Часть вторая ДВОЕ В ГОРОДЕ

I

Может, от чрезмерного желания и переутомления ему померещилось?

Агент 3-го разряда Платон Сивко, пренебрегая опасностью привлечь внимание, содрал с лохматой рыжей головы картуз и, смяв его в кулаке, принялся судорожно растирать разом взмокшую физиономию. Только что, словно издеваясь, мелькнуло в толпе странное видение в тонком тёмном пальто с надвинутой на глаза шляпой и кануло. Незримой каплей во взбалмошной людской волне, схлынувшей с парохода на скрипнувший под сотнями ног деревянный причал, призрак, не иначе, бесследно пропал в густой пелене утреннего тумана, окутавшего берег.

"Хотя, если скумекать?.. — приходя в себя и помня занудные наставления старшего опергруппы Евсея Чернохвостова, зачесал затылок Платон. — Надысь и не чудно случившееся. Сколь уж на ногах!.."

Внутренности пригорюнившегося агента сами собой издали тяжкое невразумительное урчание, невольно он дёрнулся, пугливо озираясь. Вторую неделю лишь чуть забрезжит рассвет и до поздней ночи не спамши, не жрамши, как следует, агенты губернского ГПУ[58] посменно дежурят в порту и на железной дороге. Задача, вроде, бесхитростная, но почему-то страшно взбаламутившая начальство всей местной конторы.

"Узреть проклятое инкогнито! — так, громко высморкавшись, рявкнул перед строем младшего состава их командир Чернохвостов, вытаращив шальные глазища, словно стращая неведомого врага, и рубанул кулаком воздух. — Узреть и идти по следу! Но пальцем не трогать ни при каких обстоятельствах. Не мельтешить у него перед носом, чтоб не учуял. А уж как притопает к месту назначения, приведёт к своему лежбищу, стеречь птичку в клетке до особого распоряжения".

А вот кого? Зачем? Почему, наконец? Ни слова, ни намёка. Начальству, известное дело, должно быть всё доподлинно ясно, а младшему составу знать не положено. Не мешало б, конечно, обозначить величину того инкогнито, чтоб хотя бы представлять опасность. Собственной шкурой рисковать зазря негоже. Проклятое то инкогнито сам в руки не дастся. Это и без дурацких наставлений каждому понятно. Да и распознать его в толпе будет непросто. Приметы незваного гостя куцые, как обрубок хвоста блудливого пса. Евсей уложился в несколько слов: среднего роста, из интеллигентов, потому как в очках или в пенсне, вроде иностранца, так как бывал в Германии и владеет несколькими языками, немецким, само собой. "И что ж теперь? — вырвалось тогда у Платона. — Чёртов инкогнито так и залается по-германски, ежели, к примеру, его локоточком легонько в бок… чтоб распознать?.." — "Я те ткну, я те ткну! — гадюкой зашипел ощерившийся враз Чернохвостов. — Опять ты с подковырками, шутник!.."

И ведь не думал Платон встревать, помнил остережения Льва Соломоновича Верховцева, но вылетела сама собой ядовитая фразочка, не уследил. Не срастаются у него отношения с губастым выскочкой. Недели три назад тёрся Евсей бок о бок в одном строю, сопел в две дырочки, а тут вдруг за неизвестные подвиги его в командиры вместо угодившего в госпиталь степенного Макара Савельевича Федякина. Теперь брешет Евсей на прежних товарищей без разбору пуще цепного кобеля. А вот возвернётся ли рассудительный молчаливый Федякин, не спишут ли старого чекиста из конторы, волнуется весь младший состав: прокурил тот свои лёгкие, самокрутки изо рта не выпускал, задыхался последние дни в тяжком кашле, бегая по лестницам, да в коридорах. А Чернохвост, как сразу стали прозывать его между собой все, лют, от прежних дружков даже отвернулся, будто и не хлебал с ними лиха.

Сивко сплюнул с досады, вспомнив так некстати случившийся недавний инцидент. "И на кой ляд понадобилось с подсказкой лезть, как германца того спровоцировать! Молчал бы, как остальные… А и то! — оправдываясь, возмутился тут же его уксусный рассудок. — В охранке даже при кровавом Николашке такого не водилось. К сыскарям начальство всегда относилось с понятием. Доверяло и поощряло самостоятельность агентов, ценилась инициатива в критических ситуациях. Естественно, и заботу проявляло. Взять хотя бы одёжку. На костюмчик приличный, чтоб от мещанина среднего достатка не отличался, деньжат выделялось достаточно, хошь не хошь купи или пошей по фигуре. И уважение враз вызывает, и глаз скользит, не вызывает лишнего интереса. Неча сказать, в непогоду — плащик с зонтиком извольте, тогда, кстати, модно было у мужчин, а зимой — пальтишко от ветров и морозов. В Саратове там мороз ого-го! А на тебе всё добротное, из хорошего сукна, носить не сносить. А здесь? У большевичков такого нет и вряд ли скоро предвидится. Но помышлять или трепаться насчёт этого не смей. Враз пришьют политическую незрелость или чего похуже. Чернохвост так и вынюхивает, одно твердит — бдить приказы и никакой отсебятины. Страху напускает на каждых политсиделках и комиссар Сапожников…"

За короткий срок пребывания в конторе успел насмотреться и наслушаться Платон столько, сколь не довелось за всю прежнюю жизнь. Мысли, одна другой досадней и злей, заскакали в его воспалённом мозгу. Зря поддался Верховцеву, смалодушничал да клюнул на удочку, всё, как следует, не обдумав. Неча теперь самому себе врать. Ничего он не выгадал, а угодил в ту же охранку[59], только рангом ниже. Может, Льву Соломоновичу что-то и перепадает сверху, всё же Верховцев особым порученцем при важном чине в конторе, а ему, дурачку, окромя кожанки, сапог да синих штанов с лиловыми лампасами — весь навар. И то велено беречь пуще собственной шкуры. Раз ты сыскарь, — на башку отымалку[60] задрипанную да на плечи зипун неприметней и подырявей, а там — мышью по углам, тенью по стенкам…

Сивко натянул картуз поглубже, отошёл в сторонку от плывущей толпы, опёрся на перила, откуда повидней, что творится, поморщился.

Тревожно, муторно на душе с того времечка, как в ГПУ очутился. Считай, почти ни одной ночи спокойно не спал. Прежде, конечно, тоже жилось гадко. Тошно вспоминать те денёчки, когда распустили охранку. Словно в пьяном бреду пережил Октябрьский переворот. Во времена кровавой драчки красных, белых да прочих чумазых мыкался по деревням, у родни спасался. Тряслись и сами родственнички, но благо не гнали. Спасло, что одиноким волком берёгся, с бабой да детишками не уцелел бы. А стихло помаленьку, осмелел, выполз из норы, хлипкий промысел с беспризорной шпаной уже в городе снова затеял. В Саратове в балках бандитов хватало, но друг друга ещё не грызли, а малолетки — самый подсобный материал, лепи из них, что хошь, только палку не перегибай. С голоду сдохнуть не грозило, но и от жира не лоснился. Понимал, что недолго такое житьё продлится. В любую минуту угодишь в тюгулёвку, краснопузые лягавые громили подвалы со шпаной каждой ночью. Вот тут на его голову Лев Соломонович и свалился. Старое не вспоминали, Верховцев его взял другим макаром. Очакушил, словно молотком по голове, мол, чекисты в Москве, в центральном своём комитете, секретное решение сварганили. Надумали не расстреливать попусту, как прежде, бывших сотрудников охранного отделения, а брать на службу в ГПУ специалистами по разработке антисоветских акций[61]. Упомянул ещё Лев Соломонович, что роют большевички коварную яму под бывших своих сотоварищей-эсеров, очень уж опасаются их влияния в рабочей и крестьянской среде. Но из-за нехватки грамотных умников испытывают большой урон. Затеяв учинить неслыханную травлю эсеров и меньшевиков, представляющих наиболее многочисленную и главную опасность в борьбе за власть, комиссары в открытую драку ввязываться теперь опасаются. Поэтому дискредитацию врага задумали осуществить коварной провокацией. Для этого и понадобились иные кадры.

Объяснял Лев Соломонович мудрёно, высоких материй касался, отчего у Платона закружилась голова; умел тот такое творить, помнил Сивко ещё по прежней службе. В общем, наобещал, насулил златые горы, а на деле оказалось, что даже молочных берегов в тех реках и не водилось. Сразу обернулось не так, как рассвечено было: взять-то Платона взяли по рекомендации Верховцева, но мозги морочили проверками — словом не описать. Должность тоже досталась не ахти какая — с испытательным сроком в младший состав и пока рядовым агентом. Облапошил Лев Соломонович — злился Платон, но помалкивал до времени, ломал голову над не дававшей покоя задачкой — какую выгоду поимел сам Верховцев, благодетелем тот не значился. В охранке Сивко служил филером по политическим делам, революционеров отслеживал. Как бывший унтер-офицер сам себе начальник, на этой почве в то время и сошёлся с Верховцевым, который ведал тем же, только в Особом корпусе жандармов[62]. А вот в ГПУ оказался Платон на самых низах, ничего не значащих и подчинявшихся таким расхристанным командирам, как Евсей Чернохвостов, фамилия которого сразу была переиначена.

В редких встречах на явочных квартирах Верховцев успокаивал его, заглаживать пытался неурядицу за рюмкой-другой, терпения требовал, сулил лучшие времена, но пустела бутылка, кончались наставления, а на душе Платона не светлело, хотя порой засиживались до рассвета. Одно маячило впереди каждый день — безысходность; в конторе в агенте человека не зрят, всё под страшным секретом, лишнего не скажи, а путаницы и безалаберщины не разгрести корявыми и грозными приказами. Только вот слух в народе живуч со времён прежней ЧК, люд помнит, его не обманешь: хоть и сменилась вывеска на конторе, а суровей управы нет, а значит, порядка и дисциплины в ней самой поболее. По первой и Платон так рассуждал, пока не столкнулся с бестолковщиной. Взять, к примеру, хотя бы вот эту идиотски обставленную облаву: ради одного засранца торчит на ушах вся агентура. Однако каким образом названное инкогнито заявится в город — по воде или всё же железкой прикатит, доподлинно неизвестно. А могли бы напрячься — последние кораблики на носу, кончается навигация.

"А если он поумней, сиганёт в лодочку тёмной ночью, до города не доплывая, да и заявится вовсе нежданно-негаданно на телеге? — тишком поделился сомнением с Сивко имевший на все дела собственное мнение Егорка Булычёв, смышлёный малый, недавно принятый из заводских. — Кто же тогда его споймает?.." В общем, копились вопросы не перечесть. И чем больше летело времени, тем более их собиралось. Ответов не было. А тут, не прошло и недели, сменилась и сама загадка, не исключено, что незваных гостей прибудет двое. "Значит, перестраивать всю стратегию?" — зачесал затылок Чернохвост. Евсей и без того последнее время не находил себе места, а после такого известия совсем почернел лицом. Было отчего лохмы чесать — если второй, то, конечно, заявится для прикрытия первого, то есть главного, и уж обязательно с багажом. А что за багаж? Не бомбы случаем? С бомбистами Чернохвост, слава богу, не встречался, но весьма наслышан об их зверствах и, как мог, провёл с младшим составом инструктаж. Из его впечатлительных назиданий Платон внял вполне доходчиво одно: греть животы на земле спасением не обернётся, от бомбистов укроет лишь подворотня. Но кого бомбить в их глухой окраине? Когда красные шибко прижучили и Сивко уносил ноги из родного Саратова, глуше здешнего провинциального городка не сыскал, однако позже, во время ночных посиделок с Верховцевым, мнение его пошатнулось — и этот мирный муравейник разворошила шальная волна революции. Вводя его в курс, Верховцев посвятил его в некоторые тайны секретного их ведомства. Оказывается, подопечный самого Ульянова Сергей Киров отстаивал тут власть большевиков. Вот тогда-то, просвещал Лев Соломонович, едва и не развалилась местная "чрезвычайка". Жадного до крови беспредельщика Жорку Атарбекова, пришлого с Кавказа начальника особистов, арестовали сами здешние красноармейцы и пустили бы в расход за зверства над населением, но вступился Киров. Отправил злодея тайком ночным эшелоном в Кремль к Дзержинскому будто бы для следствия и суда. Тем и спас. О "горном орле" наслышан был и Ленин, а правительство крайне нуждалось в кровавых палачах, поэтому комиссары в Москве нашли Атарбекову место не хуже прежнего, а шелупонь из его подручных, кто разбежаться не успел, зачистили. С тех пор недоверие к властям у местного населения сохраняется. Бывали и вспышки гнева, волнения со стрельбой и кровью. Сам Петерс, правая рука Дзержинского, наведывался порядок наводить, но напряжение не остывает.

Лев Соломонович поговаривал, что, глядя на начавшиеся после покушения на Ленина склоки в Кремле, здешние партийные отцы тоже между собой грызню затеяли, властные чинуши друг друга оппозиционерами кроют и чистки учиняют одну за другой. А чистки те пуще воровских разборок; случалось, прищучивали зарвавшегося негодяя, так выворачивали всю его подноготную чуть ли не с пелёнок, а уж тогда — никакой пощады, хоть он днём ранее в товарищах значился и "Интернационал" вместе горланили. Замаскировавшегося врага мигом волокли на распыл без суда и следствия.

Платон передёрнул плечами, заозирался по сторонам. "Не приведи господи попасть в лапы тех, к кому поневоле примазаться пришлось!" — похолодело нутро.

Между тем на причал ступала публика уже со второй, верхней палубы. Народ степенный. Этот с достоинством несёт своё тело, вприпрыжку не скачет. Супружеские пары — под ручки, пожилые — со всем семейством в почтенном окружении. Багаж наперёд матросиками на руках сносится вместе с живностью — кисками да собачками. Матросики шугают невесть откуда объявившихся наглых и крикливых цыганят, норовящих подобраться к хозяевам и путающихся под ногами. Враз брань, шум, гвалт. И хотя бранят поганцев беспощадно, от шпаны деться некуда.

Сивко без прежнего внимания и интереса рассеянным взглядом процеживал приезжих. Чужаки здесь, как на ладони, разом обозначатся. Нервотрёпка, похоже, близилась к концу. В завершение, прикидывал он, предстоит зачистка команды и парохода, но к тому времени Чернохвостов успеет подтянуть остальных агентов, которые дежурят по улочкам и закоулкам на подступах к порту. Тогда можно будет и вовсе расслабиться. А мутить Евсею мозги собственными видениями, пригрезившимися то ли от недосыпа, то ли с голодухи, Платон не станет. Только опять нарвётся на хамство и недоверие. Чернохвост определённо заподозрил чего-то или озадачили его сверху, принюхивается да приглядывается к нему как-то особливо, за каждое ненароком обронённое слово цепляется. Намекни ему теперь про мелькнувший призрак инкогнито, засмеёт и опозорит перед всем младшим составом. Лучше поделиться потом своими соображениями со Львом Соломоновичем…

Задумавшись, Платон вздрогнул от неожиданности, приметив вдруг вдалеке выставившегося из-за портовой арки Верховцева. Как сотрудник по особым поручениям, тот непосредственно в операции задействован не был, находиться ему в столь ранний час в подобном месте не пристало, к тому же и выглядел он необычно, словно на минуту-другую только что выпорхнул из разгульного ресторана "Аркадия"[63]. Глаза ему прикрывали поля роскошной шляпы песочного цвета, а приподнятый воротник тонкого пальто в том же выспреннем тоне прятал подбородок. Словом, его было не узнать, однако теперь он пренебрегал этим. Подпрыгивая на носках и размахивая светлой перчаткой, Верховцев безуспешно старался привлечь его внимание. Губы раскрытого рта нервно дёргались, выкрикивая неслышные ругательства — это Платон понял даже с неблизкого расстояния — наставник, не сдерживаясь, проклинал подопечного.

Внезапное появление Верховцева в столь необычном одеянии и нервное его поведение свидетельствовали об одном — случилось что-то непредвиденное и страшное.

Бесцеремонно расталкивая путавшихся под ногами, Сивко поспешил к портовой арке, нарушая все правила конспирации. Довольно скоро достигнув цели, он готов был застыть в привычной стойке, приветствуя начальство, но шагнувший навстречу Верховцев опередил его. Схватив запыхавшегося агента под локоть, он увлёк его в темноту арки, где, притиснув к стене, дыхнул в самое ухо:

— Ни слова, Платон Тарасыч!

— Здравия желаю… — выкатив глаза, только и успел прохрипеть тот, угодив в железные тиски.

— Ну как же так, голубчик! Как можно? Я надрываюсь здесь!..

— Вот…

— Молчите! Где же ваше?.. А, чёрт!

— Я извиняюсь…

— Результаты есть?

— Задушите. — Сивко, задыхаясь, попытался вырваться.

Физической силой он был не обижен, но справиться с взбешённым Верховцевым не удавалось.

— Простите, — наконец разжал тот пальцы на его горле. — Что известно?

— Мне показалось… — Сивко, судорожно глотнув воздух, поперхнулся.

— Ваши догадки мне не нужны! — Налившиеся кровью стальные глаза Верховцева сверкнули гневным огнём.

— Так точно! — невпопад ляпнул агент.

— Что скажете конкретного?

— Никак нет.

— Значит, пока никто не объявился? Я вас правильно понял, чёрт возьми!

— Да, — икнул Платон, теряя дар речи.

Верховцев изменился в лице, обмяк, сползая с Сивко, тяжело перевёл дух и сунулся в пальто за портсигаром.

— Не чуял до вас успеть.

Платон помалкивал. В таком состоянии видеть наставника ему не приходилось.

— Гость прибыл этим рейсом. Если вами он не замечен, значит, проскочив засаду, он уже в городе. — Выпустил струю дыма в лицо Сивко, Верховцев кивнул на пароход: — Я здесь по другому поводу. Спешил, опасаясь провала. Известие получил с запозданием.

— Гость? — возвращался к реальности Платон, поведение всегда выдержанного наставника изрядно его потрясло.

— Гость! Гость! Кого вам всем поручено не проморгать! — Верховцев вонзил взгляд в агента, снова пригвоздил его спину к стене. — И это прекрасно, что проворонили! Теперь, мой дружок, всё зависит от вас.

— От меня?

— Где Чернохвостов? Пробираясь сюда, я что-то его не заметил.

— Евсей? — ничего не понимал Сивко. — Помилуйте, Лев Соломонович, объясните.

— Потом. Всё потом, — смял папироску Верховцев. — Время дорого.

— Евсей с минуты на минуту должен быть здесь. Агентов скликает для общей зачистки парохода.

— Вам надо опередить его, любезный Платон Тарасович. — Голос Верховцева посуровел, он в упор приблизил лицо и встряхнул плечи Сивко так, что тому стало не по себе. — Непременно!

— Но что от меня требуется? — побледнел агент.

— Мужество и проворство, — процедил сквозь губы наставник. — Мужество и проворство только и всего. И ещё везения. Я бы помолил бога.

Сивко обдало холодом.

— Поспешите на пароход и найдите механика. Черноволосый, вашего возраста, высокий. Мимо не пройдёте.

Сивко, не смея моргнуть, стыл столбом, ожидая задание.

— Это наш человек. Ему грозит разоблачение.

— Но… Как же? Вы знали и мне ничего?..

— Все объяснения потом, а сейчас вам надо успеть! Боюсь, Чернохвостову с вечера дано поручение его арестовать.

— Без Евсея мне на пароход не попасть.

— Наш человек не должен угодить в их руки!

— А Евсей? — как заведённый болванчик, лепетал ошарашенный Сивко. — Он приказал на пароход без него ни ногой.

— К чёрту! — рявкнул Верховцев, чем сразу привёл Платона в чувство. — Вы, милейший, трясётесь, как мокрая курица! Стыдно, любезный! Бывший унтер-офицер, Георгием[64] отмечены! Соберитесь! — И тише добавил, поедая его глазами. — Придумайте что-нибудь по ходу. В конце концов, оправдывайтесь желанием напасть на след гостя первым.

— А этот?.. Механик?.. Он мне поверит?

— Поверит, поверит, голубчик. Ему не выбирать, — вцепился в пуговицу на пиджаке Сивко Верховцев и притянул к себе. — Не дай вам бог опоздать!

Нити пуговицы не выдержали, и с треском она осталась в кулаке Верховцева, а Платон отлетел к стене.

— А вы, Лев Соломонович? — смутился Сивко.

— Что я? За меня не беспокойтесь. — Наставник сжал пуговицу в кулаке. — На, — развернул Платона и подтолкнул в спину. — Сделайте, как я прошу. Постарайтесь. Он не должен попасть к ним в руки.

Верховцев надвинул шляпу до бровей, шагнул в толпу и пропал среди галдящего народа.

