энена.
Энен с присущей ему настойчивостью неумолимо стремился к осуществлению замысла, о котором он сообщил Жанне Мари.
Поэтому, как только Ален достаточно окреп, чтобы слушать его, боцман попытался, ни единого раза не упоминая имени вдовы, внушить ему мысль о браке; при этом он беспрестанно твердил о трудностях и печалях одинокой жизни, в то же время расписывая прелести супружества.
С самого начала охотник изо всех сил, оставшихся у него после болезни, отвергал эти брачные планы.
Но, видя, что боцман продолжает проявлять неистовое упорство, Ален решил, что его друг подвержен своего рода навязчивой идее, — следовательно, он скорее заслуживал жалости, чем осуждения, и надо было дать ему выговориться.
Энен воспринял молчание молодого человека как знак согласия и пришел в восторг.
Старый моряк, искушенный в искусстве изучения и предвидения небесных бурь, закаленный в борьбе со стихией, но куда менее сведущий в том, что касается стихии чувств, превратно истолковал молчание выздоравливающего; он известил Жанну Мари о своих грандиозных успехах в перевоспитании Алена, хотя, в сущности, не продвинулся в этом деле ни на шаг.
Между тем нельзя было не заметить, что частые визиты вдовы, относившейся к охотнику с нежной заботой и бесхитростной преданностью, а также скромное очарование Жанны Мари и чистота ее души мало-помалу произвели на молодого человека неизгладимое впечатление.
Продолжая ненавидеть женский пол и обещая себе не нарушать своей клятвы, Ален в то же время делал для вдовы исключение.
Он считал Жанну Мари не просто женщиной или, точнее, видел в ней нечто большее, чем женщину.
Она была для него воплощением материнства.
Однако он не испытывал к ней влечения; мысль о том, чтобы жениться на вдове, ни разу не приходила ему в голову.
И все же благодаря этой ласковой дружеской руке острая боль, которую Лиза оставила в сердце своего возлюбленного, постепенно утихла.
Таким образом, Монпле ощущал потребность в присутствии Жанны Мари, а точнее, матери маленького Жан Мари.
Правда, эгоистичный Ален уверял себя, что, как только он поправится и вернется к привычным занятиям, у него по-прежнему не будет ни в ком нужды.
Между тем визиты вдовы были ему приятны и благотворно сказывались на его выздоравливании.
Однажды ночью мальчик спал так крепко, обессилев от постоянных бдений, что не услышал, как его мать постучалась в дверь.
Ален же пребывал в дремотном состоянии; он очнулся от стука в дверь, оделся и направился к выходу.
Вдова вся затрепетала, увидев, что дверь открыл не ее сын, а охотник.
Она стала упрашивать его снова лечь в постель, но он наотрез отказался.
Мужчина и женщина развели огонь и присели у камина, в то время как мальчик продолжал спать в подвесной койке.
Молодой человек был еще слаб и измучен болезнью, но его лицо уже начало приобретать здоровый цвет.
Жанна смотрела на него.
Взгляды их встретились.
— Ну вот, господин Ален, — сказала она с улыбкой, покраснев, — я вижу, что вам уже лучше и скоро мне не придется бегать ночью по полям, рискуя столкнуться со злыми волшебницами-прачками.
При мысли о том, что в скором времени Жанна в самом деле перестанет приходить, так как у нее не будет для этого повода, сердце Алена сжалось и у него невольно вырвалось:
— Не говорите так, Жанна, а не то я стану проклинать свое выздоровление.
Вдова вздрогнула: слова Алена повергли ее в мучительное, но сладостное волнение.
Эти слова прозвучали почти как признание.
Однако Жанна Мари была чрезвычайно скромна и не могла поверить, что, невзирая на ее жалкую участь, чья-то любовь снизошла до нее.
Монпле же неожиданно умолк.
Возможно, он не сказал всего, что думал, но тем не менее сказал больше, чем хотел.
После его слов воцарилось молчание.
Затянувшаяся тишина становилась гнетущей.
Чтобы выйти из неловкого положения, в котором они оказались, Жанна Мари завела разговор о прошлом и через пять минут пришла к убеждению — горькому для нее убеждению, — что, хотя любовь Алена к Лизе уже почти угасла, его глубокая неприязнь ко всем женщинам, возникшая из-за этой еще не забытой им любви, не прошла и что Энен отнюдь не изменил взглядов молодого охотника на брак и супружескую жизнь.
Превозмогая себя, женщина печально сказала:
— Вы забудете об этом; к вам уже возвращается здоровье, скоро вы снова начнете охотиться, встречаться с друзьями, веселиться, и мало-помалу воспоминания о прежних страданиях изгладятся из вашей души.
— О нет, нет! — вскричал Ален. — Вовсе не забавы и развлечения помогут мне об этом забыть, это сделает…
Молодой человек запнулся. Он хотел сказать: "Это сделает другая любовь…"
— … это сделает?.. — переспросила вдова.
— Ничего, — отвечал Ален, отворачиваясь, — все бесполезно! Я безутешен, несчастен… и проклят судьбой.
— Нельзя быть вечно несчастным, когда ты молод, — возразила вдова, — и нельзя считать себя проклятым, если ты добр.
Жанна Мари посмотрела на Алена.
В этот миг он тоже обратил на нее свой взгляд.
Их глаза встретились.
Какое впечатление произвел взгляд Жанны на Алена?
Нам это неизвестно, так как сердце всякого мужчины наглухо закрыто.
Однако взгляд Алена пронзил Жанну до глубины души.
Она почувствовала, что ей небезопасно заводить разговор на эту тему.
Женщина снова заговорила о Лизе Жусслен.
Это магическое имя еще не утратило своего влияния на Алена.
Оно вызвало у него неиссякаемое красноречие.
За ненавистью охотника, в проклятиях, которыми он осыпал эту изменницу, таилось столько любви, что Жанна разволновалась и была вынуждена забиться за угол камина, чтобы Ален не заметил румянца, заливавшего ее щеки.
Увидев движение вдовы, молодой человек ошибочно приписал его чувству жалости.
— О! — воскликнул он. — Вы, Жанна, не смогли бы так обойтись с человеком, который бы любил вас, как я любил Лизу, и которому вы поклялись бы принадлежать. Вы бы не смогли так поступить, не правда ли, Жанна?
— Хвастаться нехорошо, господин Ален, — промолвила вдова, — но мне кажется, что, будь я богата, я бы не отвернулась от друга из-за тою, что он обеднел.
— Ах, Жанна, счастлив тот, кто вас полюбит!
С этими словами Ален простер к женщине руки, как страждущий в поисках утешения.
Но Жанна отпрянула от нею так резко, словно ей грозило прикосновение к раскаленному железу, и сказала:
— Никто не может обо мне помышлять, кому же придет в голову вступить в брак с таким бедным и обездоленным созданием? А я… я уже не девочка, чтобы поступиться честью ради сердечной прихоти. Материнская честь будет единственным достоянием того, кто спит здесь.
Женщина посмотрела на подвесную койку, в которой лежал маленький Жан Мари.
— Эта честь перейдет к нему по наследству, и она должна быть незапятнанной, — прибавила она.
Ален опустил руки, ничего не сказал и задумался.
Возможно, он рассчитывал иметь когда-нибудь любовные отношения с бедной женщиной, но слово "брак", как холодный душ, отрезвило его упования.
После этого разговор больше не складывался, и, вероятно, впервые с тех пор, как вдова начала навешать сына в Шалаше, молодой охотник не стал возражать, когда она заявила, указывая на широкую белесую полосу, охватившую горизонт с востока, что ей пора домой.
Женщина ушла.
Мальчик так и не проснулся!
Мать пришла повидаться с сыном.
Однако она с ним так и не встретилась.
Но что с того! Всякий спящий ребенок пребывает с Богом.
Тем не менее бедная мать, сама не зная почему, страшно опечалилась.
Лишь пройдя не менее сотни шагов и перебрав в памяти все то, что было сказано и произошло между ней и Монпле этой ночью, женщина вспомнила, что провела там много времени, но даже не подумала поцеловать сына.
И тут Жанна поняла, что она относится к Алену не просто как к другу, и любит его сильнее, чем ей кажется; она осознала, что ее чувство выходит за рамки обычной благодарности, и ее переживания вызваны тем, что она холодно рассталась с молодым охотником.
Она замерла на миг, как слепой, внезапно увидевший проблеск света во мгле, а затем упала на колени посреди тропы и принялась истово молить Бога поддержать ее в предстоящей борьбе с собственным сердцем.
Был ли в этой смутной надежде развеять свою печаль с Жанной тайный умысел, подсказанный злым духом, который всегда живет в глубине человеческой души?
Мы не могли бы на это ответить.
Несомненно одно: Монпле испытал подлинную досаду, убедившись, что молодая вдова не станет легкой добычей, как он полагал.
Эта досада сменилась нетерпением, а затем и глубокой печалью оттого, что он больше не увидит Жанну.
Встречи с вдовой, утешавшей больного и облегчавшей его страдания, до такой степени скрашивали одиночество Алена, что стали для него необходимыми.
Сколь бы ограниченным ни было образование Жанны Мари, природа наделила ее чутким сердцем, нежной душой и приветливым нравом — все эти достоинства мало-помалу пленили молодого охотника; понимая, что эта женщина не может стать его любовницей, он желал хотя бы сохранить ее в качестве подруги.
Мысль о том, чтобы взять Жанну Мари в жены, даже не приходила Алену в голову.
Будучи эгоистом, он не думал о том, удовлетворяет ли молодую вдову подобный союз сердец, в который один привносит лишь дружбу, а другой — любовь.
Ничего подобного; преданность этой женщины казалась Алену приятной и удобной, и он хотел лишь одного, чтобы эта преданность никогда не кончалась.
По истечении недели разлуки охотник послал Жана Мари к матери, чтобы выяснить, почему она перестала посещать Шалаш.
Вдова ограничилась ответом, что у дядюшки Ланго появились какие-то подозрения, он стал запирать дверь на засов, и она не сможет больше навещать Алена.
Мужское понятие о чести странным образом отличается от женского!
Ален, который был не только честным, но и великодушным человеком; Ален, который, рискуя жизнью, спас жизнь ребенка и вернул его матери; Ален, который тем самым отыскал два преданных благодарных сердца, что чрезвычайно редко можно встретить в нынешнем обществе; Ален, который собирался вознаградить эти добродетельные сердца, опозорив их, — легко и просто, даже не помышляя о том, что он творит зло, стал использовать сына, чтобы погубить мать.
Если бы Монпле добился своего, то он остался бы в глазах окружающих порядочным человеком, и все продолжали бы подавать ему руку, в то время как Жанна Мари стала бы падшей женщиной, и все бы от нее отвернулись.
Мальчик вернулся к охотнику с ответом матери.
Досада Алена усилилась.
В его чувство к вдове закралась легкая неприязнь, так как он не поверил в мнимую бдительность Ланго.
Между тем молодой человек подумал, что, поскольку Жанна Мари не хочет приходить к нему, он сам может отправиться к ней.
Однако для этого ему надо было окончательно поправиться.
С тех пор выздоровление больного, преисполненного решимости встать на ноги, пошло быстрее.
Кроме того, Ален должен был безотлагательно приступить к делам.
Во время болезни охотника Энен помогал ему деньгами, хотя и сам был не богат, так что Монпле предстояло вернуть моряку небольшую сумму, которую тот ему одолжил.
И вот, на следующий день после того как вдова отказалась приходить в Шалаш несмотря на увещевания ее сына, ставшего Ментором нашего неотесанного Телемака, Ален собрался с силами и решил выйти из дома.
Чувствуя себя еще не совсем окрепшим, он не отважился охотиться на взморье.
Так что с помощью Жана Мари он принялся обследовать близлежащие болота.
Вдвоем они сплели несколько сотен силков из конского волоса и расставили их на поверхности земли в местах, облюбованных куликами, — эти места легко было распознать по их следам; настала пора перелета птиц, и болото изобиловало пернатыми.
Мальчик относил добычу скупщику дичи из Исиньи и возвращался с деньгами.
Ален же каждый вечер наведывался в Мези; продолжая уверять себя, что он не любит вдову, молодой человек тем не менее вел себя как влюбленный и непрестанно бродил вокруг дома Ланго.
Жанне Мари было приятно видеть охотника, но, заметив его, она неизменно скрывалась в глубине лавки, а лавка с окнами из зеленого стекла была столь темной, что взгляд Алена не мог проникнуть внутрь.
Эти неудачные попытки увидеть вдову приводили Монпле в уныние; как правило, он завершал свои вечерние бдения у Энена, допытываясь у боцмана, известно ли ему, что заставляет Жанну Мари столь неукоснительно сидеть взаперти в доме своего дяди.
Старый моряк ничего на это не отвечал, но, когда Ален уходил, принимался тихо посмеиваться и радостно потирать руки, приходя в восторг от того, что его молодой друг самостоятельно вступил на путь — по крайней мере, так казалось Энену, — на который боцман хотел его направить.
Однажды вечером, около восьми часов, охотник подошел к дому лавочника; шел дождь, маленькая площадь Мези была безлюдной, и молодой человек, не опасаясь, что его увидят, прижался лицом к оконному стеклу в надежде встретить взгляд вдовы.
Однако Жанна Мари, заметившая Алена, не изменила своей тактики; она не только скрылась в глубине лавки, но еще и удалилась в свою комнату.
Разочарованный молодой человек уже собирался уйти, как вдруг послышавшиеся у него за спиной шаги заставили его обернуться.
Монпле затаился в темноте и увидел человека, следовавшего крадучись вдоль домов; приблизившись, тот постучался в дверь ростовщика.
Хотя мужчина был закутан в широкий серый плащ наподобие тех, какие крестьяне надевают в дорогу, охотник узнал его.
Это был Ришар, адвокат из Исиньи, тот самый, кому он поручил защищать от Косолапого свои интересы, и кого боцман Энен застал на пути из Сен-Ло, когда тот беседовал с ростовщиком, держа денежный мешок под мышкой.
Адвокат пришел к Тома Ланго.
Ален бросился за угол дома; он сделал это так быстро, что Ришар его не заметил или, по крайней мере, не узнал.
Ришар вошел.
Лавочник сидел у очага.
Он спокойно поднял голову, приняв вошедшего за очередного покупателя.
Но, увидев насмешливый взгляд адвоката, смотревшего из-под широкополой шляпы, он вздрогнул.
Сквозь приоткрытую дверь Ален услышал:
— Ах, это опять вы, Ришар!
Затем дверь закрылась, и до охотника больше не доносилось никаких звуков.
Некоторое время мужчины разговаривали стоя.
По-видимому, между ними разгорелся ожесточенный спор.
Наконец Тома Ланго, очевидно, сдался; он направился к двери, открыл ее и принялся запирать с помощью клиньев дверные ставни; затем, закрыв дверь, он подошел к окнам и проделал точно такую же операцию, чтобы ничего нельзя было увидеть снаружи, после чего тщательно запер дверь на засов.
Ален попытался заглянуть в лавку сквозь щели в ставнях.
Но лавочник, во что бы то ни стало хотевший скрыть свои дела от любопытных соседских глаз, сумел принять все необходимые меры предосторожности.
Враги Монпле находились в нескольких шагах от него.
Их разговор мог принести ему целое состояние, а он ничего не видел и не слышал!
Это приводило его в отчаяние.
Ален искал способ проникнуть в дом и не мог ничего придумать.
Ему была знакома только лавка, куда он много раз заходил к ростовщику за деньгами.
Но Ланго был слишком подозрительным: он никогда не пускал своего должника дальше магазина.
И тут появился маленький Жан Мари; вернувшись из Исиньи, он не застал Алена дома; решив, что тот отправился на охоту, он поспешил в Мези, чтобы повидаться с матерью.
Ален бросился к мальчику.
— Малыш Жан, — воскликнул он, — ты знаешь, как можно попасть в дом дядюшки Ланго?
— В дом господина Ланго! Зачем? — спросил пораженный мальчик.
— Это не столь важно! Я хочу только, чтобы ты сказал, могу ли я туда проникнуть и найти такое место, где было бы видно и слышно все, что творится в лавке.
— Ну, конечно, — ответил Жан Мари, — можно забраться в дом вон там.
И он указал на слуховое окно чердака.
Но это окно было плотно закрыто.
— Там? — сказал Ален. — Но как туда залезть?
— Отсюда нельзя, — произнес ребенок, — окно заперто изнутри.
— Я это вижу, черт побери, и это меня приводит в отчаяние.
— Тогда со двора, — сказал мальчик.
— А со двора это возможно?
— Нет ничего проще.
— Значит, там наружная лестница?
— Да.
— Есть ли дверь на этом чердаке?
— О! Старая дверь, она едва держится.
— А как попасть во двор?
— Ну, сначала надо перелезть через садовую ограду.
— Мы перелезем через нее.
— Тогда пойдемте.
— Пошли!
Молодой человек с мальчиком побежали в переулок, выходивший в поле.
Ален и Жан Мари выбежали за пределы деревни, обогнули дома и оказались в поле; повернув налево, они увидели стену, ограждавшую сад лавочника.
Стена эта была высокой.
Монпле взял мальчика на руки и усадил его на верх стены.
