Старый Париж уходит от нас!
Признаемся, что мы скорбим всей душой не столько об его исчезающей живописности, сколько о невозвратно утраченной истории.
Разумеется, мы с удовольствием любовались этими домами с выступающими и остроконечными крышами, с фасадами, которые смотрели на прохожих, как бы говоря нашим предкам, что здешние домовладельцы — важные особы; этими зданиями, потемневшими от времени, с нарисованным или высеченным на углу изображением Мадонны, которое представало вечерами в дрожащем свете фонаря; этими окнами, узкими, как бойницы, но полными подлинного очарования своей вытянутой, удлиненной формой и увенчанными стрельчатым трилистником; этими резными деревянными фризами — скромными парфенонами каких-то безвестных Фидиев, — дающими представление о наивном и исполненном религиозного духа искусстве средневековья; этими узкими улочками с их контрастом света и тени — излюбленным сюжетом живописцев; этими застывшими, словно подлинные вехи крепостной стены Карла VI, башенками с черновато-серыми остроконечными крышами, украшенными флюгерами. Но в особый восторг в этом старом Париже, разрушение которого мы оплакиваем, приводят нас памятники, еще целые или уже ставшие развалинами, красноречивые свидетели важнейших событий нашей истории: это стены дворца Сен-Поль, отбрасывавшие свою тень на лоб мудрого короля Карла V; это образ Богоматери, у подножия которого, на улице Барбетт, оборвалась эта почти кровосмесительная и все же такая поэтичная любовная связь герцога Орлеанского, прославившаяся в веках скорее благодаря его супруге Валентине, чем его любовнице Изабелле; это Венсенский замок, где добрый король Людовик IX читал молитвы, а г-н де Бофор вешал раков в знак своей ненависти к знаменитому плуту Мазарино Мазарини; это замок Тампль, где кровавым потом истекала королевская власть; это тюрьма Аббатства, откуда вышли жертвы 2 и 3 сентября; наконец, все эти остатки других эпох, кажущиеся вехами истории: с их помощью летописец восстанавливает прошлое, историк описывает настоящее, а философ справляется о будущем.
Напрасные сожаления! Как мы уже сказали в первой строке этой главы, старый Париж уходит от нас.
Все исчезает, рушится под кирками рабочих: и достопамятные следы прошедших веков; и эти старые улицы со странными названиями, часто весьма циничными, а порой просто неприличными; узкие и грязные улочки, обладавшие, несмотря на эти два неудобства, достоинством контраста и, благодаря непрекращающейся суете их многочисленных обитателей, выглядевшие на фоне праздной, беспечной и роскошной жизни города беспокойным, вечно озабоченным улеем, исполняющим нравственное предназначение жизни — необходимость постоянно трудиться. Все это превращается как по мановению волшебника, вышедшего из мастерской классической архитектуры, в огромные, широкие, тщательно вылизанные проспекты, которым, несмотря на восхищение парижских буржуа, с гордостью взирающих на них, вполне можно поставить в упрек монотонное однообразие их великолепия. Очаровательные лавочки и мастерские, с детства привычные нашему взгляду, мало-помалу исчезают, не поведав нам, что стало с их скромными обитателями, как исчезли те балаганные подмостки на бульваре Тампль, где жители предместий изумлялись шутовским выходкам Бобеша и Галимафре, в то время как провинциал застывал на месте от восторга, увидев в приоткрытую дверь, охраняемую служащим Курция, добродетельную Сусанну, одеяние которой состояло лишь из ее собственного целомудрия, меж двух похотливых старцев, и бессмертный суд царя Соломона с фигурами настоящей матери, обманщицы и ребенка, которого чуть было не разрубили на две части!
Прощай, старый Париж! Прощай Париж Филиппа Августа, Карла VI, Франциска I и Генриха IV! Полукруглые своды, стрельчатые арки, круглые витражи прожили свой гранитный век; владельцы домов обязаны заново красить или очищать их фасады каждые три года; строительный шнур торжествует, малярная кисть царствует!
Еще несколько лет — и от семнадцати прошедших веков, начиная с терм Юлиана и кончая Триумфальной аркой на площади Звезды, от всех этих разрушающихся памятников не останется ничего, кроме воспоминания, смутного и неопределенного как тень, уцелевшего лишь в памяти некоторых фанатичных поклонников живописности.
Однако, как ни быстро исчезает всякий след на земле, не может быть, чтобы те наши читатели, что достигли зрелого возраста и живут в Париже, уже забыли даже название той улицы, из которой вырос Севастопольский бульвар.
Мы имеем в виду старую и почтенную улицу Бур-л’Аббе.
Улица Бур-л’Аббе представляла собой некий просвет, появившийся благодаря случаю (мы говорим "благодаря случаю", потому что наши славные предки даже и не задумывались о тех гигиенических требованиях, которыми озабочены современные городские власти) в сплетении улочек и переулков, соединявших улицы Сен-Дени и Сен-Мартен. Хотя ей было далеко до блеска и величия ее прославленного преемника, столь безжалостно поглотившего ее, улица Бур-л’Аббе была чище и шире соседних улиц, на ней гораздо легче дышалось и по ее тротуарам можно было даже отважиться прогуляться, имея некоторую возможность уклониться от брызг грязи или столкновения с повозками, безостановочно сновавшими взад и вперед по ее мостовой.
Итак, в 1846 году улицу Бур-л’Аббе или, точнее (поскольку мы говорим о целом, подразумевая его часть), острый угол, образовавшийся там, где Бур-л’Аббе выходила к улице Гренета, занимала — сегодня мы сказали бы "украшала" — лавка, вывеска которой сохранила дух вычурной простоты наших предков.
На доске, подвешенной на стыке двух стен, висел гигантский цветок, лепестки которого по какому-то волшебству, не имевшему ни малейшего отношения к садоводству, переливались всеми цветами радуги. Это чудо искусства, чтобы помочь тем, кто мог принять цветок за экзотическое растение из страны феи Морганы или королевства Титании, окружала следующая надпись:
"У КОРОЛЕВЫ ЦВЕТОВ И У ЦВЕТКА КОРОЛЕВ"
Под этой любезно-предупредительной вывеской с чисто купеческим самодовольством, с той поры широко вошедшим в моду, хозяин лавки — сегодня мы сказали бы "магазина" — поместил свое имя, написанное большими золотыми буквами, словно одного этого имени было достаточно, чтобы показать городу и двору, чего они вправе ждать от "Королевы цветов и Цветка королев".
Эти сияющие прописные буквы сливались в слово из двух слогов: "ПЕЛЮШ".
Правда, несколько искусственных букетов, несколько пирамид фруктов из раскрашенного воска и жуткая подделка апельсинового дерева с висящими на нем плодами могли рассеять смущение любопытного невежи и более или менее точно указать занятие предпринимателя, носившего столь изысканную и благозвучную фамилию.
Господин Пелюш и в самом деле изготавливал искусственные цветы и плоды.
Если вы хотите знать наше откровенное мнение о том промысле, каким занимался один из героев нашей истории, то с присущей нам прямотой признаемся, что мы небольшие поклонники подобного никчемного таланта, требующего огромных затрат терпения и денег, чтобы получить более чем несовершенную подделку весенних сокровищ, которые природа столь щедро дарит всем нам. Мы никогда не могли понять ни страсть, которую женщины питают к этим уродцам из батиста, воска, перьев или бумаги, ни зачем они втыкают их в свою прическу и прикрепляют к платьям, в то время как луга, леса, сады, поля, цветники, кустарники и оранжереи отвечают таким богатым, таким легкодоступным, таким благоухающим разнообразием растений на столь естественное желание каждой из них стать еще более изящной и красивой.
Однако надо быть справедливым даже к тем вещам, к которым питаешь отвращение: отметим, что за последние годы искусство разного рода Наттье и Баттонов достигло значительного развития.
Но зато следует добавить, что, к стыду парижан и их вкуса, в этом искусстве, как и во многих других, совершенство редко служит мерилом успеха. Множество фабрикантов разорилось, пытаясь довести до наивысшей точки это соперничество с природой, но все эти дерзкие и безрассудные попытки новоявленных Икаров и Фаэтонов в большинстве случаев кончаются крахом.
Но мы никоим образом не относим эти слова к достопочтенному г-ну Пелюшу. Его коммерческие способности помогали ему обнаружить склонности людей, с которыми он жил в одну эпоху, и тем самым обойти этот подводный камень; тайное чутье подсказало г-ну Пелюшу, что его современники предпочитают дешевые изделия и с равнодушием — а если сказать точнее, с пренебрежением — относятся к прекрасному. Он угадал стремление к пышной роскоши скупых буржуа, даже не подозревая этого. Черпающий силу в своей природной пошлости и воистину избранный Господом, чтобы стать сыном века, г-н Пелюш, в то время как его собратья напрасно пытались осуществить честолюбивые бесплодные проекты, оставался верен культу и производству того, что на коммерческом жаргоне принято называть "дешевка", и, подобно праведнику Горация, с полной безучастностью относясь к тому грохоту, с которым вокруг него рушились империи, продолжал при Бурбонах младшей ветви, точно так же как он делал это при Бурбонах старшей ветви, наводнять Францию, Европу, Старый и Новый Свет своим флёрдоранжем из тонкой замши и своими красными букетами пирамидальных соцветий с россыпью шариков из золотистого стекла, в огромном количестве расходившимися в Южной Америке, где они употреблялись во время религиозных церемоний.
Наконец, именно он самостоятельно стал производить и сбывать во множестве те ужасные наборы цветов и фруктов, которые накрывают стеклянным колпаком, без сомнения, для того, чтобы даже у слепцов не возникало искушения принять их за то, что они изображают; это национальное украшение, которое провинциальные хозяева гостиниц непременно ставят по обе стороны от часов и водружают на комоды и которое, преодолев Средиземное море, равно как и океан, напомнило мне во дворце Кьятамоне, что французская промышленность — царица вселенной и что в благословенном королевстве Фердинанда II, куда не проникают ни наши газеты, ни наши романы, ни наши драмы, продукция г-на Пелюша благодаря просвещенному вкусу королевских обойщиков сумела отвоевать права буржуазии. Таким образом, пародируя природу, вышеупомянутый метр Пелюш сумел, покровительствуемый все тем же могучим гением посредственности, добиться того, что скромное состояние, оставленное ему отцом, основавшим "Королеву цветов и Цветок королев", в его руках мало-помалу достигло огромных размеров.
Это состояние в самом деле во много раз превышало сумму, необходимую г-ну Пелюшу, чтобы обеспечить ему не только независимое, но и роскошное существование. Имея высокий чин в национальной гвардии, он получил красную ленточку — предел всех тщеславных желаний буржуа. Оставшись в сорок пять лет вдовцом с единственной дочерью на руках, он вторично женился на продавщице из своего магазина. После пяти лет замужества новая г-жа Пелюш, похоже, не собиралась подарить мадемуазель Камилле братьев или сестер; тем не менее, имея достаточно оснований подумать о том, чтобы отдохнуть от трудов и насладиться жизнью, г-н Пелюш после тридцати пяти лет неустанных сражений — но не на полях Беллоны, а на полях Флоры, — по-видимому, нисколько не помышлял об отставке.
Вовлеченный в круговорот дел, поглощенный заботами коммерции, г-н Пелюш избежал разрушительного влияния страстей молодости. В тридцать лет он женился; в тридцать два г-жа Пелюш-первая, как мы уже сказали, сделала его отцом девочки, которую, несмотря на свою любовь к ней, он сразу же, как только это стало возможно, поместил в пансион, чтобы заботы и тревоги отцовства не отвлекали его от дел. Затем потекли годы, но за все это время невозмутимый коммерсант даже и не подумал бросить любопытный взгляд за пределы того круга, в котором он вращался. Вот почему в самом сердце Парижа, рядом со своим сейфом, до отказа набитым банковскими билетами, этот образчик парижского Прюдома оставался, так же как и дикарь с Ван-Дименовой земли или Новой Каледонии, несведущ в радостях жизни, не более чем символом которых для определенных характеров служат деньги.
Он откровенно признавался, что не понимает, как человека может волновать в жизни еще что-то, кроме купли-продажи.
Лишь привычка внушала ему порой в его деле некоторые из тех порывов, что совершенно ошибочно приписывают только страсти; но когда вдруг эта лихорадка овладевала им, то он гораздо больше помышлял о счастье заниматься коммерцией, чем о счастье обогатиться.
Безусловно, после проведения блестящей инвентарной описи, когда с пером в руке, высунув кончик языка в уголке губ, переводя дыхание лишь в конце каждой колонки, г-н Пелюш подсчитывал суммы, поднимавшие его актив, он испытывал глубочайшее удовлетворение, но гораздо больше от того, что они свидетельствовали о его ловкости и удаче, чем от того, что они увеличивали его состояние.
Господин Пелюш любил торговлю ради торговли, ради спора с клиентурой, ради возможности доказать превосходство своих подделок над природой и, наконец, как художник любит искусство ради искусства.
Судя по этому вступлению, возможно чересчур многословному для нашего читателя и, однако, весьма краткому по сравнению с тем, что нам еще предстоит рассказать, можно было бы поставить сто против одного, что этот фанатик текущего счета, конторских книг и гроссбуха умрет на поле брани, то есть на углу улиц Бур-л’Аббе и Гренета, с резинкой во рту, на ложе из бумаги, набитой пестиками и тычинками из навощенных нитей, как и подобает хозяину "Королевы цветов и Цветка королев".
Но Судьба распорядилась иначе; Судьба, единственное языческое божество, которое пережило античный пантеизм и, все столь же могущественное и почитаемое, перешло от наших предков к нам.
Посмотрим же, каким средством воспользовалось это слепое божество, чтобы нарушить покой г-на Пелюша.
У г-на Пелюша был друг.
Этого друга звали Мадлен; он был того же возраста, что и продавец цветов. Бог, ведающий рождениями, предопределил им увидеть свет вблизи друг от друга. Детьми они играли вместе в одни и те же игры, повзрослев, ни на миг не теряли друг друга из виду, за исключением семи лет, пока Мадлен оставался на военной службе.
За эти семь лет его службы состоялась Испанская кампания 1823 года, в которой Мадлен участвовал вопреки своим убеждениям: он имел либеральные воззрения и даже предчувствовал веяния республиканского образа мыслей.
Пелюш и Мадлен не могли обходиться друг без друга, и тем не менее они служили доказательством того лукавого удовольствия, с каким случай ради своей забавы сводит вместе два характера, предначертанные природой для взаимной неприязни.
Насколько г-н Пелюш был методичен и любил порядок в делах; насколько он был совершенно равнодушен к любым другим удовольствиям, кроме тех, что находил в изучении бухгалтерских книг или в своих семейных привязанностях, деля их между женой и дочерью, которую регулярно каждое воскресенье и каждый четверг забирал из пансиона на улице Сен-Клод в Маре; насколько он был постоянен в образе жизни и сдержан в словах, этот добропорядочный национальный гвардеец, приверженец порядка, а следовательно, сторонник Луи Филиппа, не допускающий ни малейшей дискуссии по поводу своей любви к королю и его августейшей фамилии, — настолько, напротив, Мадлен был жизнерадостен и криклив; настолько он любил шумные и рискованные удовольствия, предавался ночным похождениям, а в разговоре постоянно вставлял более чем легкомысленные шуточки, но никогда не делал этого в присутствии своей крестницы, мадемуазель Камиллы Пелюш; настолько он, наконец, казалось, был готов превратить — пусть даже заранее, пусть даже в счет далекого и кабального будущего — в маленькие материальные радости скромные доходы, полученные им от продажи самых ничтожных товаров парижской мелкой торговли.
Мадлен продавал те детские игрушки, благодаря которым добрый отец семейства доставлял радость своим отпрыскам, тратя несколько су на каждого.
Но, будучи помимо своей воли настоящим торговцем, Мадлен, в противоположность своему другу Пелюшу, просиживающему за конторкой с шести часов утра до одиннадцати вечера и закрывающему магазин по воскресеньям лишь в два часа пополудни, уходил из дома в семь часов утра под тем благовидным предлогом, что ему необходимо выпить свой ежедневный утренний стаканчик, и возвращался, лишь когда у него уже не было другого выхода, и при этом он переступал порог магазина с такими тяжелыми вздохами, что они могли разорвать сердца чувствительных людей. Но чаще всего, следует сказать, эти неуместные вздохи имели следствием лишь одно — они разжигали благородное негодование г-на Пелюша, к которому торговец игрушками считал уместным наведываться всякий раз, выходя из кафе, где он проводил лучшую часть своих дней. Что же касается его ночных вылазок, то, вместо того чтобы из скромности скрывать их от глаз своего друга, Мадлен, возвращаясь с городских или загородных танцев, никогда не забывал, даже если ему приходилось ради этого сделать большой крюк, сильным ударом кулака по ставням магазина "Королева цветов" заявить о своем приходе и крикнуть при этом:
— Доброй ночи, Пелюш!
А по воскресеньям (хотя в этот день возможность продать детские игрушки была особенно велика, учитывая просто невероятное число ребятишек, казалось буквально выраставших из-под земли на мостовых Парижа в эти двенадцать праздничных часов, когда солнце освещает день отдыха), вместо того чтобы открывать свою витрину в обычное время, как делал его друг Пелюш, и закрывать двери и ставни не ранее двух часов пополудни, Мадлен (и вовсе не потому, что он боялся предписаний полиции или гнева Церкви, но потому, что предавался воскресной праздности во всем ее великолепии) не открывал даже глазок в двери, даже уголок глазка — напротив, его лавка оставалась наглухо закрытой с десяти часов вечера субботы до семи часов утра понедельника.
Где Мадлен проводил воскресенья, никто не мог бы сказать; да он и сам не знал этого заранее. Он опускал в карман десять, пятнадцать, даже двадцать франков и отправлялся в поисках приключений; возвращался же он порой после весьма бурно проведенного дня в два-три часа ночи, причем почти всегда с пустыми карманами (и это в том случае, если возвращался).
Легко понять, что распущенность Мадлена причиняла неподдельное огорчение владельцу "Королевы цветов". Он глубоко и искренне страдал из-за беспорядочного образа жизни своего старого друга. Конечно, г-ну Пелюшу было нетрудно порвать с человеком, имеющим столь порочащие его привычки, и весьма часто г-жа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, его вторая супруга, еще краснея от некоторых солдафонских историй, рассказанных во всех подробностях в ее присутствии новобранцем 1820 года, ставшим ветераном в 1846-м, давала мужу подобный совет. И столь же часто продавец цветов клялся своей честью, что, как только Мадлен появится у него, он найдет дверь магазина открытой, но его собственное сердце будет для него закрыто. Напрасные обещания, бесполезные клятвы: едва заметив из-за конторки, где он восседал, через стекло витрины своего друга, заворачивающего за угол улицы Бур-л’Аббе, в шляпе, сдвинутой набок, и с засунутыми в карман руками, идущего энергичной, уверенной походкой, г-н Пелюш, повинуясь закону притяжения и уступая центростремительной силе, увлекающей спутник к светилу, бросался ему навстречу, опасаясь, как бы супружеская преданность г-жи Пелюш не заставила ее выполнить в отношении двери магазина ту клятву, которую ее супруг давал и так плохо держал в отношении своего сердца.
Более того — пусть Кант и г-н Кузен, эти два великих философа, объяснят эту странность, если смогут! — незаметно, мало-помалу, привязанность г-на Пелюша к Мадлену стала еще сильнее, возможно благодаря упорству, с каким его друг оставался верен своим порокам. Владельцу "Королевы цветов" доставляло удовольствие то моральное превосходство, которое он испытывал, глядя на выходки своего старого приятеля. Он не упускал ни малейшей возможности прочесть Мадлену строгое поучение; недоставало лишь того, чтобы тот выслушивал напыщенные речи продавца искусственных цветов с таким же вниманием и наслаждением, с каким сам оратор ловил раскатистое звучание своих фраз, неизменно заканчивавшихся следующими патетическими словами, которые г-н Пелюш произносил, подняв глаза и воздев к небу руки:
"Несчастный! Ты катишься в пропасть!"
Мы же, вслед за Ларошфуко, утверждавшим, что в несчастье друга, как бы дорог он ни был нашему сердцу, всегда есть нечто доставляющее нам удовольствие, осмелимся сказать, что в нравственных несовершенствах Мадлена было нечто весьма льстившее самолюбию его друга Пелюша и что Мадлен, раскаявшийся и добродетельный, каким бы хотел его видеть г-н Пелюш, стал бы после своего исправления менее интересным для владельца "Королевы цветов", чем Мадлен теперешний, как бы порочен он ни был.
Впрочем, мой долг правдивого историка вынуждает меня признать, что этот закоренелый грешник выказывал себя весьма покладистым человеком. Он со стоическим смирением переносил все упреки, которыми его другу было угодно осыпать его, когда, как уже говорилось, г-н Пелюш, впадая в пафос, пытался устрашить преступного Мадлена, напоминая о бледных призраках нищеты, болезней и смерти, которые, пошатываясь, надвигались, чтобы покарать его за скандалы. Тогда Мадлен униженно склонял голову и всегда приводил в свое оправдание один чрезвычайно странный довод, который не заслуживал бы быть упомянутым в повествовании, предназначенном изобразить превратности его жизни, если бы это повествование не должно было бы со всей добросовестностью представлено на суд нашего читателя.
По утверждению Мадлена, он так горячо любил свежий воздух, привольную жизнь, простую и непринужденную деревенскую обстановку, что рассматривал эту непреодолимую потребность покинуть Париж, охватывающую его по воскресеньям, как физическую и моральную необходимость найти забвение от несчастья быть обреченным вести городской образ жизни.
Однажды Мадлен предстал перед владельцем "Королевы цветов" в неурочное время.
Лицо торговца игрушками пылало такими яркими красками — хотя это и была пятница, то есть не только будний день для коммерсантов, но и день поста для христиан, — лицо Мадлена, повторяем, пылало такими яркими красками, его взгляд так сверкал, наклон шляпы так бросался в глаза, а его походка выдавала столь чрезмерное возбуждение, что г-н Пелюш, увидев друга в подобном состоянии, побледнел, но тут же опустил голову под полным упреков взглядом супруги.
Госпожа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, внушала своему мужу нечто вроде того боязливого уважения, которое Юнона вызывала у Юпитера.
Мадлен открыл дверь с таким проворством, что зазвенели стекла, и, размахнувшись, закинул внутрь магазина шляпу; описав параболу, она разбила колпак масляного светильника, а упав, смяла букет фуксий, который г-жа Пелюш укладывала в картонную коробку; после подобного приветствия, вполне уместного в Шомьере и совершенно неподобающего в таком уважаемом магазине, как "Королева цветов", Мадлен немедленно принялся исполнять возле прилавка самые выразительные хореографические па из своего репертуара.
Госпожа Пелюш обеими руками закрыла свое красное от стыда лицо.
Господин Пелюш, бледный от гнева, бросился на друга, схватил его в охапку и, упрекая его в том, что тот запачкал дотоле незапятнанные лепестки "Королевы цветов", попытался сдержать размашистые движения рук разнузданного танцора и парализовать беспорядочные взмахи его длинных ног.
Попытки г-на Пелюша унять Мадлена бесславно провалились; будучи выше и сильнее друга, Мадлен увлек его против воли в этот вихрь и заставил проделать вместе с ним все эти прыжки, которые должны были немало заинтересовать вольтижеров из роты Пелюша — те случайно проходили мимо и, привлеченные шумом и непривычным оживлением в магазине, заглянули в его дверь, оставшуюся приоткрытой.
Внезапно возбуждение Мадлена прошло и без всякого перехода он разрыдался, порывисто обнимая своего старого товарища с видом человека, охваченного глубокой скорбью и жаждущего дружеского участия.
Перед лицом этого неожиданного взрыва горя г-н Пелюш не знал, что и думать; он уронил руки вдоль тела и с грустью посмотрел на Мадлена, предположив, что торговца игрушками внезапно поразило безумие и что одно из множества несчастий, которые он предсказывал тому и которые гнев Божий держал занесенными над его головой, в конце концов обрушилось на его приятеля. От этой мысли г-н Пелюш едва не лишился чувств и, не осмеливаясь ни о чем расспрашивать друга, беспокойно огляделся вокруг, отыскивая какой-нибудь ориентир среди обуревавших его сомнений, луч света, способный выявить истину.
Мадлен, словно догадавшись о том, что происходило в уме торговца цветами, поспешил вывести его из этого замешательства. Рыдая, он поведал другу, что один из его дядей скончался и что это событие послужило ему одновременно источником самой горячей радости и самого искреннего горя. Он добавил, вытирая слезы и улыбаясь, подобно Авроре, сквозь затихающие рыдания, что покойный дядя сделал его своим единственным наследником; эта новость доставила торговцу игрушками столь сильное удовлетворение, что у него не хватило слов и, чтобы передать это чувство должным образом, ему пришлось прибегнуть к пантомиме.
Подобно Гаргантюа после кончины его супруги Бадбек и рождения его сына Пантагрюэля, Мадлен продолжал рыдать, рисуя трогательную картину превосходных качеств усопшего, и хохотать как безумный, перечисляя все удовольствия, радости и наслаждения, которые виделись ему на горизонте, когда он думал о шестидесяти тысячах франков, оставленных его дядей; они должны были помочь ему решить неразрешимую до тех пор материальную и нравственную проблему: вот почему его глаза одновременно увлажнялись слезами то томительного горя, то пьянящей радости.
Господин Пелюш, успокоившись насчет состояния рассудка Мадлена, слушал друга с важным и задумчивым видом.
Торговец цветами не мог пропустить предоставившуюся ему возможность выступить с высокопарным нравоучением. Он начал с милости Провидения, соблаговолившего остановить свой милосердный взгляд на грешнике, дабы тем самым побудить его к раскаянию, затем еще раз подробно перечислил все роковые случайности беспутной жизни и горячо поздравил друга с тем, что тому удалось избежать неотвратимо грозящего ему наказания. Наконец, когда его мысли приняли более определенное направление, г-н Пелюш стал намечать, как Мадлену следует употребить эти деньги, чудом свалившиеся на него с неба; с прозорливостью, присущей ему в отношении коммерции, он обрисовал, какой размах должен придать его друг своей торговле; он охватил взглядом все многочисленные операции по производству и продаже товара, не упустив самой незаметной подробности. В проникновенной же заключительной части, разрывая, подобно Калхасу, завесу будущего, он изобразил Мадлену картину ожидавшего его успеха, который непременно придет, если тот будет следовать советам своего друга; торговец цветами попытался дать приятелю почувствовать тайное наслаждение, которое испытывают, откладывая экю за экю, луидор за луидором, и гордость, которую испытывает негоциант, когда он, как говорят в задних комнатах лавок, становится обладателем своего "дела". Господин Пелюш раскрыл перед Мадленом блаженство от безошибочно проведенной описи товаров, постарался пробудить честолюбие друга, поведав о зависти и восхищении, с какими и собратья по ремеслу и все окружающие будут следить за его успехами. Он закончил тем, что пальцем указал счастливому наследнику, словно на сверкающую точку в пространстве, на кресло, которое ждет капитана гвардии — зимой в Тюильри, а летом в Сен-Клу — за столом конституционного монарха, на кресло, которое Мадлен когда-нибудь сможет, вероятно, занять подобно ему, Пелюшу, владельцу "Королевы цветов", уже трижды восседавшему в нем.
Мадлен, как обычно, дал своему другу Пелюшу излить эти потоки многословного красноречия, но, когда тот закончил свои наставления, торговец игрушками ответил ему с той самоуверенностью, какую придает обладание шестьюдесятью тысячами франков: его делает счастливым и осушает слезы, которые исторгает из его сердца скорбь, вызванная смертью бедного дяди, именно приятная перспектива освободиться от цепей, которые он так давно волочит на своих ногах; теперь, когда у него появилась возможность осуществить мечту, лелеемую им всю жизнь, этот без конца ускользающий от него призрак, — удалиться на покой в какую-нибудь деревню, не заботясь более ни о продаже, ни о прибыли, ни о барышах, ни о потерях и убытках, он, как только шестьдесят тысяч франков попадут в его карман, не согласится ни на час отсрочить этот счастливый миг и сейчас же отправится к нотариусу в контору, где старшим клерком служит его племянник, и подпишет акт, который сделает его владельцем небольшого домика в пяти или шести льё от Парижа; впрочем, признался Мадлен, он уже присмотрел себе этот домик на склоне холма Вути, в ста шагах от Уркского канала, с местоположением, позволяющим ему удовлетворять все свои пристрастия, какие он вынужден был до тех пор сдерживать в себе, то есть тягу к садоводству, рыбной ловле и охоте.
Господин Пелюш был уничтожен этим столь ясным и недвусмысленным заявлением.
В самом деле, если до той поры Мадлен и не извлекал большой выгоды из поучений своего богатого и добропорядочного товарища, то, по крайней мере, он хотя бы всегда безропотно выслушивал их. Вот почему то, как он в этот раз отнесся к словам г-на Пелюша, то, каким языком он заговорил с ним, было совершенно новым для хозяина "Королевы цветов" и произвело на него впечатление возмутительного мятежа.
Ведь его друг не только своим непочтительным, пренебрежительным отношением осквернял святыню — то есть коммерцию, не только нес ересь за ересью, утверждая, что капитал не является орудием для преумножения самого себя и что тот, кто им обладает, в состоянии найти себе лучшее занятие, чем удваивать, утраивать или учетверять его: он может тратить деньги; Мадлен к тому же в своем резком ответе позволил себе кое-какие намеки на глупость людей, обрекающих себя на вечные труды, заботы и тревоги лишь с единственной целью увеличить свое богатство, столь же бесполезное в их руках, как мешок с устрицами, содержимое которого они так никогда бы и не отведали; богатство, от которого смерть отрывает их в то время, когда ее меньше всего ждут, так и не давая им хоть на миг познать его истинную цену.
Этот намек, надо признать, ранил чувствительность г-на Пелюша.
Какое-то мгновение он колебался.
Под болезненно-мучительным впечатлением от удара, нанесенного его чувствам неограниченного властителя, старая его привязанность к неблагодарному Мадлену на какую-то минуту потеряла свою силу.
И все же душа г-на Пелюша пребывала в нерешительности.
Должен ли он выказать этому несчастному отступнику презрительное сочувствие, которое полагается проявлять по отношению к добровольному безумию?
Или же ему следует предаться величественному гневу, которого заслуживает подобная дерзость?
В крайнем возбуждении своих нервов г-н Пелюш слепо избрал второе.
Он схватил Мадлена за рукав и театральным жестом указал ему на дверь.
Госпожа Атенаис подняла вверх обе руки с букетом фуксий, словно благодаря Небо за столь долгожданную милость, которую она уже не надеялась обрести.
Что касается Мадлена, то он воспринял случившееся самым веселым образом и даже попытался обнять своего друга Пелюша, однако тот поспешно отошел назад с презрительной улыбкой:
— Ну уж нет!
Видя это, продавец игрушек пожал плечами и, громко смеясь, переступил порог "Королевы цветов". Негодующий г-н Пелюш с треском захлопнул за ним дверь, но веселый смех Мадлена все еще долетал до хозяев магазина.
Когда г-н Пелюш, вздыхая, с мокрыми от слез глазами взобрался на свой табурет, обитый красным утрехтским бархатом, на котором он, как на троне, восседал за прилавком, дверь вновь распахнулась, и в проеме возникло смеющееся лицо Мадлена.
— Твой гнев пройдет, Анатоль! — крикнул торговец игрушками товарищу. — Но вот что никогда не пройдет, так это мое дружеское отношение к тебе. Пелюш, расстояние не будет мне помехой, и ты увидишь, что я не забуду тебя. Первый карп, которого я поймаю, первый кролик, которого я убью, первый салат, который я выращу, принесут тебе весть обо мне; и если когда-нибудь ты решишься порвать свои цепи и оставить свою каторгу, то приезжай ко мне в Вути, мой бедный невольник гроссбуха, и я научу тебя, как помещать свои деньги под сто процентов удовольствия, веселья и хорошего настроения.
И, закрыв дверь, Мадлен исчез.
Расправа, учиненная им над Мадленом, стала большим событием в жизни г-на Пелюша.
Мы уже сообщили или, точнее, дали понять, как и за что он любил Мадлена; разрыв почти полувековой дружбы произвел на хозяина "Королевы цветов" сильное впечатление, и он остался недоволен собой.
Оскорбительные сомнения, громко высказанные вслух торговцем игрушками по поводу истинности счастья тех, кто добровольно приковывает себя к механизму торгашества, помимо прочего породили большую сумятицу в голове достойного г-на Пелюша, чьи мысли до тех пор следовали строгой системе.
Он пожимал плечами, смеялся от жалости, наедине с собой вслух размышлял о том, как мало значения рассудительный человек должен придавать мнению такого неразумного человека, как Мадлен; но, несмотря на все это, несмотря на сознание своего превосходства, ему никак не удавалось освободиться от этого навязчивого воспоминания. А одно сравнение, к которому прибег торжествующий наследник, дерзко позаимствовавший его у животного царства, особенно часто приходило ему на ум. Когда г-н Пелюш думал об этом, а это бывало по двадцать раз в день, он чувствовал, как холодный пот выступает у него на лбу; и тогда он начинал ерзать на своем табурете, словно желая доказать самому себе, насколько беспочвенно и неправдоподобно то оскорбительное сходство, которое Мадлен пожелал установить между честным коммерсантом и раковиной, намертво прикованной к скале.
Сидел ли г-н Пелюш не шелохнувшись, пристально глядя в свой гроссбух и, судя по его внешнему виду, целиком погрузившись в стратегические комбинации дебета и кредита, или же, казалось, был поглощен сортировкой продукции своих мастерских, в его голове билась лишь одна навязчивая идея: потребовать от своего ума новые доводы, которые с еще большей убедительностью доказали бы ему, что его фанатичная преданность коммерции была самым ярким проявлением физического и морального блаженства на этой земле!
Но, увы, боги, чья высочайшая сущность подвергается сомнению, перестают быть богами.
То, что подспудно творилось в потрясенной душе г-на Пелюша, долго ничем не обнаруживало себя, поэтому г-жа Пелюш, весьма сведущая в закорючках, с помощью которых записывают себестоимость и продажную цену товара, была неспособна хоть что-нибудь прочесть по тому зеркалу души, что называется физиономией.
Однако, замечая непривычное волнение г-на Пелюша, она время от времени с удивлением посматривала в сторону мужа.
Мы полагаем, что настала минута познакомить нашего читателя с г-жой Атенаис Пелюш, урожденной Крессонье.
Когда г-н Анатоль Пелюш — не будем долее скрывать это несколько вычурное имя, данное при крещении владельцу "Королевы цветов" (впрочем, Мадлен его уже поведал читателям), — когда, повторяем, г-н Анатоль Пелюш выбрал мадемуазель Атенаис Крессонье среди всех барышень, обращавших на себя внимание в его магазине, и возвел ее в ранг супруги и хозяйки заведения, он поступил так вовсе не потому (поспешим сказать это в назидание тем, кто мог бы приписать ему подобные мысли), что его соблазнили округлые формы, миндалевидные глаза и бархатистая кожа мадемуазель Атенаис. Нет, г-н Пелюш, благодарение Богу, оценивал эти ничтожные соблазны не выше того, чего они заслуживают. Лишь только предрасположенность к коммерции, которую он заметил у этой интересной молодой особы, склонила чашу весов в ее пользу и предопределила его выбор.
И действительно, как с несказанной гордостью говорил продавец цветов, мадемуазель Крессонье была рождена для то pro в л и. Она в высшей степени обладала теми отрицательными качествами, которые, сочетаясь у женщины с присущими ей от рождения хитростью и двуличностью, превращают ее в настоящего Талейрана прилавка.
Таким образом, мадемуазель Атенаис Крессонье, ставшая г-жой Пелюш, вовсе не была чужда тому бурному процветанию, которое "Королева цветов" переживала в последние годы.
Но развитие коммерческих наклонностей мадемуазель Атенаис Крессонье нельзя, как в случае г-на Пелюша, рассматривать как следствие некоей привычки и приписывать их некой чуть ли не платонической страсти к превратностям коммерческих сражений. Госпожа Пелюш была гораздо более практичным человеком, чем ее супруг; она любила коммерцию не ради самой коммерции, а ради тех прибылей, которые та давала, ради тех денег, что она приносила. Будучи молодой и привлекательной, эта женщина любила золото, как любят его некоторые ростовщики и как любили его древние маги; ее завораживали его рыжеватые переливы, металлическое позвякивание; она ощущала, как все ее тело пронизывала магнетическая дрожь, когда в ее пухлую ручку опускалась золотая монета.
Если бы, подобно Пифагору, мадемуазель Атенаис могла вспомнить свои прошлые существования, то безусловно ей пришлось бы признаться, что во времена Юпитера она была Данаей.
Только что по поводу г-жи Атенаис Пелюш мы говорили о хитрости. Хотелось бы, чтобы наш читатель правильно истолковал значение этого слова в данных обстоятельствах. Очень часто бывает, что хитрость негоцианта, хитрость, свойственная его натуре, не имеет ничего общего с интеллектом, это лишь некое чутье, присущее породе двуногих, и ничего более. Стоя за прилавком, г-жа Атенаис Пелюш способна была бы обмануть самого Бога Отца и навязать ему кудель под видом шелка; но вне рамок своего официального существования она была столь наивна, а точнее, столь глупа, что этим вызывала к себе интерес.
Теперь легко понять, почему все признаки, указывающие на то, что ее супруг утратил свою привычную самоуверенность, ускользнули от ее проницательности.
Тем временем друг Мадлен и его неразумные решения стали неизменным предметом всех разговоров цветочника.
Пребывая в стенах магазина, г-н Пелюш и не помышлял отвлекать внимание г-жи Пелюш вопросами, не касающимися изготовления и продажи их продукции, настолько глубоко он был убежден в важности своих обязанностей и величии своей подвижнической обязанности; но как только оба супруга оставались в темной задней комнате, служившей столовой, г-н Пелюш давал волю своему негодованию, которое в течение шести часов он был вынужден вынашивать в своей груди.
Зачерпнув ложку супа и управляясь в ней с помощью вилки — г-н Пелюш благоговейно соблюдал старый обычай буржуа есть суп двумя руками, — продавец цветов, предоставленный в эти минуты самому себе благодаря прекращению всяческого общения с покупателями и товаром, пускался в злокозненные размышления, предназначенные служить темой для вариаций, которые он полагал себя вправе исполнять.
И тогда звучала целая симфония.
Все три четверти часа, пока длилась трапеза, г-н Пелюш изливал горечь своих мыслей, которые рвались наружу из его уст, сталкиваясь по пути с поглощаемой им пищей: под вареное мясо и первое блюдо, подаваемое после закуски, он высокомерно жаловался на бывшего торговца игрушками, оплакивал гибельный путь, на который того увлекло роковое безрассудство; под жаркое раздавались самые оскорбительные эпитеты, с помощью которых торговец цветами пытался определить умственные способности своего бывшего друга; наконец, когда подавался салат и изюм, обида его сердца прорывалась стремительным бурным потоком. И тогда, шаг за шагом отдаваясь во власть необузданных чувств, он уверял, что, выставляя напоказ свою склонность к сельской жизни, Мадлен просто-напросто хотел скрыть свои пороки, уклониться от порицаний истинного друга; он заявлял, что неминуемо — иначе и быть не может — дело кончится тем, что однажды утром Мадлена найдут умершим от скуки, раскаяния, огорчения и нищеты в его лачуге, как презрительно именовал хозяин "Королевы цветов" новое жилище своего приятеля.
В эти дни безудержного красноречия г-н Пелюш доходил до того, что грозил другу смертью от мгновенного внутреннего возгорания или же от белой горячки.
Было условлено, что в дни, когда в магазине появлялась мадемуазель Камилла Пелюш, эту чистую, невинную душу не должна пятнать грязью картина беспутной жизни Мадлена; и когда молодая девушка обеспокоенно спрашивала, нет ли известий о ее крестном отце, которого она так сильно любила, но больше не видела, г-н Пелюш довольствовался тем, что говорил ей с интонацией, горечь которой никому не удалось бы воспроизвести:
— Твой крестный, Камилла, совершает увеселительную прогулку.
Эти слова сопровождались резким нервным смехом, так сильно напоминавшим г-же Пелюш смех Мефистофеля, который во времена своей юности она слышала в театре Порт-Сен-Мартен, что при звуках голоса своего супруга бедная женщина невольно вздрагивала.
Тем временем Мадлен, нисколько не интересовавшийся всеми этими ядовитыми выпадами своего друга Пелюша — впрочем, он о них даже и не подозревал, — думал лишь о том, как сдержать свои обещания.
В одно прекрасное утро кучер небольшой повозки из Виллер-Котре доставил в "Королеву цветов" корзину, где, по его словам, лежали карп и угорь, и сразу же уехал, так как доставка была оплачена заранее.
Госпожа Пелюш высоко ценила в искусстве кулинарии бережливость, поэтому она весьма благосклонно приняла эту посылку, которая теперь, когда г-же Пелюш не приходилось больше терпеть бурные визиты бывшего торговца игрушками, почти примирила ее с ним.
Господин Пелюш бросил косой взгляд на эту широко раскрытую корзину: на подстилке из зеленой травы и в самом деле переливалась серебристая чешуя огромного карпа и закручивался спиралью великолепный угорь.
В это время один из приказчиков магазина принес записку, выпавшую из корзины.
В ней было всего несколько строчек:
"Подумать только, что лишь от тебя зависит познать настоящее блаженство, ощутить, как бьется в груди твое сердце, когда рыба порядочных размеров трепещет у тебя на крючке!
Бедный Анатоль!
Мое почтение сударыне, наилучшие пожелания моей крестнице.
Кассий Мадлен".
Вы видите, что мы идем от открытия к открытию. Мадлен, рожденный при Консульстве отцом-республиканцем, получил в крестильной купели имя тирано-убийцы — Кассий; но, поскольку, желая отпраздновать годовщину того памятного дня, когда Мадлен искупил первородный грех, вы бы тщетно искали в календаре день поминовения святого Кассия, друг Пелюша решил, что ему желательно отмечать свой праздник 1 ноября, то есть в День всех святых.
Да простят нам это отступление, которое, на наш взгляд, имеет свое назначение. Мы принадлежим к числу тех, кто верит, что имена оказывают влияние на судьбу и характер человека, и мы могли бы провести здесь длинное философское исследование этих двух имен и этих двух характеров: Анатоль Пелюш и Кассий Мадлен.
Но мы предпочитаем вернуться к нашему повествованию.
Господин Пелюш разорвал записку и отшвырнул обрывки как можно дальше от себя.
Несколько дней спустя на адрес г-на Пелюша прибыла еще одна огромная корзина, и доставка ее также была уже оплачена.
Корзина до краев была наполнена овощами и фруктами, а поверх этих аппетитных съестных припасов лежал целый ворох простых полевых цветов, которые тем не менее были очаровательны.
Госпожа Пелюш отважилась на следующее замечание:
— Мне кажется, что сельский воздух сделал господина Кассия гораздо любезнее, чем это получалось у городского.
Супруга Пелюша взяла манеру называть Мадлена господином Кассием, переняв ее у двух друзей, привыкших обращаться друг к другу по имени, данному при крещении.
Впрочем, имя Кассий казалось ей гораздо более мужским, чем имя Мадлен, которое, напоминая о женщине и о Евангелии, плохо соответствовало общественному положению и полу торговца игрушками.
К этому новому дару прилагалось следующее послание:
"Я шлю тебе, дорогой Анатоль, образцы продукции моей мастерской. Не удивляйся, если ты обнаружишь некоторую разницу между цветами и фруктами, присланными мною, и теми, что находятся в твоем магазине. Конечно, я сам выполняю всю подготовительную работу, но ведь моим первым подручным является Господь Бог. Ах! Если бы ты хотя раз смог оценить то наслаждение, какое испытываешь, видя, как из почки благодаря твоему уходу вырастает одна из тех прекрасных роз, которые пахнут совсем иначе, чем клей; если бы ты смог познать то трепетное чувство, какое вызывает скромная вишня начиная с того дня, когда она стоит словно в снегу, вся усыпанная цветами, и до того времени, когда эти цветы постепенно превращаются в плоды, которые можно есть, не опасаясь, что металлическая проволока вопьется тебе в десны, то в тот же миг рассчитал бы всех своих мнимых цветочников и поспешил бы последовать моему примеру, продав свое каторжное дело другому невольнику.
Бедный Анатоль!
Мое почтение г-же Пелюш; мои наилучшие пожелания моей крестнице.
Кассий Мадлен".
Было очевидно, что мрачные предсказательства… — мне кажется, что я соорудил новое слово; клянусь честью, тем лучше для Академии! — что мрачные предсказательства г-на Пелюша сделали Мадлена весьма напористым, либо упоение деревенской жизнью вызвало у него горячее желание обращать других в свою веру.
Но и в том и в другом случае невинные насмешки деревенского жителя в адрес горожанина произвели болезненное впечатление на лавочника. Постоянное возбуждение и перенапряжение его ума начинало приводить именно к тому результату, которого он опасался: оно лишало столь дорогое его сердцу занятие той мощной притягательности, которая таилась в нем до сих пор. Господин Пелюш уже далеко не с прежней поспешностью распечатывал письма клиентов, его оставляли безразличным промахи служащих; дважды он поймал себя зевающим с риском вывихнуть челюсть во время разборки текущих счетов и уже со страхом стал задаваться вопросом, что станет с ним, если этот ужасный Мадлен прав, и не допустил ли он сам ошибку, посвятив жизнь бесконечному набиванию деньгами своего сейфа.
Между тем коммерческое положение торгового дома Пелюша потерпело некий урон, который — поспешим сказать об этом, чтобы успокоить наших читателей, — был примечателен лишь тем, что оказался первым в его деловой практике.
Несмотря на недовольство г-жи Пелюш, для которой всякая продажа, не связанная с оплатой наличными, относилась к разряду недозволенных сделок, г-н Пелюш открыл довольно значительный кредит одному своему бывшему служащему, ставшему торговым агентом.
Легко возбудимая натура женщин наделяет их даром предвидения. Кумекая сивилла, Дельфийская пифия, Аэндорская прорицательница, пророчица Кассандра — вот те, что подтверждают наше заявление и оставляют далеко позади себя старого зануду Калхаса и бретонца Мерлина.
Госпожа Пелюш точно предсказала мужу, что, отдавая в кредит эту сумму, он поступает весьма рискованно.
Бедный молодой человек был несчастлив в своих начинаниях: он не смог свести концы с концами и выполнить обязательства по отношению к своему кредитору; не желая пережить то, что юноша расценивал как свое бесчестие, он пустил себе пулю в лоб.
Господин Пелюш потерял тридцать тысяч франков — сумма, не имевшая для него ни малейшего значения. Однако, хотя с г-жой Пелюш при этом известии случился нервный припадок, хотя отныне она не могла говорить о том, что называла "наша беда", не проливая потоки слез, ее отчаяние нельзя было сравнить с потрясением, которое испытал ее муж, узнав об этом несчастье.
Даже если бы хозяин "Королевы цветов" вложил свой последний грош в сомнительный договор, имеющий неясный исход, то и тогда он не выглядел бы более подавленным.
Он часами просиживал на своем табурете, сдвинув брови, с отсутствующим взглядом, устремленным внутрь себя, погруженный в свои размышления, безразличный и более того — бесчувственный ко всему творящемуся вокруг.
Этот молчаливый уход в самого себя, столь чуждый обычному поведению и характеру г-на Пелюша, достиг такой степени, что г-жа Пелюш, устрашенная последствиями, которые он мог бы иметь, осушила свои слезы и положила конец причитаниям, чтобы попытаться утешить мужа. Но, вопреки намерениям молодой женщины, все ее попытки помочь ему, казалось, напротив, лишь усугубляли уныние хозяина "Королевы цветов".
Бережливая Атенаис приписывала это мрачное настроение г-на Пелюша влиянию злополучных пяти цифр, резавших глаза в статье доходов и потерь — в графе потерь.
Она ошибалась.
Эти тридцать тысяч франков, вышедшие из его сейфа, чтобы никогда туда больше не вернуться, составляли ничтожнейшую из забот, одолевавших торговца цветами. Он пожертвовал бы суммой, в четыре раза большей, чтобы вновь обрести утраченное безмятежное спокойствие души, то спокойствие, что некогда делало его равным богам.
Подобно любовнику, который после измены несравненной любовницы замечает, что его страсть к ней остыла, г-н Пелюш с тревогой спрашивал себя, как и чем ему удастся заполнить пустоту, образовавшуюся в его существовании.
Его самолюбие, которое двадцать лет непрерывных успехов немало укрепили и развили, помимо прочего, было жестоко оскорблено тем, что судьба будто встала на сторону Мадлена, заставив его самого склониться под тяжестью столь неожиданного несчастья. Это предательство Фортуны в то время, когда он нуждался в ее бесконечных милостях, чтобы поддержать пошатнувшуюся убежденность в своей правоте и разбить доводы противника, показалось ему ужасной несправедливостью судьбы.
Поэтому, несмотря на настойчивые просьбы и ласки жены, хозяин "Королевы цветов" оставался безутешен.
Но это было еще не все: меланхолия г-на Пелюша выражалась не только в моральных, но и физических проявлениях. Господин Пелюш был человек, которого в его квартале называли красавцем; это значило, что у него были полные щеки, глаза навыкате, ярко-красный румянец, выступающий вперед живот. И что же?! Щеки г-на Пелюша вытянулись, цвет лица потерял живость красок, делавших его похожим на один из тех восковых плодов, которые он ранее с такой гордостью изготавливал в своей мастерской. Его затуманенный взгляд усматривал в пространстве, на небе, невидимую и необъяснимую загадку. Наконец, его живот, который был столь же неподвижно величествен, как и у знаменитого Брийа-Саварена, вместо того чтобы сохранить свою блистательную округлость или даже увеличить ее, как честолюбиво надеялся его владелец, опал до такой степени, что однажды г-н Пелюш с ужасом заметил, что ему необходимо прибегнуть к унизительной помощи подтяжек, если он хочет, чтобы его брюки не сползали ниже положенного уровня.
Именно в это время г-жа Пелюш, испуганная переменами, произошедшими с ее мужем, решила прибегнуть к лечебному средству — окончательно забрать из пансиона свою падчерицу Камиллу; она знала, как сильна любовь г-на Пелюша к своей дочери, и нередко расценивала эту любовь как слабость; теперь отцовские чувства стали ее надеждой, и она рассчитывала, что влияние девушки разгонит хандру, захватившую ее супруга.
Мадемуазель Камилла Пелюш, которую мы до сих пор скрывали или почти скрывали от глаз читателей и которая сейчас выходит на сцену, должна была вскоре отпраздновать свое семнадцатилетие; ее красота не принадлежала к числу тех, что неизбежно привлекает взгляд и вызывает восхищение. Но стоило хоть один раз обратить на эту девушку внимание, как глаза сами собой неустанно возвращались к ее лицу, и уже невозможно было его забыть. Ее глаза, хотя и небольшие, сверкали сквозь двойную завесу ресниц, столь длинных и шелковистых, что они еще сильнее подчеркивали либо веселое, либо печальное выражение голубых зрачков. Рот ее был великоват, но его красила улыбка настолько благожелательная и добрая, что едва ли кто-нибудь замечал, как эта улыбка открывает зубы ослепительной белизны. Остальные черты лица Камиллы были безупречно правильными; ее милое личико обрамляли две каштановые косы необычайной густоты, и девушка умела укладывать их так очаровательно, как это свойственно только женщинам со вкусом, которые причесывают себя сами.
Это то, что касается ее внешности; скажем же теперь несколько слов о ее характере.
Мадемуазель Камилла Пелюш служила новым доказательством той утешительной истины, высказанной некоторыми оптимистами, что природа вознаграждает тех, кто в детстве был лишен ласки матери и ее наставлений, ранним развитием ума и большой работоспособностью.
Действительно, Камилла научилась всему, чему можно было научиться в пансионе; она довольно чисто говорила по-английски, приятным голосом пела романсы, аккомпанируя себе на фортепьяно, и замечательно рисовала цветы.
Отсутствие материнского внимания, всегда заботливого и доброго, но порой расслабляющего, ускорило зрелость ума Камиллы, и, ничего еще не зная о жизни, она благодаря тайному чутью с первых же слов мачехи поняла свою роль в отцовском доме.
С тактом, которого недоставало г-же Пелюш, девушка тут же угадала, что волнение, подмеченное ею на лице отца, нельзя объяснить незначительной денежной потерей, жертвой которой он стал. Она поняла, что лишь большие изменения, если только не полная перемена в привычках и занятиях отца, благотворно скажутся на его здоровье и станут тем лекарством, какое ей поручила найти г-жа Пелюш. И тогда с полнейшим самоотречением, в котором нельзя было и заподозрить малейшей неестественности, она стала легкомысленной и ветреной, не смущаясь сурово сдвинутых, словно у Юноны, бровей мачехи. Камилла утверждала, что после столь долгого заключения в Маре, то есть в одном из самых удаленных кварталов Парижа, она не может обходиться без развлечений, шума, движения. Вынужденный сопровождать дочь во время ее ежедневных прогулок от Бульваров к Елисейским полям и от Елисейских полей к Булонскому лесу, обязанный присутствовать вместе с ней на всех спектаклях, вкушать от всех удовольствий, к каким Камилла теперь проявляла такое безудержное пристрастие, г-н Пелюш внезапно должен был расстаться со своими привычками домоседа.
За все свои сорок восемь лет г-н Пелюш не прошел столько дорог, сколько заставила пройти его дочь за две недели этого увеселительного стипль-чеза.
Это отчаянное средство оказало на него довольно своеобразное воздействие.
Господин Пелюш, суставы которого несколько утратили гибкость от почти полувекового бездействия, всегда с трудом трогался с места. Он какое-то время сопротивлялся настойчивым просьбам Камиллы, прежде чем уступить высказанному ею новому капризу. Его необходимо было подстегивать нежными ласками, чтобы он решился взять разгон, то есть надеть себе на голову шляпу и облачиться или в свой деловой редингот, или, когда того требовали обстоятельства, в свой голубой мундир с золотыми пуговицами. Он так любил дочь, питал такую слабость к той, которую считал, по его заверениям — и мы можем поверить ему в этом на слово, — самым выдающимся творением, созданным его талантом цветочника, что в конце концов всегда покорялся ее воле.
Мало-помалу под благотворным влиянием Бульваров, Тюильри и Булонского леса, где, как известно каждому, воздух не имеет ничего общего с воздухом улиц Бур-л’Аббе и Гренета, его сомнения исчезали, тусклый взор оживлялся, и он вновь становился разговорчивым и общительным, обретая шаг за шагом самую искреннюю и беззаботную веселость. О "Королеве цветов" в течение трех недель никто из них не заговаривал, словно улица Бур-л’Аббе была на другом конце света; г-н Пелюш в удивлении останавливался перед чем-нибудь и засыпал Камиллу вопросами, ведь все было непривычным для этого старого дикаря, чуждого цивилизации: дочерняя любовь вырвала его из затворничества в мастерских, и он, подобно ребенку, всему удивлялся и радовался.
Влияние этих неведомых ему ранее чувств довело г-на Пелюша до восторженного состояния. В театре он проливал искренние слезы над несчастьями молодой героини, козни второстепенного персонажа вызывали у него яростное возмущение; на бегах — а ведь хозяин "Королевы цветов" никогда не имел ни малейшего понятия о том, что такое бега, — он выкрикивал громкие "ура", которые, говорят, пришли к нам с противоположной стороны Ла-Манша; присутствуя же на параде, он притоптывал в такт звукам военного оркестра. Наконец, когда г-н Пелюш шел под руку со своей дорогой Камиллой, он был так горд красавицей-дочерью, что позволял своей шляпе занимать наклонное и вызывающее положение, так сильно возмущавшее его некогда у Мадлена.
К несчастью, как только он возвращался домой, как только занимал свое место за дубовой конторкой, а приказчики клали перед ним целые кипы счетов, которые торговец цветами должен был занести в гроссбух, за несколько секунд совершалось обратное превращение, и под влиянием этого ужасного воздействия цветочник становился еще более печальным, более мрачным и угрюмым, нежели был до этого. Тяжелые вздохи, которые у него даже не было сил скрывать, вырывались из его груди, и не раз Камилле казалось, что отец украдкой смахивает слезу нарукавниками из голубого перкалина, защищавшими сукно его редингота.
Ежедневные наблюдения Камиллы раскрыли ей секрет упадка душевных сил отца; она выяснила то, в чем даже г-н Пелюш не осмеливался признаться самому себе, а именно, что равнодушие и даже отвращение сменили прежнюю коммерческую увлеченность владельца "Королевы цветов", и девушка поняла, что, если они хотят спасти отца, его необходимо вытащить из состояния расслабленности, в котором он мог лишь прозябать.
Однажды она решилась поделиться своими здравыми размышлениями с мачехой.
Безусловно, общественное положение г-жи Атенаис Пелюш во многом превосходило те надежды, какие она могла питать в девичестве, но все же молодая женщина не могла без содрогания подумать о том дне, когда состояние, которое она была призвана разделить, перестанет увеличиваться; полученная прибыль теряла в ее глазах всякое значение, когда г-жа Пелюш думала о тех деньгах, которые ей не удастся приобрести; поэтому, едва Камилла заговорила с ней о необходимости отказаться от "Королевы цветов", особенно после пережитой ими потери, Атенаис громко раскричалась. Она назвала опасения Камиллы выдумками пансионерки и достаточно язвительно заметила, что, если бы капризы испорченного ребенка не отвлекали г-на Пелюша от его занятий, он бы уже вполне поправился; под конец она запретила девушке забивать голову отца подобным вздором.
Этот выговор сильно опечалил Камиллу, и она больше не осмеливалась предлагать отцу новые прогулки.
Шли последние дни августа.
В субботу около четырех часов пополудни г-н Пелюш меланхолично готовил зарплату своим работникам, когда, подняв глаза к потолку, — с недавних пор он приобрел эту губительную привычку, — он увидел человека, который, стоя под его окном, казалось, следил за всеми его движениями со странным вниманием.
На голове этого человека была фетровая шляпа с широкими полями, и ее край, прижатый к стеклу, к которому прислонил свое лицо нескромный незнакомец, загораживал от г-на Пелюша большую часть физиономии этого назойливого любопытного.
Манера незнакомца одеваться показалась торговцу цветами столь же странной, сколь и причудливой. Но внимание г-на Пелюша привлекла даже не его голубая хлопчатобумажная блуза, а высокие кожаные гетры с застегивающимися голенищами, сделанная из кожи и сетки сумка, которую он носил через плечо, два рога с медными застежками, болтавшиеся под обеими руками, и, наконец, двуствольное ружье, видневшееся из-за его плеча и ничем не напоминавшее то оружие, которое правила предписывают носить национальным гвардейцам.
В эту минуту небольшой уголок лица неизвестного, открытый для г-на Пелюша, исказила невероятная гримаса. Цветочник побледнел как полотно; он подпрыгнул на своем табурете и с чувством, заставившим г-жу и мадемуазель Пелюш поднять головы, закричал:
— Мадлен!
Это в самом деле был Мадлен, который с привычным для него шумом уже открывал дверь, Мадлен, который, возвращаясь после пяти месяцев разлуки в магазин своего старого товарища, казалось, продолжил тот взрыв смеха, что был начат им, когда он выходил из этих стен. Это был Мадлен еще более веселый, более шумный, более радостный, чем когда-либо, и однако, этот Мадлен столь мало походил на прежнего, что узнать его можно было, лишь сосредоточенно вглядываясь в него.
Было нечто основательное — и следовало это признать, глядя на нынешнего Мадлена, — в сельских увлечениях, заняться которыми стесненность в средствах та к долго мешала бывшему торговцу игрушками, принося ему тем самым огромный вред; теперь же под влиянием нового существования, размеренного и спокойного, во всем его облике произошли коренные перемены. В противоположность г-ну Пелюшу, похудевшему и побледневшему, Мадлен утратил свою худобу и заметно располнел. Острые углы его лица, словно вырезанные лезвием ножа, сгладились, во взгляде появилась живость, никак не связанная с алкогольным перевозбуждением; спина распрямилась, цвет лица, некогда желтый от бессонных ночей и красноватый от чрезмерных возлияний, принял под влиянием свежего воздуха тот теплый, смуглый оттенок, что служит характерным признаком здоровья и силы.
В общем, Мадлен помолодел ровно настолько, насколько г-н Пелюш постарел.
Хозяин "Королевы цветов" с первого взгляда заметил все эти перемены, и, пока Мадлен почтительно приветствовал г-жу Атенаис, нежно обнимал Камиллу, к которой он всегда, как мы говорили, относился с отцовской заботливостью, цветочник попытался обуздать порывы своего раздражения, подавить мучительные болезненные чувства, появлявшиеся в нем при виде того контраста, который представлял этот успешный итог на фоне его собственного неблагополучия, и со спокойным и безмятежным выражением лица ответить на все насмешки, какие он ожидал от своего друга.
И, словно забыв все, что случилось, он пошел навстречу Мадлену, протягивающему руки для объятия.
И тогда бывший торговец игрушками рассказал своему старому товарищу, что, приехав на несколько дней в Париж за новым охотничьим снаряжением, он не захотел пройти мимо "Королевы цветов", не пожав руки владельцу заведения.
Но, рассказывая все это, Мадлен против воли не мог оторвать взгляд от Пелюша и, казалось, был сильно удивлен переменой к худшему, произошедшей во внешности его старого товарища. Он смотрел на Пелюша со своего рода оцепенением, отведя от него глаза лишь для того, чтобы вопрошающе посмотреть на г-жу Пелюш и свою крестницу.
Камилла отлично поняла значение этого взгляда и приложила пальчик к губам, предупреждая крестного, что все расспросы по этому поводу неуместны.
Госпоже Пелюш хотелось достойно ответить на проявленную Мадленом щедрость садовода и рыболова, и она предложила ему с не свойственной ей любезностью разделить их семейный обед.
Хозяин "Королевы цветов" с восторгом поддержал это предложение; несмотря на все усилия, ему с трудом удавалось владеть своими эмоциями, поэтому он был бесконечно рад возможности получить несколько часов, чтобы прийти в себя. Но в то же время, чтобы доказать Мадлену, что ничто не изменилось в его привычках, г-н Пелюш несколько раз повторил, что, поскольку обед будет лишь в пять часов, ему нужно привести в порядок свои конторские книги, так как обязанности коммерсанта для него даже превыше удовольствия побеседовать с другом.
Сельский житель под предлогом, что ему надо сделать еще кое-какие покупки в квартале, вышел вместе с Камиллой, которая, желая спокойно переговорить с Мадленом, попросила у отца разрешения сопровождать своего крестного.
Час обеда собрал всех четверых в маленькой столовой торговца цветами, о которой уже шла речь.
Господин Пелюш, возбужденный, словно ему предстояло драться на дуэли, подготовил целый набор доказательств, призванных не оставить камня на камне от клеветнических утверждений Мадлена, если тот попытается очернить радости коммерции, и показать ему, что удовольствие от производства бумажных цветов и отправки их в четыре части света остается, невзирая на карпов, угря и фрукты, присланные Кассием, самой важной обязанностью человека на земле.
Но, к несчастью, цветочнику так и не удалось поделиться результатами своих размышлений.
Мадлен был, как обычно, весел и, не принимая вызова, пропускал мимо ушей коварные выпады, с помощью которых г-н Пелюш пытался свести разговор к этим интересующим его вопросам, послужившим причиной его ссоры с другом и тех жестоких разочарований, что последовали за этой ссорой. Если Кассий говорил о прелестях своего нового образа жизни, если он делился со своими хозяевами наслаждением, полученным им от охоты, рыбной ловли и садоводства, то делал он это с таким добродушием, что щепетильности владельца "Королевы цветов" не удалось найти ничего оскорбительного в его словах.
Даже привыкнув ничему не удивляться, г-жа Пелюш не смогла скрыть изумления, вызванного этим перевоплощением Мадлена. Нет, он не стал элегантным человеком, его внешность продолжала оставаться грубой; но он утратил то насмешливое расположение духа, жертвой которого обычно становилась хозяйка дома, и за все время обеда ни разу не допустил в отношении ее ни одной из тех странных выходок дурного вкуса, ни одной из тех пошлых двусмысленностей, на которые торговец игрушками прежде был так щедр и которые делали его поистине невыносимым.
Итак, время обеда превратилось для г-на Пелюша в целую цепь разочарований, а для г-жи Пелюш — в целую цепь сюрпризов.
И когда Мадлен, которому еще предстояло проделать восемнадцать льё, чтобы добраться до своего крова, простился со своими друзьями, не забыв заверить г-жу Пелюш, что ей еще предстоит отведать плоды его охоты, точно так же как она уже отведала плоды его рыбной ловли и садоводства, та с присущей ей простодушной бестактностью не смогла удержаться и не заметить мужу, что не следовало выдвигать нелепые доводы против намерений Мадлена, которым суждено было завершиться столь блестящим результатом.
Господин Пелюш ничего ей не ответил; пока служанка собирала со стола, он ходил взад и вперед по тесной комнате, испытывая страшное волнение и даже не давая себе труда скрыть его.
Вдруг, как бы уступая внезапному порыву, торговец цветами взял свою шляпу и впервые в жизни вышел из дома без определенной цели.
Он долго бродил по улицам Парижа либо следуя за толпой, либо останавливаясь, когда она замирала, — в общем, будто занимаясь бесцельным шатанием, за которое он столь презрительно осуждал художников и простаков, но на самом деле он был настолько поглощен своими мыслями, что в течение получаса простоял перед витриной гидравлических инструментов, хотя, разумеется, не мог проявить к ним столь большого интереса.
Это было первое серьезное развлечение г-на Пелюша. И мы увидим, к чему оно его привело.
Вывели г-на Пелюша из этого состояния шутовские выходки какого-то мальчишки.
Возвращенный к реальностям этого мира, он понял всю нелепость своего положения, краска стыда пятнами выступила у него на скулах, и он бросился прочь, спрашивая себя, до чего может довести человека непривычное волнение.
Было одиннадцать часов вечера. Некоторые магазины уже закрыли свои витрины. Свет вывесок и рекламы стал постепенно бледнеть; экипажи, хотя и встречались реже, вместе с тем мчались гораздо быстрее, шум стихал: ночной Париж вступил в свою вторую фазу.
Хотя это был тот час, когда г-н Пелюш сам привык закрывать снабженные штырями ставни магазина "Королева цветов", он не чувствовал ни малейшего желания спать; прогулка, которую он совершил, правда, остудила его пылающий лоб, но, благодаря испытываемому цветочником ощущению блаженства, внушила ему лишь одно желание: продолжить это движение, которое так соответствовало возбужденному состоянию его души. Однако он смутно представлял себе то беспокойство, какое должны были испытывать в это время г-жа Пелюш, урожденная Крессонье, и мадемуазель Камилла, его дочь.
Никогда на своем супружеском веку г-н Пелюш не возвращался в столь поздний час.
Это соображение заставило его положить конец своим бесцельным странствиям, сориентироваться и попробовать отыскать путь домой.
Некоторое время он вел себя словно путешественник, заблудившийся в девственных лесах Америки и пытающийся определить дорогу по пучку травы, по стволу дерева, по утесу или скале необычного вида; некоторое время, повторяем, он пристально рассматривал двери и окна домов, считая постыдным для себя, выросшего в Париже, читать название улицы, на которой он находился, на услужливых табличках, установленных городскими властями в начале и конце улиц, чтобы облегчить маршрут провинциалам; не прибегая к столь унизительному для себя способу, он определил, что его беспорядочные скитания привели его в тот старый Париж, притоны которого стали тогда так широко известны благодаря знаменитому роману.
Этот роман был опубликован в "Газете дебатов". Однажды г-н Пелюш, услышав, что это лучшее парижское издание и по этой причине любимая газета короля Луи Филиппа, оставил "Конституционалиста" и подписался на "Газету дебатов". С той минуты г-н Пелюш, от своего имени и от имени своей семьи отвергавший всякое легкое чтение, тем не менее полагал себя обязанным сделать исключение для романа с продолжением, печатающегося в "органе нашего правительства", как он высокопарно и почтительно величал газету.
Поэтому, войдя в сумрачные улочки Сите и вновь ощутив влияние окружающего, г-н Пелюш стал думать меньше о Мадлене и больше о Поножовщике и Грамотее, так что мало-помалу насмешливая физиономия бывшего торговца игрушками перестала вставать в его воображении, уступив место знаменитым преступникам, описания криминальных подвигов которых скрашивали его досуг.
На каждом шагу он принимал фантастические тени, которые дрожащий свет газовых фонарей отбрасывал на стены, за силуэт бандита, готового поступить с ним, как с принцем Родольфом; холодный пот выступал у г-на Пелюша на лбу, и он чувствовал дрожь во всех членах.
Хотя г-н Пелюш носил двойные серебряные эполеты и гордился своим званием капитана, быть может, даже больше, чем званием владельца "Королевы цветов", он считал себя обязанным проявлять храбрость, лишь возглавляя свою роту.
Наконец торговец цветами попал в свой квартал. Фасады домов, представшие его взгляду, выглядели как лица добрых старых знакомых, однако он все еще не успокоился до конца.
Тем не менее, когда он узнал ныне уже исчезнувшую, подобно многим другим, улицу Шевалье-дю-Ге, ему пришло в голову, что где-то рядом находится караульное помещение роты того легиона, в состав которого входил и он, поэтому г-н Пелюш принял соответствующую осанку, чтобы пройти перед часовым с безмятежным видом и достоинством, соответствующими его высокому положению в гражданском ополчении.
Но, к своему величайшему изумлению, г-н Пелюш не услышал на мостовой улицы отзвука размеренных шагов часового и напрасно попытался отыскать в темноте некий силуэт и сверкающие отблески, какие отбрасывает дуло ружья с примкнутым к нему штыком.
Ночь, сменившая один из самых жарких августовских дней, была теплой и душной, и на небе не было ни облачка, так что у постового не имелось ни малейшего предлога, чтобы укрыться в караульной будке. Господин Пелюш заподозрил нарушение в несении службы, и, хотя дежурной была вовсе не его рота, он воспользовался предоставившимся случаем, чтобы лишний раз доказать свои усердие и бдительность. Кроме того, после довольно бурных переживаний, которые ему пришлось испытать, он был не прочь взять реванш, в свою очередь слегка припугнув кого-нибудь.
Господин Пелюш направился к будке, заглушая звук собственных шагов и принимая чрезмерные предосторожности, подобно краснокожему индейцу, вышедшему на охоту за скальпами в безлюдье американских лесов.
На некотором расстоянии от поста его невероятно заинтриговал равномерно повторяющийся звук от столкновения двух предметов.
Разумеется, часовой не спал; но в то же время представлялось весьма вероятным, что он не полностью отдавал свои силы заботам о безопасности города, доверенного его неусыпной бдительности.
Господин Пелюш, спрятавшись с левой стороны будки, высунул голову и заглянул внутрь нее.
Внутри будки можно было разглядеть ружье и медвежью шапку часового, который, повесив свой головной убор на кончик штыка, освободил голову и руку от бремени, по-видимому казавшемуся ему бесполезным.
Сам же часовой прислонился к освещенной фонарем правой стене будки и скрашивал свое дежурство, играя в бильбоке с ловкостью, какой позавидовали бы даже миньоны Генриха III.
Перед таким забвением того, что г-н Пелюш полагал самым священным долгом и обязанностью, торговец цветами почувствовал, как все его личные заботы мгновенно улетучились. Он уже было намеревался захватить оружие нарушителя и заставить задрожать того от ужаса при крике: "Поверка часовых!", который, по его мнению, должен был раздаваться в ушах постового не менее звучно, чем трубный зов к Судному дню, и дошел даже до того, что задался вопросом, не следует ли ему призвать на голову провинившегося громы и молнии дисциплинарного суда, но, рассудив, что в этом случае позор падет на всю национальную гвардию Парижа, а следовательно, и он сам, будучи ее капитаном, окажется в некоторой степени замаран, г-н Пелюш решил проявить снисходительность, и его сознание одобрило эту мысль.
Он вышел из своего укрытия и внезапно предстал перед часовым, издав лишь звук "Гм!", на его взгляд прозвучавший устрашающе.
Национальный гвардеец выронил бильбоке, правой рукой отстранил г-на Пелюша, кинулся в будку и, не замечая того, что его медвежья шапка сделала оружие безопасным, а его жест комичным, наставил штык на человека, в ком он заподозрил вора или бунтовщика.
Господин Пелюш с величественным хладнокровием отстранил штык.
— Слишком поздно, сударь! — воскликнул он с горячностью. — Слишком поздно! Именно такие национальные гвардейцы, как вы, делают или, точнее, позволяют делать революции; именно они своим оружием открывают дверь кровавой арены мятежей непримиримым врагам наших институтов власти и общественного строя.
— А! Вот оно что! — сказал национальный гвардеец, успокоившись при виде того, что он имеет дело с простым буржуа. — Кто вы такой?
— Начальник, сударь, — сказал г-н Пелюш, принимая важный вид.
— Начальник?! Я не знаю других начальников, кроме тех, что носят мундир, а когда я сам надеваю форму, то считаю себя начальником над всеми буржуа на земле. Проходите мимо, а не то я всажу вам штык в живот.
— Сударь! — вскричал г-н Пелюш. — Хотя я и не командую вашей ротой, возблагодарите Небо, что на мне сейчас нет знаков отличия, ибо в противном случае я был бы беспощаден. Да, история доносит до нас, что при подобных обстоятельствах первый консул не погнушался занять место заснувшего часового, и искусство отразило этот великодушный поступок, запечатленный в наших воинских анналах. Конечно, сударь, если бы вы, как этот бедный солдат, могли бы сослаться в свое оправдание на усталость после десяти побед, я бы не колеблясь последовал примеру, данному мне великим человеком; но, я спрашиваю вас, что бы он сделал, если бы увидел, как его солдат, забыв о защите родины и охранении поста, предается развлечению, которое едва ли можно простить человеку даже в более нежном возрасте? Возблагодарите Небо, повторяю вам, за то, что ваше недостойное поведение не видел никто, кроме меня, а главное — за то, что я сейчас не на службе. Облаченному в одежду простого горожанина, мне дозволено обойти молчанием ребяческую шалость, в которой вы провинились и которая, если она станет известна, покроет позором все гражданское ополчение.
Часовой слушал г-на Пелюша с удивленным и в то же время с насмешливым лицом. Было очевидно, что высокопарно-торжественный стиль, употребленный хозяином "Королевы цветов" для изъяснения с ним, произвел на караульного определенное впечатление. Вступление этой речи, которое одобрил бы сам г-н Прюдом, похоже, поразило его больше всего. Он отвел штык, уперся прикладом в землю, надел на голову свою медвежью шапку, подобрал бильбоке, облокотился на ствол ружья и, глядя на моралиста, спросил:
— Так, значит, вы не любите бильбоке, капитан Пелюш?
— A-а, наконец-то вы меня узнали! — воскликнул хозяин "Королевы цветов", в восторге от полученного доказательства его известности, которая была целью его самых честолюбивых надежд.
— Черт возьми! Вы торгуете цветами на улице Бур-л’Аббе. А вот господин Бондуа, торгующий пухом и пером, вовсе не похож на вас, он пойдет на что угодно ради бильбоке.
— А кто этот господин Бондуа, торгующий пухом и пером? — высокомерно спросил г-н Пелюш.
— Мой капитан, вот кто! Если бы вы пришли минут на десять пораньше, то застали бы нас играющих вместе.
— Дурной пример, сударь, дурной пример. В гражданской жизни все французы равны перед законом, но на военной службе воинская субординация должна соблюдаться.
— О! Не стройте из себя такого гордеца, всем известно, что вы славный малый, господин Пелюш.
И ладонью он похлопал г-на Пелюша по животу.
— Национальный гвардеец! Национальный гвардеец! — вскричал г-н Пелюш, отскакивая назад. — Вы забываетесь!
— Напротив, я не забываюсь ни на минуту, и доказательство тому то, что я хочу сделать вам подарок, держите!
И постовой протянул г-ну Пелюшу одну из тех славных рабочих рук, черную и мозолистую, которая говорила о труде и надежности.
Но, как Сципион Назика, г-н Пелюш отдернул свою руку, завел ее за спину и откинулся назад с таким видом, что это на мгновение придало ему смутное сходство с героем, взятым им себе за образец.
— Национальный гвардеец, — произнес он, — знаете ли вы, что после моей снисходительности к ва)ч предложение о подарке мне звучит почти как оскорбление?
Постовой рассмеялся.
— О! — воскликнул он. — Это как посмотреть, капитан; подарок, который я хочу вам сделать, не может запятнать ваше бескорыстие, столь хорошо всем известное: это всего лишь несколько лотерейных билетов, и я не хотел бы ничего другого, как передать их в ваши руки…
— Не продолжайте, национальный гвардеец, — прервал его г-н Пелюш, простирая руку вперед, словно человек, дающий клятву или приносящий присягу. — Охранительное правительство, при котором мы имеем счастье жить, в своей мудрости ликвидировало эти гибельные розыгрыши и рискованные игры, поглощавшие гроши бедняков и крохотные сбережения рабочих; вы взяли в руки оружие, чтобы защищать законы, а не нарушать их.
— Командир, эта мораль сделала бы честь любому, кто носит офицерские эполеты, и я лишь скажу вам в ответ, что если бы это зависело от меня, то на следующих выборах вы бы стали шефом батальона. Но дела есть дела, не так ли? И в наши дни дела не у всех идут так блестяще, как у владельца "Королевы цветов". Поэтому неудивительно, что заботы о них преследуют простого национального гвардейца, даже когда он стоит на посту. Впрочем, разве сам папаша Долибан не подает нам пример счастливого сочетания долга короля-граждан и на и обязанностей отца семейства?
Напомним, что "папаша Долибан" было дружеское прозвище, которое дали королю Луи Филиппу его сторонники.
— Господин Пенсон! Господин Пенсон! — вскричал г-н Пелюш, впервые называя своего собеседника по имени. — Если бы вы знали меня лучше, то вам было бы известно, что я никогда не позволю, чтобы в моем присутствии этим нелепым прозвищем называли августейшего монарха, которого нация поставила во главе страны. Именно подобное неуважение порочит династии, господин Пенсон; и, когда враги порядка объединяются, как они это делают теперь, с целью нанести урон тем институтам, которым трон обязан своим счастьем и процветанием, каждый порядочный француз обязан противопоставить этим разрушителям двойной заслон: свой штык и свои чувства.
Национальный гвардеец, которого г-н Пелюш назвал господином Пенсоном, едва заметно повел плечами, но, вероятно, он рассчитывал сбыть свои лотерейные билеты начальнику, так как продолжал с хитрым видом:
— Вы весьма красноречивы, капитан, и я не напрасно утверждал на последних выборах, что вас следует послать в Палату, но следует быть честным до конца… Вы отлично знаете, что я не играю в бильбоке, когда требуется защищать наши лавки и колотить республиканцев. Мы встречались с вами в деле, господин Пелюш, в тот день, когда было довольно жарковато! И я клянусь, что во всем батальоне нет национального гвардейца, кто лучше меня знал бы, что вы заслужили красную ленту, алеющую теперь в вашей петлице. Вы должны быть охотником, капитан: это спокойствие, это самообладание, которое я видел у вас под огнем, служат тому доказательством. Капитан, вы должны быть охотником.
Этот поворот сразу же вернул цветочника к мыслям, внушенным охотничьей страстью его друга Мадлена.
Его губы искривились в высокомерной улыбке.
— Нет, господин Пенсон, нет, — сказал он, — это развлечение никогда не привлекало меня. Я считаю, что серьезный человек может лучше распорядиться своим свободным временем, нежели тратить его на подобное занятие, и горжусь тем, что в этом вопросе мое мнение совпадает с мнением великого поэта, писавшего в тысяча восемьсот тридцатом году в одном из куплетов водевиля, название которого я, правда, забыл:
С дичи они начинают,
Однако ж народом кончают!
И тем не менее, — продолжал г-н Пелюш не без горечи, — у меня есть друг, который утверждает, что в преследовании и уничтожении невинных животных заключена пес plus ultra[6] человеческого блаженства.
— Мадлен! Ваш друг Мадлен! Бывший торговец игрушками с нашей улицы. О, если бы у него были ваши деньги, капитан, мне не пришлось бы разыгрывать мое сокровище в лотерею. Однако вот это должно вас устроить: вы берете мои билеты и, естественно, как капитан, выигрываете ружье, после чего дарите его вашему другу Мадлену
— О каком ружье говорите вы?
— Вы не знаете моего ружья?
— Нет.
— Ружья Пенсона?
— Я уже имел честь вам сказать, что я не знаю его. Но соблаговолите поспешить, так как, да простит меня Господь, я слышу, как звонят четверть двенадцатого.
— В двух словах я вам расскажу эту историю, капитан. Будучи одновременно военным человеком и предпринимателем, вы не могли не заметить на последней Выставке ружье, которое произвело необычайно сильное впечатление: это высшее достижение гравировки, резьбы и оружейного мастерства одновременно. Ствол из дамасской стали, приклад черного дерева, ударный механизм и отделка из литой стали, а все вместе, дерево и металл, покрыто такой изумительной резьбой, чеканкой и гравировкой, что стоило бы лишь придать изделию форму обруча, и оно превратилось бы в дамское колье. Мне вручили медаль; но от славы нет никакой прибыли, командир. Вот скоро уже три года, как это сокровище из серебра пребывает в моем магазине и вызывает там восхищение знатоков. Все, кто приходит купить его, говорят: "Это прекрасно! Это великолепно! Это восхитительно!" Но что толку! Все эти восклицания подразумевают лишь одно: "Это слишком дорого!" Клянусь честью, видя это, я решил разыграть ружье в лотерею с капиталом в две тысячи франков, хотя эти деньги не покроют и половины той суммы, в которую оно мне обошлось. Цена билета пять франков, и, конечно же, раз речь идет об оружии, я в первую очередь подумал о капитане, которому я обязан его показать! Итак, вот четыре номера, отложенные мною специально для вас, господин Пелюш.
В то время как оружейник Пенсон произносил заключительную часть речи, в голове у хозяина "Королевы цветов" разгорелась настоящая борьба между заговорившим в нем тщеславием и строгостью его принципов бережливости. Он не решался ответить отказом на просьбу, столь учтиво высказанную ему подчиненным, в добрых отношениях с которым г-н Пелюш к тому же был заинтересован в преддверии торжественного дня выборов, но, с другой стороны, он прикинул, что двадцать франков, которые с него потребовали, ему придется внести в статью расходов, и выбрал половинчатый вариант, щадивший как его отношения с избирателем, так и его кошелек.
— Я изложил вам, — наконец произнес он, — свое отношение к азартным играм, которые общество осуждает, а закон отвергает. Поэтому как капитан я не могу принять ваше предложение и купить лотерейные билеты; но, сняв с себя официальные полномочия, как согражданин и как друг я прошу вас, господин Пенсон, дать мне один из ваших номеров.
Оружейник, кому, похоже, не особенно пришлось по вкусу это половинчатое решение, не оправдавшее его надежд, некоторое время пытался оспаривать намерения г-на Пелюша, но тщетно. Капитан был непреклонен, его не тронула ни хитрая лесть, ни блестящие перспективы выигрыша, который, по словам оружейника, был бесспорен, хотя четыре билета давали в четыре раза больше уверенности, чем один. Он ни на шаг не отступил от намеченного им плана.
Он взял один билет, заплатил за него и, отдав Пенсону новые наставления об обязанностях солдата под ружьем, вернулся домой, где нашел жену и дочь сильно обеспокоенными той непривычной выходкой, какую он позволил себе.
Это происшествие, которое на первый взгляд могло показаться довольно незначительным, чтобы привлечь чье-то внимание, имело для судьбы г-на Пелюша, как мы и заподозрили в предыдущей главе, непредвиденные последствия.
Прошло две недели, и владелец "Королевы цветов" конечно же и думать забыл о купленном билете, как вдруг оружейник с вытянутым жалким лицом принес ему ружье.
Номер билета, купленного г-ном Пелюшем, хотя и купленного вопреки его желанию, оказался счастливым.
Не существует маленьких удач, и те из них, что выпадают исключительно по воле случая, льстят тщеславию человека отнюдь не меньше, чем любые другие.
Это событие, результаты которого было невозможно предвидеть, вначале обрадовало владельца "Королевы цветов" и тут же вывело его из меланхолии.
И тем не менее, когда г-н Пелюш попросил оружейника повторить только что сказанное, голос его дрогнул, а лицо слегка побледнело.
— Повторяю, господин Пелюш, — проговорил оружейник, — билет под номером шестьдесят выиграл ружье, а поскольку именно вы взяли номер шестьдесят, то за свои жалкие сто су вы приобрели оружие ценою в четыре тысячи франков.
Господин Пелюш не придал особого значения обладанию предметом, совершенно ему ненужным. Однако, согласно утверждениям оружейника, этот предмет имел значительную рыночную стоимость, и если хозяин "Королевы цветов" не мог оценить выигрыш как знаток оружия, то, будучи деловым человеком, он не мог не испытывать удовлетворения от удачно совершенной сделки.
Несколько мгновений г-н Пелюш был ошеломлен и повторял про себя эти три слова: "Четыре тысячи франков", как вдруг с лихорадочной поспешностью сунул руку в карман своего редингота.
Он вытащил оттуда несколько бумаг и просмотрел их одну за другой, но среди них не оказалось счастливого билета.
Исследовав все глубины своего кармана, г-н Пелюш вынужден был признаться самому себе, что не знает, что сталось с его билетом.
— Но ведь это не имеет значения, мой дорогой господин Пенсон, — сказал он, совершенно потерянный, оружейнику, — вы же знаете, не правда ли, что именно у меня был этот номер шестьдесят?
— Иначе говоря, — ответил г-н Пенсон, перед которым забрезжила надежда сохранить свое ружье, — я знаю, что я вам его дал; да, но вы ведь могли уступить ему кому-нибудь из ваших друзей.
— Никогда, сударь! Никогда! — вскричал хозяин "Королевы цветов". — Уступить номер шестьдесят?! Никогда!
— Но вы могли его потерять.
— Даже если я его потерял, он все равно принадлежит мне, сударь.
— А если его нашел кто-то другой, если этот другой представит мне этот билет?
— Это будет мошенник, господин Пенсон, вор, заслуживающий каторги.
— Но, тем не менее, я не смогу отказать и не отдать ружье человеку, который предъявит билет, кем бы он ни был.
Господин Пелюш, осознавший всю основательность этого рассуждения, зарычал от ярости.
При этих звуках г-жа Пелюш, уже взволнованная теми несколькими словами, что донеслись до нее издали, оставила прилавок и подбежала к супругу.
Господин Пелюш, продолжая выворачивать карманы, рассказал ей, что происходит, и тотчас же ее лицо приняло еще более мрачное и унылое выражение, чем лицо торговца цветами.
Но г-жа Пелюш была чрезвычайно аккуратным человеком. Каждый вечер она опустошала карманы мужа и тщательно разбирала все бумаги, находившиеся там. Господин Пелюш, будучи образцово-верным супругом, не боялся, что в его карманах, кроме разного рода деловых писем, вдруг окажутся еще какие-нибудь записочки, и, вместо того чтобы воспротивиться подобной бестактности, поощрял жену.
Все деловые письма и счета или то, что походило на них, г-жа Пелюш складывала в соответствии с их назначением и степенью важности в ячейки шкафа.
Она собирала также в ящик бумаги, сохранившие достаточно чистого места, чтобы вывести на них общую сумму счета, а те, что были годны лишь для изготовления обертки или бирок с адресами, отдавала приказчику.
Госпожа Пелюш, урожденная Крессонье, придерживалась мнения тех, кто утверждает, что маленькие экономии лежат в основе больших состояний; она доказывала свою теорему с помощью вычислений, которые начинались с двух отложенных лиардов, а заканчивались миллионным капиталом.
Лотерейный билет представлял собой карточку. Ее, вероятно, отдали приказчику в магазине. Приказчик в свою очередь должен был написать на ней адрес и прикрепить ее к одному из отправляемых ящиков.
Однако отправили ли уже ящик, к которому был прикреплен злополучный билет?
Вот в чем был вопрос.
Стали искать, и счастливый случай пожелал распорядиться так, что не только утверждение г-жи Пелюш оказалось правильным, но и этот ящик не был еще отправлен.
Мы сказали "счастливый случай"! Если бы летописцу, повествующему о событиях, было дозволено приоткрывать завесу будущего, то мы сказали бы скорее "злосчастный случай"!
Когда г-н Пелюш взял адрес из рук своей супруги, когда он окончательно удостоверился, что этот адрес был не что иное, как лотерейный билет под номером 60, у него вырвался вздох облегчения, и он постарался вернуть драгоценному кусочку картона его первоначальную форму и состояние, разглаживая и затирая дырочки, оставленные кнопками.
У г-на Пенсона же, напротив, вырвался грустный вздох разочарования.
Но все же, к чести его будет сказано, как только он удостоверился, что на билете г-на Пелюша действительно стоит выигравший номер, он немедленно стал показывать то чудо, которое должно было стать наградой победителю.
Он снял кожаный чехол, и взорам присутствующих предстал во всем блеске красоты футляр черного дерева, отделанный черненым серебром.
Госпожа Пелюш не смогла сдержать возглас восхищения: привыкшая к расчетливой бережливости, характерной для существования буржуа, она была ослеплена искрящимся великолепием футляра и не могла поверить, что эта роскошная резьба и тончайшие инкрустации были выполнены ради какого-то ружья. Она винила себя в том, что плохо расслышала, и ожидала, что на ее глазах из футляра появится по меньшей мере корона конституционного монарха.
Несмотря на особые права, которые давали оружейнику и его авторство, и его желание сбыть свой товар, он нисколько не преувеличивал красоту и достоинства своего творения, когда говорил о нем. Сквозная резьба на прикладе черного дерева представляла сцену поединка льва с буйволом. Отточенность работы соответствовала дерзкому замыслу художника и превращала эту часть резьбы в подлинное произведение искусства редкостной красоты. Можно было подумать, что мастер творил по модели Бари, а Бари подправлял работу мастера. На корпусе ударного механизма, спусковой скобе и других металлических частях резец, ведомый умелой и одновременно твердой рукой, выгравировал лианы и изящнейшие деревца тропических лесов; среди их листвы искусной чеканки то здесь, то там выглядывали различные представители животного мира, какие обитают в этих лесах. Две змеи, обвившиеся вокруг поваленного ствола банановой пальмы, служили курками. Все это было высечено, выгравировано, вычеканено и вырезано с изумительным совершенством, достойным работы средневекового мастера золотых и серебряных дел.
Оружейник смотрел на г-на Пелюша с горделивым удовлетворением художника, который уверен в успехе произведения, выставленного им на суд восхищенного знатока, однако он удивлялся, что до сих пор не слышит криков восхищения, которые, по его убеждению, должны были послужить ответом на немой вопрос, читавшийся в его выразительном взгляде.
Но г-н Пелюш и его супруга оставались равнодушными. Это ружье не принадлежало к числу тех предметов, что были способны пробудить их восторг.
Действительно, и он и она были одинаково неспособны оценить художественное достоинство творения, каким бы бесспорным оно ни было. Воспоминания о маленьких немецких фигурках по два франка за коробку, которыми они скрашивали детство мадемуазель Камиллы, причиняли значительный вред прелестному куску черного дерева, находившемуся у них перед глазами. Они не видели существенной разницы между тем и этим.
Однако г-н Пелюш все же в конце концов заметил, что оружейник, похоже, ждет, когда он выскажет свое мнение, и непринужденным гоном знатока воскликнул:
— Это мило! Черт возьми, это очень мило! И если, в чем я нисколько не сомневаюсь, дальнобойность этого ружья соответствует его внешним достоинствам, то, очевидно, с ею помощью можно добыть при желании немалое количество дичи.
Оружейник с глубочайшим изумлением посмотрел на г-на Пелюша. Он, казалось, не понял того, что представлялось столь очевидным владельцу "Королевы цветов".
— О! — воскликнул он. — Что касается этого, то вам стоит лишь подарить его вашему другу Мадлену, и клянусь, капитан, что, приладившись как следует, он с восьмидесяти метров уложит девять кроликов из десяти.
Подобное предложение возмутило г-на Пелюша, при одном звуке этого имени вернувшегося к своим печалям. Он поспешно закрыл футляр и опустил ключ в карман.
— Мне кажется, дорогой господин Пенсон, — произнес он, — что в моих руках это ружье поведет себя не хуже, чем в руках господина Мадлена.