II

Если б не ставшие непослушными пальцы, потерявшие вдруг за пазухой бумагу ГПУ, не въедливый горлопан в полосатом тельнике, перекрывший жирным брюхом сходни, где враз образовалась сутолока, Сивко, возможно, и проскользнул бы ужом на пароход незамеченным. Однако движение на палубе застопорилось. Придавленная кем-то собачонка с лаем соскочила с рук худосочной дамочки, не доверившей капризную любимицу матросикам. Хозяйка нервно взвизгнула и, обронив шляпу, опрометчиво кинулась в ноги за ней. В толкучке и криках назревала паника, но взбеленившихся пассажиров разогнал злой, знакомый Платону окрик. Откуда-то из-за спин коршуном налетел Чернохвостов.

— Все назад! Что творишь, сволочь? — Вороной ствол нагана в его руке врезался в мигом обвисшие бабьи груди побледневшего вахтенного. — Саботаж? Освободите проход!

— Тут вон… — мямлил толстяк.

— Провокацию затевать?

— Так вон же… — лихорадочно зашарил по толпе выпученными от страха глазищами тот, пока не наткнулся на отступившего, неуклюже пытавшегося спрятаться за спины Платона. — Вот. Этот. Лезет на судно, а документов нет.

— Кто такой шустрый? Покажь!

— Да вот же, тот гражданин.

Медленно разворачивающийся за дрожащим пальцем вахтенного ствол нагана застыл против агента 3-го разряда. Тут только Чернохвостов узрел Сивко.

— Этот?

— Ага.

Их глаза встретились. Платон, казалось, проглотил язык и готов был провалиться вслед поплывшему из-под ног настилу причала. Поизучав его скисшую физиономию, Чернохвостов надвинул поглубже на глаза кожаную фуражку, крякнул и не спеша спрятал наган.

— Поперёд батьки, значит? — скривились его губы в злой ухмылке; он приблизился к подчинённому и, обдав его тяжёлым похмельным духом, чтобы слышал лишь один, просипел, словно ожёг. — Выслужиться задумал, остряк? Без году неделя, а туда же!

— Я што… — зыркнув на публику, нашёлся Платон. — Отставшие господа бучу подняли. Поспешать-то не приучены, буржуи недобитые. А тут ещё болонка сумасшедшая сбежала от дамочки. Ну та и закатила переполох.

— А кто же велел поспешать? — Подозрительный взгляд Чернохвостова так и буравил насквозь мявшегося с ноги на ногу агента.

— Турнуть их захотелось, чтоб шустрей. И к вашему приходу поспеть. Зачистка же…

— Так, значит?

— Для дела старался.

— Для дела, значит…

— На пароходе лишь команда осталась, — продолжал гнуть своё ободрившийся Сивко. — Не прибыли гости, вот я этих и того… поторопил. Пугнул слегка. С ночи ж здесь торчим…

— Молчать! — грубо одёрнул его Чернохвостов, не сдерживаясь. Схватил за грудки. — Не прибыли, говоришь? Это кто ж тебе успел сообщить?

— Уж не проглядел бы, — не смутился Платон, осознавая всю беду надвигающегося провала. — Я здесь глаз не спускал.

— А брёх, значит, ты поднял?

— Боцман настырным оказался, — скосился Платон на толстяка. — Бумагу, видите ли с печатью ему подавай. Ну я рожу ему и собирался подправить, чтоб впредь знал, с кого требовать.

Чернохвостов недоверчиво скривился, но промолчал.

— А тут вы как раз подоспели, — наглея, подсластил Сивко.

— Справился бы? — смерив с ног до головы стоеросовую фигуру боцмана, с испугом ждущего своей участи, Чернохвостов с сомнением хмыкнул, смутные подозрения ещё гложили его. — Такого бугая твоим кулаком не прошибить.

— А это на что? — полез Сивко за пазуху, но пальцы снова предательски подвели, не цепляли затерявшуюся рукоять револьвера.

— Отставить, — натешившись его неудачными попытками, чертыхнулся командир. — Эх ты, аника-воин. — И неожиданно ткнул кулаком в полосатое брюхо толстяка так, что, охнув, тот присел, едва удержавшись на подломившихся враз ногах. — Учись, молодой.

Публика, дрогнув, отхлынула.

Чернохвостов хмуро оглядел жавшихся друг к дружке отставших пассажиров, пнул сапогом скулившую болонку и, подхватив с полу шляпку, сунул её трясущейся от страха дамочке.

— Мадам, вас на берегу кавалер заждался, а вы здесь рассусоливаетесь. — И махнул рукой остальным. — Поторопитесь, господа хорошие. Ну-ка по одному, по одному.

— А мне што делать? — лишь последний из задержавшихся засеменил по трапу, Сивко полез за папироской. — Ждать наших?

— Во-во, перекури, торопыга, пока наши подтянутся, — сплюнул за борт Чернохвостов. — Станешь здесь на сходнях за брюхатого. — Он прихватил боцмана за локоть, но тот, тяжко пыхтя, скривившись, поспешил подняться сам. — Я эту рожу с собой к капитану возьму. У себя хозяин-то? — потрепал он толстяка за щёку.

— Так точно, — буркнул тот. — В каюте, должно быть.

— Вот видишь, товарищ Сивко, каков наш народ смышлёный и послушный, — подмигнул Чернохвостов Платону. — Подход надо знать. Учи вас, недотёп.

Сивко промолчал, занятый своими тревогами, жадно затянулся терпким дымом. Один капкан ему удалось проскочить, однако обстановка накалялась, и что предпринять, он никак не мог сообразить.

Полез за портсигаром и Чернохвостов, достал уже было папироску, но повертелся по сторонам, напрасно высматривая других агентов на причале, смял табак в кулак, зло выругался.

— Остальных ждать не стану, — буркнул он, кинул взгляд на Сивко; тот, опустив голову, помалкивал.

— Что набычился? Я ещё разберусь с тобой, — повысил голос Чернохвостов. — Ишь, верховод объявился! Неча сопли глотать, слушай меня. Подгребут ребятки, пусть прошмаляют каюты и команду. Никого не выпускать на берег. Про трюм не забудь напомнить, а то знаю я их, в мазуте возиться им не в радость. За главного оставляю Матвея Шнуркова, у него нужные слова найдутся, чтоб несговорчивых урезонить. Кукарекина и этого новенького… как его? Из заводских?..

— Егорку?

— Е-гор-ку… — с ехидцей нараспев передразнил Чернохвостов. — Эх, шмазь блатная! Набралось вас, сотрудничав, на мою шею! — И зверея, рявкнул: — Георгия Булычёва и Кукарекина, обоих пошлёшь ко мне наверх. У капитана я буду.

— А мне здесь торчать?

— Заслужил. Твой пост тут, — отвернулся Чернохвостов, подтолкнул боцмана вперёд. — И чтоб мышь не проскочила.

Когда агенты, разделённые Шнурковым на пары, разбрелись по пароходу, а Булычёв с Кукарекиным скрылись наверху, Сивко, не сдерживаясь, заметался близ сходней, то и дело задирая голову, прислушиваясь к малейшему постороннему звуку. Один за другим летели за борт окурки, молотом билась кровь в висках, путались в голове тревожные мысли. Что там? Схватили механика или умудрился скрыться? Если попался, тогда уж точно конец не одному ему. Евсей и в контору бедолагу не поволокёт, там же, в каюте капитана, выбьет всё, что тот знает и начальству на блюдечке подаст. А знает липовый механик, судя по страхам Льва Соломоновича и по облаве, что на него устроили, премногое. Полетят с плеч головы и Верховцева, и его, Платона.

"Ох, полетят головушки! Не дай господи угодить в передрягу! — молился Платон, неистово крестясь. — Евсей с особым злорадством поставит к стенке…"

Сивко обдало жаром, лишь замаячили в его воспалённом мозгу представления о возможных последствиях.

"Сдал совсем организм, — с болью в душе подметил он, — отвык от подобных потрясений, раньше в окопах на передовой с немцами, да и в мытарствах Гражданской не замечал, а за последние денёчки не справляются нервы, напрочь рвёт их страх, видать, действительно за самое горло схватила беда, неужели конец всему?!"

Платон развернулся к причалу, с тоской впился глазами в ставший вдруг далёким и недосягаемым спасительный берег.

"А ведь есть ещё время! Дёрнуть отсюда, сразу не схватятся. Пока заметят, поймут, то да сё, успею ноги унести в тёмные подвалы, где ни одна сучка не сыщет, где не одни сутки просидеть можно, а там, бог даст, выберусь из этого чёртова города! В деревнях схорониться легче…"

Платон вцепился в перила, железо остудило пальцы, другая мысль завладела им. Искрой вспыхнула в мозгу, но тут же погасла.

Нет, идти к Верховцеву и до ночи пересидеть на конспиративной хате нельзя. Ко Льву Соломоновичу теперь, когда его задание не исполнено, хуже того — провалено с треском, смертельно опасно! Верховцев его и порешит. Он же его поручитель. Ему же отвечать за него в первую очередь… А одному Льву Соломоновичу легче выбраться из этой передряги. Верные дружки, о которых не раз он упоминал, его выручат…

А ноги не стояли на месте, ноги сами собой рвались туда, на берег, где жизнь. Сивко, словно взбесившийся жеребец, сдерживаемый невидимой жестокой уздой, замотал головой в истерике, захрипел в отчаянии, почуяв, будто наяву, петлю, стягивающую шею. И упал бы, собой уже плохо владея, но глухой шум с верхней палубы заставил его опомниться и замереть. Он прислушался — действительно там что-то происходило. Паническая горячка сама собой слетела с него, будто шелуха. Реальная опасность остудила рассудок. Пришла пора действовать, и Платон разом обрёл спокойствие.

"С чего это я задурил? — возвращалась ясность в мысли. — С чего запаниковал? Рано себя хоронить. В конце концов… — рука скользнула за пазуху, ладонь безошибочно ощутила шероховатость рукояти револьвера. — Надо будет, постоим за себя, — будто чужой голос шепнул в его ухо. — А последней пули одному хватит…"

Уверенность возвращалась, и враз задышалось глубже и свободнее. Послушными пальцами он достал папироску. Вместе с подымавшимися струйками тёплого дыма согревалось нутро, ускользала тревога, исчез страх.

"Вот и ладненько. — Платон затягивался так, что перехватывало горло. — Шум наверху, это даже хорошо. Это наконец определённость, а не шальные мысли, не гадания на кофейной гуще. Не выгорело, может быть, у Евсея втихую механика взять. Шумят там. Выстрелов нет, но ведь и врукопашную двоих может одолеть механик, убогого не пошлют на такое, а малой не в счёт. Не поспешить ли самому на помощь?.."

Сивко выхватил револьвер, рванулся к трапу, но замер как вкопанный. Навстречу кто-то бежал, перескакивая ступеньки. Хватило несколько секунд, чтобы узнать суматошного. Не помня себя, вниз нёсся Булычёв, тот самый из молодых, мобилизованный из работяг с завода.

— Платон Тарасыч! Платон Тарасыч! — Не добежав, малой споткнулся, его тело закувыркалось по ступенькам, головой ударилось о боковую металлическую стойку и распласталось на палубе.

— Убился, очумелый! — с запозданием бросился подымать его Сивко. — Как же так? Что приключилось?

— За врачом я. — Постанывая, с трудом открыл глаза тот, дёрнулся вгорячах, пытаясь вырваться из его рук. — Евсей Михеич послал меня нашим звонить… Эксперта… чтоб быстро… И медика.

Кровь из раны на голове обильно заливала его лицо, мешала говорить, попадая в глаза, на губы, в рот.

— Куда тебе. — Присев, Сивко опустил его голову на свои колени. — И шагу не сделать, чтоб вновь не грохнуться. Самого спасать надо. Разбита башка напрочь. — Платон попытался освободить рану от волос, но Булычёв закричал, дико дёрнувшись от первого же прикосновения.

— Кровь надо остановить, погибнешь, дурашка, — пустился уговаривать его Платон.

— Евсей Михеич приказал, — забормотал юнец и смолк внезапно, сознание покинуло его, тело безжизненно обмякло.

"Не иначе сотрясение мозга у малого, — смекнул Платон, — а может, и похуже. Вот влип так влип! Не скончался бы у меня на руках…"

Он легонько похлопал Булычёва по щеке, пытаясь привести в чувство, но побелевшее лицо малого не шелохнулось, глаза не открывались.

— Подай знак, Егорка! Жив? — смелей затормошил его тело Платон. — Что там у вас стряслось наверху?

Веки агента дрогнули, спёкшиеся губы шевельнулись.

— Пить, — едва различил Платон и прижал ухо к его губам.

— Что там у вас произошло? Кому врач понадобился?

— В каюте…

— Что в каюте? Зачем врач Евсею?

— Срочно… — только и смог выговорить Булычёв, голова его снова безжизненно откинулась.

— Платон! Что там у тебя? — сверху по трапу сбежал агент Кукарекин.

— Не видишь? Малой разбился, — отстранился от лица Булычёва Сивко.

— Так ты паршивца нашего нянчишь? Мы его там с Евсеем Михеичем заждались, а он… — И, ткнувшись в окровавленное тело на руках Сивко, Кукарекин смолк.

— Вовремя ты! — рявкнул на него Платон. — Я уж гадаю, не насмерть ли, но он только что голос подал.

— Евсей его звонить погнал. Там у нас такое!.. — вытаращил и без того лягушачьи глаза Кукарекин. — А этот, значит, того… Это как же?

— Зенки-то не выкатывай! — огрызнулся Платон. — Я, что ли, его по трапу скинул? Бинтами не богат случаем? Малому кровь надо остановить, перебинтовать рану. Не кончится от удара, уж не знаю, что с его рёбрами, так кровью истечёт.

Шустрого Кукарекина недолюбливали все. Каким ветром занесло тридцатилетнего шпингалета в ГПУ, догадаться было невозможно, а когда кто-нибудь из агентов заикался расспрашивать, Кукарекин лишь глупо лыбился и намекал, что любопытство такого рода среди агентов чревато неприятностями. Верховцев советовал Сивко держаться подальше от него. Помалкивая о себе, тот мог тараторить без умолку на разные темы, незаметно вытягивая подноготную у других. Агенты окрестили его кукушкой, а более прозорливые — кукуном-стукуном, замечая постоянный крутёж стукуна подле Чернохвостова.

— Как же башкой да в самый стояк? — перекинув подозрительный взгляд с железной опоры перил на Сивко, присел рядом Кукарекин. — Захочешь, не получится.

— А ты попробуй! — взревел Платон от негодования. — Я тебя спросил, бинты есть?

— Найдутся, — полез по карманам тот, не смутившись. — Ситуация уж больно…

— Чего ситуация?! Заткнись да поспеши с бинтами! Не кончился бы у нас хлопец на руках. Вот тогда тебе придётся ответ держать перед Чернохвостом. Он тебе взгреет за брехологию!

— Я, надысь, Евсею Михеичу отмотал с заначки в капитанской каюте, — протянул бинты Кукарекин. — Там этого добра хватает. Отговаривал меня Шнурков, дурная, мол, примета, бинтами запасаться. Тем более чужими. Как в воду глядел. Хорошо, самому не понадобились.

— Погоди зарекаться. — Выхватил у него бинты из рук Сивко и принялся колдовать над раной Булычёва. — Может, и тебе ещё пригодятся.

— Чур! Чур! — взъерепенился Какарекин и сплюнул с досады. — Чего городишь! Уймись.

— А Чернохвосту зачем они понадобились? — ввернул Платон, не подымая головы. — Что у вас там наверху за галдёж был? Зачем за врачом посылали? Никто не сподобился из наших? Или зашибли кого? Евсей Михеич кулачок свой не приложил капитану?

— Ты, Платон, точно шальной! — Злобно сверкнул глазищами Кукарекин, его лягушачьи шары налились кровью, угрожая вывалиться из жидких ресниц. — Не зря тебя Евсей Михеевич среди прочих выделяет.

— А ты и про это знаешь? — усмехнулся Платон.

— Смотри, дошуткуешься.

— Насмотрелся уже. До сих пор в себя не приду. — Платон закончил бинтовать голову Булычёва. — Вот, получилось. Уж не знаю как, но кровь вроде не сочится.

— Евсей Михеич теперь тебе другое место определит, — с ехидцей хмыкнул Кукарекин и сунулся прошмыгнуть по сходням на причал за спиной Сивко, но тот упёрся спиной в перила и успел загородить проход.

— Куда прёшь?

— Как куда?

— Куда намастырился, спрашиваю. Не видишь, человек еле живой. Ему врача надо.

— Вот я и сгоняю в порт. За подмогой, — засуетился Кукарекин. — Дозвонюсь, а нет — бежать в контору придётся. Сам же шумишь, что помощь нужна.

— В бесчувствии малой, — погладил плечо Булычёва Платон, — его даже беспокоить опасно. Вдруг что страшное с головой. Я его на пол аккуратненько сдвину и сам сбегаю, а ты подежуришь здесь. — И Сивко принялся медленно двигать безжизненное тело со своих ног.

— Прекрати! — взвизгнул Кукарекин и затрясся от ярости. — Ты прикидываешься или совсем дурной! Меня Евсей Михеевич послал звонить в контору! Понимаешь? Мне на малого наплевать!

— Чего?! сжал кулаки Сивко, приподнимаясь.

— Евсей Михеевич поручил мне срочно доложить начальству… про катавасию, что у нас там, в каюте капитана, приключилась, — отступая назад, с трудом выговорил Кукарекин и сжался, будто Платон уже занёс над ним кулак.

— Ну? Что смолк? — Не двигался Платон. — Продолжай.

Кукарекин таращил глаза, полные и испуга, и ненависти, понимая, что проговорился.

— Что за тайны у вас? Ты в штаны не навалил случаем?

Грубая насмешка подействовала.

— А этот?.. — Кукарекин кивнул на Булычёва. — Этот тебе не трепался?

— Насчёт чего?

— Ну…

— Малой и звука не успел издать. Кувыркался по трапу так, что, слава богу, если живым останется. Ну а уж калекой, это точно.

— Чепе у нас там, — придвинулся Кукарекин к Платону. — Труп обнаружил Евсей Михеевич.

— Труп! Вот те на! Это чей же? Где?

— У капитана в каюте. Свежий совсем. И револьвер при нём.

— Самоубийца, что ли? Застрелился?

— А шут его знает. Капитан ни бе ни ме. Его с палубы мы притащили. Он там команды раздавал. А как приволокли, он и обмер натуральным образом. Старик сам. Сердце прихватило. Ну Евсей Михеевич его начал было колоть, тот успел два-три слова, мол, не знает ничего, и глазки закатил. Единственное, добились у него насчёт мертвяка, что тот механиком на судне был. А как и зачем в каюте капитана оказался, неизвестно. Капитана в чувство привести удалось, но толку никакого. Евсей Михеевич перепугался, как бы и тот концы не отдал.

— Механик, говоришь, застрелился?

— Откуда мне знать застрелился сам или его шлёпнул кто. Капитан заикнулся, что, мол, у механика и оружия никогда он не видел, но у Евсея Михеевича сомнения имеются. Он за бригадой наших специалистов малого и погнал.

— Так, может, я и передам всё, — поспешил высвободиться от тела Булычёва Сивко. — Я мигом.

— Нет уж, — осмелев, грубо оттолкнул его Кукарекин и рванулся к причалу. — Мне поручено, я и исполню. Им подробности понадобятся, а ты не знаешь.

— Ну давай, сообщай подробности, — успел буркнуть ему в спину Платон. — Отрабатывай, раз поручено. Только, чтоб стрелой, а то начнёшь трескотню разводить. Да про малого не забудь.

— Поучи меня, умник, — выругался Кукарекин. — За чужой счёт выслужиться захотел.

Платон проводил его взглядом, погладил Булычёву забинтованную голову, присел рядом, закурил.

— Теперь спешить некуда. Освободил господь меня от бед и от всех поручений.

III

Волна арестов, прокатившись до судилища над эсерами от столицы до провинций, почти не коснулась здешнего волжского городка. Получив секретный приказ и разнарядку, местные чекисты, подчищая остатки антисоветчиков после лютовавшего в девятнадцатом году Атарбекова[65], изрядно прошерстившего население от врагов революции, подёргали уцелевших царских чиновников и бывших офицеров — неважно, были ли те когда-то социал-революционерами, то бишь эсерами, кадетами или анархистами, нащипали до нужного счёта недовольных болтунов без политических ярлыков, допекавших власть исподтишка и мешавших возводить светлое будущее пролетариата, и, успокоившись на этом, поторопились отрапортовать досрочно. Такое патриотическое движение уже получало развитие по всей стране. Однако торопыги до глубины не добрались. Упреждённые сверху люди Верховцева успели скрыться и уцелеть на конспиративных квартирах. На одну из них он теперь и спешил, мысля к тому же не опоздать на службу. В его внимании нуждался особняк на Кутуме, строение, некогда принадлежавшее рыбопромышленнику Илье Щепочкину, сюда и пробирался он, сокращая дорогу узкими грязными переулками, отбиваясь пинками от бросающихся под ноги разбуженных дворняг. Тёмное, осевшее в землю, старое здание, бросавшееся в глаза издали, лишь Лев Соломонович выбрался на берег Кутума, разбудило в нём тяжёлые мрачные воспоминания.