Жан Мари зашагал по гребню, словно кот по крыше, высматривая длинные жерди, которые, как он знал, были прислонены к углу ограды. Отыскав их, он бросил одну из них Алену, и тот приставил ее к стене; мальчик придерживал край жерди, и вскоре молодой человек уже сидел верхом на стене рядом с ним.
Ален первым спрыгнул в сад и снял Жана Мари со стены.
Затем оба, пройдя по аллее, чтобы не оставлять на земле следов, добрались до небольшого двора, заваленного досками и пустыми бочками, и остановились возле лестницы из источенного червями дерева, тянувшейся вдоль стены дома.
Это и была та самая наружная лестница, о которой говорил мальчик.
— Ну вот, — сказал Жан Мари, — наверху вы увидите дверь, она закрыта только на защелку.
— Но когда я окажусь там, — спросил молодой человек, — как я смогу услышать, о чем они говорят? Как я смогу увидеть, что они делают?
— В полу есть потайное окошко, — сказал юнга, — его нетрудно отыскать: свет укажет вам путь.
— Спасибо! — воскликнул Ален. — Теперь ты можешь идти, не забудь только поставить жерди на место.
— Ах! — вздохнул мальчик. — Надо же: быть рядом с матушкой и уйти, так и не повидавшись с ней!
— Малыш Жан, — произнес молодой человек, приложив палец к губам, — ни ты, ни твоя мать не должны быть причастны к тому, что может здесь произойти. Уходи! Я прошу тебя!
— О! Вы же знаете, что, когда вы говорите таким тоном, я никогда не возражаю, — отвечал мальчик. — Прощайте, господин Ален, и берегитесь, чтобы с вами не случилась беда.
Охотник уже не слушал мальчика.
Он забрался на чердак, и дверь за ним захлопнулась.
Ален оказался в полной темноте.
Он двигался наугад, проявляя повышенную осторожность.
Сделав всего лишь несколько шагов, он увидел свет, пробивавшийся из нижней комнаты сквозь щели в люке.
Молодой человек лег ничком и приник к щели.
Он увидел двух мужчин.
Ришар сидел за столом.
Ланго, с мешком в руках, стоял по другую сторону стола.
Как только охотник убедился, что перед ним его заклятые враги, он напряг слух, так как ему было важнее слышать, нежели видеть.
Прежде всего он услышал серебристую музыку сталкивавшихся друг с другом пятифранковых монет.
Они звенели, когда ростовщик их пересчитывал, и с глухим отрывистым звуком ложились на стол стопками.
— Тысяча! — услышал Ален и узнал голос Ланго, когда этот глухой отрывистый звук раздался в последний раз. — Еще одна тысяча!.. Это составляет тысячу сто пистолей, которые вы украли у меня, метр Ришар.
— Неужели! — отозвался насмешливый голос адвоката. — Право, метр Ланго, я признаюсь, что слишком вас люблю, чтобы считать вместе с вами.
— Послушайте, Ришар, — сказал ростовщик, — я в последний раз спрашиваю вас: хотите, чтобы мы окончательно уладили дело? Верните мне остальные векселя, и я отсчитаю вам кругленькую сумму…
— О! Вы меня совсем не знаете, дорогой Ланго! Когда-то я прожигал жизнь с Аленом — разумеется, когда тот платил, — и поэтому вы теперь считаете меня транжиром, мотом, бездонной бочкой. Перестаньте заблуждаться: я ответственный человек. Правда, я люблю играть, но не хочу нарушать свой небольшой капиталец. Я пользуюсь у вас выгодным кредитом и знаю: вот славный денежный мешок, который без лишних слов откроется передо мной в трудную минуту; я рад, что могу в этом не сомневаться, и не хочу, после того как мы рассчитаемся, ставить вас в неловкое положение; вдруг мне снова понадобятся деньги, а вам придется ответить на просьбу друга отказом?
— Вы полагаете, что так будет длиться долго? — спросил Ланго.
— До тех пор, пока я буду располагать вашими векселями, любезный друг… Когда их у меня больше не станет, это закончится — какая будет жалость!
— Неужели вы думаете, что я всегда буду иметь глупость уступать вашим требованиям?
— А! Никто вас и не заставляет, метр Ланго! Вы вольны даже забрать тысячу франков, которую только что отсчитали мне с такой безупречной щедростью…
— Черт побери, меня так и подмывает это сделать.
— Как вам угодно! Уберите деньги в карман… Скажите-ка, метр Ланго, далеко ли отсюда до жилища Монпле?
— Чтоб вам обоим провалиться!
— Дело в том, что сегодня вечером я хотел бы наведаться в Шалаш. Я собираюсь сказать господину Монпле: "Мальчик мой, я всегда был вашим другом, настоящим другом, и поэтому должен сообщить вам нечто важное". — "Что именно?" — спросит он. "А вот что. Знаете ли вы, что у адвокатов принято обмениваться между собой документами?" — "Возможно". — "Так вот, когда мне предстояло защищать вас в суде, адвокат Ланго передал мне собранное им дело: папка была забита вашими векселями. Рассматривая их, я убедился не в том, что Ланго жулик — слава Богу, мы давно это знали, — а в том, что он круглый дурак". — "Вот как!" — "Ни больше ни меньше. Представьте себе, мой юный друг, что этот мошенник, посылавший вам готовые векселя на подпись, оставлял большой пробел рядом со словом "тысяча", неизменно встречающийся в каждом из документов. Вы никогда не обращали на это внимания, что меня отнюдь не удивляет: ваше время было слишком драгоценно, чтобы вы занимались подобными пустяками! Так вот, да будет вам известно, что, как только ваши заемные письма снова попадали в руки старого плута, он их приукрашивал, вставляя в каждый искусно оставленный пробел цифру "два" или "три", а кое-где и "четыре". Но, поскольку, к сожалению, наш друг неосмотрительно пользовался разными чернилами, одни из приписок пожелтели, а другие остались черными".
— А кто докажет, что Ален не получал этих сумм?
— До чего же вы наивны, старый деревенский разиня!.. Кто? Черт побери! Ведомости почтовой конторы! Разве вы все денежные переводы делали не по почте? Я проверил их даты и суммы, и ни одна из сумм не совпадает с теми, на какие вы предъявляете иски. Полно, полно, метр Ланго, дело моего клиента четко и ясно — это понятно даже ребенку. Вы и сами это уразумели. К тому же когда я пришел к вам и сказал: "Знаете, метр Ланго, я храню у себя дело, переданное мне вашим адвокатом". — "Зачем?" — "Затем-то и тем-то. Когда я выиграю это дело, мы сочтемся". Мои доводы показались вам основательными, Ланго, так как вы сказали в ответ: "Помогите мне сначала заполучить Хрюшатник, Ришар, а потом посмотрим". И вот вы стали хозяином Хрюшатника; так что же?.. Вы не желаете ничего слышать? Тогда я сейчас же отправлюсь к своему клиенту…
— И что это вам даст, болтун?
— Черт возьми! Я сберегу честь благодаря тому, что исполню свой долг. По-моему, это вполне стоит тысячи франков…
— Ладно, — пробурчал Ланго сердитым тоном, — давайте вексель и пересчитайте деньги.
— Держите, вот он. Фактически он достался вам даром.
Знаете, на какую сумму этот вексель?.. На три тысячи. Ну, а я отдаю его вам за тысячу. Вы не станете говорить, что я ростовщик: только на этом векселе я теряю две тысячи франков, не считая того, что уже потерял и еще потеряю на других.
Последовала пауза, во время которой недоверчивый старик, вероятно, пристально разглядывал поддельный документ, переданный ему адвокатом.
Затем Ален, приникший к отверстию глазом, а не ухом, увидел, как Ланго подходит к секретеру, открывает и снова закрывает его.
— Вы не пригласите меня на ужин? — спросил Ришар. — Что ж, тем лучше, это бы меня задержало, а я должен вернуться домой пораньше… Но вы хотя бы немного меня проводите?
— Черт возьми! Даже если бы я не хотел, — сказал Ланго, — мне пришлось бы это сделать. Может быть, вам лучше выйти через сад? Вы не думаете, что все эти хождения взад и вперед, в конце концов, вызовут пересуды?
— Я согласен, метр Ланго.
— Подождите, я только возьму ключ от сада.
Еще несколько минут Ален слышал, как мужчины ходят внизу взад и вперед. Жизнерадостный адвокат, довольный удачным вечером, напевал вполголоса, а ростовщик, который никак не мог найти ключ, давал волю своей досаде под видом раздражения от бесплодных поисков.
Наконец, оба ушли.
Замок секретера, где хранились векселя, был заперт, но Алану показалось, что ростовщик забыл вынуть ключ.
Молодой человек устремился к двери чердака, осторожно открыл ее и увидел, что оба его врага удаляются через двор.
И тут Алена осенило, что, если ключ остался в замке, то он может завладеть векселями и, таким образом, вероятно, вернуть часть своего состояния.
Он подумал, что обязан удачей если не Провидению, то судьбе, и, если он упустит эту возможность, то скорее всего другого такого случая больше не представится.
Поэтому молодой человек решил действовать немедленно.
Нечего было и думать о том, чтобы попасть в лавку со двора: уходя с Ришаром, Ланго запер за собой дверь.
Но можно было спуститься в комнату через люк.
Как мы уже говорили, на чердаке валялось немало старого железного лома.
Стоило Алену немного пошарить вокруг, как он нащупал нечто вроде стамески, словно специально предназначенной для задуманного им дела.
Он просунул край стамески в щель между полом и крышкой люка и с силой нажал на инструмент.
Крышка не поддалась.
Ее удерживал изнутри огромный засов.
Силы Алена от возбуждения удвоились, и вскоре деревянная крышка разлетелась в щепки, засов упал, и люк открылся.
Не обращая внимания на грохот, произведенный взломом, молодой человек спустился с чердака в нижнюю комнату и подбежал к секретеру.
Однако его поиски ключа были напрасны.
Ему стало ясно, что, вопреки его ожиданиям, Ланго унес ключ с собой.
Ален намеревался поступить с секретером так же, как он поступил с люком, но внезапно послышался стук хлопнувшей двери.
Лишь в этот миг молодой человек осознал, чем он рискует, если его застанут на месте, и решил убежать.
Он растерянно огляделся вокруг.
Нельзя было уйти через входную дверь, которая вела во двор, ибо в таком случае он непременно столкнулся бы с Ланго.
Невозможно было и забраться наверх через люк.
Для этого потребовалась бы лестница или стол и стулья, нагроможденные друг на друга.
Ален мог бы пойти навстречу Ланго, задушить его и скрыться через калитку сада.
Но тогда он совершил бы убийство.
Монпле показалось, что он видит кровавое облако, а в нем — две алые опоры гильотины.
Внезапно Монпле заметил какую-то дверь.
Он бросился к ней.
Если бы она была заперта, то все для него было бы кончено.
К счастью, дверь поддалась.
В ту минуту, когда она открылась, щеколда двери, выходившей во двор, поднялась и Ланго вошел в лавку.
Монпле оказался в маленьком помещении с низким сводом — это было одно из отделений склада.
Пробираясь ощупью среди тюков с товаром, Ален наткнулся на грубо обработанные перила лестницы.
Вероятно, он двигался не бесшумно, так как дверь склада распахнулась, луч света озарил темную комнату и послышался голос Ланго:
— Кто там? Кто там? Это ты, Жанна?
Ален прижался к стене и благоразумно промолчал.
Дверь закрылась.
Ален продолжал подниматься по лестнице.
Не успел он преодолеть и двух ступеней, как до него донеслись вопли ростовщика.
Ланго нашел стамеску, валявшуюся на полу, и, подняв голову, увидел взломанный люк.
Ален прислушался.
Снаружи раздавался страшный шум — соседи сбегались на призывы лавочника; вскоре дом мог заполниться людьми, готовыми броситься в погоню за вором, преследовать и схватить его.
Молодой человек понял, что он пропал.
Теперь ему грозил не эшафот, а каторга за сопряженное со взломом проникновение в чужой дом.
Между тем охотник поднялся по лестнице и оказался в каком-то коридоре, в конце которого брезжила полоска света.
Эта полоска света свидетельствовала о том, что там находится дверь.
За этой дверью скрывалась крохотная чердачная каморка, где ютилась Жанна Мари.
Услышав гомон на улице и вопли Ланго, женщина открыла дверь.
Она приглушенно вскрикнула, увидев перед собой мужчину, но тут же подавила этот крик.
Не успел Ален произнести "Это я!", как вдова его узнала.
— Идите сюда! — сказала она.
Ален бросился в комнату.
Он был спасен.
Ланго продолжал звать на помощь; он утверждал, что видел убегающего мужчину, показывал орудие, с помощью которого тот пытался взломать его секретер, а также распотрошенный люк с крышкой, болтавшейся на одной петле.
Не было никаких сомнений: в дом залез грабитель.
Очевидно, он все еще оставался внутри, так как все выходы были закрыты.
Люди принялись тщательно осматривать дом.
Они обследовали каждый уголок лавки и подсобное помещение.
Ален слышал из своего укрытия, как лестница содрогается и скрипит под ногами его преследователей.
Наконец они добрались до мансарды Жанны Мари.
Ее дверь была закрыта, и лишь после долгих уговоров посетители добились, чтобы их впустили внутрь.
Вдова встретила незваных гостей стоя, она была одета и сильно напугана.
Женщина рассказала, что она уже собиралась лечь в постель, как вдруг услышала весь этот переполох, который навел на нее такой страх, что она заперлась в своей комнате на засов и затаилась, боясь пошевелиться.
Жанна Мари утверждала, что она не выходила из своей каморки — стало быть, грабитель не мог в нее проникнуть.
К тому же комната была столь тесной и скудно обставленной, что, казалось, в ней невозможно спрятаться.
Косолапый и сопровождавшие его люди позволили женщине снова запереть дверь и прошли на чердак, где их поиски не увенчались успехом.
Все были вынуждены предположить, что грабитель убежал через тот самый люк, с помощью которого он проник к лавочнику; в то время как Ланго открывал дверь соседям, разбойнику удалось скрыться в поле.
Тревога ростовщика была столь велика, что он не стал ложиться спать и провел ночь в бесплодных поисках.
Лишь через сутки после того как Ален попал в комнату вдовы, ему удалось оттуда выбраться.
Оказавшись за пределами дома Ланго, Ален перевел дух.
Теперь ему предстояло решить, куда направиться и что делать дальше.
Разумеется, молодой человек вспомнил об Энене.
Только что пробило полночь.
Охотник постучался в дом боцмана и назвал свое имя.
Моряк что-то на себя накинул и открыл дверь.
— А! — воскликнул он. — Это ты? А я уж, клянусь, подумал, не причастен ли ты к тому, что творилось прошлой ночью у Ланго?
— Вы не ошиблись.
— Входи и рассказывай.
— Нет, лучше вы выходите, мне нужен свежий воздух.
— Я только оденусь и буду в твоем распоряжении.
— Прекрасно!
Энен натянул штаны, рубаху и вышел к молодому охотнику; тот, как видно опасаясь снова оказаться взаперти, ждал его в десяти шагах от дома.
— Ну, так что? — спросил боцман, подходя к Монпле.
— А то, что вы были правы: мой Ришар по меньшей мере такой же мерзавец, как Ланго; они сговорились, чтобы меня обобрать.
Он рассказал все, что видел и слышал.
— Что же ты собираешься предпринять? — спросил Энен.
— Я пойду к какому-нибудь адвокату из Сен-Ло и заставлю Ришара вернуть мне все бумаги и векселя, которые он прибрал к своим рукам. Как только они будут у меня, я обращусь к королевскому прокурору. Черт побери! Быть может, и честные люди способны добиться справедливости.
— Быть может, это точно сказано.
— Как! Вы сомневаетесь в удачном исходе дела?
— А что, если оба разбойника сожгут векселя и скажут, что после судебного решения относительно Хрюшатника эти бумаги не представляли никакой ценности и они их уничтожили?
— Нельзя ли захватить их врасплох, чтобы они не успели ничего сжечь?
— Для этого надо нагрянуть внезапно с ордером на арест, но ты не добьешься, чтобы этих мошенников задержали по одному лишь голословному обвинению. К тому же кто тебе сказал, что на этот час они уже не позаботились о своей безопасности?
— В таком случае представьте себя на моем месте, Энен. Что бы вы предприняли?
— Черт побери!.. Трудно сказать… Как говорится, советчик — не ответчик. Ждать чего-то путного от канцелярских крыс — это то же самое, что подвесить свою шкуру на крюк в качестве наживки для акул. Предположим, старика отправят на виселицу. Его повесят, а он так ни в чем и не признается. Ну, и много же ты от этого выиграешь? Тебе не перепадет даже кусочка веревки, который мог бы принести удачу в твоем охотничьем деле. Нет, судейские заграбастают себе все. Куда там! А тебе надо вернуть то, что у тебя отобрали хитростью.
— Есть ли, по-вашему, хоть какой-то выход?
— Да, думаю, возможно.
— Какой же?.. Скажите! Признаться, вы меня здорово выручите.
— Ну, на твоем месте я попытался бы заручиться дружбой дядюшки Ланго. Я пошел бы к нему и сказал: "Я люблю вашу племянницу…"
Ален покраснел до корней волос и пробормотал:
— Как это я люблю его племянницу?..