— Но, — настаивал оружейник, — господин Мадлен редкостный стрелок!
— Редкостный стрелок! Подумаешь, велика трудность, черт возьми, убить животное на расстоянии в несколько дюжин шагов, когда одной дробинки достаточно, чтобы свалить его, а в ружье их закладывают несколько сотен. Если когда-нибудь я стану охотником, дорогой господин Пенсон, то, понимаете ли, я хотел бы по крайней мере добавить к этому удовольствию радость от преодоления трудностей и предложил бы стрелять в зверей и птиц, будь это даже коноплянка, только пулями, давая таким образом дичи хотя бы одну возможность на спасение.
Госпожа Пелюш также казалась сильно озабоченной с той минуты, когда оружейник сделал намек в отношении Мадлена.
— По правде говоря, Пелюш, ты определенно совершил бы ошибку, я не скажу подарив, но одолжив этот прекрасный футляр Кассию, который ломает все, что попадает в его руки, — вспомни, он всегда одалживал у меня зонтики и возвращал их Бог знает в каком виде!
Затем она обернулась к оружейнику:
— Вы говорите, сударь, что себестоимость этого оружия равна…
— … четырем тысячам франков, сударыня.
— Я бы не стала вкладывать собственные деньги в подобное дело, — заявила г-жа Пелюш, покачав головой.
Оружейник тяжело вздохнул. К сожалению о том, что его шедевр выиграли всего за пять франков, примешивалась боль от того, что он достался полнейшим невеждам. Мастер откланялся, бросив на то, что стоило ему стольких трудов, ночных бдений и забот, нежный и любящий взгляд, исполненный страдания, словно отец, оставляющий дочь в монастыре.
Когда он ушел, г-жа Пелюш повернулась к мужу:
— Четыре тысячи франков, да это просто смешно! Там из чистого серебра всего одна эмблемка величиной с ноготь. Тебя надули, господин Пелюш.
Господин Пелюш взял ружье обеими руками и отнес его в спальню, затем спустился вниз и занял свое обычное место в магазине.
Но не прошло и десяти минут с тех пор, как ружье было поднято наверх, а г-н Пелюш и пяти минут не просидел на своем табурете, как ему вновь пришлось преодолеть восемнадцать ступеней, ведущих на антресоли, чтобы спустить ружье вниз.
Слух о необыкновенной удаче, выпавшей на долю г-на Пелюша, разнесся по кварталу.
Один из соседей лично захотел оценить великолепие ружья владельца "Королевы цветов"; со шляпой в руках и улыбкой на губах он просил г-на Пелюша позволить ему насладиться видом этого шедевра.
После него пришел второй сосед, за ним — третий, четвертый, и эти посещения приобрели размах настоящей процессии.
Господин Пелюш, чтобы избавить себя от необходимости по сто раз в день бегать вверх и вниз по лестнице, то есть в общей сложности "проглатывать", как он образно выразился, по три тысячи шестьсот ступенек ежедневно, принял решение выставить раскрытый футляр на стуле около своей конторки.
Этот все возрастающий приток посетителей и восхищение знатоков заставили г-на Пелюша предположить, что ему посчастливилось гораздо больше, чем он мог представить себе в самом начале, слушая громкие восхваления со стороны г-на Пенсона, которого он заподозрил в том, что тот судит о своем товаре так же пристрастно, как и сам г-н Пелюш имел обыкновение судить о своем. В итоге, хотя ружье и находилось все время перед глазами г-на Пелюша и не испытывало никаких волшебных превращений, подобных тем, что вызывали восхищение образованной публики в "Бараньей ножке" или "Лесной лани", это привело к тому, что, чем больше он показывал его другим, тем меньше мог насмотреться на него сам. И порой ему даже случалось, когда он оставался в одиночестве, открывать футляр ради собственного удовольствия и с заинтересованностью и любопытством разглядывать оружие.
Впрочем, мы не сообщим ничего нового нашим читателям, сказав им, что г-н Пелюш вовсе не был человеком без недостатков; это ружье, по крайней мере так полагал хозяин "Королевы цветов", возвращало ему часть его былого превосходства над Мадленом, превосходства, как он был вынужден признаться самому себе, полностью утраченного им после того, как его друг неожиданно получил наследство.
Поэтому, относясь день или два совершенно равнодушно к тому, что пальцы посетителей оставляли следы на сверкающем корпусе ударного механизма или на дамасской стали стволов его прекрасного ружья, г-н Пелюш пришел к тому, что стал тщательно вытирать каждое из этих пятен; короче говоря, ему надоело без конца протирать стволы и корпус ударного механизма, и он попросил г-жу Пелюш написать самым красивым почерком на полоске бумаги следующее указание, которое он видел на прошлой Промышленной выставке:
"Смотрите, но не трогайте руками".
Когда наступал вечер, г-н Пелюш с удивлением замечал, что дневные часы пролетали с невероятной быстротой; он даже не имел возможности ни разу зевнуть, хотя у него с некоторого времени то и дело от судорожной зевоты сводило челюсти.
Он еще не решался приписать именно ружью честь подобного облегчения своих нравственных страданий, которые так мучительно досаждали ему. Однако, когда на третий день вечером г-н Пелюш поднялся с чудесным оружием в свою спальню, он так осторожно опустил футляр черного дерева на мраморную полку комода, что в его действиях почувствовалось некое почтение к этому предмету.
День коммерсанта не кончается в ту минуту, когда он закрывает свою лавку, как это могут вообразить себе люди несведущие. После долгих часов физической работы наступает время волнений, надежд, больших или маленьких тревог. Честолюбивые помыслы не нуждаются в сне, и в этом они под стать честолюбцам. В семьях буржуа спальня — это настоящий рабочий кабинет. Именно там, объединенные общими устремлениями — устремлениями к наживе, — супруги размышляют, подсчитывают, прикидывают, черпают новые силы в поддержке друг друга и набираются опыта, обмениваясь впечатлениями.
Следуя обычаям и традициям, г-н Пелюш и его супруга никогда не желали друг другу спокойной ночи, не обсудив одно за другим все события дня, не подсчитав полученную прибыль и не определив, что они могут ожидать от той или иной операции. Именно во время этих интимных бесед хозяйка и хозяин "Королевы цветов" останавливали свой обеспокоенный взгляд на сомнительных клиентах или, по крайней мере, ставших в их глазах таковыми вследствие тонкого чутья недоверчивой Атенаис (только по одному ее смутному подозрению их вычеркивали из кредитного раздела гроссбуха). Равным образом эти минуты г-н Пелюш избирал для того, чтобы излить в лоне супружества избыток упоения, в которое его приводил смотр национальной гвардии или обед во дворце.
Разумеется, из ряда вон выходящее событие, случившееся утром, служило весь вечер и два последовавших за ним дня темой для семейных бесед хозяина и хозяйки "Цветка королев".
Впервые в жизни г-н Пелюш проявил сдержанность и скрытность в отношении Атенаис, состоявшей в браке с г-ном Пелюшем на условии общности имущества супругов; он понимал, что не ему одному принадлежит результат этой блестящей коммерческой операции, которую он осуществил, получив взамен монеты в пять франков предмет ценою, возможно, в тысячу экю или в четыре тысячи франков. Он предугадывал существование между собой и этим предметом некой близости, значения которой он до конца не осознавал, но испытывал ее притягательность, как железо испытывает притяжение магнита. Господин Пелюш был рад, что его так резко вырвали из грустного оцепенения и ему на какое-то время удалось найти, как он выражался несколько иносказательно, вкус к чему-либо, но в то же время его гордость восставала при мысли, что он признает правоту Мадлена, если согласится придать некоторую ценность пустяковым безделушкам, презираемым им до тех пор. Находясь в таком расположении духа, он опасался, как бы одно неосторожное слово не выдало г-же Пелюш его душевное состояние, и в общении с ней сохранял дипломатичное молчание.
Но та, будучи не в силах, несмотря на всю свою проницательность, даже заподозрить, что творилось в голове мужа, пошла прямо к цели.
Мы уже говорили, что, каковы бы ни были художественные высоты, на которые притязал шедевр г-на Пенсона, для г-жи Пелюш эти достоинства могли быть выражены лишь в цифрах. Она в самом начале, как вы видели, некоторое время сомневалась в истинности столь высокой цены ружья, ставшего собственностью г-на Пелюша, а вернее, их общей собственностью; однако единодушное восхищение всех посетителей успокоило ее на этот счет, она уже мечтала лишь о том, чтобы извлечь наилучшую возможную выгоду из этого нежданно доставшегося им предмета, и с непосредственностью людей, которыми владеет навязчивая идея, за минуту адресовала мужу, желая узнать, что он собирается делать с этим ружьем, десяток вопросов, не дав ему даже времени ответить хотя бы на один из них.
Несколько ошеломленный такой говорливостью своей половины, г-н Пелюш заколебался; но затем он попытался ответить общими фразами, такими, как: "Надо посмотреть", "Об этом стоит подумать", "У нас еще есть время решить этот вопрос". Так что г-же Пелюш не составило труда распознать за этими колебаниями вздорное желание, недоступное ее пониманию, оставить у себя данную вещь, которую она считала совершенно бесполезной для их коммерции.
— Все равно, — сказала она, — надо будет что-то решать, Пелюш. Подумай, три тысячи франков, пущенные в оборот, дают минимум десять процентов прибыли, то есть триста франков в год, а если добавить к тремстам франкам еще триста, то получишь шестьсот франков, а шестьсот франков…
— Ты забываешь о сложных процентах, жена! — вскричал г-н Пелюш, впервые позволяя себе безобидную насмешку в отношении той, которая имела честь носить его имя. — Разве мы недостаточно богаты, козочка, чтобы позволить себе маленькую прихоть?
— Утверждают, Пелюш, что если каждое утро в течение года есть сырые яйца, то это убивает человека, — серьезно ответила Атенаис. — Прихоти, видишь ли, то же самое, что сырые яйца: привыкаешь каждый день начинать с какой-либо прихоти, а на триста шестьдесят пятый день просыпаешься в долговой тюрьме.
— Атенаис, Атенаис! Вы сошли с ума! — вскричал г-н Пелюш, почувствовав, как при этих словах ледяная дрожь пробежала у него по позвоночнику. — Припомните-ка, что последняя опись товара показала полмиллиона. И потом, видишь ли, — добавил он, возвращаясь к супружескому "ты" и льстя г-же Пелюш, — мое политическое положение требует, чтобы я тем или иным способом поощрял искусства. Посмотри-ка на короля Луи Филиппа, его без малейшего риска можно принять за образец, когда речь идет о бережливости, но разве недавно ты не читала в правительственных ведомостях, что Версальская галерея стоила ему двенадцать миллионов? Мы конституционные наследники больших вельмож, козочка, а положение обязывает.
Последний довод, и это вполне понятно, вовсе не убедил г-жу Пелюш, возобновившую свои настояния с горячностью, столь характерной для женского упрямства: нечто вроде предчувствия заставляло ее расценивать появление в доме этого простого орудия охоты как зачаток грядущего несчастья.
Этой упорной, энергичной атаке г-н Пелюш со своей стороны противопоставил пассивное сопротивление, которое, постоянно колеблясь между да и нет, становится непобедимым, потому что оно неуловимо. И в конце концов оно просто утомляет атакующего.
Устав от спора, г-жа Пелюш заснула, утешая себя мыслью об отмщении. Ей снилось, что ее желания исполнились; что г-н Пелюш выставил ружье на торги и знатоки, проявив упрямство, подняли цену шедевра г-на Пенсона до двенадцати тысяч франков, а эти двенадцать тысяч франков ушли на то, чтобы изготовить огромнейшую гирлянду из искусственных роз и спиралью обвить ею от подножия до самой вершины башню святого Иакова; правительство же, которое пришло к удачной мысли об этом украшении, оплатило его "Цветку королев" на корню из расчета три франка за розу. И, поскольку этот шедевр цветочного искусства насчитывал шестьдесят тысяч роз, г-н и г-жа Пелюш заработали, внеся всего пять франков, чистую прибыль в размере ста семидесяти девяти тысяч девятисот девяноста пяти франков, что было весьма приятным результатом.
А все сны г-на Пелюша занимал только его друг Мадлен. Но он снился ему не таким бодрым, улыбающимся и насмешливым, каким был во время своего последнего посещения "Королевы цветов", а побледневшим от досады, пожелтевшим от зависти, бросающим на чудесное ружье своего старого друга косые взгляды, и в них чувство восхищения, которое ему не удавалось скрыть, боролось с алчной завистью.
Это видение оказало решающее влияние на намерения г-на Пелюша; ему показалось, что этот сон, вышедший из роговых ворот, давал ему объяснение происходящего.
Его унижало счастье, которым светился Мадлен; г-н Пелюш предположил, что если ему в свою очередь удастся унизить Мадлена, то он вновь обретет безмятежное спокойствие ума и душевный покой, утраченные им. Он пообещал себе безоговорочно доказать своему торжествующему товарищу, что превосходство такого человека, как он сам, то есть Пелюш, простирается на все, чем ему угодно заняться, начиная с легкомысленных, пустячных развлечений, которые были презираемы им в течение полувека, и кончая серьезными делами, которые он постоянно вел и целью которых наметил богатство и славу.
Вот почему, проснувшись, он заявил супруге твердым тоном, не допускающим ни малейших возражений, что ни за какую цену не расстанется со своим оружием прежде, чем даст возможность Мадлену прийти в восхищение от его вида.
Существование некоторых личностей устроено так, что достаточно сломаться в них какому-нибудь колесику, чтобы весь механизм перестал работать. Мы видели, что сила привычки сделала с течением времени подчиненное положение Мадлена необходимым условием для счастья г-на Пелюша. В тот день, когда, вопреки его предсказаниям, нечто вроде душевной склонности избавило бывшего торговца игрушками от тиранической любви его товарища, г-н Пелюш испытал сильный приступ досады; но затем мало-помалу на смену досаде пришла зависть, и уж это чувство, едва проникнув в сердце цветочника, полностью поглотило его.
Влияние мелких страстей на мелочные умы не знает предела.
С того самого дня, когда г-н Пелюш увидел возможность с блеском отплатить Мадлену за свою неудачу, когда с дерзкой уверенностью, которую дает привычка к успеху, он счел, что ему будет легко взять верх над Мадленом в той области, где цветочник сам чувствовал себя побежденным, он жил лишь одним устремлением, одной мыслью — вступить в единоборство, в котором, по его мнению, ему предстояло одержать блестящую победу.
В пору душевного смятения, последовавшего за его разочарованием, он, хотя коммерческие дела и потеряли для него свою чарующую притягательность, по крайней мере делал вид, что занимается ими. Однако, с тех пор как, на его взгляд, он нашел лекарство от своих тревог, г-н Пелюш даже не старался скрыть отвращение, возникавшее в нем при виде всего, что напоминало накладную.
Можно было подумать, что его ружье внушает ему необыкновенную страсть, нечто похожее на ту, какую Пигмалион испытывал к творению, вышедшему из-под его резца.
Двадцать раз в день он поднимался в свою спальню.
Войдя, Пелюш останавливался перед комодом, где лежал футляр, вставлял ключ, поворачивал его в замке и открывал крышку черного дерева с тем благоговейным почтением, какое индеец проявляет по отношению к ларцу, где хранится его идол.
В течение часа он, застыв, с восхищением любовался драматической охотничьей сценой, которая в ажурной резьбе и рельефной чеканке на прикладе и корпусе ударного механизма ружья представала его взору.
Эта страсть возмещала г-ну Пелюшу отсутствие у него художественного вкуса, и под влиянием этого нового для него чувства он стал испытывать восторг, которого эта восхитительная работа была безусловно достойна.
Насытившись радостями созерцания, г-н Пелюш переходил к радостям действий.
Он по очереди доставал из бархатных отделений части ружья, присоединял приклад к стволам, ставил ударный механизм — о! и тогда он наслаждался зрелищем целого, так же как ранее наслаждался видом каждой части.
Затем цветочник упивался звуками, какие издавали пружины курка, когда он на него нажимал.
И наконец с удалью, выдержанной в лучших традициях гражданского ополчения, г-н Пелюш вскидывал ружье на плечо, делал несколько шагов по комнате, глядя на себя в зеркало и восхищаясь своей выправкой, и внезапно, принимая то же самое зеркало за цель, перебрасывал ружье в левую руку, прицеливался, сопровождал свои движения возгласом "Паф!" и оборачивался — настолько его воображение было перевозбуждено и настолько он при этом забывался, — и оборачивался, повторяем, чтобы насладиться разочарованием Мадлена.
Разумеется, если бы г-н Пелюш не закрывал тщательнейшим образом все задвижки и засовы на дверях, прежде чем изобразить свое будущее в этом представлении без слов, и если бы г-жа Пелюш застала его врасплох за этим занятием, то достойная женщина, безусловно, предположила бы, что ее муж совершенно сошел с ума.
Впрочем, она уже испытывала некоторые опасения по поводу разума бедного Пелюша.
Эти маленькие охотничьи шалости, которые он позволял себе совершать, не покидая своего домашнего очага, были не единственным заметным отступлением от его повседневных привычек.
Из семи чудес света г-н Пелюш до сих пор полагал лишь одно действительно достойным этого наименования, при том что оно не принадлежало к античному перечню чудес. Париж — вот что хозяин "Королевы цветов" признавал величайшим творением природы и человеческого могущества, Париж, который он с крайней бесцеремонностью называл "мой славный Париж". Что касается величественных видов, живописных пейзажей, то он не считал их достойными внимания серьезного человека. Сен-Жермен, Бельвю, Сен-Клу для него всегда были лишь хаотичным смешением деревьев и валунов, которые, по его мнению, заслуживали бы гораздо большего восхищения, если бы рука человека придала им гармоничные пропорции, обратя их в деловой лес и строительный камень, — другими словами, в новое состояние, одновременно обнаруживающее, как говорил цветочник, величие Творца и предприимчивый ум его творения, то есть человека.
Испытывая страстную привязанность к городу, г-н Пелюш редко отваживался покидать его границы, даже когда воскресная праздность позволяла ему выводить свою супругу и свою дочь на прогулку. Ни разу он не поддался коварным искушениям Мадлена, красочно живописавшего прелести тенистых холмов, у подножия которых Сена и Марна закручивались серебристой спиралью. Большого труда стоило уговорить его выбраться на экскурсию в Ботанический или Люксембургский сад, в Тюильри, и всегда он при этом старался сосредоточить внимание своих спутников на тех строениях, что виднелись сквозь чахлую и пыльную листву деревьев, неприятно — как не без горечи замечал г-н Пелюш — сокращающих обзор.
Поэтому г-жа Пелюш была крайне удивлена, когда в первое же воскресенье после появления в их доме ружья она услышала из уст супруга предложение провести вторую половину дня в Венсенском лесу; но ее изумление возросло еще больше, когда она увидела, что г-н Пелюш выбирает для прогулки самые безлюдные аллеи, ведет своих спутниц в самые густые заросли, беспокойно вслушивается в пение птиц в кронах деревьев, пытается разглядеть их в сплетении ветвей и среди листвы, и, вскидывая трость, берет их на мушку, приговаривая при этом "Паф!" в подражание звуку выстрела, как он это уже делал на наших глазах в конце всех своих упражнений в спальне.
Эти предвестия заболевания супруга настолько взволновали г-жу Пелюш, что она завязала с ним долгую беседу, желая убедиться, что он пребывает в здравом рассудке. Мадемуазель Камилла в определенной степени помогла мачехе успокоиться на этот счет.
Вопреки народной пословице, гласящей: "Яблоко от яблони недалеко падает", мадемуазель Камилла не унаследовала ни одной черты характера своего отца. Грусть, которую природа являет в лесных чащах, и дыхание любви, которое на каждом шагу дает о себе знать в полях — в устилающих их цветах, в бороздящих их ручьях, в усыпающих их купах деревьев и в населяющих их птицах, — заставляли слегка биться сердце, предрасположенное к нежности, и пробуждали смутное, но восхитительное волнение в уме, чуть склонном к романтике. И пока г-н Пелюш с тростью в руках предвкушал свою будущую ловкость, Камилла со своей стороны бросалась в погоню за какой-нибудь бабочкой или стрекозой. Она бежала, чтобы сорвать веточку жимолости с еще не опавшими, несмотря на поздний сезон, цветами, до крови обдирала пальцы, составляя букет из усыпанных красными ягодами веток шиповника, хотя мачеха твердила ей, что в коробках магазина она найдет их в гораздо большем количестве и в десять раз красивее.
Видя, что ее супруг и Камилла ведут себя словно вырвавшиеся на волю лошади, г-жа Пелюш, не переставая грустно повторять, что ее муж заметно переменился, была вольна предположить, что это результат обычного действия деревенского воздуха на некоторые организмы, и, придя к этому утешительному заключению, она отказалась от мысли прибегнуть к помощи врача, как намеревалась вначале.
Эти прогулки повторялись три или четыре раза и охватывали все основные места парижского пригорода.
Господин Пелюш в конце концов стал ждать воскресенья с нетерпением, напоминавшим чуть ли не тревогу, ибо, возвращаясь вечерами в эти благословенные дни в магазин, ставший для него чем-то вроде тюрьмы, — цветочник мог бы его сравнить со Свинцовыми кровлями Венеции или Шпильбергом, если бы ему довелось читать Казанову или Сильвио Пеллико, — он подсчитывал количество жертв, убитых его воображением, и презрительно представлял тот жалкий отчет, который, вероятно, в этот час могла дать охотничья сумка Мадлена.
Под влиянием этих непрерывных волнений он задумал сделать еще один шаг к конечной цели своих мечтаний, дополнив свое охотничье снаряжение.
Но это решение было столь ответственным и было чревато такими расходами, что г-н Пелюш не мог думать о нем без содрогания и целую неделю прокручивал его в голове, прежде чем серьезно задумал приступить к его исполнению.
В глубине души г-н Пелюш выказывал большие притязания на абсолютное господство, но в действительности, особенно если предположить, что прекрасная Атенаис олицетворяла для него сразу две Палаты, никогда еще конституционный монарх, царствуя, не правил так мало.
Господин Пелюш был полновластным хозяином, когда следовало исполнить желания его супруги, однако, едва речь заходила о его собственных стремлениях, всегда возникало какое-либо препятствие, мешавшее их осуществлению.
И поскольку г-жа Пелюш неоднократно возобновляла попытки превратить шедевр г-на Пенсона в денежную наличность, г-н Пелюш предчувствовал, что она будет ярой противницей тому, что означало бы вступление в фактическое владение этой роскошной игрушкой.
И как супруг, привыкший к семейному игу, г-н Пелюш колебался.
Цветочник уже раз десять побывал в лавке оружейника, чтобы справиться о приспособлениях, которые ему потребуются, когда он станет доказывать Мадлену, что настоящие люди везде и во всем остаются таковыми, но все десять раз он возвращался к себе, так и не согрешив, то есть не поддавшись на корыстные предложения оружейника, рассчитывавшего ни много ни мало навязать г-ну Пелюшу образцы всех товаров, хранившихся в его лавке.
Новая выходка Мадлена предопределила судьбу г-на Пелюша.
В магазин "Королева цветов" прибыла третья корзина. Ее содержимое состояло из двух красных и четырех серых куропаток, великолепного бедра косули и, как обычно, письма отправителя.
Письмо было составлено в следующих выражениях:
"Мой дорогой Анатоль!
Твоя кухарка сумеет, надеюсь, достойно справиться с куропатками; но рагу, которые она тебе готовит, тушеная баранина с картофелем, отварная телятина, фрикандо со щавелем, безусловно, неспособны довести ее мастерство до уровня, необходимого для той важной части добычи, что я посылаю тебе. Поэтому позволь мне дать тебе некоторые советы. Я никогда не утешусь, если, не желая того, с самыми добрыми намерениями дам повод осрамить тебя в глазах твоих гостей.
Остерегайся называть эту часть "ляжка " или "окорок", что создаст скверное впечатление о твоем охотничьем образовании. Говорят: "бедро" или "задняя ножка". Разделай ее должным образом и остерегайся заместить знаки ее благородства, то есть копытца, из которых ты можешь сделать себе подвеску для звонка, на какой-нибудь ужасный цилиндр из накладного серебра. Аккуратно нашпигуй ее самым свежим свиным салом и замочи по крайней мере на неделю в шабли, ароматизированном петрушкой, тимьяном, лавровым листом, чесноком, луком и морковью, — все это послужит ей подстилкой. Затем надо три четверти часа жарить ее на вертеле, подавать горячей, есть в собственном соку, и я осмелюсь утверждать, что никогда тебе не доведется отведать ничего подобного, даже за столом избранного тобою короля.
Почему я не могу также разделить с тобой, дорогой Пелюш, тот превосходный аппетит, который вызывают у меня всякий день пять часов охоты и редкостных удовольствий?! Почему ты не можешь сесть подобно мне и рядом со мной перед задней ножкой или бедром косули, когда в твоем сердце говорят, с одной стороны, властные устремления желудка, а с другой — восторженные воспоминания, пробуждаемые в тебе видом этого бедра или этой ножки! Лишь тогда ты мог бы горделиво заявить, что познал подлинное счастье.
Твой друг, искренне тебя жалеющий,
Кассий Мадлен.
P.S. Не стоит и говорить, что если тебе когда-либо придет желание, как тому римскому поэту — который ни тебе ни мне не известен, — отложить на завтра все серьезные дела и приехать провести в Вути беззаботный счастливый день, то ты всегда будешь здесь желанным гостем. Не говоря о том, что я познакомил бы тебя с молодым и красивым малым двадцати пяти лет, владельцем четырехсот пятидесяти арпанов земли и ста арпанов леса, который, "е охотясь сам, позволяет мне охотиться в его владениях столько, сколько я захочу.
И кто знает? Моей крестнице Камилле восемнадцать лет, а я сказал тебе, что этому красивому малому двадцать пять!
Случались и более невероятные вещи".
Господин Пелюш ходил по магазину взад и вперед, читая послание Мадлена, и, хотя утверждают, что наибольший интерес в письме представляет именно постскриптум, а в этом постскриптуме открывались красочные и неизведанные горизонты на путях будущности его любимой Камиллы, следует признаться, что вовсе не постскриптум проник прежде всего в сердце г-на Пелюша.
Итак, хозяин "Королевы цветов" ходил по магазину взад и вперед, читая послание Мадлена.
Окончив чтение, он в гневе скомкал бумагу в руках и сделал резкое движение, направляясь к кассе.
Но перед кассой, находившейся под особым попечительством Атенаис, восседала сама хозяйка магазина. Она хотела закончить составление счета, перед тем как перейти к изучению подарка Мадлена, выставленного на конторке.
Господин Пелюш продолжал мерить шагами магазин, дрожа от нетерпения и кипя от ярости, бросая время от времени угрожающие взгляды на супругу, неподвижно, словно статуя Торговли, подсчитывающую дебет и кредит.
Сделав очередной шаг, он оборачивался и смотрел, не освободилось ли место, и всякий раз видел невозмутимую г-жу Пелюш, пересчитывающую, несмотря на безупречную правильность своих арифметических расчетов, по два раза итоговый результат в каждой колонке, дабы удостовериться, что она не допустила ошибки.
Наконец, Атенаис подвела окончательный итог.
Все это время г-н Пелюш не мог удержаться от судорожных гримас, доказывавших, какую досаду и какое раздражение вызывала в нем эта помеха его страстным желаниям. Никогда еще составление счета не казалось ему такой долгой процедурой, и он охотно, не колеблясь, пожертвовал бы прибылью, которую обещал этот счет "Цветку королев", только бы сократить его вполовину.
Но вот г-жа Пелюш встала.
До сих пор занятая более важными заботами, она бросила лишь поверхностный взгляд на доставленную дичь. Но теперь ей казалось, что наступило время по-хозяйски рассмотреть эту внушительную посылку.
И действительно, на первый взгляд г-жи Пелюш подарок Мадлена стоил от тридцати пяти до сорока франков.
В то время как Камилла нежно гладила куропаток и целовала их, шепча: "Маленькие несчастные птички!", г-жа Пелюш ощупывала им живот, желая удостовериться в округлости грудок.
После этого она приподняла за копыто ножку косули, прикинув ее вес с такой точностью, словно у нее в руках были самые правильные весы, и движением губ выразила мужу свое полнейшее удовлетворение. Она только осмелилась заметить, что, по ее мнению, ароматизированное шабли можно превосходным образом и с выгодой заменить орлеанским уксусом, что обойдется гораздо дешевле и придаст куда более тонкий вкус мясу.
Господин Пелюш, казалось, сидел, словно Куаутемок, на горящих углях.
Наконец Атенаис собрала в кучу куропаток и ножку косули с аккуратной и величественной обстоятельностью, отличавшей все ее действия, как самые незначительные, так и самые важные; потом она взяла куропаток в одну руку, другой обхватила ножку косули и приказала рассыльному собрать сено, в которое они были завернуты, и спрятать корзину, где лежал подарок. Придирчивым взглядом проверив работу каждой из мастериц, она велела Камилле следовать за ней и в конце концов исчезла в коридоре, ведущем в погреб и на кухню.
Господин Пелюш больше не владел собой — еще минута, и он был бы способен совершить какое-нибудь насилие, чтобы овладеть деньгами, необходимыми для исполнения его желаний.
Он следил через квадратики стеклянной двери за своей женой и дочерью, пока те не скрылись в полумраке коридора. Не видя и не слыша их больше, он одним прыжком оказался у прилавка, резким движением открыл ящик кассы, запустил руку в отделение пятифранковых монет, вытащил целую пригоршню денег, кинул их в карман и, не обращая ни малейшего внимания на изумленное выражение, появившееся на лицах присутствующих, и даже не потрудившись взять трость и шляпу, он с такой поспешностью выскочил на улицу, что его можно было принять за вора, убегающего после кражи.
И действительно, г-н Пелюш только что украл общее имущество супругов.
Он отсутствовал около часа.
Возвращаясь, владелец "Королевы цветов" издалека, как только это позволяло ему зрение, увидел супругу на пороге магазина.
Продавщицы и служащие рассказали ей о случившемся, и она с глубочайшим волнением ждала возвращения мужа, намереваясь потребовать у него решительных объяснений.
Она следила за г-ном Пелюшем слишком внимательным взглядом, чтобы не заметить рассыльного, который следовал за ним, согнувшись под тяжестью объемистого свертка.
Женщина уже было открыла рот, чтобы издали окликнуть мужа, однако г-н Пелюш, чтобы избежать объяснений, которые так страшили его, внезапно свернул влево и скрылся в проходе, общем для всех обитателей дома, с быстротою клоуна, проходящего сквозь английский люк.
Все больше и больше изумляясь действиям г-на Пелюша, столь мало напоминавшим его обычное поведение, Атенаис испытала такое потрясение, что ей потребовалось несколько минут, чтобы прийти в себя.
Наконец, подстрекаемая двойным жалом огорчения и ревности и предполагая, пусть и несправедливо, что за всем этим, вероятно, скрывается женщина, она, неслышно ступая, поднялась по лестнице, подошла к двери спальни, прислушалась и, не уловив ничего, кроме восклицаний, показавшихся ей возгласами радости, резко распахнула дверь.
Зрелище, поразившее ее взгляд, приковало Атенаис к порогу, и она от удивления потеряла дар речи.
Господин Пелюш поспешно освободился от своей повседневной одежды и на глазах рассыльного, взиравшего на него с восхищением, облачился в только что купленный им охотничий костюм.
Этот наряд показался г-же Пелюш не менее фантастическим, чем наряд Мефистофеля.
В самом деле, г-н Пелюш вместо своего редингота делового человека, белого пикейного жилета, оливковых панталон, ботинок со шнурками и шляпы, слегка расширяющейся кверху, был одет в куртку из зеленого вельвета, на каждой из пуговиц которой была изображена какая-нибудь сцена охоты; жилет из замши величественно спускался до самых бедер; штаны из того же зеленого вельвета, что и куртка, прикрытые сверху жилетом, внизу были заправлены в длинные кожаные гетры, доходившие до колен; на ногах торговца цветами красовались ботинки на двойной подошве. Голову его прикрывала изящная шляпа из черного бархата. За спиной г-на Пелюша висела огромная охотничья сумка, а на груди сталкивались, подобно кожаному снаряжению гражданского ополчения, мешочки для дроби и пороховницы всех форм и размеров.
Само собой разумеется, что в руках он держал шедевр парижского оружейного дела и вел перед зеркалом настоящий залповый огонь, издавая "Пиф!" и "Паф!" на все лады; можно было подумать, будто он исполняет знаменитую арию Марселя из пятого акта "Гугенотов".
Госпожа Пелюш все поняла, испустила крик отчаяния и закрыла лицо руками.
Но было слишком поздно; при виде собственного отражения в столь воинственном облачении г-н Пелюш ощутил, как его чувство самоуважения перерастает в подлинный восторг; теперь — и это самое поразительное — он был настроен не менее воинственно, чем в тот день, когда впервые надел форму капитана национальной гвардии и 14 мая отправился защищать общественный порядок.
Правда, в настоящее время ему предстояло сражаться вовсе не с анархистами, а с г-жой Пелюш, и из защитника конституционной власти, каким он был до сих пор, г-н Пелюш превращался в бунтаря, восстающего против супружеской власти.
Он призвал на помощь всю свою решимость, повернулся на каблуках и, со стуком опустив на пол приклад ружья, спросил.
— Ну, и что дальше?
— Как что дальше? — в ужасе переспросила г-жа Пелюш.
— Да, чего вы хотите?
— Я хочу потребовать у вас, господин Пелюш, отчета в вашем непонятном поведении.
— И отчет будет вам незамедлительно дан, сударыня, — произнес, выпрямляясь, г-н Пелюш. — Вы сказали, что ружье в четыре тысячи франков — это бесполезный капитал; так вот, я хочу попытаться заставить этот капитал приносить прибыль!
— Каким образом?
— Делая то, что делает Мадлен, то есть стреляя куропаток, кроликов, зайцев и косуль.
— Но они обойдутся вам гораздо дороже, чем вы сможете выручить за них.
— Любое деловое начинание, госпожа Пелюш, требует первичного капитала, а мои вложения вовсе не разорительны — пять франков!
— А порох, а дробь, а эта куртка, эти гетры, этот жилет, эта охотничья сумка?
— Знаете ли вы, Атенаис, сколько это все стоит? — произнес г-н Пелюш, смягчая тон перед тем, как назвать цифру. — Двести пятьдесят франков.
— Двести пятьдесят франков! — в испуге вскричала г-жа Пелюш. — Вы думаете, что такие деньги валяются на дороге?
— Нет, госпожа Пелюш, но их можно найти под букетом роз, а розы, слава Богу, рождаются в ваших руках.
Госпожа Пелюш не узнавала своего мужа. Он предстал перед ней в совершенно новом свете, он вел себя одновременно вызывающе и галантно.
— О Анатоль! Анатоль! — воскликнула она, воздевая руки к Небу. — Ваша гордость погубит вас, как она погубила Сатану!
— Что же! Да, — отвечал г-н Пелюш, — я гордец и, признаюсь, испытываю унижение при мысли о счастье Мадлена. Со своими двумя тысячами пятьюстами ливрами ренты он затмевает меня, выступая в роли благодетеля; меня, кто, продавая и покупая из расчета пяти процентов прибыли, может получить двадцать пять тысяч ливров ренты — ведь при последней инвентарной описи, госпожа Пелюш, мы насчитали пятьсот двадцать две тысячи франков. Я хочу предстать перед ним во всем своем превосходстве, и если из ружья за сто пятьдесят франков он убивает куропаток, кроликов, зайцев и косуль, то из ружья за четыре тысячи франков я должен убивать слонов и жирафов.
— Господин Пелюш, вы сошли с ума!
В эту минуту Камилла, заслышав шум, робко поднялась наверх и появилась на пороге комнаты отца.
Господин Пелюш, увидев девушку, почувствовал, что в ее лице он найдет поддержку.
— Сошел с ума?! — воскликнул он. — Я призываю Камиллу рассудить нас.
— Меня, отец? — удивленно переспросила его дочь.
— Да. Как ты находишь меня в этом костюме, дитя мое? — спросил г-н Пелюш, любуясь собою.
— Вы великолепны, отец.
— А вот моя супруга, — заметил г-н Пелюш, — так не думает.
И высокомерным жестом он указал на г-жу Пелюш.
— Как?! — воскликнула Камилла. — Разве вы не находите, что этот костюм идет моему отцу гораздо больше, чем его ужасный редингот и уродливая шляпа?
— Да, — пробормотала г-жа Пелюш, — но двести пятьдесят франков…
— Ну и что же? Разве мой отец и вы недостаточно богаты, чтобы позволить себе, когда потребуется, прихоть, потратив двести пятьдесят франков?
— Мадемуазель, — ответила ей г-жа Пелюш, — когда имеешь дочь на выданье, то никогда не можешь считать себя достаточно богатым.
— Сударыня, — возразила Камилла, — если бы я могла предположить, что вам и моему отцу приходится идти ради меня на подобные жертвы, то я скорее бы предпочла стать учительницей в моем бывшем пансионе.
— Вы слышите, госпожа Пелюш: это дитя преподнесло вам хороший урок философии.
— Философия — это прекрасно, но дайте в приданое за вашей дочерью хоть всю философию в мире, и посмотрим, найдете ли вы ей мужа.
— К счастью, — робко продолжала Камилла, — миг моей разлуки с вами еще далек. Но когда он наступит, то, я надеюсь, найдется какой-нибудь достойный и честный молодой человек, который полюбит меня, не принимая в расчет чуть большее или чуть меньшее количество мешков с деньгами в моем приданом. Я хочу быть выданной замуж, сударыня, а не выторгованной моим мужем и проданной вами.
Госпожа Пелюш, без сомнения, намеревалась ответить одним из тех умозаключений, что заставили бы смутиться ее падчерицу и мужа и поставили бы их на место, но послышался голос старшей продавщицы магазина.
Она звала г-жу Пелюш, чтобы та срочно заняла свое место за конторкой, так как только владельцы "Королевы цветов" могли дать необходимые разъяснения по возникшему вопросу.
Господин Пелюш не мог спуститься вниз в своем наряде, поэтому Атенаис пришлось оставить поле сражения Камилле и своему супругу.
Едва только ее мачеха исчезла на лестнице, как Камилла подбежала к отцу.
— Что случилось, дорогой отец? — спросила девушка.
— Случилось то, дорогое дитя, — ответил г-н Пелюш тоном человека, только что одержавшего свою первую победу и осознающего всю ее важность, — что сегодня вечером мы отправляемся навестить твоего крестного Мадлена и пробудем у него две недели.
— Вместе? — робко спросила Камилла.
— Да, вместе, вдвоем: ты и я, и больше никто.
— О! Как вы добры, дорогой отец! — вскричала Камилла, обеими руками обнимая г-на Пелюша за шею.
Затем, подумав, она добавила:
— Но… моя мать?
— Твоя мать? — промолвил г-н Пелюш. — Она будет присматривать за магазином, ведь госпожа Пелюш домоседка по своей природе.
Господин Пелюш напоминал Суллу г-на де Жуй — он мог порой менять свои намерения, но в своих решениях был так же непоколебим, как сама судьба.
В своем великолепном костюме, с которым он не пожелал расстаться, но все же оставив дома ружье, г-н Пелюш немедленно пошел заказывать два места на экипаж, отправляющийся от "Оловянного блюда".
Не стоит и говорить, что торговец цветами вышел через общую входную дверь дома.
Нет ничего удивительного в том, что появление Юпитера-Пелюша во всем его блеске и величии поразило Атенаис — Семелу, ведь точно так же были поражены и его соседи, которые, увидев, как он шествует мимо, выбежали на порог своих домов и принялись кричать, не будучи, однако, уверены, что не ошиблись:
— Господин Пелюш!
И вслед за первым восклицанием следовало второе, свидетельствовавшее о том, какой степени достигло удивление соседей:
— Это, несомненно, он!
Это напомнило г-ну Пелюшу, как однажды, выходя из театра Порт-Сен-Мартен, где давали "Марино Фальеро", он слышал, как повторяли имя Казимира Делавиня, и, надо сказать, владелец "Королевы цветов" испытывал некоторую гордость от того, что он пользуется такой известностью в квартале.
В результате в его походке появилась не свойственная ему развязность, а у того, кто позволяет себе так ходить, это означает высшую степень удовлетворения самим собою.
Чтобы придать походке еще большую непринужденность, г-н Пелюш вытащил из охотничьей сумки хлыст, который торговец скобяными изделиями уговорил его купить для дрессировки собаки, хотя г-н Пелюш не только не имел собаки, но и проявлял непреклонную решимость никогда не допустить того, чтобы хоть одно четвероногое собачьей породы переступило порог магазина "Королева цветов". Но торговец скобяными изделиями, непременно желая дополнить охотничье снаряжение г-на Пелюша, настоял на своем, заметив, что многие из щёголей от коммерции носили по воскресеньям шпоры на сапогах, хотя и не держали в своих конюшнях лошадей; довод, из которого следовало, что г-н Пелюш спокойно мог иметь хлыст в своей охотничьей сумке, хотя у него и не было собаки с конурой.
В те времена экипаж из "Оловянного блюда" был единственным видом прямого сообщения между Парижем и Виллер-Котре. Каждый вечер он отправлялся из Парижа в восемь часов и, проделав за двенадцать часов восемнадцать льё, прибывал в пункт назначения каждое утро в восемь часов. От Виллер-Котре было три часа езды до Шато-Тьерри, родины Лафонтена, час — до Ла-Ферте-Милона, родины Расина, и сорок минут — до Вути, родины Мадлена.
Господин Пелюш заказал два места в купе — одно для себя, другое для Камиллы, величественно внес за них пять франков задатка и пообещал быть во дворе гостиницы без десяти минут восемь.
И наконец, чтобы быть уверенным в том, что ему удастся сдержать это обещание, он сверил свои часы с часами гостиницы.
Затем, избрав уже другой путь из опасения, как бы во второй раз произведенное на соседей впечатление не оказалось менее сильным, чем первое, он вернулся к себе не через общую входную дверь дома, а через дверь магазина, и тем решительным и не допускающим возражений тоном, какого ранее г-жа Пелюш никогда не слышала у него, сказал дочери:
— Камилла, будьте готовы к половине восьмого; экипаж отправляется ровно в восемь, и нам надо быть во дворе гостиницы без четверти восемь.
Затем, вытащив часы, г-н Пелюш добавил:
— Сейчас пять. Пора за стол!
Обед прошел в молчании. Госпожа Пелюш приняла вид мученицы и отказалась от всякой пищи. Господин Пелюш, напротив, ел за четверых: все подряд и помногу.
После обеда г-н Пелюш поднялся к себе в комнату. Ему не терпелось вновь увидеть себя в зеркале во всем своем величии. Он взял ружье и возобновил свои маневры.
Это заняло у него час.
Прозвонило семь часов.
Господин Пелюш подумал, что пора укладывать вещи в багажную сумку или, точнее, багажные сумки. Он позвал Камиллу, велел ей положить в один дорожный портфель полотенце, шесть рубашек и два жилета, в другой — его мундир капитана национальной гвардии, здраво рассудив, что, если ему придется наносить визиты в провинции, где большинство жителей стоят на боевом посту кто в чем, его мундир будет подобен истинному чуду и доставит ему такое уважение, которое затмит все достоинства Мадлена, какими бы они ни были в глазах этих людей.
Сборы Камиллы были недолгими: соломенная шляпка с широкими полями (девушка собиралась украсить ее букетом из полевых цветов, которые она сорвет во время своих будущих прогулок и которые она, уже видев их образчики, упорно считала гораздо более свежими, яркими и изящными, чем те негнущиеся блеклые цветы, что изготовляли в магазине ее отца), дорожное платье, которое было на ней и которое в то же время должно было служить ей в ненастные дни, и, наконец, два белых платья: одно с поясом из шотландки, другое — из голубого атласа; эти платья должны были чудесно выделяться на фоне серых стволов деревьев и зеленых зарослей кустарника.
В половине восьмого оба путешественника и их багаж были готовы. Господин Пелюш хотел выйти через общую входную дверь, но не потому, что боялся жены: он страшился самого себя. Его решимость достигла такого накала, что он был способен грубо обойтись со всяким, кто попытался бы противостоять его воле.
Но Камилла не хотела, чтобы ее родители, к которым она, несмотря на все их странности, питала глубокую дочернюю любовь и почтительную нежность, расстались, затаив в сердце злость. Ведь недаром говорят, когда речь идет о ссорах влюбленных или супругов, что стоит только начать.
Спускаясь на ощупь по лестнице, г-н Пелюш на пол пути почувствовал, как его ласково обняли женские руки, и сразу узнал голос жены, которая произнесла следующую фразу, явно продиктованную Камиллой:
— Впервые вы покидаете меня и поступаете следуя своим желаниям. Бог направляет вас. В ваше отсутствие я буду заботиться о наших общих интересах!
Господин Пелюш, ощутив дыхание Атенаис на своем лице, заметил, что его гнев тает, как снег под лучами майского солнца, и, если бы он не подумал о том, какое огорчение причинит Камилле, изменив свое решение, он в тот же миг отложил бы в сторону свою охотничью куртку, жилет буйволовой кожи, длинные гетры, пороховницу и мешочек для дроби, чтобы вновь надеть свой деловой редингот, расширяющуюся кверху шляпу, светло-коричневые панталоны, ботинки со шнуровкой и занять прежнее место за кассовой книгой, усевшись на свой табурет, обитый утрехтским бархатом.
Госпожа Пелюш поняла, какая борьба развернулась в сердце мужа, и она предвосхитила его ответ:
— Вам необходимо развлечься, друг мой, и вы обещали доставить это удовольствие Камилле, а ведь она святая, которую Бог вознаградит за ее любовь и уважение к нам. Итак, поезжайте к вашему другу Кассию и повеселитесь там от души. Я задержала вас сейчас лишь для того, чтобы дать это напутствие, ибо не хочу, чтобы вы изводили себя напрасными угрызениями совести. Но только обещайте мне пробыть там не долее двух недель. Я не смогу вынести более длительной разлуки.
— Нет, нет, госпожа Пелюш, я обещаю вам это, — произнес бунтарь, задыхаясь от волнения. — Черт возьми, вы настоящее сокровище, Атенаис! Поцелуй свою мать, Камилла, и попроси у нее прощение для меня.
Три головы сблизились в темноте. И три сердца слились в едином объятии и тройном поцелуе.
На соседней церкви раздался пронзительный бой часов.
— Без четверти восемь! — вскричал г-н Пелюш.
— В путь! Поезжайте! — сказала г-жа Пелюш. — Раз путешествие — дело решенное, то бесполезно откладывать его на завтра и терять пять франков задатка.
Они обнялись в последний раз, и г-н Пелюш с Камиллой выбежали на улицу и быстрым шагом направились к "Оловянному блюду", в то время как г-жа Пелюш, стоя на пороге входной двери дома и проливая потоки слез, с таким отчаянием и нежностью махала им вслед, словно они отправлялись в кругосветное путешествие.
Господин Пелюш и Камилла, вдвойне счастливая и оттого, что отправляется в это путешествие, и от самого путешествия, которое ей предстояло, шли так быстро, что оказались во дворе гостиницы "Оловянное блюдо" без пяти минут восемь.
Кондуктор вначале встретил их ворчанием, но, видя, как мало вещей у этих двух путешественников, и будучи польщен доверием, которое г-н Пелюш оказал ему, сдавая в багаж свою медвежью шапку и саблю, то есть самое дорогое, что было у него на свете после жены и дочери, и самое святое на земле после его гроссбуха, он смягчился и объявил хозяину "Королевы цветов", словно преподнося ему хорошую новость, что его спутником в дороге будет очаровательный молодой человек.
При этих словах г-н Пелюш нахмурил брови и посмотрел на Камиллу, давая ей понять, что она не должна иметь никаких контактов с "очаровательным молодым человеком", хотя и будет находиться с ним в одном купе.
Господин Пелюш несколько запоздал, заказывая места, поэтому вместо первого и второго ему достались лишь второе и третье, то есть место в углу кареты рядом с дверцей и место посередине.
В ту минуту, когда г-н Пелюш задавался довольно сложным вопросом, как устроиться таким образом, чтобы сохранить за собой место в углу и вместе с тем не допустить общения Камиллы с очаровательным молодым человеком, его будущий попутчик предстал перед ними собственной персоной.
Это был и в самом деле красивый и изящный кавалер двадцати пяти-двадцати шести лет в безупречном дорожном костюме: куртка, панталоны, жилет и фуражка из одного и того же серого английского сукна с рыжеватым оттенком. Ниже гетр, изготовленных из той же самой ткани, сверкали лаковые парижские туфли. У молодого человека были великолепные черные волосы, густо закрывавшие виски, и едва заметные усики, такие же черные, как и волосы. Цвет его глаз под красиво очерченными бровями трудно было различить в темноте, но они, очевидно, должны были довершить общее впечатление миловидности и утонченности его лица.
Подойдя к дверце купе и увидев женщину, он, не зная еще, молода она или стара, красива или безобразна, отбросил далеко в сторону свою сигару и, вытащив из кармана платок, обтер им губы, усы, волосы, чтобы уничтожить тот отвратительный запах, который так щедро расточают курильщики вокруг себя даже тогда, когда они не курят.
Сильный аромат вербены достиг ноздрей г-на Пелюша, и он пробормотал сквозь зубы "мюскаден", хотя запах, распространившийся от взмахов платка, не имел ничего общего с мускусом.
Молодой человек поднес руку к фуражке, приветствуя хозяина магазина "Королева цветов".
— Сударь, — начал он, — будучи первым в списке, я имею право на лучшее место в купе.
— Я это знаю, сударь, — ответил г-н Пелюш.
— И благодаря этой счастливой случайности, — продолжил молодой человек, — я могу предложить его мадам или мадемуазель и буду весьма рад, если она примет мое предложение.
Камилла уже открыла рот, чтобы поблагодарить молодого человека, но г-н Пелюш опередил ее.
— Нет, сударь, — ответил он, — моя дочь займет место в углу, а я сяду посередине. Ни я, ни моя дочь не имеем чести столь близко вас знать, чтобы быть вам чем-либо обязанными.
— Нельзя ничем быть обязанным, сударь, путешественнику, который лишь исполняет долг благовоспитанного человека, уступая свое место женщине. Соблаговолите, сударь, подняться в карету и располагайтесь там как вам будет удобно, я же займу место, которое останется свободным.
Затем, повернувшись к кондуктору, он спросил:
— Рассыльный из гостиницы принес вам мою дорожную сумку, Левассёр?
— Да, господин Анри, — ответил тот, — будьте спокойны.
— Спасибо, мой друг, — сказал молодой человек.
— О! Не стоит благодарности. Служить другим — это обязанность, но служить вам, господин Анри, — это удовольствие.
— Этот молодой человек носит имя претендента, — пробормотал г-н Пелюш. — Должно быть, он какой-нибудь аристократ.
— Отец! — Камилла, опасаясь, что молодой человек услышит эти слова, сжала руку г-на Пелюша.
Но молодой человек ничего не слышал или сделал вид, что ничего не слышал.
— По местам, господа пассажиры, отъезжающие в Виллер-Котре! По местам!
— Садитесь, дочь моя, и займите мой угол, — величественно произнес г-н Пелюш.
Камилла поднялась в экипаж, робко взглянув на молодого человека, словно просила у него прощения за недостаточную учтивость отца.
Молодой человек улыбнулся и едва заметно поклонился.
Господин Пелюш поднялся вторым, увидел, что Камилла заняла то место, которое он ей указал, и сел посередине.
— Садитесь, господин Анри, — произнес кондуктор, уже готовясь закрыть дверь за юношей, а самому подняться в кабриолет, венчающий крышу дилижанса.
— Рядом с тобой наверху есть место, Левассёр? — спросил молодой человек.
— Как, наверху? В моем кабриолете? — переспросил изумленный кондуктор.
— Да, наверху.
— Ну, конечно же, там есть еще место, но, даже если бы его и не было, для вас всегда бы нашлось одно! Но почему, господин Анри…
— Что же! Тогда, мой дорогой Левассёр, закрывай дверцу, — промолвил молодой человек, взявшись за ремни, облегчавшие подъем на верхний этаж кареты. — Твое купе слишком мало, а я не хочу никого стеснять.
После этих слов он вскарабкался по узким железным ступеням, вделанным в дилижанс, с ловкостью и проворством, свидетельствовавшими о его серьезных занятиях гимнастикой.
Кондуктор закрыл дверцу.
— Согласитесь, отец, — сказала Камилла г-ну Пелюшу, который, не церемонясь, устраивался в углу, оставшемся свободным благодаря переселению третьего пассажира на один этаж выше, — согласитесь, вот молодой человек редкой любезности.
— Полно! — ответил г-н Пелюш. — Мы вовсе не должны быть ему признательны; все это проделано ради того, чтобы покурить там в свое удовольствие.
Камилла собиралась взять под защиту очаровательного молодого человека — она и в самом деле находила его очаровательным, — но, поскольку г-н Пелюш в этом отношении, похоже, ни за что на свете не согласился бы изменить свое мнение, она сочла, что благоразумнее будет промолчать.
Впрочем, что ей было за дело до того, какое мнение об этом молодом человеке ее отец составил и с характерным для него упорством отстаивал, ведь она видела этого попутчика лишь мельком и, вероятно, никогда больше его не увидит, когда, покинув экипаж, они расстанутся?
Итак, Камилла промолчала, а поскольку ночь была восхитительной и дул свежий, но ласковый ветерок, она открыла окно, облокотилась на раму и принялась мечтать.
Мадемуазель Камилла принадлежала к тем гибридам, перед которыми садовник замирает, преисполненный удивления и радости, открыв в них непредвиденные качества и неожиданное изящество оттенков. Отданная в хороший пансион, она не только получила превосходное начальное образование, но вдобавок к этому все ради тех же целей коммерции ее обучили английскому языку и рисованию. Это изучение английского, которое должно было ограничиться навыками, достаточными для того, чтобы бегло говорить на языке газет "Таймс" и "Морнинг Пост" с юными мисс и элегантными леди, если случай привел бы их в магазин "Королевы цветов", Камилла простерла до чтения старых и современных поэтов Великобритании: Грей, Колридж, Саути, Томас Мур и особенно Байрон, произведения которого в 1840 году были еще весьма популярны во Франции, стали ей хорошо знакомы, а романы Вальтера Скотта занимали после упомянутых нами поэтов первое место в ее скромной библиотеке. Что касается рисования, которое все в тех же коммерческих целях должно было ограничиться лишь изучением цветов, то Камилла придала ему более широкий характер, изображая цветы лишь как некую деталь и всегда окружая их видениями своего воображения, рождавшимися либо под впечатлениями какого-нибудь красочного описания на страницах ее любимого романиста, либо под воздействием поэтических творений обожаемых ею стихотворцев "Озерной школы". Но поскольку от нее хотели вовсе не этого, то Камилла всегда инстинктивно скрывала сначала от своих учителей, а затем от родителей эту тайную сторону своих занятий. Господин Пелюш и его супруга с восхищением наблюдали за тем, как Камилла после выхода из пансиона не только рисовала те цветы, какие существовали в природе, но и придумывала такие, каких не было нигде и никогда; восхищение родителей достигло крайней степени, когда они услышали, как она изъясняется с редкими посетителями с другой стороны Ла-Манша, которых известность г-на Пелюша привела в магазин "Королева цветов", на языке, непонятном ни для хозяина, ни для хозяйки этого заведения, и делает это с легкостью, свидетельствующей об углубленном изучении ею этого языка. Поэтому все, о чем бы ни попросила Камилла для своих занятий рисованием или английским — книги или бристольский картон, — все это безоговорочно ей предоставлялось. И стоило Камилле в любое время дня сказать: "Отец, я иду заниматься английским", либо: "Мама, я отправляюсь рисовать", — подкрепив это заявление поцелуем, как ей тут же предоставлялась полная свобода, и не было случая, чтобы г-ну Пелюшу или Атенаис пришло в голову проверить, в самом ли деле Камилла поднялась к себе ради этих занятий или же она это сделала с совсем другой целью.
Наш долг историка вынуждает нас сказать то, о чем совершенно не подозревали родители Камиллы: чаще всего, уйдя к себе в комнату, девушка доставала из коробки лист бристольского картона, оттачивала карандаш, собираясь приняться за рисунок, но не рисовала; или же она выбирала в своей библиотеке книгу, раскрывала ее, но не читала.
Что же она делала?
Она мечтала.
Этим прелестная Камилла также отличалась от своего отца и мачехи, которые никогда не предавались мечтам, — лишь по ночам им снились порой сны; Камилла же грезила в основном наяву.
О чем же она мечтала?
Неразрешимый вопрос. Чтобы понять мечты шестнадцатилетней девушки, надо самому быть шестнадцатилетним. Прихотливое воображение рисовало в ее уме фантастические пейзажи; в волшебных садах ее грез ей чудились куртины идеальных цветов, свежих и благоухающих; каждый день ей виделся новый эдем, освещенный светом золотой зари или синеватых сумерек и только что вышедший из рук сотворившего его Господа, поселившего там лишь бабочек и птиц: в этом раю пока недоставало венца творения, то есть человека.
И действительно, какой мужчина среди тех, кого видела Камилла в своем ли пансионе, в магазине ли на улице Бур-л’Аббе и даже во время прогулок в Венсенском лесу или в Роменвиле, — какой мужчина был достоин войти в этот земной рай, ходить по его девственной траве, вдыхать его струящийся прозрачный воздух? Поэтому эдем оставался пустынным, и никогда среди тех пейзажей, в которые Камилла старалась воплотить свои грезы, не мелькал образ человека.
И теперь уже читатель не удивится, если мы ему повторим, что, в то время пока г-н Пелюш старался как можно удобнее устроиться в своем углу, чтобы заснуть, Камилла открыла окно со своей стороны, высунула в него локоть, положила голову на руку и принялась мечтать.
О чем же она мечтала? Уносилась ли она мыслями в какой-нибудь новый эдем? Вставал ли в ее воображении какой-нибудь неведомый райский уголок?
Нет, девушка всего лишь задавалась вопросом, какие глаза у г-на Анри: голубые или черные, и этот важнейший вопрос поглощал не только ее мысли, но и все ее способности.
Господин Пелюш, которому не было никакого дела до того, какого цвета глаза у г-на Анри, и который, вероятно, уже и думать забыл о г-не Анри, г-н Пелюш, найдя удобное положение, спал мертвым сном и звучным, однообразным храпением отвечал на переменчивое ржание трех першеронов, тянувших дилижанс.
Мы не можем сказать точно, до какого часа мечтала Камилла, но мы можем утверждать, что г-н Пелюш проснулся лишь тогда, когда первые лучи солнца, проникнув через стекло дверцы, заиграли на его закрытых веках.
Было где-то около пяти или шести часов утра, то есть тот час, когда г-н Пелюш, просыпаясь, издавал свое обычное утреннее "Гм!", которым он ежедневно будил г-жу Пелюш.
Следовательно, ничего не изменилось в привычках хозяина "Королевы цветов". Он без просыпу, словно в собственной постели, проспал в купе свои обычные семь часов, которые, согласно народной мудрости, необходимы для здоровья человека.
Если бы г-н Пелюш накануне предавался тем же самым поэтическим мечтаниям, какими Камилла обольщала свое воображение, то, открыв глаза, он мог бы вообразить, что попал в один из волшебных садов, увиденных им в фантастических грезах.
Утренний ветерок, налетавший свежими порывами, доносил терпкие запахи тимьяна, вереска и чабреца, устилавших землю, а на их изящных побегах дрожали капли росы, словно несметное множество бриллиантов, в каждом из которых лучи встающего солнца зажигали сверкающую золотую искорку. Посреди этого огромного ковра из трав, фиолетовым покрывалом растянувшимся на склоне холма, поднимались, покачивая своими желтыми султанчиками, кусты дрока и березовые рощицы с трепещущей листвой и серебристой корой; чуть дальше высилась стена из величественных буков и дубов с густой кроной, через которую еще не могли пробиться лучи света.
Господин Пелюш, не до конца осознавая, где он находится, широко раскрыл от удивления глаза. Их изумленное выражение свидетельствовало о его невольном почтении к этой девственной чистоте природы, которая, подобно гуриям, каждое утро возрождалась еще более свежей и невинной.
Но взгляд его с каким-то особым интересом прежде всего остановился на серых четвероногих зверьках с длинными опущенными ушами и белыми торчащими хвостами, со скоростью молний сновавших среди зарослей вереска, кустов дрока и берез. Время от времени один из них замирал на каком-нибудь высоком бугорке, садился на задние лапы, настораживал уши, смотрел на проезжающий дилижанс и, вероятно чего-то испугавшись без причины, точно так же как перед этим остановился без всякой цели, стучал лапами по земле, а затем исчезал в какой-нибудь норке, зияющей на поверхности почвы.
Понаблюдав за этими животными, проворными, дерзкими и столь пугливыми одновременно, г-н Пелюш в конце концов стал подозревать, что это и есть кролики, и Камилла, с которой он посоветовался по этому поводу, подтвердила его догадку.
Господин Пелюш, до сих пор знакомый лишь с неповоротливыми домашними кроликами, сидящими в клетках, впервые в жизни увидел эту молнию из плоти и крови, которая называется диким кроликом.
Это зрелище погрузило и его в глубокую задумчивость; он спрашивал себя, как охотник может уследить за столь стремительными движениями и каким проворством надо обладать, чтобы выстрелить из ружья именно в тот миг, когда мушка и кролик находятся на одной визирной линии.
Спустя несколько мгновений этих безмолвных размышлений г-н Пелюш невольно покачал головой, тем самым без слов признав то, что он сознавал, каких трудов стоит ружейная охота на кроликов, особенно для человека, решившего предаться этому занятию в пятидесятилетием возрасте.
Дорога пошла под уклон, и дилижанс покатился быстрее, оставляя позади вересковые заросли, и вскоре выехал на равнину, или, лучше сказать, на обсаженную деревьями дорогу, слева от которой бескрайняя равнина тянулась до самого горизонта, а справа ее ограничивал только лес.
Эта равнина казалась не менее чувствительной к пробуждению природы, чем рощи деревьев и заросли вереска; взору путешественников открывались длинные полосы эспарцета с розовыми метелками, клевера со звездообразными листьями и рапса с золотистыми цветами, отделенные друг от друга сжатыми полями, на которых не оставалось ничего, кроме той части стеблей пшеницы, ржи и овса, что называют стерней. Среди этих коротких, в шести дюймах от земли срезанных стеблей г-н Пелюш заметил стайки из пяти-шести птиц, торопливо перебегавших от одного прямоугольника искусственного луга к другому и двигавшихся с таким необычайным проворством, что он отказывался верить, будто простые двуногие существа могут развивать подобную скорость передвижения; а поскольку, чтобы лучше разглядеть их, г-н Пелюш высунул в окно дверцы не только голову, но и все туловище, эти птицы, 14*испугавшись, взлетели и за несколько секунд скрылись из виду, и он грустно признался сам себе, что если охота на кроликов показалась ему весьма трудным делом, то охота на куропаток для него просто невозможна, даже если в руках у него ружье за четыре тысячи франков.
Время от времени внимание г-на Пелюша привлекал к себе жаворонок, запоздавший со своей звонкой песней: наверстывая упущенное время, он резко вспархивал с земли и, издавая мелодичную трель, почти отвесно взмывал вверх, пока не превращался в точку на небосводе, а его пение не начинало походить на едва слышный щебет, затем он неожиданно камнем падал вниз еще быстрее, чем взлетал, и, казалось, вновь обретал крылья лишь в трех или четырех дюймах от поверхности земли, где и исчезал между двумя комками почвы, таких же серых, как и он.
Господин Пелюш, для которого все здесь было ново, ибо до сих пор он покидал пределы Парижа лишь во время коротких прогулок с дочерью, о которых мы рассказывали, удивлялся всем этим проявлениям многообразной жизни природы и ее живительному и нескончаемому движению. В своем наивном изумлении он указывал Камилле на куропаток, бегающих по стерне, и жаворонков, исчезающих в небе, как прежде обращал ее внимание на кроликов, играющих в уголки в зарослях кустарника; и каждый из его жестов сопровождался угрозой, бахвальство которой г-н Пелюш в глубине души не скрывал даже от самого себя: "О! Если бы мое ружье не лежало в футляре!"
Что же касается Камиллы, то она следовала взглядом за жестами отца и слушала его сетования с рассеянностью, доказывавшей, несмотря на любезную улыбку, которой девушка хотела скрыть свою невнимательность, что ее заботят вовсе не кролики, куропатки и жаворонки, выводившие г-на Пелюша из себя.
Погруженные в эти впечатления, они добрались до самой нижней части долины Восьен, откуда можно было выбраться, лишь поднявшись на холм, склоны которого были настолько круты, что кондукторы непременно предлагали пассажирам подняться в гору пешком, чтобы они размяли затекшие конечности и облегчили подъем лошадям.
Так что Левассёр обратился к г-ну Пелюшу и Камилле с этим обычным предложением; но г-н Пелюш, памятуя об "очаровательном молодом человеке" и не сомневаясь нисколько, что тот воспользуется случаем и попытается вновь завязать с Камиллой ту беседу, которую г-н Пелюш, по его мнению, так осмотрительно прервал, язвительно ответил, что заплатил шестнадцать франков за то, чтобы он и его дочь проделали путь в карете, а не пешком. Кондуктор поклонился, и, поскольку они приближались к месту назначения, как выражаются путешественники, а именно там, в месте назначения, дают чаевые, он удовольствовался следующими словами:
— О! Как вам будет угодно, мы никого не принуждаем; между прочим, с вершины холма вы сможете увидеть Виллер-Котре: мы подъезжаем.
— Тем лучше, — величественным тоном заметил г-н Пелюш.
Затем, достав из кармана часы, он добавил:
— Так и должно быть, раз мы должны прибыть в Виллер-Котре в восемь часов, а сейчас четверть восьмого.
И он откинулся в угол, не обратив внимания на разочарование Камиллы, которая надеялась воспользоваться представлявшейся возможностью, чтобы узнать, какие глаза у г-на Анри — черные или голубые.
Карета взбиралась вверх так медленно, словно в нее были впряжены волы, и Камилла за время этого подъема на какое-то мгновение отвлеклась от своих мыслей, любуясь восхитительным пейзажем, разворачивавшимся перед ее глазами. И в самом деле, на первом плане открывалась панорама всей долины Восьен, заросшей ольхой, которая пламенела от первого дыхания осени, и изрезанной крохотной речушкой, которая в этой ясной атмосфере утренней свежести несла, извиваясь, свои чистые, прозрачные и мягкие воды, темнеющие, когда они протекали под густой листвой прибрежных деревьев, и, напротив, отливающие золотом и багрянцем, когда на них попадали лучи солнца. На втором плане расстилался во всю ширину долины пруд Вуалю, вытянувшийся в длину, словно озеро расплавленного серебра, на четверть льё, со своей живописной мельницей, которая, казалось, с одной стороны выходила прямо из воды, а с другой — из зарослей зелени и служила ему запрудой; а на горизонте простиралась цепочка невысоких холмов, увенчанных зелеными массивами густого леса, и на одном из них, подобно гранитному эгрету, стояла гордая и живописная башня Вез — феодальные руины XV века.
Вид этот произвел такое впечатление на сознание Камиллы, что она впервые в жизни в мельчайших подробностях рассмотрела реальный пейзаж, который, будучи творением природы, был, однако, не менее достоин занять место среди картин, созданных ее воображением.
Наконец они достигли вершины холма, и, в то время когда дилижанс остановился, чтобы лошади передохнули, а пассажиры заняли на время покинутые ими места, Камилла и г-н Пелюш в самом деле смогли различить на горизонте посреди огромного густого массива зелени маленькие белые домики городка, где им предстояло сделать недолгую остановку, предпоследнюю в их путешествии.
— О! — воскликнула Камилла. — Вот, вне всякого сомнения, Виллер-Котре, родина Демустье.
— Что это еще за Демустье? — спросил г-н Пелюш.
— Автор "Писем к Эмилии о мифологии", поэт.
Господин Пелюш ничего не ответил, но сделал такую гримасу, которая дала понять его дочери, что если у Виллер-Котре нет других достоинств, то, когда ему придет время отойти от дел, он вряд ли поселится на родине автора "Писем к Эмилии о мифологии".
После пятиминутного отдыха экипаж тронулся в путь.
Мы вынуждены несколько опередить его, так как в ту самую минуту, когда дилижанс возобновил свое движение, в гостинице "Золотой крест", где его ожидали ровно в восемь часов, происходили события, о которых необходимо сказать здесь несколько слов, чтобы не загромождать позже наш рассказ подробностями, которые могли бы показаться ненужными длиннотами, если бы мы упомянули о них в другом месте.
Итак, расскажем hie et nunc[7] то, что происходило в это время в гостинице "Золотой крест".
Хозяином гостиницы "Золотой крест", стоявшей в конце Суасонской улицы, в части города, противоположной той, откуда въезжал дилижанс из Парижа, был честный и добрый человек по имени Мартино. Он снискал широкую известность благодаря своим кулинарным талантам, которые по достоинству ценили путешественники, направлявшиеся из Лана в Париж и из Парижа в Лан и останавливавшиеся у него для завтрака в одиннадцать утра или для обеда в пять вечера.
Но какими бы пунктуальными ни были кондукторы этих двух вызывающих почтение колымаг, точность, с которой они останавливались перед дверью гостиницы "Золотой крест", не могла сравниться с той точностью, с какой на ее пороге появлялась большая легавая собака с коричневой шерстью, тонкими и мускулистыми ногами, длинными висячими ушами, глазами, полными огня, сверкавшими в полутьме, словно изумруды. И действительно, едва замолкал в кухне последний бой часов, как метр Фигаро — так звали собаку, — с ласковым видом входил на кухню, бросая при этом искоса взгляд на вертел, и исподтишка пробирался в обеденную залу, где для путешественников был накрыт стол.
Там он затаивался, смиренно забившись в самый темный угол.
Когда пассажиры, выйдя из дилижанса, в свою очередь входили в обеденную залу и занимали места вокруг стола, то тут и появлялся Фигаро, неся в пасти небольшую круглую соломенную подстилку, клал ее на пол на некотором расстоянии от прибывших и садился на нее с исключительно серьезным видом, опираясь на передние лапы, такой же неподвижный, как сфинкс с горы Киферон, собирающийся задать свою смертельную загадку античным путешественникам, которые направляются из Дельф в Фивы.
Этот признак хорошего воспитания и вежливой почтительности почти всегда безотказно располагал нынешних путешественников в пользу Фигаро. Ему оказывали знаки внимания, и пес отвечал сначала тихим ворчанием, высунув язык длиною в пятнадцать сантиметров и облизываясь, затем начинал жеманно любезничать с новыми знакомыми, и это в конце концов приводило к тому, что все куриные и кроличьи кости и все остатки еды на тарелках и блюдах предлагались Фигаро, который ни в коем случае ни от чего не отказывался, а позже с умиленным взором, раздувшимся брюхом, радуясь, как умеют радоваться собаки, и признательно виляя хвостом, провожал путешественников до дилижанса и заливистым лаем желал им доброго пути.
Эта маленькая комедия возобновлялась дважды вдень, то есть, как мы уже говорили, с одиннадцати до двенадцати часов дня и с пяти до шести часов вечера, и никогда ни г-н Мартино, ни его сын Огюст не замечали, чтобы Фигаро хоть раз пренебрег долгом гостеприимства.
Но нигде более, кроме как в славной гостинице "Золотой крест", где с ним так доброжелательно и почтительно обращались и где он — не то чтобы из чувства деликатности, но из разумной предосторожности — ничего не трогал: ни бараньих ножек на вертеле, ни куриц, бегающих по навозу, ни уток и гусей, барахтающихся в луже, Фигаро, ученик Бабёфа и г-на Прудона, не имел ни малейшего нравственного понятия о чужой собственности. Самые суровые меры воздействия были бессильны восполнить этот пробел в его сознании. И заметьте как следует, что мы имеем в виду не одно лишь отеческое внушение, которое делал псу его хозяин, племянник Мартино, и которое заключалось в большем или меньшем количестве пинков и ударов, нанесенных с большей или меньшей силой в зависимости от серьезности проступка, а мы говорим также о тех опасностях, которым подвергалась более чем бродячая жизнь Фигаро, и ужасные акты мщения, которые порой предпринимали против него те, чьи интересы были затронуты его ненасытной прожорливостью.
Вот почему Фигаро, обладающий изумительными охотничьими качествами, Фигаро, столбом застывающий в стойке, приносящий яйцо, не разбив его, подбирающий с превосходно навощенного пола монету в шесть лиардов, Фигаро вследствие мучившей его булимии никак не мог приучиться приносить первую штуку дичи, убитую его хозяином: если это был бекас, перепел или куропатка, то пес проглатывал их на месте, и так быстро, что охотник даже не успевал утешиться хотя бы видом кончика хвоста дичи, а если это был кролик или заяц, то Фигаро бросался на него, тут же оттаскивал в какое-нибудь углубление в земле или непроходимые заросли подальше от хозяина, чтобы успеть сожрать целого кролика или, по крайней мере, половину зайца прежде нежели карающий удар хлыста достигнет его собственных боков; затем, прекрасно сознавая свою вину, он после всяческих уверток подставлял спину для заслуженного наказания. Когда этот первый, но неизбежный эпизод охоты получал свое достойное завершение, дальше все шло наилучшим образом, и Фигаро доставлял вторую штуку дичи с редкостной ловкостью и осторожностью, если это была птица, и не повредив ни единого волоска, если это был заяц или кролик.
Мы уже говорили, что своей прожорливости Фигаро был обязан как тяжелым последствиям, связанным с самим этим пороком, так и суровым телесным наказаниям со стороны тех, за чей счет этот его порок удовлетворялся.
Так, однажды, когда пес охотился вместе со своим молодым хозяином в тех самых болотах Вуалю, которые, проезжая мимо них, видела Камилла и которые вызвали ее восхищение, охотник первым же выстрелом поразил бекаса; птица упала за кучей хвороста, высотой приблизительно в метр и длиной в три метра: она осталась здесь после того, как мельник из Вуалю срубил несколько ольх, и какой-то косарь, отправившись перекусить, прислонил к ней свою косу, так что ее ручка возвышалась над хворостом.
Собака менее проворная, менее сильная, а главное, менее прожорливая, чем Фигаро, потрудилась бы обойти кучу хвороста, но такая умеренность в поведении была не в характере Фигаро. Он разбежался и прыгнул через препятствие, словно скаковая лошадь в стипль-чезе, прыгающая через барьер.
Но едва неосторожный прыгун скрылся за хворостом, как раздался болезненный визг, и хозяин, к своему глубочайшему изумлению, увидел, что пес не возвращается.
Он тут же подбежал к куче хвороста, но, более осторожный, чем Фигаро, обошел ее.
Несчастное животное упало на острие косы, пронзившее ему при этом шею; к счастью, повреждены были только мышцы; артерия осталась целой, и ни гортань, ни пищевод не были затронуты.
В трех дюймах от собачьей морды находился убитый бекас, которого Фигаро, к своему величайшему огорчению, не мог достать, и потому он смотрел на птицу взглядом, горящим скорее от вожделения, нежели от испытываемого им страдания, хотя кровь из его раны била фонтаном.
Хозяин собаки прежде всего подобрал добычу и положил ее в охотничью сумку; эта операция вызвала у Фигаро такое разочарование, что, подняв голову, он совершенно самостоятельно освободился от лезвия косы. Подобно Эпаминонду, он сам вытащил из раны клинок.
После этого примененное к нему лечение было весьма простым: шею Фигаро промыли в чистой воде соседнего ручья, платок из кармана хозяина послужил раненому животному тампоном, а галстук — бинтом, и пес продолжал охотиться весь остаток дня, как будто ничего не случилось.
Не стоит и говорить, что рана при всей ее серьезности нисколько не повлияла на аппетит Фигаро, и поскольку первая штука дичи — а это, как мы сказали, был бекас — ускользнула от него, то вторая — коростель — мгновенно исчезла в пасти собаки.
В другой раз Фигаро, заметив на двери мясника Моприве, — надо сказать, что именно с мясниками и колбасниками у обжоры были всегда самые серьезные проблемы, — заметив, повторяем, на двери мясника баранье сердце, висящее на крюке, и думая об этом крюке, на который было насажено сердце, не более, чем рыба думает о крючке, на котором извивается червяк, неосмотрительный Фигаро прыгнул, схватил кусок вожделенного мяса и остался висеть на крюке, вонзившемся ему в нёбо.
Мясник, услышав визг жертвы, выбежал с ремнем в руках и, посчитав наказания крюком недостаточным, на славу отстегал висевшего Фигаро, после чего, взяв собаку в охапку, снял ее с крюка и поставил на лапы.
Но одновременно с Фигаро на земле оказалось и свалившееся с того же крюка баранье сердце — первопричина всего случившегося.
Едва встав на лапы, Фигаро бросился на баранье сердце и, схватив его, убежал прочь, оставив мясника настолько ошеломленным, что у него и в мыслях не было преследовать грабителя.
Неприятности, почти всегда падавшие на голову папаши Мартино, в чьей гостинице, словно в неприкосновенном убежище, преступник скрывался после каждого совершенного им нового правонарушения, заставили хозяина "Золотого креста" потребовать от своего племянника Жоржа Мартино расстаться с собакой. Вследствие этого молодой Мартино, ценивший присущие Фигаро таланты, с сожалением дал дяде разрешение договариваться о продаже Фигаро первому встречному покупателю, действуя при этом в интересах племянника и от его имени, и предоставил ему полную свободу назначать условия сделки и продажную цену собаки.
Итак, закончив это отступление, представляющееся нам совершенно необходимым, мы полагаем возможным вернуться к дилижансу и находящимся внутри него пассажирам, однако не оставляя без внимания Фигаро, с которым мы еще далеко не покончили.
Итак, в ту минуту, когда, преодолев Восьенский холм и дав немного перевести дух лошадям, Левассёр мощным ударом кнута вновь стронул с места свою громоздкую колымагу, Фигаро, преследуемый на этот раз уже не мясником, а колбасником, влетел в кухню "Золотого креста", держа в зубах окорочок. В задней ноге пса торчал вонзившийся в нее наполовину лезвия нож, который колбасник успел метнуть в беглеца.
Фигаро кинулся в спальню, забился под кровать и принялся пожирать окорочок, беспокоясь о своей задней части не больше, чем если бы она была уколота всего лишь шипом розы.
Мгновение спустя сильно запыхавшийся колбасник появился на пороге кухни.
— Ну! — воскликнул он, скрестив руки и глядя на папашу Мартино, с невинным видом шпиговавшего фрикандо. — Экий же законченный негодяй ваш Фигаро! Ему уже мало того, что он таскает мои окорока, он утащил еще и мой нож! О! Но это уже слишком!
— Во-первых, — примирительным тоном произнес Мартино, рассчитывая отстраниться от этой истории, — во-первых, кум Баке, Фигаро вовсе не моя собака, а моего племянника Жоржа.
— Надо же! Надо же! Почему же он тогда не ищет убежища у вашего племянника Жоржа? Почему он прячется здесь? Собаки, видите ли, тоже имеют разум; они спасаются у тех, кто их защищает. Итак, куманек, вы не можете отрицать, что Фигаро у вас. Я видел, как этот жулик вбежал сюда!
— Я ничего не отрицаю, дорогой Баке, — сказал папаша Мартино. — Я ничего не отрицаю, и доказательством этому служит то, что я заберу у Фигаро ваш шпиговальный нож и верну его вам.
— А мой окорочок вы мне тоже вернете?
— А вот этого я не могу вам обещать, так как вряд ли от него что-либо осталось к этому времени; но я могу вам за него заплатить.
— Заплатить мне за него?! Заплатить?! Стану я сутяжничать с вами из-за какого-то окорочка, куманек. Нет, — произнес колбасник, — достаньте-ка бутылочку доброго бургундского и покончим с этим. Хвала Господу, у меня в лавке еще хватает окорочков!
— Если вы так относитесь к этому, кум, то есть как славный малый, то признаюсь вам, как признался бы на исповеди нашему бедному аббату Грегуару, если бы он еще был жив, что я уже сыт по горло выходками этого мерзавца Фигаро. И если б он хоть раз что-нибудь стащил здесь, так ведь нет. Можно подумать, как вы только что сказали, будто он имеет разум!
— Имеет, кум, имеет… Даже и не думайте, будто этот разбойник не понимает, что делает; послушайте, он отлично все понимает, и то, что он прячется, лишь доказывает это. Собака, которой не в чем себя упрекнуть, похожа на честного человека: она никогда не прячется! Где он, я вас спрашиваю?.. Фигаро! Фигаро! Мой маленький Фигаро!.. О! Вряд ли он высунет хотя бы кончик носа!
— Подождите, кум, подождите. Пока Огюст отыщет для нас в погребе бутылочку старого бонского, я прежде всего постараюсь вернуть вам ваш нож. Ты слышал, Огюст? Бутылочку первоклассного бонского.
И папаша Мартино направился в комнату, где, как уже было сказано, нашел убежище Фигаро.
— Ты слышал, Огюст? — в свою очередь спросил кум Баке.
— Да, отец, да, кум, — ответил молодой человек лет двадцати, который стоял перед плитой, сдвинув остроконечный колпак на ухо, кокетливо завернув угол фартука и заткнув нож за пояс, и помешивал подливку, уже издававшую изумительный луковый аромат и предназначавшуюся для будущего соуса, главной приправой которого она должна была стать. — Вот только разбавлю эту подливку, и тут же спущусь в погреб. Вы ведь прекрасно понимаете, кум Баке, что на плите не оставляют подливку, когда она готова лишь наполовину.
— Да, мой мальчик, я это понимаю, — подтвердил колбасник. — Ты будешь достойным сыном своего отца.
— Надо надеяться, кум Баке, надо надеяться, — сказал, важничая, молодой соперник Вателя и Карема.
— Огюст! — крикнул папаша Мартино из своей спальни. — Ты не мог бы прислать ко мне Крошку Тома?
— Зачем, отец?
— Чтобы он залез под кровать и отыскал там нож кума Баке.
— Невозможно, отец. Он держит лошадь господина Анри де Норуа, запряженную в тильбюри, а это вам не какая-нибудь кляча, которую можно оставить без присмотра.
И в самом деле, в проеме двери, выходившей во двор, был виден грум ростом с кулачок, который, поднявшись на цыпочки в своих сапогах с отворотами, держал под уздцы прекрасную гнедую лошадь, запряженную в элегантное тильбюри.
За свой малый рост грум заслужил от насмешника Мартино прозвище "Крошка Том".
— Что ж, — заметил Баке, которому не терпелось вернуть свой нож и который, впрочем, и по природе своей был весьма любезным человеком, — я пойду подержу лошадь господина Анри.
И, преодолев четыре ступени, ведущие вниз из кухни во двор, он распорядился:
— Ну-ка, юный гроом, — он произнес это слово так, как оно пишется, — ступайте на помощь господину Мартино, он вас зовет.
— Да, come here![8], — подхватил папаша Мартино, слышавший, что так подзывал мальчика его хозяин, и видевший, как, услышав эти два слова, мальчик поспешно подбегал к нему.
— Here I am, sir,[9] — весело ответил маленький человечек, вручая поводья папаше Баке.
— Ты вытаскивать нож из бедра Фигаро, — сказал Мартино, исчерпав весь свой запас слов английского языка и заменив его неким ломаным негритянским наречием.
— I do not understand[10], — ответил грум, глядя на Мартино понятливым, но вопрошающим взглядом.
— Том вам говорит, что он не понимает, чего вы от него хотите, отец, — крикнул от своей плиты, продолжая помешивать подливку, Огюст, который запомнил несколько английских слов, подхваченных им у приезжих с противоположной стороны Ла-Манша, не говоривших по-французски.
Затем он прокричал груму:
— Under the bet!
Том понял, что это должно было означать "Под кровать!", хотя Огюст, изъясняясь на своем надуманном английском, заменил в слове "bed" "d" на "t".
В итоге Том все же нырнул под кровать, увидел нож, наполовину торчавший из бедра Фигаро, с которым он был в лучших отношениях, рассудил, что ляжка собаки не самые подходящие ножны для этого предмета, взялся за его рукоятку и потянул на себя, издав тот победный клич, какой английский жокей издает по всякому поводу:
— All right![11]
Фигаро ответил на этот победный клич болезненным поскуливанием, но при этом не перестал грызть кость окорочка, мясо которого уже исчезло.
Папаша Мартино забрал нож из рук Тома, и тот, отряхиваясь, вернулся на свое прежнее место и взял поводья из рук кума Баке.
— Вот ваш шпиговальный нож, куманек, — сказал хозяин "Золотого креста", возвращая колбаснику его оружие, предварительно тщательно вытерев лезвие о свой фартук.
— А вот и бутылочка первоклассного бонского, — произнес Огюст, ставя на кухонный стол бутылку бургундского и два стакана.
— Черт возьми! — промолвил Баке, засовывая нож за пояс своего фартука, в то время как папаша Мартино, разливая вино, до краев наполнил стакан кума и лишь до половины собственный. — Черт возьми! Раз вы решили отделаться от Фигаро, вам непременно нужно всучить его господину Анри; это славный молодой человек, и он позаботился бы о вашем псе, каким бы старым тот ни был.
— Вы прекрасно знаете, кум, что господин Анри не охотник.
— Ну так что же, тогда господину Мадлену. Уж про него-то вы не скажете, что он не охотник. Этот молодец на вскидку одной пулей разрезает белку надвое в тот миг, когда она перепрыгивает с одного дерева на другое.
— Я уже говорил с ним об этом, но он ведь отлично знает этого разбойника Фигаро! Впрочем, это не помешало бы ему взять собаку к себе, если бы у него не было уже целой своры, ведь господин Мадлен также признает, что в лесу и на равнине Фигаро — ловкая бестия. И послушайте, разве однажды, — продолжил папаша Мартино, понизив голос, — охотясь ночью в одиночку, Фигаро не удушил великолепную косулю? Он прибежал сюда весь в крови. Я сказал Огюсту: "Он что-то натворил в лесу, проследи-ка за ним". Огюст пошел за псом, и тот привел его прямо к косуле, у которой Фигаро успел съесть лишь шею и лопатку, так что нам удалось спасти филейную часть, переднюю ножку и две ляжки. Все это произошло на лесном участке папаши Боше, который проведал об этом и предупредил меня, что если он увидит Фигаро, охотящегося в лесу, одного или с кем-нибудь, то убьет его как бешеного волка. Слышишь, Фигаро, тебя предупредили. Веди себя хорошо!
В эту минуту послышалось щелканье бича, возвещающее, что дилижанс, которого ждали, как раз заворачивал за угол Суасонской улицы.
При этих звуках папаша Мартино поспешил чокнуться с кумом Баке и опустошить свой стакан в то время, как Том, выезжая на тильбюри со двора на улицу, прижался поближе к ограде, освободив всю мостовую для проезда тяжелой кареты, и та с оглушительным грохотом колес, громом цепей и хлопаньем кнута остановилась перед дверью гостиницы "Золотой крест".
Едва только дилижанс встал, Левассёр спустился с кабриолета, чтобы открыть г-ну Пелюшу и мадемуазель Камилле дверцу купе.
За ним вниз спустился г-н Анри, приветствуемый радостными возгласами Тома.
Молодой человек, может, случайно, а может, и преднамеренно оказался на земле как раз в ту минуту, когда Камилла, увидев, что дверца с ее стороны открыта, легко, как трясогузочка, спрыгнула на мостовую. Девушка мгновенно смутилась, оказавшись лицом к лицу с молодым человеком, воспоминания о котором волновали ее всю ночь, и быстро отвернулась. Господин Анри прошел вперед, чтобы помочь г-ну Пелюшу, менее проворному, чем дочь, выйти из дилижанса.
Эта учтивость молодого человека, как мы уже видели, была вовсе не по вкусу г-ну Пелюшу, так что, ворча, он вылез наружу самостоятельно. Видя это, г-н Анри почтительно приветствовал обоих путешественников и, убежденный — к своему большому огорчению, — что нет такого средства, чтобы завязать беседу с этим медведем, кого судьба дала в отцы газели, он повернулся к Тому и по-английски спросил его:
— All are well down there?
— Yes, sir, — ответил ребенок, — all right!
— And so let us away, — продолжил молодой человек, беря поводья из рук грума и усаживаясь рядом с ним с явной досадой.
Приподняв фуражку, чтобы в последний раз попрощаться с обоими путешественниками, он негромким щелканьем языка заставил лошадь тронуться с места, и та пустилась крупной рысью по дороге, которая раздваивалась в полукилометре от гостиницы "Золотой крест": одно из ответвлений вело к Новому дому на суасонской дороге, а другое — к деревне Данплё и далее к ферме Вути, куда г-н Пелюш направлялся инкогнито, чтобы застать врасплох своего друга Мадлена.
— Что сказал этот господин по-английски своему слуге? — спросил г-н Пелюш у Камиллы.
— Он спросил у него: "Все ли здоровы там?"
— Где это там?
— Не знаю, отец.
— А что ответил слуга?
— "Да, сударь, все в порядке".
— Мне кажется он сказал еще что-то?
— Он сказал: "Тогда вперед!" — и уехал.
— Гм! — хмыкнул г-н Пелюш, бросив взгляд исподлобья на тильбюри, которое быстро удалялось, поднимая облако пыли.
— У него голубые глаза! — прошептала Камилла, сомнения которой наконец были окончательно разрешены. Отныне девушка полагала, что в мире нет ничего прекраснее голубых глаз под черными бровями и такими же черными волосами.
Увидев г-на Пелюша в роскошном охотничьем наряде и не заметив рядом с ним собаки, папаша Мартино и кум Баке понимающе переглянулись.
Хозяин гостиницы, как и повелевал ему долг, взял в руки свой колпак и, подойдя к г-ну Пелюшу, спросил:
— Господин и мадемуазель чего-нибудь желают?
— Очень многое, — ответил г-н Пелюш надменным тоном, который внушило ему внимание его дорожного попутчика, оказанное Камилле. — Очень многое!
— Только одно, — улыбаясь, произнесла молодая девушка.
— Тогда, — сказал папаша Мартино, — мы сначала обслужим мадемуазель. Чего же вы желаете?
— Комнату и воды, чтобы привести себя в порядок после ночи, проведенной в дилижансе, сударь.
— Маргарита, — закричал папаша Мартино, — первый номер для мадемуазель!
— Ты голодна? — спросил г-н Пелюш удочери.
— Я, отец? — переспросила Камилла. — Не знаю.
— Как это ты не знаешь?
— Извините, отец, я задумалась и не слышала ваш вопрос.
— Я тебя спрашиваю, голодна ли ты?
— Разве нам не говорили, что мы приедем к обеду?
— Да, но нам предстоит еще, и нам об этом тоже говорили, по крайней мере целый час пути. К тому же надо еще достать коляску и как следует поторговаться, ведь в провинции воображают, что сам Бог велел им обманывать парижан; все это займет у нас еще около часа, и, я думаю, будет неплохо наполнить наши желудки хорошей чашкой кофе.
— Хорошо, пусть будет кофе, отец.
— Не заставляй себя ждать, Камилла.
— Нет, отец, не беспокойтесь.
И Камилла скрылась на лестнице.
— Гм! — хмыкнул г-н Пелюш, поворачиваясь к владельцу гостиницы. — Я говорил…
— Вы говорили, что вам предстоит еще по меньшей мере час пути; похоже, господин направляется в наши края.
— Я еду в деревню Вути; знаете вы такую?
— Ну, разумеется знаю! Это в полульё отсюда, но поскольку там большой подъем, то, в самом деле, вы потратите на дорогу туда около часа, а то и больше.
— Но если вы знаете деревню, то должны знать и ее обитателей.
— От лесника до мэра, и если я могу вам помочь…
— Знаете ли вы некоего Мадлена?
— Господина Кассия?
— Да, именно господина Кассия.
— Знаю ли я его?! Ну еще бы! Да, сударь, я имею честь быть с ним знакомым.
— Черт, похоже господин Кассий пользуется уважением в округе?
— О! Что касается этого, сударь, то да, он всецело достоин уважения. На последних выборах он отказался от поста мэра.
— От поста мэра?
— Да, сударь, от поста мэра.
— Тогда меня нисколько не удивит, — заметил г-н Пелюш, покосившись на свою медвежью шапку и саблю, — если вы мне скажете, что он имеет чин в национальной гвардии.