Ускользавшие, как всё в этом мире, они умерли бы в прошлом, не живи люди, не передавай из рода в род слухи о трагических событиях с бывшими обитателями мрачного особняка, покинувшими белый свет при загадочных обстоятельствах. Жертв находили с петлёй на шее либо в луже крови на полу с ружьём или навеки уснувшими в постели с признаками отравления. Сводили ли они личные счёты с жизнью сами, или это было дело чужих рук, следствие ответов не давало. Слухи пугали обывателей другим таинством — будто бы погибшие накануне жаловались близким на поразительные ночные видения призрачного существа женского обличия, напоминавшего одну мраморную кариатиду[66] из ряда таких же пяти колонн, поддерживавших великолепный балкон на фасаде дома. А вот лик той статуи, выточенной искусным мастером, точь-в-точь походил на покойную Щепочкина дочку, мало повеселившуюся в отстроенном щедрым отцом дворце и первой покинувшей светлый мир. Следом за ней канул в небытие так и не сумевший прийти в себя от отчаяния папаша, искавший забытьё в чарке спиртного и нашедший покой на полу с простреленной головой. Ну а уж последней из несчастного семейства сомкнула глаза навеки супружница его Марья Семёновна, в крови которой врачи обнаружили большое количество сильного снотворного.

И ведь вот как судьба всё распределила: строил дом Илья Фёдорович Щепочкин ради своего любимого и единственного дитя Анастасии, торопился поспеть к её венчанию с сыном известного купца Демида Тавридинова, а пожить молодым в нём не пришлось. Тавридинов, опередив его, удивил раньше обывателей города летней своей резиденцией, сплошь из дерева, да двухъярусной, с теремом и светёлкой. Возведённый в стиле традиционной русской архитектуры, при богатой резьбе по дереву домик его, нарядный и прямо-таки сказочный, будто в воздухе парил. Надеялся Демид переманить невестку-красавицу жить с сыном Сергеем у себя, как и принято. Но Илья ему в пику каменное чудо соорудил, из Армении розовый туф возил, денег не жалел. Где, в каком дворце молодые жить пожелают? И народ загудел, заволновался — чья возьмёт на этот раз? Оба — люди знатные, богатые и почётные, а вот что им не хватало? Соперничали друг с другом словно лютые враги.

Но рассудил их Его Величество Случай, а, может, и сам Всевышний, своею жестокой десницей глянув сурово на их непомерный гонор, тщеславие и тайную вражду: не дошло дело до венчания, не состоялось никакой свадьбы, оба отца из кожи вон лезли ради детей любимых, а те раньше времени канули в мир иной с дурной славой.

Увлекался Сергей азартной игрой в карты ещё с юности, из гимназии из-за этого чуть не изгнан был, потому что где карты, там дамочки алчные и доступные чересчур да спиртные возлияния. А шалопай ничем этим не брезговал, и хоть Тавридинов-старший наказывал отпрыска, гася его долги и тайно покрывая дурную страсть, но отучить не смог. Надеялся — после свадьбы обрастёт сын семейными заботами, жена отвлечёт от поганых дружков, а пойдут у самих детки да загрузит он трудом бестолкового наследника, подарив один из своих рыбных промыслов, некогда станет тому о картах думать. Этими наивными соображениями успокоил Тавридинов и Щепочкина, до которого доходили нехорошие слухи про будущего зятя, только он им, как и дочка его Анастасия, без ума влюблённая в красавчика, не слишком доверяли. Беспечно отмахивались оба, мол, интриги плетут свахи, которым не раз отказывали, зависть гложет, что им не достались именитый отец и богатая невеста.

А беспутный жених, как это принято у некоторой богемной молодёжи, закатил мальчишник накануне торжества, прощаться с холостяцким бытиём вздумал втайне от отца и, естественно, от невесты. Устроил всё это баловство за городом, на даче закадычного приятеля, такого же азартного картёжника. Началось с тостов к застолью, неумеренного возлияния, а, перепив, пригласили цыган, потом карты пошли в ход, несмотря на зарекания, и уж, само собой, были привезены за полночь дамочки…

Всё бы, может, кончилось незамеченным — в компанию лишние не приглашались, но решив увековечить событие, друг Серёгин, обезбашенный шарлатан, взял с собой фотографа с аппаратом. Переплёвывая друг друга, похабники стали наперебой фотографироваться с голыми девками и завершили безобразную вакханалию общей картинкой в обнимку, раздевшись и сами донага. Каким образом и кто из злодеев додумался — никому из подлецов неведомо, — только картинка от имени жениха преподнесена была Анастасии как раз перед днём венчания в запечатанном конверте, вложенном в богатый букет из роз. Светясь от счастья, бедняжка убежала в девичью свою комнату, мечтая втайне от чужих глаз насладиться посланием любимого. Ну а что там происходило, можно лишь догадываться: отец запретил тревожить дочку, пока не выйдет сама. Всё ждал, что бросится ему на шею от чувств в слезах, поделиться секретом, как обычно.

Не дождался.

Когда, встревоженный долгим её отсутствием и необъяснимой тишиной за дверью, уже ближе к вечеру Илья Фёдорович сам поднялся наверх и, безуспешно отбарабанив, подал команду взломать дверь. В сером свете окна глазам сбежавшихся открылось страшное: в том самом пошитом к венчанию белом платье безжизненное девичье тело, вытянувшись тонкой стрункой, стыло на верёвке…

Ни записки с объяснением, ни письма прощального родителям, лишь платочек её мокрый от слёз на полу и изорванная в клочья фотография.

Фотографию ту мерзкую верный слуга Ильи Фёдоровича собрал до кусочка, спрятал; показывать её было некому, потому как отец рухнул на пол под ногами дочки и, не приходя в сознание, был увезён в больницу. Переданы были те остатки гадливой картинки лично в руки прибывшему по такому случаю от самого губернатора полицейскому исправнику[67]. Вроде втайне и следствие велось, только о той позорной вещице прослышали и заговорили в городе, после чего проклятый отцом жених пропал. Дотошные злые языки болтали, будто объявился он уже в Петербурге, где, проигравшись вчистую, найден был избитым насмерть в каком-то грязном кабаке. Выехали в столицу, распродав всё, и Тавридиновы, жена вскоре сбежала от мужа за границу, то ли не простив ему причинённого горя, то ли соблазнённая аферистом, позарившимся на её богатства. Сгорел и их дворец деревянный. А каменный особняк Ильи Щепочкина уцелел, но со временем из розового обратился в тёмно-бордовый, под цвет запёкшейся крови, что в нём пролилась. Долго стоял без хозяев; отыскавшийся наконец наследник, жить в нём боялся и по той же причине не мог найти покупателей. Утратив надежды, он сбросил цену и уступил ветшавший год от года особняк местному врачу-еврейчику Филькенштейну по той причине, что припёрла война с германцами, следовало думать не о прибылях, а удирать за границу.

Лазарь Наумович Филькенштейн заботами о войне не мучился, возраст и положение не те, чтоб под винтовку становиться, и политикой смолоду он не заморачивался, как некоторые его друзья-студенты, хотя и модно было в тайные марксистские кружки играть да на маёвки бегать. Лазарь, воспитанный отцом, тоже известным врачом в лучших семейных традициях, всю жизнь мечтал о спокойной беспечной старости, о философствовании у камина долгими зимними вечерами над научными трудами, о нежной супруге, притулившейся рядышком в креслице с кошкой или рукоделием на коленях. Такими в сознании его запечатлелись благочинные родители, так и мечталось.

Достигнув авторитета в науке и укрепив финансовый фундамент, обретя, наконец, желанный дом, он поспешил его благоустроить, хотя бы внутри, и всерьёз задумался о достойной хозяйке. Не мудрствуя лукаво, как человек неискушённый, он перепоручил хлопоты верной сослуживице Гертруде Карловне Берг, особе строгой, ответственной и, как ему казалось, опытной в деликатных делах. В своё время она проморгала единственный шанс выгодно обзавестись мужем, поэтому охотно взялась уберечь от опрометчивого шага патрона, тайно имея на него свои взгляды.

Ох, уж эти загадочные женские души! Можно ли надеяться на их бескорыстие, когда сокровенные чувства и желания вверяют им некоторые наивные чудаки?

Конечно, взбодрившийся кандидат в женихи никакого коварства в глазах сводни и зрить не смел. Его лишь угнетала с некоторых пор затянувшаяся процедура: довольно продолжительное время, будто специально, ему представлялись в хранительницы семейного очага лишь дамы старше его, что не входило никоим образом в планы бодрячка, запрыгавшего вдруг петушком. Мутила, мутила воду интриганка и перемудрила; недоглядела, как закрутила шашни с профессором смазливая певичка, подцепившая его в Аркадии на именинах у приятеля-коллеги. Да ладно бы только этого она не доглядела! Спустя три-четыре месяца в полном трансе покаялся ей сам ошарашенный Лазарь Наумович, будто бы забеременела от него блудница, хотя за собой, божился он, такого греха не ведает, подозрениями поделился на крутившегося возле авантюристки нахального типа из молодых повес, довольно агрессивного. Не иначе альфонс, отмела все сомнения мадам Берг, выспросив опустившего руки обмишурившегося ловеласа и принялась вырабатывать план оборонительных мер.

Но грянули революции, а следом кровавая мясорубка Гражданской войны, разметавшие планы не только миллионов обывателей, но и более великих личностей, сгубившие судьбы монархов, разрушившие целые державы. Что в той преисподней пара жуликов? Словно морской волной смыло те песчинки на дно небытия бесследно и безвозвратно. Крепко задело и Лазаря Филь-кенштейна, икона местной медицины сам заразился тифом, занесённым в город бойцами 11-й Красной армии, отступавшими под напором деникинцев. Казалось, что в том особняке и завершит он свой жизненный путь, но выходила больного не бросившая его Гертруда Карловна. Супругой ему не стала, а вот заботливой врачевательницей, сиделкой и умелой домоуправительницей преуспела. В свободное время, обычно с рассвета, пропадала она на рынках города: "толкучках" и "нахаловках", умело добывая лекарства да продукты питания, выменивая их на более-менее ценные вещи из дома. Деньги утратили ценность ещё в чёрные дни отречения императора и бегства господина Керенского, у большевиков до всего рук не доходило, гася болячки, они объявили военный коммунизм. То-то им доставалось от разгневанной Гертруды Карловны, когда перед ужином, гремя посудой на кухне, она не сдерживалась в выражениях, перемешивая крепкие эпитеты на русском с немецкой бранью. А уж вечерами, если завязывалась беседа, Лазарь Наумович выслушивал такие откровения, что скажи ему кто прежде, вряд ли сослуживице удалось долго задержаться под его началом в былые годы.

Фрондирующую публику профессор обходил стороной, не то чтобы терпеть подле себя. Власть монарха была для него святыней, а вот мадам Берг в былые времена, оказывается, на неё покушалась. И могла бы за свои убеждения и активные действия очутиться не раз за Уралом, в Сибири и ещё черт те где, не унеси они ноги со своей подругой, социал-демократкой Екатериной Дмитриевной Кусковой[68] из Саратова. Там и остался её первый и единственный сердечный избранник, открывать имя которого Лазарю Гертруда Карловна не посчитала нужным. А вот о своих дальнейших мытарствах вещала без сожалений и стеснения.

Идол её, Екатерина Кускова, личность незаурядная и закопёрщица во всех их начинаниях, таскала подругу за собой как на верёвочке, пока сама не угодила в тюрьму за распространение нелегальной литературы и выступления в подпольных кружках. Не стеснённая в средствах благодаря родословным родителям, всё ещё наивно лелеющих мечту вернуть заблудшую овечку на путь истинный, Гертруда бежала за границу, где познакомилась с Прокоповичем[69], Струве[70], Аксельродом[71] и с другими вождями русской социал-демократии, от перечисления имён которых всякий раз Лазарь Наумович, постанывая, крутился волчком на диване, жалуясь на тут же обостряющиеся головные боли. Однако, если Гертруда замолкала, то ненадолго, более всего её пленил земляк, саратовец Виктор Михайлович Чернов. О нём она могла вещать часами, не скрывая, что знала его лично. Основатель партии социал-революционеров, теоретик народного социализма, призывавший объединить крестьянство в тайные братства для защиты народных прав и мечтавший покрыть всю страну крепкой паутиной таких крестьянских организаций, чувствовалось, запал ей в душу не только своими идеями. Смущало её одно, признавалась она, Чернов, ещё в гимназии приобщившийся к достижениям демократической мысли — к творчеству Добролюбова и Чернышевского, после создания партии эсеров в 1902 году и, вступив в её ряды, стал активным сторонником террористических методов борьбы, обосновав тактику индивидуального террора в ряде творческих работ. Она, ярая противница кровопролития, готовая порвать с Черновым на этой почве и выехать из Женевы, решилась с несколькими единомышленниками хлопнуть дверью напоследок и, явившись в издательство газеты "Революционная Россия", бросила на стол редактора коллективное заявление. Этим бы дело могло и закончиться, но в коридорах нежданно-негаданно Гертруде встретился тот, которого, казалось, навсегда она потеряла в молодости. Это был тот, чьё имя Гертруда никогда не упоминала в своих исповедях Лазарю. Имя, казалось, навеки забытое.

С Григорием Гершуни[72] и Евгением Азефом[73], прибывшими из России, в кабинете редактора у окна стоял её Лев Верховцев!

— Так-так, — оживился всё это время дремавший на диване Лазарь Наумович и приподнял с нескрываемым интересом веки. — Лирики и романтизма ещё не звучало в ваших повествованиях. Ужель средь жестоких политических сражений присутствовали и подобные человеческие эмоции? Я ошеломлён и жажду слушать вас далее, любезная Гертруда Карловна.

Произнесён был впервые столь продолжительный изысканный монолог не без нескрываемого сарказма.

— Не грызлись же мы всё время! — сорвалось с губ вспыхнувшей рассказчицы, и она, замкнувшись, надолго смолкла.

Ей вспомнились те дни. Чувства, тлевшие искорками в сердцах давно расставшихся и потерявших друг друга, тогда, после встречи, обернулись пламенем, а после нескольких тайных свиданий пламя грозило разгореться в пожравший бы обоих костёр. Страсть, казалось, отодвинула дела партийные, обязательства и тревоги. Но Лев Соломонович Верховцев был членом Боевой организации партии и вскоре был схвачен жандармами после убийства министра внутренних дел Сипягина Степаном Балмашёвым[74]. Больше они не виделись. Балмашёв был повешен в Шлиссельбургской крепости[75] в майское светлое утро. Верховцев снова пропал без вести.

— И что ж ваш герой? — наконец отважился нарушить тягостное молчание Лазарь Наумович, скрывая истинное сочувствие за некоторой велеречивостью, испытывая нравственное неудобство и раскаяние после резкой фразы женщины, всегда державшей себя с ним в рамках и бескорыстно разделившей выпавшие невзгоды. — Он жив, надеюсь? Или его постигла участь многих ваших товарищей, бесславно сгинувших в тюрьмах и на каторге?

— Прекратите, — прошептала она, — прошу вас. Народ вспомнит их каждого поимённо. В историю борьбы за свободу их имена впишут навечно…

Но это была уже не та Гертруда Карловна, и голос её звучал неуверенно, тихо и невнятно подбирались слова, она не смела поднять глаз.

— Кто впишет?.. Босяки и люмпены?.. Бродяги и заплечных дел мастера, разграбившие имения, церкви и дворцы?.. Безграмотные крестьяне, ради которых сгинули ваши лучшие светлые умы?.. — Лазарь Наумович не думал юродствовать или упрекать; наслушавшись, он, будто причитая, рассуждал с самим собой. — Историю перепишут, переврут победители, имена праведников забудут, да и праведники ли они? Их обратят в заклятых врагов. О, боже! Всё, как по Библии, как учил Соломон!.. Что народ? Земли, мира, свободы обещанных они не получили и не обретут никогда. Живые авторитеты завладели всем, и это надолго, пока они у власти. Мы, запутавшиеся интеллигенты, лишь марионетки в их руках, жертвы в кровавых их игрищах…

Он смолк, словно очнувшись, поняв, что долго уже говорит с самим собой, Гертруда Карловна, отвернувшись в сторону, его не слушала, думая о своём.

— Плохо вам жилось с папенькой и маменькой в собственном родовом имении?.. Бросили вы их, растеряли товарищей, единственный друг мёртв…

— Мёртв? — подняла на него глаза Гертруда, словно очнувшись от сна. — Я вам этого не говорила.

— Как?

— Он в нашем городе.

— Как?.. Лев?.. Я отказываюсь понимать.

— Если не возражаете, я могу вас с ним познакомить в ближайшие дни.

— Увольте. Увольте, любезная Гертруда Карловна!

— Он даже не калека. Жив, здоров.

— После всего… После того как вы так откровенно раскрылись… Право, вы меня… Право, я не готов. Да и есть ли нужда?

— Нужда есть, — кисло усмехнулась она. — Кстати, он как раз и опровергнет все эпитафии, которые вы только что расточали по душу некоторых товарищей.

Лазарь Наумович в недоумении не смел прервать изменившуюся в лице собеседницу, его глазки метались в гневе, ведь ей не поверили.

— Не вызваны ли ваши исповедальные речи, голубушка, как раз этими обстоятельствами? Если вы так убеждены, то, позвольте узнать какими?

— Я встретила его совершенно случайно в военном комиссариате, куда заглянула проведать знакомую… — не слушала она его.

— В комиссариате?

— Я не сразу его узнала…

— Неудивительно.

— Он тоже прошёл мимо. Простите, но я так выгляжу!

— Все мы…

— Да-да. Он меня окликнул без всякой надежды.

— И что же он? Как он уцелел?

— Он позвал меня… Гражданка, да-да, гражданка, так позвал он меня.

— Вы вся дрожите. Успокойтесь.

Она поднесла платочек к набухшим глазам.

— И что же он? Как представился? Кем?

— Мы где-то присели… Он расспрашивал… Он при нынешней власти. А когда узнал про наше бедственное положение… Лазарь Наумович, простите, но я вынесла из вашего дома всё, что можно было продать или обменять…

— Я знаю.

— Он обещал нам помочь.

— Нам?

— Только не отказывайтесь, ради бога!

— Что вам моё согласие?.. Умрём с голоду… Я всё понимаю…

Они замолкли оба, выговорившись сполна и будто успокоившись, хотя оба понимали, что главное впереди.

Так Лев Соломонович Верховцев был приглашён в тот самый мрачный особняк, про который обыватели плели несусветные небылицы.

IV

"Он не жилец, — с порога поймав мутный взгляд Лазаря, решил для себя Верховцев. — Гертруда была права. Случись что с ним, когда в городе полно тифозных и больных красногвардейцев и негде их разместить, власти мигом приберут особняк под свои нужды и тогда… — Он не смог подавить тяжёлого вздоха. — Действовать надо безотлагательно".

Коснувшись двумя пальцами козырька кожаной фуражки, Верховцев почтительно кивнул больному, приподнявшемуся на локте с заметным усилием:

— Смею представиться. Верховцев. Лев Соломонович.

Повернувшись к Гертруде, изобразил улыбку:

— Надеюсь, ждали.

— Да-да.

Он шагнул к ней, сняв фуражку, потянулся губами к её руке:

— Прибыл в ваше распоряжение.

— Ну уж так и в распоряжение… — изобразив смущение, та включилась в игру. — В гости, в гости! Мы вас, признаться, заждались.

— Дела, Гертруда Карловна. Куда нам без них. Впрочем, — Верховцев мельком глянул на часы, вскинув руку, — я вроде как было велено… — И обвёл обиталище больного внимательным взглядом.

— Проходите, Лев Соломонович, присаживайтесь. — Отступив к столу, тронула она спинку стула, развернув его к больному. — Мы так рады! Чаю?

— Не суетитесь, любезная Гертруда Карловна. — Он протянул ей увесистый свёрток и, по-хозяйски усевшись, аккуратно пристроил фуражку рядышком на столе звёздочкой к больному. — Тут вот, — небрежно махнул ладошкой, приоткрывая содержимое подарка, ещё покоившегося в руках женщины, — разберётесь… скромненькое наше, солдатское…

По холодному, давно нетопленному помещению поплыл дурманящий аромат копчёной ветчины, ослепила солнечной корочкой половинка головки сыра и ещё всякая разность забытых сладостей ударила по глазам и в ноздри, отчего бедолага на койке, вытянув шею и напрягшись, некоторое время сумел продержаться на локте, но закашлялся и упал на подушку, едва выдавив из себя:

— Вы, значит, кхе, кхе, и есть тот самый…

— Тот-тот.

— Наш, кхе, кхе, спаситель.