— Ветреник! — сказал старый боцман. — Ты думаешь, любовь оставляет после себя такой же мимолетный след, как лодка в море? Может быть, ты еще посмеешь заявить мне, что это не так, тогда как каждый вечер ты говорил с нами о Жанне все вахты напролет и продолжаешь о ней твердить. О! Не стоит краснеть, мой мальчик, твой выбор не мог быть лучше. Это славная морячка, красивая женщина с добрым сердцем; она отважна, бережлива, чистоплотна и нежна, как пряное вино. С ней ты можешь не бояться, что флаг на твоем корабле когда-нибудь полиняет.
— Боцман Энен, — возразил молодой человек, — я еще не решил жениться, но все равно благодаря вам мне тоже пришла в голову одна мысль.
— Хорошая?
— Я надеюсь.
— Что ж, тем лучше!
— Боцман Энен, я вас покидаю.
— Чтобы воплотить свой замысел в жизнь?
— Так точно!
— Ладно, дай тебе Бог удачи, если это честная затея.
Ален покраснел во второй раз.
— Никто не пожелает тебе столько добра, как я, Ален, — продолжал боцман. — Я знаю, что люди толкуют разное по поводу твоего характера: на одного, кто отзывается о тебе хорошо, приходится трое или четверо тех, кто тебя бранит… О! Не надо по этой причине смотреть на меня исподлобья. В море мне порой приходится лавировать из-за ветра, но в разговоре — никогда! Знаешь, я же видел тебя в деле, когда ты рисковал головой, спасая бедного малыша-юнгу. Я еще тогда сказал себе: "Ну и ну! Может быть, у этого парня и дурная голова, но сердце у него, если копнуть поглубже, доброе".
Ален взял протянутую руку Энена, пожал ее и пошел прочь, ничего не сказав в ответ и лишь кивнув боцману на прощание.
— О! — воскликнул старый моряк. — Сдается мне, мы собираемся выйти в море под чужим флагом! Что ж, тем хуже для тебя, пират!.. Пираты всегда кончают плохо.
Ален вернулся в Шалаш и нашел маленького Жана Мари в сильнейшем волнении.
Мальчик, напрасно прождавший своего друга всю ночь и все утро, отправился в деревню.
Он узнал там, что случилось у Ланго; как говорили люди, в дом к нему забрался вор, открыл люк, через который можно было спуститься с чердака в лавку, и попытался взломать секретер.
Поскольку мальчик сам показал Алену лестницу, ведущую на чердак, он, естественно, понял, кто этот вор, и провел весь день, терзаясь тревогой.
Вечером мальчик вернулся в Шалаш в надежде застать там Монпле.
Однако, по всей видимости, охотник еще не возвращался домой.
Он появился только около двух часов ночи.
Малыш Жан еще не ложился спать. Он сидел на скамье у камина, возле догорающего огня, а собака, лежавшая у его ног, казалась не менее обеспокоенной, чем мальчик.
Внезапно Флажок, застывший в позе сфинкса — его голова покоилась на лапах, — встрепенулся, замахал хвостом, стуча им о пол, а затем вскочил и кинулся к двери.
— Ах, вот и господин Монпле вернулся! — вскричал маленький Жан.
Он побежал к выходу и отворил дверь.
Из темноты показалась высокая фигура, приближавшаяся к дому.
Мальчик устремился к молодому охотнику и бросился в его объятия.
Затем он принялся расспрашивать его о том, что случилось.
Но Алену было довольно трудно отвечать на эти вопросы.
Он принялся утешать мальчика и сказал только, что дело, грозившее принять для него, Алена, скверный оборот, может завершиться для всех благоприятным образом.
Однако молодой человек попросил мальчика сделать все, чтобы встретиться с матерью и передать ей, что г-н Монпле непременно должен поговорить с ней ближайшей ночью.
Мальчик посмотрел на Алена и сказал:
— Дружище, вы же помните, что сказала вам матушка Жанна месяц назад: она не может уходить из дома по ночам, потому что дядя Ланго запирает двери.
— Матушка Жанна не могла приходить сюда месяц назад, — ответил Ален со смехом, — но сегодня она придет. Если даже дядя Ланго закроет дверь, не волнуйся, малыш Жан, она раздобудет ключ.
Жан Мари не стал требовать никаких разъяснений.
Хотя ребенок покинул дом лавочника, их встречи с матерью происходили почти так часто, как ему хотелось.
Для этого ему достаточно было притаиться на углу одной из улиц, прилегающих к церкви; увидев дядюшку Ланго, выходящего из дома, он со всех ног мчался к лавке.
Дверь открывалась, и мать сжимала сына в объятиях; оба ждали возвращения Косолапого, и когда он появлялся на горизонте, пошатываясь, словно фавн, мальчик выходил во двор и убегал через садовую калитку.
Итак, на следующий день маленький Жан выполнил пожелание своего друга Алена.
Он отправился к матери и страшно удивился, услышав от нее такие слова:
— Хорошо, дитя мое, скажи господину Монпле, что я приду.
Несмотря на это обещание, охотник весь день казался обеспокоенным.
Было очевидно, он задумал что-то такое, с чем его совесть не могла полностью согласиться.
Да простит нас читатель, ибо мы пишем отнюдь не роман, а повесть.
Фабула, которую мы предлагаем его вниманию, слишком незначительна для романа, и персонажи, порожденные нашим воображением, могут показаться надуманными.
Нет, эта книга — нечто вроде дагерротипа, сделанного на берегу моря, и мы лишь вознамерились таким способом достоверно отобразить действительность.
Поэтому мы вынуждены признать, рискуя ослабить сочувствие читателя к герою — а это является непременным условием всякого добротного литературного сочинения, — что наш герой был мужчина и к тому же нормандский крестьянин; вследствие этого он сочетал в себе неблаговидные черты, присущие мужскому полу в целом, с недостатками, присущими местным жителям.
К счастью, как сказал Энен, Ален, в сущности, был добрый человек.
В тот же вечер или, точнее, уже ночью Жанна, как она и обещала, пришла в Шалаш.
Ален ждал ее прихода на пороге.
Увидев вдову, он поспешил ей навстречу и обнял ее.
Женщина мягко отстранила его.
— О! Не бойтесь ничего, — сказал молодой человек, — вашего сына здесь нет: я послал его ставить силки на куликов.
Услышав это, Жанна позволила охотнику поцеловать ее в лоб.
Но, когда его губы коснулись ее лица, она тяжело вздохнула.
Можно было подумать, что Ален дотронулся до открытой раны.
Монпле повел вдову в дом и попытался усадить ее к себе на колени.
Но она очень кротко и в то же время чрезвычайно твердо сказала:
— Ален, я пришла к вам не как любовница, а как подруга. Если вы хотите о чем-то меня попросить, то я готова оказать вам любую услугу, ведь моя жизнь — в вашем распоряжении, и вы это знаете как никто другой.
Молодой человек снова попробовал прижать женщину к своей груди, но она вырвалась из его объятий, села рядом на стул и протянула ему руку со словами:
— Говорите, я вас слушаю.
— А если мне нечего вам сказать, Жанна? — спросил Ален с улыбкой.
— Вы должны мне что-то сказать, Монпле, раз вы просили меня сюда прийти.
— Я собирался сказать, что люблю вас, Жанна.
— Вы хотели сказать что-то другое, Ален. Вы бы не послали ко мне сына, если бы на уме у вас были только эти легкомысленные речи.
— Ну да, Жанна, я собирался сообщить вам еще кое-что. Когда я оказался в вашей комнате и вы спросили меня, как я попал в дом дяди Ланго, я сказал, что проник туда, чтобы встретиться с вами.
Жанна кивнула в знак согласия и вздохнула.
— Так вот, — продолжал Ален, — я солгал.
— Я узнала это на другой день, — сказала женщина, — но, как вы помните, даже не упрекнула вас во лжи.
— Послушайте, Жанна, возможно, нам повезло, что дело обернулось именно так.
— Я в этом сомневаюсь, — заметила вдова.
— Вы сейчас все поймете, — произнес Монпле. — Я забрался в ваш дом, потому что дядюшка Ланго безбожно обобрал меня.
Вдова промолчала.
— Я увидел, как к нему явился его сообщник Ришар, — продолжал молодой человек, — и решил узнать их секрет.
— Я догадалась об этом, — сказала женщина, — когда увидела открытый люк и поврежденный замок секретера.
— Ну, Жанна, теперь вы понимаете, что еще я должен вам сказать?
— Нет, Ален.
— Мне остается лишь сказать вам, Жанна, что мы можем стать счастливыми и богатыми, и это зависит только от вас.
— Счастливыми? — спросила вдова.
— Да, именно счастливыми! Пока я остаюсь бедным, я думаю о браке с ужасом, но, когда я снова разбогатею и стану хозяином Хрюшатника, я первым делом поставлю во главе своего дома добрую хозяйку. Так вот, я клянусь Богом, Жанна, если вы мне поможете, этой доброй хозяйкой будете вы.
— Спасибо, Ален, хотя вы и ставите мне одно условие, это все же доказывает, что вы меня не презираете.
— Я вас презираю? О нет, Жанна, за что мне вас презирать?
— Ну, полно, Ален. Скажите, что вы от меня хотите?
Молодой охотник хранил молчание.
— Я жду, — сказала Жанна.
— Вам известно, что ваш дядя Ланго и мой адвокат Ришар сговорились, чтобы меня разорить?
— Я ничего не знаю. Продолжайте, Ален.
— Дело в том, что долговые обязательства, с помощью которых у меня отобрали Хрюшатник, либо подложные, либо в них есть приписки.
— Что дальше?
— Часть заемных писем — в руках Ришара, вследствие чего он вымогает деньги у вашего дяди. Другие векселя, за которые ваш дядя заплатил выкуп, находятся в секретере, который я пытался открыть.
— Что дальше? — еще более холодно спросила женщина, начинавшая понимать, куда клонит Ален.
— Ну, Жанна, — сказал молодой охотник, — я подумал, что могу рассчитывать на вас, вашу любовь и преданность…
— С какой целью? — осведомилась вдова.
— Как! Вы не понимаете? — произнес Ален.
— Нет.
— Жанна, мне нужны эти бумаги. Такова цена вашего счастья.
Вдова вскочила.
— Господин Ален, — промолвила она, — я честная женщина, а не какая-то воровка…
— Жанна! — вскричал молодой человек.
— Мой дядя, — продолжала она, — дал мне приют и, как бы дорого он ни заставлял меня за это платить, я живу в его доме, и я его должница. Я благодарна дяде за гостеприимство и не стану обманывать его доверие.
— Жанна, — сказал Ален, — но ведь мы можем обрести счастье только благодаря этим бумагам.
— Господин Монпле, — тихо, но вместе с тем с нажимом отвечала женщина, — когда я услышала звук ваших шагов в коридоре и открыла дверь, когда я увидела, как вы бледны и растерянны, когда я услышала крики гнавшихся за вами людей и топот ног за вашей спиной, я не ставила вам никаких условий; я не говорила вам: "Господин Ален, сделайте то-то, иначе я не стану вам помогать". Нет, открыв дверь, я встретила вас с распростертыми объятиями и открытым сердцем… Я испытывала какую-то мрачную радость, спасая вас ценой своего бесчестья. Ибо разве вы не спасли моего сына, рискуя собственной жизнью?..
— Жанна!
— Когда вы передали мне через моего сына, что желаете меня видеть, мое сердце, признаться, чуть не выскочило от радости, ведь я решила, что вы раскаялись, и подумала… Я ошиблась, господин Монпле, вы хотели меня видеть, чтобы предложить мне постыдную сделку… Я постараюсь забыть эту встречу. Прощайте, господин Ален!
— Жанна, Жанна! — воскликнул молодой человек, загораживая женщине дорогу.
— Вы мужчина, вы сильнее меня, Монпле, и я не стану с вами драться. Если вы собираетесь держать меня здесь до тех пор, пока мое отсутствие не будет замечено, пока моя честь окончательно будет загублена, — это в вашей власти, и мне останется только плакать. Но я надеюсь, Ален, что вы не поступите со мной так, как не поступили бы и с посторонней женщиной… Я прошу вас только об одном, сударь: забудьте, что вы… во мне нуждались и что я принадлежала вам душой и телом без всяких условий. А теперь позвольте мне пройти, Ален.
Молодой человек стиснул зубы от бессильного гнева; его лицо раскраснелось, а сердце сжалось от сознания собственного ничтожества по сравнению с этой женщиной; он посторонился и пропустил ее.
Жанна ушла, не удостоив охотника даже взглядом, не испустив ни единого вздоха; она открыла и затворила дверь без колебаний, и когда Ален подбежал к двери в надежде, что вдова вернется, он увидел ее в двадцати-тридцати шагах от Шалаша: в своем темном одеянии она уже почти слилась с темнотой.
Ален тяжело вздохнул и безвольно опустил руки.
О чем же он сожалел?
Может быть, о женщине, которая пожертвовала ради него всем, а он так дурно вознаградил ее за преданность?
А может быть, он оплакивал утраченную надежду когда-нибудь снова разбогатеть?
Скорее всего охотник скорбел и о том и о другом.
Если не бывает безупречно хороших людей, то и законченные мерзавцы тоже встречаются крайне редко.
Ален остался один; он был недоволен собой.
Время приближалось к часу ночи.
На небе всходила луна.
Молодой охотник взял ружье, ягдташ, провизию на целый день и вышел из дома.
Испытывая чувство стыда, он направился не туда, куда посылал мальчика, а в противоположную сторону.
Впервые после болезни Монпле собрался на пролет птиц. Он увидел, что все его охотничьи посты пришли в негодность из-за непогоды, а еще больше от запустения.
Ветер опрокинул его укрытия; бочки, в которых он подстерегал дичь, наполнились песком; каменные глыбы, за которыми он сидел в засаде, были разбросаны приливом; лагуны и лужи воды переместились в другие места.
Охотник был вынужден целый день обследовать местность и восстанавливать свои укрытия.
Дело было весной; в тот год зима продолжалась дольше обычного, и птицы летели на север большими стаями, поэтому с наступлением темноты Алену удалось подстрелить довольно много уток.
На рассвете он вернулся в Шалаш с тяжелой ношей.
Маленький Жан Мари уже встал и поджидал своего друга.
Он устремился навстречу Алену.
Но тот, улыбаясь ребенку, не решился расцеловать его, как обычно.
Войдя в дом, молодой человек огляделся, словно надеясь увидеть еще кого-нибудь, кто его ждал, и спросил:
— Что-нибудь произошло, пока меня не было?
— Ну да, господин Ален, — сказал мальчик, — приходил боцман Энен.
— А! Боцман Энен; что ему от меня понадобилось?
— Я не знаю, господин Ален, я знаю только, что он был чертовски зол.
— А! Он тебе это сказал?
— О! Ему не надо было этого говорить мне, я и сам видел. Комок табака так и скакал у него во рту, словно белка в клетке. Я только спросил у боцмана, не видел ли он мою матушку, а он в ответ сильно пнул меня ногой.
Ален ничего не ответил, но понял, что за это время в деревне произошло что-то новое.
Прежде всего он подумал, что вдова все рассказала моряку.
Но такой донос настолько был не в характере Жанны Мари, что молодой человек покачал головой, отвечая себе:
"Нет, дело не в этом".
Тем не менее, что бы ни привело старого моряка в Шалаш, каких бы объяснений он ни собирался потребовать от Монпле, охотнику не очень-то хотелось с ним встречаться.
Ален прекрасно понимал, что его поведение в этой истории далеко не безупречно и заслуживает порицания.
Однако он предпочитал упрекать себя сам и не желал слышать упреков от кого-то другого.
Молодой охотник не стал ложиться в постель и решил немедленно вернуться на взморье.
Он мог отдохнуть в одном из своих укрытий.
Монпле пополнил запас провизии и боеприпасов, чтобы не возвращаться домой в течение трех-четырех дней.
Жан Мари следил за сборами своего друга с любопытством и тревогой.
Ален хранил молчание, а бедный ребенок не осмеливался заговорить с ним первый.
И все же, когда долго колебавшийся мальчик увидел, что Монпле собирается его покинуть, даже не попрощавшись с ним, он почувствовал, что должен заговорить, чтобы не разрыдаться.
— Разве я вам сделал что-нибудь плохое, господин Ален? — спросил он прерывающимся от слез голосом.
— Ты, мой маленький дружок? — спросил охотник, вздрагивая (он понимал, что без всяких оснований, по крайней мере, внешне, ведет себя с мальчиком не так, как обычно). — Почему ты меня об этом спрашиваешь?
— О господин Ален, — отвечал Жан Мари, — после вашего возвращения вы смотрите на меня не по-доброму; послушайте, если я вас обидел, надо было об этом сказать, и я сразу же попрошу прощения, ведь я вас так люблю, что ни за что не сделал бы это нарочно.
— Бог тому свидетель, — сказал молодой охотник, — что мне не в чем тебя упрекнуть, бедное дитя.
— Значит, господин Ален, вы чем-то озабочены, так как, по правде говоря, даже во время болезни вы выглядели куда веселее.
— Да, у меня неприятности, мой мальчик.
— В таком случае, господин Ален, надо рассказать о них матушке, — произнес Жан Мари, — она так вас любит, что, будь ее воля, она избавила бы вас от огорчений.
Ален поцеловал бедного маленького юнгу и двинулся в путь.
Между тем мальчик последовал за ним.
— Вы не пойдете к боцману Энену, господин Монпле? — спросил он.