— О! Если он не имеет чина в национальной гвардии, то лишь потому, что сам не захотел этого. Ему достаточно сказать слово, и он станет во главе национальной гвардии всего округа, не правда ли, кум? (Мартино повернулся к колбаснику, который слушал разговор, неподвижно стоя около кухонного стола.)
— Правда ли это?! — подхватил кум Баке. — Когда наш капитан господин Жюль Кретон был избран на эту должность, он сказал: "Хорошо, я согласен, но только при условии, если господин Кассий отказывается". Однако же отличный капитан этот господин Жюль Кретон, ведь он нам позволяет делать все, что мы хотим!
— Так вот, мой друг, — проговорил г-н Пелюш, увидев, что может рискнуть и что его достоинство нисколько не пострадает от знакомства с Мадленом, — не стану скрывать от вас долее, что я еду к господину Кассию.
— Тогда вам предстоит некоторое время побыть с нами. Господин Кассий — чародей. Попав к нему, никогда не знаешь, когда выйдешь обратно.
— Ну, что же, значит, я человек более сведущий, чем остальные, и могу вам заранее сказать, милейший сударь, что через две недели вы увидите, как я проследую назад.
Папаша Мартино покачал головой — жест, означающий отрицание, — и кум Баке последовал его примеру.
— Господа, — горделиво произнес г-н Пелюш, — когда занимаешься крупной коммерцией и заключаешь более чем на миллион сделок в год, не можешь себе позволить посвятить отдыху и удовольствиям более двух недель; впрочем, — прибавил г-н Пелюш, растягивая губы в высокомерной улыбке, — сомневаюсь, что развлечения, которые предложит мне мой друг Мадлен, заставят меня забыть удовольствия столицы цивилизованного мира.
— Вы охотник, не правда ли, сударь? — спросил папаша Мартино.
Господин Пелюш сделал неопределенное движение головой и плечами и бросил на свое одеяние взгляд, как бы говоривший: "Мне кажется, что это и так видно".
— Вы рыболов?
— Я могу им стать… У меня большие способности ко всем физическим упражнениям.
— Вы наездник?
— Гм-гм!.. Можно сказать, я был им в молодости. В окрестностях Парижа есть деревушка Монморанси, в которой проживал, как вам должно быть известно, философ из Женевы, великий Жан Жак Руссо, так вот, я иногда наезжал туда по воскресеньям.
— И там вы брали уроки верховой езды?
— Именно там.
— Хорошо! Охота, рыбная ловля, прогулки верхом, — продолжал хозяин гостиницы "Золотой крест", — все это вы найдете у господина Мадлена.
— Как?! — вскричал г-н Пелюш, чье удивление росло чем дальше, тем больше. — Имея полторы тысячи франков ренты, ну, самое большее две тысячи, Мадлен позволяет себе охоту, рыбную ловлю и лошадей?
— Ну, если он сам не в состоянии позволить себе подобное, то все это есть у его друзей, а это совершенно одно и то же.
— У Мадлена есть друзья, имеющие лошадей, земли и пруды?
— Конечно. Возьмите, к примеру, того молодого человека, который приехал вместе с вами в моем дилижансе…
— Так это ваш дилижанс? — прервал его г-н Пелюш. — Поздравляю вас с этим.
— Да, в нем изрядно трясет, не так ли? Но вот зимой, на плохих дорогах он имеет свои преимущества, поскольку весьма устойчив. Так вот, этот молодой человек, который приехал вместе с вами в моем дилижансе и которого дожидались здесь его грум, тильбюри и лошадь, — друг господина Мадлена.
— Господин Анри? — вскричала Камилла, которая, закончив туалет, спустилась из своей комнаты, незамеченная подошла к беседующим и услышала сказанное папашей Мартино. — Господин Анри — друг господина Мадлена?
Затем, заметив, что вопрос, пожалуй, прозвучал слишком пылко, она добавила, безуспешно пытаясь изгнать волнение из голоса:
— Не считаешь ли ты, отец, весьма удивительным совпадением то, что мы ехали вместе с другом нашего лучшего друга?
Господин Пелюш некоторое время постоял с задумчивым видом, подняв согнутый указательный палец правой руки к губам.
Затем он посмотрел на Камиллу и задумчиво произнес:
— Случайно, господин Анри не тот красивый малый двадцати пяти лет, о котором Мадлен писал мне в постскриптуме? Гм-гм!
Камилла опустила глаза под взглядом г-на Пелюша и покраснела до ушей. Она была уверена, что это был именно он.
— О! — воскликнул дядюшка Мартино. — Если господин Кассий в постскриптуме своего письма рассказал вам о красивом малом двадцати пяти лет, то, вероятно, речь шла о господине Анри, потому что он, без сомнения, самый красивый малый в департаменте. Не правда ли, кум? — продолжил владелец "Золотого креста", обращаясь к колбаснику.
Баке кивнул головой в знак согласия.
— Но этот господин Анри, должно быть, богат, раз он имеет грума, тильбюри, лошадей? — спросил г-н Пелюш, все сильнее и сильнее сжимая указательный палец, что служило у него признаком глубокого волнения.
— Да, он богат, — ответил Мартино. — И к тому же богат, как сеньор! Так вы не знаете, что он приемный сын родовитого дворянина, оставившего ему земель более чем на миллион? Вся коммуна Вути принадлежит ему. А когда он достигнет необходимого возраста, то только от него самого будет зависеть, станет он депутатом или нет, ценз не будет ему помехой.
— Вы говорите, — продолжал г-н Пелюш, следуя своим мыслям, — что он приемный сын родовитого дворянина?
— Хоть я и говорю "приемный сын", но, по моему мнению и по мнению многих других — не правда ли, кум Баке?.. (Колбасник опять утвердительно кивнул.) По моему мнению, господин Анри, вполне возможно, его родной сын. Вы ведь сами понимаете, сударь, что никто просто так не оставит свое имя, свой титул и свое состояние чужому человеку.
— А разве у господина Анри есть титул? — спросил г-н Пелюш, чей интерес к этому разговору рос с каждой минутой, в то время как Камилла в свою очередь не упустила из него ни одного слова.
— Конечно, у него есть титул, — ответил Мартино, — ведь он граф.
— Граф! Какой граф?!
— Граф де Норуа. Прекрасная земля Норуа площадью в пятьсот арпанов, приносящая двенадцать добрых тысяч ливров ренты, принадлежит ему, и он с нее никому не должен ни одного су. А есть еще три или четыре сотни арпанов земли, разбросанные то здесь, то там, под лесами, прудами и болотами. Знаете ли вы, например, зачем он ездил в Париж?
— Нет; возможно, с моей стороны это и было ошибкой, но я не стал разговаривать с этим молодым человеком. Вы отец, господин Мартино — я прочел ваше имя на дверях гостиницы, — вы отец, и мне больше нечего сказать.
— Этого достаточно, сударь. Правда, я всего лишь отец юноши, а это не совсем то же самое, что быть отцом такой красивой девушки, как ваша дочь… Но о чем же я рассказывал, когда вы меня перебили?
— Вы меня спрашивали, знаю ли я, зачем господин Анри приезжал в Париж.
— Да, именно. Так вот! Он приезжал, чтобы купить Генский лес, площадью в восемьдесят арпанов, расположенный между Малым портом и Ансьенвилем. Господин Мадлен постоянно говорил: "Досадно иметь посреди наших владений — он ведь рассматривает владения господина Анри как свои собственные, — досадно иметь посреди наших владений лес, полный кроликов и косуль, в котором нельзя охотиться". Однажды господин Анри спросил у него: "Вам сильно досаждает то, что вы не можете охотиться в Генском лесу?" — "Меня это просто выводит из себя", — ответил господин Кассий". — "Хорошо, не стоит так волноваться по пустякам, через неделю вы будете там охотиться, крестный", — пообещал ему господин Анри. И он сдержал слово.
— Как?! — воскликнула Камилла. — Господин Мадлен крестный отец господина Анри?
— Да. А что в этом удивительного, моя прекрасная мадемуазель?
— Но ведь он и мой крестный отец. Папа, как же это любопытно.
— Да, это любопытно, в самом деле, очень любопытно… — пробормотал г-н Пелюш. — Так вы говорите, что господин Анри купил Генский лес?
— За тридцать семь тысяч пятьсот франков! Позавчера у господина Омон-Тьевиля была подписана купчая, а вчера были внесены деньги, так что сегодня господин Мадлен подаст вам на ужин кроликов из нового владения господина Анри, а возможно, завтра или послезавтра и кабанов, — ведь в Генском лесу водятся кабаны.
— Черт возьми! — воскликнул г-н Пелюш, распалившись при мысли стать равным Мелеагру. — Я бы дорого дал, чтобы убить кабана.
— Вы никогда не охотились на кабана? — спросил г-н Мартино.
— Никогда, — ответил г-н Пелюш. — Но если они водятся в Генском лесу, я могу позволить себе такую прихоть.
— Знаете ли, — заметил г-н Мартино, — охота на кабана не всегда проходит гладко.
— Почему же?
— Кабан, он сам идет на охотника.
— Тем лучше, — ответил г-н Пелюш, не слишком хорошо поняв значение сказанного ему. — Тем легче его убить, если он идет на охотника сам!
— Ну-ну! — заметил хозяин "Золотого креста". — Похоже, с вами не так-то просто сладить. Впрочем, рядом с господином Мадленом можно ничего не опасаться. Скажите ему, чтобы он поставил вас рядом с собой, и цельтесь кабану в плечо. Не правда ли, кум Баке?
Колбасник сделал знак, подтверждающий, что действительно целиться надо именно так.
— Но, — произнес папаша Мартино, — я все говорю, говорю, а ваш кофе уже давно подали. Гостиница "Золотой крест" дорожит доброй славой своего кофе, поэтому не стоит его пить холодным.
— Вы правы, сударь. Идем, Камилла.
И г-н Пелюш, покровительственно кивнув обоим друзьям, прошел в обеденную залу.
Стол в гостинице "Золотой крест" накрывался с той аккуратностью, которая и составляет деревенский шик: скатерть и салфетки на нем были из тонкого белого полотна; тарелки — из фарфора, а столовое серебро — ложки, вилки, кофейник, молочник — было подлинным: настоящая редкость в ту пору, когда кристофль стал употребляться даже в лучших домах. И наконец, масло было только что сбито, редис сорван с грядки, яйца снесены недавно, хлеб испечен этой ночью, а сливки, своей густотой и желтизной напоминающие масло, сняты сию минуту на ваших глазах с молока, надоенного накануне вечером.
Камилла, ценившая изящество сервировки завтрака гораздо больше, чем подаваемые на него кушанья, одобрительно кивнула папаше Мартино, следовавшему за путешественниками с салфеткой под мышкой и поварским колпаком в руке.
Господин Пелюш и Камилла сели за стол, и г-н Пелюш, изучив поданные кушанья, казалось, остался так же удовлетворен ими, как Камилла — изяществом сервировки.
Но при первых же долетевших до него звуках отодвигаемых стульев персонаж, о котором все забыли за исключением, пожалуй, папаши Мартино, не терявшего из виду зародившуюся у него идею, подобно тому как г-н Пелюш не забывал о своей, подумал, что раз гости садятся за стол, то он имеет право присутствовать во время их трапезы, хотя этот час не был привычным ни для завтрака, ни для обеда.
Поэтому Фигаро вылез из-под кровати и, как ни в чем не бывало, к этому времени уже зализав свою рану, отправился за подстилкой, принес ее, положил между г-ном Пелюшем и Камиллой на почтительном расстоянии от стола и сел, ничего не выпрашивая: столь деликатному поведению способствовал, по-видимому, подготовительный завтрак, который Фигаро позволил себе за счет кума Баке.
Камилла наблюдала за действиями пса с удивлением, а г-н Пелюш — с восхищением.
Фигаро, понимавший, что двое путешественников изучают его внимательнейшим образом, облизнулся и умильно прищурил глаза, однако не позволил себе никаких нескромных просьб.
— Каналья! — пробормотал кум Баке, подойдя к двери. — Черт меня побери, если он не пролезет живым в рай.
Мартино глазами велел колбаснику замолчать.
Тот ответным жестом руки показал, что его куму нечего опасаться.
— Вот, клянусь честью, — сказал г-н Пелюш, окуная в яйцо узкий ломтик хлеба длиною в двадцать пять сантиметров, — вот прекрасно воспитанная собака.
— А как скромно она себя ведет! Посмотрите, отец, — произнесла Камилла, опуская на голову Фигаро свою изящную белую руку.
— Смело могу вам сказать, что по части скромности Фигаро не имеет себе равных.
— О отец! — воскликнула Камилла. — Его зовут Фигаро. Какое красивое имя! Но он вовсе ничего не просит.
— Конечно, он не просит, — пробормотал колбасник. — Он и не утруждает себя просьбами, мерзавец: он берет.
— Кум! — перебил его Мартино.
— Дело в том, — продолжал Баке, желая исправить зло, которое могло причинить его замечание, долетевшее, впрочем, лишь до ушей Мартино, — дело в том, что, как сказал мой кум, по части скромности ему нет равных.
— Как и в охотничьем деле, — добавил хозяин "Золотого креста".
— A-а! Он охотится?! — вскричал г-н Пелюш. — Так ты охотник, дружище?
— На три льё кругом нет ни одной собаки, за исключением Мандрена, собаки господина Мадлена, умеющей выслеживать лучше этого молодца.
— Как! Он умеет выслеживать? — спросил г-н Пелюш.
— Умеет ли он выслеживать?! — подхватил Мартино. — Слышишь, куманек, господин спрашивает, умеет ли Фигаро выслеживать?!
— Как жандарм, — ответил колбасник, восхищенный тем, что может вставить словцо, слышанное однажды им в разговоре и казавшееся ему как нельзя более остроумным.
— И кого же он ловит? — спросил г-н Пелюш, серьезно восприняв шутку кума Баке. — Бродяг, воров?
— Ха-ха! — рассмеялся папаша Мартино. — Нет, должен сказать, что до этого дело не доходит, он выслеживает кроликов.
— Он выслеживает кроликов?
— Как патруль.
— Эти дьявольские создания, я видел их сегодня утром в вересковых зарослях…
— В вересковых зарослях Гондревиля?
— Возможно… Я определил, что это вереск, поскольку он пользуется большим спросом в цветочном деле. Но я не знаю, называются ли эти вересковые заросли Гондревильскими. Так ваша собака, ваш Фигаро — по-моему, вы так ее называли — выслеживает этих животных, которые бегают как тысяча дьяволов?
— Она их выслеживает!
— А куропаток она тоже выслеживает?
— О! Куропатки, — сказал колбасник, — тут она сильна.
— Вот как! Но не такая уж заслуга, как об этом говорят, убивать дичь, когда имеешь собаку, способную ее выследить.
— Да, — заметил Мартино, — это весьма облегчает дело. Говорят, что охотник делает собаку, я же переиначил бы эту пословицу и сказал: собака делает охотника.
— И я думаю, что вы правы, сударь, — подтвердил Пелюш, откидываясь назад. — С собакой, способной так выслеживать дичь, я берусь убить столько же кроликов и куропаток, как мой друг Кассий. Вот только действительно ли Фигаро так смышлен, как вы об этом говорите?
— Хотите посмотреть, как он работает?
— Что?! Посмотреть, как он работает?
— Да, хотите взглянуть на него в деле?
— Если это не займет у нас много времени и если для этого не придется слишком далеко ехать…
— Ах! Боже мой, это дело пяти минут, всего-то и требуется выйти в сад.
— Так идемте, черт возьми! Идемте же! — сказал г-н Пелюш, вставая.
— А ваш кофе, отец? — спросила Камилла.
— Мы выпьем его, когда вернемся. Господин Мартино позаботится о том, чтобы он не остыл.
— Это дело Огюста, я же пойду с вами. Хотите взять ружье Огюста? Оно заряжено.
— О! — вскричал г-н Пелюш. — У меня есть свое собственное, сударь.
И, вытащив ключ из кармана, г-н Пелюш приготовился открыть футляр и извлечь из него свое оружие.
Ружье, привезенное из Парижа, всегда диковина для провинциальных охотников, а поскольку в провинции каждый житель — охотник, то Баке подошел, отойдя от двери, а Огюст приблизился, оставив плиту, чтобы посмотреть, что за шедевр появится из столь изящного ларца.
Никто не остался в стороне, даже Фигаро: догадавшись, о чем идет речь, он поднялся с подстилки, подошел к комоду, на котором лежал футляр, и, встав на задние лапы, передними оперся на поверхность комода.
— Посмотрите-ка на эту хитрую бестию, — сказал Мартино, — он уже угадал, в чем дело. Да, моя собачка, да, мы сейчас покажем охотнику из Парижа, на что мы способны.
— Прошу прощения, — произнес кум Баке, видя, как отдельные части драгоценного оружия, лежащие в футляре, постепенно соединяясь друг с другом, принимают облик ружья, — прошу прощения, ну и роскошь!
— А! Сразу видно хорошее ружье! Чего уж тут говорить, — заметил Огюст.
— А дело обстоит так, — решил перещеголять всех Мартино, — что я никогда не видел ничего подобного. О, никогда, никогда в жизни!
— Хотите посмотреть на него поближе? — сказал владелец ружья, весь раздувшись от гордости и обращаясь к Огюсту.
— Да, это доставит мне удовольствие, признаюсь вам.
— Ну что же, вот оно, я доверяю его вам, молодой человек.
И г-н Пелюш подал ему ружье.
Огюст, прежде чем взять оружие, вытер о фартук руки и сразу же, с видом настоящего знатока, взвел курки, на что никогда не отваживался г-н Пелюш.
— Какое удобное, — заметил он, продолжая вскидывать ружье к плечу. — И целиться хорошо! Тот, кто не посылает из этого ружья в цель три выстрела из четырех, просто мазила: вот мое мнение.
— Извините за нескромный вопрос, — проговорил кум Баке, — сколько стоит подобное ружье?
— Подобное ружье… — отозвался Огюст, так и этак вертя в руках ружье.
— Угадайте! — сказал Пелюш.
— Подобное ружье… — повторил Огюст, — если вы заплатили за него три тысячи, то это совсем недорого.
— Мастер, изготовивший его, утверждает, господин Огюст, что оно обошлось ему почти в четыре тысячи франков.
— О! Это меня не удивляет, — заметил Огюст.
— Все равно, — возразил Баке, — это красиво, это великолепно, но надо иметь шальные деньги, чтобы выложить три с половиной тысячи франков за ружье.
— Сударь, — величественным тоном произнес владелец "Королевы цветов", — когда занимаешь в обществе определенное положение и имеешь вес в промышленности, следует поощрять искусство!
— Черт! Конечно, в этом нет ничего плохого, — заявил Баке, — если только можешь себе такое позволить, но надо еще быть в состоянии сделать это. Я бы и хотел, да не могу.
Господин Пелюш покровительственно улыбнулся колбаснику.
— Идемте! Идемте! — спохватился папаша Мартино. — Вперед! На кролика! — Затем вполголоса он спросил у сына: — Ты уверен, что он все еще там?
— Да, — так же тихо ответил Огюст. — Бастьен видел его сегодня утром на грядке с капустой.
— На кролика! — повторил Баке.
— На кролика! — повторил г-н Пелюш, сердце которого билось, как это бывает во время театрального дебюта. — Ты идешь, Камилла?
— Если вы позволите, отец, — ответила Камилла, — я поднимусь в свою комнату. У меня никогда не хватит духу присутствовать при убийстве этого бедного животного.
— Камилла, — с важностью произнес г-н Пелюш, — подобные чувства недостойны дочери охотника.
И г-н Пелюш, загнав два патрона в ствол ружья, с важным видом возглавил процессию, спустился во двор и, следуя указаниям папаши Мартино, направился в сад.
Камилла же поднялась к себе в комнату, облокотилась на подоконник и, устремив рассеянный взгляд на длинную, обсаженную деревьями аллею, которая вела на дорогу в Вути, принялась размышлять об этой странной игре случая или, скорее, Провидения, давшего г-ну Анри того же крестного отца, что и ей, и совсем тихо прошептала:
— Дорогой, дорогой мой крестный Мадлен!
Как и сказал папаша Мартино, это было пятиминутное дело, ведь требовалось лишь пройти в сад.
Капустная грядка, на которой должен был находиться убежавший кролик, великолепная прямоугольная грядка, величиной в пол-арпана земли, раскинулась среди треугольных луковых грядок и ромбовидных морковных.
Едва войдя в сад, Фигаро тут же пустился на поиски.
— Ну вы только посмотрите на него, — сказал папаша Мартино, — настоящий челнок ткача, и все под самым дулом ружья, тут уж ничего не скажешь, в двадцати шагах от охотника! Никогда больше! Глядите! Вот он взял след…
— Чей след? — спросил г-н Пелюш.
— Черт возьми! Кролика!
— Кролик! — вскричал г-н Пелюш. — Где кролик?
— Подождите! Подождите! Раз он его выследит, то вам не стоит торопиться.
— Правда, правда, — закивал г-н Пелюш. — Удивительно, какое сильное впечатление это на меня производит.
— Как! Вас так волнует какой-то жалкий домашний кролик? Что же будет, когда вы столкнетесь с косулей или кабаном? Смотрите, смотрите, — продолжал папаша Мартино, — он ведет вас все прямо и прямо. Вот оно, есть.
В самом деле, Фигаро резко остановился, вытянув шею, напружинив хвост, подняв лапу: глаза его блестели.
— Вы видите его, вы его видите? — продолжал папаша Мартино.
— Такое зрелище стоит денег, — заметил кум Баке.
— Но что он там делает? — поинтересовался г-н Пелюш.
— Но вы же отлично видите, клянусь Богом, он сделал стойку.
— Что? На кого же?
— На кролика, черт возьми.
Господин Пелюш смотрел во все глаза.
— Но я не вижу никакого кролика, — признался он.
— Но и он тоже его не видит.
— Как же он может его выследить, если не видит?
— Он его чует.
— Он его чует, — проворчал г-н Пелюш. — Но я его не чую и притом очень хочу его увидеть.
— О! Это очень легко: если мы сделаем пол-оборота и проследим за взглядом собаки, то обнаружим кролика. Впрочем, смотрите, смотрите, Фигаро приближается к нему.
В самом деле, Фигаро почти неуловимым, но полным изящества и гибкости движением чуть ли не скользил на брюхе между капустой.
Внезапно он остановился, медленно выпрямился, поднял лапу и застыл неподвижно.
— Тубо, Фигаро! — закричал хозяин "Золотого креста".
Фигаро слегка помахал хвостом.
— Он его видит, — сказал папаша Мартино.
— И я тоже, я тоже его вижу! — воскликнул Баке.
— И я тоже, — заметил Мартино.
Господин Пелюш широко раскрыл глаза.
— Это удивительно, но я его не вижу, — заявил он.
— Смотрите, вот там, там, — произнес Мартино, показывая на кролика пальцем.
— Вы видите там кролика?
— Да, там, — ответил Баке, — в направлении этого овсюга. Вы знаете, что такое овсюг?
— А! Спрашиваете! Я достаточно повидал его на шляпах.
— Вы видели овсюг на шляпах? — переспросил Баке, ничего не поняв из ответа владельца "Королевы цветов".
— Я вижу кролика! — закричал г-н Пелюш, поднося ружье к плечу.
— Подождите, — произнес Мартино, приподнимая ствол ружья Пелюша, — так вы не сможете до конца оценить Фигаро. Опустите ваше ружье и давайте угостимся понюшкой табака. Тубо, Фигаро! Тубо, моя собачка!
Фигаро оставался совершенно неподвижен, словно обратившись в камень, как собака Кефала.
Господин Пелюш и кум Баке взяли каждый по понюшке из табакерки папаши Мартино, тот последовал их примеру, и все трое принялись смаковать этот порошок, столь дорогой для Сганареля.
— А теперь скажите, — спросил папаша Мартино, — есть ли у вас газета?
— Нет.
— Если бы она у вас была, вы могли бы ее прочесть от начала до конца вместе с романом-продолжением. Если же вам необходимо нанести визит, то идите, а по возвращении вы найдете Фигаро и кролика на том же самом месте.
— Это великолепно, — сказал г-н Пелюш. — Можно мне подойти ближе?
— Настолько, насколько пожелаете. Только ступайте размеренно, иначе я ни за что не отвечаю.
Господин Пелюш шаг за шагом продвигался вперед и остановился на расстоянии трех метров от животного. Фигаро не двигался.
— Ну вот теперь, — произнес Мартино, — дело сделано, не правда ли? Вы довольны?
— Я в восторге! — ответил г-н Пелюш.
— А теперь утрите-ка нос этому разбойнику, и покончим с этим.
— Утереть нос? — переспросил г-н Пелюш. — Кому это?
— Когда мы говорим "утереть нос кролику", это значит выстрелом из ружья отсечь ему кончик носа. Вы ведь понимаете, что если стрелять в него отсюда, целясь в тело, то пуля будет подобна молоту, и от бедного животного останется одно лишь месиво.
— Понимаю, — кивнул г-н Пелюш, — понимаю. Решено, так оно и будет.
— Браво!
— Итак, момент наступил?
— Да.
— Я утру ему нос, — заявил г-н Пелюш, вскидывая ружье на плечо. — Говорю вам, я утру ему нос.
— Утрите ему нос, и никаких вопросов.
— Только в кончик носа, не так ли?
— Только в кончик носа.
— Ну же! — воскликнул колбасник. — Не будем заставлять это бедное животное томиться. Целься, пли!
Господин Пелюш выстрелил, но, вместо того чтобы отсечь кролику кончик коса, он снес ему целиком всю голову.
Поверженный кролик лежал на земле.
Фигаро бросился на него, завладел им, сделал небольшой круг, чтобы показать изящество, с каким он приносит добычу, и, вернувшись, сел у ног г-на Пелюша, держа тушку в пасти.
Господин Пелюш смотрел на него с восхищением.
— Вы видите, — сказал Мартино, — с такой собакой, как эта, надо заботиться только об одном — как заряжать и разряжать свое ружье. Однако вы несколько странно утерли нос этому кролику.
— Да, — заметил Баке, — вот то, что называется утереть нос человеку, снеся ему голову с плеч.
Господин Пелюш взял кролика за задние лапы и рассматривал его так, как начинающий охотник рассматривает свою первую добычу; затем, положив тушку в свою охотничью сумку, он сказал:
— Господин Мартино, запишите кролика на мой счет; я не хочу появиться у моего друга Мадлена с пустыми руками.
И после минутного колебания, не в силах устоять перед неудержимым напором какой-то неумеренной страсти, он добавил, распрямившись и опершись на приклад ружья:
— Господин Мартино, ваша собака продается?
— Даже если бы мой брат просил меня уступить ему Фигаро, то я бы отказал ему, сударь, — ответил Мартино. — Но другу господина Мадлена я ни в чем не могу отказать.
— Как, кум?! — вскричал Баке. — Вы согласитесь расстаться с Фигаро? О! Если бы я знал это, то Фигаро принадлежал бы только мне, и никому больше. Клянусь вам, слово Баке.
— К тому же, — продолжал Мартино, — я испытываю определенную гордость, показывая парижским охотникам, как мы в провинции натаскиваем собак.
— Мне остается лишь, — заметил г-н Пелюш, — узнать у вас цену Фигаро.
— К сожалению, Фигаро принадлежит не совсем мне.
— А кому же?
— Моему племяннику. Поэтому я обязан посоветоваться с ним. Если бы не это, сударь, я был бы весьма счастлив отдать вам Фигаро.
— Кум, ваш племянник свихнулся на охоте, и, на мой взгляд, вы бы оказали ему услугу, если бы без всяких разговоров с ним продали Фигаро.
— Возьмете ли вы в объяснениях с ним всю ответственность на себя, кум? — спросил хозяин "Золотого креста".
— Да, возьму, — решительно ответил Баке.
— Скажете ли ему, что вы подали мне этот совет?
— Конечно.
— Хорошо, сударь, — решил Мартино. — Дайте мне сто франков, и Фигаро ваш.
— Сто франков?! — вскричал г-н Пелюш. — Да что вы говорите! Сто франков за собаку?!
— Мне кажется, — возразил Мартино, — если охотник выкладывает четыре тысячи франков за ружье, он вполне может выложить сто франков за собаку.
— Сударь, — произнес г-н Пелюш, покачав головой, — я видел пуделя, который стоял на посту, курил трубку, прыгал в честь короля Луи Филиппа и вращал вертел, а за него просили всего двадцать франков.
— Вы совершили ошибку, не купив его, сударь. Только за одно вращение вертела я сам заплатил бы вам сорок… Куда вы, кум?
— Не обращайте внимания, — ответил Баке, со всех ног устремившись к двери. — Я иду к себе, но я вернусь.
— Зачем вам понадобилось идти к себе?
— Я хочу принести вам сто франков и веревку, чтобы увести на ней Фигаро.
— Минутку, минутку, господин Баке, — остановил его г-н Пелюш. — Ни я, ни господин Мартино еще не сказали своего последнего слова.
— О! Что касается меня, — заметил Мартино, — то решайте: либо вы берете за эту цену, либо нет.
— Отлично! Я беру, — сказал колбасник.
И он вновь сделал несколько шагов по направлению к двери.
— Подождите, подождите, черт возьми! — воскликнул г-н Пелюш.
— Да, подожди, — сказал папаша Мартино. — Сударь еще не знает всего, на что способен Фигаро. Вы ведь не видели, не правда ли, как я бросал мой платок в капустную грядку?
— Нет, не видел.
— Фигаро тоже.
— Возможно.
— Ну что ж! Зато сейчас вы кое-что увидите.
И, повернувшись к собаке, папаша Мартино с сокрушенным видом произнес:
— Фигаро, мой бедный Фигаро, я потерял…
Фигаро взглянул на хозяина, казалось, понял причину его отчаяния и, уткнув нос в землю, побежал прочь, идя по следу или, точнее, возвращаясь обратно по своим собственным следам.
— Куда он направляется? — спросил г-н Пелюш.
— Он отправился на поиски моего платка.
— И он вам его принесет?
— Еще спрашиваете! Он скорее утонет в пруду, чем вернется ко мне без платка.
— А если он это сделает… — сказал г-н Пелюш.
— Смотрите, смотрите, видите, как он рыщет? Вон он в моркови… теперь среди лука… и вот, наконец, в капусте… Смотрите же, смотрите… он его схватил… Иди сюда, мой Фигаро!.. Иди!..
Фигаро с видом победителя принес платок.
— Очень удобно иметь такую собаку, — заметил Баке. — Вы теряете кошелек, замечаете это лишь час спустя, говорите ей: "Фигаро, я потерял!", и она вам его приносит. Вот почему мне так хочется обладать вашей собакой, и она будет моей, кум, даже если мне придется заплатить за нее больше, чем предложит этот господин…
— Хорошо, господин Мартино, — перебил его г-н Пелюш, чувствуя, что собака ускользает от него. — Предлагаю вам пойти на взаимные уступки: я дам вам ваши сто франков, но вы не потребуете с нас плату ни за завтрак, ни за экипаж, который доставит меня и мою дочь в Вути.
— О! Раз так, сударь, — ответил хозяин "Золотого креста", — я столь счастлив, принимая у себя друга господина Мадлена, что не стану затевать споры с вами из-за этого. Дело улажено, сударь.
— Отлично! — воскликнул Баке. — Вы можете гордиться, что у вас такая редкостная собака. Она вас удивила, не так ли?
— Признаюсь, да, — согласился г-н Пелюш.
— Что же, это еще не конец.
— Конец чему, сударь?
— Конец вашему удивлению. Я вам только и твержу об этом.
— Но… — проговорил г-н Пелюш, — пожелает ли ваша собака следовать за мной?
— За таким охотником, как вы!? — воскликнул папаша Мартино. — Еще бы! Впрочем, ведь это Бастьен отвезет вас в Вути, а он знает Бастьена… Не правда ли, Фигаро, ты знаешь Бастьена?
Фигаро в ответ радостно подпрыгнул и залаял.
— Ах, сударь, — вздохнув, обратился колбасник к хозяину "Королевы цветов", — вы можете гордиться такой собакой, которая разве что не говорит.
— Да, — ответил г-н Пелюш, непринужденно закидывая ружье на плечо и вновь становясь во главе процессии. — Мне кажется, что теперь я стал настоящим охотником.
Оба кума держались позади.
— Ну-ну! — заметил кум Баке куму Мартино, подмигивая и подталкивая его локтем. — Клянусь честью, парижан, оказывается, все еще не так трудно одурачить, как я полагал!
Господин Пелюш был вынужден дважды окликнуть Камиллу, так она была погружена в созерцание совершенно безлюдной дороги, на которой поэтому он напрасно искал хоть какой-нибудь предмет, способный привлечь ее внимание.
После того как зов прозвучал во второй раз, Камилла вздрогнула и поспешно прибежала к отцу, покрасневшая и смущенная, словно ее застали врасплох и уличили в каком-то недозволенном поступке.
Читатель помнит, что кофе оставался нетронутым, а поскольку его стоимость была включена в сделку, то это тем более укрепляло решимость г-на Пелюша выпить его весь до последней капли.
В это время Бастьен готовил шарабан.
Господин Пелюш торжествующим тоном известил Камиллу о своем только что сделанном приобретении, которое та одобрила от всего сердца. Оставался, правда, вопрос, как представить Фигаро г-же Пелюш и выкроить для него хоть какое-нибудь жизненное пространство в этих магазинчиках, задних комнатах лавочек и антресольных помещениях Парижа, где едва хватало места для людей. Но Камилла нашла выход: она заметила отцу, что, по всей видимости, ему придется охотиться лишь в гостях у Мадлена, и, оставив Фигаро на его попечении, он сможет пользоваться собакой всякий раз, когда возникнет такая потребность, и это избавит его от необходимости заботиться о ней в перерывах между охотами, которые он сочтет уместным делать.
Господин Пелюш принял эти рассуждения с восторгом, который усиливался при мысли, что благодаря этой сделке его расходы на Фигаро ограничатся лишь ценой покупки, ведь такой мот и расточитель, как Мадлен, не опустится до того, чтобы заставить друга оплатить кормежку его собаки.
И г-н Пелюш, не объясняя Камилле всех этих соображений, поцеловал ее за прекрасную мысль, которая у нее появилась.
После этого он отсчитал папаше Мартино сто франков, затем, отдав должное замечанию Огюста о том, что, пересекая лес Виллер-Котре, вполне можно встретить какую-нибудь дичь, он зарядил ружье и устроился вместе с Камиллой на сиденье, в то время как Бастьен скромно уселся на облучке, а кум Баке и кум Мартино подняли Фигаро и поместили его в пустое пространство позади сиденья.
Бастьен щелкнул хлыстом, и лошади тронулись мелкой рысью.
Через пятьдесят шагов Фигаро, вероятно посчитавший тряску слишком сильной, спрыгнул с шарабана и, видимо удерживаемый присутствием своего друга Бастьена, вместо того чтобы вернуться в Виллер-Котре, чего несколько мгновений опасался г-н Пелюш, побежал перед повозкой, рассекая воздух хвостом, которому, несмотря на предрассудки некоторых косных охотников, позволили принять ту великолепную форму, какой наградила его природа.
Так они достигли холма Данплё, холма с довольно крутыми склонами, именно в отношении своей отлогости не соответствовавшего требованиям ведомства мостов и дорог. В то время как г-н Пелюш рассказывал Камилле, делавшей вид, что слушает его, о поведении и приемах Фигаро и о беспримерной ловкости, с какой он сам "утер нос" кролику, Бастьен, пустив лошадей шагом, принялся насвистывать один из тех бесконечных мотивов, какие насвистывают возницы повозок, привыкшие делать длинные перегоны. И в эту минуту Фигаро, по виду которого нельзя было заподозрить, что он думает о чем-то плохом, скрылся в подлеске, необычайно густом в этом месте.
Бастьен прекратил насвистывать.
— Вам следует быть начеку, — сказал он г-ну Пелюшу.
— Почему? — спросил тот.
— Из-за Фигаро!
— Из-за Фигаро?
— Да, он вошел в лес, как будто что-то учуял там. И смотрите!
В тот же миг раздался торопливый лай, громкий шелест листвы и великолепная косуля взметнулась над канавой и в три прыжка пересекла дорогу, преследуемая по пятам Фигаро.
— Стреляйте, ну стреляйте же! — закричал Бастьен, браконьер от рождения, как все жители деревень, граничащих с лесом.
— Что? Стрелять?! — спросил г-н Пелюш, даже и не подумавший прицелиться. — Но в кого?
— В кого?! Вы спрашиваете — в кого? Тоже охотник! А косуля? Тысяча чертей! А! Отличный годовалый самец; черт возьми, если бы у меня было ваше ружье!
— Как?! — воскликнул г-н Пелюш. — Это проскочила косуля?
— А то как же! И к тому же Фигаро отлично ее гонит, он не отстает от нее ни на шаг. О, вы можете гордиться, что приобрели такую отличную собаку.
Вдруг раздался выстрел, за ним послышалось жалобное тявканье.
— Черт возьми! — сказал Бастьен. — Все-таки нам повезло, что вы не выстрелили.
— Как? — спросил г-н Пелюш, переставший что-либо понимать. — Почему это вдруг стало везением, если только что было несчастьем?
— Так, значит, вы не понимаете — спросил Бастьен, — что здесь был папаша Лажёнес?
— Кто такой этот папаша Лажёнес?
— Смотритель охотничьих угодий.
— A-а! И он нам что-нибудь сказал бы по этому поводу?
— Полагаю, непременно сказал бы. Он составил бы акт, и вы бы заплатили по меньшей мере сто экю.
— Черт! Сто экю. Ты слышишь, Камилла?
— Да, отец, — ответила Камилла, не услышавшая ни слова.
— И, — продолжал г-н Пелюш, — это он выстрелил в косулю?
— Не в косулю, а в вашу собаку.
— Как в мою собаку?! В Фигаро?!
— И смотрите-ка, смотрите, видите, как пес бежит обратно, поджав хвост. Отличная работа, мой мальчик, отличная работа! Тебя ведь предупреждали, и ты получил лишь то, что заслужил.
И в самом деле, Фигаро возвращался, летя со всех ног, хотя задняя часть его туловища была испещрена дробью, рассчитанной на кроликов. Пес одним прыжком вскочил с дороги в ту часть шарабана, в которой до этого он не пожелал остаться, и в буквальном смысле распластался там.
— Но, если я не ошибаюсь, моя собака вся в крови, — сказал г-н Пелюш. — Посмотри-ка, Камилла.
— О! Несчастное животное! — воскликнула девушка.
Вслед за Фигаро на опушке леса показался смотритель охотничьих угодий.
Господин Пелюш, будучи капитаном национальной гвардии Парижа, полагал себя выше всяких законов, к тому же ему казалось — где-то он это вычитал, не знаю где, — будто ленточка ордена Почетного легиона дает право охотиться в любом месте, поэтому он уже собирался потребовать от смотрителя объяснений по поводу повреждений, какие тот нанес Фигаро, но тут Бастьен, носом чуявший грозивший им акт, дернул г-на Пелюша за рукав со словами:
— Ничего не говорите, и предоставьте все мне. Только спрячьте ваше ружье… Что, папаша Лажёнес, этот бродяга Фигаро не меняет своих привычек? — обратился он уже к смотрителю.
— Где он? Где он? — вскричал разъяренный старик. — Я прикончу этого казака, где он?
— Вот как? Ну, он теперь далеко, папаша Лажёнес, если продолжает все так же удирать. Смотрите-ка, смотрите, видите его вон там? Ах! Как он мчится в свою конуру!
— К несчастью, — произнес Лажёнес, в прошлом, возможно, и заслуживший это прозвище, но вот уже более тридцати лет, безусловно, не имевший права его носить, — к несчастью, мое ружье было заряжено тройкой. Но для этого казака Фигаро у меня в будущем всегда будет при себе крупная картечь.
Папаша Лажёнес видел казаков в молодости, и молва даже утверждала, что он довольно ожесточенно пресекал их попытки мародерствовать в деревнях, прилегающих к лесу. Эти слухи основывались на том, что после возвращения императора, в 1815 году, он продал дюжину часов г-ну Дюге, продавцу-ювелиру, хотя никто никогда не слышал, чтобы Лажёнес получил наследство от родственника-часовщика.
Из этого следует, что эпитет "казак" служил для патриота Лажёнеса самым тяжким оскорблением, которое он мог бросить не только в лицо человеку, но и послать в адрес собаки…
— О! — вскричал Бастьен в ответ на эту ужасную угрозу. — Вы правильно сделаете, папаша Лажёнес, но будьте спокойны, вы задали псу перца, и он больше не вернется. Не хотите ли что-нибудь сообщить господину Мадлену? Мы едем к нему, и вот этот господин, его лучший друг, возьмет на себя труд засвидетельствовать ему ваше почтение.
— Мое полное и искреннее почтение, Бастьен, полное почтение. Нет, мне нечего ему сообщить, кроме того, что господин Савуа, старший инспектор, в минувшее воскресенье на построении сказал мне: "Боше (такова была настоящая фамилия смотрителя, тогда как Лажёнес было его насмешливое прозвище), имейте в виду, что, если господину Мадлену придет желание поохотиться в ваших угодьях на кролика или даже на зайца, вы должны сделать все, чтобы доставить ему это удовольствие. Я беру это на себя". О! Господин Кассий — человек, достойный уважения, а его собаки, хотя их и зовут Картуш и Мандрен, никогда не сделали бы того, слышите, никогда в жизни, что сейчас сделал этот казак Фигаро!
И, погрозив кулаком в направлении Виллер-Котре, куда, как он полагал, скрылся беглец, старый смотритель послал в адрес Фигаро самое страшное проклятие и последнюю угрозу.
Затем старик исчез в лесу, на опушке которого он все это время стоял.
— А теперь, — произнес Бастьен, обращаясь к г-ну Пелюшу, — послушайте меня, хозяин. Вот вам конец веревки; если вы мне доверяете, то быстренько привяжите Фигаро к чему-нибудь надежному, иначе у вас могут быть неприятности, прежде чем вы прибудете в Вути.
— Благодарю, господин Бастьен, — ответил г-н Пелюш. — Я привяжу его к своей ноге так, что буду чувствовать малейшее его движение.
— Что же, а ведь это отличная мысль, мысль, достойная охотника. За дело, хозяин, за дело.
Пока г-н Пелюш привязывал Фигаро к ноге, Камилла платком промокала кровь, сочившуюся из раны пса.
— Ах, отец, только посмотрите, в каком состоянии по вине этого злого человека находится бедный Фигаро!
— Это что! — сказал Бастьен, погоняя лошадь. — Этот разбойник попадал и не в такие переплеты. Едва выглянет солнце, рана быстро подсохнет.
Поскольку они уже достигли вершины горы Данплё, лошадь перешла на рысь, увлекая за собой шарабан с пассажирами.
— Ну вот, — сказал г-н Пелюш, закончив завязывать под коленкой морской узел. — Если господин Фигаро сумеет развязать это, то он редкостный ловкач.
Так как приблизительно через сорок минут путешественники достигнут конца своего пути, посмотрим, что происходит в доме г-на Мадлена, где их совершенно не ждут.
Когда встал вопрос о выборе тихого места, где Мадлен намеревался провести остаток своих дней, он, следуя одновременно загадочной, таинственной нежности, которую он всегда неизменно питал по отношению к Анри де Норуа, чьим крестным отцом, как мы уже говорили, он был, и своему увлечению охотой и рыбной ловлей, оставил в стороне вопросы живописности и остановился на Суасонё.
Итак, он решил обосноваться в деревушке Вути, входящей в коммуну Норуа.
Ему посчастливилось купить здесь нечто вроде небольшой фермы с огородом и тридцатью арпанами пахотных земель за сорок тысяч франков.
Немаловажным обстоятельством, повлиявшим на его выбор, было то, что эта ферма находилась в пяти минутах ходьбы от замка.
Именно так называли небольшую прелестную с остроконечной шиферной крышей каменную постройку времен Людовика XIII, оконные проемы и углы которой были выложены кирпичом.
Эти маленькие трехцветные замки, все еще часто встречающиеся в Нормандии, Пикардии и в той части Иль-де-Франса, куда мы ведем наших читателей, — эти маленькие замки, повторяем, затерянные в гуще деревьев разнообразных оттенков зелени, представляют собой очаровательную картину.
Но Мадлен, покупая маленькую ферму в Вути, откуда открывался вид на этот замок, исходил вовсе не из чувства прекрасного. Дело в том, что этот замок носил имя Норуа и служил жилищем Анри.
Замок, а следовательно, и маленькая ферма, которая когда-то была в его подчинении, находились на южной окраине леса Виллер-Котре, правда в наименее холмистой его части, но в то же время наиболее богатой дичью и рыбой.
Замок Норуа, располагавшийся в километре от деревни, был вершиной треугольника, в то время как две деревни — Фавроль и Ансьенвиль — служили двумя углами его основания. Сам же треугольник включал в себя равнину в сотню арпанов, с одной стороны прилегавшую к лесу Виллер-Котре, а с другой — к тому, что в Суасонё называют "ларри", то есть к крутым склонам, спускающимся к дну долины. У подножия этих склонов бежала маленькая речка Урк, которая, немного дальше превращенная в судоходную, служила для сообщения между Суасонё и Парижем.
Эта равнина или, скорее, эти ланды, господствующие над долиной, представляли собой большую пустошь, заросшую толстым ковром вереска, который, как и разбросанные по нему восемь или десять островков деревьев или, скорее, кустарника, свидетельствовал о том, что слой плодородной земли здесь очень тонок; четыре или пять тысяч арпанов возделываемой земли, составлявших остальную часть имения, находились с противоположной стороны, то есть со стороны Шуи и Ансьенвиля.
Но именно сама бесплодность этой невозделанной земли, непроходимость ее колючих зарослей и кустарника составляли в глазах Мадлена ее главное достоинство, ведь этот высокий вереск и густой кустарник были прекрасным убежищем для лесной дичи, под их прикрытием подбиравшейся к посевам, которые служили ей местом откорма.
Действительно, здесь Иоанн Безземельный нашего времени, охотник, не имеющий своего удела, европейский могиканин наконец, может — если великий святой Губерт того пожелает — время от времени тешить себя иллюзией, что он резвится на какой-нибудь княжеской ружейной охоте: то фазан в пурпурно-золотом оперении с шумом вылетит из кустов можжевельника, в котором разыскивали всего лишь невзрачного кролика; то косуля стрелой промчится среди розовых верхушек вересковых зарослей, в которых изумленный охотник рассчитывал поднять лишь выводок куропаток; а порой даже король леса — огромный олень, увенчанный ветвистыми рогами, появившись из кустарника, при лае таксы убегает, как самый ничтожный представитель иерархии зверей, и попадает под выстрел какого-нибудь бродяги: волнующий пример бренности почестей, но совершенно бесполезный для звериного рода, как и прозопопеи Боссюэ для коронованных особ.
Как бы там ни было, оставив в стороне философию, эти приятные неожиданности имели в глазах охотника едва ли не самую большую притягательность, и Мадлен, в ком за двадцать лет торговли игрушками не стерлись еще воспоминания детства, вполне здраво определил место своих будущих развлечений, последовав за чувствами, пробужденными в нем этими воспоминаниями.
И как мы сказали, он купил то, что в округе называли маленькой фермой Вути.
Это было одно из тех наполовину городских, наполовину сельских хозяйств, которые наследуют от фермы массивную постройку в один-два этажа, с маленькими квадратиками окон; грубо вымощенный двор, густо покрытый куриным пометом; лужу, владение гусей и уток; хлев, откуда идет благотворный запах хорошей молочной коровы; стены, увешанные земледельческими орудиями, а от городского и чуть ли не феодального жилья — благородные линии щипца крыши, остатки старинного флюгера и обломки герба, по которому прошелся молот 93-го года.
Эти дома похожи друг на друга в любой местности, где были небольшие землевладения и где тот же самый 93-й, неся с собой раздел имений, передал в руки крестьян эти постройки, столь хорошо известные под характерным названием "дворянская усадьба".
В те времена, когда во Франции была знать, она, как и сама нация, имела своих обездоленных; ими были как раз те, кто посвящал свою жизнь защите родины и, исполняя свой воинский долг, платил тот единственный налог, который дворянин соглашался платить, — налог кровью.
Когда младший сын дворянской семьи, тот, кого с самого начала называли "шевалье", хотя чаще всего он вовсе и не принадлежал к Мальтийскому ордену, достигал шестнадцатилетнего возраста, отец вручал ему шпагу и давал небольшое напутствие, заканчивающееся благословением.
Мать в свою очередь опускала в карман своего бедного сына — часто самого любимого — тощий кошелек с луидорами, и с этой единственной долей наследства он отправлялся в какой-нибудь гарнизонный город, где его ждало место корнета или знамёнщика. С этого времени, какими бы ни были его заслуги и его храбрость, судьба его была бесповоротно предопределена: его бедность и острая нужда в жалованье, делавшая из него наемника, обрекали его на низшие чины. И если старший в роду не приходил ему на помощь своей щедростью, то младший продвигался по службе медленно и с большим трудом; но в любом случае командование ротой и крест Святого Людовика, совершенно забытый в наши дни, служили верхом его притязаний. И когда он получал и то и другое, пролив свою кровь на всех полях сражений, которыми в любую эпоху изобиловала история Франции, тогда, если для него уже пробил час отставки, он возвращался в родные края таким же обездоленным, таким же безвестным, каким и покидал их, однако гордый тем, что ему довелось послужить королю; если ему удалось что-то отложить, если дядя оставлял ему в наследство несколько тысяч экю, то он покупал двадцать пять или тридцать арпанов земли и строил небольшой дом, похожий на тот, который только что был описан нами; крайне редко бывало, что он женился, и оканчивал он свои дни, живя на скудную пенсию и деля свой досуг между сельским хозяйством, охотой и визитами к окрестным дворянам.
Мы не знаем в подробностях историю того дома, в котором жил Мадлен, но полагаем себя вправе утверждать, что она мало чем отличалась от только что рассказанной нами.
Внутреннее убранство дома Мадлена ничем не противоречило его внешней суровой простоте.
Его нижний этаж состоял из двух смежных комнат, просторных и с высокими потолками; дверь одной выходила во двор, другая вела в сад.
Старый дворянин, который после двадцати пяти, а быть может, и тридцати лет службы построил этот дом, очевидно и не подозревал ни о каких тонкостях современной архитектуры.
Кухня, которая имела выход во двор и в которую и куры, и гуси, и утки, и собаки, и голуби имели такое же право заходить, как обитатели и друзья дома, выглядела весьма величественно, хотя ее стены и балки были черны от копоти: добрую половину стены, которая находилась справа от входа и составляла южную сторону кухни, занимал широкий камин. Этот камин, возвышавшийся на двадцать пять — тридцать сантиметров над паркетом, был украшен двумя стойками из тесаного камня с сохранившейся еще кое-где резьбой, которые поддерживали узкий наличник, расположенный на высоте по крайней мере пяти футов от пола. Огромная охапка хвороста свободно могла пылать в камине, целый баран мог жариться на его вертеле, а внутри камина и перед этим вертелом могла разместиться дюжина охотников и столько же собак.
Над каминной полкой висели два ружья Мадлена — дробовик для охоты на уток и двустволка, — тщательно упакованные в кожаные футляры.
Напротив двери, выходившей во двор, высилась плита не менее гигантских размеров, чем камин; по обе стороны от нее были пробиты две двери: одна вела в молочную, другая — в пекарню.
Дверь в стене напротив камина открывалась в соседнюю комнату, служившую гостиной и обеденной залой в торжественных случаях. В обычные дни Мадлен ел за столом на кухне, иногда, а то и чаше всего, признаемся в этом, бок о бок со слугами и даже не во главе стола, как это делали прежние феодальные сеньоры.
В убранстве упомянутой нами комнаты, служившей для приема гостей, не было ничего необычного, кроме висевшего над камином портрета, рама которого была выкрашена в белый цвет, как и все стены комнаты, полностью покрытые гипсовой штукатуркой. На картине был изображен адмирал в нарядном одеянии; предание не сохранило его имени, вероятно это был дедушка или двоюродный дед дворянина, построившего этот дом, а в девяностом году отправившегося в эмиграцию и, по всей видимости, умершего там, поскольку он так никогда ничего и не потребовал ни из своей распроданной нацией собственности, ни из миллиарда, который был выделен Палатами Реставрации на возмещение ущерба, причиненного эмигрантам.
Мадлен не тронул изображение этого неведомого Жана Барта, служившее, впрочем, единственным украшением гостиной.
Надо было покинуть эту комнату, как мы сказали, выходившую в сад, чтобы попасть на внешнюю лестницу, ведущую на второй этаж.
Этот второй этаж был занят тремя спальнями и большим рабочим кабинетом, который служил одновременно спальней метру Жаку женского пола, исполнявшему в доме бывшего торговца игрушками тройные обязанности — повара, лакея и псаря.
Из трех спален одна была комнатой Мадлена, и в ней сохранились обычная старомодная кровать, обитая зеленой саржей, и не менее старомодные кресла, обитые желтым утрехтским бархатом. Целый трофей из мешков с дробью, пороховниц, охотничьих фляг всех видов и всех размеров, над которыми скрещивались две рапиры и две сабли, которые увенчивались двумя фехтовальными масками, составлял вместе с набором более или менее обкуренных трубок ее главное украшение.
Две другие спальни всегда со дня покупки дома предназначались для г-на Пелюша и Камиллы.
Время описать эти комнаты придет, когда мы введем в них столь желанных для Мадлена гостей, которые уже готовы исполнить его самое заветное желание и которых он, однако, вовсе не ждет!
Пятого сентября, то есть на следующий день после того, как г-н Пелюш, нарушив все традиции супружеского повиновения, занимался странными покупками, о которых мы уже рассказали, в веселом доме, только что описанном нами, царило шумное оживление.
Окна кухни пылали, словно в них отражалось адское пламя, и сквозь их огненные блики было видно, как сновали взад и вперед силуэты Мадлена, его служанки Маргариты и толстухи Луизон — девушки, которую в особых случаях Мадлен приглашал в помощь Маргарите.
Большой стол, за которым Мадлен и те, кого, в согласии с римским правом, в провинции все еще называют фамилией, обычно ели, был перенесен из кухни в гостиную, превращенную в обеденную залу, и на нем на подобающем расстоянии друг от друга стояли восемь приборов; на другом столе, поменьше, превращенном в буфет и придвинутом вплотную к стене, в три ряда выстроились бутылки, свидетельствовавшие о том, что радушный хозяин вовсе не был намерен подвергать своих гостей ужасным мукам жажды.
Мадлен с озабоченным, но радостным видом переходил из кухни, где отдавал распоряжения насчет готовящегося обеда, в обеденную залу, где водворял на нужное место солонку или заставлял вернуться в строй непокорную бутылку, имевшую дерзость покинуть его.
Но время от времени тревога, казалось, брала в нем верх над всеми остальными мыслями и заглушала любое другое чувство; тогда он спускался по трем ступенькам крыльца, пересекал двор, выходил из ворот, поднимался на холм, возвышавшийся над дорогой, козырьком приставлял ладонь ко лбу и вглядывался в длинную сероватую линию, которая, окруженная с обеих сторон деревьями, вначале терялась в одиноко стоящей роще, затем пересекала деревню и равнину Данплё и вновь скрывалась в темном лесном массиве.
И всякий раз он шептал:
— Какой же я дурак, еще слишком рано; он может здесь появиться не раньше половины десятого.
Нечего и говорить, что только тот, кто разделял с Камиллой привязанность и любовь Мадлена, то есть г-н Анри де Норуа, мог вызвать столь горячее нетерпение и внушить Мадлену вполне разумную мысль, что глупо с его стороны ждать людей за час до того, как они должны приехать.
Но вместо Анри де Норуа прибывали другие приглашенные на это торжество по случаю его возвращения, за которым должно было последовать открытие охоты в достославном Генском лесу, доставлявшем Мадлену столько бессонницы по ночам и столько беспокойства днем.
Первый прибывший гость, который, несмотря на то что день обещал быть жарким, грелся на кухне у огня (ожидавшего лишь появления г-на Анри, чтобы быть пущенным в ход для поджаривания четверти ягненка, кролика и шести куропаток, что так и просились на вертел, а тем временем с чисто провинциальной расточительностью пожиравшего одну за другой охапки хвороста), был пожилой человек шестидесяти пяти — шестидесяти восьми лет, которого все называли "папаша Мьет" — губы крестьянина с трудом выговаривают слово "господин", когда речь идет о таком же крестьянине, как он сам.
И в самом деле, папаша Мьет представлял собой самый совершенный тип крестьянина, который мы когда-либо встречали; ведь, думаю, мы не удивим наших читателей, а особенно наших земляков из Виллер-Котре, если скажем им, что лично знали кое-кого из главных героев, которые действуют в этой истории и которых они несомненно сами смогут узнать по нашему описанию; мы даем его для того, чтобы читатель, которому предстоит провести в их обществе несколько часов, не оказался рядом с совершенно незнакомыми ему персонажами.
Для начала скажем несколько слов о папаше Мьете, поскольку он прибыл первым.
Мы уже упоминали о его возрасте, постараемся теперь правдиво обрисовать физические и моральные качества этой персоны.
На голове у папаши Мьета был остроконечный колпак, казавшийся слишком узким и слишком коротким для него, так что кисточка, вместо того чтобы кокетливо спадать на ухо, как это обычно бывает с такими головными уборами, торчала вертикально. Этот колпак венчал голову, которая от старости и от морщин, казалось, съежилась на треть. На его лице, под низким лбом и кустистыми бровями, поблескивали маленькие серые глазки, глубоко запавшие внутрь; в них светились юношеская живость и глубокий ум, но лишь тогда, когда папаша Мьет не считал нужным скрывать этот ум и приглушать эту живость, моргая, словно сова при свете дня. Отличительной чертой его лица был нос с узкими ноздрями, похожий на клюв хищной птицы. Под этим носом едва заметная ухмылка обозначала рот с тонкими и постоянно сжатыми губами, который никогда не открывался для того, чтобы сказать "да" или "нет", а только "посмотрим", "надо подумать", "возможно, это будет неплохо" и тому подобные уклончивые слова и выражения, обыкновенно употребляемые хитрым крестьянином и не дающие прямого ответа. Из-под этого умеющего молчать и почти безгубого рта далеко вперед выдавался подбородок, что является неоспоримым признаком воли, доходящей до упрямства. Виски его украшали несколько прядей седых волос: подчиняясь жесткости прически, они плотно прилегали к щекам; на затылке у него в виде некоего отростка торчал хвостик, которому черный бант придавал вид длинного и тонкого корня козлобородника.
Шея папаши Мьета исчезала в воротнике рубашки из грубого полотна, менявшейся лишь в дни бритья; этот воротник, обыкновенно совершенно свободный, по таким дням был стянут галстуком из цветного полотна и поднят вверх до самых ушей; по этим же дням на смену блузе из голубого полотна, панталонам из той же материи и того же цвета, сабо с подложенной в них соломой, чтобы защитить голые ноги, приходили голубая куртка без ворота, жилет из ситца в цветочек, выкроенный из какого-то казакина покойной г-жи Мьет, короткие штаны из зеленоватого бархата, ставшие белесыми в тех местах, где у обезьян кожа меняет цвет, и плотно обхватывающие в том месте, где должна быть подвязка, грубые чулки из серой шерсти в резинку, которые защищали почти лишенные плоти ноги с длинными ступнями, терявшимися в огромных башмаках из телячьей кожи, с украшением в виде широкой оловянной пряжки.
Этот человек, которого никто никогда не видел вытаскивающим хотя бы одно су из кармана, даже для того чтобы оплатить стул в церкви, где он регулярно каждое воскресенье слушал мессу, стоя при этом на ногах, был после г-на Анри де Норуа самым богатым владельцем округи.
Каким чудом скупости и ростовщичества сумел он клочок за клочком, перш за першем, арпан за арпаном собрать в своей иссохшей руке, напоминавшей руку самого Времени, сто пятьдесят или двести гектаров земли, составляющих его владения и разбросанных по территориям Ансьенвиля, Фавроля и Норуа, в долине, на равнине, на холмах — повсюду? Этого не мог сказать никто, и только один г-н Дерикур, нотариус в Ла-Ферте-Милоне, хранивший у себя около тысячи или тысячи двухсот актов, с помощью которых папаша Мьет стал хозяином земель, мог засвидетельствовать это.
Ради кого скупой крестьянин занимался этим собирательством, перед которым при равных условиях отступили бы самая трудолюбивая пчела или самый упорный муравей? Можно было подумать, что он делает это ради своей дочери Анжелики, если бы бедное создание не пользовалось этим состоянием, собранным столь тяжким трудом, еще меньше, чем ее отец; но нет, Мьет любил землю ради самой земли, как скупцы другого рода любят золото ради золота. И Анжелика Мьет, которая должна была унаследовать более полумиллиона, настоящая Золушка, но без ласковой феи-крестной, никогда не имела в своем распоряжении даже сантима. Всю неделю она ходила в головной косынке и лишь в воскресенье меняла ее на чепчик за пятнадцать су. Одетая зимой в юбку из мольтона, а летом — в платье из руанского ситца, она была одновременно поставщицей дров, служанкой и кухаркой. Но, правда, эта последняя обязанность доставляла ей мало хлопот, так как рацион папаши Мьета, а следовательно, и его дочери Анжелики в будние дни состоял из картофеля, выращенного им самим, и каштанов, собранных Анжеликой; лишь по воскресеньям на столе появлялись суп с капустой, кусок сала и несколько яиц, снесенных курицами, которые находили себе пропитание у соседей, а также салат, заправленный маслом из буковых орешков, которые были собраны той же самой Анжеликой в сентябре и октябре в лесу Виллер-Котре.
Несмотря на большое состояние отца, о котором бедная девушка даже не имела точного представления, она, бесспорно, была самым несчастным человеком в деревне. Служанки, простые жницы и работницы на фермах могли, по крайней мере, отдохнуть и развлечься по воскресеньям или в дни больших праздников; они танцевали под липами, где деревенский скрипач брал за свою игру по одному су за кадриль; они могли иметь жениха или, по крайней мере, любовника, с кем с наступлением вечера, окончив работу, углублялись по тропинке в лес, слушая слова любви; если же у них не было ни жениха, ни любовника, то была какая-нибудь кошка, собака или птичка, любившая их и любимая ими. У Анжелики не было ничего подобного — она не любила никого, и никто не любил ее. Ее отец был тираном, а она была жертвой, и семейные узы, столь дорогие нашему несчастному человечеству, единственное счастье которого они порой составляют, были для Анжелики каторжными оковами.
Мадлен, ради возможности охотиться на трех или четырех сотнях арпанов земли папаши Мьета делавший вид, что он благосклонно относится к старому Гарпагону, испытывал жалость к его дочери и, видя Анжелику грустной и страдающей, пригласил ее на торжество вместе с отцом; однако папаша Мьет, опасаясь, что, приняв приглашение, он допустит дополнительные траты, которые не смогут покрыть стоимость той еды, какую Анжелика, поев у Мадлена, не съест у себя дома, отказался взять девушку с собой.
Но доброе сердце Мадлена сжималось при мысли, что в то время как папаша Мьет будет сытно есть за праздничным столом, попивая славное вино, его дочь, оставшись одна дома, будет пить воду, есть картофель, испеченный в золе, и вареные каштаны, поэтому, едва увидев папашу Мьета, желавшего ничего не потерять даже из запахов и паров тех кушаний, которые он пришел отведать и добрая часть которых ему бы досталась, сидящим у огня на кухне, Мадлен тут же поручил толстушке Луизон тайно отнести Анжелике бутылку вина, кусок говядины и четверть сыра мароль (его голодная наследница тщательно спрятала, рассчитывая растянуть неожиданное лакомство на долгое время).
Со своей стороны, папаша Мьет любил и глубоко уважал Мадлена, ведь тот не безвозмездно охотился на его землях, а в знак признательности за право охоты присылал ему то зайца, то пару куропаток, то, наконец, лопатку косули, но папаша Мьет всегда воздерживался от того, чтобы самому есть эти дары, и посылал Анжелику продавать их содержателю гостиницы "Золотой крест". Когда эта нежданная удача сваливалась на старого толстосума, его дочь должна была пешком отправляться из дома в три часа утра и возвращаться в семь, чтобы домашний распорядок оставался незыблемым. Если же Мадлен при случае интересовался у своего соседа Мьета: "Ну как, сосед, хорош ли был заяц, вкусны ли были куропатки, нежно ли было мясо косули?", Мьет, моргая, прикрывал веками свои маленькие серые глазки, проводил кончиком языка по своему безгубому рту и, растянув его в подобие улыбки, отвечал: "Не говорите мне о них, господин Мадлен, у Анжелики едва не было расстройства от переедания, а я до сих пор облизываю пальчики".
Итак, как мы уже говорили, папаша Мьет, питая большое уважение к Мадлену, был убежден, что хорошо воспитанный человек не должен заставлять себя ждать, поэтому он прибыл в восемь часов утра, хотя завтрак должен был начаться где-то в половине одиннадцатого, а может, даже в одиннадцать, и уселся на табурете около очага. И всякий раз, когда Мадлен, от волнения беспрестанно сновавший по комнатам, проходил мимо него, папаша Мьет приподнимал свой колпак и привставал с табурета.
Первая карета, которую Мадлен заметил еще как неразличимую точку на дороге, быстро распознав, что это не экипаж его крестника, была небольшая двухместная коляска, влекомая крепкой и сильной лошадью. В ней сидели два человека, составлявшие прямую противоположность друг другу как по внешнему виду, так и по характеру.
Тот, кто держал поводья и время от времени награждал лошадь отеческим ударом хлыста, похоже, не слишком радовавшим животное, был веселый мужчина тридцати восьми-сорока лет, со светлыми волосами, начинавшими уже седеть; с усами, такими же светлыми и так же седеющими, как и волосы; с умным, живым, насмешливым и полным лицом, более широким внизу, чем вверху за счет непомерно раздувшихся щек; со ртом чревоугодника, с великолепными зубами, видневшимися, когда на его губах играла открытая, искренняя улыбка; с тройным подбородком: первый, служивший основанием двум другим, скрывался под расстегнутым воротником рубашки и под свободно болтающимся галстуком. Торс едущего, как и лицо, расширялся книзу по мере приближения к животу, которому его владелец безуспешно пытался придать величественный вид и который достиг просто немыслимых размеров, так что его основание, мало-помалу расплываясь, в конце концов почти целиком заполнило весь объем коляски — в ней этот человек обычно ездил в одиночестве, хотя изначально она была сделана для двоих. Но странное дело! Эта невообразимая полнота, превратившая бы всякого другого в некое бесформенное и комичное существо (впрочем, он подшучивал над ней всегда первым), удивительно шла ему и, казалось, не слишком стесняла его движения. Толстяк был одет как охотник: в куртку, панталоны и гетры серого полотна, за спиной у него висела охотничья сумка, между ногами стояло ружье, обе его ступни упирались в прекрасную легавую собаку, имевшую лишь один недостаток: следуя примеру своего хозяина, она ступила на путь преждевременной полноты; собаку звали Вальден, по имени друга, подарившего ее нынешнему хозяину.
Это был Жюль Кретон, тот знаменитый капитан национальной гвардии Виллер-Котре, кто позволял своим людям делать все, что они хотят. Как вы помните, кум Баке, рассказав об этом г-ну Пелюшу, заставил того грозно нахмурить брови.
Его спутник, который благодаря своим качествам или, если хотите, своим физическим недостаткам, прямо противоположным недостаткам Жюля Кретона, получил счастливую возможность проделать весь путь в коляске, вместо того чтобы пройти его пешком, был длинный и худой мужчина тридцати четырех-тридцати шести лет (впрочем, питая до сих пор несбывшуюся надежду выгодно жениться, он из кокетства лет на десять приуменьшал свой возраст). Он был блондин, причем его волосы имели желтоватый оттенок, а бакенбарды — рыжеватый; у него были едва заметные брови, глаза цвета голубого фаянса, которым он старался придать томное выражение, и слегка искривленный нос; рот же его портила вечная глуповато-одобрительная улыбка. Он носил рубашку с отложным воротничком на манер Колена, галстук, продетый в кольцо с оправленным топазом, соломенную шляпу с длинной развевающейся лентой в тон шляпе и костюм розового цвета, разумеется приобретенный в провинциальном магазине готового платья.
Его звали Бенуа Жиродо. Но, не находя достаточно изысканным имя основателя ордена бенедиктинцев, данное ему при крещении его славными родителями, он поменял его на имя "Бенедикт", казавшееся ему более аристократичным.
Господин Бенедикт Жиродо служил сборщиком налогов в кантоне, главным городом которого был Виллер-Котре. Приглашенный на завтрак к Мадлену, он отправился в дорогу пешком, но у подножия холма Данплё его нагнал Жюль Кретон, который, рассудив, что, как бы мало ни оставалось в коляске свободного места, его все равно будет достаточно, чтобы там разместилась худосочная персона метра Бенедикта Жиродо, обратился к нему с предложением подняться в двуколку, и сборщик налогов принял это предложение с признательностью.
Добавим, что приятнее всего польстить сборщику налогов можно было, называя его просто г-ном Бенедиктом, то есть латинизировав имя, данное ему при крещении, и умалчивая его фамилию. Зная это, Жюль Кретон никогда не упускал случая назвать его либо Бенуа, либо Жиродо, а порою даже усиливал просторечное звучание этих имен, соединив их одно с другим.
Господин Бенедикт выказывал огромные притязания на элегантность; но, к несчастью, его длинная фигура, его длинные руки с не менее длинными кистями, его длинные ноги, опиравшиеся на длинные ступни, упорно сопротивлялись этим устремлениям и относили его среди класса двуногих, называемых людьми, к той категории, к которой орнитологи относят среди птиц аистов и цапель, то есть к голенастым.
Так что мы имели право сказать, что и в плане физическом, и в плане моральном длинный, тощий и меланхоличный Бенуа Жиродо составлял, оказавшись с ним рядом, разительный контраст с маленьким, тучным и жизнерадостным Жюлем Кретоном.
Издалека, едва заметив хозяина праздника и убедившись, что тот сможет его расслышать, Жюль закричал:
— Эй! Кассий! Кассий, знаешь ли ты, почему я подстегиваю мою лошадь?
— Предполагаю, — ответил Мадлен, — чтобы приехать поскорее.
— Да, конечно. Но знаешь ли ты, почему я хочу добраться поскорее?
— Чтобы как можно быстрее пожать мне руку.
— Безусловно, но это не все: я хочу первым рассказать тебе остроумную шутку сельского стражника из Данплё.
— Замолчите, господин Жюль, ни слова! — произнес Жиродо, толкая своего спутника локтем.
— Замолчать! Мне замолчать! Я ведь рассержусь!
— Ну, давайте вашу шутку, — сказал Мадлен, беря поводья, чтобы рассказчику было легче сойти на землю.
— Он сказал, увидев Жиродо рядом со мной и меня рядом с Жиродо: "Какая жалость, что король Луи Филипп отменил лотерею, я бы поставил сто су на номер десять; вот этот номер едет мимо меня!"
Мадлен рассмеялся, но не столько шутке сельского стражника, сколько раздосадованной физиономии Жиродо.
— А ты хотя бы сделал комплимент сельскому стражнику по поводу его остроумия?
— Я поступил еще лучше! Я бросил ему сто су, сказав: "Держите, папаша Упование: если лотерею восстановят, это будет ваша ставка". Сколько этот малый получает на должности сельского стражника Данплё?
— Двести франков в год, по-моему.
— Я позабочусь, чтобы он имел двести пятьдесят. Я переговорю об этом с его мэром, моим другом Мелажем… Здравствуй, Кассий.
И поскольку, ведя этот диалог иди, скорее, монолог, Жюль Кретон выбрался из повозки гораздо быстрее, чем можно было бы предположить, то он сердечно пожал руку Мадлену, в то время как Бенуа Жиродо приветствовал его с церемониями, заимствованными им, по его мнению, у порядочного общества, о котором он без конца говорил и подражать которому имел притязание.
Вальден спустился вслед за ними, но не выпрыгнув из коляски подобно своему сородичу Фигаро, более молодому и проворному, а осторожно ставя лапы на подножку коляски; после этого пес подбежал к Мадлену и потерся о руку, прося его о ласке, в которой охотник никогда не откажет собаке, добивающейся ее.
— Ты не взял с собой Луи? — спросил Мадлен, пытаясь найти кого-нибудь, кому бы он мог передать поводья.
— Бездельника Луи? Ты знаешь, что с ним сталось? Он растолстел, да так, что не хочет больше приезжать или, точнее, больше не может ездить со мной в одной коляске. Он утверждает, что я его придавливаю. Я вас придавливал, Жиродо? Будьте откровенны!
— Нисколько, господин Жюль, нисколько.
— К счастью, — продолжал жизнерадостный капитан, — я нашел ему замену: это Вальден.
— Как Вальден?
— Да, Вальден. Он тоже толстеет, скотина! Я не знаю, в чем дело и как это получается: едва только кто-нибудь переступает порог моего дома, как тут же начинает толстеть! Так что по дороге я даже предложил Жиродо взять его на полный пансион; как бы ни сопротивлялась его природа, я все равно восторжествую над ней.
— Спасибо, спасибо, — сказал сборщик налогов, растянув в улыбке уголки рта, — я себе нравлюсь таким, как я есть.
— Даже слишком; я это знаю, и вам незачем мне говорить об этом. Итак, вернемся к Вальдену, который не жалуется, что я его придавливаю, и создает мне удобство, поскольку я ставлю на него ноги; я натаскал его так, что он заменяет мне теперь Луи.
— Не может быть! — заметил Мадлен.
— Да; когда у меня есть дела в лесу и мне надо поговорить с работниками, а для этого необходимо выйти из коляски, я даю ему в зубы поводья моей Оленухи.
— Ваша Оленуха тоже поправилась, — перебил его Мадлен.
— Я же вам говорю, что все вокруг меня прибавляют в весе. Вы знаете Турнемоля, не правда ли? Худой как щепка. Я его назначил моим писарем, и теперь он ведет мои реестры национальной гвардии. Я ему плачу за это сорок франков в год. С сорока франков не слишком-то растолстеешь. Прошел год, как он исполняет эти обязанности. Я его взвесил в тот день, когда он впервые взял в руки перо: в нем было тридцать шесть килограммов. Вчера я ему сказал: "Ты толстеешь, Турнемоль, берегись". А он мне в ответ: "Не думаю, господин Жюль". Я поставил его на те же самые весы и взял те же самые гири: тридцать девять килограммов. Он поправился на три килограмма! Говорю тебе, это неизбежно.
— Прости, я тебя перебил. Ты говорил, что даешь поводья в зубы Вальдену.
— Я даю ему поводья в пасть, он садится и сторожит Оленуху. Сам увидишь сейчас, только предоставь им действовать вдвоем. Клянусь, есть такие умные животные, что христианам должно быть стыдно.
И Жюль Кретон, подобрав вожжи, которые он небрежно забросил в коляску, вложил их в пасть собаки, оказавшейся как бы впряженной впереди лошади.
— На конюшню, Вальден! На конюшню, умная собачка! — приказал он. — Пошла, Оленуха!
Вальден направился к ферме; следом за ним тащила за собой коляску Оленуха. Вся троица — собака, лошадь и коляска — миновала ворота на двор фермы, ничего нигде не задев.
— Говорю тебе, — в восторге воскликнул Жюль, — если бы не этот разбойник Фигаро, Вальден был бы первой собакой во всем департаменте!
— Да, ему лишь не хватает дара речи, — подхватил Жиродо.
— Ему его предлагали, — серьезно произнес Жюль, — но он отказался.
— Почему же? — простодушно поинтересовался сборщик налогов.
— Чтобы не говорить глупостей.
Затем он повернулся к Мадлену:
— Спорю, что ты ждал не меня?
— Я ждал тебя, потому что я тебя пригласил.
— Хорошо, я спрошу иначе: спорю, что ты здесь не ради меня.
— Да, это так, я здесь некоторым образом из-за Анри.
— Я выехал из Виллер-Котре в семь часов, карета приходит только в восемь, сейчас девять; здесь он появится не раньше чем через двадцать минут.
— Не знаешь, папаша Жиро составит нам компанию?
— Он ни за что не упустит такой возможности. Я пообещал ему требуховую колбасу от Баке, кстати, она лежит в багажном ящике моей коляски, и зельц тоже; ради этого он отправится на другой конец света.
— Почему же ты его не привез?
— Посадив к себе на колени? Они слишком коротки для этого. На колени к Жиродо? Они слишком остры. Нет, он прибудет на лошади Флобера, это именно то, что ему надо. Она не взбрыкнет. А! Смотрите, смотрите, вот и он показался — пиано, пиано, как говорит моя дочь, которая учится итальянской музыке и весь день терзает мой слух одной восьмой и одной шестнадцатой господина Верди.
— Очаровательная молодая особа… — пробормотал сборщик налогов.
— Да, но она не для вас, Жиродо.
— Но почему же? Почему?..
— Потому что она выйдет замуж лишь за того, кого полюбит, а вас она не полюбит никогда…
— Этот господин Жюль всегда такой насмешник.
Между тем папаша Жиро подъехал к Мадлену и его гостям, сам того не заметив, так как, воспользовавшись спокойным нравом своей лошади, он читал газету. Лошадь остановилась; удивленный этой заминкой, он поднял голову и увидел, что оказался лицом к лицу со своим хозяином и двумя своими согражданами.
— Надо же! Надо же! Как, это вы, вы? — воскликнул он.
— Конечно, это мы, — ответил Мадлен.
— Так, значит, я приехал?
— Мне так кажется.
— Удивительно, удивительно, — сказал папаша Жиро, тщательно складывая свою газету и убирая ее в карман.
— Как?! — изумленно произнес Жиродо. — Вы читаете "Век", господин Жиро?! Значит, вы принадлежите к оппозиции?
— Я! К оппозиции? Я, как Базиль, учитель музыки и органист. И я читаю вовсе не "Век".
— А что же вы читаете?
— Опубликованный в нем роман-продолжение. Его автор — Дюма, один из моих учеников.
— Один из ваших учеников? — произнес Кассий.
— Охотно верю, — заметил Жюль. — Ведь я тоже ваш ученик, папаша Жиро.
— Вы учили Дюма игре на скрипке?
— Правильнее сказать, я пытался; однако у меня никогда не было более неспособного к музыке ученика. Но я упорствовал и делал это не ради заработка. Его мать, получавшая дрова[12] как вдова генерала, платила мне стружками; но это за уже преодоленную трудность. В конце концов я отказался. Проучившись три года, он так и не приладился к своей скрипке. Однажды утром я ему сказал: "Проваливай к черту и делай что хочешь". Он поехал в Париж и стал писать романы.
— Я полагаю, что он поступил правильно, — заметил Жюль. — Но раз мы выяснили, что ждем Анри, мы можем присесть, вместо того чтобы стоять.
И, подкрепив слово примером, Жюль Кретон не только сел, но и прилег; Кассий сел рядом с ним, Жиродо упорно продолжал стоять, а папаша Жиро повел лошадь к Луизон, пообещав вернуться, как только убедится, что его четвероногий спутник должным образом устроен по соседству со своей подругой Оленухой.
Папаша Жиро, которого все его земляки, несомненно, узнают, несмотря на то что, повинуясь долгу приличия, я несколько изменил его фамилию, был самым оригинальным человеком, которого я когда-либо знавал. Родившийся в 1774 году и наслаждавшийся превосходной старостью, которую обеспечивали ему ясное сознание и здоровое тело, он был живым образцом восемнадцатого века, перенесенным в век девятнадцатый; это был крепкий старик семидесяти-семидесяти двух лет с прямой и твердой походкой, способный дать отпор кому бы то ни было, держать вилку и стакан в руке, с наслаждением завтракавший требуховой колбасой и зельцем: такого рода пища произвела бы несварение в большинстве желудков двадцатилетних молодых людей из нашего окружения. Он играл на скрипке каждый день для своего удовольствия, на органе — каждое воскресенье для наставления верующих, чествуя руками и ногами на своем инструменте все крещения и все свадьбы, исполняя одинаковое количество нот как для бедных, плативших ему простой благодарностью, так и для богатых, клавших ему два луидора в руку. Это был одновременно веселый сотрапезник и прекрасный рассказчик; он был племянник приора монастыря премонстрантов, жительствовавших в обители Бур-Фонтен, которая располагалась в одном льё от Виллер-Котре, и именно от него я услышал, как в этом убедится тот, кто возьмет на себя труд перелистать мои "Мемуары", все те монастырские и раблезианские истории, что приведены там мною. Благодаря своему превосходному характеру он становился героем всех провинциальных розыгрышей, на которые не скупятся сельские жители и обитатели замков. То ему в постель клали ежа или угря; то в его комнате в шкафу закрывали петуха, и тот пел ночью каждый час; то, наконец, его дверь распахивалась в полночь, хотя он тщательно запирал ее накануне вечером изнутри, и призрак, облаченный в длинную простыню и влачивший цепи, раздвигал полог его алькова. При виде всех этих напастей старик испытывал или притворялся, что испытывает, такой комичный ужас, что все эти истории, обрастая при пересказе все новыми и новыми подробностями и множась по мере того, как они все дальше отходили в прошлое, в конце концов превратили папашу Жиро в легендарный персонаж, который, возможно, под рукой Гофмана стал бы вторым Коппелиусом или Повелителем блох.
Помимо прочего, внешность Жиро могла бы подарить волшебнику, создавшему "Майорат" и "Кремонскую скрипку", одного из новых персонажей, которые тот создавал с помощью пера, превращавшегося в его руках в кисть. Лысый, как коленка, Жиро носил небольшой парик из коротко подстриженных светло-коричневых волос, скорее прикрывавший его голову в целях гигиены, нежели служивший украшением. На этот парик сверху надевался колпак черного шелка, и парик прилегал к нему гораздо плотнее, чем к черепу. И зимой и летом органист упорно не расставался с этим двойным головным убором, поверх которого в торжественных обстоятельствах, то есть когда речь шла о визите, ужине в городе или поездке в деревню, он надевал еще широкополую шляпу. Ее никто никогда не знавал ни новой, ни старой, она всегда выглядела совершенно одинаково.
Лицо, постоянно защищенное этими тремя плодами человеческого мастерства, худое, костистое, с яркими красками, обычно имело добродушное выражение. Но когда Жиро щекой упирался в основание своей скрипки, левую руку выгибал с легкостью, характерной для умелого исполнителя, а мизинец клал на квинту таким образом, что между пальцем и кобылкой едва оставалось место для смычка, на этом лице появлялось выражение блаженства, а во взгляде поэтическая отрешенность, и можно было подумать, что те земные звуки, какие старик извлекал из своего инструмента, соединяли его с небесными хорами, пением ангелов и архангелов.
Его платье походило на одеяние квакера. Он носил галстук, жилет, белые рубашку и жабо, коричневый редингот, ратиновые панталоны и чулки черной шерсти, засовывая их в ботинки с серебряными пряжками, всегда до блеска вычищенные.
Папаша Жиро не был ни бедным, ни богатым; он не дошел до золотой середины Горация, но и не бедствовал. Его место органиста, несколько уроков, которые он давал городским подросткам, а также пять или шесть тысячефранковых банкнот, доход с которых ему выплачивал нотариус Ниге, приносили ему тысячу двести ливров ренты, и он жил на них счастливый, как Эпикур, и пользующийся всеобщим уважением, как Нестор.
В ту минуту, когда он вышел с фермы, стряхивая светлые волоски своей лошади, приставшие к его коричневому рединготу, и направился к пригорку, где Жюль лежал, Мадлен сидел, а Жиродо стоял, хозяин дома вскрикнул от радости. Он заметил тильбюри своего крестника, Анри де Норуа, выезжавшее из леса Вути.
В одно мгновение Мадлен был на ногах, и в ту же минуту молодой человек в свою очередь заметил Мадлена. Резко прищелкнув языком, он подстегнул свою лошадь, и та за какие-то секунды преодолела те несколько сот шагов, что отделяли двух друзей, и остановилась у подножия пригорка, где уже ждал Мадлен.
Анри бросил поводья Тому, спрыгнул на землю с ловкостью и проворством умелого гимнаста и оказался в объятиях Мадлена.
— А! Ну вот, наконец, и ты, злой мальчишка! — сказал ему Кассий, утирая слезу. — Ну, что?
— Я отвечу вам, но иначе, чем дон Родриго ответил дону Диего после убийства дона Гормаса. Он сказал: "Ешьте, отец!" Я же говорю: "Охотьтесь, крестный!"
— Значит, Генский лес наш? — спросил Мадлен.
— Со вчерашнего дня в полном нашем распоряжении на правах собственности: продан, куплен, оплачен. Вы можете стрелять в нем всех, кто там есть: зайцев, кроликов, косуль — и никто больше вам не скажет ни слова.
— Тогда трубите в фанфары, — закричал Мадлен, — мы сегодня же обновим нашу покупку, слышишь, Жюль!
— Да, слышу; но ты же отлично понимаешь, что я не полезу ради забавы в этакую чащобу; это годится для тебя, похожего на лезвие ножа, или для такого угря, как Жиродо. Вы вступите в лес с наветренной стороны, а я устроюсь с противоположной его стороны, с удобством сидя на межевом столбе, и всех, кого вы спугнете, буду встречать так: "Паф! Паф!"
— Вы их убьете? — спросил Жиродо.
— Или промажу, — ответил Жюль. — Я не притязаю, как Мадлен, на то, чтобы убивать семнадцатью выстрелами семнадцать бекасов. Если стреляешь так, то пропадает всякое удовольствие… Здравствуйте, господин Анри, вы чувствуете себя хорошо, я тоже. Вот две вещи, которые доставляют мне громадное удовольствие. А вот и я! Вот и я!
И, как образно выражаются местные жители, скатившись с вершины пригорка вниз к Мадлену и Анри, он упал прямо в их объятия; оба, широко расставив руки, преградили ему путь.
— Вы хорошо сделали, что остановили меня, — произнес Жюль, весело улыбаясь, всегда готовый в первую очередь посмеяться над собой, что ему позволяло смеяться над другими. — Если бы не это, я бы мог катиться прямо до самого Данплё.
Анри сердечно пожал руку Жюлю, ибо испытывал к нему не только глубокое уважение как к порядочному человеку и честному торговцу, но еще и искреннюю дружбу как к славному малому.
— Ну вот вы и прибыли, — продолжал Жюль. — Теперь можно серьезно заняться завтраком, не правда ли, Кассий? Но это вовсе не ради того, чтобы я мог поесть. Я теперь лишь пью: говорят, что это даже заметно по моему носу.
— Дело в том, что ваш нос превращается в маленькую розочку, господин Жюль, — сказал Жиродо.
— Ничего, ему еще далеко до того, какого цвета был нос у моего отца. Ты не знал, Кассий, моего бедного отца, вот он бы заставил тебя посмеяться!.. Нет, это вовсе не ради того, чтобы я мог поесть, а ради того, чтобы посидеть за столом с друзьями. Вас утомила поездка, господин Анри?
— Нет, я доехал под парусиновым навесом, положив пальто под голову и охапку соломы под бок.
— Послушайте, а ведь это мысль. Во время моей последней поездки я думал, что мы задохнемся… Нет, не я, а мои соседи. Представьте себе, я велел рассыльному в гостинице пойти и заказать мне, как обычно, два места на дилижанс, ведь, имея два места, я еще кое-как выкручиваюсь из положения. Мой посыльный возвращается и говорит мне: "Все в порядке. Ваша просьба выполнена". Я даю ему чаевые. В восемь утра я заявляюсь в "Оловянное блюдо", подаю квитанцию, которую я даже не раскрывал, и требую от Левассёра мои два места… Идиот-рассыльный забронировал мне одно место в купе, а другое — в ротонде.
— Больше всего мне хочется как можно скорее сесть за стол, — сказал Мадлен, — но это зависит от Анри. Когда ты будешь готов, мой мальчик?
— Мне нужно время лишь чтобы переодеться и принять ванну, которая, должно быть, меня уже ждет.
— Мы даем тебе час, этого достаточно?
— Вполне.
— Ну что ж, тогда по коням! Сейчас половина десятого, ровно в половине одиннадцатого мы тебя ждем.
Анри еще раз обнял Мадлена, пожал руки Жюлю и папаше Жиро, попрощался с Жиродо, вскочил в тильбюри, и лошадь крупной рысью покатила коляску к замку Норуа.
Поскольку Мадлен не ждал больше никого, кроме своих соседей, которые, подобно Анри, должны были прибыть в условленный час, то все отправились на ферму, где, к большому удовольствию папаши Мьета, с утра не бравшего в рот ни крошки, чтобы не испортить себе предстоящую трапезу, в тот же миг был отдан приказ насадить на вертел большие куски мяса.
Прошло около получаса среди раблезианских рассказов Жиро, шуток Жюля Кретона над другими и над самим собой и обид Жиродо, всякий раз готового рассердиться, но вся кий раз вновь обретающего свое хорошее настроение благодаря искренней, заразительной веселости Жюля, как вдруг послышались торопливые, частые и звонкие удары кнута, возвещающие прибытие гостей, уверенных в добром приеме.
Почти сразу же вслед за этим в проеме ворот показалась коляска. Мадлен, который жарил на сильном огне фрикасе из кролика, удерживая одной рукой кастрюлю за ручку, вскрикнул, поставил кастрюлю на плиту, бросился к двери, выходящей во двор, перепрыгнул через три ступени и побежал навстречу вновь прибывшим, ведь это были некто иные, как его друг Пелюш и его крестница Камилла.
Остальные гости, привлеченные радостным криком Мадлена, высыпали на порог дома, чтобы присутствовать при высадке из экипажа этих двух приезжих, совершенно им незнакомых.
Было очевидно, что путешественники с таким же нетерпением хотели обнять Мадлена, с каким Мадлен хотел обнять их, но высадка, хотя и казалась самым простым и обычным делом как приехавшим, так и зрителям, не обошлась без трудностей и даже без происшествия.
Кроме Бастьена, сидевшего на облучке и спрыгнувшего на землю, как только шарабан въехал во двор фермы, а также г-на Пелюша и Камиллы, расположившихся на сиденье, в шарабане находился еще один пассажир, о ком за последние две трети пути все забыли, но кто, как только они остановились, напомнил о своем присутствии суматошным лаем.
Это был Фигаро, которого, напомним, г-н Пелюш после приключения с папашей Лажёнесом привязал к ноге повыше лодыжки, но пониже колена, веревкой, одолженной ему Бастьеном, и который, с тех пор как он увидел кур, возившихся в навозной куче, и заметил уток, барахтавшихся в луже, казалось, был одержим желанием или, скорее, даже страстью как можно быстрее выбраться из экипажа.
Увидев горящие глаза Фигаро, г-н Пелюш испугался за кур и уток своего друга Мадлена и старался усмирить пыл собаки, удерживая ее за ошейник.
Фигаро рвался вперед, г-н Пелюш тянул его назад, и потому Камилла тщетно протягивала руки своему крестному через эту пару борцов.
К несчастью, г-н Пелюш, полностью снаряженный для охоты, был лишен свободы движений. В тот миг, когда он кричал Мадлену: "Спасай своих кур и уток!" — ошейник выскользнул у него из рук. Фигаро устремился вперед, и г-н Пелюш от резкого толчка потерял равновесие и вылетел из шарабана, исполнив сальто, которое в цирке вызвало бы гром аплодисментов.
Но дело происходило в Вути, а г-н Пелюш не обладал ни ловкостью, ни гибкостью клоуна, поэтому его невольное гимнастическое упражнение было встречено криками ужаса, вырвавшимися у Камиллы, Мадлена и других присутствующих.
Еще больше осложнил положение Вальден, давно уже питавший злобу против Фигаро: видя, что того сдерживает веревка, Вальден атаковал противника и дал ему бой, полем для которого послужило тело лежавшего на земле г-на Пелюша.
К счастью, Жюль Кретон подскочил к ним с одной стороны, Мадлен — с другой. Жюль схватил Вальдена за загривок и оттащил в сторону, Кассий схватил Фигаро за ошейник и перерезал веревку садовым ножиком. К еще большему счастью, по всему двору лежал толстый слой навоза, смягчивший падение г-на Пелюша. Собаки покусали друг друга, но не тронули торговца цветами, поэтому он поднялся с земли разъяренный, но не особенно пострадавший, если не считать нескольких пятен грязи на велюровой куртке и жилете буйволовой кожи.
Камилла чуть не потеряла сознание от страха; Мадлен передал веревку, к концу которой был привязан Фигаро, в руки сборщика налогов, крикнув ему: "Держите крепче!" — и поспешил на помощь своей крестнице.