— Ну что вы. Ваш спаситель вот, — Верховцев проводил глазами Гертруду, уносящую драгоценный свёрток на кухню, — милая эта целительница.

— Чтоб я без неё…

— Вам посчастливилось.

— А вы, значит?..

— А я постараюсь, чем могу.

— Мы вам, кхе, кхе, так благодарны.

И он надолго задохнулся в кашле.

Гертруда или не слышала на кухне, или задержалась с подносами, и Верховцев решил действовать самостоятельно.

— Не благодарите. Мне, не скрою, небезразлична Гертруда Карловна, но известны также и ваши отношения к ней. И слава богу. Вы нашли друг друга, пример тому — она не бросила вас в столь тяжкие времена и теперь не отходит от вас ни на час. Вы сделали для неё больше, чем смог сделать я. Уверен, она ценит это и, наверное, вас любит…

— Молодой человек… — попытался возразить смутившийся Лазарь.

— Выслушайте меня и будьте благоразумны. Я спасу вас обоих, если не возражаете, но придётся соблюсти некоторые формальности.

— Ради бога, мы готовы на всё.

— Простите, но это касается, я бы сказал, некоторых ваших личных отношений с Гертрудой Карловной. Сугубо личных, я бы осмелился сказать.

— Я на всё готов. Вы же видите, мы в тупике оба. — Он закашлялся. — Этот чёртов кашель меня доконает. Невозможно дышать, жить, кхе, кхе, не хочется… Это последствия той страшной, перенесённой болезни. Я неделю, понимаете, неделю, был в беспамятстве! Как ей удалось? Мой возраст… А она меня вытащила… Но я был в могиле… Я чувствовал смрадный запах смерти и всё ещё никак не избавлюсь от того страшного ощущения…

— Мне позвать Гертруду?

— Нет-нет… Ни в коем случае…

— Вам плохо.

— Мне получше. Ваш приход, как глоток свежего воздуха… глоток жизни… Как там… на солнышке?

— Увы. Холодновато. — Верховцев поглядывал на дверь, где пропала, переигрывая комедию, сообщница, та или забылась, занятая принесёнными им продуктами, или сознательно не думала появляться слишком скоро. — И солнца никакого.

— Я ей обязан всем, — поймал его взгляд Лазарь Наумович. — И прежде всего этими мгновениями жизни. Право, не уверен, удастся ли мне окончательно выбраться. — Он сорвал верх укрывавшего его одеяла, попробовал отшвырнуть, но силы оставили его. — Вот видите?

— Всё будет хорошо.

— Я замучился. Как врач, я себя давно похоронил… и похоронен был бы в действительности, не будь рядом её. Это просто чудо, что ей удалось вытащить мертвеца с того света!

Он повторялся, похоже, начиналась истерика.

— А теперь, — резко перебивая его, приподнялся со стула Верховцев, — чтобы окончательно, как вы выразились, вернуться в активную жизнь, вам, любезный Лазарь Наумович, надо слушаться меня!

— Что?

— Вам надо жениться!

— Что?! Как вы сказали?

— Да-да! Вы не ослышались, и я не шучу.

— Позвольте, но это просто!.. Вы издеваетесь надо мной?

— Вам следует официально зарегистрировать ваши отношения с Гертрудой Карловной! — чётко и жёстко произнёс Верховцев так, что приподнявшийся на локоть старик застыл в изумлении. — Стать мужем и женой!

— Но… Вы… Так шутить над нами?!

— Она согласна. Я ей объяснил. Это единственный выход, чтобы спасти и вас, и ваш дом, и ваше будущее от неминуемой гибели в той ситуации, куда вас загнала обоих сволочная обстановка в городе. Голод и тифозный мор свирепствуют.

— Но…

— Она всё поняла. Брак образует обязательства, без которых моё желание спасти вас — пустой звук.

— Объясните…

— Ваше спасение не только в Гертруде Карловне, которая сделала для вас всё, что могла и что было в её силах, но теперь ваше будущее, как, впрочем, и её, — в этом доме. — Верховцев обвёл руками стены вокруг себя. — Лишь стань вы мужем и женой, особняк превратится в вашу общую собственность… И в ваше спасение…

— Я не совсем вас понимаю… Каким образом?

— В случае вашей, простите, смерти, о которой вы так чувственно распинались, поддавшись низменным страстям, — Верховцев постарался не жалеть старика, подбирая выражения пообидней и пожёстче, — смирившись, не желая мыслить прагматично, всё вами нажитое и созданное рухнет в тартарары, всё перейдёт в собственность государства. Наследников у вас нет?

— Нет…

— Гертруда Карловна вытащила вас с того света, но никаких прав на особняк не имеет.

Лазарь Наумович лишь закашлялся на его злые слова, сказанные с явной укоризной.

— Но как порядочная женщина она и не предпринимает какие-либо меры, чтобы на это претендовать. Она же сама не предлагала вам руки?

— Ну что вы… разве она позволит. Но я был бы счастлив.

— Гертруда Карловна никаких прав на дом не имеет, — безжалостно вбивал своё потерявшемуся бедолаге Верховцев, — и, следовательно, будет выдворена властями на улицу.

Он выдержал паузу, потянулся за портсигаром, но, глянув назад и увидев застывшую на пороге с подносом предмет их диалога, решительно поспешил с заключением.

— Впрочем, власти уже положили глаз на ваш особняк. Им негде разместить больных красноармейцев. Госпиталь переполнен. Для этих нужд используются любые мало-мальски пригодные помещения. А здесь, извините, пустует настоящий дворец. — Он всё же вытянул папироску и задымил. — Я слышал по своим каналам, что решение такое уже готовится.

— Позвольте, но это же откровенное грабительство, надругательство над!.. — Лазарь задохнулся от негодования и кашля.

— Гертруда Карловна — в некотором роде врач, как мне известно, — не слушая его, невозмутимо продолжил Верховцев. — С моей помощью она, став вашей женой и совладелицей дома, сможет воспрепятствовать такому решению. Я полагаю, вы сознаёте, что погорячились с упрёками в адрес бесправия властей, во всяком случае, ничего подобного я не слышал и не подозреваю вас в контрреволюционных высказываниях или настроении. — Он затянулся поглубже и выпустил облачко дыма в сторону больного. — Я повторяю, что берусь помочь Гертруде Карловне возглавить временный госпиталь в вашем особняке, оставив за вами одну-две комнаты, плюс вы будете обеспечены бесплатными лекарствами и продуктами питания наравне с выздоравливающими бойцами. Обещаю, тифозные сюда не попадут.

— Это был бы прекрасный выход, Лазарь Наумович. — Поставив поднос на стол, Гертруда наклонилась над больным.

— Ну а ваш брак, в конце концов, лишь пустая формальность, — гася папироску и откупоривая бутылку вина, продолжил Верховцев. — В любое время вы вправе оба его расторгнуть. Впрочем, решайте. — Он плеснул вина в стакан и выпил.

— Любезная Гертруда Карловна, голубушка, я не нахожу слов, — закашлялся Лазарь. — Вы-то как? Я не ослышался? Добрая душа, вы снова протягиваете мне руку…

— Лазарь Наумович, дорогой, куда же я без вас.

Он целовал ей руки и плакал…

Этой умилительной сценой именно так и закончилось их первое свидание и первый разговор. Всё именно так и закончилось, так всё теперь вспоминалось Верховцеву.

Хоронясь за раскидистым деревом на берегу, он то и дело вскидывал глаза на особняк, однако занавесь на правом крайнем окне второго этажа не двигалась с места.

"Вдовушка, конечно, дома, но не одна, — досадовал он. — Роман её с воякой явно затянулся. Надо что-то предпринимать и поумерить её страсть. А жаль, любой разрыв в их отношениях — ущерб делу. Как-никак, а информацию от любовника Гертруда черпает с завидной регулярностью. Балбес, подвыпив, ничего не подозревая, выдаёт такие секреты, что в Царицыне не нарадуются на незаменимого источника, и в Саратове довольны. Что ж, придётся пока мириться с её вспыхнувшими сердечными чувствами. — Он чертыхнулся, щелчком забросил окурок в воду. — Уж не ревную ли я?"

С тех пор как брак Гертруды Карловны с Филькенштейном был оформлен соответствующим образом и она возглавила небольшой медперсонал организованного в особняке своеобразного госпиталя, условия существования их обоих заметно улучшились, и здоровье больного пошло на поправку, будто в его гаснущем организме зажглась искра, вселяющая надежду на оптимистическое будущее. Ранней весной, чуть потеплело, Лазаря Наумовича, несмотря на обманчивую погоду, поутру даже начали вывозить в коляске на берег Кутума подышать свежим воздухом. Поручено это было молоденькой бестолковой девчушке, следившей по дому и за другими делами. Раззява не доглядела, и старика продуло изрядно, из-за чего он на глазах спёкся и умер за две недели. С тех пор Лев Соломонович, однажды задержавшись допоздна, заночевал в особняке — в городе после захода солнца и с наганом за пазухой ходить было небезопасно. Ночёвки те затянулись, само собой, вспомнилось былое, недолюбившееся. Лев Соломонович, как всегда, очухался от вспыхнувшего дурмана первым, — конспиративная явка была нужнее. Не сразу разобралась в причине редких его посещений Гертруда, но Верховцев помог, объяснился, напомнив об их общих обязанностях, однако, когда он на время подселил в особняк сбежавшего из Саратова Платона Сивко, здорового видного мужика, то ли с дуру, то ли в отместку, она затащила на себя квартиранта после шапочного знакомства. Платон, блюдя субординацию и зная, что от Льва Соломоновича всё равно ничего не утаить, на следующий же день во всём признался Верховцеву и скоро был переселён в общежитие к несемейным чекистам. Гертруда, мудрая женщина, помалкивала, вида не подавала, догадывалась, чем вызвана такая немилость. Лев Соломонович, если и наведывался теперь, то лишь по делам, не задерживаясь и ни о чём не намекая. А вскоре от него начали поступать ей конкретные задания: с кем встретиться, кого приютить на время, что попытаться узнать… Ради этого она была устроена на службу в исполком после того, как госпиталь прекратил существование и особняку был возвращён прежний статус жилого частного владения. От Лазаря Наумовича ей остались новая фамилия — Филькенштейн да приблудная его губительница — девка Верка Сидорова, припадавшая на одну ногу с рождения, но по-прежнему следившая за порядком в доме и угождавшая жильцам, на два-три дня присылаемым Верховцевым.

Вот на неё и надеялся Лев Соломонович, стоя под деревом, нервничая и поглядывая на часы. Записку для Гертруды о возможном прибытии на ночлег особого гостя он давно уже написал, оставалось лишь передать её девке. Та, хоть и изображала дурочку, а догадывалась, кто главный, и побаивалась Льва Соломоновича пуще своей строптивой хозяйки. А вот Гертруда Карловна, подмечал Верховцев, закусила удила, преобразилась, заведя шашни с тем самым чиновником из военного комиссариата, вот поэтому занавеска на окошке второго этажа и повисла, словно парус на яхте при полном штиле. Значило это одно — входить в дом опасно, внутри чужак.

Подобное уже случалось. Ошарашенный тайным предупреждением впервые, Верховцев не отказал себе в удовольствии отследить чужака и взъерепенился, узнав вояку из комиссариата, но его утихомирили сверху, — сведения, вытягиваемые Гертрудой у пьяного забулдыги в постели, были ценнее его необузданных чувств. Гертруда ждала его реакции, а потом догадалась, что выиграла затеянную игру. Для тех, кому они подчинялись оба, она перестала быть пешкой, и теперь уже сама могла диктовать свою волю Верховцеву, хотя чуяла — долго это не протянется, Лев не тот, кто так просто сдаёт позиции.

Мудрая женщина не ошибалась, Верховцев, недолго переживал проигрыш; перемалывая допущенные промахи, он оценил по достоинству тщательно скрываемые от него способности бывшей любовницы, однако даже малейшей мысли уступать ей не мелькнуло в его сознании. Он затаился и ждал её ошибки.

Когда же всё-таки распахнулась калитка и прислуга, провожаемая дворовым псом и помахивая пустой сумкой, появилась у дома, передать записку ей не составило труда. Объяснять что-либо не было нужды, он лишь прижал палец к своим губам и надвинул брови. Времени было потеряно достаточно. Льву Соломоновичу следовало спешить в контору.

V

За стеной били. Поспешая от дежурки по тёмному пустому коридору, Верховцев ясно различал глухие, время от времени повторяющиеся крики вперемешку со стонами и матом, пока не прихлопнул дверь кабинета.

— Спрашивали тебя, — вместо приветствия хмуро, не отрывая голого черепа от бумаг, буркнул Ксинафонтов, сосед по столу напротив.

— Луговой?

— Осинский, — поморщился тот, кивнул на дверь начальника и, опережая сунувшегося было к ней Верховцева, зло добавил: — У руководства он. Куревом не богат?

— А вы что так? — протянул раскрытый портсигар Верховцев. — Что-то у вас всё?..

— С утра катавасия! — крякнув, поднялся лысый здоровяк, поводил затёкшими могучими плечами, задымил папироску от поднесённой спички. — Наш балбес из новеньких… Как его? Хвостов!

— Чернохвостов.

— Вот-вот. Этот Чёртов хвост чуть ли не всю команду с парохода в контору приволок. И подранка малого сюда же вместо больницы. Такой трезвон подняли! Уж не знаю, спасут ли врачи, крови много потерял, пока туда-сюда.

— Это кто же? Не из заводских парнишка?

— Он самый. Голова напрочь!

— Простите, Игнат Ильич, прострелили?

— Какой там. Сам себе голову чуть не снёс. Свалился по трапу и об железяку шарахнулся.

— Но вы сказали…

— Ничего я не говорил. Застреленного или застрелившегося… А, чёрт! В общем, труп нашли уже в каюте капитана. В шкафу. Вроде как припрятанный. Канючился, канючился с ним этот Чёртов хвост, не отматери его сам Михалыч, припёр бы и его в контору. — Ксинафонтов закинул лапу за лысину и завозил ею, словно в поисках волос. — Это что же за пополнение? Скажи мне, Соломоныч! Наработаем мы с ними!

Верховцев смолчал, с нескрываемой иронией разглядывая чудаковатого здоровяка. В свободное время по вечерам тот во дворе конторы под шутки и прибаутки сотрудников баловался двухпудовыми гирями. Говорили, что он из циркачей, выступал на арене борцом и гирями публику потешал, а потом пристроился в артель к портовым грузчикам, прослыл среди них "ломом подпоясанным". После революции помогал большевикам громить промыслы рыбопромышленников, а после охранял то, что уцелело. Лишь красные завладели властью, за бандами белых гонялся, после Гражданской в чека оказался как-то само собой. На ликвидацию объявлявшихся в сёлах банд Луговой, председатель ЧК, без него не отправлялся. Кем тот при нём значился — ординарцем, помощником, курьером, как Верховцев при Осинском, никто не знал и не интересовался. Уважали Ксинафонтова, почти как старого большевика Матвея Федякина. Но тот пережил всех бывших до него начальников, рассказывал молодёжи о самом Мироныче, с Кировым знался близко, поэтому пользовался большим авторитетом. Скрипел, скрипел старый, но не гнулся, в пример многим, да загремел внезапно в больницу, а туда только угоди. За доброе слово его любили, умел старик влезть в душу пуще любого комиссара, понимал каждого, кто обращался. Даже струсившего в первой перестрелке отстаивал перед начальством, находил причины и не гнушался ручаться собственной головой. А перед Ксинафонтовым, амбалом волжским, не преклоняться было нельзя из-за другого веского аргумента, у него кулак такой, что… а скольких он из своего маузера укокошил без суда и следствия… Тогда и до Атарбекова их не считали, да и судов никаких не было. Боялись Ксинафонтова, тут про уважение — всё пустое. Лугового тот только признавал и слушался, а бумаг, что ему подсовывал Осинский — за ним формально числился в подчинении агент ГПУ Игнат Ксинафонтов, — терпеть не мог. "Засоряют они мозги, — в минуты особого негодования откровенничал он с Верховцевым, — вот раньше было время, раз-два — и к стенке; не разводили возни с врагами революции и порядка было больше. По улице, бывало, идёшь с маузером, от тебя в подворотни прячутся, а теперь что? Советская власть на дворе, а в деревнях недобитая мразь в банды организуется! Ты же на каждого из них, уже пойманного с винтарём, кучу бумаг строчи. Потеха, а не борьба!"

Эта его "потеха" застряла в мозгах у многих, Осинский, как заместитель председателя по политической части, даже на одном из политзанятий раскричался по этому поводу, разлагает, мол, молодёжь то слово; начинается, мол, с него, вредоносного, а закончиться может скрытым врагом, да ещё в чека. И что же? Выслушал комиссар сам кучу назиданий от Лугового. Тот много прощал Игнату Ильичу, так и обращался к нему по имени и отчеству. То ли возраст уважал, потому как сам был вдвое моложе, то ли заслуги прежние, а может, на то и другие были причины. В общем, пытавшемуся до глубины разобраться во всех их взаимоотношениях Верховцеву было над чем подумать. Подходы к каждому в конторе он искал, но давалось непросто, чекист, что молодой, что с бородой, — народ ушлый, цепляется за всякое ненароком обронённое слово. Уши у них и глаза опасней нагана. Поглядывая на замолчавшего Ксинафонтова, Верховцев размышлял, как того расшевелить на продолжение. Наговорив столько слов, которых от него и за весь день было не услыхать, тот примостился у окна, докуривая папироску. Пускал дым в форточку и что-то додумывал. Прерывать его мыслительный процесс Верховцев опасался, боялся насторожить лишним вопросом, тот, по его мнению, сам должен был подвести черту сказанному.

— Нет, толку от этого Чёртого хвоста не дождёмся, — наконец покачал головой Ксинафонтов, скомкал окурок и зашвырнул его во двор. — Он ещё нам такого натворит от чрезмерного усердия, что взвоет и сам Михалыч. Кстати, кто его к нам рекомендовал, Соломоныч?

— Это вы уж у Марка Эдуардовича поинтересуйтесь сами, раз приспичило, — съехидничал Верховцев. — А что, собственно, непотребного совершено, Игнат Ильич? Товарища Чернохвостова обвинить просто, но он впервые оказался в чрезвычайной ситуации. Кто бы из нашего необстрелянного оперативного состава действовал иначе? Назовите. Вы вот опытный, нюхавший пороху во многих схватках с врагами…

— Меня ровнять с сопляками негоже! — сжал кулачища Ксинафонтов.

— А я бы, уважаемый Игнат Ильич, на вашем месте задумался. И крепко задумался.

— Уж не поучения ли старика Федякина я слышу? — брызнул слюнями тот. — Бегали по поручениям товарища Осинского с портфелем под мышкой и продолжайте себе. Стратег нашёлся!

Как и кулаки, грубая бесцеремонность Ксинафонтова была известна, поэтому Верховцев даже не вспылил.

— А вы всё же задумайтесь. Ленин всегда утверждал: кадры — решающий фактор в борьбе за светлое будущее, кадры решают всё. Надеюсь, товарищу Ленину вы противоречить не станете?

— Поучи меня!

— Я не прав?

— Глупый вопрос.

— Позвольте! Я в подчинении начальника особого отдела, как и вы, Игнат Ильич, и не бегаю, как вы изволили выразиться, а исполняю приказы. А Марк Эдуардович занимается вопросами повышения политической зрелости среди наших сотрудников! Это не менее важно, нежели с шашкой за бандитами гоняться. Что-то их не убавляется! Шашкой да пулей врага не сломить. Головы их, сознание — вот главный наш фронт. Непонимание момента или пренебрежение — признак вредный в наших рядах. Признак, я бы сказал…

— Ну, перебрал, перебрал… С кем не бывает. Чего ты завёлся, Соломоныч? Не знаешь меня? В горячке чего не вылетит… — Ксинафонтов закраснел физиономией, извиняться или каяться было не в его правилах. Притёртый к стенке, он ещё более злился.

А Верховцев продолжал, добиваясь своего:

— Никто не учил, не инструктировал Чернохвостова, как правильно поступать. Он ищет на пароходе неизвестное лицо, обрати внимание, — не известное никому, лишь приметы, а обнаруживает спрятанный труп. Чей? Кто убил? И никто ничего не знает…

— Ну это уж ты передёргиваешь, Соломоныч. Михалычу-то, верно, известно кого встретить было надо. Сколько готовились!

— Вам это сам Луговой сообщить изволил?

— Ну почему… Нет, конечно. Да я, ты знаешь, в этой операции и не задействован.

— А с чего ж вы взяли?

— Предполагаю. А как же председателю чека и не знать! Это от нас — молчок. И понятно. Важная персона. Сказано, его и пальцем не трогать, лишь сопроводить и наблюдение установить. Да что ты меня пытаешь, Соломоныч, ей-богу! Думаю, и Осинский не ведает.

— Ну так встретили или нет?

— Мне неведомо. Тут другая закавыка подвернулась. Михалыч с Осинским её распутывают.