— Не сегодня, малыш Жан. Сейчас удачное время для охоты, и я не хочу упускать случай.
— А если боцман снова придет?
— Если он придет, ты передашь ему то, что я тебе сказал.
— О нет, ей-Богу, я ему ничего не скажу.
— Почему?
— Да ведь вчера Энен так сердился, что сегодня он, конечно же, будет вне себя. Он проглотит свой комок табака, это уж точно… Прощайте и удачной охоты вам, господин Ален!
— Прощай, малыш Жан.
Затем, глядя вслед охотнику, быстро шагавшему среди песчаных холмов, мальчик сказал себе: "Ну нет, я не стану дожидаться Энена, а понесу в Исиньи на продажу наших уток и куликов. Если старый боцман придет, что ж, он может колотить в дверь и стены, сколько ему угодно. Пусть уж лучше он вымещает свою досаду на дереве и камне, чем на мне".
Следует вкратце пояснить, чем была вызвана досада моряка, а затем рассказать, к каким последствиям она привела.
Жанна Мари полагала, что дядя не заметил ее ухода, но она ошиблась.
Старый ростовщик, не терявший бдительности после тревожной ночи, услышал, как затрещала деревянная лестница под ногами вдовы, хотя эти шаги были очень тихими.
Ланго не пошевелился, но открыл глаза.
Когда заскрипела входная дверь, лавочник встал и увидел, что его племянница прошла через двор и скрылась в саду.
После той памятной ночи Ланго потерял покой; скупец напряженно думал и, чем больше он думал, тем больше убеждался в том, что незнакомец, вскрывший люк и попытавшийся взломать секретер, нашел убежище в комнате Жанны Мари.
Этот человек был грабителем или любовником вдовы, а возможно, и тем и другим.
Кто же мог быть этим грабителем или любовником?
Судя по всему, не кто иной, как Ален Монпле.
Ланго встал и последовал за племянницей; он увидел, как она вышла через садовую калитку и поспешила в сторону Шалаша.
У него больше не осталось никаких сомнений.
Ален не мог приходить к Жанне Мари, и она отправилась к Алену.
И Ланго стал ждать; когда вдова вернулась, он сам открыл ей дверь.
Жанна Мари поняла, что она пропала.
И тут она не ошиблась.
Ростовщик обрадовался возможности избавиться от племянницы; он приказал ей собрать свои вещи и утром покинуть его дом.
Жанна, как всегда покорная, не стала оправдываться и отвечать упреками на обвинения.
Она безропотно повиновалась.
На следующее утро, в семь часов, женщина, со своим жалким скарбом под мышкой, покинула дом Ланго и побрела сама не зная куда.
Пройдя четверть льё, она вышла к морю.
Вдова положила свои вещи рядом с собой, села на песчаный холм и стала смотреть на морскую гладь тусклым бессмысленным взглядом.
Что она собиралась делать?
Какая ее ждала судьба?
Жанна Мари об этом не ведала.
Впрочем, она понимала, что должно было произойти и уже происходит в деревне.
Ее дядя, очевидно, известил всех о том, что она ушла из дома, и рассказал о причине ее ухода.
Женщина, чью жизнь до сих пор считали безупречной, была обречена на бесчестье.
То, чего боялась несчастная вдова, исполнилось в точности.
Весь Мези уже знал, что лавочник прогнал племянницу за то, что она принимала в его доме любовника, и, когда Жанна не смогла больше его там принимать, она отправилась куда-то ночью на свидание с ним.
Кроме того, люди сплетничали, что любовником вдовы был Монпле и говорили друг другу по секрету, что Косолапый несомненно собирается затеять против этой парочки судебное дело, в ходе которого их обвинят в попытке ограбления со взломом секретера.
Жанна Мари недолго пребывала в неведении относительно того, что творилось в Мези.
Первые же люди, пришедшие к морю и обнаружившие ее на берегу, не преминули сообщить ей обо всех слухах.
Будучи прежде всего честной женщиной, Жанна не пыталась отрицать свою вину или оправдываться.
Она лишь склоняла голову перед лицом всеобщего осуждения и со смирением принимала кару, ниспосланную ей Господом.
Однако, как ни велико было отчаяние вдовы, ее сердце по-прежнему было обращено к Всевышнему.
Она благодарила Бога за то, что он дал ей сына, ее любимого маленького Жана Мари, понимая, что без любви к ребенку она не сумела бы пережить такой позор, и даже вера не смогла бы удержать такую добрую христианку, как она, от самоубийства.
Жанна также благодарила Бога за то, что он удалил от нее мальчика; она чувствовала, что сошла бы с ума, если бы ей пришлось. подвергаться унижениям в присутствии сына.
Она долго бродила по берегу, не зная, что предпринять и на что решиться; она избегала всяких встреч с людьми, ибо это не сулило ей ничего, кроме новых насмешек или жалости, как вдруг случайно столкнулась с боцманом Эненом.
Старый моряк был поражен, увидев вдову в слезах, в то время как после разговора с Аленом, по его мнению, она должна была светиться от радости; Энен остановил ее, хотя она и пыталась уклониться от встречи с ним, как и с другими, и принялся ее обо всем расспрашивать.
И тут Жанна Мари, заливаясь слезами, с неистово бьющимся сердцем, рассказала боцману о том, что произошло: об обещаниях Алена, о том, как она сопротивлялась, но проявила слабость, опасаясь, как бы дядя, заслышав шум, не прибежал в ее комнату; наконец, не помня себя от горя, вдова рассказала ему о событиях прошлой ночи: о том, как Ален позвал ее в Шалаш, чтобы предложить сделку, которую она отвергла, и как дядя, обнаруживший ночью ее отсутствие, обо всем догадался и с позором изгнал ее из дома.
— Ах! — вскричал старый моряк. — Этот прохвост ничего мне не говорил. Но тут что-то не так, Жанна Мари, я не могу поверить, что парень такой мерзавец, каким он кажется, если судить по твоему рассказу.
— О! Если бы речь шла только обо мне, боцман Энен, — сказала вдова, — Богу известно, что я вынесла бы наказание за свою вину без единой жалобы, ведь я понимаю, как велика эта вина; но я же любила, а когда женщина любит, она теряет силу и ее сердце не в ладу с разумом… Однако самое страшное, что моему сыну, этому бедному невинному ангелочку, придется краснеть за свою мать! О! Я вечно буду страдать и никогда не оправлюсь от этого удара…
— Перестань, — произнес боцман Энен, — черт возьми, что ты такое рассказываешь? Ты не столько виновата, сколько на себя наговариваешь, Жанна. Неужели ты перестанешь быть честной женщиной лишь оттого, что какой-то бездельник обманул твое сердце? Разве хороший баркас, потерпевший крушение, виновен в своей беде?
Несколько зевак, видя, как оживленно Энен беседует с Жанной Мари, подошли к ним.
Заметив это, боцман сказал, ударив себя в грудь с такой силой, что подобный удар уложил бы на месте быка:
— Честность — внутри нас, и только болваны, глупые, как морские угри, ищут ее в другом месте. Иди к нам, дочка: Луизон примет тебя как родную сестру, а если кто-нибудь отнесется к тебе без должного уважения, я так пересчитаю ему все кости, что они захрустят арию "Береги свою шкуру", чтоб другим не было повадно. Пусть все это запомнят!
Последние слова боцман произнес во весь голос, чтобы его услышали все, и, поскольку Энен всегда тотчас же приводил свои угрозы в исполнение, люди почтительно расступились, когда он, взяв Жанну Мари за руку, повел ее в направлении своего дома.
Как и обещал Энен, Луизон показала себя с лучшей стороны.
Она встретила вдову как сестру и приняла ее в семью столь же великодушно, сколь и естественно.
Оставив Жанну Мари на попечение жены, старый моряк отправился в сторону Шалаша, чтобы отыскать Алена Монпле.
Маленький Жан Мари уже рассказал нам, что Энен пришел в дурное расположение духа, не застав в Шалаше того, кого он искал.
Но на следующий день события приняли другой оборот: устав ждать молодого охотника дома, боцман вновь явился в Шалаш и нашел дверь лачуги закрытой; он яростно стал колотить в дверь ногой, но так и не смог войти в дом Алена, поскольку предусмотрительный Жан Мари, прежде чем отправиться к скупщику дичи, тщательно укрепил дверь изнутри железными перекладинами и выбрался из дома через окно.
Когда Энену надоело сбивать подошвы о доски, которые перекрывали вход в Шалаш, он остановился и задумался.
"Ну и ну, — сказал себе боцман, — это же ясно, как Божий день: парень дал тягу и не собирается подпускать нас близко; но пусть мне на шею повяжут флаговый фал вместо галстука, если я не брошусь за ним в погоню, как фрегат за пиратским судном! А! Он смеется надо мной, как марсовый над горожанином, солдатом или конопатчиком, и пусть крысы сожрут мои нашивки, если я не догоню бездельника рано или поздно! И когда это случится, ему не поздоровится, так как, клянусь честью, я буду палить из всех орудий с левого и правого борта".
Дав себе эту клятву, боцман, преисполненный решимости устроить охоту на Алена, направился к взморью, где, по его мнению, должен был находиться молодой человек; при этом Энен продолжал неистово перекатывать во рту комок жевательного табака.
Увидев на берегу боцмана, Ален, не желавший слышать его упреков, так ловко спрятался в расселинах скал, что бравый моряк прошел мимо, не заметив его.
Более двух часов Энен напрасно бродил взад и вперед по отмелям, и, поскольку прилив усиливался, ему пришлось, в конце концов, выйти на берег.
Избавившись от своего преследователя, Ален выбрался из укрытия и стал готовиться к вечерней охоте.
Он тщательно зарядил литой дробью свое огромное ружье восьмого калибра и спрятался в одной из пустых бочек без дна, которые он установил на песке.
Вскоре темнота, опускавшаяся на землю, постепенно окутала берег, а затем и водную гладь.
Первая звезда показалась на небе в полночь.
Настало время прилива.
Море было спокойно, и монотонный шум волн, набегавших на берег, раздавался с одинаковыми перерывами.
Наконец мрак сгустился; отчетливо виднелась лишь маленькая лагуна, возле которой расположился Ален: в черном обрамлении ночи она блестела как зеркало.
И тут послышалось множество невнятных для непосвященного человека, но явственных для уха опытного охотника звуков, которые заставили Алена насторожиться.
До него доносились пронзительные крики, резкий свист и гнусавое курлыканье, сопровождаемое шумом машущих в воздухе крыльев.
К отмели приближались зуйки, кулики, чирки и утки.
Они пролетали на большой высоте над головой Монпле.
Однако одна стая уток долго кружила поблизости, после чего внезапно охотник увидел, как вода забурлила под тяжестью множества птиц.
Утки опустились в лагуну.
Их было более пятидесяти.
Некоторое время они выжидали с вытянутыми шеями и склоненными в сторону ветра головами, проверяя, насколько надежно пристанище, избранное ими для ночлега; не услышав ничего подозрительного, кроме мерного рокота волн, угасавших на песке, птицы разбрелись повсюду.
Одни из них, очевидно, ещё недостаточно насытившись, ныряли и вытаскивали из тины креветок и мелких крабов.
Пернатые щеголи, заботясь о своей внешности, совершали туалет: они стряхивали с лазурных перьев воду и чистили их клювом.
Постепенно вся стая сбилась в кучу на берегу водоема — издали она казалась сплошной черной массой.
Неожиданно послышался оглушительный выстрел, и пули градом посыпались на несчастных уток.
Самые сильные успели взлететь, но второй ружейный залп подкосил большое число поднимавшихся в воздух птиц.
Производя первый выстрел, Ален целился низко, чтобы дробь рикошетом поразила как можно больше мишеней; во второй раз он выстрелил высоко, следуя за вертикальным взлетом уток, и это привело к превосходным результатам.
Добрая треть стаи неподвижно лежала на песке, убитая наповал первым же выстрелом; остальная часть подбитых, искалеченных птиц бросилась в лагуну, и Флажок стал преследовать их в воде, настигая раненых уток, несмотря на то что они проворно ныряли.
Ален был доволен удачной охотой; решив, что уже слишком поздно, чтобы во второй раз садиться в засаду, он забрался в одну из бочек, повернув ее дном против ветра, и попытался там немного отдохнуть.
Около трех часов ночи наступил отлив.
Пора было уходить с отмели, пока вода спала, и охотник двинулся в путь.
По дороге молодой человек собрался подстрелить несколько нырков; обходя с чрезвычайной осторожностью выступ скалы, чтобы приблизиться к тому месту, где, как ему казалось, притаилась дичь, он неожиданно почувствовал сильный толчок в плечо.
Монпле резко обернулся.
В двух шагах от него стоял мужчина, размахивавший палкой, первый удар которой Ален почувствовал на себе.
Было еще темно, и охотник решил, что на него напали; он быстро вскинул ружье и прицелился.
Но тут новый удар палки, обрушившийся на конец ствола, выбил ружье у него из рук, и оно упало на землю.
Ален бросился поднимать оружие, но его остановил хорошо знакомый голос боцмана Энена:
— Будет, будет, господин Монпле, оставьте в покое ваше орудие. Хотя кожа у меня такая же темная, как у какого-нибудь турпана, а пахнуть я должен не хуже водоплавающей дичи, я все же не то же самое, что ваша добыча.
— Как! — вскричал молодой человек. — Это вы, боцман, здесь, да еще в такое время?
— Тысяча чертей! Приходится за тобой гоняться, ведь ты бегаешь от друзей и, как видно, навсегда променял балки своего Шалаша на небесный свод.
— Кто? Я? Вы думаете, я от вас бегаю, боцман Энен?
— Я не знаю, бегаешь ли ты от меня или нет, но со вчерашнего дня ты ухитряешься все время поворачиваться ко мне только кормой, а это нечестно.
— Я уверяю вас, Жак…
— Хватит! Берегись, ты собираешься сказать неправду! Мало того что не годится насмехаться над старшими, порядочный человек не имеет права лгать. Ты думаешь, что старого боцмана Жака можно одурачить, как какую-нибудь сухопутную крысу? Ничего подобного! Я шел по твоему следу на песке и прекрасно видел, как ты прятался за каждым камнем, наблюдая оттуда за боцманом Эненом и выжидая, когда он уберется из твоей акватории. Ах, если бы этот чертов песок не сменился там, на отмели, галькой, ты бы не избежал абордажа, голубчик! Но я еще подумал: "Будь спокоен, рано или поздно я тебя поймаю!.." В самом деле, как только вода спала, я пришел, вспышка твоего выстрела указала мне дорогу, и вот я тут как тут! Не велика хитрость.
— Вы здесь, пусть так; я вас прекрасно вижу, и что из этого следует? Что вы так спешили мне сказать?
— А! Продолжаешь издеваться! Ты и сам знаешь, что я хочу тебе сказать.
Алену было хорошо известно одно: если боцман Энен вбил себе что-то в голову, он будет стоять на своем до конца.
Поэтому охотник смирился с тем, что старый моряк именовал абордажем.
— Ладно! Ладно! — сказал он. — Я понимаю, в чем дело, вы пришли из-за Жанны Мари, не так ли?
— Вот видишь, ты знаешь, что привело меня сюда.
— Значит, Жанна рассказала вам свою историю?
— Неважно, как я об этом узнал, раз уж я это знаю. Ален, я давал тебе дельный совет, совет честного человека: если ты любил Жанну Мари, и Жанна Мари любила тебя, надо было жениться на ней. Но ты не послушался моего совета.
— Что поделаешь! — ответил охотник. — Мне претило жениться на женщине из семьи человека, обобравшего меня до нитки.
— Лучшим фрегатом, на который когда-нибудь ступала нога матроса, был "Победоносный" — раньше, пока мы не отвоевали этот корабль у англичан, он назывался "Victory"[2]… Нет-нет, смельчак Ален, не в этом причина такого твоего поведения; ты поднимаешь подходящий флаг, чтобы удалить меня из своей акватории, и остерегаешься показывать свой истинный флаг.
— Что ж, хорошо, — промолвил Ален, — я буду говорить с вами откровенно. Я отдаю должное Жанне Мари со всеми ее достоинствами: это порядочная женщина с добрым сердцем; я бы женился на ней охотнее, чем на любой другой, но что поделаешь: брак не входит в мои планы.
— Правда?
— Да, я еще для этого не созрел. Жениться означало бы навеки сделать нас, и меня и ее, несчастными.
— Милый мальчик, — суровым тоном произнес Энен, — следовало подумать об этом раньше, в ту ночь, когда она приютила и спрятала тебя в своей комнате, чтобы ты не был пойман и не наказан, как вор. Надо было еще тогда привязаться к якорю канатом порядочности, держаться подальше от берега и не мчаться прямо на рифы.
По тому, как боцман Энен изъяснялся, было ясно, что ему известно все.
В течение нескольких минут молодой человек хранил молчание.
Затем, стараясь напустить на себя легкомысленный и беспечный вид, он сказал:
— Ничего не попишешь, боцман Энен. Целые сутки — это долгий срок. Особенно, если ты сидишь взаперти с молодой хорошенькой женщиной и вдобавок чувствуешь, что она тебе не противна. Хотел бы я посмотреть, что бы вы делали на моем месте!