Но как только г-н Пелюш встал на ноги и все, а в первую очередь он сам, убедились, что руки и ноги у него целы, ко всем и даже к самой жертве несчастного события вернулось хорошее настроение.
— Ну вот и я! — сказал г-н Пелюш, горделиво стоя на навозе. — Уверен, что ты меня не ждал. Как ты меня находишь? Что скажешь о моем костюме и как тебе нравится мое ружье? Видишь, я не скряжничал, желая оказать тебе уважение. И хотя это вовсе не значит, что я думаю об охоте больше, чем о партии в домино, я придерживаюсь следующего принципа: если тебе удалось доказать, что ты вовсе не дурак, если, начав с нуля, ты сумел лишь благодаря силе собственного ума составить капитал в несколько сотен тысяч ливров, если, наконец, ты имеешь честь командовать ротой национальных гвардейцев Парижа, то следует сохранять свое превосходство во всех затеянных тобою делах как в городе, так и в деревне. Вот какого, повторяю, принципа я придерживаюсь.
И, сформулировав свои убеждения, г-н Пелюш решился пожать руку, которую протягивал ему его друг.
— Черт возьми, ты прав, мой дорогой Анатоль, и если я и ожидал кого-нибудь, то уж никак не тебя. Но я так рад тебя видеть, и грех было бы бранить тебя за то, что ты так долго собирался приехать ко мне. Только сожалею, что госпожа Атенаис не решилась сопровождать тебя.
— Да что ты, Кассий! — воскликнул г-н Пелюш, опустив подбородок на грудь. — Разве такой торговый дом, как наш, может одновременно лишиться двух умов, руководящих им? Госпожа Пелюш умирала от желания оказаться среди нас, но я вынужден был отказать всем ее просьбам.
— И правда, — промолвил Мадлен с видом, показывавшим, что он не полностью верит словам своего друга. — Но все же хоть ты и выбрался к нам с опозданием, тем не менее твой приезд пришелся как нельзя кстати. Судя по твоему наряду, по твоему воинственному снаряжению, а главное, по твоему великолепному ружью, я берусь утверждать, что твой визит адресован не только мне, но и в равной мере дичи в лесах Вути и Норуа, и как раз сегодня, — продолжал Мадлен, указывая г-ну Пелюшу на своих гостей, — я пригласил друзей, в числе которых есть охотники; ты познакомишься с ними за разговором, и они расскажут тебе о своих прошлых деяниях, а ты им — о своих грядущих подвигах.
— Знаете, дорогой Мадлен, а ведь я мог бы сейчас привезти не только то, что лежит в моей охотничьей сумке! — распрямившись, заявил г-н Пелюш. — Я в состоянии сообщить вашим друзьям кое о чем поинтереснее, чем о каких-то там предположениях, и уже сегодня готов был отплатить вам за ваши прошлые услуги, привезя не скромное бедро косули, а целиком все животное со шкурой и рогами.
— О-ля-ля! — закричал Мадлен. — Надеюсь, ты стрелял не в газель господина Анри?
— Вовсе нет! Я знаю, как выглядят газели, я видел их в Ботаническом саду. Я говорю о прекрасном годовалом самце косули, — заметил г-н Пелюш, надувая щеки при этих священных словах, которые он почерпнул из разговора Бастьена с Лажёнесом.
— Ты стрелял в косулю из купе дилижанса?
— Нет! Но я бы мог ее убить из двуколки господина Мартино, если бы проклятое животное не промелькнуло так быстро. Что, косули всегда бегают так проворно?
— Должен признаться, мой бедный друг, что это вполне в их привычках. Но все равно надо всегда стрелять. Такое ружье, как это, — он взял из рук г-на Пелюша его ружье, — само попадает в цель. Смотри-ка, вон ласточки, согласись, они проносятся еще быстрее, чем твоя косуля.
— Признаю это, — ответил г-н Пелюш, не догадываясь, куда клонит Мадлен.
— Так вот! Подожди-ка!
Мадлен мгновенно вскинул ружье и один раз за другим выстрелил в двух различных направлениях — две ласточки упали на землю.
Господин Пелюш был поражен; остальные охотники, лучше осведомленные о подвигах Кассия, не испытали ни малейшего удивления; вот только Фигаро, услышав двойной выстрел, так резко рванулся вперед, что выскользнул из рук Жиродо, которому, напомним, он был доверен, устремился во двор, в три прыжка пересек его и скрылся из виду на равнине, не обращая внимания на крики своего хозяина.
— Держи его! — кричал Пелюш. — Он удирает, негодяй! Он, верно, не знает, что я заплатил за него сто франков?
— Не волнуйся, — успокоил его Мадлен, — он вернется. Фигаро уже учуял запахи еды на кухне, и он не настолько глуп, чтобы убежать, не отведав ее. Я этого молодчика знаю.
— Ты думаешь, Кассий?
— Ручаюсь тебе в этом. А теперь позвольте проводить вас в ваши комнаты. И хотя наши гости такие же скромные сельские жители, как и я, уверен, моя крестница собирается оказать им честь своим новым туалетом; поэтому нельзя терять ни минуты, если мы не хотим заставить ждать наших гостей, которые должны прибыть к завтраку.
— Но, — вскричал галантный сборщик налогов (упустив Фигаро, он приблизился к обществу и теперь старался вступить в разговор, не сводя при этом с Камиллы томного взгляда), — мадемуазель и так очаровательна в своем дорожном костюме! Разве есть еще такое украшение, которое могло бы что-нибудь добавить к ее удивительной красоте?
Эта вычурная похвала сделала должное дело; г-н Пелюш, и без того с предубеждением настроенный по отношению к сборщику налогов, который дал убежать Фигаро, с головы до ног смерил того взглядом, словно намереваясь запомнить его приметы. Камилла присела в глубоком реверансе, а Жюль Кретон самым насмешливым тоном крикнул:
— Браво, Жиродо!
— Какого черта вы вмешиваетесь, прекрасный Амадис? — вместо того чтобы поддержать Жюля, спросил Мадлен. — Напротив, моя крестница должна украсить себя так, как только сможет. Я хочу, чтобы она обворожила каждого, кто на нее посмотрит, включая не только вас, но и всех остальных. Кто знает, не найдем ли мы ей мужа среди стольких воздыхателей?
Резкий выпад Мадлена, который не мог догадаться, какую струну он затрагивает в сердце молодой девушки, вызвал яркий румянец на свежих щечках Камиллы. Она бросилась на грудь крестного, отчасти чтобы поблагодарить за его нежную заботу о ее будущем, но в большей степени чтобы скрыть смущение, какое всегда испытывает молодая девушка, когда случайно слышит, как вслух произносят то слово, что без конца тихо звучит в ее сердце.
Тем временем губы галантного сборщика налогов растянулись в необыкновенно самоуверенной и довольной улыбке. Мадлен не раз рассказывал ему о состоянии торговца цветами — состоянии, наличие которого г-н Пелюш сам подтвердил, заявив о своих принципах, — и Жиродо уже заранее, даже до встречи с Камиллой, внешность которой, впрочем, превзошла все его ожидания, был убежден, что она обладает серьезностью и здравым смыслом, теми единственными, по его словам, качествами, какие Жиродо хотел бы видеть в своей будущей супруге, которой он окажет честь своим выбором. Явное, тем более открыто высказанное Мадленом одобрение брачных идей, которые могли зародиться в уме его крестницы, показалось Жиродо счастливым предзнаменованием, и он расценил его как позволение яснее заявить о своих тайных намерениях, когда для этого придет время; и в надежде на этот день он счел себя обязанным предложить Камилле руку, чтобы проводить девушку в отведенную ей комнату.
Но это вовсе не соответствовало планам Мадлена.
— Минутку, минутку, — сказал он, — вы посягаете на мои права, господин Жиродо, и позвольте вам заметить, что я вовсе не расположен передать вам именно это право.
И Мадлен, не обращая внимания на то, как грациозно сборщик налогов подставил девушке свой округленный локоть, взял руку Камиллы и пересек кухню, чтобы препроводить крестницу в ее комнату, что дало папаше Мьету новый повод приподнять свой колпак с макушки, а свой зад — с табурета, сопроводив это следующими словами, продиктованными обстоятельствами:
— Приветствую, господин Мадлен, вас и ваших гостей!
Мадлен попутно открыл г-ну Пелюшу дверь его спальни и проводил Камиллу в ту комнату, что была предназначена для нее.
Эта комната, описанием которой мы пока пренебрегали, была самой красивой и самой чистой в доме и ни в коей мере не могла бы испортить вид даже небольшой парижской квартиры. Она была обставлена очень просто, и ее мебель, изготовленная во времена царствования Людовика XVI, несла на себе отпечаток этой строгой эпохи; мебель состояла из кровати, четырех стульев, двух кресел и туалетного столика. Рифленые кровать, четыре стула и оба кресла были выкрашены в белый цвет и отделаны золотой сеткой, на три четверти стершейся, которую Мадлен собственноручно обновил ярко-желтой краской; инкрустированные комод и туалетный столик из дерева экзотических пород были украшены ручками из меди, некогда покрытой позолотой, но от долгого употребления и от прикосновений рук вернувшейся к своему естественному состоянию. Стены были обтянуты цветными обоями, а занавески на окнах и полог кровати были сшиты из набивного кретона того же цвета и рисунка, то есть с букетами незабудок на розовом фоне.
Все это выглядело так же молодо, свежо и прелестно, как сама Камилла.
— О! Какая красивая комната! — простодушно воскликнула Камилла. — Я никогда не видела ничего более восхитительного!
— Для такого старого ворона, как я, — ответил Мадлен, — вполне сойдет и охапка колючек, но для гнезда коноплянки необходим самый мягкий мох и самый нежный хлопок.
— Мой дорогой, мой милый крестный, — отвечала ему Камилла с улыбкой, ласковой, как поцелуй, — коноплянка, если хочет свить гнездо, должна трудиться над ним сама, тогда как вы оставили на мою долю лишь труд поблагодарить вас за это милое гнездышко, которое, я уверена, стоило вам немалых хлопот.
— Ба, — заметил Мадлен, — ведь это обойщик, куда более искусный, чем я, и куда лучше меня разбирающийся в красках, предоставил то единственное украшение, что заслуживает одобрения.
Говоря это, бывший торговец игрушками открыл окно и облокотился на подоконник.
Камилла подошла к окну.
Мадлен был прав: сквозь оконный переплет открывалась столь изумительная панорама, что скромная комнатка могла бы гордиться великолепием, какого иногда так недостает многим дворцам.
Из расположенного на вершине холма дома Мадлена одновременно открывался вид на равнину, которую мы уже описали, и на долину, которую нам предстоит описать. Эта долина, где, извиваясь, текла небольшая речка Урк, была сплошь покрыта садами, и через это скопление зелени лишь местами пробивался кусок сероватой стены или красная черепица крыши; но в целом растительность была такой буйной и пышной, деревья стояли так тесно, а листва их так разрослась, что при виде прозрачного голубоватого дымка, поднимавшегося между ветвями и верхушками деревьев, следуя направлению ветра, можно было подумать, что перед тобою лес, посреди которого цыгане разбили свой табор. Расширяясь на горизонте, долина, над которой высились массивные развалины замка Ла-Ферте-Милон, меняла свой вид; рощи фруктовых деревьев шли уже не сплошь, теряясь среди высоких тополей, огибаемых прихотливыми извивами реки, похожей на серебряную нить. Справа взору представал громадный треугольник, образуемый Норуа, Ансьенвилем и Фавролем. Пейзаж, хотя и утрачивал немного свою радующую взор живописность, тем не менее сохранял всю свою самобытность, поскольку рядом с возделанными полями, среди которых были разбросаны и плотные деревушки, и отдельно стоящие дома, простирались красноватые ланды, покрытые громадным, толстым и густым ковром вереска, и великолепными колючими кустарниками, доставлявшими радость Мадлену, который называл их своей кладовой; к тому же эти поля и заросли вереска прекрасно сочетались с окружавшими их темными лесами, деревья которых высились друг над другом, полностью закрывая на северо-западе горизонт.
Эта картина, совершенно новая для Камиллы, произвела на нее глубокое впечатление. До сих пор перед ней не открывалась другая перспектива, кроме серых стен и чахлых деревьев в саду пансиона или же пестрой раскраски лавочек, стоявших напротив магазина ее отца. Если порой в своих мечтах она обращала свой взгляд к небу, следя за изменчивым течением облаков, то черные от сажи и грязи зубцы печных труб, пятнами проступавших на небесной лазури, тут же заставляли девушку опускать голову. Только творения рук человеческих до сих пор служили пищей для ее восторгов, но и самое прекрасное творение в глазах некоторых мечтателей все же сохраняет неизгладимую печать малости того, кому оно обязано своим появлением на свет. Вид человеческого творения может быть грандиозен, но порой он наводит страх. Какими бы многочисленными и какими бы богатыми ни были дворцы, от этого лишь еще сильнее и еще мучительнее становится их контраст с лачугами. Вздымающийся вверх собор говорит не только о Боге, он рассказывает историю ушедших поколений, потративших жизнь на то, чтобы сначала нагромоздить эти камни друг на друга, а затем покрыть их резьбой. Внезапно оказавшись перед лицом творения Господа, девушка была одновременно удивлена и взволнована, открыв для себя, сколько простоты заключено даже в самом пышном его великолепии, а главное, как нежно и ласково оно улыбается, и не просто кому-то в отдельности, а всем, кто его видит: людям и животным, от самого маленького до самого большого, от самого скромного до самого надменного.
Камилла на время застыла в восхищении, погрузившись в безмолвное созерцание; нежная улыбка вызывала дрожание ее губ, и две слезы засверкали, подобно двум бриллиантам, в бархатистой оправе ее ресниц.
— Ну что? — спросил Мадлен, который, привыкнув к этому пейзажу, хотя и не разучившись чувствовать его красоту, сосредоточил все свое внимание на Камилле и смотрел на нее, проявляя все признаки живейшего удовлетворения. — Мне кажется, это стоит улицы Бур-л’Аббе!
— О крестный! — пробормотала Камилла, словно протестуя против подобного сравнения.
— Итак, ты предпочитаешь это?
Камилла сложила молитвенно ладони и посмотрела на небо.
— Черт возьми! — продолжал Мадлен. — По крайней мере не обнаруживай слишком явно это свое предпочтение перед твоим отцом. Если ты станешь говорить что-то плохое об этой знаменитой сточной канаве на Паромной улице, о которой госпожа де Сталь печалилась в Коппе, то есть в виду Монблана и Женевского озера, он, вероятно, будет способен лишить тебя наследства.
— Бедный отец, — с улыбкой промолвила Камилла. — Он удивлялся, что вы можете считать себя счастливым в вашей "берлоге", как он называл вашу ферму… О! Я теперь прекрасно вас понимаю. Послушайте, крестный, мне кажется, что я провела бы здесь всю жизнь, никогда не испытывая ни скуки, ни сожаления, наслаждаясь этим чудесным пейзажем и видом прелестного маленького замка, который так вписывается в природу, что можно подумать, будто он вырос здесь сам собой.
— Да, действительно, — с довольным видом засмеялся Мадлен. — Вот оно, то убежище, в котором ты нуждалась, чтобы осуществить те мечты, что порой не дают нам спать.
— Вы правы, — ответила Камилла. — Этот маленький замок очарователен, и я рада, что взяла мой альбом и карандаши. Я стану делать с него зарисовки, пока вы будете охотиться. Покидая вас, я смогу увезти с собой частицу вашей жизни. Однако вы сейчас скажете, что я льщу вам: мне кажется, я одинаково полюбила и вашу скромную ферму, и этот маленький замок.
— Это потому, что эта скромная ферма принадлежит мне, дорогое дитя, — сказал Мадлен со своей доброй улыбкой, — а в твоем сердце живет частичка любви ко мне. Но если тот, о ком мы только что говорили на ферме, если человек, который, первым заставит чаще биться твое сердце и которого ты, конечно же, полюбишь сильнее, чем любишь меня, жил бы в этом замке, то я уверен, зная твой безупречный вкус, что ты отдала бы замку предпочтение перед фермой.
— А кому принадлежит замок?
— Моему крестнику, дорогое дитя: ведь у меня есть не только крестница, но и крестник.
— Как?! — вскричала Камилла, не совладав с удивлением, вызванным у нее ответом крестного отца. — Этот прекрасный замок принадлежит господину Анри?
— Как! — в свою очередь вскричал Мадлен, не менее изумленный, чем Камилла. — Ты знакома с господином Анри?
— Крестный, — промолвила Камилла, заливаясь краской и опуская глаза, — мы ехали с ним в дилижансе из Парижа.
— Какой же я дурак! — воскликнул Мадлен, ударив себя по лбу. — Я даже и не подумал об этом, черт возьми, это так: они должны были приехать вместе, потому что здесь ходит всего одна карета, а они прибыли в один и тот же день. О Провидение, Провидение! Это одно из твоих чудес! Ну, и как ты находишь моего крестника?
— Я его едва видела, крестный, — пробормотала Камилла, запинаясь.
— Значит, вы были не в одном отделении дилижанса?
— Он был вместе с нами, точнее, занял место в купе раньше нас, а затем предложил его мне, но я не знаю, что ему ответил отец. Господин Анри побоялся стеснить нас и сел рядом с кондуктором.
— А, правда! Под парусиновым навесом на охапке соломы. Крестник рассказывал мне об этом. Узнаю его, он весь в этом, мой галантный рыцарь. Но как же случилось, что он ни слова не сказал мне о тебе?
— Но почему вы хотите, чтобы он говорил вам обо мне, крестный? Ведь он видел меня мельком!
— Этого достаточно, черт побери!
— И потом, он ведь не знал, кто мы такие, куда направляемся и увидит ли он меня еще когда-нибудь.
— Да, вот она, настоящая причина. В самом деле, я становлюсь идиотом. Да, моя крестница, да, дитя мое, да, Камилла, это была моя мечта. Когда я видел, как вы росли оба в двадцати льё друг от друга — ты, как чистая лилия, а он, как крепкий дуб; когда я восхищался тем, что воспитание дало тебе, а природа дала ему, я говорил себе: "Кто знает, может, Провидение создало их друг для друга, а мне предназначено быть той нитью, что соединит их? Эти дети — единственное на этой земле, к чему я испытываю любовь, почему же им не полюбить друг друга?"
И лицо бывшего торговца игрушками, обычно столь беззаботное и столь жизнерадостное, вдруг выразило такое волнение, на которое Камилла, всегда по достоинству оценивавшая своего крестного отца, все же полагала его неспособным; его губы дрожали, и он напрасно пытался скрыть эту дрожь; веки моргали и тщетно старались остановить слезу, блеснувшую под ресницами.
— Дорогой крестный! — вскричала Камилла, бросаясь в объятия Мадлена и пряча лицо у него на груди.
Мадлен приподнял головку Камиллы и взглянул на нее со своей доброй улыбкой.
— Ну же, — успокоил он девушку. — Хватит. Это все, что я хотел узнать у тебя, и если теперь мой крестник скажет мне столько же, даже не прибавив ни слова, то я буду вполне удовлетворен.
— Но я же вам ничего не сказала, крестный! — воскликнула Камилла.
— К счастью. Если бы ты при этом хоть что-нибудь сказала, то, возможно, сочла бы себя обязанной солгать. А теперь, когда дело продвинулось не только дальше, чем я полагал, но и к тому же, похоже, идет как надо, я должен уделить некоторое внимание нашему завтраку и особенно твоему отцу. Мне нет необходимости говорить тебе, что он дьявольски обидчив, мой друг Пелюш.
Хотя Камилла и была слишком умна, чтобы не заметить маленькие слабости своего отца, она в то же время была слишком почтительной дочерью, чтобы признавать их. Так что она разжала руки и с улыбкой вернула свободу крестному отцу.
— Ты можешь остаться здесь и полюбоваться маленьким замком, раз он так пришелся тебе по сердцу, — сказал ей Мадлен, — или спуститься в сад. Там ты найдешь липовую аллею, очень темную, густую и таинственную; там, вместо того чтобы мечтать о доме, ты могла бы помечтать о том, кто в нем живет.
После этого, чтобы не усиливать смущение Камиллы, он поцеловал ее в лоб и вышел.
Как видим, смущение Камиллы не укрылось от проницательных глаз Кассия; он сделал вполне естественный вывод, что впечатление, произведенное на его крестницу владельцем замка, было не менее сильным, чем впечатление, произведенное на нее самим замком. Поэтому, едва дверь в комнату Камиллы закрылась, он дал волю своему удовлетворению, которое доставило ему только что сделанное открытие, и стал спускаться по лестнице, гудя с силой локомотива радостное "Вперед, вперед!", — обычно этим окриком он подбадривал, подстрекал и поддерживал своих собак во время охоты.
Понятно, что Мадлен воспользовался ложным предлогом, чтобы покинуть свою крестницу; он нисколько не волновался за своего друга Пелюша, зная, что везде, где бы тот ни оказался, он сумеет добиться, а если надо, то и потребовать полагающуюся ему долю уважения. Он застал г-на Пелюша за степенным разговором с г-ном Жиродо и папашей Жиро, уже известным нам, и двумя окрестными фермерами, славными людьми, ловкими охотниками, чуточку браконьерами, земледельцами из поколения в поколение и заклятыми врагами всяких новшеств в сельском хозяйстве, точно так же как г-н Пелюш был убежденным противником всякого новшества в политике.
Господин Пелюш стоял, и все образовали вокруг него кружок, за исключением Жюля Кретона, сидевшего на кресле рядом со стулом, на котором лежали медвежья шапка и сабля г-на Пелюша.
Торговец с улицы Бур-л’Аббе оседлал своего излюбленного конька и в двадцатый, сотый, а быть может, тысячный раз развивал милую его сердцу тему о преимуществах режима "золотой середины", о превосходстве буржуазии над всеми остальными классами общества и в энергичных выражениях клеймил как сговор аристократов, стремившихся увлечь правительство вспять, то есть привести его к абсолютной монархии, так и козни демагогов, которые, толкая правительство вперед, хотели разбить его о подводные рифы республики.
Его собеседники, за исключением Жюля Кретона, обладавшего более развитым умом, чем остальные, и имевшего на этот счет собственные идеи, слушали г-на Пелюша с той снисходительностью, с какой в провинции непременно встречают парижанина, имеющего двадцать пять тысяч ливров ренты. Однако не берусь утверждать, что в ответ на кое-какие доводы хозяина "Королевы цветов", заимствованные им наполовину из передовиц "Конституционалиста", наполовину из репертуара Жозефа Прюдома, некоторые из его слушателей не поджимали губы в едва уловимой гримасе, вполне похожей на насмешку. Один только Жиродо, остановивший свой выбор на Камилле и извещенный о размерах состояния г-на Пелюша, а потому уже питавший сладкую надежду в один прекрасный день назвать его своим тестем, — один только Жиродо был целиком и полностью согласен с мнением г-на Пелюша и всячески — и жестами, и голосом — выказывал одобрение всем его теориям, как бы избиты или нелепы они ни были.
Но если и существовал какой-то молчаливый протест его слушателей, то г-н Пелюш совершенно ни о чем таком не подозревал. Пребывая в полном восхищении от тех прекрасных рассуждений, которые питались не его умом, а его памятью, и от того впечатления, которое эти прекрасные рассуждения производили в особенности на Жиродо, занявшего место перед г-ном Пелюшем, чтобы ни одно проявление одобрения с его стороны не ускользнуло от отца Камиллы, продавец цветов излагал эти прекрасные рассуждения, наполовину прикрыв глаза и откинувшись назад так, что его живот выдавался вперед, будто утес, способный разбить все возражения.
Наши читатели, надеюсь, будут признательны нам зато, что мы не привели здесь речь г-на Пелюша, где они нашли бы, за некоторым исключением, шаблонный набор фраз, взятый из двух упомянутых нами источников, а также зато, что мы и дальше станем предаваться на этих страницах разного рода размышлениям, которые столь же хорошо, как и собственные слова персонажа, раскрывают его характер, о чем историк — ибо романист есть не кто иной, как историк мира вымысла, — о чем историк, повторяю, желал бы создать у читателей самое точное представление.
Итак, не без удивления узнав о том, каким уважением пользовался Мадлен в своем кантоне, г-н Пелюш испытал небольшой укол ревности, впрочем вполне благопристойной и умеренной, ставшей лишь следствием того лестного мнения, которого он продолжал придерживаться о собственном превосходстве над своим старым другом.
Ведь это истинная правда, что в среде парижских коммерсантов уважение, на какое каждый имеет право, соразмеряется с цифрой его доходов. Но мы не собираемся никому вменять в преступление то, что последователи Барема считают добродетелью, так как иначе и быть не может: торговая жизнь Парижа напоминает схватку, в которой забота о самосохранении не дает возможности слишком глубоко вникать вдела и поступки равного тебе; после схватки производят подсчет, изучают дела друг друга, и тот, кто захватил самую большую добычу, то есть самый хитрый или самый сильный, провозглашается самым достойным. И, как следствие, именно на него, а не на того, кто честнее и порядочнее, благоразумная осторожность велит вам опираться; и именно его, в конце концов, ваш разум советует иметь если не другом, то, по крайней мере, союзником.
В провинции накал борьбы захватывает не до такой степени, и, хотя бескорыстия здесь нисколько не больше, потребности здесь не столь насущны. Здесь заботятся не только об успехе, но и том, какой ценой он был одержан; в провинции можно быть коммерсантом, оставаясь человеком, и здесь обогащаются, не теряя память, и любят и ценят независимо от гроссбуха. Жулик-миллионер не пользуется в провинциальных кругах полной безнаказанностью, и порой слово "жулик", произнесенное неизвестно кем, подхваченное ветром и разносимое шелестом того самого тростника, что три или четыре тысячи лет назад разоблачил царя Мидаса, долетит до ушей миллионера и заставит его вздрогнуть среди наполненного тревогами процветания; тогда как, напротив, качества основательные — порядочность и честность, а также качества привлекательные — ум или просто добродушие, имеют там свою цену и свое хождение, как банковские билеты или монеты.
Чистокровный парижанин, г-н Пелюш не подозревал об этих различиях; поэтому перед лицом неопровержимых доказательств влияния своего друга он стал сомневаться в достоверности полученных от него сведений.
"Этот чертяка Мадлен меня обманул, — сказал он себе. — Наверное, он унаследовал не меньше десяти тысяч ливров ренты".
Однако скромное жилище друга, простота его домашней обстановки быстро показали г-ну Пелюшу, что Мадлен сказал чистую правду и что вовсе не к нему можно приложить итальянскую пословицу: "Danaro е santita, meta della meta", означающую: "В богатство и святость верят наполовину".
Тогда, вместо того чтобы предаваться сомнениям и строить предположения, которые опрокидывали то, что ему казалось логикой здравого смысла, тщеславие г-на Пелюша утешилось, обретя надежды на будущее, вознаграждающие его за нынешнее униженное положение, — надежды, бесконечно льстившие его самолюбию. Он сказал себе: "Если полутора тысяч ливров ренты достаточно, чтобы стать в провинции чем-то вроде сеньора, то с тридцатью или сорока тысячами ливров — сумма, которую г-н Пелюш надеялся получить, отдав коммерции еще пять или шесть лет, — я могу добиться, чтобы меня уважали, как короля".
И г-н Пелюш, предаваясь возвышенным рассуждениям о политике, пытался отыскать на лицах своих слушателей проявления этого уважения.
Мадлен, имевший свои взгляды на г-на Пелюша, увидел, посмотрев на стенные часы, что до появления Анри у него еще есть десять минут, оборвал цветочника в самый разгар его речи и предложил ему пойти вместе в сад, чтобы собрать там десерт для стола.
Вынужденный повиноваться, г-н Пелюш не без некоторого неудовольствия увидел, как группа его слушателей незаметно рассеялась: по приглашению радушного хозяина все прошли в обеденную залу, чтобы, приняв там стаканчик абсента, приготовиться достойно встретить предстоящий завтрак.
Сад Мадлена, за исключением той липовой аллеи, в которой он предложил прогуляться своей крестнице, не имел ни малейших притязаний ни на роскошь, ни на живописность; это был четырехугольник, разделенный на шесть разбитых через равные промежутки параллельных грядок, между которыми были устроены проходы, чтобы собирать горох, салат, артишоки, капусту, фасоль и картофель; с трех сторон сад был окружен стенами, используемыми вместо шпалер: южная стена была отдана абрикосам и персикам, восточная — увита виноградом, а вдоль северной росли груши; с четвертой стороны шла уже упомянутая аллея лип, между стволами которой в живую изгородь сплетались кусты боярышника; посреди нее простая решетчатая калитка открывала выход в поле. В одном конце этой аллеи, тянущейся более чем на сто пятьдесят метров, стояла скамейка, пригодная для того, чтобы предаваться на ней грезам, как это советовал сделать Камилле Мадлен; на другом конце аллеи находилась площадка для игры в шары, и по воскресеньям, когда она становилась ареной схватки самых прославленных игроков округи, там раздавались веселые крики. Наконец, в предвидении приезда Камиллы, для того чтобы не жертвовать полностью приятным во имя полезного, вдоль живой изгороди, внутри сада, на клочке земли шириной более двух метров Кассий вырастил розы на высоких и низких стеблях, золотарник, осенний безвременник, хризантемы и китайские астры.
Господин Пелюш, вне всякого сомнения, из чувства профессиональной зависти, которую он испытывал к природе, даже не удостоил опустить свой взгляд на то, что показалось ему продукцией конкурента; вместе с тем он долго и искренне восхищался основательными культурами и в равной мере уделил свои восторги тыквам и персикам, капусте и абрикосам, моркови и грушам, невидимому картофелю и красноватым и бархатистым гроздьям винограда, которые проглядывали сквозь багровеющую листву вьющейся лозы.
— Но, — сказал г-н Пелюш, — ты же владеешь настоящим рынком Невинно убиенных; стоит тебе только что-нибудь пожелать, и ты можешь получить это в тот же миг, не развязывая кошелька.
— Добавь к этому, что ни за золото, ни за серебро твой рынок Невинно убиенных не смог бы дать мне таких прекрасных овощей и фруктов, какими мне кажутся эти.
— Черт! — воскликнул г-н Пелюш, раскрыв глаза от удивления. — Так у тебя здесь какие-то особенные сорта, на которые ты имеешь исключительное право?
— Нет, — отвечал Мадлен, прерывая друга. — Все, что здесь есть: деревья, фрукты и овощи, ты найдешь и в других садах Вути и Норуа, если тебе случится туда попасть.
— Хорошо! Однако тогда что за особая прелесть заключена для тебя в этих фруктах и овощах, раз ты предпочитаешь их продуктам с рынка Невинно убиенных?
— Прелесть того, что они твои собственные, друг мой. Взгляни-ка на этот персик, разве он не кажется тебе более красивым, более свежим и более бархатистым, когда краснеет на фоне этой белой стены под этими зелеными листьями, чем когда лежит в корзине продавщицы? Подойди к дереву, на котором он висит, возьми плод в ладонь и, не сжимая, поверни пальцами так, чтобы аккуратно отделить его от ветки, а потом скажи мне, не ощутил ли ты под тяжестью его веса, при прикосновении к нему некую чувственность, которую тебе никогда не приходилось испытывать, покупая самый лучший персик из корзины. Поднимись по этой лестнице, выбери среди гроздьев винограда самую тяжелую, самую зрелую, самую налитую и яркую; зажми между двумя пальцами стебелек, удерживающий ее, а другой рукой садовым ножом или ножницами перережь его — разве ягоды не кажутся тебе гораздо вкуснее даже самого превосходного масла, который в корзинах поставляют из Фонтенбло и который стоит один франк за фунт? Становись землевладельцем, мой друг; собирай свой горошек, дергай свой салат, собственноручно ломай шеи своим артишокам, и ты увидишь, что я ничуть не преувеличил, говоря об этой не изведанной тобою прелести собственности.
— Я ведь не говорю нет, вовсе не говорю нет, — ответил г-н Пелюш после некоторого молчания, и лицо его приняло задумчивое выражение. — Возможно, я и решусь на это, если найду что-нибудь подходящее в этом славном краю, где, как мне кажется, жители сохранили — и это меня сильно растрогало — наивность и простоту прошлых времен, а главное то, что, к несчастью, так редко встречается в наши дни, — почтительность и уважение к людям, стоящим благодаря своему состоянию и общественному положению выше их.
— О-о! — воскликнул Мадлен, чуть насмешливо улыбаясь. — Похоже, мои соседи покорили тебя.
Господин Пелюш распрямился.
— Ты знаешь, Мадлен, я достаточно хороший физиономист, чтобы понять и оценить человека с первого взгляда. Поэтому я с первой же встречи распознал, что твои друзья обладают весьма приятными и серьезными качествами, и уверен, что прекрасно полажу с ними. Одним словом, они произвели на меня очень хорошее впечатление.
— Что же ты скажешь о том, кого ты еще не видел и кого я собираюсь тебе сейчас представить?
— О-о! — воскликнул в свою очередь г-н Пелюш. — Похоже, ты приготовил мне заключительный сноп фейерверка!
— Ему, — проговорил Мадлен, приходя в возбуждение, — ему исполнилось двадцать пять, и у него столько же тысяч ливров ренты.
— Вот как?! — воскликнул хозяин "Королевы цветов". — Так это молодой человек из постскриптума?
— Но его состояние ничто, — продолжил Мадлен, переходя от восхищенности к восторженному воодушевлению, — по сравнению с его качествами. Видишь ли, Пелюш, его качества тянут, по меньшей мере, на добрых сто тысяч ливров ренты.
— Мой дорогой друг, — проговорил г-н Пелюш, в восторге оттого, что он только что придумал, и заранее смеясь тому, что он сейчас скажет, — если бы ты занимался коммерцией, — ибо я не называю, в сущности говоря, коммерцией то, чем занимаешься ты здесь, — если бы ты занимался коммерцией, то тебе было бы известно, что следует начинать с перечня, прежде чем подводить счет.
— Я говорю с тобой серьезно, Анатоль, — возразил Мадлен, — а это бывает со мной не так уж часто, чтобы ты не уделил мне толику своего внимания. Я знавал много светских людей и много простых. Одних я наблюдал вблизи, других — издалека, смотрел на них трезвым взглядом и видел их насквозь, и никогда, клянусь тебе, мне не встречался человек более одаренный, чем тот, о ком я сейчас тебе говорю. Он богат, скромен, милосерден, элегантен, образован, непритязателен, любезен, смел, как лев, и кроток, как девушка. Никогда, Пелюш, слышишь, никогда я не встречал более благородного сердца и более возвышенной души. Моя любовь к нему невольно заставляет меня сказать тебе, что я о нем думаю. Быть может, мне стоило дождаться, пока ты не составишь о нем свое собственное мнение. Видя его, слушая его, невозможно не попасть под его обаяние: оно неотразимо.
Господин Пелюш выслушал Мадлена с еще большим вниманием, чем слушал тогда, когда речь шла о персиках, абрикосах и винограде.
— Странно, — заметил он, — я его видел, я его слышал, твоего господина Постскриптума, и он совсем не произвел на меня подобного впечатления.
— Ты его видел?.. Ты видел Анри?.. Ты знаешь Анри?
— Господина графа Анри де Норуа? Разумеется, я его видел… Высокий брюнет… довольно смазливый молодой человек, согласен, с точки зрения нынешних вкусов… этакий денди… держит себя с нарочитой учтивостью, которую я назвал бы дерзостью.
— Анатоль… — попытался прервать его Мадлен.
— Да, да, которую я называю дерзостью, поскольку она всего лишь способ показать, что ты сделан из другого теста, чем остальные люди.
— Но неужели ты предпочел бы, чтобы у него были манеры ломового извозчика?
— Недостойно копирующий… — продолжал владелец "Королевы цветов", не обращая внимания на слова Мадлена, — недостойно копирующий в своей одежде и манерах этих островитян, одно только имя которых должно быть ненавистно каждому доброму французу. Одним словом, — подытожил г-н Пелюш, — у него вид фата. Таков мой портрет твоего Анри, Мадлен. Он нисколько не похож на только что нарисованный тобой, но мой, по крайней мере, имеет то преимущество, что он точен.
— Черт! — вскричал Мадлен, расхохотавшись. — У тебя это получается — составлять опись примет.
— Я же тебе говорил, что я физиономист, — ответил г-н Пелюш, и в голосе его зазвучали довольные нотки. — А теперь, старина Кассий, я пойду прямо к цели и откровенно выскажу тебе все, что я думаю. Когда я слушал твои высокопарные похвалы в адрес господина Анри, мне казалось и до сих пор кажется, что ты серьезно намерен предложить мне для моей дочери это чудо из чудес, называемое тобой господином Анри. Я поделился с тобой впечатлением, какое он произвел на меня. По-моему, сказано достаточно, и это значит, что до тех пор, пока господин Анри не заставит меня изменить мнение, какое у меня составилось о нем, мне будет весьма неприятно, если ты станешь настаивать на предложении, которое, на мой взгляд, ты несколько поторопился сделать мне.
— Но твоя дочь, но моя добрая маленькая крестница Камилла, возможно, не будет столь же категорична в своих суждениях. Посмотри, вон она гуляет там в липовой аллее; я вижу ее отсюда, нам надо сделать всего сто шагов, чтобы оказаться рядом с ней. Это не столь уж большое беспокойство, когда речь идет о деле такой важности. Хочешь, узнаем ее мнение?
— Зачем? — высокомерно спросил г-н Пелюш. — Разве выбор мужа касается самих девушек?
— Не знаю, касается ли их это лично, — смеясь ответил Мадлен, — но несомненно это их интересует.
— Это их интересует?! Ну-ну, хорошенькие же глупости мы наделаем, если только начнем советоваться с ними, спрашивать их мнение по этому поводу. Нет! Камилла выйдет замуж за того человека, которого изберу ей я! Камилла получит мужа из моих рук. Впрочем, моя дочь слишком хорошо воспитана и слишком любит меня, чтобы даже хоть на мгновение помыслить о том, что можно быть счастливой с мужем, не устраивающим ее отца.
Мадлен пожал плечами.
— Пожимай плечами сколько хочешь, Кассий. Прежде всего будущий зять должен понравиться мне, а уж после этого моей дочери.
— Послушай, мой бедный Пелюш, — возразил Мадлен, — позволь мне сказать тебе вот что: именно из-за таких принципов появляются несчастные семьи, неверные жены и злые матери. Как ни воспитана, покорна и послушна девушка, будет вызовом Провидению и искушением Господа толкнуть к ней в объятия человека, которого она не любит и, быть может, никогда не полюбит, под тем предлогом, что он подходит… ее родителям, хотя не им придется жить с ним. Я слышал, как по поводу дуэлей говорили, что убивают секунданты, а не противники. К несчастью, по поводу браков то же самое можно сказать и о родителях. Впрочем, я всегда видел в тебе, если не считать твоей гордости — ибо ты гордец, мой бедный Анатоль, хотя и не подозреваешь этого, — я всегда видел в тебе благоразумного человека. Ну а отвергнуть того, кого ты едва разглядел, кого ты можешь упрекнуть лишь в том, что он был слишком вежлив с тобой, отвергнуть его бесповоротно, даже не познакомившись поближе, только потому, что он не имел счастья понравиться тебе, было бы признаком не благоразумия, а полного безрассудства. Если бы ты мог мне привести хотя бы одно серьезное возражение, я бы поспорил с ним, но его нет. Я должен, словно Дон Кихот, сражаться с ветряными мельницами.
— Ну так вот! — воскликнул г-н Пелюш. — Вот тут ты ошибаешься, у меня есть одно возражение.
— Какое?
— Господин Анри — дворянин, он аристократ, граф и потому должен презирать буржуазию.
— Ты и сам отлично видишь, что нет. Это ведь он был учтив с тобой, а ты был с ним груб.
— Он тебе сказал, что я был груб с ним… вот как!
— Он не мог мне этого сказать, потому что совсем не знал тебя и даже не подозревал, что мы с тобой знакомы. Но я догадался об этом.
— Догадался, не догадался… Никогда я не соглашусь отдать свою дочь за графа.
— Надо же! Ты, считавший меня прежде якобинцем, настроен теперь еще решительнее, чем я. Вот как, пресловутый "красный признак" больше не внушает тебе ужас? Черт! Вот гражданин Пелюш, считающий принадлежность к дворянству непоправимым изъяном, вроде пребывания на каторге.
— Господин Кассий! — вскричал г-н Пелюш, свирепея от того, что его назвали гражданином, и вставая в позу оратора. — Дворянство — это пережиток, с которым революция восемьдесят девятого года справедливо покончила.
— Не считая той, что была в девяносто третьем году.
— Об этой я не говорю, сударь. Я говорю о революции порядочных людей, о революции господина де Лафайета, господина… господина… господина де Лафайета, наконец; и в самом деле, — продолжал он, придав своему голосу самую язвительную интонацию, — разве не вздор отдавать преимущество случайности рождения? Разве не отвратительно видеть, что общественные прерогативы навсегда отобраны у населения в пользу обособленной группы, едва составляющей его тысячную часть? Да, господин Кассий, едва его тысячную часть: таков подсчет господина Шарля Дюпена, и я имею честь предъявить его вам. И заслуга наших отцов в том, что теперь не существует больше другого превосходства, кроме того, что дается заслугами, добродетелями и умом; вот почему я, Пелюш, считаю себя гораздо знатнее, чем целая куча графов и маркизов! Как национальный гвардеец я доблестно сражался с анархией; как предприниматель я способствовал процветанию и славе Франции!
— Какой черт станет говорить обратное?
— Моя честность, моя любовь к порядку, верность глаза в делах, мое самообладание во время мятежей принесли мне высокое звание, видное общественное положение и, наконец, звезду, награду храбрецов, и ты хочешь, чтобы моя совесть пошла на уступки, чтобы я унизил все это, чтобы я смирился с необходимостью называть мужа моей дочери "господин граф" и слышать, как он в ответ называет меня просто "господин Пелюш"? Никогда, Кассий! Никогда!
— Вот мы и добрались до сути! Я не ошибся, Пелюш, говоря, что ты гордец.
— Гордец! Пусть так! Но я не Жорж Данден!
— Послушай, тебе предстоит часто встречаться с моим другом, и если ты не имеешь к нему других претензий, кроме его знатности, что ж! Я все еще не теряю надежды устроить дело ко всеобщему удовольствию.
— И наконец, Кассий, не стану скрывать от тебя, что, увидев такую же ленточку, какую имею честь носить и я, в петлице двадцатипятилетнего мальчишки, я задался вопросом: что мог сделать это молокосос, чтобы заслужить ту же награду, что и я, старый солдат, прослуживший двенадцать лет в славном гражданском ополчении и завоевавший чин капитана со шпагой в руках? И я намереваюсь спросить у него за завтраком, каким образом он заполучил свой крест.
— Спроси у него об этом, и он ответит.
— Боюсь, что ему будет весьма затруднительно это сделать, — заносчиво заметил г-н Пелюш.
— Да; ведь я тебе говорил, что это самый скромный молодой человек, какого я знаю. Но я тебе отвечу за него. Нет, Анри не прослужил, подобно тебе, двенадцать лет в национальной гвардии, однако он добровольцем участвовал в двух африканских кампаниях. В первой, в Кабилии, он, служа под командованием генерала Юсуфа, взял в плен арабского шейха и захватил знамя; во второй он сопровождал герцога Орлеанского во время перехода того через Железные ворота и в одиночку освободил полковника, похищенного шестью арабами: троих из них Анри убил и двух ранил, причем сделал это все пятью выстрелами из револьвера — ведь мой крестник стреляет из пистолета почти так же, как его крестный стреляет из ружья. А так как этот воинский подвиг, равного которому ты, быть может, не сумеешь припомнить за все двенадцать лет твоей службы, был совершен на глазах его королевского высочества, принц снял свой собственный крест и вручил его Анри, так что мой крестник не простой кавалер ордена Почетного легиона, а его офицер.
— Гм-гм! — хмыкнул г-н Пелюш, затрудняясь что-либо возразить на подобный довод. — Все равно… что касается господина Анри, мое решение неизменно. Камилла выйдет замуж лишь за того, кто, как ее отец, нажил состояние благодаря своему труду и своей смекалке, а не за щёголя, который всего-навсего взял на себя труд появиться на свет. — Затем г-н Пелюш простер руку и торжественно добавил: — Я так сказал!
Господин Пелюш вложил в этот жест все величие, которое он был способен изобразить, и при этом обнаружил, что они подошли к воротам сада.
В их проеме г-н Пелюш заметил Жиродо, к которому у него возникла тайная симпатия и на котором он, безусловно, остановил бы свой выбор, если бы у того были двадцать пять тысяч ливров ренты г-на Анри.
Сборщик налогов казался сильно смущенным. Он подошел к Мадлену и, опасаясь восстановить против себя отца Камиллы, объявил своему другу, что Фигаро так и не появлялся и что, горячо желая найти его, он, Жиродо, дважды обошел вокруг фермы и внимательно осмотрел все дали горизонта, однако ему так и не удалось обнаружить ни малейших признаков беглеца.
Мадлен не счел себя обязанным более скрывать эту плачевную новость от г-на Пелюша. Он откровенно ему рассказал, как обстоит дело, и предложил подняться вместе на вершину небольшого холма, откуда открывался вид на все окрестности.
Поскольку г-ну Пелюшу не оставалось пока ничего лучшего, чем последовать совету Мадлена, так как до того времени, к какому ждали г-на Анри к завтраку, еще было около десяти минут, он ограничился тем, что бросил на г-на Жиродо, немедленно потерявшего девяносто процентов его уважения, испепеляющий взгляд и, пробормотав себе под нос "Растяпа!", тронулся вслед за Малленом. Не желая изменять привычке, г-н Пелюш предусмотрительно сделал первый шаг с левой ноги.
Как и был склонен полагать Мадлен, Фигаро не вернулся в гостиницу "Золотой крест"; будучи настоящим грабителем, он приступил к обстоятельном у обследованию коммуны Вути, намереваясь позже перебраться в коммуну Норуа, а оттуда в соседние коммуны.
Двигал ли Фигаро инстинкт или вела его любовь к прекрасному, но свой первый визит он нанес в чудесный зеленый массив, благоухающий цветами, в центре которого высился замок г-на Анри де Норуа.
Английский парк тем более пришелся псу по вкусу, что, окруженный простой живой изгородью, он давал возможность покинуть его так же легко, как и проникнуть в него. Не найдя ничего достойного, что было бы способно удержать его в этом Эльдорадо, пес всегда мог бы взять курс на Виллер-Котре и вновь оказаться в обеденной зале "Золотого креста", где его ждала законная подстилка.
Быть может, Фигаро после довольно продолжительных поисков в парке и решился бы на этот крайний шаг, как вдруг, когда он перебегал от зарослей сирени к кустам рододендронов, раскинувшихся на краю обширной лужайки, ветерок донес до него резкий запах, который, судя по тому, как загорелись зрачки пса и в какое лихорадочное возбуждение пришли его ноздри, широко раздуваясь и глубоко вбирая в себя воздух, должен был доставить собаке огромное наслаждение.
Повернувшись носом в ту сторону, откуда вместе с ветром долетал этот терпкий аромат, и удостоверившись в том, что он не ошибся, Фигаро без малейшего колебания проскользнул между ветками кустарника и направился прямо к цели. Чем дальше он продвигался, целиком поглощенный запахом, который притягивал его так же, как магнит притягивает железо, тем ближе прижимался к земле.
Вскоре сквозь листву он заметил на лужайке животное, щипавшее траву с безмятежностью, говорившей — даже самому неискушенному взгляду, — как мало оно подозревает о грозящей ему опасности.
Это животное весьма напоминало косулю: его движения были столь же грациозны, линии тела столь же изящны, однако своими размерами оно было несравнимо меньше. Золотисто-коричневатый цвет его шерсти постепенно светлел на боках, а на животе плавно переходил в белый. Его огромные черные глаза навыкате были одновременно удивительно живые и чрезвычайно кроткие. Его рога, слегка изогнутые на концах, подобно рогам серны, и кольчатые от основания до самой середины, гораздо больше служили ему украшением, нежели средством защиты.
Мы вовсе не будем утверждать, будто Фигаро удивила встреча с этим странным четвероногим. Фигаро не удивлялся ничему и уделял весьма незначительное внимание научным классификациям натуралистов, которые в его глазах все были равны, начиная с г-на Бюффона, писавшего на коленях у Природы, и кончая Уотертоном, ехавшим верхом на спине каймана. Достаточно было того, что неизвестное четвероногое казалось дичью, чтобы пес счел его достойным своего внимания и вознамерился познакомиться с ним самым тесным образом.
Фигаро сделал стойку и несколько минут с невозмутимым и уверенным видом пребывал в этой позе, время от времени оборачиваясь, словно желая узнать, не придет ли ему на помощь кто-нибудь из охотников. Наконец, убедившись, что он совершенно один, Фигаро затаился, и в тот миг, когда газель — мы уверены, что читатели узнали газель в животном, которое выслеживал Фигаро, — неосторожно приблизилась к нему, собака прыгнула и бросилась на нее.
Испуганная этим внезапным появлением, бедная газель отпрыгнула в сторону и таким образом избежала смертельной хватки Фигаро; но пса уже невозможно было остановить. Видя, как уже говорилось, что никто не придет ему на помощь, он со своей обычной сообразительностью отказался от всех традиций выслеживания и пустился в погоню, заливаясь оглушительным лаем, который на четверть льё в округе мог заставить предположить, что в парке г-на де Норуа спустили целую свору собак.
Положение бедного животного осложнялось тем, что газель длинной веревкой была привязана к столбику, и, чтобы уйти от своего свирепого преследователя, она вынуждена была пуститься в бег по кругу, напоминавший тот выдаваемый за настоящий стипль-чез, что устраивают в Олимпийском цирке. Уверенный в своей победе и добыче, Фигаро подвывал, как бы подавая сигнал к расправе, и все ускорял свой бег; однако в то мгновение, когда он уже почти настиг животное, газель, приведенная в отчаяние неотвратимо грозившей ей опасностью, сделала усилие, порвала свои путы, взяла разгон и, воспользовавшись этим, скрылась в зарослях.
В эту минуту Анри де Норуа спускался по крыльцу замка, направляясь к Мадлену; он увидел опасность, которой подвергалась газель, и устремился ей на помощь.
К несчастью, его вмешательство запоздало. Газель не заметила его и поэтому не смогла отдаться под покровительство своего хозяина. Преследование теперь велось в парке площадью в тридцать арпанов, и Анри мог ориентироваться лишь по лаю, ставшему теперь более редким. Молодой человек поспешил выйти из парка, рассчитывая, что газель также покинет его, увидит хозяина и по привычке подбежит к нему. Но бедное животное было слишком испугано; Анри увидел, как оно, описав огромный круг по равнине, повернуло в сторону сада Мадлена и устремилось в липовую аллею.
Вдруг из этой липовой аллеи до молодого человека донесся пронзительный женский крик. Голос, казалось, звал на помощь.
В одно мгновение Анри оказался в начале аллеи, на другом конце которой он увидел девушку, державшую на руках газель. Она поднимала животное так высоко, как только ей позволяли руки, и пыталась уберечь его от укусов и нападок Фигаро, который в это время подпрыгивал так высоко, как только мог, чтобы достать добычу.
Анри де Норуа появился вовремя: девушка выбилась из сил.
Анри, собиравшийся днем совершить прогулку верхом, держал в руке хлыст. Он три или четыре раза изо всех сил стегнул им по спине предприимчивого Фигаро. Пес тут же прекратил свои атаки и, рыча, отбежал на несколько шагов, однако было очевидно, что он нисколько не отказался от своих кровожадных намерений.
Лишь когда Анри отогнал Фигаро, девушка позволила себе опуститься на скамейку, прижимая при этом бедную дрожащую газель к груди и приходя в восторг от ее грациозности, в то время как Фигаро с бесстыдством, порожденным привычкой к преступлениям, продолжал сидеть в десяти шагах от них, тяжело дыша и высунув язык, но по-прежнему устремив свои пылающие яростью глаза на невинную добычу, которой он рассчитывал заменить свой завтрак в "Золотом кресте".
Едва Анри очутился лицом к лицу со спасительницей своей газели, как он тут же узнал в ней свою спутницу по путешествию в дилижансе прошлой ночью, а Камилла в свою очередь, едва она перестала заниматься с газелью и бросила взгляд на своего избавителя, тут же узнала в нем владельца того самого замка, хозяйкой которого посоветовал ей стать ее крестный отец; тотчас она почувствовала, как краска заливает ей лицо, и, чтобы скрыть смущение, принялась подзывать Фигаро, тогда как молодой человек, желая рассеять собственное волнение, приготовился возобновить наказание, и Фигаро, полагавший уже себя избавленным от него, оказался перед угрозой получить вторую порцию ударов.
Но Камилла голосом, который волнение нисколько не лишило его нежной и мягкой прелести, сказала:
— О! Не бейте эту собаку, сударь, это Фигаро.
— Я ее знаю и узнаю, мадемуазель, это собака из гостиницы "Золотой крест", где мы высадились утром из дилижанса.
— Прошу простить, сударь, но теперь она принадлежит моему отцу. Он купил ее, чтобы ходить с ней на охоту, поэтому не стоит слишком сильно сердиться на нее за то, что она преследует дичь, ведь это предназначение бедного Фигаро; но если вся дичь походит на это несчастное крохотное существо, то мне хотелось бы всегда оказываться рядом, чтобы спасать животных от зубов собаки.
И Камилла сопроводила это пожелание нежным поцелуем, который она запечатлела на черно-белой мордочке газели, а та уже так освоилась со своей спасительницей, что покусывала ее прелестные пальчики.
— В самом деле, — улыбнулся молодой человек, — Фигаро страстный охотник, и его мало волнует, находится ли он на своих землях или чужих, и имеет ли он право охотиться; одним словом, Фигаро браконьер.
— Фигаро безусловно виновен, сударь, — произнесла Камилла, — но, поскольку я вступаюсь за него, мне хочется надеяться, что хозяин парка, где он охотился, простит его.
— А на чем основана ваша надежда, мадемуазель?
— Прежде всего на всем известной учтивости господина Анри де Норуа, — ответила Камилла, слегка поклонившись и, казалось, не замечая жеста удивления, который не мог сдержать молодой человек, — а еще на том, что между господином Анри и мною существуют узы, которые я считаю слишком важными, чтобы опасаться, что он ими пренебрежет.
— В самом деле, мадемуазель? — вскричал Анри с выражением такой живой и такой искренней радости, что он даже не пытался ее скрыть. — Что же это за узы, позвольте спросить вас, не будучи слишком нескромным?
— Ведь его крестный отец — господин Мадлен?
— Так что же?
— Но я тоже его крестница.
— Как? — вскричал Анри. — Вы крестница Мадлена? Вы мадемуазель Камилла?
— Да, господин граф, — ответила девушка. — И если понадобится убедить вас в этом, то я поставлю мое имя и мое звание под просьбой о помиловании, которую я имею честь подать вам в защиту виновного, но неисправимого Фигаро.
Анри едва слышал то, что она говорила, и смотрел на нее с изумлением, слишком явно проступавшим на его лице.
И в самом деле, вот уже в течение нескольких месяцев дочь богатого торговца цветами служила предметом всех разговоров Мадлена: тот только и делал, что расписывал ему прелесть, обаяние и добродетели своей крестницы. Превосходная степень, призванная Мадленом себе в помощь, произвела не такое уж большое впечатление на сознание его крестника, который, не доверяя вкусу старого охотника и обеспокоившись самой чрезмерностью его восторгов, всегда выслушивал его с улыбкой недоверия и сомнения на устах и предусмотрительно подготавливал себя к некоему ужасному разочарованию.
И вот вместо неловкой, чопорной, скованной, уродливой, быть может, и уж несомненно вульгарной девицы, которую его воображение создало из преувеличенных похвал его старого друга, он вдруг очутился перед лицом реальности, и она превзошла все восторги Мадлена, ибо в облике девушки необычайная изысканность сочеталась с простотой, а красота Камиллы, скорее, как мы уже говорили, чарующая, чем совершенная, подчеркивалась удивительно нежным и ласковым выражением лица.
— Я благодарю вас, мадемуазель, — сказал Анри, — за то мнение, что вы составили обо мне, даже не будучи со мной знакомой, и во имя уз, на какие вы только что ссылались, умоляю вас дать мне руку.
Камилла, улыбаясь, с увлажненным взором, протянула руку Анри, который, взяв ее, почтительно и нежно прикоснулся к ней губами и вздрогнул сам, почувствовав, как дрожат пальцы девушки.
— Отлично, отлично, неплохое начало, — раздался позади молодых людей голос, заставивший их встрепенуться. — И мне очень приятно, что и я кое-что сделал ради того, чтобы вы заключили здесь этот союз!
В то же самое время из зарослей орешника показалась худая костистая фигура Мадлена: находясь под прикрытием ветвей, он слышал почти весь разговор молодых людей.
Камилла испуганно вскрикнула; Анри поспешно отодвинулся от нее.
— О! Не бойтесь, мои дорогие дети, — продолжал Мадлен. — К счастью, это только я. Вы познакомились? Замечательно! Вы не могли лучше употребить время. Ну вот, теперь, помимо своей собаки, мой друг Пелюш лишился также и дочери, а поскольку время завтрака уже настало, то необходимо срочно вернуть ему и ту и другую, чтобы он не утратил аппетита. А! Мне кажется, что ты подарил свою газель моей крестнице! Это добрый знак, небольшие подарки поддерживают дружбу; ведь доставал же я — не имея возможности подарить газель, поскольку в мое время до Алжира еще не додумались, — ведь доставал же я из гнезда диких голубей и горлиц, чтобы преподнести их, с розовой ленточкой на шее или на лапках, моим пастушкам. Это ввел в моду некто Флориан.
— Вовсе нет, — ответил Анри, — вы ошибаетесь, дорогой крестный; Блида сама препоручила себя в руки мадемуазель Камиллы, отчасти, правда, для того чтобы ускользнуть от господина Фигаро, но этим поступком она доказала слишком большую свою сообразительность, чтобы я имел право оставить ее у себя.
— Как?! — вскричала Камилла. — Неужели это очаровательное маленькое существо принадлежит мне? Господин де Норуа, как я вам признательна!
И, не сводя глаз с Блиды и прижимая ее к груди, Камилла поблагодарила Анри самым изящным реверансом из всех, какие она умела делать.
— Ну-ну, дети мои, — сказал Мадлен, — дарите друг другу все, что хотите, уж я-то не стану мешать вашему свободному обмену; но что касается реверансов, то, пожалуй, следует пойти и засвидетельствовать почтение моему другу Пелюшу, а то он сегодня что-то не в духе. Давайте-ка определим порядок и ход этой церемонии. Ты, Анри, постарайся поймать господина Фигаро за поводок и крепко держи его, поскольку не следует от тебя скрывать, что он глядит на несчастную Блиду голодными глазами. А ты, Камилла…
Но Камилла больше ничего не слушала. В конце липовой аллеи она заметила своего отца и побежала ему навстречу, крича:
— Отец, отец! Посмотрите, какую прелестную антилопу хотел задушить Фигаро. Видите, какой у нее кроткий нрав, как она очаровательна. Ее зовут Блида — это название маленького городка в окрестностях Алжира. Мне ее подарил господин де Норуа, и одновременно он возвращает вам потерявшегося Фигаро. Вам следует поблагодарить его за Блиду, причем как можно лучше-, отец, потому что никогда еще ни один подарок не доставлял мне такого удовольствия.
Несмотря на произнесенную Камиллой речь, г-н Пелюш нахмурил брови, когда Анри, ведя Фигаро на поводке, как ему посоветовал Мадлен, в свою очередь приблизился к г-ну Пелюшу.
Что касается Мадлена, то под предлогом того, что ему необходимо дать звонок к завтраку, он исчез.
Вид Фигаро слегка разгладил морщины на лице г-на Пелюша, и он довольно любезно поклонился, когда Камилла произнесла слова, принятые для представления людей друг другу:
— Господин де Норуа — мой отец!
Если правда, что ловкость — неразлучная сестра любви, то г-на Анри де Норуа уже весьма сильно захватило это чувство, поскольку, будучи не менее опытным физиономистом, чем г-н Пелюш, молодой человек мгновенно отыскал слабую сторону отца Камиллы и так умело польстил его тщеславию, непомерно восхваляя Фигаро и восхищаясь ружьем цветочника (тот взял его с собой, отправляясь на поиски своей собаки), что нахмуренное лицо г-на Пелюша полностью разгладилось и засияло, и, обращаясь к молодому человеку, он сказал, забирая у него из рук Фигаро:
— Полагаю, господин де Норуа, что вы пойдете с нами?
— Почту это за честь, сударь, — ответил Анри.
— В таком случае, прошу вас, предложите вашу руку моей дочери и отправимся в обеденную залу, поскольку колокольчик приглашает нас к завтраку. Не скрою от вас, что, гоняясь как бешеный за этой чертовой собакой, я зверски проголодался!
Около ворот фермы они встретили Тома: он вел своему хозяину лошадь, ибо Анри собирался после завтрака отправиться на верховую прогулку.
Но с недавнего времени намерения молодого человека изменились, и он по-английски обратился к своему груму:
— Take Darling into his stable, I shall not mount him today[13].
— And why not today, sir Henry?[14] — спросила Камилла на том же языке.
Анри вздрогнул, настолько мало он был готов к подобному сюрпризу.
— Потому что, — на этот раз уже по-французски ответил он с поклоном, — я полагаю, что сегодня у меня есть более важные дела, чем прогулка верхом. — Затем, повернувшись к г-ну Пелюшу, он добавил: — Примите мои комплименты, сударь, мадемуазель говорит по-английски как природная англичанка.
— Да, — кивнул г-н Пелюш и с выговором улицы Бур-л’Аббе произнес: — English spoken here[15].
Следует пояснить, что эти три слова, написанные на окнах "Королевы цветов", были единственными английскими словами, которые знал г-н Пелюш и значение которых было ему понятно.
Анри подавил улыбку, Камилла безуспешно попыталась скрыть краску на лице, и так они вместе вошли в обеденную залу, где накрытый стол давно уже ожидал гостей.
Мадлен с удовлетворением взглянул на группу, состоявшую из г-на Пелюша, Камиллы, Анри, Блиды и Фигаро; затем в интересах людей и животных он предложил:
— Послушайте, если мы хотим позавтракать спокойно, то необходимо поместить собаку с одной стороны стола, а газель — с другой.
— Я отведу Блиду в мою комнату, крестный, не волнуйтесь, — ответила Камилла.
Затем она обратилась к г-ну Пелюшу:
— Поцелуйте же ее, отец. Разве можно встретить более очаровательное маленькое создание?
— Да, — согласился г-н Пелюш, — у нее есть рога; такое животное мы, охотники, называем косулей.
Затем со вздохом, уже заранее испытывая страх, он пробормотал:
— Что скажет Атенаис, когда увидит, как я возвращаюсь с собакой, а Камилла с косулей?
Стол был накрыт в большой зале первого этажа с той непритязательностью, которая во всем отличала жилище Мадлена. Скатерть из грубоватого полотна, но ослепительной белизны, покрывала стол; тарелки из простого фаянса, расписанного красными, желтыми, голубыми узорами, обозначали место каждого сотрапезника; масленка, супница и некоторые другие предметы великолепного севрского и саксонского фарфора составляли резкий контраст с этими наивными образчиками примитивного искусства ремесленника, изготавливавшего фаянс. Расставляя эти блюда, никто не руководствовался этикетом или правилами симметрии; вместо того чтобы быть хоть как-то сгруппированными, они громоздились на столе как попало, в беспорядке, малоприятном для глаза, но в изобилии, которое должно было доставлять удовольствие желудкам, распаленным ходьбой и свежим воздухом; гигантская щука и огромная кабанья голова находились справа и слева от блюда, на котором возвышалась настоящая гора редиса, и скромность этой закуски подвергалась тяжелому испытанию из-за таких непривычных почестей. Зато крутобокая красочная супница, уже упомянутая нами, источавшая крепкие ароматы густого лукового супа, располагалась на самом конце стола, а на другом его конце, в пару ей, стояли взбитые с сахаром яичные белки; между ними, соединяя эти два кушанья, тянулся двойной ряд блюд, так же плохо державший строй, как рота деревенских пожарных вдень торжественных смотров. На эти блюда, казалось, была возложена обязанность предложить сотрапезникам образцы всех местных продуктов: мясо и рыбу, дичь и овощи, фрукты, молочные изделия, кремы и пирожные — и все это в таких размерах и в таком изобилии, что, даже проведя за столом три дня и три ночи, гости Мадлена вряд ли смогли бы воздать должное всем этим съестным припасам.
И однако это изобилие настолько полно соответствовало местным обычаям при подобных обстоятельствах, что ни одного из соседей Мадлена такое, казалось, не удивляло.
Совсем иначе чувствовал себя г-н Пелюш, приученный к приземленному существованию буржуа, к экономным обеденным приемам, которые, в соответствии с требованиями г-жи Атенаис, полностью окупали бы расходы ближайших дней; привыкший слушать постоянные сетования супруги на непомерные цены различных продуктов, цветочник был одновременно оскорблен и испуган тем, что в его глазах представлялось безумной расточительностью его друга, и, нахмурив брови и время от времени с сочувствием посматривая на Мадлена, он принимался подсчитывать стоимость того, что находилось в каждой тарелке, желая оценить, во сколько обошелся этот пир, по сравнению с которым ежегодный банкет, устраиваемый его товарищами по национальной гвардии, казался ему отныне всего лишь довольно скромным пикником.
Он так погрузился в эти подсчеты, что не только забыл о намерениях, внушенных ему любезным отношением Анри де Норуа к Камилле, в частности о решении удерживать подле себя дочь во время обеда, но и вдобавок к тому не заметил, что все сотрапезники прошли к своим местам и, стоя, ожидали появления молодой особы.
Голос Мадлена вывел его из этих раздумий; хозяин приглашал г-на Пелюша занять место между г-ном Редоном, мэром Норуа, только что прибывшим, и г-ном Жиродо, в центре стола, где для него было оставлено кресло; и только тогда цветочник увидел, что один стул пустовал и, конечно же, предназначенный для Камиллы, этот стул соседствовал с местом молодого дворянина.
Торговец цветами был достаточно хорошо воспитан, чтобы ничем не обнаружить свое недовольство, но он так мало привык обуздывать свои впечатления, что его скверное настроение бросилось всем в глаза; это его настроение ухудшилось вдвойне при виде того, как его дочь с готовностью и удовольствием, которые она и не пыталась скрыть, расположилась в этом соседстве, вероятно подстроенном ее крестным.
И именно Камилла дала отцу повод излить всю желчь, вот уже несколько минут копившуюся в его сердце.
— Ах, Боже мой! — воскликнула она, в свою очередь окидывая взглядом стол. — Но вы нам тут задали, крестный, настоящий свадебный пир Камачо; надеюсь, вы не заставите нас съесть это все?
— Да, — проговорил г-н Пелюш язвительно, — ради чего вся эта роскошь, которую я, не колеблясь, назову безрассудной? Признаюсь, я никогда бы не принял твоего приглашения, если бы мог предположить, что оно послужит для тебя поводом совершить подобные траты.
Мадлен рассмеялся.
— Стоит ли так тратиться на друзей, — наставительно продолжал г-н Пелюш, — и разве самым лучшим доказательством питаемой к ним любви не является сердечность, с какой их принимают?
— Напротив, сударь, — отвечал Жюль Кретон, — мне кажется, что как раз на друзей и следует тратиться. Вот уж прекрасное доказательство расположения к друзьям: позвать их на обед и под предлогом, что питаешь к ним любовь, морить голодом. Уверяю вас, что касается меня, то кусочек этой щуки или этой кабаньей головы, не считая тех сосисок Баке, что придутся на мою долю, добавят к сердечности приема, оказанного нашим общим другом, некую прелесть.
— Я привык гораздо быстрее читать твои мысли, чем свою газету, дружище Пелюш, — проговорил Мадлен, — и я спешу осведомить тебя о том, что ты называешь моей разорительной роскошью, поскольку я убежден, что ты скорее обречешь себя на голодную диету, чем станешь косвенным виновником моего разорения. Ты больше не в Париже, мой старый товарищ, где все взвешивается и где за все надо платить, даже за тот испорченный грязный воздух, которым там дышат. В провинции, конечно, еще есть, и это правда, посредники между Господом Богом и нами, но обычно мы имеем дело прямо с ним, и он ведет себя гораздо сговорчивее, чем перекупщики на твоих рынках. Будь внимателен! Для начала вот дюжина блюд, на которые было потрачено ровно столько же зарядов свинца и пороха; признайся, что это вовсе не разорительно; эта щука обошлась мне еще дешевле: хватило одного броска накидной сети; стоящая перед тобой пирамида из раков, признаюсь, более разорительна: я действительно купил на четыре су терпентинного масла и, чтобы приманить раков в мои садочки, обрызгал им лягушек, предварительно сняв с них кожу. Что касается этих овощей и фруктов, то я тебе только что говорил, как справедливо добрая мать-земля одаривает своих детей, учитывая лишь их труды и нисколько не заботясь об их общественном положении; я добавил бы еще, что эти каплуны и эти утки поставлены к столу с моего птичьего двора, и за исключением двух последних недель своей жизни они питались, разумеется за мой счет, но главным образом зерновыми отбросами, не позволив им просто пропасть. Итак, если бы мне пришло в голову посчитать, что стоило собрать, приготовить и сдобрить приправой все стоящее перед тобою на этом столе, принимая во внимание стоимость этих отбивных и этого куска телятины, являющих здесь собой мясо убойного скота, то могу тебя заверить, что после этой пирушки я стал бы беднее всего лишь на один луидор.
Господин Пелюш, видимо, был просто ошеломлен этим простым обоснованием экономичности деревенского кулинарного искусства.
— Вы обладаете исключительным правом на умственные наслаждения, — произнес органист Жиродо, — а материальные радости хорошего стола — это то малое, что остается бедным провинциалам в качестве возмещения.
— А также право и возможность иметь несварение желудка, — добавил Жюль Кретон.
— Все равно, — отвечал г-н Пелюш, не желавший сдаваться, — даже если это изобилие не стоило бы и сантима, я и тогда не одобрил бы его. Нас четырнадцать человек за этим столом, и я уверен…
— Прошу прощения, — с некоторой резкостью вскричал Мадлен, — позволь мне прервать твой счет: ты ошибаешься!
— Почему? — спросил г-н Пелюш, обводя глазами сотрапезников.
— А бедняки, о них ты забыл?
Господин Пелюш посмотрел на старого друга со своего рода изумлением, но ничего ему не ответил, в то время как растроганная Камилла послала крестному улыбку.
— О да, — сказал папаша Мьет, который, с чисто юношеским пылом работая челюстями, не хотел упустить возможность отблагодарить хозяина, ведь это ему ничего не стоило. — Этот дом открыт для всех, господин парижанин, все нищие, приходящие сюда с пустой котомкой, уходят с двумя набитыми мешками наперевес.
— Это правда, — добавил г-н Редон, — и я бы очень желал, чтобы его пример стал заразительным для всех жителей коммуны.
При этих словах мэр лукаво посмотрел на папашу Мьета, чтобы дать тому яснее понять, что он как раз из числа тех, кого касается это пожелание, но старик даже бровью не повел. Напротив, он отправил очередной кусок в свой и без того уже набитый рот и пробормотал:
— Хорошо сказано, да, и необходимо, чтобы болезнь господина Мадлена для начала передалась бы правительству. Оно вовсе не напоминает собой Господа Бога, соразмеряющего силу ветра с тем, как острижена овца; это ваше правительство, господин мэр: чем больше у нас облезает шкура, тем больше оно стрижет с нас шерсть. А налоги-то платим мы, люди добрые! Мы их платим! Ведь жалость берет: едва можно свести концы с концами на те средства, что оно оставляет нам! Поэтому пусть дьявол меня задушит, если на следующих выборах я дам себя соблазнить ласковыми речами господина супрефекта. Я больше не желаю терпеть этих обжор, наслаждающихся жизнью, в то время как мы вкалываем как каторжные, чтобы поддерживать их праздность с помощью наших денежек.
Папаша Мьет не испытывал и половины того гнева, который он выказал, и его отповедь правительству была всего лишь ответом на скрытую атаку мэра Норуа, однако г-н Пелюш всерьез принял сказанное, и эта непростительная выходка произвела на него тем более ужасное впечатление, что папаша Мьет в своем костюме крестьянина показался ему весьма незначительным персонажем.
— Сударь, — обратился к нему г-н Пелюш, придав голосу обычный свой наставительный тон, — я бы пренебрег всеми своими обязанностями и своим долгом, если бы оставил без ответа вашу неуместную критику правительства, одним из верных слуг которого я имею честь быть. Не следует судить по одной лишь видимости, сударь, и полагать, будто физический труд, которым вы занимаетесь, можно сравнить с непосильными тяготами тех, кто управляет колесницей государства. Поэтому весьма справедливо, что такие люди вознаграждаются в соответствии с заслугами, которые они оказывают своей стране. Что касается налогов, то я утверждаю, что настоящий гражданин с неподдельной радостью должен способствовать славе страны своим кошельком. Впрочем, налоги при этом охранительном режиме свободы и законов равномерно распределены между всеми, и этого утешительного сознания равенства должно вам быть достаточно.
— Но мне его вовсе не достаточно! — вскричал папаша Мьет.
— Я, сударь, — продолжал г-н Пелюш с улыбкой и не слушая крестьянина, — я отдаю государству несколько более значительную сумму, чем та, какой вы наполняете свой денежный ящик, но я не жалуюсь.
— Э-э! — вмешался Мадлен. — Вот в этом-то никакой уверенности нет, и, не разделяя теорий кума Мьета, я убежден, что в среднем он платит государству по крайней мере в три раза больше, чем ты. Прикинем-ка, папаша Мьет, поземельный налог, налог на двери и окна, десятину и все остальное — я уж не говорю о налоге на движимое имущество, и не без причины, — в целом это составляет где-то около четырех тысяч франков?
Папаша Мьет издал вздох достаточно болезненный, чтобы его можно было принять за согласие.
— Что предполагает, — продолжил Мадлен, — наличие у этого господина скромного дохода в тридцать тысяч франков с его земельных угодий.
Господин Пелюш широко раскрыл глаза, его недоумение росло все больше и больше.
— Да, да! — живо вскричал папаша Мьет. — Все именно так и считают, но не учитывают ипотеку! Ах, ипотека! Вот что нас пожирает, душит, стирает в порошок, словно зерно под мельничным жерновом. Послушайте, хотите знать мое мнение? Лучше быть каторжником, чем собственником!
То, с каким убеждением папаша Мьет произнес эти слова, вызвало всеобщий взрыв смеха.
— Да, вы правы, папаша Мьет, — заметил Жюль Кретон, — это самое последнее занятие; но скажите-ка нам, зачем вы ездили в прошлое воскресенье в Виллер-Котре?
— Господи! Да продать кое-что из моих скудных товаров, как обычно.
— Надо же! Однако вы слишком бережливы и не стали бы надевать вашу новую блузу для привлечения покупателей к тому, что вы называете своими "скудными товарами"; скажите-ка лучше, что вы намеревались округлить свои владения лесом Вути.
— Лесом Вути, скажете тоже! Чем бы я стал за него расплачиваться, Боже милосердный? К тому же я знал, что господин Анри хотел его купить, а разве я могу позволить себе заплатить дороже, чем он; и потом это не такое уж выгодное помещение капитала, этот ваш лес Вути: в нем больше серых валунов, чем молодой поросли!
— Не считая кабанов, — вставил Мадлен. — Поговорим-ка лучше о кабанах, вместо того чтобы дальше обсуждать жгучие вопросы политики, как сказал бы мой друг Пелюш.
Жиродо, сидя слева от Камиллы, уже несколько раз пытался заговорить с девушкой, но та, слишком поглощенная беседой со своим соседом справа, довольствовалась лишь односложными ответами; это безразличие к избитым темам беседы, в выборе которых он проявил необычайную щедрость по отношению к богатой наследнице, вызвало у учтивого сборщика налогов чувство крайней досады; верный своей обычной тактике, он повернулся к г-ну Пелюшу и задался целью голосом и жестами выказывать полнейшее одобрение всему, что бы тот ни говорил, а также выражать г-ну Пелюшу свое восхищение, что безмерно льстило продавцу цветов; он воспользовался представившейся ему возможностью и вступил в общий разговор.
— Значит, в лесу Вути водятся кабаны? — спросил он у Мадлена.
— Думаю, да, — ответил тот.
— Черт! — продолжал красавец Бенедикт. — С этими кабанами будет та же история, что и с теми, которых мы месяц тому назад разыскивали в лесу Жорже. Накануне их видели штук пятьдесят, на следующий день нам не встретилось ни одного, осмелившегося дождаться охотников!
К несчастью, двойная уловка сборщика налогов не ускользнула от внимания его постоянного насмешника, с готовностью ухватившегося за эту новую возможность покарать самодовольное чванство Жиродо.
— Э-э! — заметил Жюль Кретон. — А ведь порой именно охотники не дожидаются кабанов.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, черт возьми, что у кабана крепкие ноги, но вот у моего друга Бенуа Жиродо, именуемого Бенедиктом, они длиннее и проворнее.
Господин Жиродо стал красным как рак при намеке на недавнее приключение, героем которого он был.
— Хотел бы я увидеть вас на моем месте, господин Кретон! — язвительно вскричал он.
— Я от чистого сердца дал бы два наполеондора, чтобы оказаться там.
— Лицом к лицу с разъяренным зверем, имея в руках ружье, дважды давшее осечку!
— В то, что зверь был разъярен, охотно верю; но вот что касается ружья, то, чтобы убедить нас в том, что оно дало осечку, следовало бы предусмотрительно вынуть из него капсюли.
Утверждения Жюля Кретона тем сильнее раздражали г-на Жиродо, что смех сотрапезников в конце концов оторвал Камиллу от беседы с Анри, вызвавшей у нее неподдельный интерес, и сборщик налогов поймал на себе взгляд девушки, в котором сквозила определенная доля лукавства.
— Я докажу вам, когда вам будет угодно, господин Кретон, что не только кабан, но и человек никогда не заставит меня отступить.
— Ну, дружище Бенуа, не пугайте нас, — продолжал неисправимый насмешник. — Каждый ведет себя на этом свете в соответствии со своими скромными возможностями. Если у вас нервный характер, то это вина не ваша, а скорее вашего отца и вашей матери, наградивших вас им, и я уверяю, что от этого вы не стали менее интересным в глазах красавиц.
— Значит, кабаны бросаются на тех, кто в них стреляет? — спросил г-н Пелюш.
— Изредка, — ответил Мадлен.
— Да, — кивнул Жюль Кретон. — Однако то здесь, то там среди них встречаются такие, которые имеют глупость защищаться, когда на них нападают.
— А как следует поступить в подобном случае?
— Прицелиться, подпустить его на пять шагов и спустить курок, — просто ответил Мадлен.
— А если промахнешься?
— Тогда уж они не промахнутся, — ответил Жюль Кретон. — Но есть способ менее героический и менее опасный, чем тот, что посоветовал вам ваш друг Мадлен. Вообразите, господин Пелюш, что кабан, о котором я вам только что говорил и по которому ружье моего друга Жиродо дважды дало осечку, что не только весьма удивительно, но и весьма досадно, — так вот, вообразите, повторяю, что этот кабан пользовался в кантоне скверной репутацией. Однажды за завтраком мы долго обсуждали героические подвиги этого животного, перечислили не менее дюжины распоротых собак, не говоря уж о сапожнике из Монгобера Жане Гренеше, испустившем дух от раны длиной в тридцать пять сантиметров пониже поясницы. За разговором возник вопрос, который вы нам только что задали, а именно: что же делать, если этот разъяренный зверь набросится на вас. Мадлен, старый смельчак, дал свой ответ; другие же сошлись во мнении, что более мудрым было бы найти убежище на ветвях дерева. Один красивый молодой человек, чье имя я называть не буду, поскольку он полагает, что его заботы о своей особе могут нанести урон его брачным притязаниям, выслушал всю эту беседу с огромным интересом. На охоте он оказался моим соседом справа, и не успели мы занять наши места, как я увидел, что он с помощью рук и коленей уже карабкается на молодое рослое дерево, конечно же, из соображений предосторожности и исключительно ради того, чтобы заранее убедиться, что им еще не слишком забыты его юношеские уроки гимнастики.
— Сударь, — сказал г-н Пелюш, бросая презрительный взгляд на бедного Жиродо, чья репутация была безоговорочно погублена этим последним залпом, — сударь, если бы я знал, что отступил перед животным, которое, в конце концов, есть не что иное, как дикая свинья, то никогда, слышите, никогда я бы не осмелился вновь предстать перед моими товарищами.
— Дикая свинья! Ты можешь говорить об этом сколько угодно, дружище Пелюш, но было бы столь же неверно приписывать этому животному малодушие и низость его выродившихся родственников, как несправедливо судить о достоинствах предков по пошлости и грубости их потомков. Я не трус и, однако, должен тебе признаться, что во время моей первой встречи с одним из этих господ, когда, услышав крики боли и отчаяния моих бедных собак, я решил прийти им на помощь и ползком, расчистив себе путь под остролистом, очутился прямо в логове зверя, а ноги мои утопали в болотистой почве, когда в шуме его яростных атак против моих двух собак я расслышал скрежет кабаньих клыков о песчаник и ощутил, так сказать, его дыхание у своих ног, то эта свинья, потому что она и есть свинья, внушила мне чувство, которое если и не было страхом, то столь сильно напоминало его, что я смиренно признал его таковым и благоразумно отступил.
— Ах, оставь меня в покое, Мадлен. Не хочешь ли ты меня убедить, что сражаться с кабаном опаснее, чем штурмовать баррикады?
— Возможно!
— Ну что же! Черт побери! — вскричал, воодушевившись, г-н Пелюш. — Я сокрушил извечных противников общества и порядка, так неужели я не справлюсь с…
— … врагом картофеля… В таком случае поторопись допить свой кофе. Загонщики входят во двор, уже полдень, и мы не можем терять ни минуты.
Все сотрапезники уже были на ногах, одни надевали гетры, другие пристраивали охотничьи сумки, все торопились как можно быстрее покончить со сборами. Камилла и Анри вынесли стулья на небольшую лужайку и продолжили там свою беседу, не переставая любоваться всегда столь живописной картиной, какую представляет собой выезд на охоту.
Взаимное согласие двух молодых людей, похоже, чрезвычайно тревожило г-на Пелюша. Подойдя к Мадлену, занятому поисками пуль в ящичке своего секретера, он сказал ему:
— Ах, Мадлен, похоже, твой господин де Норуа, такой доблестный воин, штурмовавший Железные ворота, не слишком торопится взяться за оружие.
— Анри? — отвечал бывший торговец игрушками. — Но Анри никогда не участвует в охоте, он не пойдет вместе с нами.
— Как?! Значит, он останется вместе с Камиллой?
— Безусловно.
— Но это невозможно.
— Почему же? Так же как и ты, я дорожу честью и репутацией моей крестницы, Пелюш, и если я ничего не имею против того, чтобы она осталась с этим молодым человеком, то ты напрасно волнуешься. Поверь моему слову старого солдата, я ни капельки не преувеличил, рассказывая тебе о деликатности и возвышенности чувств моего молодого друга.
— Все это прекрасно, но, принимая во внимание те мысли, которые я высказал тебе сегодня утром и которые нисколько не изменились, это пребывание наедине чревато нежелательными последствиями, и я не допущу его.
— Ну что ж! Оставайся с ними третьим; откровенно говоря, мне это пришлось бы больше по душе.
— Это еще почему? — спросил г-н Пелюш, с ужасом представивший себе, как великолепная охота в Вути ускользает от него.
— Потому что, несмотря на твое презрение к диким свиньям, охота на них гораздо серьезнее, чем тебе это кажется, а с твоим опытом обращения с оружием и малым знанием подобного рода опасностей с тобой может приключиться какое-нибудь несчастье, и я всю жизнь буду упрекать себя в этом. Вот только я сожалею…
— О чем?
— Что ты так далеко зашел за столом, потому что эти чертовы провинциалы, хорошо знающие и уважающие Анри, не поймут твоих опасений и могут заподозрить, что…
— Договаривай…
— … что ты остался дома, так как испугался.
— Испугался?! Это слово заставит меня встать под дуло пушки, Мадлен! Испугался! Это слово все решило; я только пойду попрощаюсь с Камиллой, а потом последую за тобой.
В самом деле, г-н Пелюш устремился к Камилле, несколько раз поцеловал ее в лоб, взял с нее обещание подняться в комнату и немного отдохнуть под тем предлогом, что, по его мнению, лицо молодой девушки выражает усталость; г-н Пелюш очень холодно принял пожелание удачной охоты, с которым к нему, в то время как он надевал свою охотничью сумку, обратился Анри, и, в последний раз попрощавшись с дочерью, схватил свое ружье и бросился во двор.
В ту минуту, когда колонна охотников тронулась в путь, Мадлен увидел г-на Пелюша, который вел на поводке Фигаро. Веселое расположение духа пса удесятирилось при виде ружей.
— Какого черта ты берешь с собой на облаву эту собаку? — спросил бывший торговец игрушками у своего друга.
— Ну и вопрос! Неужели ты думаешь, что я купил эту отличную охотничью собаку за баснословную сумму в сто франков для того, чтобы она оставалась дома, когда я отправляюсь на охоту? По правде говоря, Мадлен, если бы я не знал, какой ты превосходный товарищ, то мог бы подумать, будто ты заранее завидуешь той дичи, которую я настреляю.
Мадлен пожал плечами и сделал знак г-ну Пелюшу следовать за ним.
Камилла провожала отца взглядом до тех пор, пока группа охотников, завернув за угол дороги, идущей через лес Вути, не скрылась из виду, хотя до нее все еще доносился беспорядочный гул их голосов, время от времени перекрываемый радостным лаем собак, которые вместе с загонщиками прочесывали лес; после этого Камилла обернулась к своему спутнику и взволнованно сказала:
— Бедный отец! Его жизнь была такой однообразной, он только и знал, что трудился, поэтому вполне естественно, что эти ранее неведомые ему развлечения так привлекают его. И я действительно очень признательна моему крестному за ту настойчивость, с которой он склонял его к этому путешествию, ведь оно обещает быть таким приятным для нас.
Камилла произнесла "для нас", повинуясь простодушному порыву, свойственному ее возрасту и характеру, но не успело еще это слово окончательно слететь с ее губ, имевших неосторожность столь явно обнаружить ее чувства, как девушка залилась яркой краской.
— Видите ли, сударь, я так сильно люблю отца, что мне гораздо больше удовольствия доставляют его радости, чем мои собственные. Я не знаю, какая тайная связь существует между ним и моим сердцем, но именно на его лице следует искать разгадку того, что происходит в моей душе; если я вижу, что он доволен, то мое сердце расцветает, бьется сильнее и я испытываю нечто вроде опьянения, приводящего меня в восторг; если я вижу, что он грустит, озабочен, моя грудь сжимается, и глаза мои невольно наполняются слезами. Ах! Он питает ко мне такую нежную привязанность, так торопится предупредить все мои желания, так жертвует собой ради моего будущего, что моя любовь к нему проистекает, в конечном счете, из чувства благодарности. Не правда ли, сударь, вы, разумеется, считаете, что я веду себя совершенно по-детски, наивно поучая вас, как отец может заслужить любовь?
— Я понимаю чувство, которое вы описываете с такой душевной теплотой, мадемуазель, но увы, мне никогда не доводилось испытать его, и я могу лишь завидовать другим и вам.
— Но, — произнесла нерешительно девушка, сожалея, что затронула эту рану, видимо все еще кровоточившую в сердце молодого человека, — но ведь у вас осталась ваша досточтимая мать и…
— Небо не всегда столь милостиво, мадемуазель. Мне было отказано в ласках матери, точно так же как и в нежной любви отца.
Камилла замолчала, и ее глаза взглянули на Анри с симпатией и сочувствием. Быть может, Анри с презрением относился к этому избитому способу возбудить к себе интерес, быть может, ему было неприятно дальше развивать с крестницей Мадлена эту тему, но он поторопился сменить предмет разговора.
— Если моему старому другу удастся сообщить то, что он называет "священным огнем", вашему уважаемому отцу, я очень боюсь, мадемуазель, как бы вам не пришлось довольно часто взывать к дочерней беспристрастности — я могу лишь восхищаться ею, — чтобы развеять скуку одиночества, на которое вас обрекут длительные прогулки этих господ.
— Одиночество! Скука! Что вы такое говорите, сударь? — вскричала Камилла, звонко рассмеявшись. — Одиночество… Я не провела здесь и трех часов, как уже нашла себе целую толпу друзей.
Анри с удивлением посмотрел на девушку: он не понимал, что она хотела сказать этим. В самом деле, беседуя с ним, Камилла раскрошила кусок хлеба, взятый ею со стола, и принялась бросать крошки птицам, старательно отыскивавшим себе корм на навозной куче. Сначала к ней подбежала одна курица и радостно воздала должное этому неожиданному подношению, за ней с нахальством, свойственным этому народцу, подошли еще две, затем десять, и скоро со всех сторон к крыльцу посыпало пернатое население двора: куры стремглав летели на своих голенастых ногах, гуси и утки переваливались на коротких лапах, важно выступали индюки, — все они слали приветственные крики этой руке, осыпавшей их неожиданными дарами; даже голуби покинули крышу, где их опаловое оперение переливалось на солнце, и, приземлившись, стали крутиться у ног девушки.
Камилла на несколько минут погрузилась в созерцание этой сутолоки; она находила своеобразное удовольствие, следя за трагикомическими поворотами борьбы, развернувшейся между птицами за обладание крошкой хлеба; ее возмущала тирания огромного петуха, безжалостно изгнавшего всю чернь, чтобы со спесивым видом распределить отвоеванный кусочек хлеба между своими фаворитками; она, как ребенок, смеялась над глупостью индюков, которые столь долго раздумывали, прежде чем решиться опустить свой клюв, что нахальная курица всякий раз выхватывала из-под самой их красной бороды желанную добычу; особенно забавляло девушку упорство уток, постоянно отталкиваемых, но никогда не теряющих присутствия духа, стряхивающих движением хвоста стыд поражения и с новым пылом бросающихся в атаку; она прониклась сочувствием к тем, кого слабость удерживала в стороне, и все время бросала им несколько крошек, радостно вскрикивая, если им удавалось их схватить, и возмущаясь, когда насилие в очередной раз отнимало у них то, что им предназначалось, но смеялась как безумная, когда дерзкий воробей с черной манишкой на шее и бархатной спинкой внезапно пикировал в середину этой колышущейся массы, исчезал в ней на секунду, затем с той же стремительностью появлялся вновь и, победно взмыв вверх, садился на крышу соседнего сарая, где радостно поглощал свою долю пиршества.
— Вот они, те друзья, о каких я вам говорила, господин Анри, — сказала девушка молодому человеку. — Но наше знакомство едва только наметилось, и если только мы пробудем здесь неделю, то я хочу, чтобы не осталось ни одного петуха, гуся и индюка, ни одной курицы и утки, которые не прибежали бы ко мне, увидев меня издалека, и не было бы ни одного воробья, который не слетал бы со своей ветки, когда я прохожу мимо. Я сделаю своими подданными всех жителей птичьего двора и сегодня же вечером объявлю моему крестному, что не желаю, чтобы кто-либо другой, кроме меня, отныне раздавал им пищу.
— Согласен, — улыбнулся Анри, — что таким образом вы с удовольствием проведете примерно десятую часть вашего свободного времени. Но, мадемуазель, меня, с вашего позволения, все же несколько беспокоит, как вы распорядитесь остатком вашего досуга.
— Ну что же! Если я о чем и сожалею, сударь, то лишь о том, что нельзя удвоить те часы, какие я проведу здесь. Мне надо столько, ну, просто столько сделать, что мне кажется, на это не хватит дней.
— Будет ли нескромным с моей стороны поинтересоваться, что за серьезные труды предстоят вам?
— Во-первых, гулять, смотреть, восхищаться. Вы, наверное, будете смеяться над моим изумлением и насмехаться над моими восторгами, но мне это все равно, сударь, меня не заденут ваши шутки, и я вам смиренно признаюсь, что начиная со вчерашнего вечера я пребываю в постоянном восхищении, которое с каждой минутой становится все сильнее и сильнее, и открываю для себя сюрприз за сюрпризом; привычка сделала вас равнодушным к тому великолепию, что открывается вашим глазам, но я не могу насмотреться на эту картину как в целом, так и на каждую ее подробность, и мне кажется, что я никогда не смогу насытиться этим видом; я хочу обойти все эти поля, все эти леса, поприветствовать каждое дерево, которое встретится на моем пути, чтобы вновь видеть их, по крайней мере в своих воспоминаниях, когда я вернусь на нашу бедную улицу Бур-л’Аббе!