— Час от часу не легче…

— Капитан парохода божится, что убитого в его каюте толком не знает. Чёртов хвост старика мутузил, мутузил на пароходе, до беспамятства довёл, валерьянкой еле отходили. Теперь Михалыч с Осинским бьются.

— Но как не знать? Чужак откуда? Куда свой механик с парохода подевался?

— Ты мне этих вопросов не сыпь. Капитан из наших, местных, а вот механик был то ли самарский родом, то ли саратовский и к тому запьянчуга. Вот он где-то на пристани там и канул. Напился, видать, и домой потянуло заглянуть. Он и загулял. А где искать? Пароход ждать не может. Подсунули капитану чужака, а тот вроде как и дела своего не знает. Шатался по палубе, а капитан за него вкалывал.

— А застрелил его кто? И почему?

— Ты не в себе, Соломоныч! Кабы кто знал, наши начальнички сейчас не тормошили бы старика. Только сомневаюсь, будет ли толк. Капитан ещё на пароходе от пинков чуть концы не отдал, и теперь врач из кабинета Михалыча не выходит.

— Большие неприятности ждут Якова Михалыча, если вдруг капитан приставится.

— Луговой сам едва Чёртого этого хвоста в расход не отправил. Арестовать приказал, но одумался, Осинский его отговорил. Пользы-то никакой. Отпустил.

— И где ж он теперь?

— А ты не слышал, когда по коридору проходил?

— Шум вроде какой-то.

— Шум?.. Выколачивает Чёртов хвост из команды признания. Отрабатывает.

— И тех забьёт.

— А шут с ними. Может, что-нибудь и добудет.

— Наговорят, чего и не было.

— Ну уж тут, как говорится… — развёл лапы Ксинафонтов.

Дверь распахнулась. Влетев с распахнутым воротом, Осинский, не говоря ни слова, пронёсся в свой кабинет, но, заметив Верховцева, приостановился на пороге:

— Зайдите, Лев Соломонович.

— Есть, — шагнул за ним тот.

— Вас что-то с утра…

— Виноват, Марк Эдуардович, задержался в порту. А потом переодеваться к себе забежал.

— Где задержались? В порту?

— Чернохвостов из начинающих? Решил проверить, подсказать…

— Подсказать? Это ж не ваше ли… Впрочем. Что теперь. Видели его?

— Не удалось.

— Натворил дел.

— Со мной тут мельком Игнат Ильич отчасти поделился…

— Я присаживаться не предлагаю, — перебил Осинский, низенький, юркий, как детская игрушка "волчок", он не стоял на месте, вечно куда-то спешил и теперь, нервно расхаживая вдоль стола, искоса бросал на Верховцева быстрые взгляды. — Вам, милейший, следует отправиться в губком партии.

Верховцев вскинул брови.

Подноготную своего начальника он изучил давно, с его же коротких высказываний в запальчивости — не в ладах с секретами, Осинский в гэпэу попал случайно, рекомендован губкомом, связь с партийцами не скрывал и не терял. В далёком дореволюционном прошлом — учитель мужской гимназии, арестант за чтение книжек марксистов в нелегальных кружках, комиссар на одном из кораблей Каспийской флотилии у Раскольникова[76], ранение, госпиталь и губком — вот и вся его дорожка до конторы чекистов. Кричал он всегда, даже вполне в спокойном состоянии, по-другому уже не мог, но теперь он был заметно возбуждён.

— Да-да, Лев Соломонович, в губком! Гость-то, которого ждали, кажется, прибыл, но мы его проворонили. Впрочем, ещё разбираться да разбираться! А вы поспешите. Я сейчас набросаю записку. Не дозвониться до губкома. Что уж там, не знаю.

Он так и не присел, нагнулся над столом и мигом настрочил пол-листа, свернув, сунул в конверт.

— К ответственному секретарю вряд ли попадёте, передайте товарищу Драчук Ольге Николаевне. Вы у неё бывали.

— Да-да. С вашими поручениями.

— Сообщите, что Луговой не смог дозвониться. Будет спрашивать — вам ничего не известно.

— Понял.

— Луговой объяснит всё сам. Это срочно.

— Я понял, — развернулся к дверям Верховцев.

— И ещё.

Верховцев замер.

— Вот вам адрес. — Осинский протянул ещё одну стремительно отписанную записку. — Эту женщину следует найти. Слышали, надеюсь, от Ксинафонтова — жена капитана?

— Так точно.

— Её и всех, кого застанете с ней, немедленно сюда!

— Заложники?

— В камеру, как доставите!

— Мне понадобится наряд.

— В вашем распоряжении любой свободный сотрудник.

— Надеюсь, без Игната Ильича?

— Избави бог! И не тащите их за собой в губком. На улице, на улице, где-нибудь за углом пусть вас подождут.

— Наших?

— Наших, наших, конечно, чёрт возьми! За капитаншей потом.

VI

Соблазн вскрыть допечатанный конверт и узнать содержимое текста был велик. Но делать это тут же, за дверью кабинета, было небезопасно. В коридоре — на ходу — тем более. На улице, когда с ним будут сотрудники, — уже поздно. Рисковать Верховцев не решился. Случись оплошность, не расхлебать неприятностей, а то и провала. А вдруг Осинский всё ещё его проверяет? Ранее, на первых днях, за ним это подмечалось, тот ещё был гимназист-морячок, хотя с виду и недотёпа-горлопан. Но его капканчики и ловушки Верховцев обходил, умиляясь наивности, для бывшего ушлого жандарма со стажем они не годились.

Нет, Осинский обломался, обвык, почуял в нём своего. К тому же что могло быть в той записке, сочинённой второпях? Всё или почти всё пересказано Верховцеву Ксинафонтовым. Игнат — мужик непосредственный, к интригам неспособный, привык маузером правду-матку добывать, враг не враг, с оружием пойман на месте, значит, к стенке без всяких тонкостей, каверз и домысливания. Между собой они общий язык быстро нашли, не терпит Игнат Ксинафонтов интеллигентиков, особенно из гимназистов, подыграть ему было нетрудно. Портовый грузчик, амбал он и есть амбал. А в записке, конечно, то же самое, что им говорено без умысла, только короче. Осинский, конечно, отписал Драчук, чтобы та проинформировала ответственного секретаря губкома, до которого товарищ Луговой дозвониться не смог, про чепе, происшедшее на пароходе. Времени-то сколько прошло! Прибыло — не прибыло из центра важное лицо в город, ещё неизвестно. Но там интересуются, наверное, ждут. К тому же труп чей-то нашли. Если механика — Верховцева невольно покорёжило — ужасно, конечно, но, с другой стороны, — труп есть труп, застрелил ли его кто, сам ли застрелился от отчаяния, угодив в засаду или в безвыходное положение, теперь неважно. Главное — унёс с собой на тот свет всё, что из него мог бы выбить тот же Чернохвостов.

В записке, рассуждал Верховцев, Осинский этого не напишет, да и знать не знает, там всё скромненько — работа, мол, проводится, и надо быть настороже. Никому до сих пор неизвестно, кем и с какой целью скрытно к ним в гэпэу или в губком направлен представитель центра. Чего и кого бояться, чего от него ждать?.. Луговой после чистки и ротации кадров, что устроил Дзержинский, без согласования с губкомом партии старается опрометчивых шагов, тем более неоправданных зверств, не допускать. Нос держит по ветру товарищ Луговой. Это с виду он моложав, а ведь с 1918 года член партии большевиков, участник штурма Зимнего, опыт приобрёл в Тюменской чека и в Московской успел поработать. Разнюхал о нём многое Верховцев, без ведома ответственного секретаря губкома контору новыми сотрудниками Луговой не укрепляет, а вот кое-кого прозевал, не знает, что чужаки всё же втёрлись. Уж больно тёмные личности, такие как Кукарекин или тот же держиморда Чернохвостов, просочиться смогли. Сам-то Верховцев почти вырос здесь — многие так считают; если и имел кто насчёт него смутные мыслишки, так это один уцелевший из первых чекистов большевик Федякин. Но старик ходил, следил за ним, разнюхивал, когда Сивко Осинскому был рекомендован, даже что-то успел нажужжать гимназисту-матросику, но обошлось, и теперь Федякин опасности не представляет, не выбраться ему с больничной койки. Интересовался Верховцев у врача, когда с передачкой навещал старика: от лёгких у того ничего не осталось, чахотка съела, последнего из идейных краснопёрых понесут на кладбищенский бугор под Интернационал со дня на день.

Верховцев сплюнул в угол, сунул конверт за пазуху, дёрнул дверь к Чернохвостову, отметив про себя, что ни криков, ни ругани изнутри не доносится. "Доконал команду, удалец, — подумалось ему, — этот обезбашенный и того что не было заставит выдумать".

Чернохвостов, до пояса раздетый, сидел к нему спиной на табурете посредине кабинета. Дымил папироской, плечи опущены, устал.

— Кого там несёт! — гаркнул, не оборачиваясь.

— А чего ж открыто? — Переступая порог, попытался разглядеть маячившее за его спиной ползающее окровавленное существо Верховцев. Существо то, конечно, в прошлом было человеком, но кровавая маска вместо лица, изодранные клочья одежды, грязь, лужа под ним — его, вероятно, приводили в чувство или того хуже, сам не сдержался, — внушали обратное; человеческого от бедняги осталось мало, четырёхконечное существо ещё способно было двигаться и, выкарабкавшись из-под своего мучителя, прохрипело Верховцеву:

— Товарищ, миленький…

Подскочивший сзади Кукарекин ударом сапога опрокинул его на спину и заставил замолчать.

— Лёха! Убьёшь, стервец! — рявкнул Чернохвостов, но поздно, распластавшееся тело не издало больше ни звука.

— Пароходские живучи, — хмыкнул Кукарекин, — дерьмо и в воде не тонет.

— Это что же за беспредел? — изобразил сталь в глазах Верховцев. — Товарищу Луговому известно, что вы здесь творите?

— А что мы творим, Лев Соломонович? — чертыхнувшись, развернулся к нему Чернохвостов и тяжело поднялся на ноги. — Известное дело, допрашиваем врагов народа.

— Физическое насилие запрещено.

— Только не для этих подонков.

— Вы превышаете полномочия.

— Зато налицо результат. Этот уже признал всё. И остальные, уверен, подтвердят.

— В чём он признался?

— А вот такие вопросы, товарищ Верховцев, прошу мне не задавать, — ощерился Чернохвостов. — У вас ко мне дело?

— Выделите мне двух сотрудников. Приказ товарища Лугового.

Чернохвостов оглядел своих, отдыхавших вдоль стен кабинета.

— Шнурков подойдёт?

Агент Шнурков, с засученными рукавами гимнастёрки, выдвинулся из-за спины Кукарекина.

— Нет. Отмывать надо, — покосился на его окровавленные кулаки Верховцев.

— Ну выбирайте сами, — хмыкнул Чернохвостов, — других вряд ли найдёте.

— Сивко! — позвал Верховцев стоящего с опущенной головой Платона. — И вот ты, рядом.

— Снегурцов! — окликнул за него Чернохвостов. — Поступаете оба во временное подчинение товарища Верховцева. Освободитесь — ко мне!

— До утра не ждите, — открывая дверь и пропуская вперёд агентов, буркнул Верховцев, его подташнивало; когда-то ему пришлось побывать в мертвецкой у экспертов-медиков, и тот невыносимый запах теперь преследовал его, пока он не глотнул свежего воздуха за воротами конторы.

— Привести одежду в порядок и подтянуться. — Опережая понурившихся агентов, Верховцев ускорил шаг. — Народ вокруг.

Толпу вывалившихся людей из дверей губкома и дружно принявшихся тут же на ступеньках курить и спорить, не слушая друг друга, он узрел издалека.

— Ну вот что, Платон Тарасович, и вы, товарищ Снегурцов. — Верховцев отыскал взглядом в глубине аллейки скамейку под чахлым деревцем. — Подождите меня на той лавочке. Отдохните от трудов тяжких. Я мигом.

Драчук заметила его первой, лишь он протиснулся на второй этаж. Она махнула ему рукой, подзывая, словно ждала его прихода и, окруженная толпой галдящих, ловко вывернулась ему навстречу.

— Тут поговорить не даду, — открыла она ключом пустой кабинет. — Проходите сюда, товарищ.

— У вас прямо настоящая ассамблея, — посетовал он, одёргивая куртку и поправляя сбившуюся фуражку на голове. — Едва протиснулся.

— Перерыв. Конференция. Засиделись делегаты. Со всех глубинок удалось выдернуть.

— Я, собственно…

— Ответственный секретарь с утра срочно выехал в один из районов.

— Что-нибудь случилось?

— Митингуют там… Не запланировано.

— Что-то серьёзное?

— Разберёмся, товарищ. С ним сотрудники милиции.

К вечеру будет. Но я немного в курсе. Встретили?

— Вот. Там всё. Марк Эдуардович приказал вручить вам, — спохватившись, выхватил пакет Верховцев.

Она тут же надорвала его, стремительно пробежала глазами строки, недоумённо уставилась на него, ткнулась в лист бумаги второй раз, обескураженно сняла очки с длинноватого отвислого носа, заметно портящего её и без того невыразительное лицо, произнесла:

— И это всё?

Верховцев пожал плечами.

— Но тут никакой ясности?..

Он сумел скрыть удовлетворение, что интуиция его не подвела, что он сам не так давно чудом уберегся от дьявольского искуса.

— Занимаются. Лично товарищ Луговой, — туманно начал он объяснять. — У вас в губкоме телефон не отвечает. Луговой звонил несколько раз.

— Он, должно быть, звонил ответственному секретарю. Но тот, если вернётся, то поздно к вечеру.

— Уверен, к тому часу всё прояснится.

— Может, Марк Эдуардович передавал что-то на словах?

— Никак нет.

— Весь день какой-то сегодня… — вздохнула она.

— Мне надо спешить, — вытянулся Верховцев и коснулся пальцами козырька.

— Да-да, товарищ, — выпуская его, отомкнула она дверь.

"Ни имени, ни фамилии, — морщился Верховцев, расталкивая толпящихся и пробиваясь к дверям. — Неужели она не помнит меня? У них все в товарищах ходят, пока жареный петух не клюнет. Тогда, наверное, и возвратится память"…

О неудавшемся дне и несбывшихся надеждах Верховцеву вспомнилось со злой иронией, когда ткнулся он с агентами в закрытые наглухо двери крепкого ещё добротного дома капитана Аркашина Николая Николаевича, как значилось в адресной записке, вручённой ему Осинским. Залаяла внутри изголодавшаяся собака, гремя цепью, а через некоторое время громкий визгливый женский голос из соседского двора остановил ломившихся в дверь Сивко и Снегурцова.

— Ну чего беситесь, шальные! Нет никого в доме. Увезли Дарью Ильиничну уже как два дня. И чего барабанят? Головы, что ли, нет? — вышла на улицу и сама грозная молодуха. — Ну чего надо? — сверкнула было она очами и смолкла, наткнувшись на хмурое лицо кожаного человека, явно начальника двух смутьянов.

— Куда увезли? — сдвинул Верховцев брови.

— В больницу… — опустила руки молодуха. — Куда ещё больных увозят…

— С чем?

— С тифом. С чем теперь-то ещё. А уж так не так, разберутся. Собаку вон, хожу кормлю. Тоже сдохнет.

— Тяжела хозяйка?

— Горела вся.

— И родни никого?

— Николай Николаевич в рейсе. Должен быть день на день возвратиться. Но на воде сами знаете как. Застал бы её живой.

— А где ж родня?

— Вдвоём они куковали. Вот в последний рейс она его и отпустила. Он уж и сам больной весь, но без парохода света белого не видит. Отпустила. А саму увезли… — Молодуха схватилась подолом за глаза. — Я приглядываю без её наказа, в горячке была, когда увозили. Ключи вот. — Она протянула связку. — Я туда боюсь ходить. Только во двор. К собаке.

— А ключи кто оставил?

— Так жила у Дарьи Ильиничны квартирантка, родственница не родственница, с ребёночком. А как хозяйку увезли, она ушла к знакомым.

— Что за знакомые? Фамилию называла?

— Фамилию?.. Нет. Из бывших учительниц вроде. Пожилая женщина. Софья Яковлевна, кажись.

— До революции ещё учительствовала? В женской гимназии?

— Да откуда ж мне знать? У Дарьи Ильиничны дома рояль или пианино — инструмент стоит, так она всё на нём играла и мальчика приучала. Слышала я, что мамаша успокаивала сыночка — у Софьи Яковлевны, мол, тоже есть инструмент.

— Какой от ворот? — принял Верховцев ключи.

— Вот, — ткнула молодуха.

— Держи, — высвободил он ключ и вручил ей. — Корми собаку. А мы завтра или на днях вернёмся. Посматривай тут. Чтоб никто не шастал. И запоминай. Если что, дашь знать.

— Да что ж я, городовой, что ли! — взвилась не стерпев та.

— Какой ещё городовой? Сдурела, баба!

— Охрану поставьте, раз надо.

— Сказал же, завтра сам буду.

— А мне, значит, до завтра не спать?

— Одна живёшь?

— Одна. А вы как угадали?

— По тебе видно. Тебе сторожа не надо. Если только от тебя кого сторожить, — хмыкнул Верховцев.

— Вам бы, мужикам, всё о своём, — осмелела та.

— Ну хватит, — пресёк Верховцев. — Ступай. — И, махнув рукой, позвал за собой агентов. — Я, кажется, предполагаю, кто эта Софья Яковлевна из бывшей женской гимназии, которая пригрела нужную нам дамочку с мальцом. Только надо будет уточнить у бывшего моего знакомого. Должен он знать, где она проживает.

Агенты, покуривая, наблюдавшие сцену переговоров командира и не без интереса разглядывавшие боевую молодуху, вытянулись, не дожидаясь команды.

— Снегурцов, вы всё-таки наведайтесь в ближайшие больницы. Их тут не так уж и много наберётся, — ткнул пальцем в грудь старшего Верховцев. — Выясните, что с женой капитана. Жива ли и, если жива, можно ли с ней работать. Я ясно объясняю?

— Так точно.

— Потом вернётесь к дому и подежурите до утра, пока вас не сменят. Соседке этой, говорунье, глаза не мыльте. Понятно?

— Так точно.

— Ну а мы с товарищем Сивко завершим наконец наши затянувшиеся поиски. Поплутать, конечно, придётся, но уверен, я вспомню тот дом.

И они разошлись на темневшей уже без единого фонаря пустой улице.

VII

Стук в дверь он едва различил. Увлёкся, засидевшись над рукописью под керосиновой лампой. Замешкавшись, смёл бумаги со стола, сунул их под матрац, спохватившись, выдрал, заметался по комнате и, наконец, смекнул: нашёл им место на полу под грязным ковриком у порога. Если пришли те, кого опасался, затопчут грязными сапогами коврик, а подымать его побрезгуют пачкаться. Что-то вроде довольной гримасы исказило его лицо. Когда он улыбался последний раз? Забыл. Испуг, владевший им всю эту суматоху, свалил на стул. Он медленно приходил в себя.

Словно прощаясь и досадуя, в дверь отбарабанили сильнее и громче. И он вздрогнул, вдруг отчётливо вспомнив тот стук — тайный знак из далёкого прошлого. Так умели стучать лишь десятка полтора человек из его знакомых. Но этого не могло быть, он точно знал — большинства в живых нет. Если и сумели спастись единицы, вестей от них не имелось. А значит, тот, за дверью, жив! Сумел уцелеть!

Дверь скрипнула под его рукой веселей, нежели шаркали подошвы заспешивших башмаков. Коснувшись крючка, словно одумавшись, одёрнул пальцы. И всё же, вопреки рассудку, произнёс:

— Кто?

— Исак Исаевич! Откройте. Это я.

Его узнали по голосу. Удивительно, он сам почти его забыл, не выходя на улицу, прячась в лачуге на окраине города и дожидаясь прихода соседки Нюрки, занимавшейся от безделья его незавидным хозяйством; если и разговаривал, то с Батоном, таким же доживавшим свой век котом, и с дворнягой, отзывавшейся на окрик "эй!", вечно пропадавшей со двора по ночам в поисках пропитания.

— Исак Исаевич! — решительнее позвал мужской голос, видно, на улице услышали его шаги.

Решившись, он толкнул дверь вперёд и едва не выронил лампу из рук — перед ним стоял тот, кого он давно похоронил в своей памяти.

— Корно!

— Исак Исаевич!

Ночной гость перешагнул порог и крепко обнял его; быть бы лампе на земле, не подхвати он ловко и её.

— Ты! Глебушка! Каким ветром?

— Уж и не думал. Барабаню, благо, соседей никого поблизости. Перебаламутил бы. Собрался уходить.

— Корно, дружок… Ты жив! Как я рад!

Приглядываясь в потёмках, один — улыбаясь во весь зубастый рот, второй — со слезами на впалых бледных щеках, они простояли, обнявшись, невесть сколько времени, теребя и поглаживая друг друга, словно не веря, что оба живы, пока гость, успокоившись первым, ни вымолвил:

— У меня там вещи. На улице. Исак Исаевич, вы позволите?