— На твоем месте, — продолжал моряк, голос которого становился все более суровым, а лицо — все более строгим, — разве я не был на твоем месте? Но черта с два я повел бы себя так же, как ты! За свою жизнь мне довелось изведать такое, что твои шалости — просто ерунда по сравнению с моими проказами! При бывшем, даром что он был сущей сухопутной крысой и не слишком жаловал матросов, мы привозили из рейса неплохую добычу да просроченное жалованье в придачу и гуляли вовсю: ублажали девиц, напивались так, что в конце концов падали под стол, давали друг другу взбучку — одним словом, получали все какие есть удовольствия! Но, чтобы обольстить хорошую честную девушку, взять ее силой или как-то еще, нет, господин Ален, это не по-моряцки. Если бы, будучи бедным и несчастным, я обманул бы такую же бедную и несчастную женщину, как я, мне бы показалось, что я надругался над родной сестрой, а это ой как нехорошо.
— Черт возьми, боцман Жак, — сказал Ален, — я и не знал, что вы такой добродетельный человек.
— Перестань, перестань, хватит смеяться, господин Ален, — произнес моряк. — Знаешь, сейчас ты мне очень напоминаешь тех китайцев, что малюют огромные пушки на своих портах, чтобы напугать малайцев; этот смех тебе не пристал, парень, и твои шуточки не вгонят меня в краску, как и не облегчат камня у меня на сердце при мысли о той бедняжке, которую ты оставил на берегу в плачевном состоянии после того, как она по твоей милости потерпела крушение.
— Почему же она потерпела крушение и сейчас в более плачевном состоянии, чем раньше?
— А! Так ты не знаешь, что с ней приключилось?
— Нет, а что с ней приключилось?
— А то, что, когда позавчера ночью Жанна вернулась с вашего свидания в Шалаше — куда, между прочем, незачем было ее звать, чтобы сделать ей такое гнусное предложение — дядя поджидал ее на пороге. Обрадовавшись, что подвернулся удобный случай, Ланго выгнал ее из дома, как какую-нибудь бродяжку и потаскушку, гуляющую по ночам.
— А! Я этого не знал.
— В самом деле?
— Я клянусь, боцман Энен.
— Меняет ли это твои намерения?
— Но почему же, — продолжал Ален, не отвечая на вопрос моряка, — почему, оказавшись без крова, она не пришла ко мне просить приюта?
— Ну да, конечно, ты отвергаешь Жанну как жену, но приютил бы ее как любовницу! Она, это бедное милое создание, эта благочестивая женщина, побоялась к тебе обращаться и правильно сделала.
— По-моему, — сказал Ален, — это все же было бы лучше, чем скитаться где придется, ведь, если Ланго все рассказал людям, в чем я не сомневаюсь, бедная Жанна Мари не найдет ни одного дома, где она сможет приклонить голову.
При этом он невольно вздохнул.
Глаза боцмана засверкали.
— А вот в этом ты ошибаешься, — произнес он, — она уже нашла себе пристанище.
— Какое?
— Мой дом.
Ален задумался; сердце его сжалось, и на миг ему стало стыдно.
Молодой человек действительно опасался утратить свою независимость, зная ее истинную цену; он не понимал, что тихие радости семейной жизни, живой пример которой он видел в доме боцмана, способны вознаградить его за эту жертву. И все же, несмотря на его привычку к беспутной жизни и на его грубые вкусы, Ален не был дурным человеком. Он считал свой поступок ни к чему не обязывающей шалостью. Еще никогда с ним не говорили о таком столь серьезно. Судьба несчастной вдовы не могла оставить охотника безучастным, и он спрашивал себя, не следует ли ему во что бы то ни стало исполнить свой долг.
К несчастью, боцман Энен превратно истолковал то, что происходило в эту минуту в сердце молодого человека; он решил, что Ален не растрогался, а ожесточился, и внезапно вскричал, топнув ногой:
— А! Тебе чертовски повезло, что я не отец и не брат бедной Жанны Мари.
Ален резко поднял голову, как будто его ужалила змея.
— Э, боцман, к чему вы это говорите? — спросил он.
— Я бы показал тебе, парень, что тот, кто позорит женщину, может поплатиться за это головой.
— Позорят только тех, кто желает быть опозоренными, — грубо отвечал охотник, — будь Жанна Мари вашей женой или дочерью, это ничего бы не изменило, слышите, боцман Жак?
— Значит, ты бы все равно на ней не женился?
— Ей-Богу, нет.
— И что бы ты мне сказал в свое оправдание?
— Я бы сказал, если предположить, что я вообще стал бы оправдываться, что не считаю себя каким-то красавчиком и, стало быть, кто поручится, что женщина, уступившая мне, не уступит другому?
— А!.. Думаешь, я не заставлю тебя раскаяться в таких подлых речах?
— Вы сказали, в подлых речах, боцман Энен?
— Да, в подлых речах, я сказал и повторяю: в подлых речах!
— Скажите спасибо, что вам шестьдесят лет, боцман Энен, а не то вам бы дорого пришлось заплатить за подобное оскорбление, так и знайте.
— Какая тебе разница, сколько мне лет, парень, если моя кровь столь же горяча, как твоя, и я готов пролить хоть целый жбан крови, чтобы тебя проучить!
Ален только пожал плечами.
После вчерашнего визита в Шалаш боцман Энен, оскорбленный в своих лучших чувствах, с трудом сдерживал клокотавшую в нем глухую ярость; поэтому, восприняв сочувственный жест охотника как издевательство, старый моряк окончательно забыл о своей миссии миротворца и взорвался.
— Черт побери! — вскричал он. — Разве мужчина теряет мачты от того, что черви уже начали подтачивать его корпус? Если ты так считаешь, дружище Ален, то я думаю по-другому, и докажу тебе, что такая старая посудина, как я, еще может лихо стрелять залпом. Я буду драться с тобой, когда ты захочешь, на саблях или на ножах, по твоему усмотрению, слышишь, жалкая сухопутная крыса?
Монпле потянулся к своему ружью, лежавшему возле скалы.
Боцман Энен сделал шаг вперед, чтобы помешать молодому человеку взять оружие; при этом он продолжал сжимать в руках палку.
Однако Ален понимал, что нельзя ввязываться в драку со стариком.
— Давайте разойдемся, — предложил он, — мы и так уже достаточно друг другу наговорили. Стоит мне еще немного вас послушать, боцман Жак, и я позабуду о дружбе, которая была мне дорога, и перестану владеть собой. Если вы думали, что ваши ругательства и угрозы могут заставить меня изменить свое решение, то вы жестоко ошиблись.
Энен мысленно признал, что он в самом деле действовал неправильно.
— Скажите Жанне Мари, — продолжал охотник, — что мне искренне ее жаль, и я сожалею, что по воле рока она оказалась у меня на пути. Скажите ей, что если бы нашелся другой способ ее утешить, а не тот, какой вы хотели навязать мне силой, то я был бы рад им воспользоваться, чего бы мне это ни стоило. Но я не могу пожертвовать своей свободой, вызвать у себя чувства, для которых я еще не созрел, и возложить на себя обязанности, которые я не в состоянии исполнить. А теперь давайте забудем взаимные обиды; к счастью, нашими свидетелями были только ночь, океан и Бог. Прощайте, боцман Жак.
Свистом подозвав Флажка, Ален поспешил уйти.
Энен колебался, размышляя, не последовать ли ему за Монпле — старый моряк был упрям, и все же он, недолго думая, пожертвовал бы своими личными обидами, чтобы образумить Алена; однако еще не совсем рассвело и в темноте боцман не сумел бы разыскать молодого охотника в лабиринте скал и лагун.
Поэтому Энен побрел вдоль берега, а затем перебрался через болото, вошел в Шалаш и разбудил Жана Мари.
Узнав голос боцмана Жака, мальчик страшно перепугался.
Но, когда тот зажег лампу и мальчик увидел печальное выражение лица старика, его страх отчасти сменился состраданием.
— О Господи, — воскликнул маленький Жан, — что случилось, господин Жак?
— Дитя мое, — промолвил боцман с величайшей нежностью, — ты должен немедленно встать, собрать свои пожитки и пойти со мной.
— Куда, боцман? — спросил мальчик.
— К твоей матери.
— Стало быть, — вскричал обрадованный ребенок, — это матушка вас послала?
— Да, — отвечал боцман Энен.
— А что скажет мой друг Ален, когда увидит, что меня здесь нет?
— Он без труда поймет, что ты ушел.
Жан Мари ненадолго задумался; затем, осознав, что старый моряк по каким-то причинам вправе распоряжаться его судьбой, он встал, оделся и собрал свои вещи.
Боцман взял мальчика за руку, и оба направились в сторону Мези.
В доме Жака Энена все уже спали.
Луизон, лежавшая одна в передней комнате, проснулась, услышав, как повернулась щеколда входной двери, и спросила:
— Это ты, Жак?
— Да, это я, — отвечал моряк, заставив мальчика встать на колени возле кровати жены.
Затем, взяв руку Луизон и положив эту нежную материнскую руку на голову маленького Жана Мари, Энен сказал:
— Ну вот, жена, нас было одиннадцать, а это неровный счет: Бог смилостивился и послал нам этого ребенка, теперь нас двенадцать. Благодари за это Бога.
После ссоры с боцманом Ален три дня подряд не решался заглянуть в Шалаш; не подозревая о том, что Энен уже забрал Жана Мари, он боялся возвращаться домой и встречаться с мальчиком, чувствуя, что тот станет для него живым укором, напоминающим о горе, которое он причинил его матери. Между тем дичь, которую молодой охотник истреблял каждую ночь, стала накапливаться в таком количестве, что это стало его тревожить; запасы же еды и боеприпасов истощались, и пора было возвращаться к себе.
Придя в свою хижину, Ален с величайшим изумлением обнаружил, что она пуста.
Вначале он обрадовался; ничто не указывало на то, как давно малыш Жан Мари его покинул.
Охотник сам сходил в Исиньи к скупщику дичи, а затем снова вернулся к привычной для него одинокой дикарской жизни.
Но отныне эта жизнь утратила для него прежнее очарование.
Прошли два-три дня, а Жан Мари все не возвращался; никаких вестей о нем не было, и Ален понял, что случилось нечто непредвиденное; он почти догадался о том, что произошло. И тогда суровое одинокое существование начало его тяготить. Молодой человек незаметно привык к бесхитростной болтовне мальчика, к его веселому щебетанию, скрашивавшему однообразные вечера, к его услугам, и крошечная хижина показалась нашему герою необъятной пустыней.
Временами Ален не ходил на охоту и, сидя у огня, предавался неясным раздумьям; когда охотник машинально смотрел на дым, поднимавшийся от обломков погибших кораблей, которыми он топил очаг, ему мерещилось в облаках дыма бледное и печальное лицо Жанны Мари, и красивые глаза вдовы глядели на Алена с таким укором и скорбью, что он невольно отводил взгляд от этого видения, не в силах вынести его.
В такие минуты молодой охотник вскакивал, хватал ружье и принимался за свое любимое дело; лишь ценой жизни множества уток, турпанов и чирков или, за неимением их, чаек, болотных куликов и кайр ему удавалось избавиться от мучительных воспоминаний.
Между тем его начала одолевать скука; настало лето, охота уже недостаточно часто позволяла ему весело проводить время, и Ален стал искать утешения в прежних забавах, от которых он был вынужден отказаться после своего разорения. Зима принесла обильный урожай: будучи превосходным охотником, Монпле истребил огромное количество дичи и выручил за нее несколько сотен франков — этого было достаточно, чтобы снова окунуться в водоворот развлечений, расхаживая по питейным домам и бильярдным.
Однако охотник посещал не те места, куда наведывался боцман Жак; поэтому за три-четыре месяца он ни разу не повстречался с ним. Если же Ален неожиданно замечал на берегу Энена, согнувшегося под тяжестью больших ивовых корзин с уловом, он обязательно поворачивался и шел в другую сторону.
Но, как ни старался молодой охотник забыться, ему не удавалось избавиться от воспоминаний о Жанне, образ которой продолжал вызывать у него угрызения совести и сожаления; при этом молодой человек еще более упорно избегал Жака Энена, явно не желая дарить ему победу, которую, как считал Ален, при его нынешнем упадке духа тот мог одержать над ним.
В то время как Ален катал бильярдные шары, звенел стаканами в кабаках и веселился с местными красотками, в доме боцмана Энена часто и много плакали.
По прошествии двух месяцев Жанна Мари почувствовала, что ее грех должен весьма серьезно отразиться на ее положении.
Бедная женщина уже не сомневалась: ей суждено было во второй раз стать матерью.
Некоторые люди рождены исключительно для страданий, и беда никогда не приходит к ним одна.
Какое-то время вдова надеялась, что она ошиблась, и прятала свои опасения в глубине души; она плакала по ночам, но днем вытирала слезы, чтобы не огорчать печальным видом своих добрых хозяев, но те с тревогой замечали, что скорбь все больше отражается на чертах лица несчастной женщины и не могли понять, как ее утешить и развеселить.
Жанна Мари спала в той же комнате, что и дети боцмана; как-то раз ночью Тереза, старшая из дочерей Энена, случайно проснулась и услышала, как вдова рыдает в своей постели.
Девочка ничего ей не сказала, но наутро поведала матери о том, что вдова проплакала всю ночь.
В тот день Луизон спросила Жанну Мари, чем вызвано ее горе; женщина попыталась притвориться, что все еще переживает из-за того, что ее бросил Ален, но жена моряка засомневалась в достоверности ее слов и столь искренне стала сетовать на это недоверие к ней, что бедная вдова решилась раскрыть ей свою тайну.
Вначале женщины поплакали вместе; затем Луизон сказала Жанне Мари, что та должна склониться под дланью Господа; она попыталась убедить будущую мать в том, что, под какой бы несчастной звездой ни родился ее ребенок, ей не пристало отрекаться от него.
Наконец в качестве последнего утешения Луизон заверила Жанну, что они с Эненом будут всячески заботиться о ней, стараясь облегчить ее положение.
Признание вдовы, переданное Луизон Энену, чрезвычайно расстроило старого боцмана; он опасался, что после того, как известие о беременности Жанны Мари получит огласку, женщине крайне трудно будет оставаться в Мези. Супруги искренне привязались к вдове; им было больно осознавать, что ей придется искать себе пристанище, и они ни за что бы не согласились, чтобы она нашла приют в какой-нибудь богадельне.
Жанна Мари даже не помышляла о том, чтобы скрыть свою беременность; она воспринимала ее как Божью кару, полагая, что все сложится так, как угодно Господу.
Луизон настаивала на том, чтобы Энен возобновил переговоры с Монпле, но поведение Алена окончательно погубило его репутацию в глазах старого моряка; в душе боцмана не могли ужиться разнородные чувства, и ненависть, которую он испытывал теперь по отношению к молодому охотнику, была столь же искренней, как и его былое расположение к нему. Таким образом, моряк столь решительно отверг предложение жены, что у нее больше не возникало желания возобновлять его.
В то время, когда Луизон, смотревшая на пол, тогда как ее муж осыпал Алена ругательствами и проклятиями, подняла глаза, взгляд ее упал на копилку, стоявшую на камине между двумя раковинами и двумя кораллами.
Женщина столь пристально разглядывала этот предмет, что Энен невольно устремил глаза в том же направлении.
Вскрикнув с облегчением и ликованием, боцман схватил копилку, встряхнул ее с детской радостью и опустил на стол.
— Черт побери! — воскликнул он. — Вот то, что нам нужно! Это помешает сплетникам из Мези злословить по поводу нашей Жанны.
— Но ведь дети копили деньги два года, чтобы купить своей сестричке платье к первому причастию, — робко промолвила Луизон.
Было ясно, что она выдвинула это возражение лишь для очистки совести.
— Что ж, значит, девочка пойдет к причастию в своей воскресной одежде. Неужели ты думаешь, что Господь Бог будет строить из себя вахтенного офицера и придираться по мелочам к ее одежде?
С этими словами моряк ударил по копилке каминными щипцами, и она разбилась вдребезги.
Серебряные и медные монеты рассыпались по столу и полу; боцман Энен собрал деньги, пересчитал их и разложил на столе с чувством удовлетворения, которое выражалось в его чудовищной брани.
Луизон так обрадовалась, что бросилась мужу на шею и расцеловала его.
В копилке оказалось сто десять франков.
Тотчас же было решено, что, как только беременность Жанны Мари станет заметной, она отправится в Валонь к двоюродной сестре Луизон, и та за скромное вознаграждение возьмет вдову на полное содержание.
Жанну Мари известили об этом замысле, и она расплакалась от благодарности, подобно тому как еще недавно каждый день плакала от горя; вслед за этим женщина обрадовалась и опечалилась одновременно; она обрадовалась, понимая, что должна уехать без промедления, так как вскоре ей нельзя будет показываться в деревне, и огорчилась оттого, что впервые за время своего вдовства ей придется расстаться с сыном. Жанна Мари опасалась, что она не сможет пережить разлуку с сыном.
Это чувство было настолько сильным, что бедняжка под всевозможными благовидными предлогами то и дело откладывала свой отъезд: каждый день отсрочки позволял ей еще раз приласкать мальчика — ласки сына были ей дороже доброго имени…
Между тем изящный и гибкий стан вдовы терял прежнюю стройность; для Луизон, видевшей Жанну Мари каждый день, эти изменения были незаметными, но жители селения, прослышавшие о грехе племянницы от ее злоречивого дяди Ланго, обратили внимание на то, что она беременна, и начали насмехаться над ней. Они остерегались делать это в присутствии боцмана, зная, что моряк, обычно добродушный и миролюбивый, в некоторых случаях становится злым, как черт, но, когда Энен был далеко, вновь издевались над ней.