Затем, вздохнув, она добавила:
— Ах! Вы не знаете, что это такое, улица Бур-л’Аббе…
— Для меня было бы большим счастьем, мадемуазель, — сказал Анри с некоторым волнением, — если бы все персонажи, оживлявшие этот чудный пейзаж, могли бы получить свой уголок в ваших воспоминаниях.
Камилла покраснела и опустила глаза.
— Без сомнения, сударь, — пробормотала она в смущении, — я не смогу забыть друзей моего крестного. Но, — с живостью добавила девушка, — вас ведь интересовало, как я собираюсь проводить свое свободное время? О! Я еще не закончила. Колокольня, которую вы видите там среди тополей, станет еще одной целью моих ежедневных прогулок, и, разумеется, именно с нее я и начну их. Мне кажется, что молитва, возносимая мною к Господу за всех, кого я люблю, будет скорее услышана в этой скромной деревенской церкви, чем в наших парижских соборах, где в величественных громадах, слишком явно дающих нам почувствовать нашу малость и наше ничтожество, шум и многолюдье отвлекает нас от молитвы. А вот и еще: я гуляю всего четверть часа, а за это время нашла более полудюжины растений, неизвестных в магазине "Королева цветов", и я хочу зарисовать их.
— Так вы рисуете, мадемуазель? — спросил Анри.
— О! Как торговка, а вовсе не как художница: я стараюсь воспроизводить форму и окраску цветка, и несколько раз отец использовал мои наброски для своей коммерции. Когда же я оставляю свою область пестиков и лепестков, то похожа на школьницу, прогуливающую уроки в школе.
— Вы сочтете мое любопытство невыносимым, но у меня возникло огромное желание составить собственное мнение о ваших рисунках, которые вы так невысоко цените, и я не могу утаить его от вас.
Камилла тут же встала, быстро поднялась в свою комнату и вернулась через мгновение, держа в своих объятиях газель и в ладонях — альбом. Нисколько не манерничая и не заставляя себя упрашивать, она вручила Анри альбом, а сама стала ласкать и поддразнивать прелестную маленькую газель, пока молодой человек просматривал ее рисунки с непритворным удивлением и восхищением.
— Вы слишком скромны, мадемуазель, — сказал он, пролистав почти половину альбома. — У вас настоящий талант. Я вижу здесь акварели, по замыслу и силе исполнения приближающиеся к картинам; тонкая проработка деталей не мешает гармоничному восприятию всего ансамбля в целом; цвета столь же насыщенны, сколь тверда линия и искусна рука; это скорее шедевры истинного мастера, нежели развлечение юной девушки, и если вы мне позволите сказать, то мне кажется, что, когда вы рисуете, вас вдохновляет истинная любовь к тому, что вы изображаете.
— Действительно, сударь, я очень люблю цветы, — просто ответила Камилла, — но, вовсе не считая эти рисунки достойными тех восторженных отзывов, какими ваша без-17-272 граничная снисходительность пожелала наградить их, я тем не менее хочу, чтобы вы приняли один из них взамен прелестной Блиды, которой вы пожелали лишиться ради меня.
И, несмотря на протесты Анри, Камилла вырвала страницу из альбома и вручила ему рисунок букета хризантем, на котором дольше всего останавливался его взгляд.
— Теперь я стал вашим должником, мадемуазель, — сказал Анри. — Вы с такой любезностью сделали мне этот подарок, что, должен признаться вам, отныне он станет мне очень дорог.
Девушку, казалось, взволновало выражение, с каким Анри произнес эти последние слова; она продолжала играть с Блидой, но румянец ее щек и учащенно вздымавшаяся грудь свидетельствовали о том, что не все ее мысли заняты Блидой.
— У меня в оранжерее растут цветы, — произнес Анри. — О них говорят, что они прекрасны; не стоит говорить, мадемуазель, что я передаю их в полное ваше распоряжение.
— Я благодарю вас, сударь, — отозвалась Камилла, вновь обретя жизнерадостность. — Но ваши оранжерейные цветы — важные дамы, и к ним я не осмелилась бы подступиться. Им присущи величие и блеск бархата и атласа, но они слишком чопорны, они скорее ослепляют, нежели чаруют. Я предпочитаю этому великолепию не только цветочки с клумбы, но и полевые цветы. Посмотрите, сударь, — продолжила она, вынимая из-за корсажа маленькую веточку диких колокольчиков, — посмотрите на эту крестьянку: она скромна, непритязательна, однако какая легкость, какое изящество в ее колокольчиках! Как свежи ее лепестки! Как мягко их нежный сиреневый цвет переходит в сверкающе-белый этой зубчатой каймы!
Анри взял маленький цветок из рук Камиллы, казалось вполне разделяя ее восхищение.
— Я признаю, — сказал он, — что при таком количестве дел часы будут для вас коротки. Но больше всего меня, однако, огорчит, если вы не сможете выкроить еще несколько мгновений из вашей дневной программы.
— Ради чего?
— Я хочу вам предложить одно развлечение.
— Развлечение! Какое же?
— Охоту.
В ответ Камилла от души весело и звонко рассмеялась.
— Охоту, — повторила она. — Так, значит, в Норуа эпидемия охоты? Мой крестный превратил моего отца в Нимрода, а вы хотите сделать из его дочери Диану?! Но я не чувствую призвания к этому. Один или два раза я хотела украсить мои цветы бабочками; отец купил мне чудесный сачок из зеленого газа, и мы отправились в Венсенский лес; всякий раз, когда я ловила одну из них и надо было булавкой прикрепить ее к картонке, я так вскрикивала, что бедный отец, потрясенный, разжимал пальцы и машинально возвращал свободу жертве, так что, поймав за утро около ста бабочек, мы вернулись… Боже мой, как же мой крестный называет это?
— С пустыми руками, — подсказал Анри, взгляд которого следил за всеми движениями и мимикой очаровательного личика Камиллы со все более и более красноречивым выражением.
— Да, с пустыми руками. Но, — продолжала девушка после минутного раздумья, — мне казалось, сударь, что мой крестный сказал отцу, что вы никогда не охотитесь.
— Мадлен преувеличил. Я просто никогда не убиваю дичь, когда сталкиваюсь с ней, а порой… я помогаю ей выжить. Сейчас я хочу вам предложить "охоту на бедных".
Инстинктивным движением, более быстрым, чем мысль, рука Камиллы отыскала руку Анри и пожала ее.
— О! Вот это развлечение! Я ни за что не откажусь от него, господин Анри, — сказала девушка взволнованным голосом, а глаза ее увлажнились. — Я только возьму шляпку и присоединюсь к вам.
И легкая, как газель, которую она прижимала к себе, Камилла опять скрылась в коридоре.
Почувствовав, как чистосердечно пожала ему руку Камилла, Анри вздрогнул; его глаза сопровождали молодую девушку до тех пор, пока он мог различить ее силуэт, а потом юноша предался мечтам.
Несмотря на свою почтительную любовь к Мадлену, Анри не слишком доверял вкусу бывшего торговца игрушками, когда речь шла о женщинах; поэтому он всегда с недоверием воспринимал все новые и новые портреты крестницы Мадлена, с каждым разом все более соблазнительные, которые тому нравилось набрасывать долгими зимними вечерами.
Он готов был поверить в красоту девушки, однако делая некоторую скидку на восторги своего старого друга; но когда он слышал, как тот расхваливал очарование и в особенности благородство Камиллы, то не мог сдержать улыбку; он считал Мадлена весьма неважным знатоком женской красоты. Анри питал к буржуа двойное предубеждение — дворянина и художника; ему представлялось недопустимым, чтобы тот самый г-н Пелюш, чьи превосходные и одновременно смешные качества описывал ему Мадлен, был избран Провидением, чтобы стать творцом земного 17*идеала, и еще более невозможным, чтобы юная особа не пропиталась бы запахами лавки, среди которых она жила. И со вчерашнего вечера, как и Камилла, молодой человек шел от удивления к удивлению; ему уже казалось, что Мадлен не только ничего не преувеличил, но что он был недостаточно красноречив и действительность превосходит его рассказы. Реакция была стремительной: вначале Анри довольствовался созерцанием красоты и восхищался грацией и нежностью розы с улицы Бур-л’Аббе; затем, когда одно за другим ему постепенно открылись более значительные ее качества, когда он оценил ее редкий здравый смысл, возвышенность мыслей и чувств и очаровательную простоту, у него промелькнула мысль, что счастлив будет тот, кто проведет свою жизнь рядом с ней. Затем, внезапно подойдя к этой мысли, он спросил себя, а почему бы ему ни оказаться на этом месте? С этого мгновения он больше уже не владел своим сердцем и, с тех пор как Камилла покинула его, со страхом размышлял о препятствиях, которые могли помешать ему осуществить свои замыслы в отношении той, которая еще накануне оставалась совсем неизвестной ему.
Шум шагов Камиллы на лестнице прервал раздумья Анри, и, в тот же миг заметив, что девушка не забрала веточку с колокольчиками, молодой человек поднес к губам эти цветы, касавшиеся груди той, которую он уже называл про себя своей возлюбленной, и с почтительной нежностью положил эту первую реликвию в небольшой бумажник. Как бы возрадовалось сердце Мадлена, если бы он присутствовал при этом!
— Надеюсь, я не слишком заставила вас ждать, — сказала Камилла, завязывая под подбородком розовые ленточки своей шляпки. — Но прежде чем мы отправимся в деревню, я должна поделиться с вами одним сомнением, пришедшим мне на ум, когда я спускалась по лестнице. Полагаете ли вы, что милосердие достаточное оправдание для прогулки девушки в обществе молодого человека?
Камилла произнесла это с недовольной гримаской на лице, свидетельствовавшей о том, что она против воли выдвигает это возражение.
— А что вы думаете об этом сами? — улыбаясь, ответил Анри.
— Я не смогла ничего решить, ведь я и судья и заинтересованная сторона. К тому же, признаюсь вам с безыскусной откровенностью и прямотой, странными для парижанки: наверное, я не права, что столь серьезно воспринимаю своего рода родственную близость, возникшую между нами благодаря общему крестному отцу, но в качестве сестры я не вижу препятствий, мешающих мне принять руку брата.
— Спасибо! — воскликнул Анри, с восторгом целуя руку, протянутую ему девушкой. — Но нам даже не стоит беспокоиться из-за этой неловкости, вот и наш телохранитель.
В самом деле, во двор вошел высокий и крепкий слуга. В руках он нес две корзинки, с верхом наполненные провизией. Казалось, он лишь ждал приказаний своего хозяина.
— А куда мы отправимся испытывать судьбу? — спросила Камилла, спускаясь по ступеням крыльца. — Посчастливится ли нам в нашей охоте?
— Увы, мадемуазель, — ответил Анри. — Наши поиски не будут ни долгими, ни трудными: к сожалению, я знаю достаточно нищих и убогих, так что у нас возникнут лишь трудности с выбором.
— Да, слово "нищий", прозвучавшее среди этого изобилия, среди этих полей, переполненных земными благами, производит на меня странное впечатление, — со вздохом сказала Камилла. — Видя, как великодушна, как расточительна природа, можно предположить, будто она не желает видеть ни одного человека, который не получил бы своей доли от ее щедрот, ведь людям всего только и надо, что протянуть руку и взять необходимую им пищу, а в каком-то смысле и одежду. Мне кажется, что бедность должна оставаться грустной привилегией больших городов; можно понять, когда с голоду умирают посреди этих бесконечных улиц, мощенных камнем, но здесь?..
— Здесь умирают от голода так же, как в городе, мадемуазель, потому что пословица "Каждый за себя" вследствие людского себялюбия соблюдается в деревне не менее неукоснительно, чем в городе. Однако должен признать, что, хотя в деревнях нищета еще глубже, еще сильнее, чем в больших центрах проживания населения, все же здесь она менее жестока и легче переносится. В самом деле, в наших деревнях мансарда бедняка — это маленький домик, оживляющий деревенский пейзаж, веселые гирлянды виноградной лозы, что вьется по потрескавшемуся фасаду, и ирисы, устремляющие вверх свои зеленые клинки и розовые цветки на гребне крыши. Каким бы прозаичным, каким бы заурядным ни был человек, эта столь красочная, столь пленительная поэзия, которая недоступна его пониманию, все же поражает и утешает его; у него есть клочок земли, плоды которой служат ему более ощутимым вознаграждением; у него есть валежник, который щедрость государства и крупных землевладельцев позволяет ему собирать в лесах; наконец, у него есть солнце, лучи которого люди еще не додумались поделить.
— Но благотворительность, о которой вы забываете, сударь! — живо воскликнула Камилла.
— Нет, я не забываю о ней, — ответил молодой человек. — Да, благотворительность, как вы говорите, существует; однако, хотя она здесь чуть более действенная, чем в Париже, поскольку местный богач находится в непосредственном соприкосновении с несчастными, чья назойливость его утомляет и чей вид оскорбляет тонкость его чувств, здесь она нисколько не менее беспомощна, чем там.
— Позвольте вам заметить, сударь, что в этот миг вы несправедливы по отношению к самому себе, — сказала Камилла, непроизвольно приближаясь к своему спутнику и идя рядом с ним.
— Нет, я вовсе не несправедлив, даже по отношению к себе, мадемуазель, ибо, раздавая милостыню, я всегда испытывал не столько чувство гордости, сколько чувство унижения при мысли о том, как мало пользы она может принести. Вы очень удивитесь, если я вам скажу, что эта проблема нищеты доставила мне немало бессонных ночей, хотя, хвастаясь этим перед вами, я не являюсь ни экономистом, ни политическим деятелем.
Теперь настала очередь Камиллы посмотреть на Анри с восхищенным умилением.
— Я испытываю к вашей скромности ничуть не больше почтения, чем вы испытываете к моей, сударь, — сказала она ему. — Вы пожелали назвать шедеврами мое маранье, а я считаю себя вправе объявить вас если и не самым большим филантропом, то по крайней мере человеком с благородным сердцем.
— Я нисколько не лучше, чем мои ближние, мадемуазель; быть может, у меня просто чуть более развита чувствительность, и душа моя возмущается при виде страданий, вот и все; мои добрые дела скорее являются следствием инстинкта, а не каких-либо продуманных решений. Вид бедняка производит на меня впечатление, от которого я долго не могу освободиться. Когда во время верховой прогулки я встречаю на дороге нищего, сгорбленного как усталостью, так и прожитыми годами, и идущего, опираясь на палку — единственное его достояние, — туда, куда указывает ему перст Божий; когда мой взгляд останавливается на его бесформенных, уже не имеющих ни цвета, ни названия лохмотьях, неспособных прикрыть наготу того, кто в них облачен, и на этом землистого цвета лице, осунувшемся от голода; когда я вижу, как униженно он протягивает ко мне свою шляпу; когда я слышу, как губы его бормочут призыв к моему милосердию, заученная монотонность которого придает ему еще более печали, — что-то необъяснимое происходит во мне: мое сердце сжимается, глаза увлажняются, дрожащие пальцы тянутся к кошельку; какой-то таинственный голос велит мне встать на колени, чтобы поднести мой дар этому человеку и сказать ему: "Брат, прости меня! Прости мне эти мои одежды, отличающиеся от тех, что носишь ты. Прости мне мое благосостояние, прости мне эту роскошь, которую я заслужил не более, чем ты заслужил свою нищету". Увы, мадемуазель, я человек, и не стоит вам говорить, что этот голос остается без ответа, монета скользит из моей ладони в ладонь бедняка, и я мчусь прочь, нахлестывая лошадь, чтобы не слышать его благословений, так мало мною заслуженных. Но напрасно я убегаю, призрак нищеты преследует меня в течение многих дней. И тогда я подаю чуть больше: но что представляют собой эти мои подаяния, мадемуазель? На них едва ли уходят мои излишки, а милосердие только тогда действительно достойно своего имени, когда вследствие его ты идешь на какие-либо лишения! Ах, — продолжал Анри, тяжело вздохнув, — если бы Господу было угодно послать мне подругу жизни, которая понимала бы меня!..
Пока Анри говорил все это, им попалось на дороге грязное, усеянное рытвинами место, и молодой человек, не прерывая свое речи, предложил руку спутнице, чтобы помочь ей преодолеть возникшее препятствие. Девушка слушала Анри с неослабным вниманием и, по-видимому, заметила, что она продолжает держать молодого человека за руку, лишь тогда, когда он закончил последнюю фразу. Она осторожно высвободила руку и отстранилась от него.
Анри с беспокойством повернулся к своей новой подруге: она шла медленно, опустив глаза, но тем не менее он заметил крупные слезы, катившиеся по ее свежим, атласным щечкам, и тогда в его взгляде мелькнула молния радости, так как ему почудилось, что высказанное им пожелание осуществимо. Они продолжали идти в полном молчании, на некотором расстоянии друг от друга; однако, хотя их губы были сомкнуты, было очевидно, что их души слились в едином порыве.
Они вошли в деревню и посетили несколько домов один за другим; и тогда Камилла смогла оценить, насколько это милосердие, о котором Анри говорил с таким пренебрежением, было разумным и мудрым.
Преисполненные заботы и нежности к детям, сельские жители мало внимания уделяют старикам и больным. Их равнодушие в этом отношении расценивается как душевная черствость. Но они заслуживают такое упрек не больше, чем заслуживает его солдат, у которого при виде товарища, упавшего на поле битвы, не дрогнул от волнения ни один мускул на лице. Крестьянин — это тот же солдат, только вооруженный лемехом плуга. Он сражается с нищетой, своим вечным врагом, которого никак не может победить его труд. Став бесчувственным к страданиям других из-за своих собственных страданий, он ведет счет тем, кто пал, сокрушенный ужасным гнетом, и сознание, что он, точно так же как те, кто опередил его, не избежит своей участи, делает из него стоика; он говорит себе: "Сегодня он, завтра я". Многие возмущаются алчной скаредностью, с которой он отказывается от помощи врача и от лекарств как для себя, так и для своих близких; при этом забывают, что если крестьянин придает столько значения деньгам, так это только потому, что он единственный, для кого эти деньги действительно связаны с тяжелейшим трудом. Разве не один только рок подсказывает тем, кто умирает от голода на спасательном плоту, страшные слова: "бесполезные рты", и разве можно, будучи справедливым, возлагать за это ответственность на потерпевших крушение? Они делят оставшийся у них кусок хлеба между теми, чьи руки еще в силах направлять обломки судна к берегу; что касается остальных, да примет их Господь в своем милосердии! И, по правде говоря, стоит ли их жалеть больше всего?
Анри не терял времени, вступая в спор с бесчувственностью, смягчить которую может только достаток и благополучие, он шел прямо туда, где видел горе, помогал страждущим, выступая в роли Провидения для всех обездоленных.
Дважды или трижды в неделю он навещал тех, кого называл "инвалидами мотыги", то есть окрестных стариков и больных; приходя к ним, Анри следил, чтобы предписания врача строго выполнялись, записывал, в каких лекарствах они нуждались, и обеспечивал их этими лекарствами из аптеки, которую он устроил в своем замке; он беседовал с несчастными, утешал, ободрял их, посылал им в период выздоравливания питательные продукты, вино, действовавшее на эти организмы, ослабленные лишениями, эффективнее любого лекарства; он добивался того, чтобы больные и старики получали в свои домах уход, который требовало их состояние; он заботился об их нуждах, шел навстречу их скромным желаниям, беспокоился о том, чтобы зимой в очаге у них всегда был огонь и чтобы все его подопечные имели теплую одежду. Впрочем, молодой человек соизмерял свои благодеяния с теми заботами, которыми окружали этих несчастных их ближние, так что присутствие старика в семье не только не являлось тяжелым бременем, а становилось источником достатка в доме.
Вот почему Камилла видела, как под каждой крышей, куда бы они ни заходили, Анри пожинал обильную жатву благословений; это благоговейное почтение, которое старики проявляли по отношению к молодому человеку, вызвало в ней изумление и умиление. Не в состоянии отвести от Анри глаз, она смотрела на него с чувством, приближающимся к восхищению; девушка завидовала беднякам, больным, так как они имели право взять его руку и прижаться к ней губами. Множество смутных, противоречивых чувств переполняло ее потрясенное сердце, но Камилла предавалась этим приятным ощущениям, даже не пытаясь разобраться в них. Однако одно неожиданное происшествие помогло ей понять, что творилось в ее душе.
Анри и его спутница находились в доме старой парализованной женщины, слегка помешанной. Молодой человек представил ее Камилле как одну из своих любимиц, и, возможно, благодаря этому предпочтению, а быть может, только благодаря своему возрасту, эта женщина говорила с Анри с большей свободой и непринужденностью, чем остальные бедняки деревни.
Как только они вошли, маленькие серые глазки старухи безотрывно вперились в Камиллу и, спрятавшись под густыми бровями, смотрели так живо и, казалось, так проницательно, что девушка сильно смутилась.
Без сомнения, результат этого осмотра был благоприятным для девушки, поскольку на губах мамаши Симон (гак звали эту женщину) появилось некое подобие улыбки.
— Вы можете, моя милая барышня, похвалиться, что у вас счастливая рука, — без всякого вступления сказала мамаша Симон, жестом указывая на Анри. — Ведь вы могли бы лет десять бегать в поисках по всему свету, прежде чем встретить подобного ему.
Камилла была совершенно озадачена.
— Примите и вы мои поздравления, господин Анри, — продолжала старуха. — Девушка прехорошенькая, и если только она так же добра, как вы, то Господь, если он не пошлет вам счастья, о котором его будут просить столько голосов, должно быть, просто глухой, каким был мой покойный муж.
— Что за вздор вы говорите, мамаша Симон? — промолвил Анри, смущенный почти так же, как и Камилла.
— Будет вам, — произнесла женщина, — ведь это же ваша невеста, не правда ли?
Анри сделал попытку рассмеяться и отрицательно покачал головой.
— Ну, хватит, — заявила мамаша Симон, — я уверена, что это она.
— Вы в этом уверены?
— Да, я в этом уверена. Вы, видимо, забываете, что я ясновидящая и что от меня ничего нельзя скрыть. Я говорю вам: это ваша невеста. Едва я заметила вас перед этой дверью, так мило держащихся друг за друга, как мне все сразу стало ясно.
— Но, мамаша Симон, — не без волнения произнес Анри, — я клянусь вам, что вы ошибаетесь. Между мадемуазель и мною даже речи не было о том, в чем вы так уверены.
— Что это доказывает, если речь об этом зайдет сегодня или завтра? Я говорю вам, господин Анри: вот ваша жена, и я говорю вам, мадемуазель: вот ваш муж. Я это вижу, и это так же верно, как если бы под этим подписались все нотариусы мира!
Понимая, как тяжела могла быть для Камиллы эта сцена, свидетелями которой были два или три человека, Анри хотел заставить старушку замолчать, но такое противодействие лишь возбудило мозг больной, и мамаша Симон начала заговариваться, а затем забилась в нервном припадке: попытки успокоить ее оказались бесплодными.
Тогда Анри подошел к Камилле и подал ей руку:
— Во имя милосердия, мадемуазель, позвольте, чтобы греза этой несчастной на миг стала действительностью.
Камилла дотронулась своими пальчиками до его дрожащей руки и позволила ему подвести себя к креслу, в котором металась бедная сумасшедшая.
— Ну же, мамаша Симон, успокойтесь, — неуверенно произнес молодой человек. — Вы правы, и мадемуазель, как вы и сказали, моя невеста.
При этих словах мамаша Симон разразилась гортанным, отрывистым смехом, и приступы, похожие скорее на спазмы, вызвали содрогание всех мускулов ее исказившегося лица:
— А! Меня не обманешь, я ясновидящая, я ясновидящая!
Затем, мало-помалу приходя в себя, она добавила:
— Мы никогда не могли вас в чем-нибудь упрекнуть, господин Анри, но сегодня вы поступили очень дурно. К чему отказывать тем, у кого столько причин любить своего благодетеля, в радости видеть вас счастливым, господин Анри, прежде чем Господь призовет их к себе?
Не ответив, Анри поспешил увести Камиллу из дома, но, хотя эта сцена, казалось, произвела на девушку глубокое впечатление, у нее все же хватило самообладания опустить свой кошелек на порог домика мамаши Симон, и это доказывало, что видение или предсказание старушки ее вовсе не рассердило.
Молодые люди не прошли по улице и десяти шагов, как заметили мужчин, женщин и детей, бежавших к дому Мадлена. Обеспокоенный столь необычным оживлением в тихой деревушке Норуа, Анри окликнул одного из них, и тот, узнав графа де Норуа, бросился к нему со всех ног.
— Ах! Господин Анри, — крикнул он, — поспешите в лес Вути, оттуда в замок прислали за шарабаном; говорят, случилось большое несчастье!
— Несчастье?! — воскликнул Анри, в то время как Камилла, совершенно растерявшись, бледная как призрак, ухватилась за него.
— Да, ранен человек.
— Отец! — вскричала Камилла и пошатнулась.
Молодой человек поспешил поддержать ее.
— Нет, мадемуазель, нет, — произнес он. — Это не ваш отец. Во имя Неба, мужайтесь, это не ваш отец. Подумайте, ведь в лесу Вути находятся двадцать, тридцать человек.
— Мой отец, — повторяла Камилла, — ранен, убит… Боже мой, я была слишком счастлива сегодня!
Последние слова девушка пробормотала, теряя сознание, но, как бы невнятно она их ни произнесла, Анри все же расслышал их. Он поднял ее на руки и перенес в соседний дом, предварительно приказав тому, кто сообщил это роковое известие, срочно найти коляску.
А теперь расскажем, что же произошло в лесу Вути.
Охотники отправились туда с пылом и воодушевлением, характерным для такого рода предприятий; удовольствие, которое каждый предвкушал, и винцо Мадлена развязали все языки. Жюль Кретон преследовал Бенедикта своими насмешками; г-н Редон то одному, то другому доказывал необходимость проложить в коммуне новые пути сообщения; органист, следовавший за всеми ради любительской забавы и желавший прогулкой помочь пищеварению, исполнял вариации на тему арии из "Дезертира"; Мадлен давал указания стрелкам и загонщикам; что же касается г-на Пелюша, то он испытывал непривычный подъем чувств.
Он был слишком воздержан за столом, чтобы завтрак оказал на него хоть малейшее влияние, но вот свежий воздух, вид этой колышущейся толпы, среди которой он находился, опьянили его. Господин Пелюш принял воинственный вид, какой до сих пор приберегал для торжественных дней, когда ему приходилось во главе своей роты проходить перед гражданской королевской властью; но в данном случае торжественность его выправки сочеталась со своеобразной небрежностью: его фетровая шляпа была слегка сдвинута набок; испробовав различные способы носить свое ружье — он закидывал его за плечо, ставил на руку, словно часовой, — цветочник в конце концов решил держать оружие горизонтально в правой руке, причем с развязностью, которая казалась ему признаком хорошего тона; левой рукой он небрежно поигрывал поводком Фигаро, чье послушание пока было образцовым; бросая взгляды по сторонам, г-н Пелюш, казалось, вопрошал всех своих соседей, какое он производит на них впечатление, и мы можем поспорить, что в эти минуты он сожалел лишь о том, что не может увидеть себя со стороны и восхититься своим великолепным костюмом и своими манерами. Иногда его самовлюбленный взгляд останавливался на широкой пунцовой ленточке, сиявшей в бутоньерке его охотничьей куртки подобно цветку граната, и время от времени, переставая доверять глазам, он трогал ее рукой, чтобы убедиться, что она на месте. Целиком во власти удовлетворения, которое ему доставляла надежда, что отныне ему ни в чем не придется завидовать Мадлену, он кстати и некстати заговаривал со всеми встречными и совершенно забыл о всех треволнениях, причиненных ему любезностью г-на Анри по отношению к Камилле.
— Твое ружье, по крайней мере, не заряжено? — спросил, подойдя к нему, Мадлен.
— Как это мое ружье не заряжено?! Конечно, оно заряжено, и даже так, как ты мне советовал: правый ствол дробью для зайцев и косуль, а левый пулей для кабана, и можешь рассчитывать на меня: и то и другое попадет прямо в цель.
— Да, — отвечал Мадлен, поднимая дуло ружья своего старого приятеля, — если ты не пошлешь заряд туда, куда вовсе не желал его отправлять! Разве ты не знаешь, неосторожный, что одного неловкого шага, одного колючего куста достаточно, чтобы непроизвольно взвести курки твоего ружья и произошел выстрел, а в том положении, в каком ты его держишь, пуля неизбежно попадет в одного из тех, кто тебя окружает? Послушай, положи ружье на плечо, как это сделал я.
— Ба! — воскликнул г-н Пелюш, испытывая некоторое унижение от полученного урока. — В национальной гвардии мы не боимся увидеть дуло оружия, повернутое товарищем в нашу сторону; правда, мы солдаты.
Услышав столь непривычное выражение из уст доблестного капитана, Мадлен не мог удержаться от улыбки, но у него хватило добросердечия скрыть ее от своего друга; впрочем, охотники приближались к лесу Вути, и бывшему торговцу игрушками потребовалось немало усилий, чтобы заставить своих спутников хранить молчание.
Лес Вути примыкал к опушке леса Виллер-Котре с южной стороны; его ложбины, защищенные от северного ветра, служили излюбленным убежищем для всякого рода зверей из этой части леса; но он был труднопроходим, холмист, в нем почти не было подлеска, который заглушил бы вереск, в некоторых местах достигавший высоты человеческого роста, и остролист, тут и там разросшийся в непроходимую чащу; поэтому охота с гончими была там трудна, а облавы, чтобы они дали результат, следовало проводить с большим мастерством.
Предстояло проверить первый оцепленный участок угодий; один старый браконьер должен был направить загонщиков, а Мадлен взялся расставить охотников на узкой дороге, по сторонам которой местами попадались довольно удобные полянки.
Всякий раз, когда Мадлен указывал новое место очередному стрелку, г-н Пелюш смотрел на друга с удивлением, мало-помалу перераставшим в недовольство.
— Мне кажется, — сказал он наконец, когда Жюль Кретон, в свою очередь, покинул их и цветочник остался наедине с Мадленом, — что, будучи среди вас единственным посторонним, я заслужил более уважительного отношения к себе. Разве ты не мог поставить меня одним из первых, вместо того чтобы заставлять следовать за собой по этой дороге, усеянной глубокими рытвинами, словно капканами, в которых я уже раз шесть чуть было не вывихнул ногу?
— Старина Пелюш, охота напоминает Царство Божье: прибывшие последними занимают первые места; впрочем, у меня есть свои причины держать тебя возле себя. Не огорчайся, тебе больше нет нужды идти дальше, и посмотри, как ты вознагражден за свои страдания: быть может, во всем лесу нет более удачного места, чем это. На середине подъема, на направлении, излюбленном косулями и кабанами, рядом с дубом, за которым даже гиппопотам будет невидим; справа и слева ковер из низкого вереска, ровный, словно трава на лужайке… Да здесь и мышь не проскользнет незамеченной. Но, черт возьми, твоя собака все испортит. Почему ты не отдал ее какому-нибудь загонщику?
Господин Пелюш покачал головой и улыбнулся с видом знатока.
— Не будем об этом больше говорить, Мадлен, — сказал он. — У меня есть на этот счет свои соображения, как они есть и у тебя.
— Постарайся, по крайней мере, чтобы пес тихо сидел во рву. Обычная собака на это пошла бы, но Фигаро!..
— Именно потому, что Фигаро необычная собака, я и пожелал сохранить ее при себе.
— В конце концов, поступай как знаешь! А теперь выслушай мои указания: не курить, не кашлять, не прочищать горло, не шевелиться, но смотреть в оба — это то, что касается дичи; остерегайся покидать свой пост, ни на шаг не переступай ту линию, по которой движутся загонщики, — это то, что касается твоей безопасности; наконец, помни: и справа и слева у тебя есть сосед, кого твоя дробь или твоя пуля могут поразить, если ты будешь стрелять по прямой, и, следовательно, открывай огонь лишь тогда, когда добыча окажется хотя бы на середине тропинки, что у тебя за спиной, — это то, что относится к твоему нежеланию, насколько я понимаю, стать невольным убийцей.
— Будь спокоен, Мадлен, — нетерпеливо проговорил г-н Пелюш.
— Я буду неспокоен и буду требовать от тебя то, что сказал тебе. Твои подвиги на улицах Парижа не могли дать тебе возможность оценить, как странно может вести себя этот страшный метательный снаряд, который называется пулей и которому достаточно бывает камушка на земле или сучка в стволе дерева, чтобы изменить свое направление. Разве в прошлом году я не видел, как ружье, пристрелянное лучше всего в округе, уложило на землю беднягу, находившегося более чем в шестидесяти шагах оттого места, куда оно было нацелено и где пуля оставила свою отметину?
— Черт возьми! — возмутился г-н Пелюш. — Тебе следовало бы обратиться со своими указаниями к моим соседям справа и слева.
— Этими соседями являются твой покорный слуга, кого никогда и никто не упрекал в неосторожности, и Жюль Кретон, кто обращается с оружием с еще большим хладнокровием и большей ловкостью, чем я.
— Что ж, — сказал г-н Пелюш, который, несмотря на свою самоуверенность, был, казалось, неприятно поражен настойчивостью Мадлена, — хоть я и отношусь к смерти как к безделице, все же, если мне придется пасть от руки друга, я, думается, никогда не утешусь.
Послышались крики загонщиков, Мадлен поспешно покинул г-на Пелюша и удалился на свой пост в глубине ложбины. Оставшись один, г-н Пелюш решил было приступить к приготовлениям, но он не принял во внимание Фигаро. Пес с той минуты, как его хозяин, беседуя с Мадленом, остановился, не переставал проявлять весьма очевидные свидетельства своего нетерпения, немедленно переросшего в неповиновение, едва г-н Пелюш, следуя указаниям друга, пожелал принудить собаку лечь в ров.
Фигаро начал с того, что обнаружил в воздухе запахи, которые, судя по дрожи, пробегавшей по его шкуре, по взмахиваниям хвоста, по наполовину прикрытым глазам, приятно ласкали его органы обоняния, и, не в силах устоять перед искушением, как всякое создание из плоти и крови, каким он был, пес принял решение поближе познакомиться с предчувствуемым им наслаждением и не останавливаться на этих первых шагах; резким движением он бросился в ту сторону, откуда доносились до него эти соблазнительные запахи. К счастью, г-н Пелюш твердо держал поводок, и порыв Фигаро привел лишь к тому, что собака проделала в воздухе нечто вроде сальто, на мгновение придавшего ей сходство с майским жуком, которого ребенок держит в руке за веревочку.
Но упрямство было одним из главных свойств нрава Фигаро: нисколько не обескураженный неудачей первой попытки, он, упираясь всеми лапами, напрягая шею, стал всем своим весом натягивать поводок, задругой конец которого г-н Пелюш изо всех сил тянул его к себе, но с таким малым успехом, что в конце концов цветочник решил положить свое ружье на землю, чтобы двумя руками сломить отчаянное сопротивление Фигаро. А сопротивление было действительно отчаянным: если в результате сильнейшего рывка поводка Фигаро терял пядь земли, то почти немедленно и одним прыжком пес отвоевывал ее вновь, и тогда в качестве ответной меры он так дергал веревку, что выворачивал запястья у хозяина; с налитыми кровью глазами, вылезавшими из орбит, с высунутым языком, истекающий слюной, Фигаро издавал хриплое рычание и, казалось, решил скорее дать себя удушить ошейником, чем отступить хоть на шаг.
Поскольку г-н Пелюш действовал с не меньшим ожесточением, то, вне всякого сомнения, эта борьба имела бы указанный мною исход, если бы бог проказников, столько раз спасавший Фигаро от бесславной смерти, не решил еще раз прийти ему на помощь. Либо от постоянного усилия растянулась кожа ошейника, либо уменьшилась в размерах голова собаки, не могу сказать точно, но ошейник внезапно скользнул по ушам животного, и г-н Пелюш несколько неожиданно оказался сидящим на откосе рва, в то время как Фигаро, очутившись на свободе, со всех ног помчался в лес, откуда минуту спустя послышалось, как он с лаем преследует зайца, соседство которого и стало причиной мятежа пса.
Несмотря на свое явное поражение, г-н Пелюш не соглашался признать себя побежденным; он принялся звучным голосом звать свою собаку, присоединяя к ее имени такие красочные определения, как "разбойник", "бандит", "негодяй", способные, как полагал цветочник, придать вес его приказаниям и призванные дать почувствовать виновному степень недовольства его хозяина.
Должен признать, что это обилие оскорбительных определений не произвело на собаку никакого впечатления. Фигаро невозмутимо продолжал свое преследование, словно и не слыша громов разъяренного Юпитера; Пелюш же, достигнув крайней точки раздражения, собирался было броситься в заросли на поиски беглеца, когда почувствовал, как его остановила чья-то рука; он обернулся и узнал Мадлена.
— Ты видел этого презренного негодяя Фигаро? — вскричал г-н Пелюш.
— Да, я его видел, но я заранее знал, что так оно и будет, и это меня не удивило.
— Все равно я схвачу его, и пусть тогда бережется! Необходимо, чтобы сила оставалась за законом, собака должна повиноваться — ничего другого я не знаю.
— Не утруждай себя: загонщики подберут его.
— Но когда я буду возвращаться через Виллер-Котре, то непременно выскажу все тамошнему содержателю гостиницы, ведь это он утверждал, что Фигаро лучшая собака во всей округе, причем и в лесу, и в поле.
— Баке не солгал тебе, Фигаро великолепен. Однако надо уметь извлекать пользу из его достоинств и не вступать в борьбу с недостатками, которые у него укоренились.
— Та-та-та! Ты опять за свое. Если тебя послушать, то получается, что труднее стать охотником, чем государственным деятелем, ибо для этого нужно больше времени и знаний.
— Возможно! — ответил Мадлен.
— Ах, вот как! А где же твоя дичь? — вскричал г-н Пелюш: несмотря на свой самоуверенный тон, он тем не менее был не прочь поговорить о чем-нибудь еще, кроме как о Фигаро.
— Какая дичь?
— Дичь из твоего славного леса Вути? Эти кабаны, эти косули, эти зайцы, эти фазаны, которыми он кишит? Я ни одного из них не видел, и более того, я не слышал ни одного выстрела.
— Тысяча чертей! Ты меня насмешил, хотя мне сейчас вовсе не хочется смеяться. Вот как! Ты полагаешь, что дичь сбегается на стук кастрюль, словно пчелы на мед? Как ты не понимаешь, что адский шум, учиненный тобой и Фигаро, отпугнул всех животных, бежавших в этом направлении.
— Неудачная отговорка, — попытался вставить свое слово г-н Пелюш.
— Послушай, — серьезным тоном ответил ему бывший торговец игрушками, — если бы мы были одни, то я вполне смирился бы с последствиями твоей несколько завышенной оценки собственных охотничьих достоинств; но я пригласил и других гостей и вынужден тебя предупредить, что если ты будешь продолжать так, как начал, то развлечение, которое я им предлагаю, превратится в довольно нудное занятие, а я считаю тебя слишком светским человеком, чтобы ты мог желать этого.
Несмотря на это подслащивание, небольшой выговор Мадлена произвел довольно неприятное впечатление на г-на Пелюша. Однако, поскольку нахмуренные лица остальных охотников, по очереди подходивших к ним, и некоторые шуточки, отпускаемые самыми раздраженными из них, дали ему понять, что замечание Мадлена не было лишено оснований, он подавил испытываемое им желание преподать то, что по его словам было добрым уроком для Фигаро, и согласился, чтобы один из загонщиков занялся собакой.
К несчастью, г-н Пелюш был слишком самонадеян, чтобы уроки, полученные им на собственном опыте, пошли ему впрок, и близился момент, когда эта самонадеянность чуть не стала для него роковой.
Во время следующей облавы он отлично разглядел пару косуль, пересекавших полянку под дулом ружья Мадлена, который и на этот раз стоял в шестидесяти шагах от него; г-н Пелюш, желая проявить любезность, снизошел до того, что уведомил об этом друга; однако голос его прозвучал столь звучно, что косули не стали жертвой великолепного дуплета, к которому как раз готовился Мадлен, целясь в них; при этом цветочник не заметил великолепной лисицы, в это самое время выскочившей, по образному выражению Мадлена, прямо из штанов уведомителя.
Когда г-н Пелюш не разговаривал, он кашлял, а когда не кашлял, то шевелился; по-прежнему недовольный отведенным ему местом, он ходил взад и вперед, выбирая более выгодную позицию, ломал ветки, которые могли помешать его стрельбе, становился на колени, вставал, чтобы через минуту вновь присесть. Короче, он не только не нашел случая, чтобы хотя бы один раз выстрелить в добычу, но в конце концов сделал свое соседство настолько невыносимым для любого охотника, что Мадлен, уступая побуждениям своей излюбленной страсти, в итоге решил отказаться от задуманного им присмотра за своим старым другом и позволить ему устроиться там, где тому казалось это подходящим.
Между тем, если г-н Пелюш не сделал ни одного выстрела, то другие охотники были более удачливыми, чем он. Уже две косули лежали на траве, дюжина зайцев, четыре фазана и два вальдшнепа висели на плечах загонщиков. Господин Пелюш с досадой переносил явное унижение перед своими спутниками, в которое его ставило упорство того, что сам он называл своим невезением. Мало-помалу эта досада переросла в нетерпение. Каждый новый выстрел, долетавший до его ушей, приводил его в лихорадочное состояние. За завтраком цветочник слышал о нарисованных жженой пробкой усах, которыми украшали верхнюю губу несчастливца или неумехи, возвращавшегося домой без добычи, и все в нем восставало при мысли, что ему придется испытать такое унижение.
К несчастью, в этом, как и во многом другом, Фортуна тем упорнее отказывала г-ну Пелюшу в своей охотничьей милости, чем с большим пылом он взывал к этой капризной богине; наконец, окончательно отчаявшись, г-н Пелюш решился последовать примеру Магомета, который, видя, что гора не идет к нему, решил сам пойти к горе; раздраженный упрямством, с каким дичь оставалась вне его досягаемости, г-н Пелюш смирился и двинулся на ее поиски.
Загонщики в это время вели облаву в болотистой низине, изрезанной ручьями и почти непроходимой как из-за топкой почвы, так и из-за густых колючих зарослей, которые местами состояли из терна, своей высотой и мощью напоминавшего настоящий лес, но из-за многочисленности корневых отпрысков росшего так густо, словно стебли хлебного поля. Загонщики подняли страшный шум, крича и стуча палками по попадавшимся им деревьям; но они слишком медленно приближались к стрелкам, и эта медлительность усиливала нетерпение г-на Пелюша. И тогда цветочник, приняв героическое решение, скрытно скользнул в лес и по косой линии направился к загонщикам, в полном убеждении, что благодаря этой тактике он непременно встретит одного из тех животных, что выбегали под выстрелы его соседей.
Но, к несчастью для г-на Пелюша, в своей жизни не знавшего других дорог, кроме городских улиц, путь был не из самых легких: то ветка обнажала его голову и ему приходилось останавливаться и подбирать свою фетровую шляпу; то его ноги попадали в колючие заросли и он минут пять не мог высвободиться из их пут; то, потерявшись в чаще кустарников, о которых шла речь, незадачливый охотник чувствовал, как справа, слева, впереди и сзади, прямо в лицо и повсюду ему под кожу проникают острые иголки колючек, и ему в голову приходила мысль об ужасах, которые жестокие карфагеняне приберегали для Регула; то чуть дальше ветка березы, которую г-н Пелюш нагибал, вдруг распрямлялась с упругостью пружины и ударяла его по лицу, так что из его глаз выступали слезы! Но ничто так не возбуждает человека, как уязвленное тщеславие, и в это время г-н Пелюш мог бы пройти даже сквозь лес из бритвенных лезвий. Обливаясь потом, задыхаясь, а главное, беспрестанно ворча, он продвигался крайне медленно, но все-таки продвигался.
Вдруг, в тот миг, когда он споткнулся о пень, скрытый под тонким слоем сухой листвы, один из загонщиков крикнул: "Влоо!" Этот крик был немедленно повторен всеми загонщиками, и производимый ими шум усилился.
"Влоо!" — эго охотничий термин, которым охотники предупреждают друг друга о присутствии кабана и который понятен всем, но для г-на Пелюша он был китайской грамотой.
Так что этот крик лишь слегка насторожил его, и он продолжал прокладывать себе путь; но, сделав десять шагов, цветочник внезапно остановился: до его ушей одновременно долетели три звука.
Первым был один из тех резких, продолжительных, зловещих свистов, которые, раз услышав, уже невозможно забыть.
Вторым — звук выстрела.
Третьим — сухой треск молодого деревца толщиной в руку, которое пуля переломила пополам в шести дюймах от лица цветочника.
Господин Пелюш в один миг понял, что стреляли в него, и, осознав мудрость советов Мадлена, он тотчас же обрел способность идти по лесу, какую уже отчаялся когда-нибудь выработать; менее чем за полминуты, продираясь сквозь чащу, пригибая к земле молодую поросль, вытягивая ноги из топкой почвы, он оказался в пятидесяти метрах от покинутого им опасного места.
Несколько испуганный последствиями, какие могла бы иметь его неосторожность, он остановился, решив больше не двигаться, и стал ждать, опершись правым коленом о землю, положив левую руку на ствол, а правую на спусковой крючок и держа ружье перпендикулярно правому плечу, — то есть в том положении, которое устав предписывает солдату, находящемуся в первом ряду.
В этой позиции г-н Пелюш имел довольно-таки бравый вид, но, увы, он не успел им насладиться.
Через несколько минут к крикам загонщиков примешался лай собаки, и по звучному голосу нового участника облавы г-н Пелюш тут же понял, что это был Фигаро.
Это и в самом деле был Фигаро. Пес сбежал от своего вожатого и теперь с лаем преследовал кабана, как за несколько часов до этого преследовал кролика и как преследовал бы слона, если бы хозяин пустил его по следу этого четвероногого.
Лай Фигаро становился все ближе и ближе, и г-н Пелюш вслушивался в него с некоторым умилением, так как он смутно предчувствовал, что дичь, преследуемая Фигаро, выйдет на него; цветочник воздавал хвалу инстинкту животного за это деликатное внимание и, полагая, что именно благодаря этому верному слуге честь торгового дома "Пелюш и К°" будет спасена от постыдных усов, нарисованных жженой пробкой, послал немало нелестных слов в адрес Мадлена, который лишил его такого помощника.
Вдруг г-н Пелюш услышал в чаще ужасающий шум; это был треск ломающихся, сминающихся, скручивающихся ветвей, к которому примешивался странный топот; вершины молодых деревьев качались, потревоженные каким-то пробегавшим мимо зверем: величина и вес его должны были быть огромны, судя по тому, как сотрясались заросли молодых побегов, сквозь которые он пробирался, ломая их. И почти в то же мгновение на середине лужайки, куда был устремлен взгляд г-на Пелюша, появился громадный рыжевато-черный зверь. Шкура его была покрыта пятнами болотной грязи, шерсть на хребте стояла торчком, словно грива у лошадей в Древней Греции. Зверь возник так внезапно, что, казалось, он вырос из-под земли.
Господин Пелюш, ожидавший совсем иного, настолько был ошеломлен этим явлением, что совершенно забыл о своем ружье и застыл, широко раскрыв глаза и устремив неподвижный взгляд на это животное, так мало походившее на диких свиней, образ которых ему представляло лишь его воображение.
Кабан с яростью метался по узкой прогалине, при этом под густой бахромой его бровей блестели маленькие, налитые кровью глазки; он рыл землю передними копытами, пыхтел, как кузнечные меха, лязгал клыками о песчаник, время от времени бросался на какое-нибудь молодое деревце, словно проверяя крепость своих защитных органов, и сгибал его сокрушительным ударом рыла.
Когда кабан заметил Фигаро, его ярость, до тех пор сдерживаемая, разразилась со всей силой. Вздыбившаяся шерсть, казалось, вдвое увеличила размеры его тела, глаза засверкали, точно пылающие угли; едва нос собаки высунулся на лужайку, кабан, не став ждать нападения, так стремительно бросился на преследователя, что г-н Пелюш был почти ослеплен комьями земли и болотной грязи, полетевшими в его направлении из-под копыт кабана.
Эта яростная атака, без сомнения, положила бы конец авантюрам Фигаро, если бы Фигаро не был хитрым пройдохой, тут же заметившим, что он имеет дело не с зайцем, а главное, если бы у Фигаро был другой хозяин.
Ловким прыжком собака увернулась от клыков, и в то же мгновение г-н Пелюш, которому опасность, какой подвергался его компаньон, и те сто франков, что он стоил ему, внезапно вернули все его способности реагировать, спустил оба курка своего ружья одновременно.
По правде говоря, я не осмелился бы утверждать, что эти два заряда, разлетевшиеся вокруг, причинили большой вред кабану, ведь уже было сказано, что глаза г-на Пелюша были засыпаны землей, и к тому же несомненно, что в своем великодушном порыве он даже и не подумал прицелиться.
Как бы то ни было, но животное оказалось столь же чувствительным к намерению хозяина Фигаро, как если бы это намерение было осуществлено.
Прежде чем легкие облачка дыма рассеялись, г-н Пелюш, поднятый мощным ударом, взлетел в воздух, описал короткую параболу над порослью молодняка и упал на землю совершенно растерзанный и разбитый.
Увы! Ему не хватило времени даже на то, чтобы собраться с мыслями; кабан, с ожесточенностью, которая порой характерна для его родичей, и не обращая ни малейшего внимания на тщетный лай Фигаро, вновь напал на своего поверженного противника и прошелся по его ноге ударом рыла.
Я много говорил о гетрах г-на Пелюша, так много, что читатель, быть может, нетерпеливо перевернул страницу, по доброте своей заподозрив, что мои похвалы преследовали лишь цель заставить его сменить своего постоянного поставщика гетр на моего.
Но сейчас будет видно, как я был прав, расхваливая прочность кожи, надежность швов, качество различных принадлежностей этого предмета снаряжения г-на Пелюша, так как именно всему этому он был обязан жизнью.
Благодаря случайности, которая показалась бы невероятной, если бы случайность можно было поймать с поличным и если бы она сама не взяла на себя труд оправдаться, клык кабана с силой вонзился в одну из застежек гетры. Застежку тут же срезало будто ножом, однако все же не так глубоко, чтобы серьезно повредить ногу обладателя гетр.
Животное явно намеревалось вернуться и нанести новый удар противнику, но в течение нескольких секунд кожа гетры и металл застежки, зацепившиеся за клык кабана, выдерживали яростные сотрясения, не давая ему освободиться. И этих нескольких секунд хватило, чтобы подготовить этой сцене развязку, совершенно отличную от той, что представлялась уже неизбежной.
Фигаро, вероятно не желавший отставать в великодушии от своего патрона (впрочем, пес никогда не упускал случая дать своей челюсти возможность поупражняться), вспрыгнул на холку кабана и яростно вцепился в его ухо; и сразу же в двадцати шагах от полянки, в зарослях, послышался голос Мадлена, который кричал, задыхаясь, прерывающимся голосом:
— Не двигайся, Пелюш! Во имя твоей дочери, не двигайся!
Но г-н Пелюш вовсе и не думал двигаться: он был без сознания.
Мадлен долго целился и, наконец, выстрелил; однако волнение сделало его руку менее твердой, пуля, пролетев немного ниже, лишь раздробила кабану лопатку. Животное, одним прыжком отделавшись от Фигаро и от г-на Пелюша, с яростью бросилось на нового противника. Но Мадлену на этот раз приходилось дрожать лишь за себя, а потому он не дрожал вовсе. Спокойно и даже не сходя с места, он послал вторую пулю прямо в морду зверя. Пуля вошла в глаз кабану, и смерть его была почти мгновенной: он упал на колени, пошатнулся и завалился набок, чтобы больше никогда не встать.
Охотники и загонщики подбегали со всех сторон и изо всех сил старались помочь г-ну Пелюшу.
Один из загонщиков, не мешкая, послал в деревню за врачом и коляской, так как в первые минуты никто не сомневался, что г-н Пелюш серьезно пострадал.
Осмотрев его ногу, Мадлен тотчас же понял, что достойный торговец цветами, к счастью, лишился чувств скорее от страха, чем от боли; он побрызгал его лицо водой и вскоре с удовлетворением увидел, что тот приходит в себя.
Когда туман, застилавший взгляд г-на Пелюша, немного рассеялся, первое, что бросилось ему в глаза, была туша его врага, лежавшая в нескольких шагах от него, и ее вид оказал на него гораздо большее воздействие, нежели все укрепляющие средства, которые предлагали ему его компаньоны; его щеки сразу вновь порозовели, глаза заблестели, а плотно сжатые губы растянулись в улыбке, одновременно насмешливой и торжествующей, и, указывая Мадлену пальцем на кабана, он воскликнул тоном, от которого не отрекся бы и Тальма:
— Что ты скажешь об этом?
Два выстрела подряд, сделанные Малленом, и две раны на теле кабана рассказали большинству присутствующих, отличным знатокам охоты, что произошло; поэтому все, смущенные редкостной самоуверенностью г-на Пелюша, с недоумением переглянулись; один Мадлен, уже давно привыкший не удивляться характеру своего друга, оставался бесстрастным.
Впрочем, г-н Пелюш не дал им времени ответить.
— Я прекрасно знал, — продолжал он, — что уложил его наповал! Какой экземпляр, господа, какой великолепный экземпляр! Безусловно я не стану есть его голову, я велю набить ее соломой.
— Не знаю, захотел бы он набить соломой вашу голову, — вскричал Жюль Кретон, не в силах долее сдерживаться, — но вот в чем я совершенно уверен, так это в том, что если бы Мадлен не подоспел вовремя, то эта дикая свинья, как вы ее называете, была бы вольна распоряжаться ею, как ей вздумалось бы!
Господин Пелюш сдвинул брови, встал, подошел, слегка прихрамывая, к Мадлену, и горячо пожал ему руку:
— А, это ты прикончил моего кабана, мой старый друг?! Спасибо! Спасибо! Ты ведь знаешь, как это водится между охотниками: услуга за услугу.
— Я сомневаюсь, что в ближайшее время вам представится возможность отплатить ему тем же, ибо на охоте не всякий день видишь человека, который был бы так близко от смерти.
— Да, — сказал г-н Пелюш, — разбойник меня изрядно потрепал, признаюсь; но, пока силы не оставили меня, я повторял про себя: "Давай, давай, парень, моя пуля должна сделать свое дело, и скоро наступит моя очередь".
— Так вот, дорогой мой сударь, — заметил неумолимый Жюль Кретон, — я отвечу вам, что вы поступили бы гораздо лучше, если бы подумали в это мгновение о вашей жене и вашей дочери, которых вы вполне могли бы никогда больше не увидеть.
Эти последние слова произвели переворот в мыслях г-на Пелюша, чье тщеславие, исключительно внешнее, никогда не затрагивало его чувств; голова торговца цветами склонилась на грудь, лоб нахмурился, две крупные слезы навернулись на его глазах и медленно скатились по щекам; одновременно с этим пожатие его руки, все еще державшей руку Мадлена, стало крепче; он наклонился к своему другу и, уступая волнению, бросился ему на шею и расцеловал его с небывалым жаром.
Тем временем в зарослях показались новые лица, прибывшие на место происшествия. Это были Камилла и Анри в сопровождении нескольких крестьян и слуг замка.
Анри поддерживал девушку и казался не менее взволнованным, чем она; пока они шли, он пытался ее успокоить, утешить, но все его уговоры были напрасны. Едва Камилла сквозь ветви увидела группу охотников, она, бледная как привидение, с блуждающим взглядом, трясущимися губами, не в силах вымолвить ни слова, ускользнула от своего провожатого и бросилась вперед, оставляя клочки своего платья на колючках кустарника.
Как только девушка увидела г-на Пелюша, силы, почерпнутые ею в нервном перевозбуждении, покинули ее, дрожавшие колени подогнулись, она пошатнулась и упала бы, не окажись рядом Анри, подхватившего ее. Она могла лишь протянуть руки, вскричав:
— Отец! Отец!..
При звуках этого голоса г-н Пелюш оставил своего друга и подбежал к дочери; он прижал ее к груди, покрывая ее лицо поцелуями и орошая его слезами.
— А, как замечательно вновь увидеть, вновь обрести свое дитя! — вскричал он. — Боже мой! Неужели ты был бы так жесток, что разлучил бы меня до срока с той, которую я столь нежно люблю? Вот, вот, вот! — продолжал он, сопровождая каждое это слово звучным поцелуем. — Однако тебе надо прежде поблагодарить Мадлена! Если бы не он, ты была бы здесь, но я не узнал бы тебя, не услышал бы тебя, не смог бы обнять и расцеловать тебя, а ведь это так чертовски приятно!
Услышав эти слова отца, девушка оставила его, чтобы броситься на шею крестному.
— О! Будь спокойна, — продолжал г-н Пелюш, — будь спокойна, Камилла, мы не из тех, кто забывает услугу. Впрочем, могу ли я ее забыть? Всякий раз, когда твои губы прикоснуться к моему лбу, всякий раз, когда твой голос заставит трепетать мое сердце, я скажу себе: "Это Мадлену я обязан этим счастьем". Да, моя жизнь принадлежит ему, так как я ему обязан больше, чем жизнью! И если он попросит у меня мой магазин, мое состояние, все-все, я ему отдам все, за исключением, быть может, моего креста Почетного легиона, который, впрочем, ни на что ему не пригодится, ведь это личная награда.
И Камилла из объятий Мадлена вновь перешла в объятия отца.
Все, кто присутствовал при этой сцене, на время забыли о маленьких странностях г-на Пелюша и разделили с ним его волнение.
Но он был не таким человеком, чтобы надолго оставить их под этим впечатлением.
— Ты не видела моего кабана, доченька? — вскричал он, беря ее за руку и подводя к тому месту, где покоилась его, как он считал, жертва. — Подойди и посмотри. О! Такие встречаются не каждый день не только на улице Бур-л’Аббе, но и в лесу Вути! Какая огромная туша! И несмотря на свои размеры, он в десять раз проворнее косули! Смотри, вот пуля Мадлена, отличный выстрел, не так ли? Но моя угодила точно под лопатку, именно в то место, куда мне указали. Ты согласишься, что не моя вина, если он сразу не упал! Но это не имеет значения, ведь он не избежал смерти.
— Простите! Простите! — вмешался Жюль Кретон, вот уже несколько минут осматривавший все окрестные деревья и обнаруживший на коре одного из них следы совершенно свежих повреждений. — Если вы позволите, господин Пелюш…
Мадлен повелительным знаком велел Жюлю Кретону замолчать, и г-н Пелюш, который слишком увлекся, снисходительно выслушивая комплименты Анри, не обратил внимания на это замечание.
— Да, — отвечал он Анри с теплотою, мало согласовывавшейся с его неприязнью к этому дворянину. — Да, решительно охота на редкость приятное развлечение; она подобна войне: даже я, имеющий некоторый опыт сражений, никогда еще не подвергался такой серьезной опасности, как сегодня. Однако Мадлен прав, надо быть осторожным, очень осторожным!
Господин Пелюш мог бы долго продолжать в том же духе, если бы Мадлен не напомнил ему, что день близится к концу и пора возвращаться домой.
Как истинный храбрец, владелец "Королевы цветов" отказался от перевязки, но героизм г-на Пелюша не зашел настолько далеко, чтобы он воспротивился сесть в коляску Анри и в ней вернуться в деревню.
На следующий день Мадлен, следуя своей привычке, встал на рассвете; спускаясь по лестнице, он старался не шуметь, понимая, что волнения и напряжение предыдущего дня сделали отдых необходимым как для самого г-на Пелюша, так и для его дочери.
Едва светало; пурпурные полосы на небосклоне с трудом рассеивали сумрак, еще окутывающий землю, и в ту минуту, когда Мадлен, с бесконечными предосторожностями открыв дверь, выскользнул на крыльцо, ему показалось, будто какая-то тень мелькнула от дома к саду и растворилась среди деревьев.
Сильно заинтригованный этим неожиданным явлением, он бросился по стопам незнакомца.
Однако Мадлен раньше всех встал с постели вовсе не ради того, чтобы приветствовать дневное светило или послушать утреннее песнопение птиц. Охота почти целиком поглощала все его дни с утра до вечера, и работать в своем маленьком саду ему приходилось в самые ранние часы, вот почему на ногах у Мадлена были сабо, затруднявшие его ходьбу и не оставлявшие ни малейшей возможности догнать беглеца, который, напротив, бежал с юношеской легкостью.
Тем не менее, несмотря на это преимущество убегавшего, Мадлен видел его с достаточно близкого расстояния, чтобы быть твердо уверенным в том, что он имеет дело не с призраком, а с человеком.
Человек этот промчался мимо прохода, ведущего в парк, купы деревьев которого предоставляли ему многочисленные укрытия, и, с какой-то нарочитой решимостью преодолев живую изгородь, двинулся в совершенно противоположном направлении, идущем в сторону поля.
Этот маневр заставил Мадлена задуматься; внезапно остановившись, он вернулся назад, вошел в парк, направился к замку и, взяв один из железных стульев, стоявших на лужайке, спокойно сел, предусмотрительно, однако, укрывшись за двумя кадками с гигантскими апельсиновыми деревьями.
Он не прождал и десяти минут, как увидел черный силуэт беглеца, показавшийся на неясном фоне утреннего тумана. Этот силуэт приблизился, и вскоре Мадлен узнал в посетителе, за которым он гонялся, своего крестника.
Как только Анри поставил ногу на первую ступеньку крыльца, бывший торговец игрушками вышел из своей засады и окликнул его.
— Ты вышел на прогулку чересчур рано, мой мальчик.
— В этот час равнина смотрится прекраснее всего, не правда ли? — ответил Анри в некотором замешательстве.
— Однако, — продолжал Мадлен, — мне кажется, что ты шагал слишком быстро, ведь ты, похоже, совсем запыхался.
— Да, это так, мой старый друг. У меня застыли ноги, и я немного пробежался, чтобы согреть их.
— Хорошо, продолжим этот допрос, раз тебе этого так хочется. Скажи мне, восход какого светила ты встречал, устремив глаза на мой второй этаж? Правда, солнце садится в этом направлении, но я никогда не видел, чтобы оно вставало там же.
Анри слегка улыбнулся и густо покраснел. Мадлен громко расхохотался, и это склонило чашу весов в сторону веселья и помогло Анри преодолеть смущение.
— А-а! — приговаривал Мадлен, радостно потирая ладони. — Я и не думал, что ты так легко воспламеняешься, и уж никак не подозревал, что у моей крестницы такой зажигательный темперамент. Едва сутки, как она здесь, а у нее уже есть поклонник! И при ее первом пробуждении под моей бедной крышей красивый молодой человек уже воркует под ее окнами! Но это ваше дело, дети, и признаюсь, я и вполовину не надеялся на подобное.
— Мадемуазель Камилла очаровательна! — с восторженной убежденностью вскричал Анри.
— Черт возьми! Ты, похоже, вознамерился убеждать меня в этом.
— А теперь, когда лед сломан, я рад, что вы застали меня под ее окнами, дорогой Мадлен.
— Ба! Почему же?
— Потому что вы мне дали очень удобный случай обратиться к вам с просьбой поговорить с ее отцом о нашей женитьбе.
— Черт! Эко ты взялся за дело!
— Но, — возразил Анри с легким нетерпением, — разве не вы сами два дня назад первый советовали мне жениться?..
— Не отрицаю.
— Жениться, когда я встречу женщину, которая покажется мне достойной составить мое счастье?
— И ты с первого же взгляда разглядел в мадемуазель Камилле такую женщину?
— Безусловно. Это вас удивляет?
— В моем возрасте уже ничему не удивляешься, мой мальчик. Однако моя любовь к тебе заставляет заметить, что, возможно, воздух лавки, который Камилла вдыхала с детства, оставил свой отпечаток не только на ее характере, но и на ее чувствах, а ограниченные, мелочные идеи, унаследованные ею от отца и матери, несовместимы с теми, которые ты черпаешь не только из своего просвещенного воспитания, но и из своих артистических наклонностей. Трудно достичь семейной гармонии, когда столь по-разному видишь, чувствуешь и судишь.
— Как вы можете так говорить? — нетерпеливо воскликнул Анри. — Я попробую перефразировать один из псалмов царя Соломона на ваш счет: "Имеете глаза, и не видите, имеете уши, и не слышите". Как вы могли не заметить, что мадемуазель Камилла еще более прекрасна своими душевными качествами, чем внешним очарованием, что нет такого деликатного чувства, которое не нашло бы отклика в ее сердце, нет такого вопроса из области нравственности, о котором она не могла бы судить?
— Извини меня, мой мальчик, извини, — сказал Мадлен с несколько насмешливым раскаянием. — Я вовсе и не помышлял хоть чем-то оскорбить мою крестницу. Ведь я только вспомнил те самые возражения, какие ты сам приводил мне несколько дней назад в ответ на мои намеки.
— Скажите лучше, что вы ищете способ избежать поручения, которое не кажется вам слишком приятным…
— Ну, это что-то новое!
— Вы мне много раз с похвальбой говорили о вашем влиянии на господина Пелюша, и со вчерашнего дня я замечаю, что все ваше влияние ограничивается лишь тем, что вы навязываете ему свои влечения.
— В самом деле?!
— И я понимаю, что вы колеблетесь между страхом вызвать раздражение у вашего друга и твердым желанием составить мое счастье.
— Ах, вот что! Но ты, похоже, упрекаешь меня?!
— Впрочем, с самого моего рождения я уже успел привыкнуть к одиночеству.
— Бедное дитя! Я советую тебе излить душу!
— Так что вы можете избавить себя от необходимости быть моим посредником; я сам поговорю с господином Пелюшем.
— О да! Я советую тебе это!
— И если он откажет мне…
— То что?
— Тогда я вернусь в Африку, где при некотором везении воспоминания о мадемуазель Камилле не будут меня преследовать слишком долго.
— Черт тебя возьми! — закричал возмущенный Мадлен и, внезапно развернувшись, покинул молодого человека.
Бывший торговец игрушками направился в свой сад, но по дороге он активно жестикулировал и вслух говорил с самим собой, что никак не входило в его привычки и должно было означать страшное перевозбуждение:
— Я правильно сделал, что ушел от него вот так неожиданно, не простившись, иначе я был бы вынужден выложить ему всю правду. Встречали ли вы еще когда-нибудь подобного чудака?! Двадцать пять тысяч ливров ренты, громкое имя, семьи нет, а это значит, нет тех предрассудков, которые помешали бы ногам следовать за сердцем, и он еще осмеливается говорить об одиночестве! И кому? Тому самому, кто… А! Тысяча чертей! Я решительно был прав, что оставил его. Но разве мог я когда-нибудь предположить, что этот Анри, холодный и сдержанный, как англичанин, воспылает таким огнем при первом же свидании! Но он совсем одержимый! (Суровое выражение лица Мадлена смягчила улыбка.) Черта с два в мое время любили так! Когда мы влюблялись, то наши лица всегда растягивались в улыбке и никогда не вытягивались от кислой мины. Смеялись, влюбляясь; смеялись, любя; смеялись, даже расставаясь. Странное пошло поколение! Странное поколение!
Этот монолог привел Мадлена к грядке с артишоками, которую он решил взрыхлить. Он взял заступ и с тщательностью, присущей тем, кто выполняет такую работу, очистил его металлическую часть; но едва он приготовился нажатием ноги погрузить острие в землю, как услышал голос, звавший его. Обернувшись, Кассий увидел Камиллу.
Одетая в утренний пеньюар, девушка была все так же очаровательна, но казалась несколько бледнее, и по широким голубым кругам под ее глазами легко было догадаться, что сон не помог ей справиться с волнениями предыдущего дня.
— Ну, — пробормотал Мадлен, откладывая заступ, — похоже, что мне не удастся заняться сегодня моими артишоками. Однако по крайней мере от этой не приходится ждать выходок вроде той, что мне сейчас преподнесли.
И Мадлен, подойдя к крестнице, нежно поцеловал ее в лоб.
— Почему ты так рано встала с постели? — спросил он. — Утренний воздух наших полей чересчур свеж для обитателей улицы Бур-л’Аббе. Я всегда видел, как парижане расплачиваются насморком за зрелище восхода солнца; и потом, если ты непременно хочешь его увидеть, то можешь наслаждаться им из твоей комнаты, находясь под зашитой оконного стекла.
— Но мне не холодно, крестный, уверяю вас. Посмотрите сами.
При этих словах Камилла протянула руку Мадлену.
— В самом деле, твоя рука совершенно сухая и горячая. У тебя жар, мое бедное дитя?
— Нет, у меня нет жара, — ответила девушка, опуская глаза, — но…
— … но что?
— Я очень взволнована, крестный.
— И можно узнать, чем ты взволнована? — спросил Мадлен, сдвигая брови и устремляя на крестницу вопросительный взгляд.
Камилла пребывала в явном замешательстве: она не поднимала головы и пыталась вернуть себе спокойствие, разбрасывая камешки аллеи носком туфельки, которую могла бы надеть, кроме нее, разве только Золушка.
— Испытываемое мной чувство вполне естественно, крестный, после ужасного происшествия, чуть было не лишившего меня отца. Я все еще продолжаю дрожать, и, несмотря на счастье быть подле вас, я чувствую, что мне больше не будет покоя, если я буду знать, что каждый день он подвергается подобной опасности, и я хотела бы… я пришла к вам, крестный, чтобы умолять вас…
— Ну, о чем ты пришла умолять меня? — холодно спросил Мадлен, делая вид, что не замечает смущения крестницы.
— О! Не говорите со мной так! Вы отнимаете у меня мужество обратиться к вам с просьбой, которая, я чувствую это, огорчит вас и на которую, однако, вы не сможете ответить отказом, ведь от этого зависит мое спокойствие.
— Говори же, дитя, говори! — вскричал бывший торговец игрушками, забыв при виде слезы, блеснувшей во взоре девушки, инстинктивные опасения, порожденные столь торжественным вступлением. — Мне кажется, я никогда не был слишком суровым крестным отцом.
— О нет!.. Вся моя надежда только на вас, — продолжила Камилла, обвивая руками шею Мадлена и пряча голову у него на груди, вероятно, чтобы окончательно покорить его этой лаской, но и, возможно, чтобы скрыть от него свое смущение. — Видите ли, крестный, необходимо…
— Что?
— Дабы вы, не открывая, что желание исходит от меня, добились от отца, чтобы мы сегодня же вернулись в Париж.
Изумление Мадлена было столь велико, что, высвобождаясь из объятий крестницы, он отскочил назад в самую середину грядки, не обращая внимания на полдюжины ростков горошка, раздавленных его сабо.
— Уехать?! Вернуться в Париж?! — закричал он. — Но в чем причина, мадемуазель?
— Я вам уже назвала ее, крестный, — пробормотала Камилла, не осмеливаясь поднять глаза.
— Но, черт возьми! Кабаны встречаются не каждый день, и не каждый день имеешь глупость повиснуть на их клыках, словно на вешалке! Будем надеяться, что вчерашний урок пойдет твоему отцу впрок, черт побери! Отныне он станет доверять опыту своего друга Мадлена.
Волнение Камиллы, казалось, росло по мере того, как Мадлен говорил, и из ее глаз заструились по щекам слезы.
— Нет! Нет! — настаивала она. — Я не смогу так жить: нам нужно расстаться, крестный, это необходимо. Впервые вы отвечаете отказом на мои просьбы, и никогда еще я не просила вас с таким жаром и такой тревогой! Позвольте нам уехать; я не могу, я не хочу даже часу оставаться здесь долее.
Пока она говорила, ее плач перешел в рыдания. Она задыхалась и с мольбою протягивала к крестному руки. Но тот был достаточно проницателен, чтобы догадаться, что сильнейшее волнение Камиллы было вызвано чем-то иным, нежели страхом дочери за жизнь отца.
— Камилла, ты скрываешь от меня что-то, — сказал он.
Девушка не ответила.
— Ведь в этом замешан господин Анри, — добавил Мадлен со своей обычной прямотой.
Услышав это имя, так четко и внятно произнесенное, девушка стала пунцовой. Ее руки и губы заметно дрожали. Она с усилием пробормотала:
— Нет, крестный. Как вы могли такое подумать?..
Она не закончила.
— Да, — продолжал Мадлен, все более и более горячась, — да, в этом замешан господин Анри. Пусть он окончательно потеряет голову, пусть превратится в помешанного, если ему так хочется, — все это касается только его; но я не позволю ему заставлять плакать эти глаза, которые я никогда не видел проливающими слезы. Он был непочтителен с той, к которой я отношусь как к своей дочери; он заслуживает урока, и он его получит.
— Но, крестный…
— Он его получит, говорю я тебе. Ты увидишь, как торговцы игрушками обращаются в этом краю с дворянами.
— Все, что вы говорите, крестный, это безумие!
— Безумие? — повторил Мадлен, полагавший, что он ослышался.
— Да, безумие. И если бы я знала, что вы воспользуетесь этим предлогом, чтобы доставить неприятности господину Анри, я не стала бы ждать согласия моего отца: я уехала бы тотчас, одна, ушла бы пешком, если бы это потребовалось.
— Что я слышу?
— О! Несправедливо, — продолжала Камилла с непритворным негодованием, от которого ее глаза засверкали, а голос стал прерываться, — несправедливо обвинять этого бедного молодого человека, виновного лишь в том, что он был слишком вежлив и учтив со мной, несправедливо обвинять его, повторяю, в неуважении: одного только благородства его характера будет достаточно, чтобы защитить его от такого подозрения.
— Черт возьми! Мадемуазель крестница, вы защищаете его как настоящий адвокат, и чувствуется, что предмет защиты вас вдохновляет.
Это замечание вновь раздосадовало Камиллу, которую, казалось, обуревали самые противоречивые чувства. Из ее глаз опять заструились слезы, а маленькая ножка нетерпеливо притопнула.
— Оставьте меня! — вскричала она. — Оставьте меня! Вы меня не любите, вы меня никогда не любили! Я это отлично вижу. Я сейчас отыщу отца, привязанность которого ко мне неизмеримо выше вашей. Он согласится с моими доводами, я уверена в этом: он не захочет, чтобы я умерла от огорчения. Он поймет, что меня гложет безумная тревога, что я не в силах оставаться в этом доме, где мое пребывание стало невыносимым. Он не будет противиться тому, чтобы мы немедленно уехали отсюда.
При этих словах мадемуазель Камилла поднесла платок к глаза и убежала, не внемля настойчивым просьбам своего крестного отца, пытавшегося ее удержать.
Однако этот внезапный уход, казалось, отнюдь не произвел на Мадлена столь же неприятного впечатления, какое оставил у него первый утренний разговор.
После того как крестница легко взбежала по ступенькам крыльца и исчезла в прихожей, он разразился громким взрывом смеха.
— Решительно, — вскричал он, — всюду становится горячо! Этот каприз, это желание внезапного, необъяснимого отъезда говорят еще более красноречиво, чем признания Анри, которому грех жаловаться на недостаток красноречия. Стоит только человеку заговорить о любви, как с ним происходят подлинные перемены. Пока Камилла вела эту беседу, я дважды или трижды с удивлением смотрел на нее, сомневаясь, она ли это говорит со мной? Не назвала ли она меня безумным? По правде говоря, я думаю, она бы набросилась на меня с кулаками, пригрози я только дать щелчок бедному молодому человеку. Ах, старина Мадлен, если бы ты уже не обжегся однажды, то это научило бы тебя не играть с огнем. Но как бы там ни было, если я хочу оборвать отпрыски у моих артишоков, которые уже начинают чахнуть, то мне следует побыстрее подпить немного воды на пылающие угли. Итак, отправимся на поиски моего друга Пелюша.
И Мадлен, бросив грустный взгляд на покинутую им грядку, вскинул на плечо заступ и грабли и направился к дому.
Мадлен не ошибся в своих предположениях.
Камилла провела бессонную ночь. Но, к величайшему ее удивлению, впечатления минувшего дня, упорно приходившие ей на ум, были отличны от тех, которые, по ее разумению, имели на это право. Ужасный испуг, пережитый ею в ту минуту, когда крестьянин сообщил о несчастном случае, беспокойство, терзавшее ее всю дорогу из Норуа в лес Вути, радость при виде того, что отец жив и здоров, занимали лишь второстепенное место в ее ночных переживаниях, в то время как мирные картины ее прогулки с Анри все в новых и новых подробностях вставали перед мысленным взором девушки. Тщетно пыталась она прогнать эти воспоминания — они казались сильнее ее воли; тщетно ее почтительная дочерняя любовь, встревоженная случившимся, внушала ей, что ее долг думать о своем отце и благодарить Господа, сохранившего ему жизнь, — ее воображение настойчиво рисовало образ молодого человека рядом с картинами, какие ей хотелось воскресить в памяти. А если девушка пробовала молиться, то замечала, что ее губы шепчут совсем другое имя вместо того, какое она собиралась произнести.
Вначале лишь удивившись, она в конце концов испугалась подобного наваждения. По наивности своего непорочного сердца она не в состоянии была понять, как незнакомец всего за несколько часов мог получить такие же права на ее любовь и привязанность, какие имели ее отец и мать. Она горько упрекала себя в том, что представлялось ей черной неблагодарностью, и мало-помалу ее угрызения совести переросли в ужас. Камилла спрашивала себя, что станет с ней, если она вновь увидит того, кто столь стремительно приобрел такую могучую власть над ее душой. Не осмеливаясь остановиться на мысли о браке, который она по своей скромности полагала неравным, она сочла, что ее долг — побороть чувство симпатии, непреодолимо толкающей ее к молодому дворянину. Она решила, что это ей удастся только в том случае, если она не будет рядом с ним.
Привыкшая к снисходительному отношению Мадлена ко всем ее желаниям, Камилла предполагала, что он удовольствуется объяснениями, которые она пожелает ему дать, и согласится взять на себя ответственность за этот внезапный отъезд. Поэтому, едва увидев в саду крестного, она без промедления спустилась к нему.
Мы видели, что из этого вышло.
Когда Мадлен подошел к двери комнаты г-на Пелюша, он услышал раздававшийся оттуда голос Камиллы. Кассий вошел к ним.
Девушка сидела на кровати отца; несколько слезинок блестело на ее ресницах; лицо ее выражало недовольство. Было вполне очевидно, что она добивается от отца того, в чем ей отказал крестный, поскольку г-н Пелюш, приподнявшийся в кровати и еще не снявший с головы свой постоянный домашний колпак, сам выглядел крайне озабоченным.
Однако визит Мадлена, казалось, придал более радостное направление мыслям хозяина "Королевы цветов".
— А мой кабан? Что ты сделал с моим кабаном? — вскричал г-н Пелюш, даже не дав Мадлену времени поинтересоваться, как он провел ночь.
— Твой кабан спит в погребе сном безгрешного, и если только ты, будучи еще безгрешнее его, спал так же хорошо, как он, то тебе больше не приходится чувствовать ни усталости, ни волнения.
Господин Пелюш не заметил колкости этой шутки.
— Хорошо. Видишь ли, — сказал он, — дело в том, что этот разбойник всю ночь занимал меня. Вчера я решил набить соломой его голову, чтобы повесить ее с соответствующей надписью в моем магазине; но мне подумалось, что среди цветов эта ужасная маска могла бы произвести довольно отталкивающее впечатление.
— Она в самом деле сделала бы магазин несколько похожим на колбасную лавку, — заметил Мадлен.
— Поэтому, когда Камилла вошла сюда, я как раз задавался вопросом: не лучше ли, вставив ему глаза из эмали, сделать ковер из его шкуры и положить этот ковер перед моим прилавком? Но вот что приводит меня в затруднение, так это надпись, которой я придаю огромное значение. Впрочем, сегодня вечером госпожа Пелюш решит этот вопрос.
— Как это сегодня вечером?! — нахмурил седеющие брови Мадлен.
— Увы! Мой бедный друг, — ответил г-н Пелюш, придав своему лицу плаксивое выражение, слишком естественное, чтобы не быть искренним. — Увы! Я рассчитывал провести с тобой несколько дней, я даже надеялся вволю насладиться своим пребыванием здесь, поверь мне; но ты знаешь, что такое дела. Я только что получил письмо, призывающее меня немедленно вернуться в Париж… Банкротство. А! Боже мой, да, банкротство! Это серьезно, очень серьезно. Так что прикажи положить мою дичь в корзину. Мы отбываем после завтрака.
Господин Пелюш закончил свой монолог тяжелым вздохом, который мог дать его другу представление о том, как глубоко сожалеет хозяин "Королевы цветов" о предстоящем отъезде.
— Банкротство?! Письмо?! — засмеялся Мадлен. — А! Черт возьми! Ты смеешься надо мной! С каких это пор письмоносец, отправившись из Виллер-Котре в восемь утра, прибывает в Норуа в семь часов?
— Нет, нет, нет! — нетерпеливо перебил его г-н Пелюш. — Это не письмо, просто я забыл об этом деле, совершенно забыл о нем, клянусь тебе!
— Гм! Когда врешь столь неумело, то не стоит отягощать свою совесть столь мерзким грехом, — сказал Мадлен, бросив косой взгляд на свою крестницу, которая, опустив глаза, красная как пион, машинально теребила концы пояса своего пеньюара. — Ты хочешь уехать? Я не стану тебя удерживать, мой старый друг, хотя и надеялся, что ты проведешь под моей скромной крышей еще несколько дней. Однако праздник оказался слишком коротким.
— О Мадлен, я испытываю еще большее отчаяние, чем ты, клянусь тебе, — вздохнул г-н Пелюш еще тяжелее, чем в первый раз. — Но спроси у Камиллы: мы не можем оставаться долее.
— Я ни о чем не буду спрашивать мадемуазель, — с достоинством возразил Мадлен, — так как слишком хорошо знаю, какое участие она приняла в твоем решении. Однако раз вы завели разговор о банкротствах и повеяло делами, то я воспользуюсь этим, чтобы попросить у тебя небольшую консультацию относительно моих собственных дел.
— Говори же! — вскричал г-н Пелюш, придя в восторг от этой запоздалой дани уважения его коммерческим познаниям. — Если бы ты решил довериться мне еще раньше, Мадлен, то сейчас владел бы не маленьким домиком, а замком.
— Вот как обстоит дело, — продолжил Мадлен. — Речь идет об одном из моих друзей, которого я вытащил из критического положения.
— Какой же ты неосторожный, все такой же неосторожный!
— Я забыл тебе сказать, что этот друг был лучшим и честнейшим человеком на свете.
— Ба! Честный человек никогда не попадает в критическое положение. Но в конце концов от тебя не приходится ожидать ничего другого. Договаривай.
— В обмен на услугу, которую я оказал ему, этот друг дал мне…
— Заемное письмо? Вексель?
— Пусть будет вексель.
— Ну что ж! В этом еще нет большого зла, если только человек в критическом положении остается платежеспособным; но я очень сомневаюсь в этом, мой бедный Мадлен.
— О! Ты ошибаешься, в этом отношении нечего бояться. Но не это меня беспокоит, и не по этому поводу я прошу у тебя совета. Поскольку этот долг имеет не полностью коммерческое происхождение, полагаешь ли ты, что я вправе передать третьему лицу то, что ты обозначил словом "вексель"?
— Черт возьми! Платить значит платить, и тому, кто отсчитывает деньги, безразлично, в чьи руки они попадут, лишь бы у него была расписка того, кому он должен.
— Но замечу тебе еще раз, что речь не идет о делах коммерции.
— Все равно! Разве тебя это волновало, когда ты брал у него обязательство? Почему же это должно его волновать теперь, когда необходимо заплатить долг, который стал тем более священ, что на расписке стоит передаточная надпись? Я утверждаю, что, раз твой документ всего лишь вексель, всего лишь простое обязательство, твой знакомый, если он действительно честный человек, не должен противиться его передаче в третьи руки и что ты один вправе судить об уместности подобной передачи.
— Это твое мнение?
— Я готов скрепить его кровью! — убежденно вскричал г-н Пелюш. — Послушай, вот как тебе следует приняться за дело: на обороте твоей бумаги ты пишешь: "Оплатить предъявителю сего", ставишь число и подпись. Боже мой, — прибавил он, закрывая лицо обеими руками, — и подумать только, что этому человеку, двенадцать лет занимавшемуся делами, я вынужден давать подобные наставления! Ну вот! Это все, что ты хотел знать?
— Это все.
— Что ж, простак, пока я встану, займись-ка моим кабаном. Хотя упаковывается он не так легко, как кролик, тем не менее я утверждаю, что вступлю в Париж лишь с ним. Осталось только время перекусить — и в дорогу! Ах, это разрывает мне сердце, мой бедный Мадлен. Я собирался сегодня дать моему вчерашнему зверю товарища, достойного его. Но раз ты об этом знаешь, то не стану скрывать от тебя: Камилла больна, она страдает, и ты меня слишком любишь, чтобы осуждать за то, что ее здоровье дороже мне наших развлечений. Итак, это решено, мы едем.
— Прости, — с улыбкой сказал Мадлен, — но если ты едешь, то, значит, тебе настало время заплатить по векселю.
— По какому векселю?
— Черт! По тому, о котором ты так красноречиво говорил только что. Человек в критическом положении — это ты!
— я?
— Не станешь же ты отрицать, что, когда я подоспел вчера, ты был уже весьма близок к тому, чтобы подвести свой итог и распрощаться с жизнью?
— О! Это правда! — вскричал г-н Пелюш, взяв руку Мадлена и горячо пожав ее.
— И не сказал ли ты мне: "Что бы ты ни попросил, чего бы ни пожелал, мое состояние, моя жизнь, все, что есть у меня, отныне принадлежит тебе"?
— И это правда. Ну что же! Ты стеснен в деньгах, мой бедный Мадлен? Сколько тебе нужно? Десять, двадцать, пятьдесят тысяч франков? Будь спокоен, тебе стоит лишь назвать цифру. Атенаис никогда не откажется открыть кассу, если увидит, что ей предстоит оплатить счет за жизнь мужа.
— Я хочу гораздо больше, Пелюш.
— Гораздо больше?! — по телу г-на Пелюша пробежала дрожь, от которой даже кисточка затряслась на его домашнем колпаке.
— Я полагаю, что ты должен будешь принести в жертву твою дочь.
— Мою дочь?! Ты хочешь мою дочь?.. Но ты потерял рассудок! Вот уже три тысячи лет все упрекают Иеффая в том, что он принес в жертву свою!
— Минуту! Мы забываем, что я упредил твой совет, мой старый друг, и что, имея на руках долговое обязательство, только что признанное тобою, я передал свои права третьему лицу.
На лице г-на Пелюша отразилось крайнее изумление. Он переводил растерянный взгляд со своего друга на дочь и обратно с непередаваемым выражением. Казалось, он никак не мог поверить, что все это ему не почудилось. Наконец, похоже, он все понял, причем даже слишком хорошо, так как, схватив свой колпак, с яростью швырнул его на середину комнаты и закричал:
— А! Тысяча чертей! Я понял, мне известно теперь, на чье имя ты перевел вексель! Мадлен, Мадлен, что ты наделал?
— Я воспользовался моим правом, ты сам говорил об этом.
— Нет, ты не вправе был так поступать, речь идет о моральном обязательстве, которое ты не можешь передать другому.
— Почему же? Неужели ты будешь утверждать, что менее обязан мне только потому, что вместо презренных денег я поставил на карту свою жизнь, чтобы спасти твою?
— Я не говорю этого, но…
— Снискав твою признательность, я пользуюсь ею как денежными средствами, чтобы оплатить собственный долг. Что может быть справедливее?
— Это безумие, — сказал г-н Пелюш, чеканя каждый слог.
— Быть может. Ты волен допустить, чтобы твое обязательство опротестовали; зато я вправе думать, что репутация торгового дома Пелюша во многом походит на другие деловые репутации и что она гораздо больше обусловливается страхом перед законом, чем проистекает из подлинной любви к справедливости.
— Никогда и никому не позволено злословить о торговом доме Пелюша, слышишь, Мадлен? — вскричал владелец "Королевы цветов", побелев от ярости. — Наш дом всегда исполнял взятые на себя обязательства и подтверждал свою подпись, и если в данном случае я оспариваю свое обещание, то у меня есть на это свои причины.
— Причины? Какие же?!
— Причина всего лишь одна, но она не терпит никаких возражений! — вскричал г-н Пелюш с воодушевлением человека, нашедшего решение трудной задачи. — Как бы ни была велика моя благодарность, я могу располагать лишь тем, что мне принадлежит. Времена, когда бессердечные родители присваивали себе право распоряжаться рукой девушки, не принимая во внимание ее чувства, прошли. Эти времена миновали, и я, столько раз встававший на защиту бессмертных принципов, которые пришли им на смену, не стану заниматься их возрождением. Моя отцовская власть отступает перед выбором супруга для моей дочери, и я также не считаю себя вправе навязывать ей кого-либо в мужья, как не считал бы вправе заключать ее в ту могилу для живых, что называется монастырем.
— Браво! — воскликнул Мадлен, радостно потирая руки. — Я принимаю к сведению твои слова, как говорят в суде.
При слове "супруг" Камилла, следившая с самого начала разговора за всеми его перипетиями с тревожным любопытством, поднялась и направилась к двери; но, более проворный, чем она, Мадлен обогнал ее, закрыл дверной замок на два оборота, а ключ положил в карман.
— Извините, мадемуазель, — сказал он, сделав ударение на этом слове, — но после того, что сказал ваш достопочтенный отец, ваше присутствие здесь стало необходимым.
— Да, — подхватил г-н Пелюш, — да, и она, без сомнения, подтвердит мою правоту, я уверен в этом. Говори, Камилла.
— Но, — пробормотала девушка, — чтобы я могла ответить вам, отец, я должна знать, о чем идет речь.
— О твоем замужестве, черт возьми! Разве ты не видишь здесь Мадлена, утверждающего, что в силу обещания, которое я ему дал, он может присвоить себе право предложить тебя в жены первому встречному. Я отлично вижу, что ты возмущена этим так же, как был возмущен я.
— Но быть может… — бессвязно и едва слышно проговорила Камилла.
— Быть может, — закончил за нее Мадлен, — стоило бы назвать мадемуазель имя этого первого встречного.
— Не стоит труда, — с важностью произнес г-н Пелюш. — Впрочем, моя дочь слишком умна, чтобы не угадать его так же хорошо, как и я. Говори же, Камилла. Дерзкая самоуверенность этого добрейшего друга заслуживает того, чтобы ему преподали урок, так что не щади его. Повтори ему то, что он уже слышал от меня: тот, кого ты изберешь в мужья, будет достойным негоциантом, таким же уважаемым, как твой отец, а не подобный самодовольный дворянчик, который будет считать, что он оказал тебе слишком большую честь, взяв тебя в жены, чтобы думать еще о том, как бы сделать тебя счастливой.
— Будьте уверены, отец, — ответила Камилла, — что все сказанное здесь крестным не более чем шутка и что госпо… и что тот, кого он имеет в виду, никогда не думал и не думает обо мне.
— Черт побери! Он думает так мало, что в пять часов утра я застиг его врасплох, пританцовывающим от холода, под вашими окнами, а в половине шестого он мне грозился уехать в Африку и сложить там голову, потому что я отказался идти к вашему отцу, чтобы просить вашей руки, мадемуазель.
— Дьявол! — проговорил г-н Пелюш с язвительной улыбкой. — Вот уж весьма внезапный и неожиданный энтузиазм. Прошло только двое суток, как он знаком с Камиллой, а он уже говорит, что готов умереть из-за нее!..
— И ты еще жалуешься? Не правда ли, это самое лучшее свидетельство достоинств твоей дочери, какое ты мог бы когда-либо встретить? И ты полагаешь, что он первый и единственный пал жертвой такого рода обстоятельств? Есть и другие, но они молчат, хотя думают так же.
Камилла с мольбой посмотрела на крестного, и этот ее взгляд напоминал взгляд затравленной косули, просящей пощады у своего истязателя.
— Послушай, — продолжал Мадлен, — будет гораздо лучше, если ты вернешься к такой простой и такой разумной программе, только что тобою намеченной, и поскольку ты признаешь, что только твоя дочь вправе решать, то и спроси у нее, нравится ей господин Анри де Норуа или не нравится…
— Но ведь уже все сказано! — вскричал г-н Пелюш с гневом.