— Стыдись, Глебушка! Конечно. Ах, я старый дурак!

— Я быстренько.

— Вноси, вноси. Да что ж это? Один чемоданчик!

— Я — бедный странник, — отшутился гость. — Можно сказать, пилигрим.

— Располагайся. Вот сюда. — Хозяин пододвинул стул. — А я с перепугу… — Кинулся под коврик, выхватил бумаги, покружился, покружился, подыскивая им место и вернул на стол. — Вот. Пишу. И прячу для потомков. Пишу и прячу.

— От кого, Исак Исаевич? — Гость уже немоложавый, чувствовались в нём мужество, мощь испытавшего многое человека, интеллигентный, в пенсне и с бородкой клинышком, водрузил лампу на стол. — От кого? Нам ли с вами теперь что-то прятать? — Он помолчал, оглядывая комнату, поморщился от её убожества, твёрдо закончил: — И прятаться.

— Вот, — засуетился, потирая руки, хозяин, — здесь моё пристанище. Обрёл, так сказать, на старости лет. Но!.. Но не ропщу! — Петушась, он потянулся, встав на носки, но до глаз гостя было далеко; скис, изобразив подобие улыбки. — Угощать тебя, мой друг, нечем. Чаю если? Право, не знаю с чем. А ты раздевайся, раздевайся.

Мы сейчас что-нибудь придумаем. У меня там дровишки припрятаны на чёрный день. Печку раскочегарю, а пока присаживайся к столу. Я вот рядышком, на кровати пристроюсь. Ну?.. Как ты? Вижу, жив, здоров. А ведь здесь тебя похоронили. Я счастлив! Сколько лет прошло!..

— Ну прежде всего, Исак Исаевич, я давно уже не Корно. — Тесня бумаги и выкладывая на стол из расстёгнутого чемоданчика провизию, потёр бородку гость, снял пенсне, сунул, как мешавшую вещицу, в карман. — Сами понимаете, время, революция, война… впрочем, всё перечислять, до конца не добраться. Жизнь внесла коррективы. Зовите меня Глебом, как прежде, но теперь уже Романовичем. И фамилия моя Устинов, а не Кор-новский. Вот так. Ваш покорный слуга.

Заметив растерянность и недоумение в глазах старика, он усмехнулся, подмигнул заговорщицки:

— Впрочем, здесь кличьте, как вздумается, можете сразу и Корно, и Глебом.

— Глебушка…

— Пока мы вдвоём.

— Я уж по-прежнему.

— Не возражаю. Сообразим кипяточку. На столе вроде всё, чтобы поужинать. Я, признаться, нагулявшись у вас по городу, изрядно проголодался.

— У вас? Что я слышу!

Гость между тем скинул шляпу, лёгкое пальто; поискав глазами, бросил их на ящик, служивший хозяину чем-то вроде комода.

— Ты это зря, Глебушка. Зря. У меня к ночи сущая холодрыга.

— А мы разогреемся. — Выставил на стол бутылку коньяка гость.

— Коньяк! Неужели? Очарование! — старик задохнулся от аромата разливаемого прямо в чайные чашки напитка. — А мне ведь нельзя. Сердце. Приступ был.

— От сердца как раз верное средство, — поднял чашку гость и безапелляционно провозгласил тост: — За встречу!

Они выпили. Корновский, сразу опрокинув чашку и схватив первое, что подвернулось под руку, жадно начал закусывать; Исак Исаевич некоторое время принюхивался, закатив глаза, а прикоснувшись, уже мелкими глоточками пил, наслаждаясь.

— Да вы, право, гурман, Исак Исаевич. Раньше я не замечал.

— А были случаи? — не смутился старик, выбрав сыр, и нарезал его себе мелкими дольками.

— Да не скупитесь вы!

— Нет, милейший Глебушка, забыли мы как такую сладость кушать следует. Тут расточительность вредна. Тут аромат и вкус!..

— А это, значит, ваш манускрипт? — двумя пальцами подхватил листик рукописи с вороха бумаг Корновский и поднёс ближе к свету.

— Былое и думы… — гордо вскинул глаза Исак Исаевич, они у него величественно блеснули, коньяк или нахлынувшие чувства заискрились в них несвойственным огоньком.

— И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю[77], — произнёс с ухмылкой Корновский и, бросив лист на ворох бумаг, полез за портсигаром. — Я закурю?

— Что ты спрашиваешь? Конечно, мой друг! В этой берлоге наконец-то появится хоть запах былой цивилизации. — Кинулся хозяин убирать листки со стола и ставя вместо пепельницы пустую жестяную банку из-под керосина. — Это всего лишь мои скромные наброски. Мысли, так сказать, о пережитом и не воплотившимся.

— Неисполненном?

— Старческие философствования, Глебушка.

— Крестьянский социализм? Былое и думы, как у Герцена, вы сказали?

— Правильнее, наверное, былые думы. И ты ведь тоже когда-то… Чем мы бредили… И это здесь есть, и новое. — Старик прижал бумаги к груди.

— Чернов?

— А как же без Виктора Михайловича? Он у нас тогда путеводной звездой значился. С саратовского "Летучего листка" начиналось, это уж потом, в столице, Андрюша Аргунов[78] в кружки всех объединил. "Земля и воля" — лозунг, сдвинувший сердца многих. "В борьбе обретёшь ты право своё!"[79] — это же зовёт на большие патриотические подвиги!

— За границу удрал ваш Виктор Михайлович, — сбросил пепел в банку Корновский и плеснул себе коньяку, видя, что старик ещё возится с рукописью, не находя ей места.

— Тут они все у меня, — наконец решил тот спрятать бумаги в один из ящичков шкафа у стены; последних слов гостя старик явно не расслышал и продолжал так же велеречиво: — И Ключевский[80], и Бердяев[81], и Ильин[82]. Да, непохожие, разные. Но что ни голос, то колокол! И те, которых ты, Глебушка, переносить не мог, с которыми в своих молодых метаниях вечно спорил. И те, которых почитал и на кого молился.

— Тени прошлого!

— Великие пророки!

— Рукопись-то вы правильно прячете. — Отхлебнул коньяк Корновский и затянулся папироской. — Не время сейчас, и вообще появится ли в ней надобность?

— Что-что?

— Сжечь бы её от греха. Я, правда, мельком глянул, но уловил из ваших зажигательных суждений. Не время. Поберегите себя.

— А кому я вреден, Глебушка? Кому дорога или будет помниться моя жизнь, мои мысли, вот и ты меня уже осуждаешь…

— Что вы, Исак Исаевич, и не думал. Но сейчас неопасно только с девушками под ручку в парках и то разденут и разуют или надругаются, если жизни не лишат. Как тут у вас по ночам? Шалит шпана?

— Дома горят на окраинах, — тут же согласился старик. — А ночью постреливают.

— Вот. И я к вам с большой опаской пробирался, — выложил Корновский перед собой на стол браунинг.

— Беда! — отшатнулся от него собеседник и долго не отводил глаз.

— А вашего Ключевского спасла не спасла, в общем, уберегла от позорной кончины смерть после неудачной операции. Не слышали, наверное. Он в политику, по правде сказать, особенно не лез, но мнение на всё имел своё и не боялся озвучивать. Это он заявил, что в двадцатый наш век угодил случайно, по ошибке судьбы, позабывшей убрать его вовремя. Умнейшая, светлая голова!

— Гигант! Вот я о нём тоже в своих писаниях высказался…

— А Бердяева забудьте, его уже арестовывали несколько раз.

— Николая Александровича? Он же был в Союзе освобождения? И приговаривался к ссылке в Сибирь ещё в тринадцатом году!

— Не идеализируйте, Исак Исаевич. Бердяев всё больше философствовал по поводу мировоззрения революционной интеллигенции и к ссылке той приговорён за антиклерикальную статью. Читали его "Гасителей духа"? Так, кажется, она называется, я уж и не помню. В общем, в защиту монахов.

— Ну что ж, — не сдавался старик. — Мысли и демократическая философия некоторых передовых священников тоже сыграли значительную роль. Я как раз об этом не забыл упомянуть в своём труде. И ничего удивительного в том, что господин Бердяев арестовывался чекистами, не нахожу. Полагаю, это делает ему честь.

— Выдворили его за границу после того, как сам Дзержинский учинил допрос и предупредил господина Бердяева, если станет упорствовать или попытается возвратиться нелегально, будет расстрелян без суда и следствия.

— Принял мучения… — сник Исак Исаевич, осторожно поставил чашку с недопитым коньяком на краешек стола. — Ну что же. От злого, но, наверное, истинного пророчества — суд вершит победитель — не уйти. Это закон, вынужден согласиться, но и против Божьих законов восставать находятся смельчаки!

— Ильин ваш, Иван Александрович, с позором изгнан. Отплыв пароходом с сотней подобных ему сотоварищей, уже в Штеттине, наверное, шастает, а может, и в Берлине. Зарабатывает на антикоммунистических митингах, — сам с собой, уже не с собеседником, мрачно рассуждал Корновский, роясь пальцами, подыскивая в закуске подходящий кусочек съестного, слегка запьянев, гость не церемонился. — Но он может доиграться до серьёзных неприятностей. Товарищ Дзержинский — послушная смертоносная игрушка в руках Сталина. Ильина уберут в два счёта, достанут и за границей, если не утихомирится.

— Ты так близок с ним, Глебушка? — сжался на стуле старик. — С ними?

— Они — победители, вы же сами только что изрекли, — не взглянув на собеседника, окутался дымом папиросы Корновский. — Обанкротившихся игроков гонят от игрального стола.

— Ты к ним несправедлив, Глебушка.

— Думайте, как хотите, а мы с вами пригубим ещё и расскажите о себе. — Отхлебнув из чашки, он закинул ногу на ногу и глубоко затянулся папироской. — Как Евгения? Что Угаров? Где они? Что случилось? Я проторчал за углом их дома не один час, надеясь увидеть хоть одно знакомое лицо, но тщетно. Дом словно вымер. Она не в больнице? Где Угаров? Темнело, когда, потеряв терпение, я отправился искать вас.

— Жива Евгения…

— Писать мне она не могла… Некуда было писать. А весточку, записку со знакомыми?.. Не с кем!

— Дочка твоя жива, Глебушка. Правда, я её и сам не видел давно.

— Так что же?

— Пока жила с Угаровым, нужды не знала. Ребёночек у них. Мальчик. Уже большой, должно быть. — Старик запнулся, неуверенно глянул перед собой и тут же отвёл глаза.

— Продолжайте, не молчите, — махнул папироской Корновский.

— Но эти…

— Чекисты, хотели вы сказать? Можно. Я ж говорил, я для них свой.

— Для них?

— И для вас, Исак Исаевич, и для вас. Пусть это вас не волнует.

— А что ж ночью?.. Я, право, не знал, что думать…

— Не стоит беспокоиться. Так надо. Я тут у вас в городе неофициально. Чтоб зазря не будоражить местное начальство в гэпэу и власть.

— Вы?..

— Ну сколько нужно убеждать! — Корновский даже изобразил улыбку. — Для вас я прежний Глеб Корновский, если хотите. И никто более. Так что с Евгенией? То, что она расторгла брак с Угаровым, мне недавно стало известно. Собственно, этим, можно сказать, и объясняется мой визит сюда.

— Угарова инициатива! — вскинулся, опрокидывая посуду, старик. — Женечка была у меня. Бедняжка! Она думала обратиться к вам за помощью, коль уж вы сами ей рекомендовали его в женихи когда-то…

— Не совсем так.

— А я ей ничем не смог помочь.

— И что же?

— Они расстались, — смолк, но тут же вспыхнул старик. — Он бросил её в дикую пору с ребёнком на руках! Поступок непорядочного человека! Попросту выгнал из дома.

— Да-да… Это как раз тогда, когда Радек угодил в опалу впервые, — без эмоций, с пустыми глазами, буркнул Корновский, будто анализируя какие-то только ему известные события.

— Кто? Радек? При чём здесь Радек?

— Я был тогда с ним рядом.

— Вы с Радеком?

— А что вас так удивляет, Исак Исаевич? Радек сумел отвертеться, он в Коминтерне[83] и теперь не второе лицо.

— Я, право… У нас с газетами давно…

— Да что газеты?! Об этом никто никогда не напишет. Разве только тогда, когда открутят голову совсем!.. Мне с группой товарищей было поручено помогать Карлу Бернгардовичу организовывать восстание в декабре восемнадцатого года в Берлине. Но мы опоздали, сил и опыта не хватило. В январе девятнадцатого на Берлин были брошены правительственные войска, фрайкоров-цы. Это их Белое движение, сформированное из бойцов гвардейской кавалерийской стрелковой дивизии. Они были неудержимы. Силы неравны, арестовали лидеров восставших Карла Либкнехта и Розу Люксембург, тут же их подло убили без суда и следствия. Забили прикладами и застрелили те же сволочи из бойцов фрайкора. Разгром был полный. Радека схватили, и он оказался в Моабитской тюрьме, вы, конечно, ничего не слыхали об этом адском застенке, бежать оттуда не смог бы даже легендарный граф Монте-Кристо, но мы готовили побег. К счастью, обошлось, его освободили из-за недостаточности улик… мы старались…

— Кому же всё это известно?

— Вы удивительный человек, Исак Исаевич, — хмыкнул Корновский. — За такие разглагольствования я и сейчас могу лишиться головы от своих же друзей-товарищей.

— Вы доверяете мне такие секреты?

— Вам не поверят, даже если бы вы и решились. И потом, Исак Исаевич, вы неспособны на доносы. Нас столько связывает, и я вас так изучил!.. Вы — благородное сердце русской интеллигенции, не способное на подлости. Таких, как вы, единицы, если ещё уцелели.

— Я благодарю вас, Глеб Христофорович.

— Глеб Романович, — поправил, улыбнувшись, тот.

— Я благодарен за доверие. В наши времена это…

— Да полноте, Исак Исаевич, в этой дыре… К тому же вполне возможно, что тайное скоро может стать явью. Российский пролетариат активно поддерживал революцию у немцев в девятнадцатом, и сейчас наше правительство не скрывает этого. Я недавно из Германии, там ещё всё кипит, хотя тюрьмы переполнены недовольными, те, кто уцелел и на свободе, поражение врагу не простят и уже готовятся к новым сражениям. Немцы — народ упорный, я сумел убедиться, и, поверьте, они чем-то… наверное, неукротимым духом и стремлением к свободе, похожи на нас, русских. Мировой пролетариат тоже на их стороне. Всё ещё может развернуться в обратную сторону. Бумеранг, запущенный немецкими коммунистами в восемнадцатом, вернётся и ударит так, что звон отзовётся во многих странах…[84]

— Вы большевик?

— А как же!

— Вы изменились даже в политических воззрениях, Глеб Христофорович.

— Не бойтесь меня.

— Я старый человек. Чего и кого мне опасаться? Властям, со своими старорежимными философствованиями на краю империи я не причиню никакого вреда. И не мыслю об этом в своих трактатах, как вы выразились. Так, иронизирую от скуки над собственными незрелыми идиллиями. Финита ля комедия, да и только.

Они помолчали.

Корновский затушил окурок в банку, подкрутил лампу светлее. Язычок враз закоптил. Хозяин бросился ему помогать, устраняя копоть.

— Вот и наша жизнь стариковская, — запричитал он, — изменять своим принципам, взглядам опасно, мы если и вспыхнем на миг, то враз и закоптим, а там и потухнем…

— Ох, милый, добрый мой Исак Исаевич, — обнял его за плечи Корновский, — вы напоминаете мне древнего мудреца Диогена из той бочки. — Он обвёл комнату взглядом. — Закупорившись от происходящего в мире, продолжаете баловаться своими выдуманными истинами. Они убаюкивают вас, а жизнь ускользает вперёд. Давайте всё же поведайте лучше о себе. Как вы? Всё это время вы слушали меня. — Он снова плеснул в свою чашку коньяку. — Вас, вижу, тоже потрепало. Прячете, значит, листики? Упаковываете свою жизнь в бумагу и прячете. Грустно.

Он запрокинул чашку, выпив содержимое одним глотком, нараспев продекламировал:

— И нет отрады мне — и тихо предо мной

Встают два призрака младые.

Две тени малые, — две данные судьбой

Мне ангела во дни былые…[85]

Старик смахнул вдруг набежавшую нежданную слезу, стыдясь, отвернулся:

— Вареньку, жёнушку вашу, мы схоронили.

— Знаю. Сообщили с запозданием, да и не было меня в стране.

— Так и жила одна. Скончалась тихо. В забытье. От тифа. Как сознания лишилась, рассказывала София, за ней ходившая, так и сгорела. За гробом никого. Я, Софка, да ваша дочка Евгения.

— Где лежит?

— Я уж и не найду. Тогда тифозных каждый день пачками в землю клали. В одну яму порой. Но Женечка маму не позволила… Тут, Глебушка, такое было!.. Я сам-то своего дома лишился при пожаре. Вымерли все мои ближние, словно одной безжалостной косой подрезанные, а ночью дом подпалили, как прокажённое место. Думали, злодеи, что нет в живых никого. Я чудом выполз. Как спасся от огня, не помню. Приютила вот здесь, — он поклонился стенам, — родственница дальняя, Софа, чай нам подавала, когда у меня собирались, помните? Напевала под рояль "Розу чайную". Славный такой голосок. Забыли?

Корновский качнул головой, полез ковыряться в закуске.

— Конечно. Столько лет… Вы юношей тогда… глаза помню, у вас блистали, лицо от них светилось… В бой рвались… За волю, за правду, справедливость…

Корновский дожевал, откинулся на спинку стула, закрыл глаза.

— А я вот здесь… Недавно навещали… из чека.

— Гэпэу.

— Да-да. С обыском.

— И что же? — лениво поднял веки Корновский, он начал дремать.

— А что у меня? Голые стены.

— Это они перед судом над эсерами всех бывших шерстили. Слышали о суде?

— Ну как же! Докатилось и до нас. По улицам митинговали. Про нашу дыру не забыли.

— Значит, вспомнили и про вас?

— Что взять со старика, который одной ногой за порогом. Для формы, конечно, всё перевернули, а я, как чуял — записки-то свои в собачьей конуре схоронил.

— Вот, значит, как. Зачищают они до последнего. Как велено было.

— Угаров постарался. Так я думаю.

— Угаров? Вадим!

— Он ведь власть большую имеет в губкоме. Поэтому, помня ваше прошлое, поспешил с Евгенией расторгнуть отношения. Про вас-то, конечно, достоверных сведений не имел. Прознает, где вам быть приходилось, за голову схватится. Это существо отвратительное!

— А внучок? Сашок где?

— С ней. Аркашина Дарья Ильинична их на квартиру пустила. Скучно ей одной. Муж-то плавает. Софья к ней бегает, а уж мне вести приносит.

— Я приехал, чтобы увидеться. Помочь. Возможно, нескоро теперь встретимся.

— Чем вы поможете? Угаров всё порешил. Если он ради вас и согласится, Женечка подлецу не простит.

— Вы полагаете? У меня хватит сил, чтобы сломать ему хребет, — сжал кулаки Корновский.

— Возможно, но этот негодяй, лишь вы уедете, отыграется на вашей дочери. А ребёнок? Что станет с ним?

— Александр… да-да, я о них не подумал.

— Спрятать бы обоих. Или увезите с собой.

— С собой не могу. А везти куда-то нет времени. Я не свободен собой распоряжаться. Завтра, послезавтра — срок. Меня ждут в другом месте.

— Советовать вам, Глеб Христофорович, не смею. Уж и не знаю. — Старик тронул чашку. — Может, коньяк помутил рассудок, уж не обижайтесь, только с Угаровым вам отношения лучше не усугублять. Как-нибудь его не трогать. Ужалит исподтишка гадкая змея. Не вас, так Женечку достанет или ребёночка.

— Так страшен?

— Послушайте старика. Не знаю как, кем вы в Москве или в Питере, только здесь своя власть. Советская, конечно… так называется, однако у Угарова хлеще личности в друзьях-товарищах.

— В гэпэу?

— Послушайте меня, Глебушка.

— Ладно. — Допив остатки и опрокинув содержимое в рот, Корновский вскинулся на ноги. — Утром на свежую голову разберёмся. А сейчас… — Он бросил взгляд на кровать.

— Укладывайся, укладывайся, Глебушка, я на полу устроюсь. Найдётся, что кинуть под спину, да и печку сейчас раскочегарю.

— Нет уж, увольте, Исак Исаевич, хозяина, хоть и положено слушаться, но я на стульях устроюсь, знаете ли, привык. Лишь бы не разъехались. — Он принялся собирать себе лежбище, невольно ударился о шкафчик на стене, потёр ушибленное плечо, грустно хмыкнул:

— А это бросьте. Опасно для вас. Не нужен теперь никому ваш "тяжких дум избыток"[86].