Как-то раз Жан Мари, с некоторых пор ходивший к морю вместе с боцманом, отправился один за наживкой и вернулся домой в разодранной одежде, со ссадинами на лице и с красными глазами, полными слез. Мальчика стали расспрашивать, но он отказывался отвечать с не свойственным ему упорством. Старый моряк заговорил с Жаном Мари грубым голосом, как это принято на судне; он чертыхался, бранился и угрожал, но все было напрасно; видя это, вдова взяла сына за руку и увела в комнату, где они спали.
Вдова села на край постели и спросила:
— Ну что, Жан, мне-то ты признаешься, с кем и ради кого ты дрался?
Мальчик необычайно пристально посмотрел на мать, а затем бросился в ее объятия, заливаясь слезами, и стал осыпать ее поцелуями.
Мать осторожно освободилась из объятий сына.
— Милая матушка, — произнес мальчик, — не спрашивай меня больше об этом, так как я не смогу тебе ответить. Если бы ты узнала, почему я дрался, ты бы ужасно расстроилась.
Сердце бедной женщины забилось учащенно; она покраснела, охваченная сильным волнением, и тут же побледнела.
Жанна Мари догадалась о том, что случилось.
— И все же, голубчик, — продолжала она, — ты должен рассказать мне о причинах этой драки. Я не приказываю, а прошу тебя.
— Что ж, матушка, — отвечал мальчик, — раз уж ты хочешь это знать, я скажу: я повстречал сыновей и дочерей Тома Омме, когда те шли за ракушками, и они стали плохо говорить о тебе.
— Что же плохого они говорили? — спросила Жанна Мари, запинаясь.
— Нет, матушка, — вскричал мальчик, — не вынуждай меня, я ни за что не осмелюсь это повторить!
Вдова растерялась.
Она понимала, что ей не следует больше ни о чем допытываться у ребенка, но страшно боялась, как бы ему не рассказали всей правды, и потому, из последних сил надеясь, что это не так, невольно продолжала расспрашивать бедного мальчика.
— Я хочу знать все, Жан, — сказала она.
— Так вот, матушка, самый старший из парней начал говорить мне гадости; я бы пошел дальше своей дорогой, но боцман Энен учил меня недавно, что матрос должен всегда давать сдачи тем, кто его обижает. Поэтому я подрался со старшим парнем Омме. И тут толстая Фаншетта, старшая из девчонок, принялась за тебя; она сказала, что господин Ален… господин Ален…
Вдова громко вскрикнула и закрыла лицо руками.
— Но это же неправда, — продолжал мальчик, — они соврали, я им это сказал, и они меня поколотили. Да, они соврали! Скажи, матушка! Я хочу услышать, как ты сама мне это скажешь, и я быстро позабуду о тех тумаках, что мне надавали.
Жан Мари взял руки матери и принялся осыпать их поцелуями, в то же время орошая слезами.
У матери не хватило духу обмануть сына; она опустилась перед мальчиком на колени и стала целовать его ноги, как просительница.
— Прости меня, мой бедный сыночек, прости меня! — воскликнула она голосом, прерывающимся от рыданий. — Прости, что я на какой-то миг забыла о тебе и лишила тебя честного незапятнанного имени — единственного достояния, которое сумел оставить тебе твой бедняк-отец. Пусть так, но я искуплю свою вину! Во-первых, я буду оплакивать свою честь каждый день, до тех пор пока Бог не соизволит призвать меня к себе; кроме того, я постараюсь отыскать в своем сердце еще больше любви для тебя, мой милый и любимый сыночек! Вся моя жизнь отныне будет посвящена только тебе… Но я заклинаю тебя: прости и не разлюби свою бедную мать!
— Разлюбить тебя! — вскричал мальчик с неожиданной для его тщедушного телосложения энергией. — Разлюбить тебя за то, что ты несчастна?.. Ты постараешься, как ты говоришь, дать мне больше любви? А я отвечаю тебе, что с сегодняшнего дня, увидев слезы в твоих глазах, я буду любить тебя в сто раз сильнее.
С этими словами мальчик снова поцеловал мать.
— Нет, ты не виновата, — прибавил он, — виноват только я один. Лучше бы я в тот раз быстро утонул, тогда бы этот гадкий господин Ален держался от нас подальше и не причинил бы тебе вреда. Это он виноват, это он воспользовался твоей любовью ко мне. Но я разыщу господина Алена, я его разыщу…
— Ни в коем случае не делай этого, — сказала Жанна Мари, перебивая сына, — боцман Энен уже пытался с ним говорить, но все было напрасно, мой бедный Жан.
— Но ведь боцман Энен — это не я, матушка; он, должно быть, говорил с ним о стакселях и главном якоре, о том, как травить шкоты и держаться к ветру, да Бог весть о чем еще! Но ты, ты же моя мать, и раз я забочусь о тебе, то непременно сумею доказать господину Алену, что он поступает дурно, заставляя тебя плакать.
Матери очень хотелось разрешить сыну последовать велению его внутреннего голоса, но боцман Энен, затаивший на Алена обиду, преувеличивал силу буйного нрава молодого охотника; сгущая краски, он нарисовал вдове столь угрожающую картину, что женщина испугалась, как бы Монпле не обошелся с бедным мальчиком грубо, и не рискнула подвергнуть его еще одному унижению.
Она посадила сына к себе на колени и, осыпая его ласками, стала просить, чтобы ради любви к ней он отказался от своего намерения.
В конце концов Жан Мари пообещал это матери.
Мать и сын, не в силах оторваться друг от друга, еще долго сидели вместе.
Когда они вернулись в комнату, где их ждали Энен и Луизон, те по следам слез на щеках обоих, а также по их красным опухшим глазам догадались, из-за чего Жан Мари ввязался в драку.
Покачав головой, боцман заявил, что вдове пора уезжать; не дожидаясь ее согласия и не обращая внимания на то, что она умоляет его жестами не упоминать об этом в присутствии мальчика, Энен назначил дату отъезда Жанны Мари на ближайшее воскресенье.
Мальчик не подозревал о предстоящей разлуке с матерью, но, когда он услышал это, его отчаяние не выплеснулось наружу, как она опасалась.
Он лишь еще больше побледнел, стал смотреть в одну точку и кивнул, как бы говоря; "Все хорошо".
Его губы дрожали, но он не произнес ни слова.
Вдова обняла сына; он позволил себя ласкать, не выказывая при этом никаких чувств. Прошло довольно много времени, прежде чем мальчик пришел в себя и стал отвечать на поцелуи, которыми осыпала его мать.
Было ясно, что Жан Мари принял какое-то решение, непосильное для его разума и возраста.
Дело было в понедельник.
До самой субботы Жан Мари оставался угрюмым и печальным; он не плакал, но его глаза были красными и воспаленными; он почти все время молчал и часами пребывал в глубокой задумчивости.
Лишь увидев мать, мальчик стряхивал с себя оцепенение и следил за каждым ее движением; он пожирал мать глазами, словно стремясь запечатлеть в своем сердце мельчайшие подробности ее нежно любимого лица.
Когда она, пытаясь развеселить сына, говорила ему о своем возвращении и спрашивала, радуется ли он при мысли об их предстоящей встрече через четыре-пять месяцев, он лишь улыбался в ответ, но эта улыбка, в которой сквозила глубокая печаль, настолько не вязалась с тем, что читалось в его глазах, что даже самые черствые сердца сжались бы при виде этого зрелища.
Чем ближе был день расставания, тем задумчивее становился Жан Мари.
В субботу, когда пришло время садиться за обеденный стол, все заметили, что мальчик, наконец, внял совету матери, давно посылавшей его подышать воздухом.
Дома Жана Мари не было.
Его тщетно искали в саду, но не нашли; его звали повсюду, но он не отвечал.
Двое детей боцмана Энена бегали взад и вперед по берегу моря, но так и не встретили мальчика.
И тогда безмолвная, трепещущая женщина поднялась и попросила старого моряка отправиться вместе с ней на поиски сына; как ни велика была ее тревога, она все же не решалась показываться в деревне одна. Боцман Энен, также озабоченный тем, как странно вел себя в последние дни впавший в уныние юнга, согласился сопровождать вдову.
И вот они двинулись в путь…
Снова предавшись бурным утехам, доставлявшим ему удовольствие в юности, Ален не думал о том, что с годами, после перенесенных невзгод, он изменился, и сердце его, чтобы отвлечься, нуждалось в иных радостях, нежели застолья с кабацкими дружками и случайные связи с уличными красотками.
Через два месяца после того как Монпле взялся за старое, сотрапезники и любовницы стали казаться ему глупыми, грубыми и никчемными; он заскучал по Шалашу с его крестообразно уложенными в камине дровами и печальными воспоминаниями, витающими в безлюдном доме; наконец, сочтя, что лучше тосковать в одиночестве, чем в подобной компании, молодой человек вернулся к прежнему образу жизни, довольствуясь обществом Флажка.
Лето показалось Алену долгим и трудным во всех отношениях.
Как уже было сказано, последние дни зимы выдались для молодого охотника удачными, и он скопил несколько сотен франков; однако два месяца разгула нанесли сбережением Монпле сильный урон, и он с ужасом ждал того часа, когда его тощий кошелек окончательно опустеет.
Кроме того, вернувшись к спокойной жизни, Ален вновь обрел воспоминание о несчастной вдове; ее образ был таким живым и прекрасным, что временами молодому дикарю казалось, будто он страстно любит Жанну и ей удалось вытеснить из его сердца образ Лизы.
Если бы не самолюбие, не позволявшее Алену признать свою вину, хотя подобная твердость характера, которой он гордился, не была свойственна ему от природы; если бы не смутное чувство ложного стыда, терзавшее его не раз после долгой бессонной ночи, когда милое лицо Жанны Мари склонялось к его изголовью, — он давно бы постучался в дверь своего бывшего друга-боцмана и стал бы просить его о прощении.
Но, как только эти здравые мысли приходили к нему, он, превозмогая себя, сердито гнал их от себя.
Было ясно, что он с нетерпением ждет прихода осени, надеясь, что страстно любимая им охота окончательно избавит его сердце и ум от этих пустых и опасных, по его мнению, размышлений.
К тому же, несмотря на то что теперь Ален вел крайне умеренную жизнь, он уже почти исчерпал все свои средства.
Стоял сентябрь.
В эту пору случаются сильные приливы и отливы, во время которых море, то приближаясь, то отступая, оставляет на виду гораздо более обширные отмели, чем в другое времена года — протяженность таких участков колеблется от полульё до льё, в зависимости от глубины отмели.
Жара еще не спала, и водоплавающая дичь не спешила, как обычно, возвращаться на побережье; турпаны держались в открытом море — таким образом, даже эта дичь, на которую охотятся, когда нет другой, оставалась недоступной.
И все же благодаря малой воде и огромным открытым пространствам птицы становились досягаемыми.
Обычно в такие дни все окрестное население, включая мужчин, женщин, детей, а также лошадей и ослов, высыпают на берег и суетятся там по колено в воде. Повозки приезжают за морскими водорослями и фукусами, которыми удобряют поля, и их колеса оставляют борозды на песке, там, где всего лишь несколько часов назад стояла вода высотой примерно в двадцать футов. Женщины и дети забрасывают небольшие сети для ловли креветок дальше обычного; самые отважные уходят к дальним скалам и ловят там в ложбинах рыбу, крабов и даже омаров, остающихся на песке после отлива.
Посреди всеобщей суматохи охотнику трудно отыскать тихое укромное место, где можно устроить засаду и захватить дичь врасплох.
Ален знал одну такую отмель, расположенную вниз по течению Виры, приблизительно в двух льё от берега; она появлялась на поверхности лишь в пору самой низкой воды; сколько бы сильным ни был отлив, ее всегда отделял от берега моря пролив; этот пролив был таким широким, что через него нельзя было перебраться вброд.
К тому же отмель состояла из сплошного песка; несколько невысоких утесов, разбросанных здесь и там, были недостаточно надежным укрытием для прячущихся в подобных местах ракообразных — следовательно, местные жители могли обойти этот островок стороной. Ален, решивший поискать поблизости турпанов, сел в лодку во время прилива, чтобы оказаться на месте охоты, когда вода начнет убывать.
В течение нескольких дней дул северо-западный ветер.
Турпаны уже должны были покинуть северные широты, где они обитают в другие времена года, и вернуться в здешние края; в самом деле, вскоре Ален обнаружил две-три гигантские стаи и попытался подобраться к ним поближе, чтобы открыть стрельбу прямо из лодки; птицы теснились на песке, резвились, ныряли и порхали, не обращая внимания на приближавшегося охотника.
Еще три-четыре взмаха весла — и Ален оказался бы на расстоянии ружейного выстрела от дичи, но турпаны не менее точно рассчитали дистанцию: не успел охотник несколько раз взмахнуть веслом, как вся стая взметнулась, пронеслась над самой водой и опустилась в четверти льё от человека.
Ален был слишком опытным охотником, чтобы продолжать гоняться за птицами; сделав вид, что они его больше не интересуют, он решил, что раз ему не удается охотиться на дичь, то он будет выуживать ее из воды.
Молодой человек с удовлетворением отметил, что в этом году, как и в предыдущем, повсюду водится множество мидий.
Следует пояснить, что такое мидия. Это небольшая гладкая белесая раковина, размеры которой составляют примерно четыре линии в ширину и десять в длину; она служит основным источником питания турпанов.
Ален выбрал место, изобиловавшее этими моллюсками, и расставил там похожую на скатерть широкую сеть, которую он принес с собой.
Вот как происходит эта ловля: во время отлива сеть ставится горизонтально на высоте примерно полутора футов от почвы; прибывая, вода затапливает сети. Турпаны сопровождают прилив, держась от него на расстоянии двухсот-трехсот шагов.
Когда одна из птиц замечает моллюска, она ныряет, остальные следуют ее примеру, натыкаются на сеть, отделяющую их от приманки, и запутываются в ее плавающих ячейках.
Более осторожные ныряют под сеть, но тоже увязают в ней, пытаясь выбраться на поверхность; все пернатые погибают.
Когда море отступает, их находят подвешенными к сети.
Закончив все приготовления и расставив наволочные сети, Ален мог еще несколько минут оставаться на территории, покинутой стихией, прежде чем ею снова завладеют волны; охотник решил обследовать окрестные скалы, разбросанные повсюду; пользуясь их прикрытием, он рассчитывал вдоволь пострелять улитов и гаршнепов, которых спугнула с берега суета людей.
Молодой человек воткнул в песок одно из весел, привязал к нему лодку и удалился.
Длина отмели, по-видимому, достигала полульё. Вскоре Ален прошел две трети ее и, сделав пару удачных выстрелов, собрался обследовать оставшийся участок, но, к своему великому сожалению, был вынужден признать, что движение моря с некоторых пор изменило свое направление: начинался прилив, пора было поворачивать обратно и садиться в лодку.
Ален еще издали увидел свое суденышко, качавшееся на волнах.
В то же время молодой охотник убедился, что он уже не один на этом островке.
Прислонившись к откосу скалы, там стоял мужчина небольшого роста; он закрыл лицо руками и, казалось, углубился в свои раздумья.
Услышав шаги охотника, мужчина, а вернее мальчик, поднял голову, и Ален узнал Жана Мари.
Необъяснимое появление мальчика в пустынном месте потрясло Алена до глубины души; он не видел юнгу с тех пор, как тот покинул Шалаш.
— Черт побери, кто притащил тебя сюда? — спросил он у мальчика.
— Рыбаки с баркаса "Чайка". Они ушли в море ловить рыбу, а меня высадили здесь, так как я сказал им, что у меня здесь дело.
— Дело? С кем же ты собираешься его обсуждать? С морскими свиньями?.. — спросил охотник, пытаясь шутить, хотя ему совершенно этого не хотелось, — ведь никого рядом скоро не будет.
— Нет, — ответил мальчик, покачав головой, — с вами.
— Как это со мной? — спросил Ален. — Стало быть, ты искал меня?
— Да, вас.
Лицо охотника омрачилось.
— Почему же ты не пришел в Шалаш? По-моему, ты знаешь туда дорогу и мог бы добраться туда пешком, без всякой лодки.
— Я решил говорить с вами именно здесь, а не в другом месте.
— И что же ты с таким таинственным видом хочешь мне сказать? Посмотрим! — продолжал Ален.
— Я хочу сказать, что вы опозорили бедную женщину, которую некому защитить, и сделали ее несчастной на всю жизнь; вы поступили дурно, господин Ален.
Произнося эти слова, мальчик смотрел на охотника в упор, словно собираясь бросить ему вызов.
У Монпле вырвался жест раздражения, но, глядя на своего малолетнего слабого противника, он быстро опомнился и овладел собой.
— Ты славный маленький бесенок, и я любил тебя всем сердцем, — сказал охотник, — я понимаю твою досаду, и это меня огорчает, но надо признать, что только круглые дураки могли дать тебе такое поручение, бедное дитя, послав сюда, чтобы ты говорил мне гадости.