— Да ничего еще не сказано.
— Видел л и кто-нибудь когда-либо другую такую скотину, как эта! Он осмеливается утверждать, что знает чувства моей дочери лучше, чем я!
— Отец, прошу вас, не ругайте моего бедного крестного, который так нас любит.
Произнеся эти слова, Камилла бросилась на шею крестному и дважды поцеловала его в знак их примирения и в знак благодарности за его настойчивость.
— Но он в конце концов начинает меня раздражать! Вот уже битый час я ему твержу, что мы не хотим иметь супругом дворянина.
— Отец, — пробормотала Камилла, не глядя на того, к кому она обращалась, — но ведь это не его вина.
— А! Ты слышал ее, это не его вина, — торжествующе сказал Мадлен. — Конечно, это не его вина! Ведь не всем на свете выпадает удача родиться продавцом цветов, как ты, или торговцем игрушками, как я. Послушай, дружище, ты, столько раз громивший предрассудки прежних сословий, не будь так же неразумен, как те, на кого ты обрушил свои насмешки. Честные сердца есть как на вершине, так и в самих низах общества, а это сердце — одно из самых великодушных, одно из самых надежных, которое когда-либо бились как под чинным сюртуком, так и под простой блузой. Неужели ты думаешь, что, если бы я не был уверен в нем как в самом себе, я бы предлагал его тебе в зятья, я бы передал ему мой вексель? Ведь Камилла также и мой ребенок, и меня ее счастье волнует не меньше тебя. Чего недостает тому, кого ты получишь в зятья? Ничего. Что принесет он твоей дочери? Все, и сверх того то, что сохраняется дольше, чем молодость, внешняя прелесть, очарование ума, да и богатство тоже, — честность, доброту и возвышенность чувств. С ним в твой смертный час, мой бедный Пелюш, с твоего сердца спадет тяжелый камень, когда, благословляя их в последний раз, ты почувствуешь в себе уверенность, что тот, кому ты ее оставляешь, будет так же нежно и преданно ее любить, как это делал ранее ты.
— Отец! Мой добрый отец! — вскричала Камилла, бросаясь в объятия г-на Пелюша.
Тот хранил молчание; но вздох, с каким он достал платок, доказывал, насколько эта речь взволновала его.
— Посмотри, — продолжил Мадлен, легонько ухватив Камиллу за ушко и вынудив ее откинуть голову назад, — посмотри-ка на это личико и скажи мне, разве оно похоже на лицо девушки, которую варвар-отец готов отдать на заклание.
Камилла из объятий отца перешла в объятия крестного.
— В конце концов, — сказал г-н Пелюш, который достаточно ревниво относился к ласкам дочери, чтобы не без зависти взирать в эту минуту на Мадлена, — в конце концов я слишком беспристрастен, чтобы не признать того, что у господина Анри вид славного малого. Он был вчера со мной так почтителен, когда вез нас обратно, и если Камилла действительно убеждена, что это замужество может составить ее счастье…
— О отец!.. Бог мой! Мне кажется, что… да.
— Ну что же! Я не говорю нет!
Мадлен, уже некоторое время смотревший сквозь оконное стекло, внезапно распахнул окно и позвал того, о ком шла речь.
— Что ты делаешь? — спросил г-н Пелюш.
— Черт возьми! Я вижу, что он вернулся на то место, откуда я прогнал его сегодня утром: я его позвал.
— Но ведь я не сказал да.
— Мой славный друг, в делах женитьбы, как в делах любви: если не говорят нет, то можно считать, что нотариус уже поставил свою подпись.
Анри постучал в дверь. Мадлен открыл ему.
Несмотря на свои светские навыки, молодой человек едва скрывал смущение. Он был бледен и сильно взволнован.
— Мальчик мой, — обратился к нему Мадлен без всяких вступлений, — я выполнил миссию, возложенную на меня тобою, и господин Пелюш соблаговолил удостоить тебя чести назвать своим зятем.
Анри схватил руку г-на Пелюша и горячо пожал ее.
— Обними его, обними, — сказал Мадлен. — Так всегда поступают на улице Бур-л’Аббе.
Молодой человек не заставил повторять дважды и с искренним волнением обнял своего будущего тестя.
— Сударь, — обратился к нему Анри. — Мой поступок, так мало подготовленный, такой неожиданный и внезапный, мог показаться вам странным; но за те несколько часов, которые я имел честь провести в обществе вашей досточтимой дочери вчера, я настолько хорошо успел узнать и оценить все ее достоинства, что пришел к мысли: никоим образом нельзя считать, что слишком торопишься, коль скоро речь идет о том, чтобы заполучить подобное сокровище. Благодарю вас, сударь, за то, что вы так благосклонно отнеслись к моей просьбе. Я столь высоко ценю это, что, хотя и самоуверенно с моей стороны заранее говорить о признательности, осмелюсь утверждать, что она будет достойна оказанной мне милости. До сих пор у вас было лишь одно любящее вас дитя, отныне их будет двое.
Господину Пелюшу вторично пришлось прибегнуть к помощи носового платка, и когда он должным образом осушил свои глаза, то уже сам раскрыл объятия молодому человеку.
Даже у Мадлена появилось такое выражение лица, которое доказывало, как нелегко ему дается внешнее спокойствие.
— Черт возьми! — сказал он слегка дрожащим голосом. — Мальчик должен получить награду за свое доброе дело. Дважды он исколол лицо о твою бороду, Пелюш. Этого достаточно, чтобы ты позволил ему познакомиться с кожей, более свежей и более нежной и гладкой, чем твоя.
И не дожидаясь разрешения, о котором просил, Мадлен подтолкнул Анри к Камилле.
Вся дрожа и покраснев, девушка подставила свои щеки Анри, и губы юноши робко прикоснулись к их атласу. Поцелуи, которыми он наградил своего будущего тестя, были весьма звучными, но те, которые получила от него Камилла, гораздо сильнее отозвались в душах присутствующих.
— Браво! — подхватил Мадлен. — А теперь, когда вы помолвлены, пойдите прогуляйтесь по саду и дайте возможность тому, кого вы отныне оба станете звать отцом, наверстать упущенное время и быстро одеться и привести себя в порядок, так как в десять часов у нас назначена встреча с нашими охотниками.
Молодые люди вышли, но г-н Пелюш тем не менее продолжал сидеть на кровати, скрестив ноги, локтями опершись на колени и рукой подперев подбородок.
— Ну, и о чем ты думаешь? — спросил его Мадлен.
— Я не могу поверить, что все это происходит на самом деле: моя дочь стала невестой, я убил ужасного кабана, и все это менее чем за сутки!..
— Не считая того, что день еще не начался, и один Господь знает, что он тебе еще готовит! А следует признать, Пелюш, что лишь один ты умеешь так проворно обделывать дела.
— Не правда ли? — продолжал хозяин "Королевы цветов", не оставляя своей позы. — Он очень хорош, этот молодой человек, просто великолепен: отличные манеры, прекрасно изъясняется. Все, что он мне говорил, было так прочувствованно. В его волнении было столько душевности, что ему удалось растрогать даже такого старого ворчуна, как я. О! Мне кажется, что я сделал хороший выбор и что Камилла будет счастлива.
— Кстати, теперь, когда мы одни, я могу успокоить те сомнения и опасения, которые внушало тебе благородное происхождение твоего будущего зятя.
— Что это означит? — спросил г-н Пелюш, слегка нахмурившись.
— А то, что это дворянство не настолько знатное, чтобы быть неприступным.
Негоциант покраснел до корней волос.
— А, дворянство мантии? — предположил он.
— Нет, не совсем, — с неким колебанием в голосе ответил Мадлен. — У предков Анри как раз платью-то и недоставало того, что называют благородством. Иначе говоря, его мать была простого происхождения, такого, как ты и я.
— Ну и что! Что это доказывает? — вскричал г-н Пелюш, с небывалым воодушевлением разгорячившись. — Ты в самом деле крайне невежествен во всем, Мадлен. Да сколько подобных случаев было в самых известных фамилиях? Пусть мать моего зятя будет кем тебе угодно, это не помешает ему быть виконтом. А когда обо мне будут докладывать в Тюильри, неужели ты полагаешь, что дежурный придверник скажет: "Тесть господина де Норуа, чья мать была мадемуазель Никто"? Какого черта тебе понадобилось забивать мне голову подобным вздором!
— Я считал своим долгом предупредить тебя.
— Хорошо! Я отдаю должное твоим намерениям; но черт возьми, говори как можно меньше о подобных историях, которые годны лишь на то, чтобы дать повод для пересудов недоброжелателям. Подожди, я встаю, передай мне мои вещи. О Боже мой!.. — продолжил г-н Пелюш.
— Что такое?
— Я забыл посоветоваться с Атенаис.
— Черт! Поздновато же ты это заметил.
— Ба! — вскричал г-н Пелюш с самодовольным видом. — Моя жена заплачет от счастья, когда узнает, что я сделал нашу дочь виконтессой.
Прошла неделя.
Несмотря на уверенность в неотразимом воздействии титула, который будущий зять передаст его дочери, г-н Пелюш пребывал в весьма серьезном затруднении, не отваживаясь сообщить супруге, что, не посоветовавшись с ней, он осмелился принять такое важное решение.
Каждое утро, поднявшись с постели, он спускался в комнату Мадлена, садился перед секретером, брал большой чистый лист бумаги, долго чинил перо, задумывался на несколько мгновений, каллиграфическим почерком писал в верху страницы дату и останавливался, совершив это усилие. Затем, пожевав несколько минут бородку пера и раз шесть воспользовавшись табакеркой, он неизменно вспоминал о какой-нибудь встрече, неожиданной обязанности, вынуждавшей его перенести на следующий день это дело, слишком серьезное для того, чтобы им можно было заниматься в спешке.
На восьмой день результаты благих намерений г-на Пелюша все еще сводились к восьми очиненным перьям и восьми испорченным листам бумаги.
Но следует отметить, что за эту неделю сельские занятия Пелюша получили необыкновенный размах.
Едва этот новоявленный Цезарь перешел Рубикон, как он забыл все опасения, удерживавшие его на берегу, и так же был горд своим поражением, как если бы это поражение было победой. Перемена, произошедшая в его чувствах в пользу Анри де Норуа, была столь же сильной, сколь и внезапной. Общественное положение молодого человека, уважение, которым он пользовался в округе, его более чем приличное состояние весьма приятно тешили мелкое тщеславие г-на Пелюша, и он на секунду забыл о том, что этот зять был ему, так сказать, навязан; цветочник не только не давал себе труда скрыть свое удовлетворение, но и полагал, что Мадлен не имеет оснований утверждать, будто его инициатива неким образом содействовала заключению планируемого союза.
Эта свадьба буквально переносила г-на Пелюша на седьмое небо от счастья, и вот почему.
Следствием мелких страстей является эгоизм: г-н Пелюш был слишком тщеславен, чтобы не испытывать склонность к культу собственной особы. Подсознательно, не признаваясь в этом себе сам, он, когда Камилла подросла, стал опасаться того часа, когда какой-нибудь незнакомец придет, чтобы отобрать у него часть, нет, не его состояния, а того самого ценного, что было у него, — привязанности его ребенка. Тщетно он старался подавить эти смутные опасения высокими словами о долге, самоотречении, о необходимости принести жертву; тщетно он ставил себе в пример пеликана, который разрывает собственные внутренности, чтобы накормить своих голодных птенцов, — г-н Пелюш, как это свойственно во многих обстоятельствах людям небольшой душевной силы, в итоге лишь, так сказать, удваивал свои страхи. Он хотел одновременно обеспечить счастье своей дочери, выдав ее замуж, и свое собственное, сохранив Камиллу возле себя, а главное, ни с кем не деля те заботы, которыми изо дня в день окружала его девушка. Следствием этого внутреннего противоречия было то, что до сих пор он с восторгом встречал все партии, предлагаемые Камилле, но с не меньшим восторгом объявлял их совершенно недостойными ее.
Действительность приготовила ему сюрприз, от которого даже по прошествии недели он все еще не мог опомниться.
Никогда прежде Камилла не была такой веселой, такой разговорчивой, такой любящей, как с того самого дня, когда ее сердце дало г-ну Пелюшу соперника в ее привязанностях.
С другой стороны, нежность, предупредительность, почтительное уважение, которые Анри так щедро выказывал своему будущему тестю, слишком разительно отличались от той суровости, к которой приучил г-на Пелюша его друг Мадлен, чтобы это не произвело на торговца цветами приятного впечатления.
Спустя два дня г-н Пелюш уже говорил с нежностью и умилением о тех, кого он называл теперь "мои дети".
К тому же будущая свадьба заставляла звучать в его душе самую чувствительную струну. Парк и замок, которые в день своего приезда в Норуа он разглядывал со своего рода пренебрежением, но которым не находил более равных, по мере того как приближалось то время, когда он должен был стать их косвенным совладельцем, в его предпочтениях заняли место рядом со славным титулом.
Проснувшись, какой выражался в духе поэтики Первой империи, в тот час, когда белокурая Аврора открывала Фебу ворота Востока, г-н Пелюш немедленно одевался, спускался в сад, отвязывал Фигаро и, сопровождаемый этим неисправимым бродягой, проникал во владения своего будущего зятя, обходил там все аллеи, останавливался около каждого бугорка, пересчитывал деревья, ощупывал их и внимательно разглядывал; смотрел и никак не мог насмотреться. Будучи сам богат, г-н Пелюш впервые в жизни мог насладиться богатством в самой реальной его, самой осязаемой форме — в земельных угодьях, и в таком виде цветочник находил в нем такие прелести, какие никогда не имели для него клочки бумаги, составлявшие полмиллиона, которым сам он владел.
Он ловил себя на том, что, прогуливаясь, стучал ногой по песку аллеи и при этом с детской радостью вскрикивал:
— Все это будет принадлежать моей дочери!
Мадлен со своей стороны содействовал тому, чтобы его старый друг пребывал в самых лучезарных сферах этого блаженства.
Каждый день после завтрака они отправлялись на охоту. После трагикомического происшествия, ознаменовавшего первый день охоты, бывший торговец игрушками благоразумно воздерживался от того, чтобы водить г-на Пелюша на других противников, кроме зайцев, кроликов и куропаток. А поскольку в такого рода походах помощь Фигаро не только дозволялась, но и была просто необходима, то г-н Пелюш немного утешался своими хотя и скромными победами. Впрочем, если убитые им животные и были малы, победы его от этого не становились менее значительными. Славная охотничья сумка получила крещение кровью; каждый вечер она возвращалась в дом раздутой, как мешок солдата после грабежа, и когда вечером за столом приступали к подсчету убитой дичи, то пальма первенства всегда присуждалась г-ну Пелюшу, и он принимал эту честь без всякого смущения, но и также без всякого удивления.
Однако справедливость историка вынуждает меня объявить, что Мадлен вовсе не был непричастен к этим исключительным успехам.
Он всегда вставал на небольшом расстоянии от своего старого друга и стрелял в одно время с ним по поднятой дичи, чтобы "подстраховать выстрел", как он говорил.
Хотя если вдруг добыча оставалась живой и невредимой, то г-н Пелюш язвительно упрекал своего друга за эту, как он ее называл, плачевную привычку; но, когда дичь падала убитой, он никоим образом не жаловался.
Мне хочется попутно рассказать об одном происшествии, чуть было не поколебавшем ту сверхъестественную уверенность, которую г-н Пелюш усвоил в отношении своих достоинств стрелка.
Однажды, когда он и Мадлен почти бок о бок пересекали вырубку двухлетней давности, перед г-ном Пелюшем выскочил заяц: два выстрела слились в один, и владелец "Королевы цветов" самым громким своим голосом закричал:
— Апорт!
Но к его величайшему изумлению, вместо четвероногого, которого он ожидал увидеть, Фигаро принес ему куропатку!
Чтобы убедить друга в том, что эта добыча действительно его собственная, Мадлену пришлось привести многочисленные примеры странных превращений, обязанных чистой случайности, но и после этого г-н Пелюш провел в задумчивой рассеянности весь остаток дня.
Если дни казались такими короткими и такими насыщенными г-ну Пелюшу, то какими же они должны были казаться Камилле?
В жизни девушки, какой бы целомудренной, какой бы сдержанной она ни была, всегда есть место неясным стремлениям, рождающимся под влиянием предчувствия значительности роли, предназначенной ей в этом мире: она уже мечтает о любви, еще не зная ее имени.
Именно так было с Камиллой.
Камилла обожала своего отца, нежно любила мачеху, но эти привязанности не занимали ее сердце целиком, как она полагала. Девушка ощущала в нем некую пустоту, всегда ее удивлявшую и порой страшившую тем сильнее, что ни чтение, ни учебные занятия, ни развлечения не могли ее заполнить. Тогда она стала с большим вниманием вслушиваться в нередко произносимое в ее присутствии слово "супруг", хотя до сих пор относилась к нему довольно безразлично. Она спросила себя, не принадлежит ли это место, еще не знавшее хозяина, этому незнакомцу, и внутренний голос, прозвучавший из глубины ее души, ответил: "Да". Камилла вздрогнула и покраснела, а затем улыбнулась. Разве возможно, чтобы он мог получить от нее столько же, сколько те, кому она была обязана всем, это неведомое ей существо, имени которого она не знала и который со своей стороны не подозревал о ее существовании, этот незнакомец, который, быть может, в это мгновение проходил под ее окнами, и ничто не шепнуло ему: "Она здесь", и ничто не дало ей знать, что это он? Успокоенная подобными мыслями, она с любопытством осмотрелась вокруг себя: не увидев никого, кто бы мог устроить ее в подобной роли, и полагая, что вряд ли можно ослабить безотчетную скуку, которая в определенные мгновения овладевала ею, девушка принялась мечтать; дав волю своему воображению, она стала представлять, каким должен быть, чтобы ей понравиться, тот, кого Господь предназначил стать ее спутником в этом мире. Этот простой вопрос повлек за собой создание идеала, и мысли Камиллы устремлялись к нему все охотнее — и не только потому, что она наградила этот образ всеми мыслимыми достоинствами, но и потому, что это было ее собственное творение. Вскоре по тому, как сильно билось ее сердце, когда она вызывала перед собой этот призрак, девушка стала догадываться о той полной власти, с которой будет царить в ее сердце тот, кто займет его место. Ужаснувшись, она пожелала разбить изваяние, но было уже слишком поздно. Камилла настолько привыкла находить утешение в этих мечтах, отвлекающих ее от однообразной жизни, что не успел еще ее идеал разбиться на кусочки, как она уже благоговейно собирала его осколки и соединяла в одно целое.
Услышав впервые голос Анри, Камилла почувствовала странное волнение. Ей он показался знакомым, и девушка была уверена, что не только в этот день его звуки заставляли так нежно трепетать ее душу. Несколько часов, проведенных наедине с молодым человеком, оставили у нее непередаваемое впечатление, соединявшее в себе одновременно изумление и восхищение, ужас и радость. Камилла чувствовала, что попеременно то бледнеет, то краснеет; ее сердце бешено билось; она была взволнована, потрясена; она хотела убежать от него, но ее воля уступала его неотразимому очарованию. Как я уже говорил, всю ночь девушка предавалась размышлениям. Встревоженная своим смущением, она задавалась вопросом и спрашивала себя, возможно ли, чтобы человек, которого она знала так мало, так быстро получил такую могучую власть над ее душой, и отвечала отрицательно. Но Камилла ошибалась — она полюбила его, она любила его уже давно. Это был призрак из ее мечты, который приобрел телесную оболочку, это было реальное воплощение воображаемого ею существа, вот уже столько времени занимавшего все ее мысли.
Какое-то мгновение потрясенная внезапным решением отца, она быстро распознала растущую радость и расцветающее счастье среди своих беспорядочных ощущений. Лицо ее светилось счастьем, когда она вложила свою ладонь в руку, предложенную ей молодым человеком, и ей не приходило в голову скрывать свою радость. Мало-помалу ее сердце открылось для любовного упоения, и она безоглядно и без остатка отдалась ему. В этой любви не было разрушающей силы страсти: она проявлялась в том спокойном и безмятежном доверии, которым отличаются подлинно глубокие чувства.
Не прошло и четырех дней, как Камилле стало казаться, будто эта нежная влюбленность продолжается уже долгие годы, и девушка была уверена, что это чувство будет длиться до тех пор, пока они оба будут живы.
Счастье Анри ни в чем не уступало счастью его невесты. Каждый день он открывал в ней все более серьезные и положительные качества, каждый день он уже заранее чувствовал влияние ее очарования и ее нежной доброты.
Небольшая утренняя прогулка под окнами девушки вошла у него в привычку. И как только бледные лучи света начинали скользить по их стеклам, эти окна почти незамедлительно распахивались. Между верхом и низом шел обмен приветствиями, исполненными такого глубокого участия, словно влюбленные не виделись долгие годы.
Быстро одевшись, Камилла спускалась к своему любимому, и тогда начиналась та поэма радости, для которой день казался слишком короток. Эти радости были. простыми, немного наивными; но что может быть более прелестным для влюбленных, чем идиллия?
Несмотря на это непредвиденное развлечение, Камилла строго соблюдала расписание, составленное ею для своего свободного времени. Она, подобно служанке, заботилась о населении птичьего двора. Анри сопровождал ее, когда девушка раздавала пищу всему пернатому народцу; он разделял ее радости, ее удивление, ее детское восхищение. Затем то одни, то в сопровождении г-на Пелюша, не упускавшего такой возможности попробовать себя в роли владельца поместья, они навещали крестьян, работающих либо в парке, либо на полях.
Новость о предстоящей свадьбе быстро разнеслась по деревне, и добрые люди уже упоминали имя девушки, обращаясь с благодарственными речами к своему хозяину.
После завтрака, в то время как г-н Пелюш и Мадлен отправлялись на охоту, молодые люди решали, чем будут заниматься в этот день. Они то шли на прогулку в какой-нибудь прелестный уголок этой округи; то проводили время в лесу или в поле в поисках новых сюжетов для альбома Камиллы; то, наконец, как и в первый раз, отправлялись с визитами милосердия.
Большую часть времени они проводили наедине и, однако, под самой лучшей охраной — под охраной непорочности и чистоты их сердец и их любви.
Они или шли рядом, бок о бок, молчаливые и погруженные в свои мысли, или всю прогулку без умолку болтали, но никогда ни одной фразой, ни одним словом в своих беседах они не намекали на то чувство, которое испытывали друг к другу. Взгляд, улыбка, быстрое пожатие руки — это было все, чем они отвечали необходимости излить свои души; но сердца обоих настолько слились воедино, что эти взгляды, эти улыбки, эти пожатия стоили для них целой тысячи клятв.
Итак, из всех наших героев только Мадлен отдавал себе отчет в истинном течении времени и только он десять раз вдень не изумлялся той быстроте, с какой мелькали часы.
Дважды или трижды в течение этой недели Мадлен бранил своего друга за злополучное письмо, которое тот каждый день начинал заново и которому в этой связи угрожала участь покрывала Пенелопы. Он быстро догадался, что г-н Пелюш медлит с сообщением этой важной новости не потому, что ленится или слишком занят, а лишь по одной причине: его достойный друг не знал, как известить суровую Атенаис, что он мог принять такое важное решение, не посоветовавшись с ней.
Будучи человеком дела, Мадлен вскоре решил действовать сам.
В субботу утром, после своей каждодневной прогулки по тому, что он называл владениями своего будущего зятя, г-н Пелюш отправился на розыски гостеприимного хозяина. Не найдя друга в саду, он поднялся в его комнату, но комната Мадлена была пуста. Господин Пелюш принялся всех расспрашивать. Служанка ответила ему, что ее хозяин этим утром уехал в Виллер-Котре, не сообщив ни о цели своей поездки, ни о том, когда он вернется обратно.
После завтрака г-н Пелюш был вынужден, лишившись своего компаньона, к чьему обществу он уже так привык, отправиться на охоту в одиночестве, сопровождаемый лишь Фигаро.
Но это был один из тех дней, что принято называть "черными". Безупречное поведение Фигаро в течение вот уже некоторого времени скорее всего объяснялось присутствием Мадлена. Лишенный этой опеки, пес в один миг вновь приобрел все свои разбойничьи инстинкты, принесшие ему такую известность. Держа нос и хвост по ветру, он устремился на равнину. Этот головорез бегал по ней на расстоянии километра от хозяина и, будучи слишком сильно занят собственными мелкими развлечениями, не обращал ни малейшего внимания на щелканье его хлыста, на звуки его свистка, на его угрозы и проклятия. Зайцы, куропатки, все кругом разбегались перед этим негодяем, причем так далеко, что г-н Пелюш потратил в их честь добрые полфунта пороха, но ни одна дробинка даже не просвистела мимо их ушей.
Впервые г-н Пелюш вернулся ни с чем. Не стоит и говорить, что он был в подавленном настроении. Как все победители, он восставал против своего поражения, обвиняя в нем всех, за исключением себя самого. Он перекладывал на Фигаро, этого новоявленного Груши, позор этого второго Ватерлоо. Прозвучало даже несколько слегка язвительных обвинений в адрес избранного им же самим правительства, которое г-н Пелюш осмелился заподозрить в том, что оно обмануло его, продав некачественный порох. Но больше всего резких упреков досталось Мадлену. Где он был? Что делал? Почему его не оказалось рядом?
Мадлен не появился к обеду точно так же, как он не появился к завтраку, а на следующее утро г-н Пелюш, из своей комнаты буквально одним прыжком очутившийся в комнате Мадлена, мог убедиться, что его друг не ночевал дома. Это заставило торговца цветами нахмурить брови.
В восемь часов утра Камилла и Анри гуляли в парке. Господин Пелюш, которому теперь стало казаться, что день тянется слишком долго, прошел на кухню, чтобы проследить за приготовлениями рагу из дичи — в глубине души он рассчитывал, что это поможет ему обмануть скуку и огорчение, — и в это время на дороге послышался шум колес, заставивший его выйти на крыльцо.
Господин Пелюш узнал двуколку, доставившую его самого. Он увидел, как она остановилась около решетки двора, и почти тут же из нее со своим обычным проворством выскочил Мадлен.
— Как я рад! — вскричал г-н Пелюш, устремившись навстречу другу. — Признайтесь, что вы странно ведете себя с гостями, которых принимаете в доме, тысяча…
Возможно, впервые в жизни г-н Пелюш собирался выбраниться; но проклятие застряло у него в горле, и в то же мгновение он сделал шаг назад.
В просвете окошка, между двумя кожаными занавесками, он заметил бледное лицо в обрамлении двух темных локонов, которое произвело на него впечатление головы Медузы.
Это было лицо г-жи Атенаис Пелюш, которой Мадлен уже подавал руку, галантно превратив свое колено в подножку.
Если бы гренадеры, на чью долю выпадала честь маршировать под командованием г-на Пелюша, могли в эту минуту видеть своего бравого капитана, то репутация твердого стоика, которой он пользовался в роте, была бы несколько подмочена.
В одно мгновение краски исчезли не только с его лица, но и с его губ, и к первому движению назад, чисто инстинктивному, он добавил второе, гораздо более позорное.
Должен признать, что лицо г-жи Пелюш и в самом деле не могло успокоить супруга, столь приверженного к безмятежности, столь ненавидевшего ссоры, каким был хозяин "Королевы цветов".
Лицо г-жи Пелюш не только обнаруживало усталость бессонной ночи, но и несло на себе отпечаток бурных, гневных эмоций. Она была бледна, ее веки покраснели и припухли, ее прическа, завитки которой всегда закручивались с методичностью и тщательностью, была в беспорядке; наконец ее сдвинутые брови, ее сжатые губы свидетельствовали о том, что она была в ярости и взрыв мог произойти с минуты на минуту.
Мадлен подал ей свою руку; она даже не соблаговолила поблагодарить бывшего торговца игрушками за его учтивость и внимание и направилась прямо к мужу.
Убежденность, что ему не избежать гнева супруги, частично вернула г-ну Пелюшу смелость. Он попытался улыбнуться и, раскрыв объятия, в свою очередь направился к ней. Госпожа Пелюш не отвергла супружеских объятий, но в то же время и не вернула мужу те два звучных поцелуя, которые тот запечатлел на ее щеках, и сказала ему без всяких околичностей:
— Поднимемся в вашу комнату, мне надо поговорить с вами.
Господин Пелюш бросил на Мадлена взгляд, исполненный тревоги и укоризны, моля не покидать его в этом испытании.
Но Мадлен, казалось, сам пребывал в явном затруднении, что вовсе не было на него похоже. По ярким краскам его лица, по блеску в его глазах легко было догадаться, что во время совместного путешествия ему самому пришлось выдержать первый натиск бури.
Тем не менее он последовал за супругами; однако в ту минуту, когда он собирался вслед за г-жой Пелюш войти в комнату, гостья резко захлопнула дверь и, закрыв ее на ключ, оставила Мадлена снаружи.
Господин Пелюш был слишком потрясен, чтобы отважиться на замечание: он жалобно смотрел на жену; та рухнула на кресло и закрыла лицо платком.
До сих пор г-н Пелюш испытывал лишь опасение перед всем, что могло бы так или иначе походить на семейную сцену; горе же Атенаис заставило его почувствовать угрызения совести. Он подошел к ней и попытался взять за руку, уклонившуюся от его пожатия.
— Прости меня, Атенаис, — заговорил он смиренным и ласковым голосом. — Я допустил ошибку, не написав тебе, признаю это; но, клянусь, я собирался это сделать прямо сегодня. Это вина Мадлена: каждый день выезды на охоту, развлечения. Я столь мало привык к такому, что для меня вполне простительно было увлечься этим немного сверх меры. Ты не знаешь? Я убил кабана, великолепного кабана.
— О! — язвительно отозвалась Атенаис. — Вы слишком скромничаете; вы натворили еще много других славных дел.
— А! Мадлен тебе сказал? Ну так вот, мне думается, что я нашел отличную партию для нашей дочери. Впрочем, ты скоро увидишь этого молодого человека. Я не хочу тебе ничего рассказывать, чтобы не лишать тебя удовольствия приятной неожиданности, хотя уверен, что ты будешь от него в восторге, так же как и я.
— Если он вам подходит, то ничего больше и не нужно. К тому же, вероятно, уже поздновато не находить его очаровательным.
— Ты увидишь, козочка, что такое и невозможно. Представь себе само совершенство среди молодых людей: красив без спеси, элегантен без чванства, образован без высокомерия, нежен и скромен; у него замок, парк, двадцать пять тысяч ливров ренты, розетка Почетного легиона, тогда как у меня всего лишь ленточка этого ордена, виконт…
— И сверх того незаконнорожденный! — прервала его Атенаис.
— Незаконнорожденный?! — вскричал г-н Пелюш, покраснев от гнева.
— А! Наш друг Мадлен скрыл от вас эту маленькую подробность! Ну что же, я выпытала у него это по дороге и теперь могу вас просветить на этот счет. Да, незаконнорожденный, или внебрачный сын, если вам это больше нравится.
— Мадлен говорил мне, что у него какие-то нелады с рождением; но в конце концов, что это значит? Какая разница?! Разве мы ведем свое происхождение со времен крестовых походов? Разве мы имеем право быть такими щепетильными?
— Мы ведем наше происхождение лишь от нас самих; но мы можем год за годом, месяц за месяцем, даже день за днем, если уж так говорить, указать источник и прирост нашего состояния. А известно вам, может ли то же самое сделать ваш будущий зять?
— Что это значит? — спросил г-н Пелюш.
— О! И вы, кто не отдаст и двенадцати гроссов бумажных цветов розничному торговцу, не справившись предварительно о его платежеспособности, вы с такой беззаботностью заключили сделку, от которой зависит судьба вашей дочери?
— Черт возьми!..
— В самом деле, у вас ведь есть гарантия господина Мадлена: вот уж надежное ручательство!
— Мадлен — честный человек! — воскликнул г-н Пелюш с оттенком нетерпения в голосе.
— Я не отрицаю; тем не менее, чтобы мы признали его порядочность, было бы весьма кстати, если бы он нам объяснил, каким образом он в то время, когда мы его знали изготовителем игрушек по пять су, сильно нуждавшимся и вечно опаздывавшим с уплатой по векселям, был вполне надлежащим образом законным владельцем, лугов, земель, леса, парка и замка, то есть всего того, что вы мне сейчас перечислили.
— Мадлен? Это невозможно.
— Это настолько возможно, что вот уже семь лет, как он передал все это по дарственной записи тому молодому человеку, кого вы хотите сделать своим зятем. Обычно распоряжаются лишь тем, чем владеют. И весьма странно, сударь, что это я, вовсе не будучи матерью Камиллы, тем не менее сочла необходимым принять все меры предосторожности в этом деле, в котором на карту поставлено ее будущее. Я провела в Виллер-Котре всего лишь полчаса, но этого времени оказалось достаточно, чтобы я подержала в своих руках акт, о котором идет речь.
— Вы правы, мой милый друг, — вскричал г-н Пелюш. — Мадлену следует объясниться, и я знаю…
Произнося эти слова, он поднес руку к шпингалету, собираясь открыть окно, но Атенаис удержала его.
— Для чего? — сказала она. — Послушайте меня. Я имею право чувствовать себя оскорбленной вашим поведением. Когда вы женились на мне, Камилле было три года; выйдя из церкви, вы подвели меня к колыбельке, где она спала, взяли ее на руки и сказали мне: "Вы будете ей хорошей матерью, не правда ли?" Я дала вам это обещание и, полагаю, имею право утверждать, что я неукоснительно следовала своему слову. Разве могла я ожидать, что ко мне отнесутся как к чужой в таких серьезных обстоятельствах? Тем не менее клянусь вам, я готова поступиться моим достоинством супруги и приемной матери, если буду знать, что эта жертва обеспечит счастье той, которую я так долго считала своей дочерью. К несчастью, я опасаюсь, что дело обстоит вовсе не так. Выгоды, картину которых вы мне обрисовали, выглядят в моих глазах сильно омраченными тайной рождения и тайной происхождения состояния. У меня с трудом укладывается в голове, как вы, Анатоль, чья честность и порядочность никогда не вызывали ни малейших сомнений, как вы решились впутаться в такое темное дело.
— Все, что ты говоришь, весьма справедливо, и именно поэтому я хотел бы узнать у Мадлена…
— Ради чего? Более ловкий, чем вы, господин Мадлен сумеет внушить вам все что пожелает. Стоит ли добавлять к его триумфу скромное удовольствие видеть вас смиренно вымаливающим запоздалые объяснения?
Господин Пелюш в досаде кусал губы. Атенаис, заметив, что ей удалось нащупать его больное место, продолжала:
— А впрочем, к чему приведут его объяснения? Разве они дадут этому так называемому виконту недостающую запись в книге актов гражданского состояния? Сделают ли менее двусмысленным происхождение его богатства? Нет. Если в мое отсутствие вы были достаточно неосторожны, позволив делу зайти так далеко, что разрыв уже невозможен, то лучше всего нам не показывать наших сожалений и промолчать. Если, напротив, — продолжала г-жа Пелюш, понизив голос, — вы не считаете себя безусловно обязанным…
— Черт возьми! — сказал г-н Пелюш. — Слава Богу, до нотариуса дело еще не дошло, и я в любой момент могу…
— Что?
— Откланяться Мадлену и вернуться на улицу Бур-л’Аббе.
— И поверьте мне, Анатоль, чем быстрее мы это сделаем, тем будет лучше.
Господин Пелюш ходил по комнате, почесывая голову и выказывая все признаки сильнейшей растерянности. Разумеется, он был далек от того, чтобы решиться на отказ от этой свадьбы, которая в конце концов стала вызывать в нем такой восторг, и тем не менее этот его восторг все же был достаточно сильно подорван; г-жа Атенаис, заметив это, испытывала сильное желание покончить с его колебаниями. Свою нелюбовь к Мадлену она неминуемо должна была перенести на жениха Камиллы, которому он покровительствовал. Однако недоброжелательность Атенаис, возможно, не повлекла бы никаких действий с ее стороны, если бы не отягчающие обстоятельства, сопровождавшие решение г-на Пелюша. Привыкшая, что с ней советуются как с оракулом, привыкшая деспотически царить как в доме, так и в магазине, Атенаис расценила молчание мужа как самую кровную обиду. Ни объяснения Мадлена, ни протест, на который он отважился, не смогли успокоить ее возмущение, и она, вероятно, в конце концов настояла бы на своем, если бы в то время, когда она собиралась заговорить, не постучали в дверь комнаты.
Мадлен, уже с давних пор знавший слабости старого друга, испытывал определенное беспокойство насчет последствий супружеских переговоров. Он отыскал Камиллу, и та, едва переводя дыхание, побежала к родителям.
Войдя в комнату, она бросилась мачехе на шею и горячо расцеловала ее. Госпожа Пелюш столь же нежно ответила ей с большим волнением, то ли, искренним, толи притворным.
— Как хорошо, что вы приехали, матушка! Теперь наше счастье будет полным.
Лоб г-на Пелюша нахмурился. Несколько слезинок скатились между ресниц Атенаис.
— Дорогое дитя! — ласково произнесла она. — Я никогда не утешусь, если ты будешь несчастна!
— Несчастна?! — подхватила Камилла с ангельской улыбкой. — Вот то слово, которое никогда не придет вам на ум, как только вы увидите Анри.
— Бедное дитя! — продолжила г-жа Пелюш все тем же слезливо-жалостливым тоном. — Увы! В твоем возрасте, в тех обстоятельствах, в каких ты находишься, эти заблуждения вполне извинительны, но мы не можем разделить их.
— Что вы хотите сказать, матушка? — с беспокойством вскричала Камилла.
— Не отчаивайся, дитя! Твоя мать, ты это знаешь, воплощенная мудрость и благоразумие; она находит, что мы оба несколько поторопились, и, возможно, она в чем-то права, — промолвил г-н Пелюш.
— О! По крайней мере, пусть она хотя бы познакомится с Анри, прежде чем осуждать нас, отец!
— Дитя, — нравоучительно продолжил г-н Пелюш, — я не сомневаюсь в его совершенствах, однако я продолжаю отстаивать свое мнение. Наряду с личными мотивами есть и другие, судить о которых могут одни лишь родители, и если эти мотивы, на их взгляд, несовместимы с первыми, то их долг потребовать от дочери, чтобы она пожертвовала своими привязанностями.
При этих словах Камилла побледнела, и ее глаза наполнились слезами.
— Да, — сказала она нетвердым голосом, — и в равной степени долг дочери уважать волю своих родителей. Мой отец всегда находил во мне сколь нежное, столь и покорное дитя, пусть он только скажет…
— Та-та-та! — вскричал г-н Пелюш, уже потрясенный волнением дочери. — Дело еще не зашло гак далеко. Мы слишком поторопились, это очевидно, теперь надо посмотреть, надо подумать.
— Ты совершишь большую ошибку, если будешь так отчаиваться, — добавила г-жа Пелюш. — Если твой отец решит, что этот союз тебе не подходит, обещаю, что я сама примусь на поиски и найду тебе мужа, который через неделю покажется тебе не менее очаровательным, чем тот, кого ты потеряешь.
— О матушка, — сказала Камилла, печально улыбнувшись, — это было бы бесполезной заботой.
— Почему?
— Потому что если я не буду принадлежать Анри, то я не буду принадлежать никому более.
Камилла произнесла эти слова с твердостью и необычной решительностью; г-жа Пелюш ответила ей взрывом нервного и резкого смеха. Тогда девушка простерла руку к небольшому распятию из слоновой кости, висевшему над кроватью и видневшемуся сквозь занавески алькова, и воскликнула:
— Клянусь в этом перед Господом!
Клятва, произнесенная Камиллой без малейшей выспренности, несла на себе отпечаток такой холодной, такой обдуманной решимости, что она ужаснула г-на Пелюша.
— Камилла! Камилла! — вскричал он голосом, в котором одновременно слышались мольба и угроза.
— Мой добрый отец, — сказала девушка, поворачивая к нему свое лицо, залитое слезами. — Я повторяю вам, что, какова бы ни была ваша воля, я подчиняюсь ей с уважением и моя нежная привязанность к вам не станет от этого меньше; но я не думаю, что в вашей власти потребовать больше, чем это отречение, а оно будет полным; отныне прошу вас никогда более не заговаривать со мной о других партиях и еще об одной милости — не сообщать мне те причины, по которым вы отказались от союза, еще вчера вами одобренного. Я не знаю, но мне кажется, что я не переживу этого удара, такого жестокого, и если я должна… вас оставить, то я хочу умереть с утешительным для меня убеждением, что Анри достоин меня; я хочу умереть, любя его.
Волнение Камиллы было таким глубоким, что она принуждена была сесть; мало-помалу ее бледность усиливалась; девушка делала заметные усилия, чтобы продолжать говорить, и ей это удавалось лишь благодаря крайнему напряжению всей ее воли.
В то время, когда последнее слово слетело с ее губ, ее голова откинулась назад, глаза наполовину закрылись, дрожь в последний раз пробежала по губам, и она безжизненно застыла.
При виде дочери, потерявшей сознание, г-н Пелюш утратил рассудок: пока Атенаис, несколько растерянная подобным исходом, давала девушке вдыхать нюхательную соль, он бросился к ногам дочери, взял ее руки, покрыл их поцелуями, говоря при этом с ней так, будто она могла его слышать.
— Ты выйдешь за него, девочка! — говорил он. — Ты выйдешь за него! Разве же мог я знать, что он так глубоко пустил корни в твоем сердце? И раз я говорю тебе, что ты выйдешь за него замуж, приди же в себя! Ах, Боже мой! Как мне больно видеть ее такою! Боже, не умерла ли она? Я согласен, дитя мое, я согласен, и какая нам, впрочем, разница, не правда ли, Атенаис, откуда к нему пришли пятьсот тысяч франков? Я прошу тебя, скажи ей сама, что она выйдет за него… Открой глаза, Камилла, умоляю тебя, заговори.
Причитания бедного отца услышал Мадлен. Он тут же прибежал. Увидев Камиллу без чувств, он не мог удержаться, чтобы не бросить на г-жу Пелюш гневный взгляд, но, занявшись прежде всего Камиллой, он распахнул окно и, подняв кресло вместе с сидевшей в нем девушкой, поднес его поближе к потоку свежего воздуха, благотворное воздействие которого не замедлило сказаться.
Едва г-н Пелюш увидел, что в тусклом взгляде Камиллы появляется какой-то блеск, а ее губы вновь приобретают алый оттенок, он с восторгом обнял и поцеловал ее, возобновив свои заверения, что не станет препятствовать ее свадьбе, но Мадлен закрыл ему рот рукой.
— Минуту! — сказал он. — Не подслушивая возле двери, я все же догадался, о чем тут только что шла речь, и я больше не признаю за тобой права говорить об этой свадьбе, прежде чем ты не выслушаешь меня. Твоя дочь приходит в себя, остается лишь дать ей выпить стакан подслащенной воды, и госпожа Пелюш займется этим. Мы же с тобой пройдем в сад, так как тебе, и только тебе одному, я хочу сделать признание.
Госпожа Пелюш кусала от досады губы: она понимала, что этот разговор завершит то, чему положили начало слезы и обморок Камиллы, и что она окончательно утратила то небольшое преимущество, которое завоевала в начале своего разговора с супругом. Эта двойная неудача не внушила ей более благожелательных чувств к будущему зятю, совсем наоборот; но Атенаис была женщина; она, ни минуты не колеблясь, притворилась покорной, дав себе твердое обещание отплатить за это поражение, если только представится случай.
Когда Камилла вновь обрела силы, она выразила желание подняться к себе в комнату. Бедная девушка ни слова не слышала из заверений отца; ее мачеха не сочла нужным сообщить ей о перемене, происшедшей в уме г-на Пелюша, и, уверенная, что ей предстоит навсегда расстаться с тем, кого она любила, Камилла испытывала необходимость остаться в одиночестве, чтобы вдоволь выплакать свое горе.
Атенаис помогла Камилле лечь на кровать, и в ту минуту, когда она уже готовилась сойти вниз по лестнице, на первых ее ступеньках послышалась тяжелая поступь: это возвращался г-н Пелюш; лицо достойного торговца цветами сияло.
— Ах, Атенаис, — закричал он, даже не дав себе времени войти в комнату, — Атенаис, как ты ошибалась, наш друг Кассий не просто порядочный человек, это человек такой честности… такой честности… античной честности, как и его имя!
— Я никогда в этом не сомневалась, — с насмешкой в голосе произнесла г-жа Пелюш. — И я была заранее убеждена, что вы поверите всему, что ему вздумается рассказать вам.
— И главное, — продолжал г-н Пелюш, — главное то, что ты можешь успокоить свои опасения, моя козочка. Состояние молодого человека принадлежит действительно ему самому, оно пришло к нему из рук того, от кого никогда не бывает оскорбительно получать дар, из рук отца: Мадлен владел им лишь на основании фидеикомисса. Каково! Помнишь ли ты его в этом длинном рединготе из облезлого кастора, когда он приходил ко мне занять сто су, а ты утверждала, что я кончу свои дни в нищете, если одолжу их ему? Могла ли ты подозревать, что у него в кармане этого редингота лежат пятьсот тысяч франков?
— В самом деле, это так невероятно, — сказала г-жа Пелюш с едва заметной насмешливой улыбкой.
— Славный Мадлен, мне кажется, что я полюбил его еще больше, когда узнал, что он способен жить в нищете и позволять опротестовывать свои векселя, имея под рукой целую кучу золота, не принадлежавшую ему.
— Конечно, это все в самом деле прекрасно, — согласилась Атенаис, — но рассказал ли он вам, как, в силу каких обстоятельств такая значительная сумма была доверена именно ему, почему ему было отдано предпочтение перед другими?
Господин Пелюш ответил не сразу, и проступившая на его лице краска, а также его колебания свидетельствовали о его затруднении.
— Нет, — ответил он. — Впрочем, это его тайна, и я не считаю себя вправе спрашивать его об этом.
С проницательностью женщины г-жа Пелюш отлично поняла, что Мадлен ничего не утаил от г-на Пелюша, но потребовал от него держать в полном секрете некоторые подробности этой исповеди.
— Пойдем, — продолжал торговец цветами. — Идем же скорее сообщим нашей девочке, что она будет виконтессой, ибо она ею будет: ведь я видел выдержку из акта гражданского состояния, — добавил он, наклоняясь к уху супруги и понижая голос. — Он является надлежащим образом признанным сыном, если и не законным ребенком господина Адемара Себастьена Луи, виконта де Норуа; у нас недостает лишь сведений о матери, и, черт возьми, нам придется обойтись без них.
Госпожа Пелюш последовала за мужем. Убежденная в бесполезности немедленного сопротивления, но по-прежнему исполненная решимости отомстить либо до свадьбы, либо после нее за то первое поражение, которое потерпела ее супружеская верховная власть, она поступила лучше, чем просто смирилась: она казалась вполне довольной.
Какое бы общественное положение ни занимала женщина, под ее личиной всегда таится дипломат. Несговорчивая, упрямая торговка с улицы Бур-л’Аббе сразу же овладела искусством притворства; уязвленная в своей гордыне, она от всего сердца возненавидела Мадлена и Анри, главных, хотя и косвенных виновников испытанного ею унижения, и именно с ними она вела себя любезнее всего.
Однако под предлогом того, что ей необходимо блюсти интересы торгового дома, она отвергла все настойчивые просьбы погостить подольше и, после того как было условлено, что свадьба состоится, через две недели, уехала на следующее же утро.
Подписание контракта должно было состояться в следующую субботу. В ожидании этого дня г-н Пелюш и его дочь вернулись в Париж. Камилла, не придававшая особого значения кокетству, предпочла бы остаться в Норуа, но г-н Пелюш был другого мнения.
Анри как-то обмолвился о свадебных подарках, какие он собирался преподнести своей нареченной невесте, и самолюбие достойного фабриканта, уже сверх меры страдавшее, решило отомстить за себя и не дать себя превзойти в великолепии приданого. Отныне охота отошла для г-на Пелюша на второй план, и если бы кто-либо послушал, как он интересуется чисто женскими вопросами, определяет рисунок кружевной прошивки, обсуждает достоинства венецианских, валансьенских, брюссельских или английских кружев, то он вполне мог был заподозрить, что невестой является сам цветочник.
Чрезмерные траты, которым он предавался, не могли никоим образом примирить г-жу Пелюш с этой свадьбой. Покупки выявили те глубочайшие различия, какие существовали между этими двумя натурами, чье сходство было лишь чисто внешним. Разумеется, г-н Пелюш не был бездумным расточителем, но его бережливость была относительной. Достаточно было задеть его тщеславие, как он тут же развязал свой кошелек, скупость же Атенаис никогда не шла ни на какие уступки, какое бы чувство не двигало г-жой Пелюш в это время.
Она вынесла из своей провинции культ белья и относилась к полотну с нежностью коллекционера; Атенаис любила белье ради него самого, исходя из своей привязанности, из своего темперамента, если можно так сказать о ней, а не за то, сколько оно стоило. Методично складывать стопки простынь, с библиофильским интересом сортировать дюжины салфеток, рубашек и платков, ароматизировать их с помощью кусочков корневища ириса, нанизанных в виде четок, — вот что служило ей наилучшим отдыхом, тогда как такое важное событие, как стирка, было самой серьезной ее заботой. Многие и не подозревают, что жавелевая вода, скребница из ростков пырея и все другие средства, которые парижане используют для быстрого отбеливания белья, нимало не заботясь о том, что оно становится от этого тоньше, могут стать причиной бессонницы и страданий у женщин, разделяющих невинную страсть Атенаис.
Поэтому невозможно себе представить, чтобы г-жа Пелюш упустила столь законную возможность удовлетворить свои желания под предлогом того, что она заблаговременно готовит приданое для Камиллы. Та была еще ребенком, когда ее мачеха, якобы благодаря какой-то совершенно невероятной случайности — женщины никогда не употребляют другого прилагательного для характеристики подобного рода покупок, — уже снабдила ее рядом важнейших принадлежностей, необходимых при вступлении в семейную жизнь.
Эти первые предметы были торжественно уложены в шкаф. Постепенно и другие не замедлили присоединиться к ним, а поскольку подобных случайностей с каждым днем становилось все больше и больше, то белья очень быстро собралось такое количество, что дубовые полки, служившие ему храмом, грозили не выдержать тяжесть этого сокровища. Там эти вещи лежали в ожидании дня, о котором еще никто и не помышлял, и перебирать их было излюбленным развлечением г-жи Пелюш; они были призваны вызывать умиление у некоторых соседок, пользующихся особым доверим жены цветочника, свидетельствуя о ее привязанности и нежной заботе о дочери мужа.
Естественно, что при первых же произнесенных г-ном Пелюшем словах о приданом его провели к шкафу, деревянные створки которого распахнулись не без торжественности. Однако впечатление, произведенное этим показом на хозяина "Королевы цветов", оказалось далеко от ожидаемого.
Правда, Камилла нашла все прелестным; она бросилась на шею своей мачехе и горячо расцеловала ее; но г-н Пелюш при виде этих пирамид белья, от времени несколько пожелтевшего и напоминавшего цветом прогорклое сало, многозначительно поморщился и заявил, покачивая головой, что, будучи красивым и выглядя весьма богато, это приданое тем не менее не соответствует тому положению, которое его дочь призвана занять в обществе.
Достойный фабрикант даже и не подозревал, что этими словами наносит сильнейший удар одновременно и гордости, и скаредности своей супруги: гордости — отнесясь пренебрежительно к ее выбору, а скаредности — сделав необходимым приобретение нового приданого, то есть заставляя ее примириться со значительными расходами.
Как все те, к^о скользит по наклонной поверхности в пропасть и кого собственные усилия лишь подталкивают к бездне, г-н Пелюш, желая излечить только что нанесенную им рану, смертельно растравил ее: простодушие цветочника заставило его совершить бестактность — предложить своей жене взять в подарок то, что он только что счел недостойным для своей дочери.
Госпожа Пелюш сделала попытку улыбнуться, кусая губы, и ничего не ответила; но зародыш ненависти поселился и стал расти в ее душе, которую природная посредственность до тех пор делала неспособной ни на добро, ни назло и которую с нравственной точки зрения можно было определить одним словом: "холодная".
Она упорно отказывалась участвовать во всех покупках, задуманных ее супругом; между тем она вовсе не собиралась отказываться от своего права осуждать и, когда г-н Пелюш с триумфом раскладывал перед ней дорогостоящие тряпки, выбранные им самим, доставляла себе удовольствие со злорадством доказывать ему, что его просто обворовали.
Это противодействие, которое он впервые встречал в собственной семье, вызывало сильнейший гнев г-на Пелюша, испытывавшего врожденный страх перед всякими противодействиями. Но его гнев быстро проходил: он убеждался, что колкости супруги объясняются легким разочарованием, которое ей доставляла его твердость. Он возлагал надежды на то, что время, благоразумие, а главное — счастье Камиллы помогут все расставить по местам. Но Камилла, напротив, чувствовала, что происходит в сердце Атенаис; она угадала враждебное отношение мачехи к предстоящей свадьбе. Это ее опечалило и испугало. Девушка удвоила предупредительность и ласки, чтобы рассеять предубеждение, которое она подозревала в г-же Пелюш, и смягчить ее враждебность, которая, как она чувствовала, все возрастала. Бедное дитя не подозревало, что легче приручить тигра, чем женщину, считающую себя оскорбленной.
Тем временем Анри последовал за своей невестой в Париж; он ежедневно приходил в магазин на улице Бур-л’Аббе, и его присутствие, его ухаживания заставили девушку немного забыть то огорчение и беспокойство, которое причиняло ей поведение мачехи.
Накануне дня, назначенного для подписания контракта, семья Пелюш вернулась в Виллер-Котре.
Мадлен и Анри доставили ее в Норуа в экипаже молодого человека. Местные жители встречали их, собравшись у въезда в деревню. Молоденькие девушки преподнесли Камилле цветы, а старый фермер поздравил будущую чету от лица всех этих славных людей. Камилла расплакалась от волнения; при всей юношеской твердости своего характера Анри с трудом скрывал, как его глубоко тронули эти искренние знаки любви жителей селения; однако г-н Пелюш, казалось, не расчувствовался при виде этой торжественной встречи, которая вследствие нашептываний его мелкого тщеславия мыслилась ему более пышной.
Быть может, продавца цветов задело то, что его будущий зять получал поздравления и приветствия прежде него; быть может также, что, уступая, сам того не замечая, всемогуществу тайного и продолжительного воздействия, он стал уже не так восторгаться Анри и начал разделять неприятные впечатления, о которых Атенаис, едва супруги оставались наедине, без конца давала ему знать с несгибаемым упорством, присущим ее полу. Однако, испытывая некоторую досаду, он ограничился строгим внушением Мадлену за то, что тот не предупредил его об ожидавшем их изъявлении чувств народа и тем самым лишил его возможности надеть совершенно новый мундир, в котором он хотел вести дочь к алтарю, и не дал ему времени приготовить речь, способную воодушевить этих добрых крестьян.
Что касается г-жи Пелюш, то она немедленно нашла хитроумный способ положить конец радостным возгласам, увеличивавшим ее досаду. Юноши селения не упустили случая дать слово своим ружьям; и при первом же оружейном салюте г-жа Пелюш сочла уместным упасть в обморок, что, впрочем, не особо нарушило программу этого семейного торжества.
В тот миг, когда Анри сдерживал лошадей, чтобы заставить их повернуть к воротам поместья и въехать в парк, он заметил человека, сидящего на одной из каменных тумб ограды. Внешний вид и лицо его столь сильно поразили юношу, что среди важнейших забот этого дня он замедлил бег своей упряжки, чтобы получше изучить эту личность, равно примечательную как своей физической красотой, так и необычностью своей одежды.
Этот человек был в возрасте примерно двадцати четырех-двадцати пяти лет, хотя из-за преждевременных морщин, избороздивших его лоб и красноречиво свидетельствующих о тяжелом труде или жестоких тяготах, ему можно было дать и гораздо больше. Он был высок и строен, но эта стройность не шла в ущерб его силе: все его члены даже в состоянии покоя говорили о необыкновенной мощи мышц.
Его лицо несло на себе характерный отпечаток испанского происхождения: орлиный нос с горбинкой, тонко очерченный рот, борода, глаза, брови, волосы цвета воронова крыла, сверкающий пламенный взгляд. Однако цвет его кожи был еще более смуглым, чем цвет кожи европейцев, проживающих на юге: лишь тропическое солнце могло усилить эти теплые коричневатые тона флорентийской бронзы. Он носил одно из тех бурых одеяний причудливой формы, какие служат одновременно одеялом, укрытием или подстилкой для наездников в пампасах Южной Америки и известны под названием "пончо".
Под складками этого одеяния виднелась рубашка из грубой красной шерсти, служившая незнакомцу одновременно жилетом и сюртуком. Единственная уступка, которую он сделал европейским обычаям, касалась его брюк из серого драпа в красную полоску, ниспадающих на гетры из замши. Голову его покрывала мягкая фетровая шляпа черного цвета с широкими полями.
Этот наряд, казавшийся еще более странным в провинции, чем в Париже, незнакомец носил с такой непринужденностью, словно находился на берегах Рио-Гранде или Ла-Платы. Он был спокоен и невозмутим посреди тройного круга молодых бездельников, которые несколько мгновений колебались, не зная, что предпочесть — зрелище, какое он собой представлял, или въезд будущей новобрачной, и в конце концов решили наслаждаться этими двумя развлечениями поочередно и созерцать их с изумленным любопытством.
Человек в пончо, казалось, не замечал их присутствия. Он заворачивал немного табаку в лист маиса и с совершенно непроницаемым лицом курил свою сигарету, повторяя все снова, после того как ветерок уносил последнее облачко ароматного дыма.
Однако при виде приближавшегося экипажа на лице его отразилось весьма заметное волнение. Сдвинутые брови свидетельствовали о некоторой его озабоченности. И хотя молодость и красота Камиллы должны были бы привлечь к себе взгляд молодого человека его возраста с той же неизбежностью, с какой магнит притягивает железо, все же глаза незнакомца искали не ее, а Анри; и поскольку тот, как уже было сказано, с удивлением рассматривал чужака, их взгляды встретились и ни один из них не решился первым опустить глаза.
Едва экипаж въехал в парк, Анри живо повернулся к Мадлену, сидящему за его спиной и ниже его.
— Кто этот человек? — спросил он у него.
Подобно многим старым солдатам, Мадлен считал делом чести никогда не выказывать своего удивления.
— По правде говоря, я ничего о нем не знаю, — ответил он.
— Но разве вы не обратили внимания на его костюм?
— Да. Это какой-нибудь карам б а, пожиратель чеснока, заявившийся попрошайничать сюда.
— Попрошайничать! — вскричал Анри. — О, вы плохо его рассмотрели. Человек с таким взглядом никогда не протягивал руку за милостыней.
— Э! — произнес Мадлен. — Вот и видно, что ты никогда не бывал по ту сторону гор, мой мальчик. Эти люди просят у вас грош с таким высокомерием, какое и не снилось министрам его величества короля Луи Филиппа, ходатайствующим о бюджете перед господами в Палате.
— Но зачем он явился сюда?
— Пойди спроси у него сам, если тебе так интересно. Я могу тебе лишь сказать, что он уже два или три дня бродит, как мне говорили, в окрестности, и я сам уже дважды встречал его. Но, черт побери, мне слишком много приходилось не спать из-за его соотечественников, чтобы считать себя еще обязанным окружать неослабным вниманием какого-то чужака.
— Однако, — вмешалась Камилла, взгляд которой искал одобрение и поддержку в глазах жениха, — возможно, он несчастлив. Без средств к существованию, вдали от родины — его участь достойна сожаления. Нельзя ли разузнать что-нибудь о нем?..
— И что ему не сиделось у себя в стране?! — воскликнул г-н Пелюш, с раздражением вступая в разговор. — Я опасаюсь всех этих бродяг, артистов и им подобных, которые строят из себя владетельных сеньоров, шляясь по дорогам. Если у тебя нет средств, чтобы заплатить за почтовую карету, нет кредита, выданного на достойное уважения торговое заведение, то надо сидеть дома. Я, по правде говоря, не понимаю, как ты можешь интересоваться этим здоровенным верзилой, по виду похожим скорее на разбойника, чем на кого бы то ни было еще.
— О! Это его внешний вид, вероятно, тронул сердце Камиллы, — вероломно добавила Атенаис. — Разве вы не знаете, что бедное дитя всегда питало слабость к героям романов?
Как раз в это время экипаж остановился перед крыльцом, что избавило Камиллу от необходимости отвечать на подобное злопыхательство. Обе женщины поднялись в отведенные для них комнаты, и Анри, ускользнув от своего будущего тестя и Мадлена, прошел через конюшню и быстро побежал к парковой ограде; но напрасно он бросал взгляды на дорогу в ту и другую сторону: незнакомец исчез.
На следующий день, после завтрака, около двадцати человек, среди которых мы встретим наших прежних знакомых: Жиро, Жюля Кретона, Бенедикта Жиродо и других, — собрались в гостиной маленького замка, где должна была состояться церемония подписания контракта.
Наши читатели легко себе представят, что испытывали молодые люди; об их взаимных чувствах мы столько раз уже упоминали, что это избавляет нас от необходимости описывать их волнение.
Удовольствие от того, что он наконец мог предстать перед провинциалами в своем замечательном мундире, заставило г-на Пелюша ненадолго забыть о том смутном недовольстве, которое он подхватил на супружеской подушке. Мадлен светился счастьем: исполнялась мечта, которую славный торговец игрушками лелеял всю жизнь. Картину всеобщей радости портила лишь г-жа Пелюш, при том что она еще не позволяла просочиться наружу своему раздражению: только порой едва заметное непроизвольное подергивание лица несколько выдавало то, что происходило в ее душе.
Нотариус Виллер-Котре занял место за ломберным столом, разложил свои бумаги, открыл чернильницу. Он внимательно просматривал и правил контракт, который должен был послужить основой для союза двух молодых людей, в то время как присутствующие, разбившись на группки, несколько шумно беседовали во всех углах комнаты.
Именно так подобные события происходят в Опера-Комик, и в этом отношении мизансцена достоверна, потому что именно так это происходит в жизни.
Законник дочитывал последние страницы гербовых бумаг, когда в гостиную вошел вновь прибывший.
Это был г-н Редон, мэр Норуа.
Обычно спокойное лицо представителя власти казалось озабоченным и выдавало его сильнейшее беспокойство.
Он подошел прямо к Мадлену и, оставив без ответа сердечное приветствие последнего, сказал ему:
— Вы должны пойти к себе, там кое-кто вас ожидает.
— В этот момент? — ответил Мадлен, указывая взглядом на нотариуса и присутствующих. — Но вы сами видите, что это невозможно.
— Вы должны это сделать, — произнес г-н Редон тоном, не допускающим возражений, что, однако, не помешало торговцу игрушками послать проклятие в адрес незваного гостя, столь неудачно выбравшего время для своих дел.
Длинные ноги проворно доставили Мадлена в конец парка. Он прошел через разрыв в живой изгороди, сообщавшийся с его садом, и спросил у служанки, что за человек его ожидает.
Та указала ему на мужчину, который стоял, непринужденно прислонившись к стене двора, и в нем Мадлен узнал незнакомца, накануне вечером пробудившего столь живейшее любопытство у его крестника.
Уверенный, что этот человек, чья назойливость была ему так неприятна, принадлежал к испанской расе, Мадлен почувствовал, как в нем просыпается злость старого солдата.
Сдвинув брови, он направился прямо к чужестранцу и, не приветствуя его, не сняв шляпы, сердито спросил:
— Это вы хотели со мной поговорить?
Незнакомец отплатил ему тем же. Он не оставил своей непринужденной позы и удовольствовался тем, что утвердительно кивнул между двумя затяжками сигареты.
— В таком случае поторопитесь, — продолжил Мадлен. — Меня ждут для подписания контракта.
— Контракт подождет, — возразил незнакомец все с тем же безмятежным видом. — То, о чем я должен с вами поговорить, займет много времени, поэтому я не могу сделать это так быстро, как вы предлагаете.
То, как чисто иностранец говорил по-французски и сколь незначителен был его акцент, несколько удивило Мадлена. Но он был не из тех людей, кто из-за такой мелочи обуздывает свое плохое настроение.
— Ну что же, тогда, дорогой мой сударь, — продолжал он, — мы отложим наш разговор, если вы ничего не имеете против, на другой день или, по крайней мере, на другое время: я тороплюсь.
— Я тоже, дорогой мой сударь, тороплюсь, поэтому этот разговор нельзя отложить.
— Неужели?! — насмешливо произнес Мадлен.
— Да. Вы сейчас пригласите меня войти в ваш дом, поскольку не захотите, чтобы первый встречный услышал то, что я собираюсь вам сказать. Вы предложите мне сесть; если вы курильщик, то возьмете в руки вашу трубку, чтобы позволить мне и дальше курить сигарету, и уделите мне столько внимания, сколько заслуживают самые серьезные дела.
— И вы совершенно уверены, что эта скромная программа будет строго выполнена?
— Я в этом убежден.
— Даже угольщик хозяин у себя в доме, дорогой мой сударь, и, не будучи слишком любопытным, я все же хотел бы знать, каким образом вы заставите меня исполнять вашу волю в моем доме.
— Одного слова для этого будет достаточно, дорогой мой сударь.
— Неужто!..
— И это слово — мое имя.
— И вас зовут?
— Меня зовут граф де Норуа, сударь.
Мадлен побледнел и не смог сдержать жест удивления.
Он пристально посмотрел на чужестранца, слегка поклонившегося ему.
— Граф де Норуа? — повторил Мадлен, не слишком отдавая себе отчета в том, что он говорит.
— Да, граф де Норуа. Что в этом имени так вас удивляет? — с горечью произнес незнакомец. — Мне кажется, оно должно быть вам знакомо.
Мадлен не ответил: он с трудом перевел дух и, протянув дрожащую руку, указал на дверь своего дома, знаком предложив собеседнику войти первым.
Все случилось так, как и предсказывал иностранец. Едва незнакомец назвал себя, Мадлен стал податливым, как тростник, и капли пота, заструившиеся по его лбу, свидетельствовали о потрясении, испытанном им при звуках этого имени — того самого, которое до тех пор носил Анри.
Поэтому, как только они вошли в столовую, служившую одновременно гостиной, Мадлен указал гостю на стул. Иностранец сел, улыбаясь: он безусловно испытывал удовлетворение от своего могущества, вначале подвергшегося сомнению, но потом признанного. Мадлен сел в свою очередь, даже и не помышляя о трубке, хотя граф свернул и закурил сигарету, и, слегка поклонившись, сказал молодому человеку:
— Говорите, господин граф, я вас слушаю.
Молодой человек поклонился с несколько большей почтительностью, нежели до сих пор, и начал свой рассказ так:
— Я объявил вам, что мой рассказ будет долгим, и, похоже, это вступление вызвало у вас досаду. Вам придется простить меня, сударь. Мой визит вызван серьезной причиной, которая, вероятно, будет иметь мучительные последствия для человека, столь горячо любимого вами. Поэтому я должен изложить вам все подробности, чтобы не осталось ни одного темного места, способного заронить в вас сомнение, а для этого мне предстоит обратиться к очень давним событиям, имевшим место задолго до моего рождения.
Мой отец, если бы я не имел несчастье потерять его, — а я знаю, каким преданным другом вы ему были, сударь, — мой отец через несколько месяцев стал бы вашим ровесником, потому что вы не только сын его кормилицы, но и его молочный брат. Воспитанный в традициях Империи, сын полковника, убитого в сражении на Москве-реке, он с глубокой болью наблюдал нашествия тысяча восемьсот четырнадцатого и тысяча восемьсот пятнадцатого годов. Тогда отец был еще слишком молод, чтобы взять в руки оружие. Но в тысяча восемьсот шестнадцатом году он поступил в армию и в тысяча восемьсот двадцатом был лейтенантом в легионе департамента Мёрт, в котором служили и вы.
— Простым солдатом, — прервал его Мадлен, не удержавшись от улыбки при этом признании своего подчиненного положения.
— Именно в эту пору в Париже случился первый военный заговор. Вы знаете, что тому послужило причиной.
— Право, господин граф, — ответил Мадлен, — признаться, будучи простым солдатом, я мало занимался политикой в то время, и это было счастьем для вашего отца, ведь я смог оказать ему услугу именно потому, что меня не в чем было заподозрить.
— Поскольку вам неизвестны причины этого заговора, то я в двух словах расскажу вам о них, сударь. Я хочу вам доказать, что хорошо знаю то, о чем говорю.
— Слушаю вас, сударь, все, что исходит из ваших уст, представляет для меня большой интерес.
Молодой человек поклонился и продолжал:
— После двух одобренных в тысяча восемьсот двадцатом году законов об уничтожении свободы прессы и о свободе личности некоторые члены оппозиции решили организовать восстание и объединились в комитет. Это были генерал Лафайет, Вуайе д’Аржансон, Манюэль, Дюпон (из Эра), Мерилу, де Корсель, Босежур и генерал Тарайр.
Этот комитет, попытавшийся первым открыто бороться с Реставрацией, получил название "Руководящий комитет".
Его девизом стали слова Лафайета:
"Долг каждого истинного гражданина устраивать заговоры против правительства, устраивающего заговоры с целью уничтожить свободы".
Этот призыв к оружию нашел свой отклик в армии. Между пятью или шестью командирами полков и Руководящим комитетом установились тайные сношения.
Выступление должно было произойти в Париже по приказу и при содействии капитана Нантиля и моего отца — оба они были офицерами легиона департамента Мёрт, легиона, преданного делу Революции.
Этот легион должен был овладеть Венсенским замком-крепостью. Заняв крепость, они передали бы командование ею в руки генерала Мерлена, и там обосновалось бы временное правительство во главе с Лафайетом.
Одновременно с захватом Венсенского замка капитан Берар, командир батальона в легионе Кот-дю-Нора, почти полностью уверенный в своем легионе, должен был вступить на площадь Бастилии, соединиться там с тысячами молодых людей, участвующих в заговоре, захватить сад Бомарше, который легко можно было превратить в неприступный редут, и таким образом занять господствующее положение над линией Бульваров и подступами к площади Сент-Антуан.
В то же самое время первый легион департамента Нор, ведомый капитаном Декевовиллером, должен был расположиться перед ратушей, на набережных по ту и другую стороны Сены, и практически довершить социальное и имущественное разделение, существующее между предместьями Сент-Антуан и Сен-Марсо и богатыми кварталами Парижа.
Заговор сначала был назначен на десятое, потом на пятнадцатое, а затем на двадцатое августа.
Одна из тех случайностей, которая разрушает, как карточные домики, самые серьезные комбинации, опрокинула громадную постройку.
Пятнадцатого августа был праздник Святого Людовика, то есть именины короля. От множества огней фейерверка, призванных придать большую торжественность празднеству, занялся пожар. В Венсенском форте произошел взрыв, стоивший жизни многим людям. Перепуганное правительство, в первые минуты не зная причины взрыва, отдало приказ послать в Венсен отряды королевской гвардии. Видя эти передвижения войск, некоторые из заговорщиков сочли заговор раскрытым и, желая выпутаться из этой истории целыми и невредимыми, выдали все планы и открыли имена главарей. Собрав в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое все сведения, которые могли ему дать доносчики, герцог Рагузский, начальник главного штаба королевской гвардии, подписал приказ об аресте участников заговора.
Капитан Нантиль и мой отец были заняты на бульваре Бомарше последними приготовлениями к выступлению, когда к ним прибежал унтер-офицер легиона и, едва переводя дыхание, объявил, что все раскрыто.
Нельзя было терять ни минуты. Речь шла о бегстве. Оба заговорщика пожали друг другу руки и бросились в разные стороны.
Нантиль нашел убежище у одного студента-правоведа по имени Белле, затем у служащего Бурбонского дворца, затем у старшего мастера-портного императорской гвардии. Наконец, он покинул Париж и укрылся в Нанте, где тайно проживал до самой амнистии.
Мой отец встретил солдата своей роты, которого вы должны знать, господин Мадлен.
— Да, господин граф, — ответил Мадлен, — так как этот солдат был я.
— Ну что же! Тогда, сударь, — произнес молодой человек, — вам следует продолжить начатый мною рассказ и поведать о событиях, относящихся к пребыванию моего отца в Париже и его бегству оттуда. Чувство деликатности обязывает меня, вы это поймете, передать вам слово и целиком положиться на сказанное вами. Но вначале я признаюсь, что у меня нет ни малейшего доказательства, подтверждающего законность требования, которое я собираюсь вам предъявить, и что мой отец, умирая, велел мне полностью довериться вашему слову.
Мадлен грустно улыбнулся и, протянув руку молодому человеку, сказал ему:
— Ваш отец, господин граф, был совершенно прав. — И он в свою очередь продолжил рассказ: — Ваш отец увлек меня в темный проход между домами, который попался нам по дороге, и в двух словах ввел меня в курс дела.
Какое-то мгновение я размышлял, и вот первое, что пришло мне в голову: раз заговор раскрыт и известны имена заговорщиков, то заставы должны охраняться и туда уже переданы приметы этих людей. Поэтому речь должна идти не о бегстве, а о том, чтобы остаться в Париже, просто-напросто найдя в нем надежное убежище.
Такое убежище я имел, но, увы, не у себя. Ведь у бедного солдата нет дома. Это было жилище семнадцатилетней девушки, красивой и невинной как Святая Дева. У нее я бы спрятал брата, если бы он у меня был, и именно у нее я спрятал вашего отца.
Эта девушка занималась шитьем и работала для большого магазина белья. Ее замечательный талант в вышивании принес ей известность. Девушка занимала две маленькие комнатки и кабинет на пятом этаже дома по улице Бур-л’Аббе и была известна всему кварталу под именем мадемуазель Анриетты: это имя было любимо и уважаемо как имя святого создания, в чей адрес никто не имел права бросить ни малейшего упрека.
Неизвестные никому узы, о которых я поведал вашему отцу, поднимаясь по лестнице Анриетты, связывали меня с этой девушкой. Я их открыл ему, потому что это должно было побудить его отнестись к девушке с еще большим уважением.
Анриетта даже на мгновение не задумалась о той опасности, которой она подвергается, принимая у себя красивого молодого человека двадцати четырех лет; она думала лишь о том, что на нем висит тяжесть смертного приговора и что в случае ее отказа эта благородная голова может слететь с плеч. Она открыла свою дверь изгнаннику и отдала ему свою комнату, превратив ее одновременно в столовую и кухню: кабинет служил спальней узнику.
Я говорю "узнику", потому что два месяца, пока он оставался у Анриетты, ваш отец выходил от нее лишь время от времени, боясь возбудить подозрения. Я приходил его навещать и испытывал жалость, видя его жизнь затворника. Я не знал, какие причины делали для него это затворничество приятным.
Были произведены многочисленные аресты, и мы постоянно надеялись, что полиция устанет и ей надоест искать заговорщиков, но она прежде всего стремилась найти вашего отца и Нантиля, приговорив их заочно ввиду того, что оба они стояли во главе заговора. Заседание Палаты пэров состоялось в январе тысяча восемьсот двадцать первого года. Это был первый военный заговор, и суровость приговора можно было предугадать заранее.
Было вполне вероятно, что вслед за смертным приговором последует решение о конфискации всего состояния и что осужденный заочно будет навсегда разорен, даже если ему удастся спастись.
И вот о чем мы тогда договорились.
Все состояние вашего отца заключалось в недвижимом имуществе, находящемся в коммуне, имя которой он носил. Следовало найти человека, чья честность не вызывала сомнений, и оформить документ о фиктивной продаже ему всего этого имущества. Ваш отец сделал мне честь, остановив свой выбор на мне…
(Молодой человек поклонился рассказчику, словно воздавая ему почести.)
Однако при активности столичной полиции невозможно было составить подобную купчую в Париже. Нотариус, с одной стороны, и чиновник, регистрирующий подобные сделки, — с другой, могли либо из страха подвергнуться наказанию, либо, желая получить вознаграждение, выдать продавца; одной регистрации для этого было вполне достаточно. Провинция, где можно было обратиться к друзьям, гарантировала большую безопасность.
Однако до провинции еще надо было добраться.
Я попросил для себя и для одного товарища, которому мы могли довериться, недельный отпуск как бы для поездки на свадьбу. Нас отпустили.
Граф надел на себя мундир моего товарища, которого мы оставляли в одежде рабочего на улице Бур-л’Аббе, и совершенно спокойно, пешком, с нашим разрешением на отпуск, которое мы, свернув, положили в жестяной цилиндр, я и граф вышли из Парижа через заставу Ла-Виллетт.
Анриетта, желавшая, как можно дольше оставаться возле графа, села в дилижанс на Виллер-Котре, и мы присоединились к ней после двух дней пути.
В Виллер-Котре мы взяли двуколку и через час прибыли на место.
Мы пошли прямо к нотариусу, господину Менессону, редкостному патриоту и честнейшему человеку, и все ему рассказали. Ни минуты не подумав о риске, которому он подвергался, прикладывая руки к подобному акту, законному во всех отношениях, но также во всех отношениях неимоверно опасному, он составил купчую на мое имя и в мою пользу.
У меня было двадцать тысяч франков, хранившихся у господина Менессона. Это была как раз та сумма, в которой граф де Норуа нуждался для своего бегства и задуманного им устройства на новом месте. Мы условились с ним, что в случае необходимости я буду делать займы, как бы для самого себя, под его собственность, — ее можно было оценить в двести пятьдесят тысяч франков, — а суммы, полученные в результате этих займов, буду посылать ему. Кроме всего прочего я вручил ему тайную записку, аннулирующую продажу и объявляющую о том, что он получил от меня лишь сумму в двадцать тысяч франков.
Он положил двадцать тысяч франков золотом в пояс, обзавелся одеждой и раздобыл документы моряка из Порто-Перша, и, более не заботясь друг о друге, мы расстались. Я собирался возвратиться в Париж, а он направлялся в Гавр, чтобы отплыть оттуда в Америку и присоединиться в Техасе к французской колонии, которую основал там генерал Лаллеман, дав ей название "Сельский приют".
Товарищ, которого мы оставляли в Париже, присоединился к нам в Норуа, получил обратно свой мундир и возвратился вместе с нами обратно в Париж.
Мы были на вершине счастья, видя, что план бегства так легко удался. Одна Анриетта была печальна; я не понимал причины этой грусти, но через месяц мне все стало ясно, когда в слезах, бросившись мне на грудь, она призналась, что беременна!
Мадлен на минуту остановился, быстро вытер глаза и продолжил:
— Я мог бы долго здесь говорить о нарушенном законе гостеприимства, о преданной дружбе, об обманутой невинности. Но я лишь замечу вам, господин граф, что удар был жесток и попал в самое сердце. Правда, граф де Норуа и не подозревал, что оставляет Анриетту в таком положении. Она сама узнала об этом лишь после его отъезда; и если бы не это, я уверен, что ваш отец женился бы на ней…
— Я не стал вам первым говорить об этом, — ответил молодой человек. — Но, поскольку вы сами высказали подобное предположение, то могу заверить вас, что его всю жизнь мучили угрызения совести из-за неблагодарности, проявленной им по отношению к этой молодой женщине и к вам.
— Я знаю о событиях, последовавших за бегством графа, лишь с его собственных слов, — продолжил Мадлен.
— Не имеет значения, заканчивайте ваш рассказ, сударь… До тех пор, пока мы не дойдем до определенных подробностей, я бы хотел услышать от вас о том, что произошло тогда.
Мадлен сделал жест, означавший, что он и не желал бы лучшего, и заговорил снова:
— По истечении восьми с половиной месяцев с того дня, как граф нас покинул, Анриетта родила мальчика и умерла, дав ему жизнь!
Я избавлю вас, сударь, от рассказа о тревожных бдениях у изголовья больной, о моих слезах, о моем отчаянии. Вновь увидев вашего отца, я все ему простил.
Ребенок был записан в книгу актов гражданского состояния под именем Анри, и поскольку он был сиротой, то я поклялся перед Богом заменить ему отца и мать.
Затем, просто на всякий случай, не зная, дойдет ли оно когда-либо до адресата, я послал графу де Норуа письмо в "Сельский приют" в штате Техас.
Тем временем состоялось слушание дела в Палате пэров. Ваш отец был приговорен к смерти, но без конфискации имущества. Мне даже не потребовалось предъявлять мою купчую, по поводу которой ни нотариуса, ни чиновника, зарегистрировавшего ее, никто не побеспокоил.
В течение трех лет я ничего не слышал о вашем отце; за эти три года мне пришлось, против воли, участвовать в Испанской кампании. Но кампания закончилась, срок моей военной службы истек, и, к своей огромной радости, я снял с себя мундир. Однако я не хотел оставаться без дела и, полагая себя не вправе пользоваться состоянием, всего лишь хранителем которого я был, купил за несколько тысяч франков, оставшихся у меня, небольшой магазин игрушек на улице Бурдоне; это не только давало мне средства к существованию, но и позволяло покрывать первые расходы на ребенка.
Тем временем король Людовик Восемнадцатый скончался, ему наследовал Карл Десятый, и всеобщая амнистия, под которую подпадал и ваш отец, ознаменовала наступление нового царствования.
Четыре месяца спустя, в ту минуту, когда я меньше всего думал о нем, я вдруг увидел вашего отца входящим в мою бедную лавочку.
Моим первым порывом было броситься в его объятия.
"Мой бедный друг, — сказал он мне, — я получил твое письмо, когда уже ничего нельзя было поправить. Когда я прибыл в Техас, "Сельский приют" был разгромлен по приказанию вице-короля Мексики. Я обошел весь залив от Остина до Вера-Круса, от Мехико до Кубы, поднялся по Амазонке, прошел обширные леса и бесконечные равнины, спустился по реке Парана, пересек Уругвай и прибыл в Монтевидео.
У меня были рекомендательные письма к уважаемым жителям этого города и среди прочих к полковнику Овандо. Существовали две причины, по которым меня хорошо приняли в его доме: я был француз, а полковник обожал Францию, и я был политический ссыльный, а он посвятил всю свою жизнь делу свободы.
Впрочем, Господь был щедр к нему. Полковник Овандо был прекрасный кавалер в испанском смысле этого слова, которое означает одновременно солдата и дворянина…"
Молодой граф поклонился Мадлену.
— Это был мой дед по материнской линии, — сказал он.
— Я так и предполагал, — ответил Мадлен. — Что же, это еще одна причина продолжить рассказ вашего отца.
"Это был красивый кавалер со смуглым цветом лица, — рассказывал он мне, — высокого роста, с проницательным взглядом, с изяществом поддерживающий беседу и завлекающий своих слушателей в колдовской круг особым жестом, свойственным ему одному. Я тем сильнее испытывал на себе его влияние, что у него была очаровательная дочь.
Со своей стороны, полковник Овандо, которому его большое состояние позволяло не принимать в расчет, когда речь шла о судьбе его дочери, никаких других обстоятельств, кроме своей нежной любви к ней, отнесся ко мне по-дружески и на первых же порах дал понять, что с радостью примет меня как зятя. Мне нечего было возразить его намерениям. Мерседес, я уже говорил тебе, была очаровательна и, казалось, тоже нежно полюбила меня. Итак, было условлено, что по возвращении из экспедиции, которую полковник Овандо собирался предпринять против генерала Лопеса, губернатора Санта-Фе-дела-Платы, я женюсь на его дочери. В результате этой договоренности, превосходившей все мои желания, я счел своим долгом рассказать полковнику о своем финансовом положении, чтобы он не смешивал меня с толпой авантюристов, наводнивших Новый Свет. Я ему сказал, что имел поместье во Франции, что один из моих друзей получил все мое состояние по фидеи-комиссу, что я уверен в этом друге и что в тот момент, когда я потребую обратно все свои деньги, они будут мне возвращены. Он спросил у меня, в какую сумму оценивается мое состояние. Я ему ответил, что, вероятно, в двести пятьдесят-триста тысяч франков. Он расхохотался.
"Оставьте этот пустяк вашему другу, — сказал он мне. — Мерседес достаточно богата для вас двоих".
И в самом деле, состояние полковника Овандо оценивалось в четыре или пять миллионов.
Он отправился в экспедицию, но, уезжая, вложил руку Мерседес в мою.
"Дети мои, — произнес он, — везение на войне переменчиво; оставаясь до сих пор победителем, я могу, в свою очередь, быть побежден, убит или взят в плен, что, впрочем, когда имеешь дело с Лопесом, сводится к одному и тому же. Не забывайте, что, когда я покидал вас, моим последним желанием было видеть вас вместе".
Мы обняли его и расцеловали и, стараясь всячески рассеять это мрачное предчувствие, от всей души пообещали исполнить то, что он желал.
Начало кампании было ознаменовано успехом жителей Монтевидео. Но в полку моего будущего тестя произошел мятеж, и полковник Овандо, бросившись в самую гущу мятежников, чтобы напомнить им о долге, был взят ими в плен и передан его личному недругу Лопесу, губернатору, как я уже сказал, Санта-Фе.
Генерал Лопес завтракал, когда привезли полковника Овандо. Он приказал, чтобы его провели к нему, принял его самым лучшим образом и усадил с собой за стол.
Завязался разговор, как предписывает обычай, когда встречаются два собеседника, чье равное положение требует от них взаимных проявлений любезности.
Однако в середине трапезы Лопес внезапно спросил:
"Полковник, если бы я попал в ваши руки, как вы попали в мои, и это случилось бы во время завтрака, что бы вы сделали?"
"Я бы пригласил вас за свой стол, генерал, как это сделали вы сами".
"Да, но по окончании застолья"
"Я бы приказал вас расстрелять".
"Я рад, что вам пришла в голову эта мысль, потому что она пришла в голову и мне. Полковник, вы будете расстреляны после того, как встанете из-за стола".
"Должен ли я подняться немедленно или могу закончить завтрак?"
"О! Заканчивайте, полковник, заканчивайте, мы не торопимся!"
Они продолжили трапезу, выкурили сигарету, выпили кофе и ликер. Затем, когда сигареты были докурены, кофе и ликер выпиты, полковник Овандо сказал:
"Я полагаю, что настало время".
"Благодарю вас, что вы не заставили меня напоминать вам об этом", — ответил Лопес.
И, подозвав адъютанта, он спросил:
"Команда готова?"
"Да, генерал", — ответил тот.
Тогда, повернувшись к Овандо, Лопес произнес:
"Прощайте, полковник".
"О! Скорее до свидания, — ответил тот. — В войнах, подобных той, которую мы ведем, живут недолго".
И, кивнув Лопесу, полковник вышел. Спустя несколько минут раздавшиеся во дворе выстрелы дали знать Лопесу, что жизнь полковника Овандо оборвалась…"
— Предсказание полковника не замедлило осуществиться, — заметил молодой человек. — Лопес в свою очередь умер, отравленный Росасом.
— "Я оплакивал полковника, как сын оплакивает отца; затем, исполняя его последнее желание, Мерседес и я поженились, и через десять месяцев она сделала меня отцом сына, который при крещении получил имя своего деда — дон Луис".
Молодой человек поклонился.
— Это я, — сказал он.
Мадлен вернул поклон молодому человеку и продолжил рассказ графа де Норуа:
— "Я получил, — сказал мне ваш отец, — в Монтевидео письмо, которое ты послал мне в Техас, полтора года спустя после того, как оно было написано, и восемь месяцев спустя после моей женитьбы на Мерседес. Писать тебе было бесполезно; я не мог рассказать тебе в письме всего того, что рассказываю сейчас. Слабое здоровье короля Людовика Восемнадцатого позволяло надеяться на его скорейшую кончину. Вслед за ней, как уверяли, должна была последовать амнистия. Я решил ждать. Людовик Восемнадцатый умер. Новость об амнистии пришла в Монтевидео. Три дня спустя, сказав жене лишь о том, что семейные дела призывают меня во Францию, и умолчав обо всем остальном, я покинул Монтевидео. И вот я здесь. Теперь, мой друг, что сталось с Анриеттой? Что сталось с моим сыном?"
"Анриетта умерла. Твой ребенок жив, но он записан в книге актов гражданского состояния под фамилией матери, то есть он не имеет ни имени, ни состояния, ни будущего, и его зовут просто Анри", — ответил я.
"Прежде всего отправимся к моему ребенку", — сказал граф.
"Мне кажется, тебе надо нанести один визит".
"Куда же?"
"На кладбище Пер-Лашез".
"Ты прав, сначала на могилу Анриетты".
Мы взяли коляску и отправились на кладбище Пер-Лашез. Плита, на которой было выгравировано ее имя и дата смерти, а также благочестивая просьба к верующим молиться за усопшую, указала графу место, где покоилась та, которая умерла с его именем на устах.
Он провел несколько минут в молитве, преклонив колени на могиле, а затем, поднявшись, спросил:
"А теперь, где мой сын?"
"Твоему сыну исполнилось четыре с половиной года, и в моем магазине невозможно держать ребенка этих лет, а главное — серьезно им заниматься. Он остался под присмотром господина Редона, мэра Вути, у своей кормилицы в Норуа. Едем в Норуа, и ты его увидишь".
"Едем!" — повторил граф.
Мы отправились в той же самой коляске, что привезла нас на кладбище и, по счастью, быстро ехала, после того как ее кучеру было заплачено за три дня вперед.
Заночевали мы в Нантёй-ле-Одуэне. На следующий день в одиннадцать часов утра мы вошли в замок Норуа.
Я тотчас же послал за маленьким Анри.
Граф не имел терпения ждать. Он пошел навстречу ему и вернулся, держа ребенка на руках и говоря ему со слезами на глазах:
"Называй меня папой! Называй же меня папой!"
Но мальчик решительно качал головой в знак отрицания.
"Нет, ты не мой папа, — говорил он, и, показывая на меня пальцем, добавлял: — Вот мой папа!"
И он делал все, чтобы вырваться из объятий графа и прийти в мои объятия.
Граф опустил его на землю, говоря:
"Ты прав, твой настоящий папа он".
Ребенок подбежал ко мне, обнял меня руками за шею и поцеловал.
Граф отвернулся, чтобы вытереть слезу. Затем, положив руку на голову ребенка, он сказал мне:
"Послушай, Мадлен, вот что я решил. Более чем вероятно, что никогда ни мне, ни моему сыну, дон Луису, не понадобится это состояние. Я оставляю его во Франции, и пусть оно пока принадлежит моему сыну Анри.
Это состояние, хранителем которого ты являешься, будет, таким образом, в его распоряжении до тех пор, пока непредвиденные обстоятельства не заставят меня или моего сына потребовать его обратно. Но, повторяю тебе, нет никаких причин опасаться, что такие обстоятельства когда-нибудь возникнут.
Если же они возникнут, то ты, Мадлен, будучи справедливым человеком и имея исключительно честное сердце, сам распорядишься судьбой этого состояния так, как покажется тебе честным и справедливым. И в доказательство того, что я оставляю тебя единственным посредником в этом случае, я уничтожаю тайную записку, раскрывающую подлинный смысл нашего договора".
Сказав это, он разорвал тайную записку, которую я ему дал, и бросил клочки в огонь.
Молодой граф поднялся, и протянул обе руки Мадлену.
— Сударь, — сказал он ему взволнованным голосом со слезами на глазах, — вы действительно справедливый человек и честное сердце, как и говорил о вас мой отец.
Мадлен воспринял это заявление с простотой человека, сознающего, что он выполнил свой долг, и не считающего, что исполнение этого долга заслуживает восхищения его ближнего.
Он указал дону Луису на стул.
— Вы должны теперь поведать мне, что доставило мне честь принимать вас у себя, — промолвил он. — Что касается меня, то я закончил свой рассказ и мне остается лишь ждать вашего решения.
Дон Луис занял свое место.
— Сударь, — сказал он, — вы хотели, чтобы у меня не осталось ни малейшего сомнения, и я также желаю, чтобы вы ни в чем не сомневались, ведь чем откровеннее вы были со мной, тем откровеннее я должен быть с вами.
После смерти моего деда полковника Овандо, после женитьбы на моей матери, мой отец, граф де Норуа, счел себя обязанным принять сторону той самой партии, за дело которой дед отдал свою жизнь.
Росас, став диктатором Буэнос-Айреса, угрожал Монтевидео.
Вы не знаете во Франции, что такое Росас; поэтому вы не в силах понять ни участи, какая нам из-за него угрожает, ни ненависти, какую мы питаем к нему.
Спустя какое-то время после революции тысяча восемьсот десятого года молодой человек пятнадцати-шестнадцати лет покидал Буэнос-Айрес, уходя из города; у него было взволнованное лицо, и он шел торопливой походкой. Этого молодого человека звали Хуан Мануэль Росас.