VIII

С трудом он всё же уложил длинноногое своё тело на нескольких разъезжающихся стульях; застеленный под спину тяжёлый тулуп, откуда-то принесённый Исаком Исаевичем, накрепко придавил их к полу. Но главного во всей той процедуре приготовления ко сну, успокаивал себя Глеб, он добился — улёгся удобно, теперь бы заснуть, и до рассвета глаза сами не откроются, уж очень он намучился за весь день. Обвёл взглядом из-под смыкающихся век вынужденное своё пристанище, словно прощаясь, и замер, наткнувшись на старинную в рамке под бронзу небольшую картину, висевшую над кроватью хозяина.

— Притушить лампу? — коснулся его груди, поправляя одеялку Исак Исаевич, проходя в коридор.

— Отчего ж, — задержал он его, всматриваясь в картину внимательней. — Пусть горит.

— Я вот только за дровишками сбегаю, протоплю часок и сам улягусь. Спите.

— А кто ж там на картине?

— Не узнаёшь, Глебушка?

— Занятная группа. С фотографии писано?

— Учудил когда-то. Лишь вы, мои любимые воспитанники, разлетелись по белому свету себя попытать, не удержался, упросил знакомого любителя изобразить на память. Фотографии-то не сберечь.

— Вы — в центре, прямо в ангельском окружении, с Варенькой моей и с Софьей. — Приподнялся на локте Глеб. — А наша буйная компания за вашими спинами: Маевский, Гурденко Костя и Бобрик.

— Лев не поспел.

— Льву тогда не до нас было. Он увлёкся одной дамочкой, с которой только пыль не сдувал.

— Молодость, — вздохнул Исак Исаевич, — пора великих надежд.

— И великих разочарований.

— Да уж, натерпеться пришлось и мне за своё чудачество.

— Вы это про что?

— Про картину эту, — горько усмехнулся старик. — Когда про некоторых из вас чека дозналась, заинтересовались и ей товарищи. Ты уже прости меня, Глебушка, просидел я у них не один день, пока про всех вас допытывались. А что я знал? Только сегодня вот и ясно мне, кем ты стал. Как сложилась судьба остальных, мне неведомо. По умершим, вот, скорблю. Тому ли учил?..

— Не корите себя, Исак Исаевич. Успокою я вас или нет, только и Толстой учил, и мудрецом сказано, что дьявол в той или иной мере присутствует в каждом из нас. Каждый из нас волен находить своё и выбирать.

— И соглашусь, и возразить хочется, — покачал головой старик. — Не учёл ты, Глебушка, обстоятельств, которые бывают выше нас и диктуют, а порой и управляют нами. Вот ведь в чём весь катаклизм природы человеческой сущности.

— Вы, помнится, воинствующего материализма всегда придерживались, а теперь, слышу, на волю всевышнюю ссылаетесь или к фатализму клониться стали?

— Хватит, хватит, Глебушка, на сегодня, — засуетился старик. — Не то заговоримся снова и забуду я про печку. Замёрзнем ночью оба. Да и поздно уже.

— Простите.

— Это всё я, старый. — Засеменил хозяин в коридор, загремел в темноте чем-то сбитым, захлопнул за собой дверь во двор.

"Утомил я Исака, — забывшись, Глеб попытался повернуться на бок, но стулья, угрожающе заскрипев, пришли в движение, и он оставил опасную затею; хорошо голове на нежёсткой удобной подушке, а тело само смирится со временем, рассудил он. — Да, Исак Исаевич здорово сдал. Раньше в спорах подавлял всех, главенствовал в диспутах, дрался за свои убеждения и побеждал, молодых затыкал за пояс. А теперь сед как лунь. Но в седине его лицо, испещрённое морщинами, приобрело ореол мученика-отшельника. Забравшись в нору, удалившись от мира и соблазнов, он посвятил остаток жизни единственной страсти — пишет книгу и в этом, возможно, находит нравственные силы для спасения чистоты души. А что всё ещё ищем мы?.."

Воспоминания нахлынули на него, он потянулся к столу за папиросами. С риском слететь с непрочной лежанки закурил. Но события былой юности, навеянные старой картинкой со стены, быстро выветрились из сознания, уступив место тревожным нынешним.

"Полжизни промелькнуло, а что приобретено? — морщился он. — В чём удалось по-настоящему разобраться? Что стало главным?.. Утратил жену, почти забыл дочь, никогда не видел внука… Всё бегал, кого-то спасал, палил в людей, ставших заклятыми врагами. Сам стал для многих, прежде своих, заклятым врагом. Теперь вот охотятся. Убили бы, не спаси неизвестный…"

В его памяти запечатлелись, будто отпечатанные на машинке детали, предшествовавшие этой поездке, последние напутствующие беседы с начальством ГПУ. Выпросив разрешение наконец-то навестить дочь с ребёнком, Корновский был крайне удивлён и обескуражен, каким таинственным фарсом и немыслимыми до смешного секретами, окружает его поездку на пароходе Буланов. Потребовав изменить до неузнаваемости внешность, он вручил ему фальсифицированные документы личности, обратив его в некоего Устинова, благо Глебу удалось отстоять хотя бы имя. Последний аргумент — дочь напугается до смерти — смутил Буланова, а вот категорические отказы от оружия — браунинг за пазухой изрядно надоел в Германии — не были приняты во внимание. Буланов настоял на своём, твердя, что в поездке личное оружие не будет лишним. Неуместной и зловещей прозвучала его глупая шутка, брошенная экспромтом, мол, хоть вокруг парохода только вода, но лишь оказавшись за бортом, поймёшь, что пистолет бесполезен. Упорствуя, Глеб продолжал возражать, убеждая, что его поездка вызвана желанием восстановить измотанные нервы, повидать родных и не составит осложнений, не вызовет озабоченности у местных властей и тем более у гэпэу. Он не собирается даже там показываться.

— Вот здесь наши интересы совпадают, — криво усмехнулся Буланов. — Наконец-то мы нашли общие точки соприкосновений. Появляться у властей и в нашей конторе вам не следует, хотя, — шутя погрозил он пальцем, — при острой необходимости не брезгуйте заглядывать. Кому положено, мною предупреждены.

— Как?

— Не помешает. Вас не будут опекать или надоедать, но без внимания вы не окажетесь.

— Но позвольте! Я не нуждаюсь в соглядатаях, сующих нос в мои личные дела.

— Никто не собирается покушаться на это.

— Может, вы и охрану ко мне приставите?

— Ну-ну, товарищ Корно, не горячитесь из-за пустяков.

— Как вас понимать, Павел Петрович?

— Только в рамках сказанного.

— Значит?..

— Вы и не заметите.

— Но я категорически возражаю!

— Это приказ.

— Кем он подписан?

— Приказ есть приказ, товарищ Корно, — криво усмехнулся Буланов. — Работая с товарищем Радеком, вы, наверное, привыкли все вопросы обсуждать коллегиально, в дружеской, так сказать, обстановке, за кружечкой баварского?.. — Ирония была нескрываемой и злой, Буланов даже побагровел лицом и непроизвольно сжал кулачки, скрипнув зубами. — Заграница расслабляет…

Глеб смолчал, хотя удалось с трудом сдержать нахлынувшие эмоции.

— Вы там забыли, — продолжал Буланов, не спуская с него жёстких въедливых глаз, — что давно стали ненавистным врагом для ваших бывших единомышленников.

— Позвольте, я порвал с эсерами раз и навсегда и доказал это там, в боях на баррикадах немецких революционеров. Товарищи Дзержинский и Менжинский не раз выражали мне благодарность и доверяли ответственные поручения, не задумываясь.

— Кто бы в вас сомневался, товарищ Корно, — сменил выражение лица Буланов. — Но вы не учитываете другое, а мы вас ценим и беспокоимся за вас. Из бойца большевистского актива вы давно обратились в значимую личность. Если Семёнов, перешедший на нашу сторону и оказавший помощь в разоблачении бывших дружков на суде, так и остался для них лишь мелким предателем, интриганом, на которого они жалеют и пули, то вы, и ранее ходивший в идейных лидерах наравне с Гоцем, Спиридоновой и другими, открыто перейдя на нашу сторону, побывав в Германии и зарекомендовав там себя великолепным организатором берлинского восстания, стали ещё более значимым политическим их противником и, я бы сказал, ненавистным врагом, на уничтожение которого они бросают лучших своих профессионалов. Убрать вас с политической сцены теперь, в самый накал нашей борьбы, их заветная цель. Уверен, охота на вас объявлена, лишь вы возвратились из Германии.

— И вам это достоверно известно?

— Иначе бы не убеждал.

— Так запретите поездку! Что ж, мне прятаться в клетке?

— Не юродствуйте, Глеб Романович.

Буланов впервые назвал его по имени-отчеству и это ещё больше разозлило Корновского.

— Я прагматик, Павел Петрович, — попытался поймать его бесцветные невыразительные глаза Глеб и хмуро усмехнулся. — Политическая борьба давно перелицевала мои лозунги юности. Скажите откровенно, если вам позволено, я вам нужен для какой-то особой акции или миссии? Что вы носитесь со мной, как с дорогой игрушкой?

Буланов смутился на миг, вопрос застал его явно врасплох, и не найдя нужного ответа, он растянул губы в вынужденной улыбке:

— Мы в одной упряжке, Глеб Романович, в единой, я бы сказал… И ездовой один. Он правит уверенно, а главное, к желаемой нами цели. Поэтому мы несёмся без понуканий. Мы знаем, куда нам надо. И всем нужны силы. Так езжайте и отдохните, товарищ Корно. Вам следует хорошо отдохнуть. Но бдительности не теряйте. Берегите себя. Мы нуждаемся в каждом квалифицированном и умном бойце…

Двойственное чувство преследовало Глеба после этого последнего разговора, он пытался разобраться в сути, но потом плюнул, оставил на потом. И что же? Буланов оказался прав.

Уже за Саратовом Глеб интуитивно почуял недоброе за спиной во время вечерних прогулок по палубе. Забыв, когда случалось подобное последний раз, досадуя на нелепую нервозность и вдруг зародившуюся подозрительность, он всё же как-то решил проверить себя: нагнувшись к полуботинку, будто устраняя неполадки со шнурком, в десяти метрах у себя за спиной он успел засечь глазом метнувшегося за стойку незнакомца крепкого телосложения. Следующий вечер каюты он не покидал, а когда появился на палубе снова, выслеживавший его незнакомец уже не появлялся.

Этим утром, за полчаса до прибытия парохода в порт, Глеб с приготовленным с вечера чемоданчиком заранее направился вниз, чтобы, не привлекая внимания, покинуть надоевший корабль с шумливой толпой нетерпеливых пассажиров. Непредвиденное случилось, когда он, уже миновав каюту капитана, торопился вниз к трапу. Вздрогнуть его заставил выстрел за спиной и стон упавшего человека. Глеб бросился к нему и онемел — шпион, следивший за ним, с неестественно вывернутой головой и кровоточащей раной в затылке, уже не подавал признаков жизни, пальцы правой его руки продолжали сжимать не выстреливший револьвер. Это был убийца, охотившийся на него. Мгновения спасли Глеба от смерти. Он огляделся — спаситель, пожелавший остаться неизвестным, сумел скрыться, коридор был пуст. Не медля ни секунды, Глеб бросился к трапу, сбежал вниз и постарался смешаться с людьми. Здесь каждый, отталкивая соседа, пытался оказаться первым у сходней. Ему повезло. Останься он на месте, пустись отыскивать капитана или кого-то из команды, занятых суетой, связанной с маневрированием парохода у причала, быть ему первым подозреваемым. Мороки с оправданием допустить себе он не мог. Тревоги другого рода одолевали сознание. Мысли о том, каким образом Буланов там, сидя в Москве, мог предсказывать — предвидеть или предугадать — покушение на его жизнь, не покидали его, пока плутал по городу, прячась и отсиживаясь в уединённых скверах, прежде чем решиться на поиски дочери. Не покидали они его и теперь, когда, утратив желание уснуть, мучился с закрытыми глазами, докуривая вторую папироску.

Шум в коридоре привлёк его внимание. "Не упал бы Исак там с дровишками, — успел соскочить он с лежанки, роняя стулья. — Убьётся старик в темноте!"

Споткнувшись на пороге и роняя поленья, в распахнувшуюся дверь ввалился Исак Исаевич, вид его настораживал. Пытаясь что-то говорить, он с перекошенным от страха лицом лишь моргал глазами. Сзади его высился свирепого вида мужик с выпирающим из-под локтя маузером. Ствол ходил ходуном, и наконец угрожающе упёрся в грудь Корновского.

— Руки, руки, господин хороший! — втиснулся в комнату владелец маузера, подтолкнув старика и прячась за ним, как за щитом; ствол дёрнулся вверх, недвусмысленно подсказывая, что следует делать Корновскому. — И не рекомендую шалить. Стреляю без предупреждения!

Кожаная фуражка, глубоко надвинутая на глаза, и полумрак не позволяли различить лица, грозно отдающего команды.

— Оба к стене! — не унимался тот же жёсткий голос.

— Я же вам объяснял, — будто оправдываясь, забормотал, чуть слышно Исак Исаевич. — Мой гость имеет к вам самое прямое отношение. Он только сегодня приехал…

Договорить он не успел; от неловкого движения оставшиеся в его руках поленья посыпались на пол и, воспользовавшись этим, Корновский ударом ноги попытался выбить оружие незнакомца. Выстрел грянул в потолок, за ним другой, третий…

— Назад, мать вашу! — взвизгнул незнакомец. — Перестреляю и а бьенто[87] на том свете!

Подчиняясь, Глеб попятился, Исак Исаевич, свалившись, давно уже сидел на полу.

— Я же вам объяснял, — повторял он невнятно. — Я же вам говорил… мой гость из чека, как и вы…

— Вот мы его и послушаем, — оборвал его незнакомец, — узнаем его отношение к советской власти. Пока что он только ноги задирать соизволил. Подкрутите же эту чёртову лампу наконец! А ведь я предупреждал. На улице светлей. Там хоть луна.

Исак Исаевич, предприняв попытку подняться, свалился на пол снова.

— Вы-вы, любезный! — Маузер, наведённый в грудь Корновского, подрагивал; ввалившийся едва сдерживал себя. — Займитесь лампой, но при малейшей попытке я раскрошу вам грудь, как и чёртов потолок!

Корновский не обращал внимания на ругань и угрозы, он вслушивался в голос и, словно пытаясь что-то разгадать, молчал.

— Живей! Живей! — повёл маузером незнакомец. — Вас осенила ещё одна каверзная затея? Не пытайтесь, не советую!

Под пальцами Корновского наконец-то завертелся рычажок лампы, разгорающийся фитилёк, медленно обрастающий в яркий огонёк, осветил и комнату, и лица обоих.

— А ты значит, Лев, так очками и не обзавёлся? — вдруг рассмеялся Корновский. — И французский твой так же паршив, как и прежде? В чека-то помогает общаться с народом?

— В гэпэу, товарищ Корно, в гэпэу.

— Лев!

— Корно!

Они бросились обниматься.

— Я же говорил, — плакал, ползая на полу, пытаясь встать, Исак Исаевич. — Я же говорил…

IX

Накурено было так, что казалось, лёгкий туман плавал в кабинете начальника губотдела ОГПУ. Хватались за портсигары время от времени многие, и постоянно не выпускал папиросы изо рта сам Луговой. Он допрашивал Чернохвостова и, конечно, решал его судьбу, поэтому заметно нервничал; по всем статьям бывшему командиру опергруппы грозило наказание вплоть до расстрела, а принимать такое решение в мирное время в отношении собственных подчинённых лично ему ещё не приходилось. Конечно, всё пересматривали бы потом в Москве, прежде чем утвердить, но оценку своим действиям он бы уже получил соответствующую. И из Москвы на его звонок ответили неоднозначно: Феликс распорядился решать вопрос на месте по обстоятельствам, но обстоятельства доподлинно ещё неизвестны, а тем, кто взял телефон, по аппарату этого не объяснить. Там разговор короткий: да — да, нет — нет, и точка. Если признаться, Луговой не был уверен, что поступает правильно, однако любое промедление могло грозить ему неприятностями, истолковать оттяжку могли по-разному. Вот и решил он пригласить на заседание не только постоянных членов Осинского и Дручук из губкома партии, но и руководителей всех подразделений, а также некоторых сотрудников, так или иначе причастных к обсуждаемому чрезвычайному происшествию.

В одном торце длинного стола под знаменем и портретом Ленина, подпёршись локтями, восседал сам, то и дело поддёргивая короткие усики. Бледность обросших лёгкой щетиной щёк и тёмные круги под глазами свидетельствовали о бессонной ночи, проведённой накануне. У противоположного конца стола — горбившийся Чернохвостов. Стул ему не предлагали с самого начала, как ввели, так переминался с ноги на ногу, пробежав хмурым взглядом из-под бровей отводивших глаза присутствующих; голова взлохмачена, без ремня в распущенной до колен гимнастёрке.

— Не брился Михалыч дня два-три, — шепнул Верховцев на ухо Ксинафонтову, сидящему рядом. — А прежде не терпел и волоска на щеках.

— Тут не только бриться, рюмку опрокинуть забудешь, — буркнул тот в ответ, ему явно претило всё происходящее.

Драчук, сразу занявшая место рядышком с Луговым, словно услыхав, сурово вскинулась на них и поправила очки, спадавшие с носа.

— Обстоятельства, в общем-то, ясны, — подводя черту над допросом, а может, и под всем заседанием, Луговой прошёлся вопрошающим взглядом по каждому за столом. — Наш, в общем-то, товарищ, старший опергруппы Чернохвостов, превысил полномочия на пароходе. Наплевал, можно сказать, на моё доверие к нему. Да что там моё доверие!.. Бросил пятно на весь наш, преданный партии коллектив! Во время ответственной операции избил до смерти человека. Важного, ответственного человека. Капитана на пароходе. И всё из-за чрезмерного усердия добыть нужные ему признания. Хотя, надо сказать, мои уважаемые товарищи, приказа такого он не имел, да и повода тоже. Гражданин ему не сопротивлялся, не бесчинствовал. Сам додумался суд учинить, вместо того, чтоб в допр[88] отправить. Вот…

Луговой долго говорить не любил и не умел, хотя понимал собственную слабость в этом и по примеру Осинского старался читать газеты, а то и за какую-нибудь подброшенную тем книжицу брался, выписывая себе в блокнот понравившиеся слова или даже коротенькие цитаты, которые потом заучивал наизусть. Но пока дело продвигалось медленно, не хватало времени. Набрав больше воздуха, он продолжил:

— А ведь перед ним не громила какой-то был, не волк[89]зубатый с вылыной![90] Капитан такой же командир, только с корабля.

Помолчав внушительно, словно вдумывался в сказанное, он вдруг вспомнил про недокуренную папиросу, дымившуюся перед ним в пепельнице, пальцем втёр окурок в стекло и зло изрёк:

— Только сотрудник Кузякин заметил, что с Аркашиным неладное. Он и уберёг старика от гибели там, в каюте. Здесь товарищ Кузякин?

— Его не приглашали, — подскочил со стула Осинский. — Только тех, кто…

Махнув рукой, Луговой усадил его на место.

— Поздно уже было, вот что я хочу сказать. А товарищ Кузякин и насчёт врачей советовал, гонца послал под свою ответственность, но торопыга шею едва не сломал. Как он сейчас, в больнице-то?

— Состояние удовлетворительное, — подал голос Осинский.

— Это и есть одно светлое пятно во всём этом тёмном деле, товарищи. — Луговой, видимо, вспомнил одну из понравившихся ему книжных цитат и оглядел внимательных слушателей. Верховцев поторопился ткнуть в бок задремавшего Ксинафонтова, но тот только сонно подмигнул ему, приоткрыв один глаз.

— И что же вы думаете, товарищи? — продолжал Луговой. — По своей глупости, а я подозреваю и дурного усердия, Чернохвостов, ничего не добившись от умирающего старика, вместо больницы доставил его ко мне в кабинет!

Всем, если только не Драчук, происшедшее было уже известно до деталей, но пауза затянулась, а Драчук даже искренне вскрикнула и тут же зажала рот ладошкой.

— Врач, конечно, мною был немедленно вызван. Лишь слепой не мог заметить, что происходило со стариком. Ни на один наш вопрос с Осинским он толком не мог ответить. Бормотал одно — не знаю, не виноват.

— После того как в чувство привели каплями, — поддакнул Осинский.

— В моём присутствии и при товарище Осинском он так и скончался. Врачи помочь не смогли.

Тягостное долгое молчание нарушил чей-то голос:

— Но кто же знал, что у капитана больное сердце? Капитан всё же…

— Наверное, комиссию обязательную проходил? У них без этого тоже нельзя… — поддержал ещё кто-то.

— А возраст? Как такого старикана медики пропустили? Рейс-то ого-го! Туда и обратно.

— Точно за пятьдесят!