— Никто не давал мне никаких поручений, — отвечал маленький Жан, качая головой, — наоборот, никто и понятия не имеет о том, что я сейчас делаю. Вот уже целую неделю я знаю, что случилось, и все время об этом думаю, поэтому я сам решил прийти и сказать вам: господин Ален, если вы честный человек, надо искупить свою вину. Господин Ален, если вы честный человек, вам надо жениться на моей матушке!
Охотник пожал плечами.
Нельзя сказать, что та торжественность, с какой говорил юнга, не произвела на молодого человека впечатления; но, устояв перед настойчивыми требованиями и угрозами боцмана Энена, не уступив увещеваниям собственной совести, он стыдился поддаться на уговоры ребенка.
— Значит, вы отказываетесь? — продолжал Жан Мари. — Вы причинили горе бедному семейству и теперь считаете, что достаточно вам сказать "нет", чтобы все было кончено? Неужели вы станете спать спокойно, в то время как два несчастных человека, не сделавшие ничего плохого, чтобы так страдать, будут проводить ночи в тоске и слезах?.. Нет, этому не бывать, господин Ален, я этого не допущу.
— Ты еще ребенок.
— Вы ошибаетесь, господин Ален; слезы матушки сделали меня мужчиной, и я это докажу: если в вашем сердце осталась хоть капля жалости, то я надеюсь, что смерть сына будет не напрасной, и я добьюсь того, чего не удалось моей отчаявшейся матушке.
— Что ты хочешь сказать, Жан Мари?
— Я пришел на эту отмель не только для того, чтобы говорить с вами… Нет, я заранее знал, каким будет ваш ответ, господин Ален.
— Зачем же ты сюда пришел?
— Я пришел, чтобы здесь умереть!
В лице и словах мальчика было столько неистовости, что Ален испугался.
— Ты хочешь умереть? — вскричал он.
Мальчик молчал.
— Да ты сошел с ума! Ты бредишь! — воскликнул молодой человек.
— Я не сошел с ума, и я не в бреду, — продолжал мальчик уже более спокойно, — но я хочу умереть. Будь я мужчиной, я бы стал с вами драться и попытался бы вас убить или сам бы погиб. Но я всего лишь ребенок и могу только умереть.
— Черт побери, зачем тебе умирать?
— Я хочу умереть, так как по вашей вине мне придется расстаться с матерью, и вдали от нее тоска быстро убьет меня. Я хочу умереть, так как надеюсь, что вы пожалеете о том, что свели в могилу невинного ребенка, и память о нем так тронет ваше сердце, что вы исполните свой долг и вернете матушке ее честь, чтобы она больше не плакала, а люди из Мези больше не издевались над ней. Словом, если вы так и не сжалитесь над матушкой, я хочу умереть, чтобы быть поближе к Боженьке; тогда я смогу просить его позаботиться о ней и наказать того, кто сделал ее несчастной!.. Вот видите, господин Ален, я хорошо все обдумал, прежде чем на это решиться: я не сошел с ума и я не в бреду.
— Думаешь, я позволю тебе умереть? — вскричал Ален.
Мальчик, не говоря ни слова, указал на море.
Охотник посмотрел в указанном направлении.
Он забыл о приливе.
Содрогнувшись, Монпле убедился, что вода стремительно прибывает, как это бывает в дни равноденствия.
Настала его очередь уговаривать ребенка.
— Жан Мари, — сказал Ален, — не делай глупостей! Я прошу тебя по-хорошему, малыш: поспешим к лодке, нельзя терять ни секунды… Видишь, чтобы до нее добраться, мне придется идти по пояс в воде.
Лицо мальчика на миг озарилось торжествующей радостью.
— А! Я же говорил, что смерть сына принесет матушке пользу! — воскликнул юнга. — Вы уже дрожите при мысли, что моя душа после смерти не оставит вас в покое.
— Черт побери! Ты пойдешь или нет, в конце концов? — вскричал молодой охотник, теряя терпение.
— Нет, я никуда не пойду, — отвечал мальчик. — Идите один, а я останусь здесь. Я хочу умереть, и я умру! Я верну вам жизнь, которую вы спасли ценой счастья моей матушки; я не увижу больше ее слез и не услышу, как жители деревни поносят ее последними словами.
Ален увидел, что мальчик дошел до исступления, и понял, что ему не удастся его убедить. Улучив минуту, когда Жан Мари отвернулся, чтобы посмотреть в сторону Мези, он бросился к ребенку, собираясь схватить его и насильно отнести в лодку.
Однако мальчик пригнулся, выскользнул из рук Алена и бросился бежать; тот помчался за беглецом. Молодой охотник был ловким и крепким, и все же он не мог угнаться за мальчиком, которым, казалось, движет сверхъестественная сила.
Бешеная погоня продолжалась минут семь-восемь.
Запыхавшись, Ален остановился первым и посмотрел на море.
Вода продолжала подниматься с устрашающей силой и быстротой.
Ширина отмели уже не превышала ста шагов.
Встревоженный молодой человек окликнул Жана Мари.
Увидев, что Монпле перестал его преследовать, мальчик тоже остановился.
Он сделал несколько шагов, словно собираясь устремиться навстречу волнам, а затем сел на камень, в то же время продолжая следить за малейшими движениями охотника.
— Жан Мари, — сказал Ален, — когда же ты образумишься? Послушай, я умоляю тебя, давай поспешим, у нас осталось мало времени, чтобы вернуться в лодку.
Юнга покачал головой.
— Нет, — отвечал он, — уходите и оставьте меня одного. Я не знаю, что такое смерть, больно это или нет, но я так мучился всю эту неделю, что хуже мне уже не будет… Смерть! Я не боюсь ее, ведь я уверен, что она принесет матушке утешение и спасение, а зная это, можно умереть спокойно!
Ален почувствовал, что он не может устоять перед столь сильной любовью сына к матери.
Лед его сердца начал понемногу оттаивать, затаенная любовь, которую он все еще испытывал по отношению к вдове, ожила в нем, стараясь взять верх над жалкими доводами самолюбия.
Охотник направился к Жану Мари.
Мальчик решил, что Ален снова попытается его схватить, и поднялся, собираясь убежать.
— Стой! — крикнул молодой человек.
— Это зависит от вас, — отвечал мужественный ребенок.
В душе Монпле явно продолжалась жестокая борьба.
— Ну-ка, стой! — воскликнул он. — То, о чем ты просишь, так и быть…
— Так и быть?
— Так и быть, я это сделаю. Мать, которую так нежно любит сын, наверняка будет превосходной женой, даже такому дикарю, как я.
— В самом деле, господин Ален, вы говорите правду? — вскричал Жан Мари.
— Да, я клянусь! — отвечал молодой человек.
— Так вы женитесь на моей матушке?
— Я женюсь на ней.
Мальчик необычайно торжественно простер руки к морю, которое подступало к людям с ревом — их отделяло от него не более двадцати шагов.
— Вы клянетесь в этом перед лицом смерти? — спросил Жан Мари.
— Я клянусь, сын мой! — повторил Ален.
— О! Вы же не станете меня обманывать в такой миг, не так ли?
Мальчик, еще недавно преисполненный решимости, разразился слезами от столь неожиданного поворота событий.
Бросившись в объятия охотника, он воскликнул:
— Спасибо от матушки и спасибо от меня! Я обещаю за нее и за себя, господин Ален: мы сделаем все, что в наших силах, чтобы облегчить ваш крест… О! Какое утешение для бедной матушки! Пойдемте к ней скорее, господин Ален.
— Да! Да! — вскричал охотник. — Мы уже потеряли столько времени, что я боюсь, как бы нам не пришлось добираться до лодки вплавь. Ну-ка, давай поскорее, мой мальчик!
Оба ринулись в сторону лодки, а вода все прибывала, как будто море гналось за ними по пятам.
Они находились на ровной местности, но шлюпка была скрыта от них грядой скал высотой в семь-восемь футов.
Бегом миновав скалы, Ален и Жан Мари внезапно остановились.
Они взглядом искали лодку, но ее не было на том месте, где охотник ее оставил.
Где же она была?
Мальчик первым заметил лодку и закричал от отчаяния, указывая на нее пальцем; затем он опустился на колени, уже не на песок, а в воду.
Вода продолжала подниматься; море настигло беглецов и замерло у их ног.
Лодка виднелась на расстоянии около четверти льё: волны оторвали ее от привязи.
Она дрейфовала, и течение быстро уносило ее вдаль.
Ален посмотрел на мальчика, который по-прежнему стоял на коленях и молился; затем он окинул взглядом пространство, оценивая их шансы на спасение.
Ни одна из скал, расположенных на отмели, не была выше семи-восьми футов, а при полном приливе уровень воды достигал двадцати саженей.
На горизонте не было ничего, кроме красного солнечного диска; подобно огненному шару, окруженному пурпурно-золотистыми облаками, он медленно опускался в океан, и его сверкающие отблески виднелись лишь на покрытых барашками гребнях ревущих волн.
Мальчик продолжал молиться.
Ален вздохнул, и две крупные слезы покатились по его щекам; его почти не волновала собственная участь, но его трогала судьба бедного ребенка и отчаяние его матери.
Наконец Жан Мари закончил молиться и поднялся.
— Что нам делать, господин Ален? — спросил он. — О! Поверьте, теперь, когда я знаю, что мы должны выжить, чтобы стать счастливыми, вы найдете во мне не меньше силы и мужества, чем раньше, когда я собирался умереть. О да, я хочу снова увидеть матушку, чтобы сообщить ей радостную весть; о да, я хочу обнять ее, ведь теперь она уже не будет плакать и ронять слезы мне на грудь.
Ален не слушал ребенка.
— Ты умеешь плавать? — спросил он.
— Увы! Нет, — печально отозвался маленький Жан Мари.
— В таком случае, — сказал охотник, — нам остается только забраться на самую высокую скалу и ждать там от Бога чуда или смерти… Пошли, дитя мое.
— Но вы, Ален, — живо промолвил Жан Мари, — вы же умеете плавать?
— Разумеется.
— Значит, вы можете спастись, вы можете добраться до берега.
Охотник покачал головой в знак несогласия.
— Как! — вскричал мальчик. — Вы хотите разделить мою судьбу? Вы хотите умереть вместе со мной?
— Конечно!
— Но я этого не желаю, господин Ален. О Боже! Подумайте лучше о моей матушке: ведь тогда несчастная женщина останется одна, что же с ней станет, когда она останется одна, без поддержки? Боженька призывает меня к себе, вы и сами это видите, господин Ален. К тому же, я слабый и хилый, я всего лишь обуза для бедной матушки, в то время как вы сильный, вы можете заработать на жизнь и себе, и ей; вы будете ее поддерживать, защищать и утешать — словом, господин Ален, вы постараетесь любить ее так же, как я.
Однако молодой человек твердо решил, что если он не сумеет спасти ребенка, то погибнет вместе с ним.
— Берег слишком далеко, — сказал он, — ни один человек, будь он самым искусным пловцом, не смог бы до него добраться.
— О! Не говорите так, господин Ален, ведь это неправда… Для вас все возможно, я слышал, что вы можете проплыть несколько льё без отдыха. Забудьте обо мне. Уходите, Ален! Уходите, отец! К тому же, если мне суждено умереть, разве это случится не по моей вине? Разве я умру не из-за собственного упрямства, зачем же вам рисковать жизнью вместе со мной? Оставьте меня; ступайте к моей матушке, расскажите ей обо всем, что произойдет, и скажите, что я уйду в мир иной, повторяя ее имя. Если у матушки, которая ждет ребенка, родится мальчик, назовите его Жаном Мари, как и меня; когда матушка будет его целовать, напомните ей шепотом обо мне, чтобы моя бедная душа не чувствовала себя на Небесах совсем забытой… Вот и все, о чем я прошу, милый Ален, вот и все.
Бедный мальчик зарыдал.
Монпле молча прижал его к своей груди.
Вода все прибывала; она уже поднялась выше колен несчастного мальчика; собака жалобно скулила.
Охотник взял мальчика на руки и принялся карабкаться на довольно высокую скалу, стоявшую поблизости; Флажок последовал за ним.
Когда Ален оказался у самого гребня, он поспешно опустил Жана Мари на выступ, забрался на вершину скалы и, глядя в сторону берега, закричал:
— Жан! Жан! Мы спасены! Посмотри-ка в сторону колокольни, видишь там шлюпку? Мы спасены, слышишь? Она держит курс прямо сюда и наверняка подойдет к нам прежде чем до нас доберется вода.
Услышав это известие, Жан Мари разразился радостными возгласами.
Он поднялся к Алену.
— Ты видишь, видишь? — воскликнул тот.
— Да, да, я вижу, отец! О! Какое счастье! Какое счастье для бедной матушки!
Ребенок страшился смерти лишь потому, что она грозила причинить горе его матери и оставить ее одинокой.
Солнце окончательно скрылось из вида; оно погрузилось в море, как идущий ко дну корабль, и сумерки, весьма скоротечные в это время года, начали сгущаться.
Ален решил, что необходимо привлечь внимание сидевших в лодке людей; он дважды выстрелил из ружья, а затем привязал к концу его ствола носовой платок и стал размахивать им как флагом.
Лодка приближалась к мужчине и мальчику прямым ходом: спасатели, без сомнения, заметили их сигналы.
Внезапно, когда до скалы оставалось не более тысячи саженей, шлюпка по непонятной причине изменила курс: она свернула направо и прошла мимо двух несчастных, оставив их позади.
Ален и Жан Мари одновременно испустили отчаянные крики, прозвучавшие как один вопль, но отклика не последовало.
Молодой охотник снова принялся подавать сигналы бедствия; затем, сорвав со ствола платок, он решил перезарядить ружье и принялся искать в сумке пороховницу.
Перед тем как залезть на скалу, Ален снял ягдташ, чтобы легче было карабкаться на гребень; сумка упала к подножию скалы, уже окруженной водой, и порох намок.
Молодой человек обратил в море взгляд, исполненный тоски: шлюпка продолжала удаляться.
Он попытался снова окликнуть гребцов, но понял, что рокот волн заглушает его голос.
От всех этих перипетий Ален пришел в лихорадочное возбуждение; в такие минуты человеку кажется, что он в состоянии сделать все.
Не говоря ни слова маленькому Жану, он стал снимать с себя одежду.
— Вы решили плыть к берегу, Ален, — печально промолвил мальчик, — и правильно делаете. Не забудьте только, что я просил вас позаботиться о матушке.
— Я не поплыву к берегу, — отвечал Монпле, — я попытаюсь догнать лодку, чтобы привести ее сюда.
— Но это невозможно, — возразил юнга, — уже совсем стемнело, и лодку почти не видно; когда вы окажетесь в море, вы не сможете ее разглядеть.
— Что поделаешь, дитя! — сказал Ален, продолжая раздеваться. — Это наша единственная надежда на спасение!
Жан Мари заплакал.
— О! Мне так стыдно, — произнес мальчик с досадой, — но, по-моему, мне становится страшно.
— Мужайся, малыш! — воскликнул Ален. — Если я погибну, а ты снова увидишь Жанну Мари, хотя бы на Небесах, передай ей, что я сделал все возможное, чтобы искупить свою вину.
И он протянул к ребенку руки.
Тот бросился в его объятия.
Охотнику пришлось приложить усилие, чтобы вырваться из рук Жана Мари.
После этого, не теряя ни секунды, Ален бросился в море.
Флажок, бессловесный член этой троицы, о котором никто не думал, прыгнул в воду за хозяином, готовый следовать за ним куда угодно.
Монпле был бесстрашным и сильным пловцом, в чем нам уже довелось убедиться; он ориентировался не на лодку, а немного выше, на точку, где она должна была оказаться, следуя своим курсом, и надеялся перерезать ей путь.
Ален в последний раз собрался взглянуть на маленького юнгу; продолжая плыть, он обернулся и посмотрел в сторону скалы.
По отношению к пловцу скала находилась со стороны заходящего солнца; он увидел темный силуэт ребенка, выделявшийся на фоне багрового горизонта.
Мальчик стоял на коленях и молился, подняв руки к Небу.
Ален махнул ему на прощание рукой и энергично продолжал свой путь.
И только тут охотник заметил, что Флажок плывет рядом с ним.
Сначала он хотел прогнать собаку и отослать ее обратно к Жану Мари, но, подумав, что скорее всего Флажок не послушается, решил не терять время и силы на бесполезную борьбу.
К тому же Флажок был столь же первоклассным пловцом, как его хозяин; его лапы были снабжены перепонками очевидно, среди его предков была какая-нибудь собака с Ньюфаундленда.
Итак, Ален предоставил Флажку поступать как ему было угодно и продолжал плыть наперерез к своей цели, куда он надеялся добраться одновременно с лодкой.
Но, едва лишь проделав триста-четыреста саженей, охотник почувствовал, что он сбился с курса: его относило вправо, в то время как он должен был плыть влево.
Он попал в течение, и оно увлекало его за собой!
Молодой человек пытался бороться с ним, но все его усилия были тщетны: он не в состоянии был сдвинуться с места.
Ален попробовал нырнуть; ему было известно, что иногда подобные течения проходят на небольшой глубине, но под водой, как и на поверхности, он почувствовал себя во власти неодолимой стихии.
Монпле стал кричать и звать на помощь, но, как и на скале, только рокот волн откликался на его зов.
Сделав мощный рывок, он приподнял над водой верхнюю часть своего туловища до пояса.