Почему, еще почти ребенок, он покидал дом, где родился, почему, будучи городским жителем, он искал убежище в деревне? Причина была в том, что этот человек, которому однажды предстояло нанести оскорбление своей родине, начал с того, что оскорбил свою мать, и отцовское проклятие гнало его прочь от семейного очага.
Это была пора, когда Южная Америка призывала своих детей под знамена независимости. В то время как его сотоварищи объединялись, чтобы изгнать врага, Росас затерялся в пампасах, ведя жизнь гаучо, переняв у них одежду и нравы, и стал одним из самых умелых наездников и научился искуснее многих других в этих необъятных равнинах бросать лассо и болу.
Затем он поступил как peon[16] на службу в эстансию, стал capataz[17], а затем и mayordomo[18].
Но среди этих необъятных безлюдных пространств он мечтал о своем будущем и готовил его: бродя по пампасам, смешавшись с гаучо, он разделял все тяготы их жизни, льстя предрассудкам сельского человека, разжигая его ненависть против горожанина, давая ему ощутить свою силу, показывая его превосходство в численности и стараясь внушить ему, что, как только деревня этого захочет, она станет властительницей города, который так долго давил на нее.
Однажды ополчение Буэнос-Айреса восстало против губернатора. Отряды сельского ополчения, los Colorados de Las Conchas[19], вошли в город, возглавляемые полковником, который хорошо знал Буэнос-Айрес и был хорошо известен в Буэнос-Айресе.
Этим полковником был Росас.
На следующий день сельское ополчение вступило в схватку с городским. Городское ополчение потерпело поражение.
Тогда вся деревня снялась с места и огромной толпой пошла на Буэнос-Айрес; масса сельских жителей наводнила город и поставила своего предводителя во главе правительства.
Этим предводителем был Росас.
В тысяча восемьсот тридцатом году, несмотря на противодействие города, Росас под нажимом деревни был избран губернатором.
Достигнув этого высокого положения, он попытался примириться с цивилизацией. Казалось, он забыл дикие повадки, присущие ему до тех пор. Гаучо стремился стать городским жителем. Змея хотела сменить кожу. Но город не поддался на его посулы, цивилизация отказалась простить предателя, перешедшего в стан варварства. Если Росас показывался в военном мундире, то военные громко спрашивали друг друга, на каком поле битвы он заслужил свои эполеты. Если он выступал в собрании, то литераторы спрашивали у людей с хорошим вкусом, где Росас выучился подобному стилю речи. Если он появлялся на дружеской вечеринке, женщины показывали на него пальцем, говоря: "Вот переодетый гаучо", и все эти язвительные замечания за его спиной и рядом с ним выплескивались ему прямо в лицо в мучительно жалящих его укусах анонимных эпиграмм.
Три года его правления прошли в этой борьбе, наносящей смертельные удары его гордости. И когда он сложил с себя полномочия, то сошел по ступеням дворца с душою, переполненной ненавистью, сердцем, залитым желчью, понимая, что для него союз с городом более невозможен. Он направился к своим верным гаучо, в поместья, сеньором которых он был, в деревню, где он был королем. Однако он удалялся от города с намерением когда-нибудь вернуться в Буэнос-Айрес, как Сулла вернулся в Рим, то есть как диктатор, с мечом в одной руке и факелом в другой.
И вот что сделал Росас, чтобы достигнуть этой цели. Он попросил правительство дать ему назначение в армию, выступавшую против диких индейцев. Правительство, не доверявшее ему, сочло за лучшее удалить его, оказав ему эту милость. Под его начало были отданы все войска.
Тогда во главе шести или семи тысяч человек он произвел переворот в Буэнос-Айресе, был призван к власти и согласился ее принять лишь на условиях, которые он мог диктовать, так как в его руках находились все вооруженные силы страны; в итоге он вернулся в город абсолютным диктатором. Вряд ли до этого был кто-либо подобный ему, с toda la suma del poder publico[20].
To есть он сосредоточил в своих руках всю полноту общественной власти!
Достигнув этого, Росас поставил перед собой важнейшую цель — уничтожить федерацию, создать которую Лопесу, Кироге и Кульену стоило таких трудов: первый был ее основателем, второй — главой, а третий — советником.
Лопес, тот самый Лопес, кто приказал расстрелять моего деда, слег больным. Росас велел перенести его в Буэнос-Айрес и поместил у себя.
Лопес умер отравленным!
Кирога избежал смерти в двадцати сражениях, из которых одно было кровопролитнее другого. Его смелость стала примером для подражания, его удача вошла в пословицу.
Кирога умер от рук убийц!
Кульен стал губернатором Санта-Фе; Росас организовал у него переворот, а сам Кульен был выдан Росасу губернатором Сантьяго.
Кульен был расстрелян!
С этого времени Росас, став всемогущим и избавившись от своих врагов, начал мстить привилегированным классам, так долго с презрением относившимся к нему. В среде самых аристократичных и элегантных кавалеров он постоянно показывался, одетый в chaqueta[21] или без галстука; он давал балы, на которых верховодил вместе со своей супругой и дочерью и на которые, отвергнув все, что было самого изысканного в обществе Буэнос-Айреса, приглашал извозчиков, погонщиков мулов, мясников и даже вольноотпущенных рабов. В один прекрасный день он открыл один из таких балов, танцуя с рабыней, в то время как его дочь танцевала с гаучо!
Однажды он провозгласил этот ужасный принцип: "Кто не со мной, тот против меня".
С той поры любой не понравившийся ему человек был обречен на смерть и ни у кого больше не было права ни на свободу, ни на жизнь, ни на честь!
Тогда же под его покровительством было образовано пресловутое общество Mas-Horcas — "Больше виселиц". Любой, на кого Росас указывал как на "унитария", то есть республиканца, выступающего за единство страны, считался погибшим; показанный сегодня палачам или убийцам, он оказывался завтра либо висящим на фонаре, либо убитым на углу улицы.
По утрам полицейские повозки спокойно собирали на улицах тела повешенных и убитых и заезжали в тюрьмы за телами тех, кто считался расстрелянным по приговору, после чего всех повешенных, убитых, расстрелянных — всех этих безвестных мертвецов свозили в один огромный ров, куда их бросали как попало, даже не позволяя семьям жертв опознать своих родственников и воздать им последние почести.
Люди, перевозившие эти несчастные останки, объявляли о себе мерзкими шутками, так что при их появлении все двери закрывались, а население разбегалось. Можно было видеть, как они отрубали головы у трупов, наполняли ими кульки и с возгласами, характерными для сельских торговцев фруктами, предлагали их перепуганным прохожим, крича:
— Вот унитарные персики! Кто хочет унитарные персики?
Росас исполнил то, до чего не додумался ни Тиберий, ни Нерон, ни Домициан. Убив отца или супруга, он запрещал детям или жене носить траур. Закон, содержащий этот запрет, был не только провозглашен, но и выставлен напоказ. Без этого закона весь Буэнос-Айрес оделся бы в черное!
Изгнанники искали убежища в Монтевидео.
Они прибывали целыми толпами и высаживались в порту, где их ждали жители Монтевидео, связанные с ними федеративными узами. По мере того как они ступали на землю, горожане встречали их и определяли, в зависимости от своих финансовых возможностей или же от размеров жилища, количество эмигрантов, которых они могли приютить у себя. Съестные припасы, деньги, одежда — все отдавалось в распоряжение этих несчастных до того времени, пока они сами не могли прокормить себя и у них не появлялись кое-какие сбережения, в чем им все активно помогали. В свою очередь благодарные беженцы немедленно приступали к работе, желая облегчить бремя своих хозяев, и тем самым давали им возможность принять у себя новых беглецов.
Мой отец поместил в трех домах, принадлежавших нам в Монтевидео, почти шестьдесят человек, убежавших от Росаса.
Но за это гостеприимство, предоставляемое людям, которых преследовал Росас, Монтевидео вызвал ненависть диктатора.
Он запретил Монтевидео принимать эмигрантов из Буэнос-Айреса — в противном случае он грозил этому городу своим гневом.
Монтевидео не обратил ни малейшего внимания на угрозы Росаса.
Тогда в тысяча восемьсот тридцать восьмом году между двумя народами была объявлена война, которая длится до сих пор.
Мой отец одним из первых встал под знамена Восточной республики. Он участвовал во всех сражениях с тысяча восемьсот тридцать восьмого года по тысяча восемьсот сорок второй год, то есть до того времени, когда мы были разбиты при Арройо-Гранде.
Я говорю, "когда мы были разбиты", потому, что это был мой первый опыт войны.
В армии Росаса было четырнадцать тысяч человек — эта цифра вызывает улыбку у вас, жителя европейского континента, служившего солдатом в армиях в четыреста — пятьсот тысяч человек. Но тот, кто умирает за родину, пусть даже она, как Спарта или Монтевидео, насчитывает всего триста двадцать тысяч жителей, приносит родине такую же жертву, как тот, кто умирает за сорокамиллионный народ, потому что он отдает ей все, что в силах отдать, — свою жизнь. Поэтому не смейтесь над слабостью этой армии, ведь мы, еще более слабые, смогли выставить против Росаса всего две тысячи человек.
И действительно, все силы Восточной республики состояли из четырехсот солдат под командованием генерала Медина и еще четырехсот — под командованием моего отца, а также из тысячи двухсот рекрутов, которыми командовал полковник Пачеко-и-Обес.
Эти три отряда сошлись вместе под огнем вражеского авангарда, и четыре или пять тысяч волонтёров, в большинстве своем изгнанники, покинувшие свою настоящую родину, присоединились к ним, образовав два легиона — один французский, другой итальянский, принадлежавшие французской и итальянской колониям Монтевидео.
И тогда миру предстало одно из тех зрелищ, которые только патриотизм способен явить взору изумленных народов: шесть тысяч плохо организованных, почти безоружных людей отстаивали каждую пядь земли у армии Росаса. Мы двигались по местности, выжженной врагом, а под нашей защитой среди нас шли семьи беглецов, и, хотя присутствие этих людей создавало дополнительную опасность для их защитников, мы прикрывали их отход до самого Монтевидео.
Ведь для тех, кто попадал в руки Росаса, не могло быть пощады.
Приведу три примера.
Полковник Себалларан был убит. Его тело, оставленное нами, было найдено на поле сражения, и его голову принесли Росасу.
Росас три или четыре часа катал голову ногой, наступив на нее подошвой, и плевал на нее. Потом он узнал, что другой полковник, собрат убитого по оружию, попал к нему в плен. Первым его порывом было отдать приказ о расстреле пленника. Но он передумал; вместо смерти он приговорил его к пытке. В течение трех дней заключенный был прикован к стене своей тюрьмы таким образом, что всякий раз, когда он открывал глаза, его взгляд падал на эту отрезанную голову, выставленную перед ним на столе.
Полковник Видела, бывший губернатор Сан-Луиса, был приговорен Росасом к расстрелу. В момент казни сын осужденного бросился на грудь отцу.
"Оттащите его", — приказал Росас.
Но сына нельзя было оторвать от отца.
"Ну что же, — произнес Росас, потеряв терпение, — расстреляйте их обоих!"
Отец и сын упали мертвыми, так и не разжав объятий.
В одном из небольших селений вблизи Корриентеса Росасу попалась восемнадцатилетняя девушка, принадлежавшая к одной из лучших семей Буэнос-Айреса. Она была соблазнена двадцатичетырехлетним священником и бежала вместе с ним.
Они считали себя мужем и женой, эти бедные дети, и зарабатывали средства к существованию, открыв нечто вроде школы.
Корриентес попал в руки Росаса. Двое беглецов были схвачены и доставлены к диктатору.
"Расстреляйте их", — приказал он.
"Но, ваше превосходительство, — заметил тот, кто получил приказ, — Камилла о’Горман, так зовут девушку, на восьмом месяце беременности".
"Окрестите чрево", — ответил Росас.
Росас был добрым христианином и желал спасти душу ребенка.
Чрево окрестили, Камилла о’Горман была расстреляна.
Три пули прошли сквозь руки несчастной матери, которая инстинктивно прикрыла ими свое неродившееся дитя.
— Я так долго рассказываю вам о преступлениях Росаса, — продолжал дон Луис, — для того, чтобы вы хорошо представляли, с каким человеком мы имеем дело и насколько священна для нас та война, которую мы ведем с ним; во имя ее мы должны отдать наш последний грош и пролить последнюю каплю нашей крови.
Мой отец показал мне пример, и я последую ему.
Первого января тысяча восемьсот сорок третьего года восточная армия, собравшаяся на высотах Монтевидео, увидела приближавшуюся вражескую армию, но, вместо того чтобы искать убежища за стенами города, она удовольствовалась тем, что попросила дать ей провиант и снаряжение, и, оставив город на попечение жителей, которых ей надлежало защищать, отошла на равнину, чтобы иметь свободу маневра, и сказала городу: "Обороняйся сам и рассчитывай на нас".
Райт, день за днем описавший историю нашей борьбы с Росасом, изобразил положение Восточной республики после битвы при Арройо-Гранде и завершил рассказ о тысяча восемьсот сорок втором годе следующими мрачными строками.
"Декабрьское солнце, погрузив свои лучи в океан, оставило нас:
разбитых за своими пределами, без оружия,
без солдат, даже внутри своих пределов,
без воинского снаряжения,
без денег у без доходов,
без кредита".
Таким образом, положение Монтевидео было почти безнадежным.
К счастью, нашелся один человек, который, когда все уже отчаялись, вовсе не потерял надежды.
Этим человеком был полковник Пачеко-и-Обес.
Его воззвания, полные энергии, его вера в победу общенародного дела возродили угасший энтузиазм и воодушевили жителей, и, как я уже сказал, ему первому после сражения при Арройо-Гранде удалось собрать отряд в тысячу двести человек и объединить вокруг себя силы сопротивления.
Генерал Ривера стал главою Республики.
Третьего февраля тысяча восемьсот сорок третьего года он образовал новое министерство. Общественное мнение выдвинуло на пост военного и военно-морского министра полковника Пачеко: он получил это назначение. В том положении, в котором мы находились, военный министр был своего рода диктатором.
Все, кто мог носить оружие, были призваны в армию, ничто не могло освободить их от службы.
Не допускалось ни одного исключения.
Военный министр издавал указы и лично следил за их исполнением.
Первый его указ гласил:
"Родина в опасности.
Кровь и золото граждан принадлежат родине.
Тот, кто откажет родине в своем золоте и своей крови, будет наказан смертью".
В тот день, когда был опубликован этот указ, мой отец отнес в министерство финансов около миллиона в золотых и серебряных монетах, драгоценностях, бриллиантах и столовом серебре.
К слову, жесткая политика военного министра коснулась и его собственной семьи.
Вражеская армия приближалась; предстояли сражения; нужно было найти достаточно большой дом, чтобы разместить в нем госпиталь; полковник заметил, что его собственный дом как раз отвечает этим требованиям. Он выселил из него свою мать и своих сестер.
"Но наша мать больна, она окажется без крыши над головой", — сказали ему сестры.
"Не может быть, — ответил полковник, — чтобы во всем Монтевидео не нашлось двери, открывшейся, чтобы дать приют матери военного министра".
Дом моего отца распахнул свои двери. Мы приютили больную мать и обеих сестер-изгнанниц, а осажденный город получил госпиталь.
Два молодых человека, двоюродные братья министра, понадеявшись на свое родство с ним, не подчинились указу, который превращал в солдат всех, кто был способен носить оружие. Министр приказал взять обоих в их же домах и препроводить в армию.
Полковник Пачеко издал указ, отпускавший на волю всех рабов. Семья президента, несмотря на декрет Республики, оставила у себя двух негров; полковник Пачеко лично прибыл к президенту Республики, и два раба стали солдатами.
Дон Луис Баена, один из крупнейших негоциантов города, был уличен в переписке с врагом. По закону ему полагалась смертная казнь, и действительно, трибунал приговорил его к расстрелу. Тогда иностранные негоцианты объединились и попросили помилование для Баены, а поскольку они знали, что казна Республики пуста, то предложили выкуп в триста тысяч франков, предназначенный на обмундирование для армии; члены правительства склонялись к помилованию. Пачеко остался непреклонен.
— Если бы жизнь виновного могла быть куплена за деньги, — сказал он, — то казна, какой бы бедной она ни была, выкупила бы жизнь Баены, но жизнь предателя нельзя купить!
И Баена был расстрелян.
Росас ответил на этот акт правосудия и самоотречения убийствами и казнями.
После сражения при Арройо-Гранде отрубили головы пятистам пятидесяти шести пленным; их вели обнаженными, группами по двадцать человек, со связанными руками; каждую группу сопровождал палач. Придя на место казни, пленные один за другим вставали на колени. Палач шел вдоль ряда, на ходу бритвой перерезал сонную артерию, жертва падала и испускала последний вздох, а палач в это время уже подходил к следующей.
Это было, так сказать, рядовое убийство. Но высшие офицеры Росаса пристрастились к ужасным развлечениям.
Майор Эстанислао Алонсо был забит насмерть палками.
С лейтенанта Акоста заживо сняли кожу, и он умер, крича: "Да здравствует свобода!"
Майор Хасинто Кастильо, капитан Мартинес и младший лейтенант Луис Лавань были разрублены на десять тысяч кусочков — казнь, придуманная китайцами.
Полковник Инестроса, раздетый догола, сначала был покалечен; затем ему отрезали уши и вырвали клочья мяса из тела, и, наконец, когда весь он обратился в одну большую рану, солдаты прикончили его ударом штыка, предварительно позаботившись вырезать широкую ленту кожи, чтобы сделать из нее перевязь для своего командира.
И таких примеров можно привести еще сотни.
Осаждающие ошибались: они полагали устрашить нас этой ужасной резней, но вместо того лишь доказали, что лучше сражаться до последнего вздоха, чем попасть в руки солдат Росаса.
Я рассказал вам о том, как полковник Пачеко отдал свой дом под госпиталь; мой отец поступил так же, и его примеру последовали еще трое. Эти пять госпиталей насчитывают тысячу коек. Их обслуживают с благоговейной заботой, выказывая при этом благородную щедрость. Каждая состоятельная семья отдала столько кроватей, сколько могла. Аптекари бесплатно поставляли лекарства. Врачи не брали вознаграждения за свои визиты. Дамы стали сестрами милосердия и остаются ими до сих пор. Наконец сегодня город одевает, кормит и полностью содержит за свой счет двадцать семь тысяч беженцев, пришедших искать спасения за его стенами.
В счастливые для Монтевидео времена, когда под окнами на улицах распевали серенады, а из окон на улицы доносились целые концерты, дружеские вечеринки Монтевидео могли бы поспорить своей доброй славой с Лиссабоном, Мадридом и Севильей. Их восхитительная атмосфера и искреннее, непритворное гостеприимство доставляли наслаждение европейцам, удивленным, что на этой почти не затронутой цивилизацией земле они нашли всю утонченность ума и всю изысканную роскошь Старого Света.
Сейчас вечера проходят за щипанием корпии, а разговоры сводятся к рассказам о дневных сражениях и героических деяниях, совершенных в этот день.
К чести нашей фамилии, иногда эти разговоры вращались вокруг моего имени, — сказал молодой человек, гордо вскидывая голову, — и часто вокруг имени моего отца. Если полковник Пачеко был Ахиллом, то мой отец был Гектором этой новой Трои.
Вы знали моего отца, это один из тех людей, для которых опасность не существует. Как это делал Нельсон в двенадцать лет, он мог в свои пятьдесят спросить: "Что такое страх?" Для него не было ничего невозможного. Можно было подумать, что он потомок тех титанов, которые некогда пытались взойти на небо.
Однажды с четырнадцатью всадниками он напал на сотню врагов, и та исчезла словно по волшебству.
В другой раз, когда требовалось выяснить, не занял ли противник лес, через который шла дорога, и под рукой была целая батарея пушек, чтобы прочесать весь этот лес картечью, он сказал:
"К чему тратить на это наш порох и наши ядра?"
И, пустив лошадь галопом, он один раз пересек лес, затем — второй и, вернувшись, просто доложил:
"Там никого нет".
А еще раз, когда они с полковником Пачеко и двумя или тремя сотнями кавалеристов очутились перед численно превосходящим их отрядом противника, полковник пожелал иметь некоторые сведения, которые ему мог дать лишь какой-нибудь пленный. Мой отец в одиночку устремился к вражескому отряду, достиг его, схватил за шиворот человека из первой шеренги, перебросил его через холку своей лошади и доставил военному министру, сказав при этом:
"Вот, полковник, то, что вы просили".
Долгое время казалось, будто смерть щадит героя, обращавшегося с ней столь вольно. В одном из сражений отрядов боевого охранения, которые ежедневно велись между двумя армиями, один из числа наиболее храбрых офицеров Росаса встретился в схватке с моим отцом. Он узнал его и приставил к груди отца свой тромблон, закричав:
"Получай, граф де Норуа!"
И он спустил курок, но оружие дало осечку.
"Получай, дон Диего!" — ответил отец и проткнул его шпагой.
Однажды, отправившись в разведку, он толковал о чем-то с пятью своими солдатами около персиковой рощи, где находилась засада. Враг открыл огонь на расстоянии в четверть выстрела ружья. Пятеро солдат упали; один отец остался невредим; другой бы на его месте скрылся, он же бросился в лес и вышел оттуда с окровавленной шпагой, не получив ни единой царапины.
Его подвиги стали предметом разговоров в городе, а сам он вызывал ужас у врагов.
Но, увы! Его час был предопределен.
Восьмого февраля, когда я был при нем, служа ему адъютантом в боевом охранении, он был поражен ядром, как Тюренн, как Брауншвейг, как Дюрок, но только он не упал с лошади, хотя ядро вырвало у него часть внутренностей.
Он спустился на землю и, поскольку я принял его на руки, совсем тихо прошептал мне:
"Убит!"
Силы покинули отца тут же, и мы на пончо перенесли его за линию укреплений.
Новость об этом несчастье мгновенно достигла самого сердца города, словно ее принесло туда то самое ядро, которым отец был сражен.
Тотчас же появился военный министр. Он не мог поверить в то, что это смерть: лицо моего отца было спокойно, только легкая бледность проступила на нем.
Заметив министра, отец приподнялся, протянул ему руку и дал подробный отчет о порученном ему задании с таким безукоризненным спокойствием, что невозможно было даже предположить о его близком конце.
Мало-помалу его голос слабел.
"Дорогой полковник, — проговорил он, — мне необходимо сказать несколько слов сыну".
Я приблизился.
"Друг мой, — обратился он ко мне, — когда от нашего состояния ничего не останется, вспомни, что у тебя есть во Франции брат и триста тысяч франков".
Я плакал.
"Ну вот! — промолвил он. — Я думал, что породил мужчину".
"Нет, отец! — вскричал я. — Вы произвели на свет всего лишь сына".
Появилась моя мать, бледная, испуганная. Одной из последних узнала она эту ужасную новость.
Она бросилась в объятия раненого.
Он склонил голову ей на грудь и произнес всего три слова: "Я тебя ждал!" Затем, выпрямившись, последним невероятным усилием он сказал, обращаясь к окружавшим его: "Товарищи, спасите родину!"
Затем отец упал: он был мертв.
Вся армия надела траур, и это не была простая формальность, предписанная правилами; это был подлинный траур, который касается не только одежды, но и сердец.
Всего один человек умер, но каждому оставшемуся в живых казалось, будто он потерял отца или друга.
Человеческая признательность была беспомощна перед этой славной могилой. Поэтому правительство ограничилось изданием следующего указа:
"Монтевидео, 10 февраля 1844 года.
Как только армия, осаждающая столицу, будет разбита, тело графа де Норуа перенесут на то место, где он был убит, и там ему будет воздвигнут памятник за счет государственной казны, на котором выбьют его имя, дату смерти и его последние слова: "Товарищи, спасите родину!"
Пачеко-и-Обес".
Тело отца обернули в знамя его полка.
Я выжидал, выполняя завет отца, наступления критического момента.
И вот, когда министр финансов отдал приказ чеканить осадную монету и пожертвовал ради этого все свое столовое серебро и его примеру последовали остальные министры и все жители Монтевидео, я отнес три последние серебряные вещицы, оставшиеся у нас, на Монетный двор: распятие, принадлежащее моей матери, и две шпоры моего отца.
После этого я сказал себе: "Пришло время отправляться во Францию". И вот я здесь!
Мадлен с восхищением смотрел на молодого человека. Узнав о смерти своего друга, он вытер слезу.
— И каковы же теперь ваши намерения? — спросил он дона Луиса.
— У меня их нет, — ответил дон Луис. — Но я могу вам сказать, каковы были намерения моего отца.
— Слушаю вас.
— Он собирался оставить половину состояния моему брату и увезти с собой другую половину. Сто пятьдесят или двести тысяч франков золотом в данное время равняются миллионам в Монтевидео.
— Я прошу у вас десять минут, чтобы сообщить вам ответ Анри, — сказал Мадлен.
И, поклонившись молодому человеку, он вышел.
Через десять минут Мадлен вернулся.
— Ну что? — спросил латиноамериканец.
— Вот ответ Анри, господин граф: "Все принадлежит моему брату, кроме тех двадцати тысяч франков, которые вы одолжили нашему отцу перед его отъездом".
— Брат мой! Брат мой! — вскричал молодой человек со слезами в глазах и в голосе. — Где же ты? Я хочу обнять тебя!
При это братском призыве дверь распахнулась и Анри, совершенно потерянный, бросился на грудь брату!
Мы говорим "совершенно потерянный" — потому что Анри, утративший все состояние, не имел больше никакой надежды жениться на Камилле.
Господин Пелюш не принадлежал к числу людей, которые ставят себе в заслугу высокие чувства и в глазах которых большое сердце может заместить большое состояние.
Анри, взволнованный, преследуемый грустными предчувствиями, покинул гостиную, где все собрались для подписания контракта. Напрасно он пытался расспросить мэра Вути — тот ничего не хотел говорить. Поэтому Анри в конце концов пришел на ферму, чтобы разузнать о случившемся у своего крестного.
Мадлен, выйдя из столовой, встретил его на кухне. И там, посоветовав ему оставаться мужчиной, за несколько минут пересказал крестнику то, что дон Луис излагал ему самому в течение часа.
Анри не колебался ни минуты и дал свой ответ, который Мадлен передал его брату.
Мы уже слышали крик, который исторгло сердце дона Луиса.
Мадлен оставил молодых людей в объятиях друг друга и, задумчиво опустив голову, направился к замку.
Входя за ограду, он увидел на крыльце г-на Пелюша, беседующего с г-ном Редоном. Судя по его энергичной и оживленной жестикуляции, было очевидно, что достойный продавец цветов испытывает сильнейшее волнение.
Он пытался, подобно Анри, добиться от мэра Вути каких-либо разъяснений; но, го ли ничего не зная, то ли нечего не желая говорить, достойный магистрат хранил молчание.
— Наконец-то, — сказал г-н Пелюш, заметив своего друга Мадлена, — возможно, нам все же удастся что-нибудь узнать.
И с важным видом, какой он умел принять в торжественных обстоятельствах, г-н Пелюш ступенька за ступенькой спустился с крыльца: прямые и натянутые, как струна, ноги твердо печатали шаг, ладони отбивали на груди такт, а губы насвистывали воинственный мотив.
— Ну! Что с контрактом? — спросил он. — Что с церемонией?
— Ее отложили, дорогой мой Пелюш, — ответил Мадлен.
— A-а! И надолго?
— Очень боюсь, как бы это не было до греческих календ.
— Я часто слышал, как должники употребляли это выражение, но никогда не знал его истинного смысла. Ты бы очень меня обязал, просветив на это счет, — заносчиво заметил продавец цветов.
— Ну что ж, дорогой мой Пелюш, его истинный смысл ты поймешь, когда я сделаю тебе одно признание.
— Слушаю, — сказал г-н Пелюш и, расставив ноги, откинул назад голову.
— Анри разорен.
— Что?! — воскликнул г-н Пелюш. — Не шути так!
— Это не такое уж веселое событие, чтобы превращать его в мишень для шуток.
— Разорен? — повторил г-н Пелюш.
— Увы! Да.
— Но… Разорен?.. Разорен?..
— Самым решительным образом, дорогой друг. Это значит, что у него осталась лишь половина того, что имею я, то есть семьдесят — восемьдесят тысяч франков, пока я жив, и все мое состояние после моей смерти.
— Ах, так! Но ты же мне обещал от двенадцати до пятнадцати тысяч ливров ренты с недвижимого имущества.
— Сегодня утром они у него еще были.
— Ну и?
— Ну, и сейчас у него их больше нет.
— Но, однако же, земли… земли! Ведь первый встречный прохожий не может унести их на подошвах своих башмаков?!
— А вот в этом ты ошибаешься, Пелюш. Появился такой прохожий, который и унес их с собой.
— Гм! Как ты понимаешь, над твоими словами необходимо как следует поразмыслить.
— Я как раз и рассказал тебе обо всем, чтобы ты хорошенько подумал.
— Ты знаешь, что мы, Атенаис и я, слишком сильно любим Камиллу, чтобы принести ее в жертву человеку, который ничего не будет иметь.
— Тут ты совершенно прав, и жертва жертве рознь. Конечно, гораздо лучше принести ее в жертву человеку, который будет кое-что иметь.
— А что, нет возможности избежать этого?
— Чего?
— Разорения господина Анри.
Мадлен покачал головой.
— В таком случае, чем скорее мы все расскажем Камилле, тем будет лучше.
— Да, однако если ты доверяешь своему другу, Пелюш, то поручи мне эту миссию, какой бы неприятной она ни была.
— Охотно, но при условии, что ты не оставишь ей ни малейшей надежды.
— Будь спокоен; ради чего дважды разбивать сердце этому бедному ребенку?
— Тогда я сейчас пришлю ее к тебе.
— Посылай.
И г-н Пелюш, выпятив грудь колесом, вернулся в замок, приговаривая при этом:
— Невероятно, какой же у Атенаис тонкий нюх! Она ведь все время была против этого замужества.
Несколько минут спустя на крыльце показалась Камилла и, заметив Мадлена, бросилась ему на грудь.
Мадлен взялся объявить своей крестнице о внезапном и полном крахе всех ее надежд на счастье лишь потому, что он отлично знал, какой материалист его друг Пелюш и какая нежная и тонкая душа у Камиллы. Мадлен понимал, что, переживая это горе — а он даже не осмеливался измерить всю его глубину, — Камилла не должна хоть на миг усомниться в благородстве Анри и его любви к ней. Ведь это нанесло бы ей глубокую и незаживающую рану.
Камилла, не зная еще ничего определенного, уже угадала, что произошла какая-то неожиданная беда; девушка едва переводила дух, на щеках ее проступила бледность, в глазах стояли слезы.
Она какое-то мгновение смотрела на Мадлена, словно спрашивая, осталась ли у него в глубине сердца хоть какая-нибудь надежда.
Мадлен ничего не ответил, только грудь его стеснилась и, против воли, слезы выступили на его глазах.
Но Камилле и не требовалось большего, чтобы догадаться, что какое-то непреодолимое препятствие встало между ней и Анри.
— О крестный! — воскликнула она. — Как я несчастна!
— Камилла, — ответил ей Мадлен, — я знаю одного человека, который будет еще несчастнее, чем ты.
— Анри, не правда ли? — вскричала она, и сквозь слезы в ее взгляде блеснул луч радости. — Значит, он все еще любит меня?
— Более чем когда-либо.
— Так препятствие исходит не от него?
— Нет, хотя оно и связано с ним.
— Но в конце концов, — вскричала Камилла, — что случилось?
Тогда он повторил Камилле то, что уже сказал Пелюшу:
— Анри разорен!
— И только?! Но ведь я, я-то богата!
— Золотое сердце! — проговорил Мадлен. — Богата не ты, а твой отец.
— Это правда, — прошептала Камилла; руки ее безвольно упали вдоль тела, а голова опустилась на грудь.
Затем, медленно подняв свои прекрасные глаза, мокрые от слез, и так же медленно подняв обе руки и положив их на руки Мадлена, Камилла с горечью сказала:
— Итак, вы, любящий нас, меня и Анри, как своих детей, вы не видите никакого выхода в нашем положении, вы не знаете никакого средства сделать нас счастливыми?
— Никакого, — ответил Мадлен.
— Что же, дорогой крестный, уведите меня куда-нибудь, где бы я могла вволю выплакать свои слезы.
Это был крик души. Раны сердца затягиваются, истекая слезами вместо крови.
Совершенно непроизвольно Камилла и Мадлен свернули в сторону фермы и остановились в липовой аллее.
Это один из инстинктов человека — в дни несчастий возвращаться в те места, где он был когда-то счастлив.
Анри тоже испытал эту невольную власть воспоминаний.
Опершись локтями о колени и обхватив обеими руками голову, молодой человек сидел на той же самой скамейке, на которой сидела Камилла в тот день, когда на его глазах газель, преследуемая Фигаро, прибежала искать спасения в объятиях девушки.
Камилла увидела его раньше, чем он мог заметить ее.
Она выскользнула из рук Мадлена и с непобедимой притягательной силой молодости и любви устремилась к молодому человеку, повторяя:
— О Анри! Анри!
И когда совершенно потеряв разум при звуках этого голоса, он встал, пошатываясь и оглядываясь вокруг, девушка бросилась ему на грудь, обвив руками его шею и положив голову ему на плечо.
Волнение Анри было таким глубоким, что силы изменили ему, и, не в состоянии удержать Камиллу, он покачнулся под тяжестью ее тела, которое в любое другое время показалось бы ему легким как пушинка, и, посадив ее на скамейку, на которой только что сидел сам, опустился у ее ног.
Зарывшись головой в складки ее платья и даже не стараясь более сдерживать свое горе, Анри разразился рыданиями.
— О Камилла! Камилла! — в свою очередь вскричал он прерывающимся от судорожных всхлипываний голосом. — И это в тот миг, когда я считал себя таким счастливым, когда я мог поспорить со всем светом, что наше счастье ничто не в силах разрушить, кроме смерти. Камилла! Камилла! Все кончено для меня!
Девушка, безмолвная, задыхающаяся, видя, что Анри страдает, если не больше, то, по крайней мере, так же как она, обхватила его голову руками и попыталась утешить, вселив в него надежду, которой не было у нее самой.
— О нет! — отвечала она. — Невозможно, чтобы мы были так прокляты. Бог не допустит этого! Мы так любим друг друга! Подумать только, сегодня мы должны были соединиться навеки и сегодня же должны расстаться навсегда. Что делать? Крестный, помогите же нам найти выход, мы не видим его! Вас ведь так радовала наша свадьба, вы говорили, что так сильно нас любите.
— Да, я люблю вас, как своих детей! — вскричал Мадлен. — Да, я был счастлив, мечтал о вашей свадьбе. Но что я могу сделать? Чтобы свадьба состоялась, нужно пятьсот тысяч франков, но у Анри их больше нет, а у меня их никогда не будет. О! Тысяча чертей! Если бы я знал, где найти эти пятьсот тысяч франков, будь это даже на луне, я бы отправился туда.
— Но, Боже мой, для чего Анри нужны эти пятьсот тысяч франков? — спросила Камилла.
— Потому, что однажды такую же сумму получишь ты.
— Но неужели в этом мире нельзя быть счастливыми, не имея миллиона? Пусть нам дадут возможность устроить нашу жизнь и наше счастье так, как мы этого хотим. Анри, разве вам нужен этот миллион?
— О нет! Нет! — воскликнул молодой человек. — Только вы, Камилла, и маленький охотничий домик, о большем я и не мечтаю.
— Да, но Пелюш, — возразил Мадлен, — не удовольствуется этим!
— Но мы же не станем ничего просить у моего отца! — вскричала Камилла, нетерпеливо притопнув своей маленькой ножкой. — Я умею работать, делать цветы, шить, вышивать. Богатые девушки очень любят рисовать цветы, я могу учить их этому и сумею зарабатывать десять франков вдень.
— Камилла! Камилла! — закричал Анри. — О! Не говорите так, вы разбиваете мне сердце! Вы, моя жена, будете жить своим трудом! Но прежде я сам пойду за плугом!
— Ну-ну! Речь идет вовсе не о том, чтобы ты стал за плуг, а она стала давать уроки рисования. Думать об этом значило бы предаваться бессмысленным мечтам. Речь идет о том, чтобы покориться воле Пелюша, которая будет еще непреклоннее, если вы пожелаете сопротивляться ей. Впрочем, Анри, похоже, не может жениться на женщине против воли ее отца, особенно если эта женщина богата, а он лишился всего своего состояния. Черт возьми! Еще не все потеряно, ведь выпутывались и из более безнадежных положений! Пелюш любит Камиллу. Он, возможно, и я бы даже сказал, весьма вероятно, не позволит ей выйти замуж за Анри, но он и не выдаст ее силой замуж за другого. Поэтому нужно выиграть время и продолжать любить друг друга.
— О! Что касается этого!.. — вскричали молодые люди, бросаясь в объятия друг друга.
— Прекрасно! Бумага и чернила выдуманы для тех, кто не может сказать лично то, что ему необходимо сказать. И потом с вами по-прежнему ваш крестный Мадлен, который вбил в свою чертову голову, что этой свадьбе непременно быть. Отличное обещание: никогда не принадлежать никому, кроме друг друга; но ни слова об этой клятве моему другу Пелюшу. Я вижу, он ищет нас, так что ничего больше, кроме прощального поцелуя, которым вы сейчас обменяетесь.
— Боже мой!
Молодые люди обнялись.
— Осторожно, Анри! Возьми меня под руку, крестница! Я не помешаю вам скрыть ваши слезы. Анри, если ты не исчезнешь за живой изгородью, то я покину тебя на произвол твоей несчастной судьбы. Отлично! Отлично! Пелюш, мы здесь. Камилла не потерялась, она ведь со мной. Я бы не сказал, что она уж очень весела, но в конце концов вот она такая, какая есть.
И добряк Мадлен подтолкнул свою безутешную заплаканную крестницу в объятия г-на Пелюша, который удовлетворился тем, что величественно взглянул на нее и наставительно произнес:
— "Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле"[22].
— Скотина! — пробормотал Мадлен. — Подумать только, он не нашел ничего другого, чтобы утешить дочь.
Мадлен ошибался. Господин Пелюш вовсе и не собирался утешать Камиллу. Как все недалекие и тщеславные люди, он, напротив, испытывал некоторое удовлетворение оттого, что произошло: он ясно сознавал, что эта свадьба была задумана, устроена и доведена до той стадии, на которой все остановилось, исключительно Мадленом. Поэтому его самолюбие, несмотря на все выгоды, какие этот брак сулил до разорения Анри, было сильно задето тем, что он не играл никакой роли в подготовке того, что сблизило молодых людей и во что Мадлен вложил все мысли своего ума и надежды своего сердца.
Ограниченный ум, направляемый, как это часто встречается, еще более ограниченным, чем его собственный, умом Атенаис, г-н Пелюш без всякой убежденности, только ради того чтобы не создалось впечатление, будто он идет на поводу у Мадлена, оспаривал замечания хозяйки "Королевы цветов" по поводу происхождения состояния Анри. Чистокровные коммерсанты, как известно, не признают других состояний, кроме тех, что построены на дебете и кредите, а поскольку у Анри не было гроссбуха, то г-жа Пелюш, даже живя в замке, прогуливаясь по аллеям парка и видя, как ее супруг охотится в лесах и полях своего будущего зятя, все время задавала себе вопрос: "Откуда все это на него свалилось, каким образом он все это заполучил?"
К тому же не забывайте, что г-жа Пелюш была не родной матерью, а мачехой Камиллы, и в этом качестве не испытывала к дочери мужа, то есть к чужой, той любви и нежности, какую питает мать к своему ребенку. Не без ревности наблюдала она за тем, как расцветает пленительная красота Камиллы, легко затмевающая ее жесткую и недобрую красоту. Она завидовала тому, как ее падчерица почти без труда обнаруживает у себя те таланты, к которым сама г-жа Пелюш чувствовала глубочайшее презрение, но которые, как она видела, ценили и восхваляли другие. Наконец, мачеха Камиллы не без раздражения замечала, как Анри, которого она не могла не находить очень красивым, очень изящным, очень образованным, увлечен Камиллой, и у нее создалось твердое внутреннее убеждение, несмотря на всевозможные знаки уважения с его стороны, что если бы он встретил ее, Атенаис, в том возрасте и в том положении, в каком он встретил Камиллу, то не только бы не влюбился в нее, но даже не обратил бы на нее ни малейшего внимания.
Из всех этих рассуждений становится ясно, что та капелька радости, какую, по утверждению Ларошфуко, чувствует сердце человека, узнавшего о несчастье, которое постигло его лучшего друга, эта капелька радости превратилась в сердце Атенаис в полную и совершенную радость, когда она узнала о несчастье, поразившем Камиллу, а поскольку под предлогом своей нежной привязанности к падчерице Атенаис желала до конца вкусить это приятное чувство, составляющее, как говорят, наслаждение богов и в особенности богинь, она дала понять супругу, что всякая тайна, окружавшая финансовый крах г-на Анри и сокрытая от г-на Пелюша, стала бы оскорбительной для него.
Поэтому, как только друзья, собравшиеся на церемонию подписания контракта, деликатно удалились вслед за мэром Вути, г-н Пелюш предъявил своему другу Мадлену нечто вроде официального требования: поставить его в известность о событиях, повлекших за собой разрыв намеченного брачного союза между его дочерью и г-ном Анри де Норуа.
Мадлен сообщил об этом новом осложнении Анри, и поскольку тайна эта принадлежала не только бывшему торговцу игрушками, то он спросил у крестника, как ему следует поступить.
— Следует все рассказать, — ответил Анри. — Требование господина Пелюша законно.
Быть может, уступая пожеланиям своего несостоявшегося тестя, Анри где-то в глубине сердца питал надежду, которая неизменно живет в сознании тех, кто исполняет мучительный долг: им кажется, что, чем неукоснительнее они будут его соблюдать, тем большую признательность смогут снискать за это. Но, во всяком случае, какова бы ни была причина, определившая решение Анри, он не колебался ни минуты, и в то время как он и его брат садились на лошадей — Анри хотел показать брату великолепное поместье, от которого ему пришлось отказаться, — Мадлен направлялся в замок, где его ожидали, составив нечто вроде трибунала, г-н и г-жа Пелюш и Камилла.
Не стоит и говорить, что Камилла, настроенная в пользу обвиняемого, хотела сложить с себя обязанность судьи, но, повинуясь взгляду Атенаис, пожелавшей в полной мере насладиться переживаниями падчерицы, отец не допускающим возражений тоном велел ей оставаться на месте.
Мадлен вошел; при других обстоятельствах он рассмеялся бы в лицо такому преисполненному серьезности чванству буржуазии, королевы той эпохи, которую мы пытаемся описать и олицетворением которой является г-н Бертен на своем курульном кресле; однако он слишком близко к сердцу принимал горе двух несчастных молодых людей. И когда, войдя, он увидел Камиллу, подносившую платок к глазам, у него так сильно защемило сердце, что никакое насмешливое чувство не могло примешаться к испытываемой им печали.
— Вот и я, — сказал он. — Какого черта вы от меня хотите?
Господин Пелюш указал ему на стул жестом председателя, указывающего обвиняемому на скамью подсудимых.
— Мы хотим знать, — ответил ему г-н Пелюш тем же тоном, каким на дисциплинарном совете он допрашивал провинившихся национальных гвардейцев, — мы хотим знать во всех подробностях причины, заставившие господина Анри де Норуа отказаться от подписания уже готового брачного контракта между моей дочерью и им. В этом отказе, вы должны сознавать это, мой дорогой Мадлен, — и, чтобы вопрос прозвучал более торжественно, он предпочел не обращаться к другу на "ты", — есть нечто, что должно быть прояснено, чтобы убедить нашу щепетильность в том, что торговый дом Пелюша, известный своей коммерческой честностью и своевременностью своих платежей, ни при чем в этой катастрофе; поскольку, поверьте мне, мой дорогой Мадлен, что случившееся сегодня — это настоящая катастрофа. Говорите же, мы вас слушаем.
Мадлен в свою очередь взял слово и, ничего не опустив, поведал историю Анри начиная с его рождения и кончая приездом дона Луиса. Господин Пелюш отлично помнил заговор военных в 1820 году и эмиграцию в колонию "Сельский приют", возглавляемую генералом Лаллеманом. Но он ничего не знал о том, что она была уничтожена вице-королем Мексики. Он слушал с определенным интересом о скитаниях графа де Норуа, посетовал, что письмо Мадлена слишком поздно нашло графа, однако признал при этом, что для последнего было бы лучше, если бы оно вообще до него не дошло, потому что эта задержка позволила графу жениться на одной из самых богатых наследниц Южной Америки. Он одобрил его возвращение во Францию, распоряжения, отданные им Мадлену, но осудил уничтожение тайной записки, ведь Мадлен мог внезапно умереть, и тогда у г-на де Норуа больше не было бы никакой возможности заявить о своих правах; он порицал Мадлена, ибо тот, зная, что у него в любой момент могут потребовать обратно имущество крестника, не сделал из Анри, в предвидении этого события, коммерсанта. Господин Пелюш какое-то время колебался, не зная, признал бы он на месте Мадлена права дона Луиса, но в конце концов пришел к выводу, что отрицать их значило бы злоупотребить доверием.
Однако он громко раскричался, когда узнал, что Анри отказался от половины состояния, которую дон Луис предложил брату. Он поинтересовался у Мадлена, какова общая величина этого состояния. Оцененное еще графом де Норуа в 1820 году в тридцать тысяч франков, ввиду роста стоимости недвижимости и прибыли, полученной от его продажи по частям, оно, вероятно, достигло бы теперь цифры в шестьсот тысяч франков. Он подсчитал: приняв предложение брата, Анри остался бы владельцем трехсот тысяч франков, что вместе с состоянием Мадлена, учитывая проценты с денег, одолженных им двадцать пять лет назад графу, составило бы в общей сложности около четырехсот тысяч франков. А эта общая сумма в четыреста тысяч франков была так близка к той цифре, которую он требовал от своего зятя, что, быть может, еще было средство все уладить, если Анри принял бы это предложение. И в конце концов он пожелал убедиться, переговорив с доном Луисом, не изменились ли у того намерения в отношении раздела состояния.
Хотя Мадлен полностью одобрил решение своего крестника и поддержал его отказ от такого раздела, он, увидев, насколько велико горе двух молодых людей, и заметив во взгляде Камиллы сначала вновь зародившуюся надежду, а потом и радость, когда ее отец вернулся к этому расстроившемуся союзу, не счел себя вправе отвечать, не воззвав вторично к решимости Анри. И поскольку Мадлен прекрасно понимал, что целью разговора, который г-н Пелюш хотел иметь с доном Луисом, было поставить ультиматум Анри, он повиновался желанию отца Камиллы и сам попросил его не покидать замок, не переговорив с обоими молодыми людьми либо вместе, либо по отдельности.
Госпожа Пелюш отважилась заметить, что Анри теряет свой титул графа и свое родовое имя; но г-н Пелюш произнес длинную речь, в которой он обрушился на предрассудки, и заявил, что всегда стоял выше них и на этот раз также готов попрать их.
Мадлен оставил Камиллу, нежно обнимающей и целующей отца в благодарность за эту философскую тираду, и отправился на поиски молодых людей, уехавших верхом.
Он еще издали увидел, как они возвращаются в полном согласии, как два никогда не расстававшиеся брата. Лицо Анри было печально, но спокойно; оно выражало ту безмятежность, которую придает сознание выполненного долга.
Видя, как он стал еще крепче перед лицом несчастья, Мадлен покачал головой.
"Это не тот, кто способен когда-либо пересмотреть решение, если считает его достойным", — подумал он.
Два всадника являли собой прекрасную картину: один представлял Европу, другой — Америку, первый — элегантный наездник с Елисейских полей и из Булонского леса, второй — мощный укротитель лошадей в пампасах.
Их лошади, хотя они обе и были из конюшни Анри, тем не менее несли на себе, если можно так выразиться, отпечаток характера своих всадников.
Лошадь Анри сохранила свою спокойную поступь манежного животного: ни один ее волосок не намок от пота.
Другая же за эти два часа приобрела под рукой своего наездника нечто дикое. Из ноздрей у нее шел пар, во взгляде сверкал огонь; чувствовалось, что она нехотя идет шагом рядом со своей спутницей. Сжатая этими сильными ногами, пришпориваемая острыми длинными шпорами, она желала бы броситься вперед, и все ее тело, покрытое пеной, свидетельствовало об усталости и смирении, к которому ее принуждали удила.
Мадлен вынужден был признать, что Анри, возможно, был более элегантным всадником, но дон Луис вне всяких сомнений был более сильным наездником.
Оба спешились у ворот фермы, и в то время, пока слуги занимались лошадьми, Мадлен завладел доном Луисом и попросил у него разрешения на десять минут занять его внимание.
Анри смотрел на него больше с любопытством, чем с волнением.
— Мне надо переговорить с доном Луисом, — сказал ему Мадлен.
— Пожалуйста, я ничего не имею против, мой друг, — ответил Анри. — Но только прошу вас ни слова наперекор тому, о чем мы условились.
— За себя я ручаюсь, — ответил Мадлен.
Анри дружески кивнул крестному и вошел во двор фермы.
Мадлен взял молодого жителя Монтевидео под руку и, направляясь с ним к замку, по дороге рассказал ему о предшествующих событиях и о том, какую смуту вызвал дон Луис своим появлением.
Анри ни словом не обмолвился об этому брату.
Разумеется, эта новость огорчила дона Луиса.
Мадлен не скрыл он него, что ему сейчас предстоит встретиться с отцом и мачехой Камиллы, а также с самой Камиллой.
Он в нескольких словах просветил его насчет характера г-на Пелюша, но для молодого графа это не стало открытием, поскольку тот уже сталкивался во французской колонии Монтевидео с людьми подобного типа.
Камилла, увидев дона Луиса и узнав в нем невольного виновника своего несчастья, не смогла сдержать чувства неприязни.
Волнение девушки не укрылось от взора жителя Монтевидео, который, приблизившись к ней с безупречным изяществом, произнес:
— Мадемуазель, поверьте, я глубоко огорчен, что стал невольной помехой вашему счастью; но вам, вероятно, сообщили, что мы там находимся в таком положении, когда нам не приходится щадить чьи-либо интересы и любого, кто не отдаст родине, этой матери наших матерей, последний грош и последнюю каплю крови, будут считать трусом. Любовь к родине — святая любовь, перед которой отступают все мирские привязанности, и я пересек море во имя этой любви.
Камилла поднесла платочек к глазам, но ничего не ответила.
Она сознавала, о каком благородном и возвышенном чувстве говорит ей молодой человек.
Однако — и об этом следует сказать — г-н Пелюш полагал, что на свете не было другой родины, кроме Франции.
Поэтому, нисколько не разделяя чувств Камиллы, он спросил:
— Господин американец… вы ведь и в самом деле американец, не так ли?
— Нет, сударь, — ответил дон Луис, — я француз, но родился в Монтевидео: таким образом, у меня две родины, и, имея свободу выбора, я отдаю свое сердце той, которая более несчастна.
— Прекрасно, молодой человек, и вы потребовали состояние графа де Норуа во имя этой родины?
— Если это не так, сударь, то пусть друзья отвернутся от меня.
— И тем не менее меня уверяют, что вы предложили вашему брату, простите, господину Анри…
— Не извиняйтесь, сударь, вы сказали все правильно.
— … что вы предложили вашему брату, — продолжал г-н Пелюш, — половину вашего состояния?
— Добиваясь, чтобы он принял это предложение, я лишь исполняю волю моего умершего отца.
— И он отказался?
— Да так, что лишил меня всякой возможности настаивать на этом.
— Но если сейчас он станет сожалеть о своем отказе и все же согласится принять деньги?
— Он сделал бы меня самым счастливым человеком на свете.
— И ваши намерения не изменятся?
— Никогда!
Господин Пелюш посмотрел на Камиллу, и та смогла ясно прочесть в его взгляде: "Видишь, если он все же отказывается, то, значит, не любит тебя".
Затем, наклонившись к Мадлену, хозяин магазина "Королева цветов" сказал:
— Теперь нам остается узнать последнее слово господина Анри; мы поступим с ним так же, как поступили с доном Луисом.
— Послушай меня, Пелюш, — ответил Мадлен. — Если ты хочешь, чтобы у нас была надежда, что это последнее слово окажется благоприятным, не спрашивай его сам.
— И кого, по-твоему, я должен к нему послать?
— Камиллу.
— А это прилично?
— Разумеется, ведь если он ответит да, то мы их поженим.
— Я не говорил этого. Триста тысяч франков меня не устраивают.
— Нет, не увиливай, ты сказал да, а если он ответит нет, то ты немедленно уезжаешь, и дети больше никогда не увидят друг друга.
— Хорошо, я согласен. Видишь, из меня можно веревки вить.
— Дело в том, господин Пелюш, что ваша любовь к мадемуазель беспримерна.
— Но где же он, этот господин Анри? — спросил продавец цветов.
— На ферме. Идем, — промолвил Мадлен.
— Как?! Мы должны еще идти к нему?
— Ты же понимаешь, что он сам не придет сюда.
— Я готова, отец, я готова, — вмешалась Камилла, торопливо взяв г-на Пелюша за руку из страха, как бы он не передумал.
— Госпожа Пелюш, — величественно произнес продавец цветов, — если он откажет, то этой ночью мы не останемся под его крышей!
Как мы уже сказали, Анри вернулся на ферму, и, желая остаться наедине со своими мыслями, вошел в столовую, закрыв за собой дверь.
Он сидел, откинув голову на спинку большого дубового кресла, и его воображение блуждало по тем просторным полям бескрайнего пространства, которые вселяют безрассудные надежды в умы, пораженные глубоким и внезапным горем.
Анри действительно решил отказаться от Камиллы, но в его самопожертвовании не было смирения, и все, что в нем стремилось к счастью и на мгновение обрело надежду, восставало при мысли, что возлюбленная может быть потеряна для него навсегда.
И он стал искать в своей памяти примеры внезапно возникших, непредвиденных состояний и строить ради этой цели самые сумасбродные проекты.
Америка с ее необъятными лесами, Индия с ее алмазными копями, Калифорния с ее золотыми приисками по очереди представали перед его глазами; но, когда он хотел получше рассмотреть видение, оно исчезало словно мираж.
В то время как перед ним один за другим проплывали эти позолоченные призраки, раздался скрип открывающейся двери, и, повернув голову, он увидел на пороге папашу Мьета, вертевшего в руках свой остроконечный колпак с видом человека, собирающегося задать какой-то очень важный, но нескромный вопрос.
Анри смотрел на него несколько мгновений, затем, видя, что тот продолжает молча теребить свой колпак, решил нарушить молчание первым.
— А! — сказал он. — Это вы, господин Мьет.
— Да, господин граф, это я.
Анри горько улыбнулся, услышав, как папаша Мьет продолжает именовать его графом.
— Вам что-то нужно? — спросил Анри.
— Нет, — ответил старик. — Мне нужно не что-то, мне нужен кто-то. Извините за беспокойство, господин Анри, господин мэр Вути приехал с вами?
— Нет, я один.
— Ах, черт, мне необходимо с ним переговорить.
— Вы несомненно застанете его у него дома.
— У него дома! Если бы только это было именно так, то я бы не стал спрашивать. А господина Мадлена тоже нет?
— Вы его увидите. У вас к нему дело?
— Ну да, конечно. Я хотел бы с ним поговорить, но, возможно, если я поговорю с кем-то еще, то это будет одно и то же.
— Но с кем же, господин Мьет?
— Ну, к примеру с вами, господин граф.
— Как! Я могу вам дать необходимые сведения?!
— Ах! Я бы сказал, что да, можете, и даже скорее, чем кто-либо другой, если вы согласны.
— Я от всей души готов вам помочь, господин Мьет, — сказал Анри.
— Даже не знаю, как заговорить с вами об этом.
— Приступайте прямо к делу.
— В деревне кое-кто утверждает… — но я этому не верю, вы понимаете, господин Анри, — так вот, кое-кто утверждает, что ваша свадьба с мадемуазель Пелюш расстроилась?
— Увы! Те, кто это утверждает, дорогой господин Мьет, к несчастью, правы.
— О! Это невозможно, невозможно! Честное слово, господин Анри, клянусь, я поверю в это, если только услышу о случившемся лично от вас.
— И, однако, это так.
— Бог мой, вы выглядели такими влюбленными!
— Мы все так же сильно любим друг друга, господин Мьет.
— Нужны, конечно, были очень основательные причины, чтобы эта свадьба расстроилась, когда дело было почти уже сделано!
— Действительно, ее отменили по очень основательным причинам. Итак, если вы хотели узнать только это, дорогой мой…
Папаша Мьет сделал вид, что не понимает.
— Но в деревне еще говорят, что разрыв произошел из-за вас.
— Что же, если это вас так интересует, господин Мьет, — сказал Анри, который стал уже терять терпение, — действительно, это я взял назад данное мною слово.
— Ну да, именно так, именно так, — с лукавым видом заметил старый ростовщик. — А этот господин Пелюш, столь спесиво державший себя, не так уж прочно стоит на ногах, как хотел это нам показать?
— Что вы имеете в виду, господин Мьет?
— Я хочу сказать, что, когда подошло время запустить руку в карман и вытащить оттуда приданое, которое можно было бы противопоставить прекрасному замку и добрым шестистам арпанам земли, торговец цветами сыграл отступление, сделав пол-оборота налево, как он сам, командуя, говорит своим национальным гвардейцам.
— Мой дорогой Мьет, не следует несправедливо обвинять почтенного коммерсанта. Затруднение не в том, что он не в состоянии дать достаточное приданое своей дочери. Это я потерял все — я разорен.
— Вы разорены, господин Анри? Ну и ну! Напрасно они будут мне твердить об этом, я им ни на грош не поверю. И вы тоже напрасно сами будете утверждать это, я вам больше не верю.
— И, однако, это правда, — произнес Анри, кивком давая понять своему собеседнику, что разговор окончен.
Но старый крестьянин узнал еще далеко не все, что хотел. Он не сдвинулся с места, ограничившись следующим замечанием:
— Разорен… Это совершенно невозможно. Молодой человек вашего поведения… Ведь когда вы будете должны сто тысяч, двести тысяч, триста тысяч франков, вам их дадут под залог вашей земли и вашего замка, и к тому же всего лишь под шесть процентов, ведь это будет первая ипотека!
— Речь идет не о том, чтобы взять взаймы, господин Мьет, а о том, чтобы продать, — продолжил Анри, видя, что ему не отделаться от старика, и начиная понимать цель его визита.
— Продать, — повторил Мьет, и лицо его засветилось от радости. — Продать! Продать эти прекрасные земли и этот чудесный замок, уже двести лет принадлежащие вашей семье; это решение, которое должно вам дорого стоить, господин граф.
Анри грустно улыбнулся.
— Да, — ответил он, — но оно принято. Завтра утром вы увидите объявления о продаже.
— Объявления? Я не умею читать. Да я и не стал бы их читать: мне это было бы слишком тяжело. Но зачем давать объявления?
— Чтобы все знали, что замок и земли Норуа продаются.
— О! Вот как! Об этом и так станет известно. Вы видите, я уже знаю. И потом вы ведь не станете дробить такой прекрасный кусок земли, как ваш; надеюсь, вы продадите его целиком?
— Дорогой господин Мьет, когда речь идет о такой сумме, как та, в которой я нуждаюсь, гораздо легче найти сто покупателей, чем одного.
— О! В округе немало крепких хозяев, способных поднять на своих плечах эту ношу, так же как они подняли бы мешок пшеницы. Послушайте, я знаю одного такого. Он с первого захода даст вам триста тысяч и даже триста пятьдесят тысяч франков.
— Охотно верю, папаша Мьет.
— И к тому же заплатит все до последнего су.
— Земля и замок стоят, к счастью, побольше этой суммы, сосед.
— Он дал бы даже четыреста тысяч…
— Мой дорогой, — произнес Анри, устав от всех этих многословных разглагольствований хитрого крестьянина, — этими делами предстоит заниматься не мне, а моему крестному Мадлену. Обращайтесь к нему с вашими предложениями.
— Господи Иисусе! Вы же понимаете, что я стараюсь не для себя… В прошлый раз, покупая поле папаши Марселе-на, я должен был заплатить пять тысяч франков, так мне пришлось занять тысячу франков в конторе метра Перро. Я выступаю от имени друга, который мне только что сказал: "Чем видеть, как будут дробить на кусочки такое прекрасное поместье, принадлежавшее нашим прежним сеньорам, я скорее пойду на жертву и заплачу четыреста пятьдесят тысяч франков. Но вы понимаете, папаша Мьет, говорит он мне, — четыреста семьдесят пять тысяч франков это будет мое последнее слово. Дальше я никак не могу заходить". Посудите сами, господин Анри, какую сумму это составляет со всеми издержками по продаже.
— Именно поэтому, господин Мьет, разделив владение, мы снизим затраты на регистрационный сбор.
— Видите ли, господин Анри, надо все хорошенько подсчитать. Если вам заплатят пятьсот тысяч франков — а это последняя цена, которую вам могут дать, давайте уговоримся об этом, вы ведь согласны с этим, не правда ли? — Так вот, если вы получите эти пятьсот тысяч франков, то, держа контракт в руках, вы должны считать их за пятьсот пятьдесят. О! — продолжил, вздохнув, папаша Мьет. — Как счастливы продающие, им не надо оплачивать издержки!
На этом месте назидания папаши Мьета были прерваны: дверь открылась и вошел Мадлен.
— Послушайте, — сказал Анри, довольный, что можно прервать этот разговор, — вот как раз мой крестный Мадлен; обратитесь к нему, он вам сообщит все интересующие вас подробности… Дорогой Мадлен, это господин Мьет, он желает стать владетелем Норуа и предлагает пятьсот тысяч франков за земли и замок.
— Я! Господи Иисусе! — вскричал папаша Мьет. — Где я возьму эти пятьсот тысяч франков, господин Анри?
— Хорошо! — ответил Мадлен. — Я нахожу, что вы сделали отличное предложение, папаша Мьет. Но мне надо сказать одно слово моему крестнику на ушко. Подождите меня на кухне. Вы ведь знаете, где находится кухня? Мыс вами там все спокойно обсудим.
Папаша Мьет, видя, что ему следует сменить собеседника, почесал затылок, натянул на голову свой колпак и прошел в кухню.
— О! — вздохнул Анри. — Как вы прекрасно сделали, дорогой крестный, освободив меня от этого ужасного человека!
— И приведя к тебе Камиллу, не так ли? — заметил Мадлен.
— Камиллу! — вскричал, подскочив Анри.
— Да, она здесь. Ее отец пожелал вам устроить последнее свидание наедине, прежде чем вы расстанетесь.
— Ее отец?
— Да, ее отец. Он не такой уж злой человек, каким кажется.
— Но в конце концов, чего он хочет, чего просит, чего требует?
— Камилла тебе все расскажет. Входи, Камилла!
Он открыл дверь, Камилла стремительно вбежала в столовую, а Мадлен вышел, оставив молодых людей наедине.
В кухне Мадлен нашел папашу Мьета, который ждал его и тем временем старался доказать г-ну Пелюшу, что для Анри было бы гораздо выгоднее продать замок и земли одному человеку, нежели продавать их по частям.
Хотя в намерения Мадлена не входило заключать с папашей Мьетом какую-либо сделку, он был не против заставить того разговориться; и как бы ни хитрил крестьянин, Мадлен расстался с ним, убежденный более чем когда-либо, что продавать по частям выгоднее всего и что, разделив замок и земли, можно будет получить, даже не гонясь за ценой, семьсот тысяч франков.
В ту минуту, когда г-н Пелюш подсчитывал, что триста пятьдесят тысяч франков, которые вернутся к Анри как его половина состояния, соединенные с семьюдесятью или восьмьюдесятью пятью тысячами франков, которые тот когда-либо унаследует от Мадлена, превышают сумму, в какую г-н Пелюш оценивал своего зятя, из столовой вышла Камилла с полными слез глазами, но с улыбкой на лице.
— А! — сказал г-н Пелюш, увидев улыбку дочери. — Он согласен; это замечательно.
— Напротив, папа, — отвечала Камилла, — он отказывается.
— Как? Он отказывается?! — вскричал торговец цветами, делая шаг назад.
— Да, отец, он отказывается.
— Но это же глупец, неблагодарный дурак!
— У него золотое сердце!
— Как, ты одобряешь его поступок?
— Во всех отношениях. И я только что поклялась ему — нет, не выйти за него замуж, поскольку вы против этого союза, — я поклялась никогда не принадлежать никому другому, кроме него.
— Та-та-та! — воскликнул г-н Пелюш. — Ну, это мы еще посмотрим, — и, приняв величественную позу, он продолжил повелительным тоном: — Имейте в виду, мадемуазель, мы уезжаем не медля ни минуты.
— Я готова следовать за вами, отец, — ответила Камилла.
В это время Фигаро, точно догадавшись о предстоящем отъезде и желая сопровождать своего хозяина в столицу, проскользнул в кухню и положил обе лапы на грудь г-на Пелюша.
Такое осквернение его капитанского мундира разгневало г-на Пелюша.
— Прочь, — закричал он, — наглое животное! Прочь! — а затем, повернувшись к своему другу, произнес: — Мадлен, я не виню тебя в тех расходах, которые мне пришлось понести по твоей милости на охотничью экипировку, хотя сейчас из-за твоих советов крестнику эти расходы стали совершенно бесполезными. Поскольку он продает свои земли, я, естественно, больше не могу на них охотиться. Что касается ружья и моего снаряжения, то я уже принял решение, ведь их всего лишь требуется сохранять в исправности. Но вот Фигаро — это совсем другое дело: это капитал, не только лежащий без движения, но и требующий дополнительных затрат. К тому же у мадемуазель Камиллы уже есть газель: если к этой газели еще добавится собака, то в магазине "Королева цветов" охота будет вестись с утра до вечера. Поэтому я рассчитываю, что из дружбы ко мне ты добьешься, чтобы хозяин "Золотого креста" взял Фигаро обратно.
— Но он тебе его продал, и ты ему заплатил.
— Я потеряю на этом двадцать франков, если он пожелает забрать Фигаро.
— Гораздо проще перепродать его кому-нибудь еще. Фигаро — прекрасная собака, и он всего лишь требует соответствующего обращения.
— Знаешь ли ты такого человека?
— Да.
— Кто же это?
— Я.
— Мой дорогой Мадлен, — возразил г-н Пелюш, качая головой, — зная, как тяжело тебе сейчас, я не хочу еще больше обременять тебя.
— Пустяки, сотней франков больше, сотней франков меньше, от этого не умирают.
— Значит, ты покупаешь у меня Фигаро по той цене, в какую он мне обошелся?
— Безусловно.
— И я ничего не потеряю?
— И ты не потеряешь ни одного су, вот твои сто франков.
Мадлен вытащил из кармана пять наполеондоров и вручил их г-ну Пелюшу.
— О отец, — прошептала Камилла.
— Но, — ответил г-н Пелюш, — ведь Мадлен утверждает, что он стоит эти сто франков!
— В моих руках — да, в твоих же он не стоит и двадцати. Так что не жалей.
— Я не жалею, — ответил г-н Пелюш в восторге оттого, что вернет потраченные деньги и сможет представить Атенаис те самые пять наполеондоров, которые она уже не раз ставила ему в упрек. — Я не жалею и скажу больше, несмотря на все его выходки, какие он проделал со мной, я расстаюсь с этим четвероногим без малейшего чувства ненависти. Прощай, Мадлен! Кланяйся от меня господину Анри и передай, что ему некого винить, кроме себя самого, в том, что он не стал моим зятем.
Камилла бросилась в объятия своего крестного, едва слышно прошептав:
— Он всегда будет меня любить, не правда ли?
— Не волнуйся, — ответил Мадлен, прижимая девушку к груди.
Затем он обменялся рукопожатием с г-ном Пелюшем, и тот как-то весьма неопределенно пригласил Мадлена навестить их, когда тот будет в Париже.
Наконец два друга расстались. Фигаро, будучи рабом своего долга, хотел последовать за г-ном Пелюшем, но тот прогнал его движением руки, сказав при этом:
— Прочь, мерзкое животное, прочь; ты больше не принадлежишь мне!
— Прощай, моя бедная собачка, — прошептала Камилла.
— Иди сюда, Фигаро, — позвал пса Мадлен.
И Фигаро, довольный и радостный, словно сознавая перемену, происшедшую в его положении, подбежал к своему новому хозяину, встал на задние лапы, положил передние на грудь Мадлена и дружески зевнул ему прямо в лицо.
Мадлен приласкал его и поцеловал в морду, не подозревая, какие таинственные виды имело в отношении Фигаро Провидение!
Господин Пелюш, оскорбленный упрямством Анри и не понимавший ни причины его отказа, ни того восхищения, какое внушил Камилле этот поступок, разрушавший их совместное счастье и представлявшийся ему совершенно бессмысленным, неукоснительно сдержал обещание, данное им Мадлену, не ночевать более под крышей его крестника и в тот же вечер вместе с супругой, Камиллой и Блидой отбыл в Париж.
И поскольку хозяин магазина "Королева цветов" по натуре был мелочным человеком, то выгодная сделка, благодаря которой он избавился от Фигаро, частично вернула ему хорошее настроение.
Правда, когда его взгляд останавливался на Камилле и он видел это спокойное и очень печальное лицо, его охватывало беспокойство, внешне проявлявшееся в жестикуляции и брани, и человек, не посвященный в случившееся, мог бы счесть это приступами безумия.
На следующий же день после отъезда г-на Пелюша, как и обещал Анри папаше Мьету, объявления о продаже долями земель и замка Норуа были распространены по всему департаменту Эна.
Имение слыло одним из самых красивых и благоустроенных в округе, поэтому недостатка в желающих не было.
Многие хотели одновременно приобрести замок, земли и обе фермы и давали такую хорошую цену, что вынудили самого папашу Мьета дойти до шестисот тысяч франков; но Мадлен твердо стоял на своем, убежденный, что продажа по частям принесет ему на сто тысяч франков больше, чем продажа всего имения целиком.
Чем дольше дон Луис наблюдал, как возрастает цена, тем больше усилий он прилагал, чтобы побудить Анри принять половину той суммы, которая будет выручена за продажу поместья; но ничто не могло поколебать решимость молодого человека, и всякий раз со своей спокойной и печальной улыбкой он отклонял все предложения. Его брат, вначале видевший в Анри своего недруга, проникся к нему большой любовью.
Анри лишь попросил от имени Мадлена разрешения взять в счет тех двадцати тысяч франков, что его крестный отец дал взаймы в 1820 году графу де Норуа, шестьдесят или восемьдесят арпанов поросшей кустарником, колючками и вереском пустоши, где был построен охотничий домик. Заросли кустарника и вереска кишели кроликами, а поскольку пустошь была каменистой, то это было единственное место, где водились красные куропатки. Кроме того, вдоль нее протекала речка Урк, а поскольку длина пустоши значительно превосходила ее ширину и равнялась примерно двум километрам, то это были два километра заповедных рыбных заводей.
Эта часть угодий была выделена Мадлену как возмещение за ту самую сумму в двадцать тысяч франков, переданную им графу, — такова была их оценка.
Благоразумные люди полагали, что Мадлену следовало бы скорее взять на двадцать тысяч франков осушенных болот и водоемов, так как артишоки и маис могли бы давать на них семь или восемь процентов годовых. Но Мадлен не принадлежал к числу благоразумных людей, поэтому он, более умелый охотник, чем садовод, предпочел земли, дававшие кроликов, красных куропаток, а порой даже и фазанов, землям, способным давать артишоки и маис.
Что касается Анри, то, если бы вслед за крахом его состояния не последовал бы крах его надежд на счастье, он перенес бы эту катастрофу с философским спокойствием, достойным восхищения. Воспитанный Мадленом так, что роскошь была для него скорее привычкой, а не настоятельной потребностью, он с невозмутимым хладнокровием переселился бы из замка на ферму, если бы крестный предоставил ему на ферме комнату, где жила Камилла.
Наступил день торгов; более четырех тысяч человек съехались в Норуа. Причина этой распродажи, а следовательно, и разорения, для всех оставалась головоломкой. Анри пользовался горячей симпатией и любовью, так что все это обширное собрание испытывало живейшее сочувствие к его участи. Однако — ведь было известно, что как раз приезд иностранца и его требования вызвали эти трагические перемены в жизни Анри, — трудно было объяснить ту чудесную гармонию, в которой, казалось, жили оба молодых человека; они не расставались друг с другом, совершали долгие прогулки верхом, вместе жили в замке и вместе садились за стол. Мадлен, от чьего имени совершалась продажа, тогда как всеми благами богатства в глазах людей всегда пользовался Анри, Мадлен жил с ними, ел с ними и, казалось, почти с одинаковой любовью относился как к чужаку, так и к своему крестнику.
Развернулись ожесточенные торги. После Французской революции, приведшей к распродаже имущества эмигрантов и как следствие — к разделу поместий, крестьянин в буквальном смысле слова овладел землей. Раздел большого поместья был подлинным праздником для этих суровых тружеников, с мотыгой и заступом в руках заставляющих истерзанную ими землю давать по два или три урожая.
Мьет был одним из таких фанатичных скупщиков земли. Голос аукциониста, казалось, вызывал у него головокружение; его маленькие глазки сверкали, как два уголька из-под колючих, взъерошенных бровей; остроконечный колпак с трудом удерживался на его голове. Он выкрикивал каждую из своих прибавок как вызов, при этом лицо его подергивалось, как у игрока, бросающего золото на зеленое сукно стола. Всякий раз, когда аукционист объявлял: "Продано" — независимо оттого, выигрывал ли папаша Мьет этот торг или нет, — его челюсти стискивались, а плотно сжатые зубы издавали нервный скрежет. Не было ни одного устраивающего его лота, в котором он не принял бы участия и в котором не поднял бы цену не только в соответствии с истинной стоимостью выставленного имущества, но и выше ее, инстинктивно предчувствуя, что в такой стране, как Франция, земельная собственность всегда будет расти в цене.
Единственный лот, пропущенный им даже с некоторым презрением, включал в себя замок и парк. Они были проданы мэру Вути, г-ну Редону, за восемьдесят пять тысяч франков. Кабаний заповедник, где г-н Пелюш столь плачевно сделал свои первые шаги на поприще охоты, отныне также должен был принадлежать г-ну Редону, но тот тут же поспешил передать его в руки Мадлена.
Торги длились неделю, и их общая сумма достигла восьмисот сорока тысяч франков.
До своего разорения бедный Анри никогда и не подозревал, что он так богат.
Всякий раз, когда Мадлен оставался наедине с Анри, они строили самые прекрасные планы своего дальнейшего существования. Единственное, что им не давало до конца насладиться всеми прелестями этой приятной жизни, так это то, что Анри не увлекался ни охотой, ни рыбной ловлей.
Что касается свадьбы Анри с Камиллой, то Мадлен не отчаивался, надеясь на один из тех чудесных случаев, ниспосылаемых самим Провидением, что так часто встречаются в мире нашего воображения и так редко — в самой действительности. На все эти прекрасные мечты Анри отвечал лишь двумя словами: "Дорогой крестный!" — и ограничивался улыбкой.
Однажды, когда Мадлен с большим самозабвением, чем обычно, в пятидесятый раз излагал Анри свои планы на жизнь, призывая крестника войти во вкус охоты и рыбной ловли, Анри прервал его, положив ему руку на плечо.
— Бесполезно, дорогой крестный, — сказал он ему, — мое решение принято.
Мадлен посмотрел ему в лицо.
— Твое решение? — повторил он.
— Да.
— И каково же твое решение?
— Я отправляюсь вместе с братом в Монтевидео.
Мадлен смертельно побледнел:
— Ты уезжаешь?!
Анри пожал плечами:
— Моя жизнь здесь не имеет смысла; может быть, она приобретет его там.
— Скажи просто, что ты устал от жизни и ищешь смерти.
— Укажите мне работу, для которой я был бы пригоден, найдите мне занятие, обещающее вернуть мое состояние, и я останусь; но остаться ради того, чтобы прозябать, ничего не предпринимая, чтобы видеть, как Камилла, забыв меня, станет женой другого…
— Во-первых, этого ты не увидишь, я тебе ручаюсь.
— Ну что же, значит, я искалечу жизнь бедной девушке. Отец никогда не выдаст ее за разорившегося человека, но даже если он и отдаст ее мне, то я слишком горд, чтобы принять подобную милость. Бедное дитя останется старой девой, и однажды она с сожалением скажет: "Ах, если бы я не любила его…"
Мадлен вздохнул, обеими руками вцепился себе в волосы и выдрал целый клок, вскричав:
— Вот чего я добился после двадцати пяти лет борьбы, надежд и неустанного труда ради того, чтобы сделать этого ребенка счастливым!
И, быстро удалившись, не оборачиваясь на голос Анри, окликавшего его, Мадлен свистом подозвал Фигаро, вскинул на плечо ружье и через десять минут с той стороны, где стоял маленький охотничий домик, с этих нескольких арпанов земли, которые он приобрел за свои двадцать тысяч франков, донеслась яростная стрельба.
Продажа земель была объявлена и велась за наличные деньги. Нотариус торопился их собрать и уверял, что ранее чем через неделю восемьсот шестьдесят тысяч франков будут вручены дону Луису. Впрочем, большинство платежей — что весьма удивительно, когда покупателями становятся крестьяне — было сделано золотом, и папаша Мьет, прикупивший земель более чем на триста тысяч франков, две трети этой суммы заплатил наполеондорами.
Таким образом, дон Луис должен был привезти в страну, где давно уже забыли, что такое золото и серебро, чуть ли не миллион золотом, что в три или четыре раза увеличивало эту сумму.
И именно это заставляло дона Луиса настойчиво просить брата поехать вместе с ним, и именно это побудило Анри принять решение последовать за братом. Дон Луис говорил ему:
— Ты отказываешься разделить со мной эти восемьсот тысяч франков, потому что знаешь, как они мне нужны. Но поехали со мной, добьемся снятия осады Монтевидео, прогоним Росаса, и я верну свое состояние, свое имущество. Тогда, в свою очередь, я стану обладателем трех-четырех миллионов и у тебя больше не будет никаких причин отказываться от денег, данных мне взаймы. Ведь, если я вновь стану богатым, ты мне любезно разрешишь рассматривать эту сумму как заём. И тогда мы вернемся во Францию, ты женишься на Камилле, а я буду твоим шафером на этой свадьбе.
И когда дон Луис поделился этим планом с Мадленом, тот был вынужден признать, что не может предложить своему крестнику ничего, что напоминало хотя бы эту мечту.
И вот роковой день наступил. Молодые люди должны были после завтрака отбыть в Париж, а из Парижа в Марсель. Мадлен, как обычно взяв ружье, ушел на рассвете, и по выстрелам, раздававшимся один за другим, можно было догадаться, что он вымещает на несчастных кроликах мучительную боль, вызванную предстоящим отъездом Анри.
К девяти часам, то есть ко времени, назначенному для завтрака, выстрелы прекратились. Без сомнения, Мадлен остановил это побоище и должен был показаться с минуты на минуту. Но, несмотря на прекращение стрельбы, Мадлен, к большому удивлению обоих молодых людей и сильной тревоге Анри, не появлялся.
Молодые люди, подгоняемые временем, позавтракали. Прозвонило половина десятого, а Мадлена все не было.
Анри, побуждаемый беспокойством, которое росло с каждой минутой, предложил дону Луису отправиться на поиски крестного.
Но в тот миг, когда они выходили из кухни, с высоты трех ступенек, господствовавших над двором, они увидели Мадлена, огибавшего угол ворот, — без фуражки, с растрепанными волосами и разодранными руками. Куртка и штаны на нем висели лохмотьями. За ним, хромая, следовал Фигаро, пострадавший почти так же сильно, как и его хозяин.
Анри бросился к крестному.
— Бог мой! Дорогой крестный! — вскричал он. — В каком ужасном вы состоянии! Что с вами случилось?
— Случилось то, что дон Луис может ехать один в Монтевидео, а ты, ты остаешься!
— Как это остаюсь?..
— Да, ты просил меня найти тебе работу. Так вот, я нашел ее для тебя.
— Вот как! И кого вы собираетесь из меня сделать?
— Я сделаю из тебя моего старшего приказчика и положу тебе шесть тысяч франков жалованья в год.
Затем, повернувшись к графу де Норуа, он сказал:
— Дон Луис, я заклинаю вас не настаивать на том, чтобы Анри сопровождал вас в Америку. Он должен остаться во Франции, речь идет о его счастье.
Дон Луис попрощался с Малленом, крепко обнял Анри и, не считая себя вправе после слов Мадлена обратиться к нему с каким-либо замечанием, вскочил на одну из двух лошадей, стоявших оседланными, выехал со двора фермы и исчез из виду.
Дон Луис был уже в четверти льё от фермы, когда застывший в неподвижности Анри пришел в себя от удивления.
Было бы уместным дать читателю объяснение, которое не потребовал дон Луис и которого с нетерпением ждал Анри.
Вот что произошло.
Мадлен, расстроенный отъездом Анри, а главное, тем, что он не смог противопоставить его решению ни одного разумного довода, на рассвете, как мы уже сказали, взяв с собой ружье и Фигаро, отправился на охоту.
Всякий раз, когда Мадлен испытывал какое-нибудь огорчение, он прибегал к охоте: физическая усталость убивала душевную боль. Охота была его болеутоляющим лекарством.
По правде говоря, не так уж и тяжело охотиться на восьмидесяти или ста арпанах земли, покрытой вересковыми зарослями, колючками и кустарником, — остатках состояния Анри. Но мы уже упоминали, что на протяжении километра эти восемьдесят арпанов тянулись по склону холма, а каждый охотник знает, что куропатка, поднятая на холме, спешит укрыться на болоте и, преследуемая в низине, вновь поднимается наверх. И когда Мадлен пять или шесть раз спускался с холма на болото и столько же раз поднимался обратно, то это было равносильно двадцати километрам, проделанным по гладкой равнине: качество приходило на смену количеству.
В этот день тот, кто увидел бы Мадлена и кто знал его разумную манеру охотиться, шаг за шагом обследуя угодья, не пропуская ни одного кустарника, ни одной заросли вереска и держа собаку под дулом ружья; тот, кто увидел бы в этот день Мадлена, мерившего равнину большими шагами, позволявшего своей собаке работать наподобие пойнтера, спускавшегося с холма, словно лавина, и взбиравшегося на него, словно идя на приступ, — нисколько не усомнился бы, что Мадлен был всецело поглощен своими тревожными раздумьями.
Но эта явная озабоченность Мадлена ни в коей мере не отражалась на его меткости: он стрелял наугад — по крайней мере так казалось, — и куропатки падали, кролики катились по земле, фазаны валились замертво.
Охотничья сумка Мадлена была переполнена.
Фигаро был в восторге от своего хозяина. Никогда еще он так хорошо не охотился, так упорно не держал стойку и так безупречно не приносил добычу. Мадлен оправдывал пословицу, гласящую, что у хорошего стрелка и собака что надо.
И вот так, в сопровождении замечательного помощника в лице Фигаро, думая вовсе не об охоте и, если можно так выразиться, убивая совершенно механически, он стрелял в какую угодно дичь, оставляя все прочие заботы на долю Фигаро.
В своей задумчивости он перегнал Фигаро, сделавшего стойку позади него, и не увидел этого; но через одну или две секунды он услышал его лай, повернулся и заметил в шестидесяти метрах кролика, высунувшегося из кустарника. Мадлен выстрелил в зверька, убедился, что раздробил ему бедро, и остановился, чтобы перезарядить ружье.
Именно во время этих остановок Фигаро обыкновенно догонял его и, с важностью сев на задние лапы, подавал ему добычу. Перезарядив ружье, Мадлен, удивленный, что не видит Фигаро, обернулся.
Фигаро исчез.
Но поскольку кролик направился к густым зарослям кустарника, расположенным в двадцати метрах от тех, откуда он выбежал, Мадлен подумал, что Фигаро последовал за ним и что собака с кроликом или без него не замедлит присоединиться к хозяину.
Он продолжал идти вперед, выполняя одновременно работу охотника и собаки, то есть поднимая дичь либо перед собой, либо с помощью ударов по кустам сапогом или стволом ружья.
Дойдя до границ своих охотничьих владений, Мадлен обернулся, но как он ни всматривался в самую даль, его взгляд напрасно искал Фигаро.
Фигаро испарился.
Мадлен позвал собаку, свистнул ей, дошел до противоположного склона холма, желая убедиться, не спустился ли тот в болото. Но пса не было ни в ложбине, ни на равнине.
Мадлен остановился, опустил приклад ружья на землю, оперся двумя руками о ствол и принялся размышлять.
Куда, черт возьми, мог деться Фигаро? Этот вопрос он задавал себе и, несмотря на свой большой опыт, не мог на него ответить.
Благо бы Мадлен выстрелил в зайца и раздробил бедро ему, вместо того чтобы раздробить бедро кролику, тогда еще можно было бы подумать, что Фигаро, учуяв раненого зайца, погнался за ним; однако, если бы Фигаро пустился в такой бег, то уже через километр он загнал бы зайца и с гордостью принес бы его.
Может быть, Фигаро попал в какой-нибудь капкан, но кто, черт побери, мог расставлять капканы в охотничьих угодьях Мадлена? Впрочем, Фигаро, попав в капкан, визжал бы от боли и нетерпения.
Но эхо не доносило ни малейшего звука, который можно было бы приписать голосу Фигаро.
Мадлен почесал за ухом; в этом была какая-то тайна, и разгадку ее он, при всем своем богатом охотничьем опыте, отыскать не мог.
Он повесил ружье на плечо и направился к тому месту, где был подстрелен кролик; один или два клочка шерсти свидетельствовали о том, что животное было задето выстрелом.
Несколько капель крови, сверкавшие словно рубины и отмечавшие путь кролика, который перебегал из менее густого кустарника в более частые заросли, еще красноречивее доказывали это.
Дойдя до густых зарослей, Мадлен увидел, что проход, оставленный кроликом, стал гораздо шире после того, как за ним туда последовал Фигаро.
Мадлен обошел кустарник; возможно, Фигаро настиг кролика в этой чаше и, оставаясь недоступным постороннему взгляду, воспользовался этим своим положением, чтобы расправиться со зверьком в свое удовольствие; но, по убеждению Мадлена, Фигаро неспособен был так злоупотребить доверием своего хозяина.
И в самом деле, Мадлен напрасно исследовал взглядом заросли: он совершенно ничего не увидел.
И тогда он позвал Фигаро.
В ответ на этот призыв, как ему показалось, послышалось одно из тех жалобных повизгиваний, которые собаки издают, испытывая прилив нежности к своим хозяевам или, напротив, тоскуя по ним.
Он вновь окликнул Фигаро, и вторично ему ответил жалобный визг.
Мадлен вошел в кустарник.
В своих высоких кожаных гетрах и велюровых штанах он особенно не рисковал. Однако, когда острые колючки дважды или трижды достали до его кожи, Мадлен решил идти дальше, лишь убедившись, что, приближаясь к середине зарослей, он тем самым приближается к Фигаро.
Он позвал в третий раз, и в третий раз Фигаро ответил ему; но жалобный визг, казалось, доносившийся из-под земли, перешел в завывания.
Фигаро не просто отвечал, он звал на помощь.
Мадлен больше не колебался и ценою нескольких новых царапин добрался до края ямы, которая напоминала отверстие колодца, расположенное на уровне земли.
На этот раз Фигаро, чувствуя, что к нему идут на помощь и не ожидая нового зова, издал продолжительное завывание, свидетельствующее о том, в каком затруднительном положении он оказался.
Мадлен понял все: погнавшись за кроликом, вероятно, нырнувшим в эту нору, Фигаро устремился туда вслед за ним и, упав в яму глубиной в двадцать футов, не мог выбраться на поверхность. Охотник как можно ближе подошел к зияющему отверстию, ударил ногой, и земля обвалилась под этим ударом. На Фигаро посыпался целый град камней, заставивший пса завыть от боли.
Не было никаких сомнений в том, что Фигаро провалился в нечто вроде западни, из которой он не мог вылезти.
Предстояло достать его оттуда, но предварительно следовало измерить глубину ямы.
Мадлен вырвал пучок сухой травы, скрутил ее, поджег и бросил вниз. Отверстие осветилось на несколько мгновений. И тогда он смог разглядеть выработку в каменной породе, имевшую глубину в пятнадцать — восемнадцать футов.
На дне ее Фигаро, встав на задние лапы, пытался вскарабкаться по стенам; но он не мог подняться так высоко, чтобы выскочить наружу.
Мадлен, разумеется, решил не оставлять Фигаро в столь сложном положении, но у него под рукой не было никакого приспособления, чтобы спуститься вниз, и из благоразумия он не мог рисковать, прыгая с высоты пятнадцати футов, чтобы помочь псу выпутаться из беды. Но, даже рискнув и прыгнув, он, очутившись рядом с Фигаро, оказался бы в такой же ловушке, как и тот.
Его взгляд упал на охотничий домик, и он вспомнил, что в его дворе стоит лестница высотою с пять-шесть метров — как раз это ему и было нужно.
Он прислонил ружье к кустарнику и направился к охотничьему домику.
Несколько минут спустя он вышел оттуда с лестницей на плече.
Фигаро, который стал издавать самые мрачные свои завывания, почувствовав, что хозяин уходит, теперь учуял его издали и радостно залаял, когда тот стал приближаться.
Мадлен большими шагами пробрался сквозь заросли, не обращая внимания на новые царапины, которые он мог получить, и решительно опустил лестницу в отверстие.
Фигаро подошел к лестнице и поставил на нее передние лапы, словно намереваясь двинуться навстречу хозяину и избавить его от части пути.
Но Мадлен, вернувшись, был скорее озабочен некой мыслью, только что пришедшей ему в голову, нежели тем, как вытащить Фигаро из западни.
Он убедился, что лестница прочно встала на землю, а верхний ее конец крепко уперся в край отверстия, стал спускаться вниз и вскоре целиком исчез под землей.
Без всяких происшествий он добрался до самого дна.
Фигаро ждал его там, держа раненого кролика в пасти, как доказательство того, что он был неспособен на преступление, в котором на миг его заподозрил Мадлен.
Но Мадлен, как уже было сказано, с некоторого времени полностью был поглощен какой-то новой заботой. Он приласкал Фигаро и похвалил его, сказав ему: "Хорошая собака". Затем, более не интересуясь ни Фигаро, ни его кроликом, он высек огонь и зажег свечу.
Фигаро наблюдал на его действиями взглядом, в котором сосредоточился весь разум, каким наградил его Господь; но было ясно, что пес не в силах понять, ради чего его хозяину понадобилось освещать эту своеобразную пещеру, когда он мог выбраться сам и помочь выбраться ему на солнечный свет, казавшийся собаке гораздо предпочтительнее свечи.
Но, похоже, это обследование, на которое Фигаро не согласился бы потратить и секунды, представляло для Мадлена огромный интерес, так как он, поднося свечу к стенам выработки, внимательно разглядывал и изучал следующие друг за другом слои.
По мере этого осмотра, который сопровождался звучными возгласами "A-а!", с каждым разом становившимися все громче и громче, лицо Мадлена приобретало все более радостное выражение.
Чтобы основательно все проверить, он трижды взбирался на две трети вверх по лестнице и дважды спускался вниз.
Во второй и третий раз с ножом в руке он постучал по камню, и звуки, которые издали три расположенных друг над другом слоя, эти звуки, заметно отличавшиеся по тональности, казалось, целиком и полностью удовлетворили Мадлена.
Спустившись с лестницы, Мадлен осмотрелся вокруг и определил, что от центра, то есть от того места, где он стоял, расходились, подобно лучам звезды, четыре галереи. Он одну за другой обошел все галереи, по-прежнему внимательно осматривая стены, и результат проведенного обследования, похоже, был весьма благоприятным и обнадеживающим.
Одна из этих галерей особо привлекла его внимание. Отходя к западу, она шла в сторону того склона холма, подножие которого огибала речка Урк. Дойдя до конца этой галереи, он обнаружил, что ее преграждают не пласты камня, как это было в трех других галереях, а стена из бута, за которой, казалось, скрывался выход на поверхность. Мадлен задул свечу, желая проверить, не проникает ли дневной свет через трещины в буте.
Он ничего не смог различить и оказался в полнейшей темноте. На полу виднелось единственное светлое пятно. Свет шел из того отверстия, через которое Мадлен спустился вниз.
Он сосчитал шаги от бутовой стены до отверстия: их было двадцать семь.