— И поболее, — последним в поднявшемся ропоте отважился буркнуть Чернохвостов.

— Вы нанесли ему такие повреждения, которые, как утверждают медики, не совместимы с жизнью! — хлопнул по столу Луговой. — И здоровый человек мог скончаться!

— Не я один…

— Наконец-то. У вас, значит, и подручные были? Кто же?

— Нервы сдали. Всем не понравился старикан. Буржуй недобитый. Не иначе из царских морских офицеров, — шмыгнул носом Чернохвостов. — У него в шкафу мертвяк с простреленной башкой, кровь ещё не остановилась, а он упорствует, что ничего не видел и толком его не знает. А ведь тот механик! Тут поневоле кулаки зачешутся… — почувствовав поддержку зала, Чернохвостов заговорил громче. — Я, товарищ Луговой, весь перед вами, как на духу. Виноват, конечно. Но приказ исполнял, не сдуру или по самоволке. Вражина в нём за версту виден. А кто б другой иначе поступил? Враг он и есть, я и теперь нутром чую. А кулаки чешутся, так это только на таких, как он…

— Вот! Про эту вашу страсть мне слышать уже приходилось, — перебил его Луговой. — А вы ведь старший опергруппы, других обязан остерегать от мордобоя в отношении безоружных подозреваемых! Да что тут говорить!..

Чернохвостов сник, руки за спиной дрожали.

— Как вы оказались в чека? Кто давал вам рекомендацию?

— Да, это интересно! — втиснулась Драчук, и даже сняла с носа мешавшие очки.

— Когда это было…

— Забыть такое! — Драчук вскочила со стула, но без очков глаза её, близоруко щурившиеся, никого не пугали.

— Нет, конечно. Товарищ Камбуров давал.

— Это ещё до вашего назначения, Яков Михайлович, — подсказал Осинский.

— Зарублен бандитами товарищ Камбуров, — мрачно встрял Ксинафонтов, к удивлению Верховцева вдруг подавший голос. — Пал в неравном бою. И тела изрубленного не нашли… чтобы похоронить по-христиански.

— Но уцелел же кто-то с тех пор, кто может внести ясность по этому вопросу? — Луговой вскинул глаза на Осинского, упёрся в Ксинафонтова, запнулся.

— Федякина бы сюда, — буркнул Ксинафонтов. — Тот про всех всё знал.

— Да, Макар Савельевич бы, конечно, — закивал головой Осинский. — Макар Савельевич — наш партийный архив.

— Умирает Савельич, — глухо оборвал его Ксинафонтов. — Я вот его навещал недавно…

— Что же это? — Луговой постучал ладошкой по столу, требуя внимания. — Всех старых бойцов растеряли?

— Со мной в облавы и засады ходил, — заговорил Ксинафонтов, не подымаясь. — Ничего плохого за ним не замечал. Проявлял излишнюю смелость, одним словом, на рожон лез Чернохвостов, но пуля его не брала. Криклив изрядно, это правда. И кулаками горазд, но в рукопашной без этого нельзя. Зол становится безмерно. Приходилось его утихомиривать, но то по молодости. А уж как старшим назначили, не скажу. Я с ним не бывал. Мне товарищ Осинский теперь только в бумагах рыться позволяет.

— Игнат Ильич! — подскочил с места Осинский, — У нас, между прочим, приказы отдаёт начальник губотдела!

— А я что?.. Сатаной поневоле становишься, когда жизнь на волоске. Тут уж и кулаком, и зубами…

— Это в Гражданскую можно было себе позволить, товарищ Ксинафонтов, — перебил его Луговой. — В открытом бою с очевидным врагом. А капитан Аркашин — гражданский человек, пожилого возраста… безоружный… только подозреваемый. Он не заслужил такого обращения.

— А труп в его каюте? Кто убил механика? Кто этого неизвестного человека, не установленного до сих пор покойника, на пароход взял своим помощником? — зашумел над столом Ксинафонтов; помалкивавшего всегда здоровяка, никогда не лезшего наперёд без особой надобности, было не узнать; сжав кулаки, он будто шёл в атаку, сверкая глазами из-под серых лохматых бровей.

— Капитана не было в каюте, когда выстрел услыхали. Есть свидетели. Капитан в это время в рубке у себя командовал, чтобы к причалу пароход подогнать, — отмахнулся Луговой, усаживая Ксинафонтова на место.

— А что ж тот механик? Кто он? Личность его надо бы было установить, — не удержавшись, закинул удочку Верховцев. — Тогда многое могло бы и проясниться.

— Умники задним числом! — пристукнул по столу Луговой.

— А что ж горячку гнать? — не унимался и Ксинафонтов.

Резкий его выкрик словно только и ждали, по залу пошёл ропот недовольных голосов, но Луговой вскинул голову, неслыханной дерзости от Ксинафонтова он явно не ожидал. Долго поедал грозным взглядом наглеца, наконец пришёл в себя:

— Вы, товарищ Ксинафонтов, только что возмущались, что штаны протираете в кабинете, бумаги вам надоели, вот и займётесь этим. Из Саратова тот механик. Отправитесь туда и всё проверите. А вопрос об ответственности Чернохвостова мы перенесём до вашего возвращения и выяснения всех обстоятельств.

— А с этим как же? — кивнул Осинский на Чернохвостова.

— С этим? Под арестом рассиживаться не дадим. Пусть побегает в рядовых агентах, помогает концы искать в запутанном этом деле.

— Я его с собой возьму, — подал голос Ксинафонтов. — Поучу уму-разуму.

— Вы вдвоём, Игнат Ильич, при всём моём уважении к вам, как бы чего там ещё не состряпали… — Луговой запнулся, поймав настороженный взгляд Драчук, теребившей очки в руках. — В общем, поедет с вами товарищ Верховцев. Вы, гляжу, рядышком, единое понимание вопроса обрели, спецы опытные, к тому же Лев Соломонович к нам из Саратова когда-то прибыл. Так, товарищ Верховцев?

— Так точно! — подскочил на ноги Верховцев, проклиная себя за глупую несдержанность.

— Не забыли город? Знакомые, наверное, найдутся среди наших товарищей? Помогут?

— Я родом из местных, Яков Михайлович, — вытянулся тот, — в Саратове пробыл недолго, но знакомые, конечно, имеются.

— Сегодня и выезжайте. Откладывать — перекладывать, что муку в ступе толочь, а времени у вас мало. — Луговой развёл руки в стороны. — Неделю даю. Обернётесь раньше — благодарность! А мы расходимся, товарищи.

Верховцев, пропустив спешащих к выходу, покурил в коридоре с Ксинафонтовым, дожидаясь его реакции на неожиданный для обоих оборот, но тот всё время только хмурился и, отворачиваясь к форточке, зло пускал струйки дыма на волю.

— Игнат Ильич, я хоть и знаю Саратов, верно товарищ Луговой подметил, но какие там у меня знакомые? Сколько лет пролетело, хорошо, если в живых кто остался. Там же давно и голодуха, и мор круче наших напастей.

— Ну?

— Я с поездкой этой не лез. Вылетело само собой, чёрт попутал!

— Отказаться хочешь?

— Теперь уже Луговой и слушать не станет.

— Что предлагаешь?

— Возьмись за старшего? Хоть и двое нас, а кто-то руководить должен.

— Ответственности испугался?

— У тебя опыта больше. А ответственность что? Разделим пополам. Не раздерёмся.

— Решили. Ещё что?

— К начальству бы надо зайти перед отъездом.

— Советы, напутствия получить?

— Ну да.

— А ты не скумекал, что от нас требуется? И почему мы с тобой в одну ложку угодили?

— Ложку? Ничего не понимаю.

— Значит, не слышал ещё про своего Сивко?

— Не видел его с вечера. С утра прямо на заседание, едва успел.

— Опаздываешь ты, Лев, вечно. Это плохо.

— Так что с Сивко?

— Вот ты и зайди к Луговому, пока он тебя сам не вызвал. И совет получишь, и ещё чем-нибудь порадует. А я собираться пошёл.

И, крякнув, Ксинафонтов тяжело зашагал по коридору. Задумавшись над его хитромудрыми намёками, Верховцев бросился было его догонять, но было поздно.

— К поезду поспей! — донеслось из-за спины, и дверь захлопнулась.

X

Приёмная пустовала, и Верховцев, не раздумывая, торкнулся в оббитую кожей дверь. Недосказанный намёк Ксинафонтова на предстоящие неприятности встревожили его. В таких случаях он предпочитал атаковать первым. Приём, не раз испытанный, приносил успех. Что мог натворить Сивко? С тем, что тот подвёл его с механиком, обошлось гладко — труп унёс с собой все тревоги. Но что случилось вчера?..

Накануне ночью, оставив за порогом дома старика Заславского, Платона он больше не видел. Но так и было условлено, Сивко должен был дожидаться в укрытии, не вмешиваться ни при каких обстоятельствах и только отслеживать происходящее. Верховцев не собирался объяснять Платону причин своих странных поступков; тайн собственного прошлого он не доверял никому. Обеспокоился сам в тот момент, когда поздно ночью старик, сдавшись на уговоры Корно, повёл их двоих на розыски Евгении и ребёнка к пианистке Софьи. Платон, видно, устав дежурить, покуривал за деревом и едва успел скрыться, замеченный лишь им. Но пронесло. Больше промахов подопечный не допускал. Когда же под утро всей гурьбой они брели к особняку Гертруды Филькенштейн, присутствие Платона поблизости ничем не отметилось. Мысль спрятать остатки семейства Корновского у Гертруды осенила Верховцева, когда взбалмошная внезапным визитом нежданных гостей перепуганная Софья пыталась сообразить, что от неё требовалось. Мудро рассудив, что о лучшем убежище не мечтать, Верховцев тут же посвятил в историю проклятого особняка Корновского и тот, не раздумывая, согласился. Такое решение устраняло тревоги многих и прежде всего — Корно. Глеб не находил слов, как отблагодарить бывшего приятеля. Верховцев был сдержан, он старался улыбаться, хотя было не по себе — знал бы друг, кому расточает хвалебные слова, так ли бескорыстен поступок и чем грозит в будущем собственная легкомысленность!..

Дверь наконец поддалась и в открывшуюся щель Верховцев услышал:

— Но потерпи, дорогой…

Он надавил сильней и сделал шаг вперёд:

— Разрешите, Яков Михайлович?

— По вопросу поездки? — Луговой поспешно отступил от Драчук.

Смутившись его внезапным появлением, отшатнулась и завотделом губкома.

— Хотелось бы уточнить некоторые вопросы, — застыл Верховцев, не подавая вида.

— К Осинскому! К Осинскому! — сунулся за портсигаром Луговой и поторопился к столу. — Я поручил ему подготовить приказ о командировке.

— Но…

— Нас с Ольгой Николаевной ждут в губкоме партии, затянулось наше заседание. — Начальник окутался дымом и торопливо зарылся в бумагах, словно отыскивал нужное.

— У меня неотложное, — упёрся столбом Верховцев, злорадствуя, он внезапно почувствовал удовольствие издеваться над беззащитностью этих двух важных особ, только что изображавших на заседании величие и безграничную власть над остальными, но вдруг застигнутых врасплох пусть не за явным адюльтером, но близким к тому разоблачением.

— Товарищу ехать, — первой нашлась Драчук, сухо кивнув, она поспешила к выходу. — Мы вас ждём в губкоме, Яков Михайлович.

Не скрывая недовольства, пустив дым в потолок, Луговой с большей яростью стал расшвыривать бумаги:

— Ну что там у вас неотложного?

"Любезничали, значит, голубки, ворковали, а я вас вспугнул, — собираясь с мыслями, с ехидцей наблюдал за ним Верховцев. — Попались с поличным, голубчики, теперь, хоть и ненадолго, а верх мой, попляшете под мою дудочку. Яков, мужик холостой, а дамочке, партийной вертихвостке, да замужней и при детях, гореть синим пламенем, если перечить станет. Амуры за спиной мужа — толстобрюхого аптекаря, который напрасно подозревает её в шашнях с Осинским, налицо. Муженёк лишь любовником ошибся. Ему шепни, сутяжник всех на ноги подымет. Несдобровать тогда и самому Луговому. А уж как ими крутить-вертеть, надумаю…"

— Я дождусь объяснений? — Не сдерживаясь, Луговой отбросил бумаги, уставился на Верховцева, готовый смешать его с землёй. — Кстати, Лев Соломонович, где всю ночь пропадал агент Сивко, которого вы забрали с собой на задание у Чернохвостова?

— В моём подчинении, — ожидая всего, но только не этого, смутился Верховцев, но вида не подал.

— Агент Снегурцов жену умершего капитана кое-как опросил в больнице. Ничего толком от неё не добился. Работать с ней, тревожить, врачи не советуют. Сами не надеются, выживет ли. А вам удались ваши поиски?

"Кто же тебя больше интересует? — исподлобья зыркнул Верховцев на покрасневшего от гнева начальника, — Платон или Корно? Ну, о Корновском ты, голубок, от меня информации не дождёшься. Да она тебе и ни к чему. Важный гость, которого тебе поручалось выудить на пароходе и следить за каждым его шагом, уже тю-тю, поездом в столицу укатил. Так что за мой счёт благодарности тебе не предвидится. Жди только взбучки. А птенцов его я для себя надёжно припрятал. На всякий случай. Мне они нужней".

— Вы что же, ничего не добыв, решили развлечься на пару, а потом бросили его под утро? — скрипнул зубами Луговой.

— Кто вам донёс этот бред?

— Курьер Верховцев, вы забываетесь!

— Виноват, товарищ начальник, но…

— Никаких но! Агент Сивко рано утром подобран работниками милиции в придорожной канаве вусмерть пьяным и с разбитой головой. Объяснить ничего не мог, бормотал, что ничего не помнит.

— Как? Где? Не может быть! — Верховцева качнуло к столу, но он постарался взять себя в руки.

— Я слушаю ваши объяснения.

— Сивко пожаловался на недомогание… угробил его в подручных Чернохвостов, да ещё бессонная ночь накануне, бедлам на пароходе. В общем, под свою ответственность отпустил я его отоспаться. Ну и сам решил отдохнуть, дав необходимые распоряжения агенту Снегурцову. Тот, кстати, справился с моим поручением… А насчёт агента Сивко, могу поклясться — тот вовсе не пьющий. Никогда замечен не был. Чернохвостов, если что, молчать бы не стал. У них взаимопонимания не было, Сивко — противник кулаков, на этой почве и…

— Вы мне о Чернохвостове не напоминайте. С ним всё ясно.

— Разрешите мне самому попытать Сивко? Может, удастся добиться истины…

— С ним товарищ Осинский работал.

— Тем более. Я к Сивко подход найду.

— Попытайтесь! Вы же его рекомендовали к нам!

— Я сделаю всё возможное. Он заговорит.

— Если действительно ему память не отбили, — буркнул уже совсем другим тоном Луговой. — Врач подтвердил, что затылок разбит серьёзно. Одним словом, куда не кинь — кругом клин! Может, враги у него были?

— Враги? Не больше, чем у нас с вами.

— Надо дознаться, кто его так.

— Я постараюсь. Он где?

— В собачнике[91] при дежурке. Не отправлю же я его в лечебку! И поторопитесь, Ксинафонтова отпускать одного в Саратов нельзя. Игнат Ильич хоть и без претензий, но горяч, а там придётся осторожно действовать, единственная ниточка теперь — тот покойник, проникший на пароход механиком. С важным заданием его кто-то отправил. Если оборвётся эта нить, до истины не докопаться.

— Разрешите исполнять?

— Ступайте, но перед отъездом найдите меня, в случае чего — к Осинскому.

Особых надежд на встречу с Сивко Верховцев не питал. Тот, хоть и хитёр, а перед начальством лукавить не стал бы, если и знал больше, выложил. Верховцева интересовали детали, о которых дилетант Осинский, допрашивавший Платона, мог и не задумываться. Хорошего не ждал и всё же вид подопечного его прямо-таки ошеломил — голова в бинтах, одни глаза щёлочками среди опухших синих век и щёк, губы чёрные, издававшие невнятный хрип вместо ответов. Как жизнь держалась в теле? Неведомо. Санитар, приставленный к нему, вероятно, сердобольным Осинским, суетился, то и дело бегал к рукомойнику над парашей, мочил тряпку и прикладывал на грудь под рубашку. Духота, вонь, мечущаяся тощая фигура в грязном халате мешали Верховцеву сосредоточиться. Но кое-что важное для себя он сумел выяснить — неизвестный следил за ними и Платоном с того самого момента, как они ночью покинули дом Заславского. Удар неизвестный нанёс Платону по голове, когда вышли от Софьи. Верховцев повёл Глеба с дочерью и внуком в особняк к Гертруде. Софья оставила старика ночевать у себя. Эту важную деталь отчаявшийся Верховцев всё-таки выудил у измученного бедолаги.

— Его в больницу надо, — с порога заявил он Осинскому.

— Решать Якову Михайловичу, — попытался возразить тот. — Не мной Сивко помещён в собачник.

— До вечера, а то и раньше концы отдаст. А к Луговому я заходил. Нет его. Решайте, мне ехать надо.

— В губком иди, туда собирался Яков Михайлович.

— Сивко не преступник, а пострадавший от рук опасного врага. Напавшего надо искать, а не нашего агента мучить. Случись что — шум дойдёт до верхов.

— Так звони Луговому!

— Нет уж, увольте. То, что мне Луговой поручил, я выполнил. Остальные вопросы на вас оставлены. Так Яковом Михайловичем и сказано было.

— А, чёрт возьми! — схватился за трубку Осинский.

— Всего доброго! — шагнул за дверь Верховцев.

— Куда вы?

— Опоздаю на поезд, Луговой с меня голову снимет!

Собственно, оказавшись на улице и вздохнув полной грудью, Верховцев не думал спешить на вокзал — время позволяло, а ему ещё надо было переговорить с Гертрудой; общие их знакомые в Саратове ждали информации, и её следовало получить у Филькенштейн. От этой мысли его лицо перекосила гримаса — теперь балом временно правила она.

Ворота открыла хромоножка.

— Гертруда Карловна у себя? — заметив неладное на лице прислуги, забеспокоился он.

— Наверху. Одна.

— А гости?

— Беда у нас, Лев Соломонович, — всплеснула та руками.

— Выкладывай. Мне уже не привыкать.

— Мальчик-то, Евгении Глебовны сынок, чуть не утоп в сливной яме.

— В сливной яме? Ты чего мелешь? Совсем сдурела!

— Отмыли его вдвоём. Обошлось, а то и утоп бы в дерьме. В фуфайчонке был, заигрался с соседскими ребятишками, а на воле-то, видать, давно не бегал, вот и угодил. Фуфайчонка его и спасла. Разбухла и удержала мальца, не давала ко дну пойти. Перепугался мальчик до смерти, в крике зашёлся. Ребятишки бегают, а достать не могут. Я пробовала — глубоко, руки коротки, чтоб схватить…

— Ты уши мои побереги, дура! — оборвал её Верховцев. — Кто спас его? Кто вытащил?

— А бог его знает. Незнакомец какой-то. И имени не назвал, и появился откуда не видели. Сунулся прямо в яму с головой и вытащил на белый свет. А с мальчонки-то вся та погань льётся, как из ведра. Фуфайку он ножичком взрезал, сбросил с ребёнка да так в дом и занёс. Евгения Глебовна упала в обморок, как увидела, а наша Гертруда Карловна молодцом, она Сашеньку враз разула, раздела и купать. Я ей помогала. Дух чуете от меня? Потом окна все расхлебанили, но не выветрилось до сих пор.

— Как мальчик?

— Спит. Мы его чаем с вареньем отпаивали. Еле успокоили.

— Евгения Глебовна?

— С ним прилегла. Без врача обошлось.

— Да зачем же врача? Гертруда на что?

— Вот она, слава тебе, Господи, всех и спасла.

— А человек тот? Незнакомец?

— А про него-то мы забыли. Он Евгению Глебовну в чувство приводил, когда Гертруда Карловна с Сашенькой занималась. А как Евгения Глебовна очухалась, так он и ушёл, никто и не заметил.

— Кто он? Как звать? Откуда?

— Да кто ж его знает! Я и теперь встречу — не скажу, он не он. Высокий и чернявенький.

— Молодой, что ли?

— Ну скажете тоже, солидный и симпатичный мужчина.

— Вот дура. Что ж вы его и не отблагодарили?

— А кто думал об этом? На нервах все.

— Ладно. От тебя никакого толка не добьёшься. Я в дом подымусь. Гертруда, наверное, больше скажет.

Однако Гертруда Карловна Верховцеву о незнакомце большего рассказать тоже не смогла. Случившееся перепугало всех, а беспокоить мать с ребёнком Верховцев не решился. Так и уехал. Настойчиво билась и тревожила одна мысль: "Что же происходит вокруг меня? Мрачная круговерть загадок… Так и поверишь в проклятье чёртова особняка…"

Загрузка...