Ален хотел оглядеться, но, к несчастью, уже стемнело, и его глаза видели в окружающем мраке не дальше, чем на двадцать шагов.
Человек был бессилен в борьбе со стихией; в то же время мысль о том, что он бросил бедного ребенка, приводила его в отчаяние. Ален все время думал о мальчике. Когда какой-нибудь вал, более высокий, чем другие, приподнимал пловца и с шумом разбивался о его грудь, ему казалось, что он видит маленькую фигурку Жана Мари, ставшую игрушкой волн; молодой охотник представлял себе, как мальчик цепляется за скалу, а обступившая его вода все поднимается и поднимается, спокойная, но столь же угрожающая, столь же неумолимая в своем спокойствии, как и в ярости. Когда какая-нибудь запоздалая чайка проносилась над головой Монпле, спеша вернуться в свое гнездо, ему чудился в крике птицы голос того, кого он назвал своим сыном, — очевидно, это означало, что мальчик уже отдал Создателю душу; тогда у Алена начинала кружиться голова, и, невзирая на сильный холод, пот струился по его лицу.
Он был вынужден нырять, чтобы смыть этот пот с лица.
Между тем течение продолжало столь стремительно нести пловца, что ему не приходилось прикладывать каких-либо усилий, чтобы удержаться на воде.
Наконец его закрутило и несколько раз перевернуло, после чего он почувствовал, что ничто больше не стесняет его движений.
Течение прекратилось.
Ален попытался понять, в каком направлении следует плыть, но его окружал непроглядный мрак: не было видно ни луны, ни звезд — ничего, кроме фосфоресцирующих волн.
Он затерялся в необъятной водной пустыне!
Флажок по-прежнему держался в нескольких шагах от хозяина; время от времени он оглашал воздух жалобным воем, как бы моля о помощи.
Ален поплыл наугад, полагаясь на Провидение.
Он плыл без остановки почти полтора часа.
Затем его силы иссякли, движения стали неуверенными, и ему трудно стало преодолевать волны — они захлестывали пловца, перекатывались у него над головой.
Молодому охотнику показалось, что вой Флажка сделался еще более скорбным.
Мало-помалу он почувствовал, что вся его кровь прихлынула к голове и в ушах стоит непрерывный приглушенный шум. Калейдоскоп событий прошлого с его живыми бесчисленными образами замелькал перед глазами Алена; он заново переживал то, что когда-то видел, делал и говорил. В то же время видения его детских игр под сенью тенистого сада, окружавшего Хрюшатник, перемежались со сценами парижской жизни с ее забавами, шумными застольями, двумя дуэлями, а также любовью к Лизе, унылым затворничеством в Шалаше и походами через болото. Перед мысленным взором молодого человека проносилось множество лиц, в том числе постные физиономии его наставников из Сен-Ло и спокойный кроткий лик старого Монпле; он слышал ржание отцовской лошадки, с которым она всегда возвращалась на ферму после долгой поездки. В глубине картины виднелись веселые подружки, оставленные Монпле в Париже; несмотря на немалое число этих красоток, их образы были отчетливыми, и все они одновременно всплывали в памяти умирающего.
Силы пловца все убывали, шум в ушах все усиливался, но видения исчезли. Внезапно черная пелена, стоявшая перед глазами Алена, сменилась лазурным цветом; на этом лазурном фоне вдали показалась лучезарная фигура; она стала расти и приближаться к охотнику. Вскоре женщина оказалась довольно близко от Алена, и он узнал в ней Жанну Мари: она сидела на той самой скале, где он оставил ее сына.
Мальчик стоял рядом с матерью, прислонившись к ее груди; и он и она были увенчаны сияющим ореолом; Монпле не мог разглядеть лица ребенка, но видел лицо женщины; она смотрела на сына с улыбкой, в которой сквозила невыразимая грусть.
Внезапно туманное облако, скрывавшее Жана Мари, развеялось, и перед Аленом предстало лицо мальчика; оно было такое бледное, что охотнику стало ясно: ребенок мертв.
При этой мысли бред несчастного усилился.
Ему показалось, что скала, которую он видит, находится всего лишь в нескольких саженях от него. Ален из последних сил попытался до нее добраться; он почувствовал, как его пальцы наткнулись на гранитное основание пьедестала, на вершина которого застыли сияющие фигуры; он вцепился в скалу с неистовой энергией, возрастающей во время агонии, и лишился чувств.
В предчувствии смерти он услышал с тоской заунывный вой над своей головой.
То был жалобный плач собаки, в свою очередь прощавшейся с миром.
Каждый Божий день боцман Энен, по своему обыкновению, курил по утрам трубку, сидя на деревянной скамье, расположенной у садовой ограды.
На следующий день после вышеописанных событий моряк, как всегда в привычное время сидел на своей любимой скамье и дымил трубкой.
В нескольких шагах от него Луизон распутывала удочки и выправляла крючки.
Немного дальше старшие из сыновей, вытащив старую лодку на берег, конопатили ее рассохшуюся обшивку.
Лицо моряка было более суровым и серьезным, чем обычно; озабоченность, с которой Энен выпускал изо рта густые клубы дыма, не была для него характерной: как правило, он предавался этой любезной сердцу забаве с наслаждением, размеренно и безмятежно; время от времени боцман, состарившийся среди волн и едва ли не боготворивший стихию, а также не понимавший, как люди могут жить вдали от морских берегов, поглядывал на море с сердитым и укоризненным выражением лица.
Затем он погружался в столь глубокие размышления, что, казалось, вывести и* этого состояния его могут лишь события чрезвычайной важности.
В тот час, когда восходящее солнце, отделившись от туманной линии горизонта, окрашивало море в багрянец и золотило стены домов, в рыбацкой деревне царило сильное смятение.
Все здешние жители, уже трудившиеся на берегу, бросали работу и бежали в сторону церкви, откуда доносился глухой гомон людских голосов.
Жена и дети боцмана Эчена последовали примеру своих земляков.
Старый моряк довольно юл го не обращал внимания на окружающую суматоху, но внезапно он вскочил и в ярости швырнул трубку на землю, так что она разлетелась на куски.
— Ну и шум они подняла, разрази меня гром! — вскричал Энен. — Нашли мертвеца и теперь спешат к нему, как стая ворон. У птиц хотя бы есть оправдание: они питаются падалью, но лицо утопленника — чертовски скверное зрелище для женщин и детей!
Дав волю своей досаде, боцман Энен с тем же ворчанием побрел туда, где слышался этот жуткий гвалт.
По дороге он повстречал жену, возвращавшуюся домой.
— Ну что, — спросил моряк, — это он, не так ли?
— Нет, — отвечала Луизон, — нашли не его, а Ланго.
— О! — перебил ее боцман Жак. — Раз это не он, то мне наплевать, что там нашли у этого старого окаянного крокодила.
— Погоди! Ты никогда не даешь мне договорить. В доме Ланго ничего не нашли, зато его самого нашли повешенным!
— Ну и ну! — воскликнул Энен, услышав эту новость, которая заставила его отчасти забыть о своей тревоге. — Повешенным! Уже известно, из-за чего он повесился?
— Одни считают, что он потерял много денег; другие — что он был не в ладах с законом; а еще поговаривают, что Ришар заявил, будто Ланго задолжал ему сто тысяч франков, и адвокат подал на него в суд: скряга предпочел повеситься, чтобы не платить.
— Что ж, он сделал то, в чем я бы давно ему помог, если бы только он причалил к моему борту.
Напутствовав покойного такими речами, боцман Энен решил вернуться домой, как вдруг изумленный и испуганный возглас Луизон заставил его резко повернуть голову; в десяти шагах от себя боцман увидел Алена, того самого Алена, которого он уже похоронил, — этот человек направлялся прямо к ним!
Энен бросился навстречу охотнику.
— Ты! Ты! Ты жив! — воскликнул он. — Черт побери! Даже если бы я стал владельцем трехмачтового судна, я и то не был бы так рад!
Молодой человек был поражен столь радушным приемом со стороны Энена, так как он полагал, что, после того как они с боцманом не на шутку повздорили несколько месяцев тому назад, им суждено до конца жизни быть в холодных отношениях.
В ответ на просьбу моряка охотник рассказал о том, что случилось прошлой ночью: как маленький Жан Мари разыскал его на отмели; как, будучи растроганным самоотверженным поступком мальчика, он пообещал жениться на его матери; как лодку унесло течением и им пришлось укрыться на вершине скалы. Молодой человек рассказал, как вначале они надеялись, что их спасет какая-то шлюпка, но вскоре у них не осталось никакой надежды. Тогда он, Ален, бросился в море, чтобы попытаться добраться до лодки, но его подхватило течение, захлестнули волны, и он потерял сознание; очнувшись, он подумал, что цепляется за скалу, где оставил Жана Мари, а на самом деле его прибило к берегу.
Наконец, когда вода спала, молодой человек смог вернуться в Шалаш сухим путем и взять там одежду.
— Бедный Жан Мари! — воскликнул Ален со слезами на глазах. — Если бы я взял его с собой, то, может быть, мне удалось бы его спасти!
— И что же ты собираешься теперь делать? — спросил боцман Энен.
— Разве я не обещал мальчику жениться на его матери? Видите, боцман Энен, я отказывался жениться под угрозой, но согласился на просьбу: я собираюсь сдержать свое слово.
— Тебе это в тягость? — спросил старый моряк.
— Нет, ведь, в сущности, я всегда любил Жанну Мари, и сейчас она дорога мне вдвойне: как жена и как мать. Пойдемте же, надо сообщить Жанне скорбное известие, и я сомневаюсь, что вторая новость, которую я ей скажу, облегчит ее горе.
— Пойдем, — отозвался Энен, — тем более что идти далеко не придется; ты же знаешь, что она живет у меня?
Ален кивнул, как бы отвечал: "Да, я это знаю".
— Ладно, вперед!
Мужчины подошли к дому, но вместо того, чтобы войти в дверь, Энен остановился у одного из окон; комнатная занавеска была слегка отдернута, и взгляд мог без труда проникнуть внутрь.
Боцман заглянул в дом первым.
— Ну что, — спросил Ален, — бедняжка там?
— Да, она там.
— Что ж, тогда войдем, — с тяжелым вздохом промолвил охотник.
— Войдем, — согласился Энен, — но сначала загляни в окно.
Ален печально покачал головой и машинально приник к окну; но, едва лишь окинув комнату взглядом, он вскрикнул, а затем, повернувшись к старому моряку, посмотрел на него с изумлением.
— О! Что это я увидел? — воскликнул охотник.
Монпле увидел Жанну Мари, склонившуюся над кроватью; одной рукой она поддерживала сына, а другой подносила чашку к его губам.
— Ну да, ну да, именно это! — отозвался боцман Энен.
Молодой охотник упал на колени и воздел руки к Небу.
Моряк бесцеремонно поднял его и сказал:
— Ну, и что ты собираешься сказать Богу? Что он слишком добр, сотворив для такого дикаря, как ты, сразу два чуда? Разве он и сам этого не знает? Лучше пойди и обними их скорее.
С этими словами он втолкнул молодого человека в дом.
Нетрудно понять, сколь велика была радость Жанны Мари, державшей сына в объятиях, когда она увидела Алена, которого считала погибшим, тем более что раскаявшийся Ален смиренно просил ее забыть прошлое и умолял позволить ему загладить свою вину.
Можно также представить себе, с каким восторгом, вознося хвалу Господу, охотник расцеловал мальчика, которого он уже не надеялся увидеть в живых.
— Как же ты оттуда выбрался, бедный милый малыш? — спросил он.
Мальчик указал ему на старого боцмана.
Алену все стало ясно.
— А! — воскликнул он. — Значит это вы, боцман Энен, были в лодке, которую мы видели?
— Черт побери! Я и Жанна Мари, вернее Жанна Мари и я, ведь это она, разузнав все, поняла, что маленький бесенок погнался за тобой.
— Почему же вы сразу не причалили к нам? Вы бы оказали мне услугу, избавив от жуткого прыжка в воду!
— Почему? Да если бы ты не был отъявленной сухопутной крысой, гуляющей по отмелям ради своего удовольствия, не заботясь о том, что творится вокруг, ты бы знал, что в двух льё от берега, к востоку от устья Виры, проходит сильное течение, и оно несется в сторону взморья.
— О! Теперь мне это известно, — сказал Ален, — и, уверяю вас, я никогда этого не забуду!
— Так вот, я хотел обойти течение стороной. Слушай, я прекрасно тебя видел, ты топтался на своей гранитной подставке, размахивая флагом бедствия, но, чтобы добраться до вас обоих, надо было обогнуть отмель, а тебе было невтерпеж! Нет, ты не соизволил подождать, пока старый белый медведь Энен подоспеет и спасет тебя.
Ален крепко пожал руку боцмана.
Когда все прояснилось, и не осталось никаких вопросов, Жанну Мари и Алена известили о загадочной и неожиданной кончине Тома Ланго.
Дядюшка, как нам известно, не слишком жаловал бедную Жанну, и все же, узнав о его смерти, женщина не смогла удержаться и заплакала.
— Право, у тебя слишком много слез, милая Жанна! — воскликнул Ален. — Если ты не хочешь, чтобы Бог наказал тебя, прибереги слезы для другого случая. Что до меня, — весело прибавил охотник на водоплавающую дичь, — то я не желал Ланго смерти, но раз его угораздило так кстати повеситься, я признаюсь, что мне, к моему великому сожалению, нисколько его не жаль.
Все засиделись в доме моряка допоздна, и Ален вернулся в Шалаш лишь около одиннадцати часов вечера.
На следующий день жители деревни узнали истинную причину смерти Ланго.
Мировой судья, призванный, чтобы составить протокол о самоубийстве, нашел на постели бакалейщика гербовую бумагу.
Это была повестка в гражданский суд Сен-Ло; в ней значилось, что Ришар предъявляет Тома Ланго иск на сумму в сто тысяч франков.
Адвокат оставил за собой право изложить в свое время и в надлежащем месте причины этой претензии.
Очевидно, накануне или днем раньше Ришар явился в Мези и нанес ростовщику один из своих традиционных визитов. Ланго надоели вечные притязания адвоката, и он отказался платить.
Тогда, чтобы напугать скупца, Ришар оставил у него повестку, попавшую в руки представителя правосудия.
Ланго обезумел от страха.
Дело Монпле было не единственным грехом на его совести; ростовщик решил, что эта жалоба повлечет за собой множество других, и проклятия со всех концов деревни обрушатся на его голову.
Людские проклятия не особенно волновали Ланго, но за ними ему мерещился суд присяжных.
К тому же в векселях Монпле, хранившихся среди личных бумаг ростовщика, имелись приписки.
Тома Ланго, как уже было сказано, потерял голову от страха и повесился.
Через два с половиной месяца после свадьбы и спустя три месяца после смерти Тома Ланго, Ален Монпле, его жена и маленький Жан Мари вернулись на ферму под названием Хрюшатник и устроили там роскошный пир в честь боцмана Энена, Луизон и их одиннадцати детей; на празднество были приглашены все их друзья из селений Мези, Гран-Кан и Сен-Пьер-дю-Мон.
Вот что произошло за эти три месяца: смерть Косолапого не только свела на нет претензии Ришара, но вследствие ее адвокат оказался во власти Монпле — завладев бумагами, попавшими в руки ростовщика, Ален без труда вынудил Ришара вернуть ему остальные векселя.
Эксперты, основательно изучившие эти документы, признали, что подлинная сумма, взятая взаймы Монпле, составляет тридцать семь тысяч пятьсот франков.
Таким образом, после смерти Ланго охотнику причиталось по праву наследования более шестидесяти тысяч франков.
Жанна Мари, прямая наследница старого мошенника, получила в собственность остальное.
Но это остальное состояло из сомнительных долговых обязательств, требующих подтверждения.
Пришлось созвать должников, чтобы каждый из них объявил под присягой истинную сумму своего долга.
Все они, присягнув, выполнили это требование.
Как оказалось, в распоряжении Жанны Мари осталось приблизительно сорок тысяч франков с Хрюшатником в придачу.
При этом на долю нашего героя должно было приходиться от шестидесяти до семидесяти тысяч франков.
Свадьба заменила взаиморасчеты.
С тех пор Ален привел отцовскую ферму в прежнее состояние, и она стала приносить такой же доход, как и при жизни старого Жана Монпле; ныне Жанна Мари слывет самой красивой фермершей округа Сен-Ло, а двадцатичетырехлетний Жан Мари и его сестра, которой только тринадцать лет, считаются чуть ли не самыми завидными женихом и невестой во всем департаменте Кальвадос.
На досуге, раза два-три в год, Ален Монпле снова становится охотником на водоплавающую дичь, который некогда, как помнит читатель, прыгал со скалы на скалу и пытался убежать от прилива.
Флажок прожил положенный собаке срок и тихо почил прекрасной смертью; его друг Жан Мари бережно похоронил верного пса рядом с могилой его прежнего хозяина — папаши Шалаша.
Лиза Жусслен вышла замуж за биржевого маклера, который, забыв выплатить в конце месяца свое сальдо, сбежал за границу, бросив в Париже жену с тремя детьми.
Лиза вернулась в Исиньи и возобновила торговлю маслом, заброшенную ее отцом.
Она надеется, что ее рано или поздно известят о смерти супруга и тогда ей удастся снова выйти замуж, так как она все еще молода, красива и кокетлива.
Да будет так!