Он сделал Фигаро знак пойти лечь у стены из бута, но Фигаро выказал такое нежелание выполнить этот приказ, что Мадлен был вынужден вернуться в конец галереи, положить там на землю свою куртку и велеть Фигаро лечь на нее.
На этот раз тот повиновался. Фигаро понимал, что раз хозяин приказывает ему охранять свою куртку, то, значит, он не собирается покинуть его здесь.
Однако Фигаро не без тревоги наблюдал за тем, как Мадлен поднимается на поверхность и оставляет его во мраке. Он в последний раз завыл, словно обращаясь к совести Мадлена, а затем послушно лег на куртку.
Выбравшись наверх, Мадлен сориентировался, определил, в какую сторону идет галерея, в глубине которой находился Фигаро, и отсчитал двадцать три шага.
В этом месте холм шел под откос. В четырех шагах ниже он отвесно обрывался на высоту восьми — десяти футов.
Этот обрыв обнажал каменные слои, обнаруженные Малленом под землей.
Перед этой частью стены, выходившей на поверхность, рос густой кустарник. Мадлен вошел в заросли и несколько раз воткнул свой железный шомпол в эту часть откоса.
Шомпол вонзился в трещины стены шириной в один метр и высотой в три метра.
Это была стена из бута.
При звуках вонзавшегося в стену шомпола Мадлену почудилось, будто с той стороны стены до него доносится приглушенный лай.
Он находился с другой стороны преграды, за которой Фигаро остался лежать на куртке.
Затем Мадлен бросил взгляд на откос холма в том направлении, где текла речка Урк; с каждым новым открытием настроение его становилось все радостнее. Он вернулся к отверстию каменоломни, спустился в нее, зажег свечу, вновь обошел все четыре галереи, надел куртку, повесил поверх нее охотничью сумку, положил туда кролика, взял на руки Фигаро, нежно поцеловал его в морду и, добравшись до последней перекладины, поставил собаку, к огромной ее радости, на край отверстия.
Затем пружинящим шагом настоящего ходока, делающего шесть километров в час, он вернулся на ферму.
Мы уже говорили, что на крыльце он увидел двух молодых людей, обеспокоенных его чрезвычайно длительным отсутствием и готовых отправиться на поиски; мы также рассказали, как, предоставив полную свободу действий дону Луису, он воспротивился отъезду Анри, как молодые люди обнялись в последний раз и как дон Луис, вскочив на одну из оседланных лошадей, пустил ее галопом и скрылся из виду.
После его исчезновения Анри, все еще не придя в себя от случившегося, повернулся к Мадлену и, одновременно огорченный тем, что не уехал, и счастливый от того, что остался, сказал ему:
— Я повиновался вам, мой старый друг, не спрашивая никаких объяснений, так велико мое доверие к вам. Но что будет со мной?
— Я за все отвечаю, — торжественно ответил ему Мадлен.
Услышав эту фразу, словно произнесенную врачом у смертного одра больного, за жизнь которого он ручается, когда все другие уже отступились, Анри склонил голову и стал смиренно ждать дальнейших событий.
Мадлен вернулся на ферму; Анри шел за ним, низко опустив голову, словно ребенок, следующий за своим учителем.
Мадлен отказался давать какие-либо объяснения; Анри надеялся, что хотя бы два-три слова, вырвавшиеся у крестного, помогут раскрыть его планы.
Но Мадлен слишком сильно проголодался, чтобы вести разговор о своих намерениях, каковы бы они ни были. Он сел за стол, из-за которого недавно встали оба молодых человека, и прикончил остатки завтрака.
Однако в этом не было ничего, что могло бы подсказать Анри хоть что-нибудь. Мадлен всегда отличался превосходным аппетитом. В этот день его аппетит разыгрался сильнее, чем обычно; вот и все.
Тем не менее Анри показалось странным, что Фигаро, обычно евший на кухне и довольствовавшийся тем, что мог раздобыть сам, был введен лично Малленом в столовую и накормлен прямо из хозяйских рук сытной похлебкой.
С чем была связана эта милость, полученная Фигаро из рук хозяина, хоть и справедливого, но не слишком склонного нежничать со своими собаками?
Без сомнения, это была одна из тех тайн, какими окружил себя Мадлен.
После завтрака Мадлен оделся, сам запряг лошадь в двуколку и поинтересовался у Анри, готов ли тот немедленно приступить к своим обязанностям его старшего приказчика.
И, получив утвердительный ответ, он сказал:
— Садись верхом, поезжай в деревню Суси и попроси папашу Огюстена прийти к нам на ферму завтра утром. Если ты его не застанешь у господина Жибера, то найдешь его в карьерах.
Папаша Огюстен, управляющий работами у г-на Жибера, кому помимо двух или трех тысяч арпанов земли принадлежали два карьера, слыл в департаменте человеком, лучше всех разбирающимся в различных породах камня. Однако оба карьера, разрабатываемые г-ном Жибером, почти истощились, и можно было надеяться, что папаша Огюстен согласится отдать свой богатый опыт для разработки новых залежей камня.
Не говоря ни слова, Анри оседлал лошадь и тронулся в путь.
До Данплё двуколка и верховая лошадь ехали по одной и той же дороге, но при въезде в деревню Мадлен и Анри расстались.
Анри свернул вправо и направился в Суси.
Мадлен же продолжал свой путь в том же направлении, то есть в сторону Виллер-Котре.
Три часа спустя каждый из них уже вернулся на ферму.
Анри привез обещание папаши Огюстена быть на следующий день в шесть часов утра у Мадлена.
Мадлен же вытряхнул все из своих карманов и бумажника на стол.
Он привез тридцать тысяч франков! И вдобавок к этому большую зеленую книгу с медными застежками.
— Господин приказчик, — обратился он к Анри, — вы окажете мне услугу, внеся тридцать тысяч франков в статью доходов.
Анри без единого возражения взял перо и чернила и занес тридцать тысяч франков в статью доходов Мадлена.
— Поистине, — сказал ему тот, — у тебя великолепный почерк.
— Что вы хотите? — отвечал Анри, пытаясь шутить. — Теперь, когда вы мне за это платите, я стараюсь.
— Возьми эти тридцать тысяч франков.
— Я?
— Да, ты.
— Зачем?
— Чтобы заплатить.
— Заплатить кому?
— Людям, которым мы должны будем выплачивать деньги, и тебе первому, в конце месяца.
Анри сложил золото и банкноты в сумку и по приказу Мадлена отнес ее в свою комнату.
На следующий день в шесть часов утра, когда Анри еще спал, пришел папаша Огюстен.
Мадлен, вставший с рассветом, ожидал его у ворот фермы.
Они были старые приятели.
Мадлен пошел навстречу папаше Огюстену, и бывший торговец игрушками и каменолом обменялись сердечным дружеским рукопожатием.
Папаша Огюстен, старик лет шестидесяти, жилистый и худой, как жердь, но еще полный сил, несмотря на свой возраст, пришел пешком. На нем был его обычный наряд: тиковые брюки, такие же гетры, серая полотняная блуза в белую крапинку и картуз с козырьком, из-под которого выбивались несколько седых прядей.
В руках он держал свой метр: тот всегда был при нем, так как служил заодно и тростью.
Чтобы не задерживаться слишком надолго, Мадлен, подумав, что папаша Огюстен после своей утренней прогулки охотно пропустил бы стаканчик белого вина, принес на скамейку около ворот бутылку и два стакана.
Они дважды наполнили стаканы и осушили их.
— Так что же? — спросил папаша Огюстен, поставив стакан на скамейку и прищелкнув языком в знак одобрения напитка, который имел два преимущества — освежать, когда жарко, и согревать, когда холодно. — Значит, есть кое-что новенькое, раз вы прислали ко мне господина Анри с просьбой быть здесь в шесть часов утра?
— Возможно, да… возможно, нет, папаша Огюстен. И я поджидаю вас, чтобы узнать ваше мнение. Пойдемте со мной, вы мне скажете, каково ваше суждение о том, что я вам покажу.
— А! Охотно, господин Мадлен, вы знаете, что я ваш преданный слуга.
— Я знаю, что вы честный и достойный человек, папаша Огюстен, поэтому мой выбор пал на вас. Еще стаканчик этого винца?
— Нет, благодарю вас, господин Мадлен; честное слово, хватит.
— Ба! А за здоровье Анри?!
— Право, если это за здоровье господина Анри, то я не в силах устоять.
Затем, пока Мадлен наливал ему вина, мастер-каменолом прибавил:
— Бедный господин Анри! Значит, он окончательно разорился?
— Полностью, мой дорогой друг, дотла. В данный момент у него осталось только его место.
— Так у него есть место… по крайней мере оно хоть не такое уж плохое?
— Пятьсот франков в месяц.
— Шесть тысяч франков в год не идут в сравнение с двадцатью тысячами.
— Что вы хотите, папаша Огюстен! Жизнь состоит из взлетов и падений. Приступим к нашим делам.
— Да, приступим, — ответил Огюстен.
И, сделав старику знак следовать за ним, Мадлен направился к выработке, которую он обнаружил благодаря падению Фигаро и обследовал накануне.
Поскольку Мадлен оставил лестницу там, куда опустил ее, он по тропинке, наполовину уже протоптанной среди колючек и шипов, привел папашу Огюстена к отверстию колодца, ухватился за две боковые опоры лестницы и первым начал спускаться под землю.
Мастер-каменолом последовал за ним.
Оба добрались до самой нижней ступеньки лестницы и встали на твердую землю.
— О-о! — воскликнул папаша Огюстен, оглядываясь вокруг. — И что же это такое?
— Вы же видите, это чертовски напоминает каменоломню.
Папаша Огюстен постучал по камню медным наконечником своего метра.
— Гм-гм! Надо бы взглянуть на это при свете дня.
— А разве свет фонаря не даст вам ту же картину? — спросил Мадлен.
— О! Разумеется, — ответил мастер-каменолом.
Мадлен высек огонь, как это делал уже вчера; только на этот раз свеча, зажженная им, была не обычной, а очень большой и толстой — из тех, что вставляют в фонари карет: такие свечи горят вдвое ярче.
Затем он передал фонарь папаше Огюстену.
Тот левой рукой поднял его так высоко, как только мог, желая осмотреть стены колодца, и одновременно с этим царапнул их углом своего метра.
— Я попрошу вас, господин Мадлен, пожалуйста, перенесите мне сюда лестницу, чтобы я мог рассмотреть все вблизи.
Мадлен подвинул лестницу.
— Подержите мой метр, — сказал ему папаша Огюстен.
Мадлен взял метр; папаша Огюстен вытащил из кармана нож, поднялся по лестнице на три четверти ее высоты и осветил стену.
Затем кончиком ножа он поковырял ее.
— Мягкий камень, — произнес он. — Это уж как водится, ведь почти всегда пласт, ближе всего после бутовых пород расположенный к перегною, это мягкий камень. Дайте мне мой метр, чтобы я мог проверить, какова толщина этого пласта.
Он сжал нож зубами, измерил толщину слоя и, передав метр Мадлену, воскликнул:
— Метр пятьдесят отличнейшего камня! Я буду очень удивлен, если под ним мы не найдем желтый известняк или даже королевский известняк.
Спустившись на несколько ступенек и исследовав нижний слой, он пробормотал:
— Как я и говорил! Вот он, королевский известняк, да еще какой! Пласт толщиной два метра, не меньше. Послушайте, дорогой господин Мадлен, этот камень, доставленный в парижскую ратушу, будет стоить сорок пять франков за кубометр, ни на лиард меньше, и это не считая того, что нам будет очень легко перевозить его в Париж: если я не ошибаюсь, то Урк течет в двух шагах отсюда. За вычетом всех расходов, и тут уж я считаю с избытком, прибыль составит десять франков с одного кубометра. Предположите теперь, что владелец карьера заключил с парижской мэрией договор о поставке пятидесяти тысяч кубометров, — чистая прибыль составит пятьсот тысяч франков.
— Черт! Ну вы и считаете, папаша Огюстен!
— Я считаю согласно тарифам. Смотрите, вот этот камень, — продолжил Огюстен, спустившись еще на четыре или пять ступенек и исследуя лезвием ножа третий пласт, — это настоящий твердый камень, который идет на строительство оборонительных сооружений. Шестьдесят франков за кубометр, ни одним су меньше.
— Вы насчитываете двадцать франков разницы между мягким и твердым камнем, папаша Огюстен?
— Я насчитываю между мягким и твердым камнем такую же разницу, какая существует между сосной и дубом. Мягкий камень режется пилой, как дерево, но твердый не поддается распиливанию, его необходимо обтесывать. Отсюда и разница в цене.
— Короче, папаша Огюстен, — сказал Мадлен, — что вы скажете обо всем этом?
— Я скажу, что вы мне сейчас показали настоящий клад, господин Мадлен, особенно если можно открыть галерею, выходящую на гору, в чем я не сомневаюсь.
— Проход в нее свободен, папаша Огюстен.
— Хорошо; если она открыта, то я взглянул бы на нее.
— Идемте, мой старый друг.
И Мадлен, положив кирку на плечо и ориентируясь по отверстию колодца, направился к галерее, ведущей на поверхность, и привел папашу Огюстена к стене из бута.
Оказавшись там, он с ожесточением принялся долбить стену; через десять минут преграда рухнула и образовался проход, через который мог пробраться человек.
Мадлен пролез внутрь первым и, увлекая вслед за собой своего спутника, радостно сказал ему:
— Посмотрите вот на это, папаша Огюстен.
Огюстен в свою очередь выступил вперед, поднес руки к глазам, чтобы защитить их от слишком яркого света, и, посмеиваясь характерным беззвучным смешком, пробормотал:
— Ну-ну! Тот, кому принадлежит эта каменоломня, вполне может утверждать, что он родился в рубашке.
Мадлен поклонился папаше Огюстену.
— Как, она ваша?! — вскричал тот.
— Да, папаша Огюстен, и поскольку этим должен заниматься молодой человек, то я поручил Анри следить за ее разработкой.
— Но господин Анри в этом ничего не смыслит.
— Поэтому-то я и хотел дать ему в помощь кого-нибудь, кто разбирается в этом, и пригласил вас сюда именно с этой целью. Я положу три тысячи франков руководителю работ.
— Это хорошая плата, господин Мадлен. У господина Жибера я имел всего полторы тысячи, а я могу с полным правом сказать, что знаю толк в руководстве подобными работами.
— Так значит, вы имеете всего полторы тысячи франков у господина Жибера?
— Я сказал, что имел всего полторы тысячи франков, потому что больше не служу у него.
— И с какого времени?
— Со вчерашнего дня.
— Ну, что же, папаша Огюстен, мне известно, что вы не любите напрасно терять ваше время, поэтому считайте, что служите у меня с сегодняшнего дня: начиная с этого утра вам уже идет ваше жалованье.
— Мое жалованье… в три тысячи франков?
— В три тысячи франков… Получайте их и считайте, что мы договорились.
Мадлен протянул руку старому каменолому.
— Господин Мадлен, — сказал папаша Огюстен, пожимая протянутую руку, — когда человек ведет дела так, как это делаете вы, то он заслуживает, чтобы ему хорошо служили, и вам не придется жаловаться.
— Не сомневаюсь в этом, — заметил Мадлен. — Теперь же поведем разговор кратко, но по существу. Сколько хороший рабочий может в день добыть камня в такой каменоломне под открытым небом, как эта?
— Один метр мягкого камня и пятьдесят сантиметров твердого камня — это можно сделать нормой для сдельной платы.
— Сколько местных рабочих вы сможете нанять за две недели?
— Около шестидесяти.
— Это годится для начала, но мало для продолжения работ.
— Хорошо, мы объявим набор в других департаментах. Это всего лишь вопрос денег, и ничего больше.
— Будьте спокойны, деньги будут. Но только необходимо, чтобы ежедневно, день за днем, из этой каменоломни мне извлекали сотню метров камня.
— Имея двести пятьдесят рабочих рук, вы достигнете этого.
— А когда начнутся работы?
— Ну, это достаточно просто: сегодня у нас четверг; в следующий понедельник начнем разработку. Это вас устраивает?
— Вполне.
— Теперь замечу, что помимо этой галереи я видел еще три другие, идущие в трех совершенно противоположных направлениях.
— Их пробили, чтобы убедиться, что по всему плато камень одного и того же сорта.
— А это так?
— Именно так.
Папаша Огюстен вполне доверял словам Мадлена; но еще больше он верил своим глазам, поэтому он вернулся в каменоломню, зажег свечу и быстро осмотрел три другие галереи, изучая различные пласты камня с той же добросовестностью, что и прежде.
— Теперь, — произнес папаша Огюстен, — господин де Рамбюто может разрушить Париж до самого основания: у нас достаточно камня, чтобы отстроить его заново.
— Пусть он его разрушит, а мы быстро сделаем на этом состояние. Мне необходимо иметь пятьсот тысяч франков в год.
— Доверьте мне вести работы, господин Мадлен, и вы получите не пятьсот тысяч франков в год, вы получите миллион.
— В тот день, когда я заработаю миллион, если это случится за один год, папаша Огюстен получит сто тысяч франков из этой суммы.
— Отлично! — воскликнул папаша Огюстен, засмеявшись. — Значит, я могу жениться, и у моих детей будет пять тысяч ливров ренты.
Мадлен и папаша Огюстен вернулись на ферму. Анри уже встал и ждал их.
— Извините, дорогой крестный, — вместо приветствия сказал Анри, — это мой последний день безделья.
Мадлен наклонил его голову и поцеловал юношу в лоб, как делал это, когда тот был ребенком, а затем произнес:
— Анри, из своих тридцати тысяч франков я открываю кредит в десять тысяч франков папаше Огюстену.
И, повернувшись к каменолому, спросил:
— Этого достаточно, чтобы дело двигалось?
— Не только двигалось, но и мчалось со всех ног.
В тот же вечер Мадлен, взяв у папаши Огюстена опись различных сортов камня, который они могли поставлять, уехал в Париж.
Первое, что он сделал, прибыв в столицу современных франков, это отправился к своему портному и заказал черный сюртук, черный редингот и такого же цвета панталоны, но уже не широкие и мешковатые, какие он носил в прошлом, отправляясь в "Три короны" или в "Сиреневый хуторок", а такие, какие соответствовали его новому положению владельца каменоломни стоимостью в несколько миллионов, прибывшего предложить мягкий камень, королевский известняк и твердый строительный камень виднейшим архитекторам Парижа.
Но Мадлен не счел уместным ждать выполнения своего заказа, чтобы нанести визит своему другу Пелюшу. Он только взял с собой внушительных размеров корзину с дичью — с двумя кроликами, двумя куропатками и двумя фазанами, а также не менее внушительных размеров корзину с рыбой — двумя карпами, угрем, уловом голавлей и полусотней превосходных раков.
И вот в одно прекрасное утро с высоты своего табурета, на котором он восседал около супруги, г-н Пелюш, как и в самом начале этой истории, когда события, описанные нами на этих страницах, еще не омрачили заботами его величественный лоб, увидел через стекло витрины "Королевы цветов" Мадлена, одетого в свой деревенский наряд, с корзинами в обеих руках.
Надо сказать, что первым порывом г-на Пелюша было закричать: "Мадлен! О, этот несчастный Мадлен!" и броситься ему навстречу.
— Держите себя в руках, господин Пелюш, — язвительным тоном заметила ему супруга. — Не забывайте о том оскорблении, которое нанес этот человек вашей дочери, а следовательно, и вам.
— Нет, — ответил г-н Пелюш, — в этом нет ничего оскорбительного. Господин Анри — прекрасный молодой человек, и если его и можно в чем-то упрекнуть, так лишь в том, что он слишком деликатно обошелся с этим разбойником-американцем, как нарочно явившимся из своего Монтевидео, чтобы разрушить наши надежды.
— И к счастью, — еще более язвительно продолжила г-жа Пелюш, — прибывшим как нельзя более кстати, чтобы расстроить эту свадьбу, которая могла бы лишить нас всего состояния.
— Замолчи! — произнес г-н Пелюш тем повелительным тоном, к которому он прибегал в особо торжественных случаях. — Вот и Мадлен.
Госпожа Пелюш поджала губы, но ничего не ответила. Мадлен как раз открывал дверь.
— Здравствуйте, друзья, — приветствовал он их, — здравствуйте! Я сегодня вечером пригласил сам себя к вам на обед и принес вам закуски и жаркое.
И он опустил обе корзины на пол.
— Ты же знаешь, что и без этого ты для нас всегда желанный гость, дорогой Мадлен, — произнес г-н Пелюш, уже на расстоянии четырех шагов от него разводя руки, как это делают в театре.
Но раньше чем Мадлен обнял своего друга, Камилла, находившаяся на антресоли, где она обитала, и оттуда увидевшая Мадлена, спустилась вниз и бросилась на шею своему крестному.
Мадлен воспользовался этим долгим объятием, чтобы опустить в карман шелкового передника девушки письмо, которое он предложил написать своему крестнику и которое взялся доставить в руки адресату.
Хотя Камилла боялась щекотки не меньше Эльмиры, она даже не вздрогнула, почувствовав руку Мадлена, мнущую шелк ее одежды, и, напротив, лишь сильнее прижалась губами к его щеке, повторяя:
— Крестный, дорогой крестный!
Объятия г-на Пелюша, который за это время успел несколько остыть под разгневанным взглядом Атенаис, были менее восторженными, чем объятия Камиллы, но тем не менее подобающими для друга, чье общественное положение обязывает проявлять некоторую сдержанность.
После настала очередь г-жи Пелюш; она удовольствовалась реверансом в ответ на почтительный и натянутый поклон Мадлена.
Затем открыли обе корзины.
Мадлен, надо признать, немного рассчитывал на то, что этот подарок позволит ему вновь завоевать сердце г-жи Пелюш, поскольку он знал, что она прежде всего экономная хозяйка.
И в самом деле, когда г-жа Пелюш увидела, как из первой корзины вытаскивают двух кроликов с их серым мехом, двух куропаток в их красных сапожках и с пестрой грудкой, фазана с шеей красновато-коричневого цвета с золотистым отливом и с длинным хвостом, острым, словно кинжал; а из другой — карпов с позолоченным круглым брюхом, угря, тут же поползшего, точно он только что вылез из реки, и раков, которые, не заботясь об оставшихся на дне корзины голавлях, взбирались по ее стенкам, падали на пол и разбегались во всех направлениях, — глаза ее оживились. Одним взглядом, каким хозяйка окидывает сразу всю плиту, какой бы большой та ни была, она представила себе, как кролики тушатся в белом вине в сотейнике, угорь и один из карпов варятся в винном соусе в котле, куропатки жарятся на вертеле, раки краснеют в кастрюле и, несмотря на это потрясающее изобилие, на следующий день остаются еще самый большой карп и фазан, лежащие на полках кладовой!
— Барышни, — сказала она, — помогите-ка мне поймать этого угря и собрать раков.
В магазине г-на Пелюша развлечения были редкостью, поэтому девушки, несмотря на страх перед этим угрем, походившим своей величиной еще больше, чем формой, на змею, и перед этими раками, опирающимися на хвосты и выставляющими против их изящных белых пальчиков свои уродливые черные клешни, а возможно, как раз из-за этого страха — женщины не всегда ненавидят то, что внушает им страх, — они немедленно выступили против беглецов в шумный крестовый поход, в котором мадемуазель Пелюш стала Готфридом Бульонским.
Сила осталась за законом, как говаривал г-н Пелюш: угорь и раки были водворены обратно в корзину, где ожидали теперь того часа, когда им придется переселиться в котел и кастрюлю.
Вот только вполне возможно, что закон этот показался им несправедливым.
Господин Пелюш, в отличие от своей супруги, с грустью следил за распаковкой дичи и рыбы. Он думал о своем прекрасном украшенном резьбой ружье, бившем так метко, когда Мадлен стрелял одновременно с ним; он думал о тех блестящих охотах на землях Норуа, которые полагал уже своими или, по крайней мере, землями своего зятя; он думал о том высоком благоухающем клевере, который он беспечно топтал ногами в своем пренебрежении к живым цветам и растениям; он думал о тех лежащих на земле охапках соломы, откуда, если приподнять их носком башмака, порой вылетала куропатка, отставшая от стаи; он думал о зарослях кустарника, которые раздвигал дулом ружья, в то время как с другой стороны из них выскакивал кролик, причем г-н Пелюш успевал заметить лишь белый хвост зверька: тот скрывался в другом кустарнике, прежде чем наш охотник вскидывал ружье к плечу; он думал, наконец, о том славном лесном массиве Вути где, подобно Геркулесу в Немейском лесу, ему пришлось сражаться с чудовищем, шкуру которого он привез с собой в качестве трофея, — и, мечтая обо всем этом, он тяжело вздохнул.
Этот вздох заставил Мадлена поднять глаза.
— О чем ты думаешь? — спросил он своего друга.
— Я вспоминаю о тех прекрасных днях, которые более никогда не вернутся, — ответил г-н Пелюш, пытаясь придать своему голосу и лицу меланхолическое выражение.
— Но почему же эти прекрасные дни больше не вернутся?
— Ведь земли, где мы совершали наши подвиги, перешли в чужие руки.
— Как видишь, у нас осталось их еще достаточно, чтобы наполнить дом дичью и поделиться ею с нашими друзьями.
— Но ведь там мы встретимся с людьми, которых не должны более видеть.
— А почему ты больше не должен видеть этих людей или, точнее, этого человека?
— После того, что произошло?
— А что произошло? — спросил Мадлен. — Молодой человек, красивый, добропорядочный, безупречного поведения, считавший себя богатым, полюбил твою дочь и был любим ею. В тот час, когда ему предстояло жениться на ней, то есть когда должно было исполниться его самое заветное желание, он узнал, что состояние, которое, по его мнению и мнению всех кругом, было его собственностью, принадлежит другому. Ему было достаточно сказать одно слово, чтобы сохранить его целиком, подать один знак, чтобы у него осталось хотя бы половина. Однако он не сказал этого слова, не подал этого знака и принес свое счастье в жертву чрезмерной щепетильности. Но где, черт возьми, ты видел, чтобы чрезмерная щепетильность служила поводом, чтобы не встречаться с людьми?
— О! Я не отрицаю, что господин Анри — человек достойный во всех отношениях. И в ту минуту, когда ты входил в эту дверь, я как раз говорил госпоже Пелюш… Что я говорил тебе, Атенаис?
— Такое, что излишне повторять в присутствии вашей дочери.
— Почему же, — возразил Мадлен, — излишне повторять в присутствии Камиллы, что она подарила любовь человеку, достойному ее во всех отношениях? Ну так я вам говорю, что вы встретитесь вновь и что вы будете несказанно рады этой встрече.
— Я, разумеется, со своей стороны… Я не имею ничего против господина Анри, и если только случай сведет нас…
— Да, — заметила Атенаис, — но пускай он не слишком рассчитывает на подобный случай.
— Хорошо, — сказал Мадлен, — я приглашаю вас всех через пол года на открытие сезона охоты ко мне на ферму.
— Но, — произнес г-н Пелюш, — ведь земли больше не принадлежат господину Анри. Где же мы будем охотиться?
— Сначала на плоскогорье, где я убил всех этих куропаток, этих кроликов и этого фазана, а потом и на всех других землях. Они совсем не обязательно должны принадлежать господину Анри, чтобы я и мои друзья имели возможность охотиться на них.
— Я надеюсь, господин Пелюш, — произнесла Атенаис самым язвительным тоном, — что вы не позволите вашей дочери вновь встретиться с этим молодым человеком.
— О отец… — прошептала Камилла, умоляюще складывая руки.
— Пусть время само рассудит, госпожа Пелюш, — заметил Мадлен. — Благоразумный человек никогда не связывает себя обязательствами ни за, ни против, если речь идет о будущем. А сейчас, — продолжил он, — мне надо сделать кое-какие покупки, не ждите меня раньше ужина.
Затем, обращаясь к г-ну Пелюшу, он спросил:
— Станция наемных кабриолетов по-прежнему находится в арке ворот на улице Сент-Оноре?
— Прекрасно! — пробормотал Пелюш. — Он собирается взять наемный кабриолет, когда вполне можно довольствоваться экипажем за двадцать пять су, и это разорившийся человек!
— Во-первых, дорогой мой Пелюш, разорен Анри, а вовсе не я. Я вернул себе двадцать тысяч франков, которые мне были должны и на которые я уже не рассчитывал; ты видишь, что мое состояние, напротив, увеличилось на треть. Кроме того, в наемном кабриолете я сделаю все свои покупки за один день, в то время как в экипаже за двадцать пять су на это потребовалось бы три дня: как видишь — твои расчеты неудачны. И наконец, мой дорогой Пелюш, — добавил Мадлен, взяв в кармане пригоршню золота, — даю тебе слово, что, как я приехал в Париж с моими деньгами, так и вернусь домой с ними же, поскольку, вероятно, не потрачу того, что взял с собой.
И, сказав это, Мадлен раскрыл под самым носом у г-на Пелюша ладонь, на которой лежало пятнадцать или восемнадцать сотен франков наполеондорами и луидорами.
Странное дело! Какими бы богатыми ни были люди, работающие с бумагами, даже если через их руки проходит в день простых векселей на сто тысяч франков, вид золота всегда производит на них впечатление.
Господин Пелюш склонился перед золотом Мадлена и замолчал.
Однако, когда Мадлен вышел, он, повернувшись к г-же Пелюш, сделал головой и плечами движение, как бы говорившее: "Ты видишь!"
— Разумеется, — поняв мужа, ответила Атенаис. — Он проматывает свой капитал, а когда он его промотает, то прибежит к вам за помощью.
— О сударыня! — пробормотала Камилла. — Мне думается, мой крестный слишком горд, чтобы просить милостыню у кого-либо.
— Сударыня, — в свою очередь заявил г-н Пелюш, — я не знаю, проматывает ли мой друг Мадлен свой капитал или свои доходы, но одно я знаю точно: если бы не он, то вы, весьма вероятно, лишились бы супруга, а Камилла — отца. Он спас мне жизнь, и в этот день я сказал ему: "Мадлен, касса "Королевы цветов" отныне твоя касса". И если он пожелает взять оттуда разумную, понятное дело, сумму, то под расписку он ее получит.
— О отец, мой добрый отец! — вскричала Камилла.
В то время как семья Пелюш вела этот спор, предметом которого он являлся, Мадлен отправился на улицу Сент-Оноре, где взял напрокат кабриолет за почасовую оплату, несмотря на совет своего друга Анатоля по поводу бережливости.
Сначала он велел отвезти себя к ратуше. Здание ее как раз в это время почти полностью перестраивали, ремонтируя сразу три стены из четырех.
Он остановил кабриолет около ограды и вышел.
Множество рабочих обтесывали камень. Мадлен подошел к ним и убедился, что это был тот самый камень, который называли "королевский известняк"; однако этот материал, находившийся перед его глазами, был с менее плотным зерном, чем его собственный, а следовательно, и менее красивым. Мадлен завязал разговоре человеком, руководившим работами, и ему не составило труда выдать себя за государственного служащего. Поскольку его выдумка сработала, Мадлен без особых хлопот оказался по другую сторону ограждения.
Там он нашел архитектора.
Это был славный малый по имени Лезюер.
Мадлен отрекомендовался Лезюеру как человек, способный поставить ему королевский известняк лучшего качества и по более дешевой цене, чем тот, который архитектор использовал в данное время.
Архитектор с сомнением покачал головой.
— Сколько вы платите за ваш камень? — спросил Мадлен.
— Сорок пять франков за кубометр, с доставкой в Париж, — ответил архитектор.
— А если вам предложат более красивый камень, чем этот, по сорок три франка?
— Это составит два франка экономии, а поскольку нам надо еще сто тысяч кубометров, то мы выиграем на этом двести тысяч франков.
— Я повторяю вам, — промолвил Мадлен, — что могу поставлять королевский известняк лучшего качества, чем этот, по сорок три франка.
— Предположим, что он действительно окажется более красивым и я приму ваше предложение, сколько кубометров вы сможете поставить?
— Все сто тысяч кубометров, необходимые вам.
Архитектор с удивлением посмотрел на этого человека, одетого, как рабочий, и только что предложившего ему сделку на четыре миллиона триста тысяч франков.
— Сударь, — сказал он Мадлену, — если камень таков, как вы об этом говорите, и если вы в состоянии поставить нам требуемое количество, то торг, считайте, состоялся. Но как мы сможем проверить качество камня?
— Через две недели мои образцы прибудут на канал Сен-Мартен. Однако я хочу иметь гарантии.
— Какие?
— Через две недели, если мой камень по отзывам экспертов, выбранных лично вами, окажется лучше, чем ваш нынешний, то вы заключите со мной контракт.
— Без сомнения.
— Не могли бы мы заключить с вами небольшой договор по этому поводу?
— У меня нет таких полномочий.
— А кто их имеет?
— Господин префект.
— Господин де Рамбюто… что же, я не желал бы ничего лучшего.
— Вам поставят условием заплатить неустойку.
— Мне кажется, что и я имел бы право на подобную неустойку.
— Возможно.
— Хорошо! Я буду в полном распоряжении господина префекта. Я остановился в "Оловянном блюде"; меня зовут Мадлен.
Архитектор вытащил из кармана записную книжку и внес туда адрес Мадлена и его имя.
Мадлен распрощался с архитектором, сел в экипаж и отправился с такими же самыми предложениями в Гербовое управление, Банк, на Восточный, Северный и Лионский вокзалы — три последних здания еще только строились, а в первых велись ремонтные работы.
Везде он предлагал свой камень по более низкой цене, и везде ему обещали дать ответ в конце недели.
Действительно, в конце той же недели у него на руках были предварительные договоры с ратушей — на поставку шестидесяти тысяч кубометров королевского известняка, с Банком и Гербовым управлением — на поставку пятидесяти тысяч кубометров того же самого королевского известняка и, наконец, с тремя вокзалами — на поставку ста восьмидесяти тысяч кубометров мягкого камня.
В общей сложности, если качество камня оказалось бы таким, как он его объявлял, у него было заказов на тринадцать миллионов семьсот тысяч франков.
К тому же он заручился обещанием инженеров, которые строили оборонительные укрепления и которым предстояло закончить еще три или четыре форта, о покупке шестидесяти тысяч кубометров твердого камня по цене пятьдесят пять франков за кубометр, если образцы будут соответствовать их требованиям.
Господин Пелюш был сильно заинтригован, видя Мадлена в его почти министерском наряде: в черном сюртуке и белом галстуке; Мадлена, которого он никогда не видел одетым иначе, чем в пальто орехового цвета, казацкие шаровары и серую шляпу.
С кем Мадлен мог вести дела и ради чего ему понадобилось нанимать кабриолет не на одну поездку и даже не на час, а на весь день? Господину Пелюшу безумно хотелось самому узнать эту тайну или подговорить Камиллу, чтобы та расспросила крестного.
Но он не осмелился.
Что касается г-жи Пелюш, то она утверждала, будто Мадлен хлопочет у правительства место для г-на Анри, но добавляла, что она питает надежду на то, что г-н Пелюш никогда не отдаст свою дочь за служащего, то есть за человека, зависящего от капризов министерства или случайностей революции.
Что же касается Камиллы, то девушка не строила никаких предположений. Она полностью полагалась на Господа, утром и вечером прося егоза Анри; на свою любовь, над которой, как ей говорило сердце, неспособно восторжествовать никакое насилие; на привязанность и дружбу своего крестного, который, как она знала, был столь же предан, сколь настойчив.
Мадлен оставался непроницаемым и уехал, так и не сказав ни слова, которое помогло бы г-ну Пелюшу и его жене сделать какие-либо предположения о цели его приезда в Париж. С собой он увозил, само собой разумеется, ответ на привезенное им письмо.
Мы уже упоминали о том, что Мадлен возвращался в Норуа, заключив предварительных сделок приблизительно на четырнадцать миллионов.
Он прибыл в Виллер-Котре в половине восьмого утра; в девять часов он уже спрашивал свою старую кухарку, где находятся сейчас папаша Огюстен и Анри.
Оба были в каменоломне.
Мадлен потер ладони.
— А во сколько Анри ушел туда?
— В пять часов утра, как обычно.
Мадлен потер ладони сильнее.
— Во сколько он возвращается к завтраку? — спросил Мадлен.
— Он не приходит есть, ему носят еду в каменоломню.
— О дорогое дитя! — вскричал Мадлен. — Я буду завтракать вместе с ним!
И, взяв свою падубовую трость с ручкой-птицей, Мадлен поспешил к каменоломне; было пятнадцать минут десятого.
Добравшись до плато, он остановился, и его сердце переполнилось радостью.
Никогда еще ни один генерал не испытывал подобного удовлетворения при виде лагеря, приказ о работах в котором он отдал при своем отъезде и который по своем возвращении нашел уже полностью укрепленным.
Чрево горы было раскрыто, тысяча кубометров различных пород камня, целыми кусками или уже распиленного, лежала на площади в двести квадратных метров.
Вынутый грунт использовали для устройства пологого спуска, который вел к самой реке.
Шестьдесят рабочих поглощали свою девятичасовую еду с веселой беззаботностью и воодушевлением людей, получивших в назначенный час плату в соответствии с выполненной ими работой.
Два человека, одетые в блузы и сидевшие друг против друга на глыбах камня, ели то же самое, что и их рабочие, расположившись на великолепном кубе королевского известняка: распиленный крестообразно, он должен был дать четыре кубометра.
Один из них не снимал фуражку, защищавшую его лысый череп, другой, совершенно не опасаясь за свою голову, украшенную великолепной шевелюрой, положил свою фетровую шляпу на землю.
Подойдя к ним, Мадлен узнал мастера-каменолома и его ученика — папашу Огюстена и Анри.
При виде его оба вскрикнули от радости.
Мадлен бросился в объятия Анри.
— Как, — смеясь, сказал молодой человек, — вы меня узнаете, крестный?
— И нахожу тебя еще красивее, чем когда-либо! — воскликнул Мадлен.
— В этом вы не похожи на господина Жиродо, который не узнает меня с тех пор, как я надел блузу. Но, правда, Жюль Кретон и господин мэр Вути, ежедневно осматривающие работы, относятся ко мне с гораздо большей теплотой, чем обычно.
— Значит, дела идут, папаша Огюстен?
— Вы видите, господин Мадлен, мы вытащили на поверхность около тысячи кубометров камня.
— А как Анри? — смеясь, продолжал Мадлен. — Он уже освоился с новым занятием?
— Можно подумать, что он занимался этим всю жизнь, — ответил папаша Огюстен.
— Почему ты не надел свой орденский крест, Анри?
— На эту блузу?
— Ну и что? Никогда еще ты не был более достоин носить его; это польстит людям, работающим под твоим началом. Надевай его завтра же, тем более что это создаст благоприятное впечатление: начальник работ, награжденный крестом. Но послушайте, меня интересует еще вот что: когда же вы мне дадите поесть? Я умираю от голода!
— Черт! — смеясь, ответил Анри. — У нас есть хлеб, сыр и вода из реки.
— Плачевный завтрак!
— Такой же, как у этих честных людей, а поскольку я не хочу ни унижать их, ни пробуждать в них зависть, то я живу как они.
— Хорошо, пусть будет кусок хлеба и сыр, смоченный в речной воде. Впрочем, ведь мы же рабочие, не правда ли, папаша Огюстен? Будем же жить как рабочие, как говорит Анри. Однако поскольку я рассчитываю на теплый прием со стороны моих новых компаньонов, то назначаю вознаграждение в сорок су каждому работнику.
— Все слышали? Каждому причитается вознаграждение в сорок су.
— Ура хозяину! — закричали рабочие.
— А теперь, когда предобеденная молитва произнесена, пора за стол.
Мадлен воздал должное завтраку, каким бы скудным он ни был; затем, в то время как Анри наблюдал за возобновлением работ, он отвел в сторону папашу Огюстена и задал ему вопрос:
— Ну как, потерь нет?
— Напротив, действительность превзошла наши ожидания.
— Когда я смогу получить образцы всех разновидностей камня?
— Через три дня.
— А когда они прибудут в Париж?
— В середине следующей недели. Вы видите, наклонный спуск уже установили; на катках блоки доставят к реке, а уже там мы погрузим их на баржу, которая пойдет в Париж через Ла-Ферте-Милон и Мо. Похоже, дело не терпит отлагательства?
— Да, время торопит.
— Значит, парижанам нужен наш несчастный бутовый камень?
— Да, нужен, и, боюсь, даже слишком нужен.
— Ну что же! Да пожелай они хоть двести тысяч кубометров, они их получат.
— А если они попросят вдвое больше?
— Гм! — хмыкнул папаша Огюстен, изумленно раскрыв глаза.
— Да, вдвое?
— Хорошо, черт возьми, уж мы позаботимся о том, чтобы они их получили; ведь это всего лишь вопрос рабочих рук.
— Пусть так, но пока, папаша Огюстен, никому ни словечка о том, что я вам сейчас сказал.
— И даже господину Анри?
— Особенно господину Анри. И давайте отберем самые лучшие образцы.
— Идемте со мной.
Мадлен и мастер-каменолом стали осматривать камни, обходя их один за другим; они отбирали превосходные образцы, причем такие, которые должны были выдержать обтесывание. Три дня спустя камни уже были на борту баржи.
И три дня спустя Мадлен вновь ехал в дилижансе.
Как и в прошлый раз ему не хотелось предстать перед своим другом Анатолем с пустыми руками.
Поэтому накануне отъезда он взял двух гончих, Ромбло и Пикадора, и с разрешения г-на Редона, купившего, как вы помните, лес Вути, углубился в заросли колючек, которые платили ему тем же, глубоко вонзаясь в его кожу.
За полтора часа Мадлен убил двух косуль.
В ту минуту, когда он свежевал вторую, раздавая гончим полагающуюся им часть добычи, за его спиной послышались шаги. Обернувшись, Мадлен узнал г-на Редона, который, подозревая, что сосед воспользовался данным ему разрешением, решил поинтересоваться, удачной ли была его охота.
Мадлен указал ему на двух косуль, лежащих на траве: одна из них предназначалась г-ну Редону, другая — г-ну Пелюшу.
Мадлен нисколько не грешил против истины, когда говорил своему другу Анатолю, что г-ну Анри или ему самому совершенно необязательно быть владельцами земель в Норуа, чтобы иметь возможность охотиться на них в свое удовольствие. Дело в том, что он никогда не забывал послать хозяину земли часть дичи, убитой на его территории, и поэтому владельцы земель, вместо того чтобы запрещать ему охоту, сами просили Мадлена охотиться в их владениях; особенно доволен бывал папаша Мьет, в результате этого взаимообразного обмена получавший каждую неделю свое заячье рагу или жаркое из куропатки.
Но, по правде говоря, г-н Редон ничем не напоминал папашу Мьета.
Господин Редон принадлежал к тому славному племени сельских дворян, которое в наше время с каждым днем становится все малочисленнее; его всякий раз приходилось долго упрашивать принять что-либо, а поскольку он, как правило, платил тем людям, с кем Мадлен посылал ему дичь, вдвое против того, что она стоила, Мадлен решил сам относить г-ну Редону предназначавшуюся тому добычу.
И на этот раз он не изменил своему обычаю: он связал копыта косуль, повесил по одной на каждое плечо, согласившись лишь на то, чтобы г-н Редон обременил себя его ружьем, и под тем предлогом, что ферма г-на Редона была ему по пути, пожелал проводить мэра до его дома.
Дойдя до двери его дома, он опустил одну из косуль на каменную скамью и промолвил:
— Черт возьми! Ноша слишком тяжела, я не могу нести ее дальше.
И, забрав свое ружье из рук г-на Редона, он отправился к себе на ферму.
— Вам всегда удается меня провести! — закричал г-н Редон вслед удалявшемуся с ухмылкой на лице Мадлену.
У г-на Пелюша не было слабости, присущей мэру Норуа, и его не приходилось с такими церемониями упрашивать принять что-либо. Поэтому, увидев Мадлена, а за его спиной посыльного с косулей, он издал возглас радости, которому словно эхо вторил радостный крик Камиллы; разница было лишь в том, что возглас г-на Пелюша относился к Мадлену и его косуле, а крик Камиллы — к ее крестному и г-ну Анри.
Госпожа Пелюш, пробовавшая мясо косули всего дважды в жизни — один раз в "Молочном теленке" в день своей свадьбы, а другой раз в замке Норуа у Анри, — соблаговолила поинтересоваться у Мадлена, как хранят мясо косули. Тогда Мадлену пришло в голову продолжить свой путь вместе с посыльным до магазина торговца съестными припасами, где он обменял половину своей косули, оцененную в семнадцать франков, на шартрский пирог с начинкой из молодых куропаток и на омара.
Затем он вернулся к г-ну Пелюшу с омаром, шартрским пирогом и половиной косули.
Не стоит и говорить, что Мадлен не был настолько жесток, чтобы покинуть магазин, не вручив Камилле то, что он привез для нее.
Анатоль для порядка навел кое-какие справки и, убежденный настойчивыми доводами г-жи Пелюш, что Мадлен наезжает в Париж, одетый в черный сюртук с белым галстуком, лишь ради того, чтобы добиться для г-на Анри места в одном из министерств, отважился на следующее замечание:
— Ты расточителен, Кассий, и поступил бы гораздо благоразумнее, если бы использовал все эти прекрасные подарки, чтобы найти покровителей своему крестнику.
Кассий Мадлен, совершенно не подозревавший того, что творится в голове у Анатоля, посмотрел на него, вытаращив глаза и широко открыв рот.
Затем после минутного молчания, причину которого не было нужды объяснять, так как лицо его выражало крайнее удивление, он спросил:
— Чтобы найти покровителей моему крестнику? Но почему мой крестник нуждается в покровителях?
— Чтобы получить то место, которого ты добиваешься от его имени.
— Слава Богу, — вскричал Мадлен, — моему крестнику не нужно место!
— Но ведь взрослый молодой человек, такой, как господин Анри, не может оставаться без дела, особенно если он разорен.
Мадлен покачал головой:
— У моего крестника, — заметил он, — есть место, о котором он ни у кого не должен просить.
— А я и не знал этого, — ответил удивленный г-н Пелюш.
Затем, не в силах сдержать свое любопытство, он спросил:
— В Париже?
— Нет, в провинции.
— Хорошее место?
— Так себе.
— Сколько оно приносит?
— Шесть тысяч франков в год.
— А-а! — откликнулся г-н Пелюш. — Для начала это не так уж и плохо. И при условии, если он и дальше будет устраивать своих начальников…
— Прежде всего, у Анри лишь один начальник, и этого начальника, ручаюсь тебе в этом, он всегда будет устраивать.
— А на этом месте, — продолжал г-н Пелюш, увлекаемый желанием узнать все подробности о жизни Мадлена, — на этом месте возможно рассчитывать на прибавку?
— Оно может давать тридцать, сорок, даже пятьдесят тысяч франков.
— Полно, ты шутишь.
— Нисколько. У него есть доля в одном предприятии.
— В каком же?
— В том, где я состою сам.
— Но разве ты не видишь, Анатоль, — раздраженно сказала потерявшая терпение г-жа Пелюш, — что твой друг не расположен сегодня к откровениям?
— И как раз, послушайте, — заметил Мадлен, — ваши слова, дорогая госпожа Пелюш, напомнили мне, что вы мне задали один вопрос, на который я так и не ответил.
— Какой же?
— Вы спрашивали меня, как сохранить мясо косули; ничего нет легче: вы относите ее к мяснику, тот вычищает внутренности и разрезает тушу. Вы заполняете большую миску отменным уксусом, настоянным на эстрагоне, кладете туда лук и лимоны, порезанные дольками, тмин, лавровый лист, перец, чеснок, петрушку, много соли и перца, опускаете туда бедро, лопатку и спину косули и оставляете так на неделю, если вы любите не слишком маринованное мясо, и на три недели, если вы любите его крепко маринованным; затем вы помешаете отбивные на решетку, а бедро и лопатку на вертел, не забывая о пикантном соусе, и подаете блюдо на стол горячим.
Поспешно вытащив часы, он вдруг закричал:
— О Боже мой! Уже одиннадцать часов утра!.. Хорошо, что я предусмотрительно привел в порядок свой туалет перед тем, как выйти из гостиницы. Иначе, — смеясь, добавил он, — мне пришлось бы заставить ждать покровителей моего крестника. — До свидания, Пелюш! Ровно в пять часов я буду у тебя; однако, если я не появлюсь в этот час, не ждите меня и садитесь на стол.
Мадлен, уже один раз заплативший посыльному, несшему косулю, отправив его за наемным экипажем, заплатил ему вторично, простился с Анатолем, Атенаис и Камиллой и ушел.
— Бедный малый! — пробормотал г-н Пелюш с видом глубокого сострадания. — Он закончит свои дни в приюте для бедных.
Мадлен позаботился о том, чтобы письменно предупредить всех своих клиентов о своем приезде, так что все они оказались на месте.
В первый день он должен был встретиться с архитекторами, строящими ратушу, Гербовое управление и Банк;
всем им требовалась одна и та же разновидность камня, то есть королевский известняк.
Он привел всех троих на канал Сен-Мартен.
Камень прибыл накануне — он был великолепен.
Каждый имел полные полномочия от тех, кого он представлял: архитектор из ратуши — полномочия от г-на де Рамбюто, архитектор Банка — от г-на д’Аргу, архитектор Гербового управления — от правительства.
В тот же день был заключен контракт на поставку ста шестидесяти тысяч кубометров королевского известняка на сумму в шесть миллионов восемьсот восемьдесят тысяч франков.
На следующий день настал черед директоров Восточной, Северной и Лионской железных дорог. Они также, найдя камень подходящим для себя, заключили сделку на сумму в шесть миллионов восемьсот двадцать тысяч франков, то есть на поставку ста восьмидесяти тысяч кубометров мягкого камня.
Общая сумма контрактов составила тринадцать миллионов семьсот тысяч франков, что давало, благодаря близости реки и удобному сообщению с Парижем, чистую прибыль более чем в три миллиона.
Мадлен ничем не выказал своего удовлетворения ни г-ну Пелюшу, ни его супруге, ни даже Камилле, но он вновь, не зная, удастся ли ему раньше сентября выбраться в Париж, стал настойчиво приглашать г-на Пелюша провести сезон охоты на ферме.
Камилла слушала, молитвенно сложив руки. Атенаис пробормотала, нахмурив брови:
— Но вы отлично знаете, господин Пелюш, что это невозможно.
Господин Пелюш, сгоравший от желания возобновить свои прошлогодние подвиги, отказывался весьма неловко. Но когда Мадлен пообещал владельцу "Королевы цветов", что тот сможет убить шесть косуль наподобие той, что он привез, и, по крайней мере, дюжину фазанов, с губ г-на Пелюша слетело: "Хорошо, посмотрим". Мадлен поручил Камилле поддерживать у отца подобные настроения и укреплять их, несмотря на постоянное противодействие со стороны г-жи Пелюш.
Вернувшись, Мадлен нашел Анри за работой; к его блузе был приколот орденский крест. Бывший торговец игрушками отвел в сторону папашу Огюстена и сообщил ему о подписанных договорах.
На этот раз они были окончательными.
— Ну так что? — спросил у него папаша Огюстен.
— Ну так что? — ответил Мадлен вопросом на вопрос.
— Нужно знать, — сказал папаша Огюстен, — хотите ли вы сразу получить миллион, организовав компанию, или же рассчитываете вести разработку своими собственными силами, ни с кем не делясь.
— А если я буду вести дело в одиночку и ни с кем не делясь, как скоро пятьсот тысяч франков банковскими билетами смогут оказаться на моем столе?
— Вам потребуется от двух до двух с половиной лет.
— А если я создам компанию?
— Самое большее пять или шесть месяцев.
— Организуем или, точнее, организуйте общество, папаша Огюстен. Я всегда буду достаточно богат, а вот счастье к детям никогда не придет слишком рано.
Пол года спустя знаток промышленных работ мог бы целый день без устали любоваться трудом двухсот пятидесяти рабочих, из которых одни обтесывали, другие распиливали, третьи, наконец, вытаскивали огромные каменные блоки из каменоломни Норуа под руководством папаши Огюстена и Анри, подбадриваемых и контролируемых Мадленом.
Внутрь горы в ее гранитное чрево вели три отверстия; от каждого из них были проложены рельсовые пути, по которым глыбы королевского известняка и мягкого камня доставлялись к берегу реки.
Там вступали в действие подъемные краны, они подхватывали эти глыбы, снимали их с платформ и переносили на баржи, которые, едва оканчивалась погрузка, сплавлялись вниз по Уркскому каналу в направлении Ла-Ферте-Милона и Мо и попадали в канал Сен-Мартен.
Весь путь от Порт-о-Перша до Ла-Виллета был, как пунктиром, отмечен этими баржами, двигавшимися беспрерывно одна за другой к Парижу.
Дело в том, что слух о превосходном качестве камня из карьера, принадлежавшего Мадлену, широко распространился, и Кассий теперь не только поставлял королевский известняк для ратуши, Гербового управления и Банка, а мягкий камень — для трех вокзалов и твердый — для оборонительных укреплений, он также продавал в частные руки песчаник и бутовый камень: песчаник по девять франков, бут — по тридцать.
Впрочем, как ясно из первых строк этой главы, работы в каменоломне, начатые на тридцать тысяч франков Мадлена, приобрели огромный размах благодаря коммандитному товариществу с капиталом в миллион двести тысяч франков, основанному стараниями папаши Огюстена.
Ведь именно папаша Огюстен, чей талант в этой области нам известен, имея на руках договора, заключенные Малленом, отправился к самым богатым людям округи и предложил им войти в дело. Правда, для их согласия вовсе не понадобилось ни настойчивых упрашиваний, ни долгих визитов.
Первые шесть человек, к которым он обратился, взяли каждый на двести тысяч акций.
Акционерами стали г-н Редон, папаша Мьет, Жюль Кретон, г-н Жибер из Суси, г-н Данре из Фавроля и еще один здешний землевладелец.
Три акции были предоставлены Мадлену как учредителю; кроме того, он получил шестьсот тысяч франков единовременно в возмещение принадлежавшей ему на правах собственности каменоломни.
Четыреста тысяч франков уставного капитала предназначались на проведение работ или, точнее, на то, чтобы эти работы начались.
В тот день, когда папаша Огюстен принес Мадлену решение общества, согласно которому тому представлялось шестьсот тысяч франков наличными и шестьсот тысяч франков акциями, Мадлен, верный своему слову, дал папаше Огюстену обещанные сто тысяч франков.
К концу шестого месяца работ первоначальная доля учредителей в двести тысяч франков уже стоила пятьсот тысяч.
Мадлен, если бы он пожелал продать свои акции, получил бы за них два миллиона.
В договоре ни слова не было сказано об Анри, который, по всей видимости, даже и не догадывался о финансовом положении крестного. Однако его жалованье было удвоено, и он, казалось, был полностью удовлетворен этой прибавкой.
Завершив сезон охоты и рыбной ловли, Мадлен, бывая наездами в Париже, продолжал наведываться, правда гораздо реже, к г-ну Пелюшу, чей прием стал несколько сдержаннее из-за отсутствия корзин с дичью, а в особенности из-за того молчания, которое Кассий хранил о своем крестнике, молчания, которое, на взгляд г-на Пелюша, было совершенно неприличным.
Но, настойчиво побуждаемый Мадленом, который рисовал ему великолепную картину будущей охоты, г-н Пелюш, в конце концов, к своему огромному удовольствию, дал твердое обещание Мадлену участвовать в продуктивном состязании по уничтожению кабанов, косуль, фазанов в лесу Вути, кроликов и куропаток на равнине Норуа и кроликов на плато Порт-о-Перша.
Труднее Мадлену было добиться, чтобы Камилла сопровождала отца; но тем не менее и это уже было почти обещано. Что касается г-жи Пелюш, то она заявила, что магазин не может оставаться без хозяев, и поэтому кто-то должен принести себя в жертву, а поскольку всегда приходилось жертвовать чем-то ей, то вполне естественно было, что и на этот раз дома останется она.
Все это было сказано тем язвительным тоном, которым г-жа Пелюш так умело пользовалась в тех случаях, когда любовь Пелюша к дочери брала верх над его снисходительностью к желаниям супруги.
Как бы ни оберегал г-н Пелюш свое достоинство офицера гражданского ополчения и как бы умело ни скрывал он свою почти детскую радость, охватывавшую его при одной мысли о приближении дня, способного вновь подарить ему наслаждения охоты, последнюю неделю августа хозяин "Королевы цветов" пребывал в лихорадочном возбуждении, вызывавшем у Камиллы безумную радость, а у г-жи Пелюш — неистовую зависть. Она уже говорила не о себе — о том, что она будет не только покинута, но и забыта, причем одному Богу известно, на какое время, — но об охлаждении у г-на Пелюша интереса к серьезным делам, охлаждении, свидетельствующем о роковом стремлении у него последовать примеру его друга Мадлена; однако г-н Пелюш лучше, чем кто-либо, знал предсказания, которые он сам делал о несчастной участи своего друга, уготованной Кассию в последние годы его жизни, предсказания, которые неминуемо должны были сбыться из-за его многочисленных наездов в Париж и его немыслимых трат на наемные экипажи и посыльных.
На следующий год должно было стать ясно, устоит ли ферма, раздавленная ипотекой, перед этой безумной расточительностью.
Господин Пелюш мысленно делал эти предсказания, заполняя свои сумки дробью, пороховницу — порохом, дорожную фляжку — водкой. Он одну за другой брал на мушку ружья барышень из магазина и оставался глух к их крикам ужаса. Он вынудил Камиллу привести Блиду, ее верную подругу, ее наперсницу, ее единственное утешение, чтобы та служила мишенью для его незаряженного ружья.
И наконец, что бы там ни говорила г-жа Пелюш о грозящих расходах и о насмешках, ждущих его, г-н Пелюш отправился в полицию за разрешением на ношение оружия, повесив ружье на плечо и взяв в руки удостоверение кавалера Почетного легиона.
В свою очередь Мадлен сделал все возможное, чтобы придать началу этого охотничьего сезона подлинную торжественность. Кроме двенадцати фазаньих курочек и четырех петухов, выпущенных им в лесок Вути, он расселил еще двести молодых фазанов, которые были высижены курами и которых он выкормил муравьиными яйцами; наконец, вокруг этого переполненного дичью заповедника он посеял гречиху, чтобы фазаны, находя поблизости свое излюбленное зерно, даже и не помышляли бы отправляться на пастбище.
Что касается плато, то не было никакой необходимости заселять его кроликами. Чем больше их там отстреливали, тем больше их там становилось, и работы в каменоломне не заставили этих дерзких соседей покинуть ни пяди зарослей вереска или хотя бы одного колючего куста.
И вот наступило 31 августа.
Все постоянные гости были приглашены на 1 сентября в семь часов утра; открытие сезона приходилось на воскресенье. Только один г-н Пелюш должен был прибыть накануне и заночевать в доме, и 29-го, в четверг, он объявил в письме, что если, полагаясь на обещание Мадлена, молодые люди не скажут друг другу ни единого слова о любви, то в семь утра он сядет в дилижанс и прибудет в Виллер-Котре в два часа дня. Он не смел надеяться, что Мадлен, столь занятый накануне охоты, приедет его встречать. Однако Камилла, вежливо добавлял г-н Пелюш, была бы весьма счастлива увидеть своего крестного на целый час раньше.
Письмо г-на Пелюша было пересказано Анри, и молодой человек с печальным видом, но без малейших возражений поклялся Мадлену, что Камилла не услышит от него ни единого слова, способного оскорбить отцовскую щепетильность.
В пятницу в половине второго Мадлен запряг лошадь в повозку и отправился в Виллер-Котре.
Было несколько минут третьего, когда в конце Суасонской улицы послышался грохот колес тяжелой кареты. Мадлен, не желавший ни на секунду оттягивать радостный миг встречи двух любящих сердец, ждал путешественников на почтовой станции, не распрягая лошадь, чтобы его друг с дочерью, выйдя из дилижанса, могли бы тут же сесть в повозку. Еще издали он заметил два лица, показавшиеся в окнах кареты. Не стоит и говорить, что это были г-н Пелюш и Камилла.
Камилла выпрыгнула из дилижанса, едва он остановился; г-н Пелюш, напротив, спустился на землю, величественно пятясь задом, и попросил оставшихся внутри пассажиров подать ему ружейный футляр. Он прибавил:
— Я полагаю, мне не стоит советовать вам крайне осторожно обращаться с этим великолепным оружием, ведь я имел честь положить его внутрь на ваших глазах!
Один из пассажиров поспешил со всей уважительностью к такому ружью, даже скрытому футляром, исполнить пожелание г-на Пелюша.
Господин Пелюш принял футляр на руки, как кормилица берет ребенка.
В это время Камилла, у которой не было такого ружейного футляра, а следовательно, ей и не надо было прижимать его к груди, обняла крестного и спросила:
— Как чувствует себя Анри?
— Великолепно. Он обожает тебя, но дал клятву, что не произнесет ни слова любви, и я предупреждаю тебя, что он ее сдержит.
— Но я такой клятвы не давала, — прошептала Камилла.
— Что такое? — сказал г-н Пелюш.
— Ничего, — ответила Камилла. — Я сказала крестному, что очень счастлива увидеть его вновь.
— Должен ли я достать мое ружье из футляра? — спросил г-н Пелюш.
— Для чего?
— На тот случай, если, как и в первый мой приезд, на дорогу выскочит косуля.
— Мы найдем достаточно косуль в заповеднике Вути, — промолвил Мадлен, — поэтому оставим в покое тех, что принадлежат государству.
— Кстати, а как этот негодник Фигаро? — спросил г-н Пелюш, увидев на пороге гостиницы хозяина, продавшего ему собаку.
— Фигаро бесподобен, — отвечал Мадлен. — Я буду неблагодарным человеком, если он не станет есть мясо три раза в день и не получит золотой ошейник и серебряную конуру.
— Ну вот, тебе осталось только обожествить эту собаку, — сказал г-н Пелюш, устраиваясь в глубине повозки. — По правде говоря, ты ни в чем не знаешь меры.
Мадлен ничего не ответил; он посадил Камиллу слева, сам сел с правой стороны, взял кнут и слегка прошелся им по спине великолепной лошади, пустив ее крупной рысью.
Не прошло и получаса, как они перевалили через вершину второй горы Данплё и стали спускаться к ферме Мадлена.
— Но где же ты разместишь всех гостей? — спросил г-н Пелюш. — Ведь я полагаю, что в этот раз, именно потому что ты разорился, их будет гораздо больше, чем в прошлом году?
— Дорогой Пелюш, — ответил ему Мадлен, — от твоей проницательности мне иногда становится страшно за тех, кто хотел бы что-то скрыть от тебя. Да, у меня соберется еще больше людей, чем в прошлом году, потому что, именно когда ты беден, следует обзаводиться друзьями, но пусть тебя не волнует вопрос, где ты будешь жить. Замок был предоставлен в мое распоряжение его нынешним владельцем, и ты сохранишь за собой свою прежнюю комнату, если только не предпочтешь ей какую-нибудь другую, и в этом случае тебе будет предоставлено право выбора. Что касается Камиллы, то, полагаю, она не захочет изменить своей комнатке.
— О нет, крестный! — вскричала Камилла, из писем Анри зная, что эта комната стала ее собственной.
— Но мне кажется, — заметил г-н Пелюш, — что если господин Анри живет с тобой, то место Камиллы рядом с ее отцом, и в этом случае она должна жить со мной в замке.
— Камилла остановится вместе с тобой в замке, если ты на этом настаиваешь; но вот уже полгода, как Анри живет в охотничьем домике, оттуда ему удобнее наблюдать за работами.
— Какими работами? — спросил г-н Пелюш.
— За трудом нескольких рабочих, которых мы наняли.
Отвечая на вопросы г-на Пелюша, Мадлен въехал во двор фермы, выпрыгнул из коляски на землю, предложил Камилле руку, помогая ей спуститься, и сделал то же самое для своего друга.
— Но, — сказал г-н Пелюш, — я полагал, что моя комната находится в замке, а не на ферме?
— Действительно, она в замке, — отвечал Мадлен, — но, поскольку мы ужинаем на ферме, я подумал, что ты отправишься к себе лишь после ужина. А пока ты можешь воспользоваться моей комнатой, чтобы заняться своим туалетом, если находишь это нужным.
В это время в разговор вмешался новый персонаж. Это был г-н Фигаро. Лениво развалившись перед очагом на кухне, пес услышал голос Мадлена и прибежал, чтобы сказать ему: "Добро пожаловать!"
Мадлен так горячо отвечал на его ласки, что г-н Пелюш, увидев, как его друг целует собаку в морду, почувствовал, что его человеческое достоинство задето, и не мог удержаться, чтобы не съязвить:
— Ты не прав, Кассий, что так фамильярничаешь с животным, в конце концов всего лишь собакой; одна из причин презрения, которое арабы испытывают к нам, как раз и состоит в том, что мы позволяем себе ласкать и даже целовать этих четвероногих. Посмотри, я не поступился своим достоинством ради него, и он даже не смотрит в мою сторону, хотя я такой же хозяин для него, как и ты.
— Это потому, что он злопамятнее Иосифа, — смеясь, произнес Мадлен. — Ноты видишь, он признал Камиллу.
И в самом деле, не удостоив г-на Пелюша даже взглядом, Фигаро приберег для Камиллы самое влюбленное свое ворчание и самые преданные повиливания хвоста.
Камилла, заботясь о мнении арабов не больше, чем ее крестный отец, и забыв нападки Фигаро на Блиду, к великому возмущению г-на Пелюша, вознаградила Фигаро за его ласки.
В эти минуты в воротах показался молодой человек в панталонах из тика и блузе из серого полотна, его длинные черные локоны выбивались из-под фуражки из такого же серого полотна, как и его блуза; в руках он держал линейку, к отвороту его блузы была приколота лента Почетного легиона.
— Господин Анри! — воскликнула Камилла, не в силах сдержать возглас одновременно радости и удивления.
— Господин Анри! — повторил г-н Пелюш. — Господин Анри, одетый таким образом! Молодой человек, занимающий место с жалованьем в шесть тысяч франков!
— В двенадцать тысяч, мой дорогой Анатоль. Со времени моего последнего визита к тебе в Париж его хозяин удвоил ставку.
Обнажив голову, Анри грациозно приблизился к крестному, с улыбкой протягивая ему руку, затем приветствовал Камиллу и г-на Пелюша с изяществом, резко контрастирующим с его нарядом.
— Дорогой крестный, — сказал он. — Я и не подозревал, что застану вас в подобном обществе, которое, я уверен, вы покинете с большим сожалением, пусть даже всего и на мгновение. Но сегодня суббота, день выдачи жалованья; вы обещали дать рабочим вознаграждение; к тому же из Парижа пришли два или три письма настолько важных, что я хотел бы незамедлительно ознакомить вас с ними.
— Дорогая Камилла, — сказал Мадлен, — твой отец сказал бы тебе: "Дела прежде всего". Поднимайся в свою комнату, дорогу ты знаешь, а я провожу твоего отца в мою спальню.
Затем он добавил, повернувшись к молодому человеку:
— Анри, ты найдешь меня в моем кабинете, куда войдешь через дверь с лестницы и откуда выйдешь тем же путем, чтобы не беспокоить моего друга Пелюша… Ступай, Камилла, идем, Анатоль.
Камилла сделала Анри грациозный реверанс, на который тот ответил почтительным поклоном. Господин Пелюш, собираясь последовать за своим другом и Камиллой, соблаговолил в знак приветствия поднести руку к своей фетровой шляпе. Анри, оставшись один, спросил:
— Когда я могу подняться к вам, дорогой Мадлен?
— Через пять минут, — ответил тот. — Этого мне хватит, чтобы устроить Анатоля в его комнате.
Камилла ушла в одну сторону, Анатоль и Кассий удалились в другую. Анри посмотрел на часы, чтобы подняться в кабинет к Мадлену в точно назначенное время.
Господин Пелюш был равнодушен к топографии фермы, но совсем иные чувства испытывала Камилла. С радостью обнаружив, что в ее комнате все осталось на прежних местах, она немедленно подбежала к окну, возле которого привыкла обмениваться утренним приветствием с Анри.
В комнате Мадлена также ничего не изменилось. За исключением черного сюртука и панталон, сшитых им для поездок в Париж, он ни в чем не отступил от своих повседневных привычек.
Мы забыли, правда, упомянуть о великолепном хронометре Брегета, который, возвышаясь на каминной полке, привлек внимание г-на Пелюша. Он показывал время, отсчитывал секунды и обозначал дни недели и числа месяца.
— Черт! — сказал г-н Пелюш. — Какие у тебя отличные часы!
— Они не отстали ни на секунду за те полгода, что прошли с те пор, как я их приобрел.
— Такие часы должны стоить, по меньшей мере, шестьсот франков.
— Тысячу двести.
— Тысячу двести франков! И ты заплатил тысячу двести франков за часы?
— Что поделаешь! Когда занимаешься предпринимательством, необходимо знать точное время. Так что сюда приезжают со всей округи, чтобы поставить свои часы по моим.
— Значит, ты занимаешься предпринимательством?
— Как, разве я тебе об этом не говорил?
— Ни единого слова.
— О! Я тебе все расскажу. А вот и мой крестник вошел ко мне в кабинет, извини, я должен выслушать отчет.
— Иди, Кассий, иди, — сказал г-н Пелюш. — Имея трех продавщиц в магазине и семь или восемь рабочих в городе, я знаю, что значит вести дела. Однако, чтобы управляться со всем этим, мне вполне достаточно серебряных часов, доставшихся по наследству от отца и стоивших ему семьдесят франков. Вот они.
И он достал из карманчика своего жилета тот безобразный и устаревший предмет, который парижские уличные мальчишки весьма выразительно окрестили "будильник" или "тикалки".
— Да, да, — ответил Кассий, входя в кабинет. — Я знаю эти часы, очень ценю их и даже предложил бы купить их у тебя, если бы смел надеяться, что ты согласишься с ними расстаться.
— Ты прав, — подхватил г-н Пелюш, опуская свои часы обратно в карман. — Я не расстанусь с ними ни за какие деньги.
— Ну вот, ты видишь, я правильно поступил, купив свои собственные. Через десять минут я буду в твоем распоряжении.
В приоткрытую дверь г-н Пелюш в самом деле мог видеть Анри, с распечатанными письмами и сумкой в руках ждавшего Мадлена.
Было похоже, что в сумке лежали деньги.
Господин Пелюш подошел к туалетному столику, стоявшему около двери в кабинет. Отсюда, делая вид, что он умывает себе лицо и руки, г-н Пелюш мог слышать все, о чем говорили Анри и Мадлен.
— Оплата произведена? — спросил Мадлен.
— Еще нет, — ответил Анри. — Во-первых, никак не удается поменять семь или восемь тысяч франков золотом на серебро. Мы исчерпали все запасы серебряных монет на десять льё в округе, к тому же мы наняли на испытательный срок двадцать новых рабочих, и пока не договаривались с ними об оплате.
— Они работают, как остальные?
— Почти так же.
— Тогда им надо положить по четыре франка, как и другим.
— Такое же мнение и у папаши Огюстена.
— Как ты поступишь с твоим золотом?
— Я заплачу луидорами каждой пятерке рабочих, и это уже будет их забота найти разменную монету. Но в первую же вашу поездку в Париж вы должны будете договориться с Банком, чтобы он давал нам ежемесячно сорок тысяч франков серебром в обмен на векселя или на золото.
— Нет ничего проще. Сколько мы должны заплатить сегодня рабочим?
— Шесть тысяч семьсот франков.
— Ты помнишь, я им обещал дать вознаграждение первого сентября, если останусь доволен их работой?
— Да.
— Ты добавишь еще одну тысячу франков в счет этого вознаграждения, которое они сегодня в охотничьем домике получат из рук Камиллы. Я хочу, чтобы они выпили за здоровье моей крестницы.
Господин Пелюш весь обратился в слух.
Выплата шести тысяч семисот франков за неделю из расчета четырех франков в день предполагала наличие двухсот пятидесяти рабочих.
Мадлен обещал договориться с Банком, чтобы тот присылал ему ежемесячно в обмен на золото около сорока тысяч франков серебром!
И наконец, Мадлен желал, чтобы его двести пятьдесят рабочих получили вознаграждение из рук Камиллы с единственной целью заставить их выпить за ее здоровье!
Все это ум г-на Пелюша, каким бы превосходным он ни был, совершенно отказывался понимать.
Но так как Анатоль ни слова не хотел упустить из разговора, казавшегося ему хотя и непонятным, но весьма интересным, то он продолжал внимательно слушать, машинально натирая руки куском мыла, который таял на глазах и с которым он обращался бы, вероятно, гораздо бережнее, если бы тот принадлежал ему.
— О чем сегодня говорится в письмах?
— Пришли три письма: от господина де Рамбюто, господина Талабо и господина Шарля Лаффита. Они пишут, что если вам в конце месяца будут нужны деньги, то вы можете рассчитывать на них: первые двое предлагают сто пятьдесят тысяч франков каждый, а последний — сорок тысяч франков.
— Тебе нужны деньги?
— Нет, мы сможем прожить весь следующий месяц, пользуясь тем, что находится в кассе.
— Ну что ж! В таком случае ответь этим господам, что в этом месяце мне ничего не надо, но поскольку срок выплаты первых дивидендов приходится на второе число следующего месяца, то в конце сентября мне понадобятся эти суммы в двойном размере.
— Но эти дивиденды не превышают восьмидесяти тысяч франков.
— Ты думаешь, нашим акционерам не будет приятно узнать, что, помимо их дивидендов, в кассе лежит еще около полумиллиона?
— Я напишу в этом духе. Я могу даже попросить гораздо больше. Вы ведь знаете, что вам должны более миллиона.
— Нет, так будет лучше всего. Спускайся и подожди нас, сцена выплаты жалованья позабавит наших гостей; не забудь положить тысячу франков отдельно в маленький кошелек.
— О! Будьте спокойны.
Анри вышел через дверь на лестницу. Мадлен вернулся в комнату и застал г-на Пелюша, продолжавшего машинально намыливать руки, в то время как таз был переполнен пеной.
Господин Пелюш вытер руки и позвал Камиллу; она спустилась. Анри ждал ее у дверей и вручил ей небольшой кошелек с золотом.
Затем все направились к маленькому охотничьему домику, в котором жил Анри и где должна была состояться выплата жалованья.
Их ожидала целая армия рабочих.
При приближении Мадлена ряды разомкнулись, и Мадлен, Пелюш, Анри и Камилла прошли сквозь толпу из двухсот пятидесяти рабочих, державших свои фуражки в руках.
Первый этаж небольшого дома был превращен в контору, где Анри держал кассу.
Во всю ширину комнаты была установлена решетка, оставлявшая свободным лишь коридор, который вел от входной двери до выхода.
Анри попросил рабочих заходить внутрь по пять человек, объявив, что в будущем им будут платить каждому отдельно, к этому уже приняты все меры, но сейчас, поскольку в наличии только наполеондоры по двадцать франков, им предлагают получить один наполеондор на пятерых.
Предложение было принято без всяких возражений.
В своем втором обращении Анри попросил их не расходиться, получив плату, поскольку г-н Мадлен, намереваясь поблагодарить их за расторопность, с которой они приступили к работам, хотел бы из рук своей крестницы дать им доказательство своего удовлетворения.
Все было проделано, как и договаривались, в совершеннейшем порядке.
Рабочие по пять человек входили в дверь, получали один наполеондор на всех пятерых, выходили через другую дверь и оставались ждать.
Камилла вышла к ним, и все головы вновь обнажились.
— Друзья мои, — сказала она им, — мой крестный пожелал, чтобы я вас отблагодарила от его имени за ваш добрый вклад в дела предприятия, руководителем которого он является, и как доказательство его удовлетворения вот кошелек с тысячью франков, предназначенный для того, чтобы вы выпили за мое здоровье. Я вручаю его вашему бригадиру, чтобы он разделил их поровну между вами.
Бригадир вышел вперед и приблизился.
— Держите, — продолжала Камилла. — И да благословит вас Бог, вас, ваших жен и ваших детей!
Не знаю, был ли заранее отдан приказ, но едва эти последние слова были произнесены, как крики "Да здравствует мадемуазель Камилла!" и "Ура!" в честь Мадлена вырвались из двухсот пятидесяти глоток в таком едином порыве, какого г-н Пелюш никогда не мог добиться в дни смотров в честь избранного им правительства, хотя в его роте было девяносто человек.
Господин Пелюш был так сильно растроган, что у него на глаза навернулись слезы.
Мадлен вполголоса сказал несколько слов бригадиру, взявшему кошелек из рук Камиллы, и тот ответил знаком, подразумевавшим, что он все понял.
Все направились на ферму: Камилла, радостная и довольная, как в пору самых сладких своих надежд; Анри, задумчивый и даже встревоженный; г-н Пелюш, снедаемый любопытством (всякое мгновение вопрос уже был готов сорваться у него с языка, и он с трудом удерживал его); Мадлен, молчаливый, но при этом предающийся жестикуляции, которая свидетельствовала об обширных замыслах, зреющих в его уме.
На пороге фермы их ждал мэр Вути, пришедший сообщить весьма неожиданную новость, что в силу своей неограниченной власти он переносит на второе сентября открытие охотничьего сезона, назначенное ранее на первое число.
В ответ на все расспросы он удовольствовался следующим объяснением: желая дать завтра торжественный завтрак в честь Мадлена, всех гостей и всех охотников округи, он, воспользовавшись своим всемогуществом в муниципалитете, отложил начало охоты на послезавтра.
Господин Пелюш вначале был сильно раздосадован. Но заверения Мадлена — казалось, раздосадованного не меньше, чем остальные, — в отличном качестве завтрака несколько примирили его с этой задержкой, в конце концов ставшей всего лишь суточной отсрочкой.
Дело заключалось в том, что в замке Вути должно было праздноваться новоселье.
На следующее утро все охотники, созванные Мадленом к семи часам утра по списку, который был составлен лично им, будучи предупреждены г-ном Редоном, что вместо охоты в этот день состоится большой званый завтрак, почти равный обеду, вместо того чтобы явиться ко времени, указанному в первом приглашении, и в костюмах охотников, явились в десять часов утра одетые так, как и подобает людям, собирающимся пировать у главного лица всей округи, то есть у господина мэра.
Встреча была назначена на половину одиннадцатого в замке Вути.
Господин Пелюш с наслаждением вновь разместился в своей великолепной комнате, которую он покинул с таким сожалением, не надеясь ее больше увидеть. Он безмятежно проспал там всю ночь и проснулся в девять часов.
Камилла, ответив церемонным реверансом на почтительное приветствие Анри, удалилась в свою маленькую комнатку, но спала она далеко не так долго, как ее отец, проснулась в пять часов утра и немедленно подбежала к окну в надежде услышать от Анри его обычное пожелание доброго утра; но никого не было видно, и ничто не выдавало присутствия в близлежащих зеленых зарослях какого-либо влюбленного, пусть даже и безмолвного. Камилла тогда вспомнила, что ей сказал ее крестный отец об обещании, данном г-ном Анри, не говорить ей больше ни слова о любви, и, сожалея, что ей довелось повстречаться с молодым человеком, столь твердо держащим свое слово, она все же не могла не восхититься подобной твердостью. И чтобы вознаградить его, а быть может, чтобы наказать, она послала тысячу воздушных поцелуев в том направлении, где, по ее предположениям, он находился, то есть в направлении охотничьего домика.
Что касается Анри, то, будучи верным своему обещанию, он удалился в охотничий домик, где крайне плохо провел ночь, почти не в силах заснуть; но когда стало рассветать, он подумал, что если ему не позволено говорить Камилле о своей любви, то ему вовсе не запрещено смотреть на нее, когда она появится в окне, а при своем тщеславии он нисколько не сомневался, что она в нем покажется. Поэтому он встал на рассвете и известными ему тропинками пробрался к маленькой хижине, называвшейся домиком садовника, но не потому, что в ней жил какой-то садовник, а потому, что внутри него лежали различные орудия садоводства; и там, глядя в оконце, все покрытое пылью, посреди которой он расчистил отверстие величиной с глазок, Анри стал дожидаться, когда откроется окно Камиллы. Как мы и говорили, оно открылось, и Анри с несказанным удовлетворением мог наблюдать, с каким старанием Камилла разыскивала его всюду, где он должен был быть, но где его не было, и счесть те поцелуи, которые она ему посылала, убежденная, что ее сейчас видят лишь Господь Бог и ангелы.
В половине одиннадцатого, как и остальные, она под руку со своим крестным отцом пришла в замок, и г-н Пелюш с удовлетворением отметил, что г-н Анри появился пять минут спустя после нее, и пришел с противоположной стороны.
Без четверти одиннадцать все собрались в главной гостиной. Господин Редон приветствовал прибывших с удивительной любезностью, а затем, вполголоса обменявшись со слугой несколькими словами, сказал:
— Господа, мы сядем за стол лишь в час, поэтому у нас есть время прослушать чтение одного документа, впрочем, надеюсь, не лишенного интереса. Господин Анри, будьте так любезны предложить вашу руку мадемуазель Камилле и садитесь возле нее. Поскольку это чтение в первую очередь затрагивает ваши интересы, то было бы кстати, если бы вы могли поделиться друг с другом чувствами, которые оно породит в вас.
Яркая краска выступила на лицах обоих молодых людей; но, не имея ни малейшего понятия о том, что должно было произойти, при всем своем замешательстве Анри встал, подал руку Камилле и вместе с ней направился к двери второй гостиной, обе створки которой распахнул перед ними слуга.
Во второй гостиной находились г-н Дерикур, нотариус Вути, и г-н Менессон, нотариус Виллер-Котре: один сидел за столом, на котором лежал двойной лист гербовой бумаги, другой расположился рядом. Оба были одеты, как и полагается нотариусам, то есть в черные сюртуки и белые галстуки.
В ту минуту, когда г-н Редон пригласил Анри взять Камиллу под руку, г-н Пелюш сделал протестующий жест, но Мадлен схватил его уже протянутую руку и придавил своей, сказав при этом:
— Подожди конца спектакля. Ты всегда успеешь выказать свой гнев и позже, если потребуется.
И он прошел вместе с ним в распахнутую дверь сразу же вслед за молодыми людьми.
Господин Пелюш лишь попытался оттолкнуть ногой Фигаро, поскольку пес, проявив полное неуважение к нему, хотел попасть в гостиную вслед за Анри и Камиллой; но Мадлен остановил ногу своего друга так же, как до этого он задержал его руку.
— Не трогай его, — смеясь, произнес он. — Собака более чем кто-либо имеет право услышать то, что сейчас будет зачитано.
За г-ном Пелюшем и Мадденом шли Жюль Кретон, г-н Жиродо и другие друзья Мадлена — все те, кого мы встречали в начале этой истории.
Это была та же самая гостиная, где за восемь месяцев до этого они собрались для чтения брачного контракта, так внезапно расстроенного неожиданным появлением дона Луиса.
Господин Пелюш обратил на это внимание Мадлена.
— Надо же! Действительно, это так, — ответил тот, словно до сих пор и не заметил этого.
Каждый сел в кресло; только одно оставалось незанятым рядом с Малленом, и он, подозвав Фигаро, сделал ему знак расположиться в нем.
Фигаро повиновался, нимало не удивившись, что ему оказывают такую непомерную честь, и уселся, словно был вполне разумным существом.
— Господа, — произнес г-н Редон, — прошу вас выслушать, не перебивая, то, что вам сейчас будет прочитано. Те, у кого появятся какие-либо замечания, смогут высказать их после прочтения.
Присутствующие переглянулись с видимым удивлением. Господин Пелюш схватил за руку Мадлена, но тот, когда цветочник уже собирался открыть рот, прервал его словами:
— Прежде послушай, ведь это ни к чему не обязывает.
Камилла и Анри вздрогнули и побледнели. Их взгляды жадно устремились к нотариусу, державшему в руках документ. Анри вытер со лба проступивший пот. Камилла прошептала:
— Боже мой! Боже мой!
Одни из двух нотариусов, г-н Менессон, поднялся и стал читать:
"Перед лицом метра Менессона, нотариуса Вимер-Котре, и его коллеги метра Дерикура, нотариуса Вути, предстали:
1) господин Анри де Норуа, совершеннолетний, занимающий должность руководителя работ в обществе "Мадлен и компания ", с жалованьем в тридцать тысяч франков…"
Анри подался вперед.
— Господин де Норуа, — обратился к нему г-н Редон, — вы, как и все остальные, связаны обещанием отложить все замечания до окончания этой процедуры.
Нотариус продолжил:
"… проживающий в своем замке Норуа коммуны Вути…"
— Как! — вскричал Анри. — В моем замке Норуа?
— Тише, ради Бога! — промолвил Мадлен. — Иначе мы никогда не закончим.
— Но однако… — заметил г-н Пелюш.
— Но ведь вам же обещали, господа, что все разъяснится в самом конце, — настаивал Мадлен. — Неужели так трудно дослушать?
Анри посмотрел на своего крестного с невыразимой признательностью. Камилла молитвенно сложила руки.
"… в своем замке Норуа, — повторил нотариус, — выступающий от своего собственного имени, с одной стороны;
2) господин Мадлен, действующий от своего имени в связи с приданым, которое он назначит ниже сего будущему супругу, — с той же стороны…"
Молодые люди одновременно воскликнули:
— Мой друг!
— Мой крестный!
— Тише! — крикнул Жюль Кретон голосом судебного пристава из "Женитьбы Фигаро".
Нотариус возобновил чтение:
"3) мадемуазель Камилла Пелюш, несовершеннолетняя девица, выступающая от своего собственного имени при содействии и с разрешения господина Пелюша, ее отца, — с другой стороны…"
— Здесь, — произнес г-н Пелюш, отдавая честь на военный лад, — но, однако…
— Тише! — повторил Жюль Кретон голосом еще более гнусавым, чем в первый раз.
"4) господин Пелюш, — читал нотариус, — отец, выступающий в присутствии собравшихся при сем как с целью засвидетельствовать свое одобрение, так и желая оказать содействие своей дочери и дать ей разрешение на этот брак, в связи с приданым, которое он назначит ниже сего в ее пользу, — с другой стороны…"
Господин Пелюш открыл рот, чтобы заговорить, но Мадлен закрыл его рот ладонью.
"Каковые стороны, — продолжал нотариус, — установили нижеследующие правовые условия брака, решенного между господином Анри де Норуа и мадемуазель Камиллой Пелюш:
Статья 1.
Имущество будущих супругов будет нераздельно".
— Пропустите, — сказал Мадлен.
"Статья 2.
Супруги не будут иметь обязательства по долгам и ипотеке одного и другого".
— Дальше, — повторил Мадлен.
Нотариус пропустил обычную статью контракта, чтение которой представлялось бесполезным Мадлену, и перешел к статье третьей: "Назначение приданого будущему супругу".
При упоминании этой столь важной статьи брачных контрактов все напрягли слух.
"По случаю брачного союза, — читал г-н Менессон, — господин Мадлен выделяет и назначает в виде приданого господину Анри, своему крестнику, а тот с благодарностью принимает сумму в триста тысяч франков билетами Французского банка, которую через мое посредство господин Мадлен в настоящую минуту вручает будущему супругу…"
И г-н Менессон достал из своего кармана пачку банковских билетов, которую он положил на стол со следующими словами:
— Подсчет проведен, я все проверил.
Анри встал, дрожащий и бледный как мертвец, явно намереваясь что-то сказать, но прежде чем он успел раскрыть рот, Мадлен повелительно сказал ему:
— Молчите и садитесь. Я прошу вас об этом, а в случае надобности я вам это приказываю.
Анри упал на стул и, закрыв лицо руками, разрыдался.
Мадлен подал знак нотариусу, который продолжил:
"Статья 4.
Назначение приданого будущей супруге.
По случаю брачного союза господин Пелюш со своей стороны выделяет и назначает в виде приданого мадемуазель Камилле Пелюш, своей дочери, будущей супруге, а та с благодарностью принимает сумму в триста тысяч франков билетами Французского банка, которая будет ей вручена при чтении контракта".
— Но, — вскричал г-н Пелюш, — что за ерунду вы здесь читаете, сударь? Неужели вы полагаете, что я прибыл открывать охоту, имея в кармане триста тысяч франков в банковских билетах?
— Не знаю, сударь, — спокойно ответил второй нотариус. — Но я знаю, что мне их вручили сегодня утром от вашего имени…
— Кто? — вскричал г-н Пелюш.
— Ваш друг Мадлен, и вот они.
Сказав это, нотариус в качестве противовеса приданому Анри положил на стол пачку в триста тысяч банковских билетов, произнеся, как и его коллега:
— Подсчет проведен, я все проверил.
— Мадлен! Мадлен! — вскричал г-н Пелюш, не зная, что ему делать: то ли рассердиться, то ли броситься в объятия друга.
— Отец, — воскликнула Камилла, — отец, я согласна, последуйте моему примеру!
И подобно Герсилии, подталкивающей Ромула и Тация в объятия друг друга, Камилла толкнула г-на Пелюша в объятия Мадлена.
С этого мгновения ни с той, ни с другой стороны более не последовало никаких замечаний.
Молодые люди переглянулись, опьянев от счастья, но все еще сомневаясь.
Мадлен подтолкнул Камиллу в объятия Анри так же, как до этого Камилла отправила г-на Пелюша в объятия друга.
Ничего нельзя было разобрать, кроме взрывов смеха, радостных всхлипов, бессвязных восклицаний.
Оба нотариуса, в противоположность античным авгурам, которые не могли смотреть друг на друга без смеха, одновременно вытащили платки из карманов и взглянули друг на друга, утирая слезу.
Жюль Кретон опрокидывал одно за другим кресла, а Фигаро прыгал, радостно лая и не подозревая, что он являлся первопричиной всего этого.
Анри, как ребенок, подошел к Мадлену и упал перед ним на колени.
Мадлен обнял его и прижал к груди.
— О мой благородный, мой достойный друг, — сказал ему Анри, — вправе ли я принимать от вас подобные благодеяния?
— Как?! Вправе ли ты? — вскричал Мадлен. — Полагаю, да.
— На каком основании? — спросил Анри. — Кто я вам? Ваш крестник, только и всего.
— Несчастный! — сказал ему Мадлен. — Неужели ты до сих пор не понял одного?
— Чего?
— Того, что эта бедная девушка, которую соблазнил граф де Норуа, твоя мать…
— Да?
— Это была моя сестра, неблагодарный!
Анри вскрикнул от радости и бросился на грудь Мадлену.
— Да, да, — вскричал он, — я был страшно неблагодарным!
— Ну, дети мои, — произнес Мадлен, — все это прекрасно, но мы забыли главное.
— Что же мы забыли? — спросил г-н Пелюш со слезами на глазах.
— Черт возьми! Мы забыли подписать контракт.
— Это верно, — заметил г-н Пелюш и, взяв перо, подписал гербовую бумагу первым.
Мадлен поставил свою подпись вслед за ним.
Затем — оба супруга.
После этого — все вперемешку, как попало.
Величественные росчерки обоих нотариусов завершили дело.
Когда была поставлена последняя подпись, дверь обеденной залы распахнулась, открывая вид на великолепно накрытый стол, и слуга объявил:
— Господин и госпожа де Норуа, кушать подано!
— О-о! — произнес Жиродо, единственный, кто с сожалением смотрел на происходящее. — Господин и госпожа де Норуа — еще рано их так называть!
— Во всяком случае, этого не долго ждать, — заметил г-н Редон, — так как в назначенный час мы отправимся в мэрию, а господин кюре обещал нас ждать до двух часов в церкви.
Все произошло так, как и было намечено. После великолепного завтрака, во время которого молодые люди и крошки не взяли в рот, они, все еще не веря своему счастью, совершенно оглушенные случившимся, выполнили все формальности обеих процедур: гражданского брака и венчания.
После венчания, как обычно, все прошли в ризницу, где каждый поцеловал новобрачную и расписался в книге записей.
Господин Пелюш взял перо в свою очередь и уже собирался поставить свое имя.
— Черт возьми! — внезапно вскрикнул он так громко, что все обернулись.
— Что случилось? — спросил Мадлен.
— А как же Атенаис? Ведь мы забыли о ней, только и всего!
— Полно, — усмехнулся Мадлен. — Завтра открытие охоты: пошлешь ей в корзинке с добычей уведомительное письмо.
— А, черт возьми! Тем хуже! — произнес г-н Пелюш решительным тоном, каким Цезарь воскликнул, переходя Рубикон: "Аlеа jacta est![23]" В конце концов она не ее родная мать, а я ее отец!
И он поставил свою подпись.