Часть вторая. 1380 ГОД

Глава первая. Епифан Кореев в Крыму у Мамая

Зимой 1380 года, девять лет спустя после вокняжения Олега Ивановича на рязанском столе, отнятом у него на короткое время Москвой, он направил возглавляемое Епифаном Кореевым посольство в Солхат — столицу Мамаевой Орды в Крыму.

Все эти девять лет в Золотой Орде продолжалась ожесточенная борьба за высшую власть. Хатунь Тулунбек продержалась недолго — её сместил Мамай, посадив на престол в Сарае своего ставленника. Но и тот вскоре был изгнан правителем Хаджитархана1 Черкесом, в свою очередь смещенным очередным соперником.

Смертельные схватки за сарайский престол побуждали враждующих претендентов искать поддержки у русских князей в обмен на уменьшение взимаемой с русских земель дани.

Мамай, выдав в 1370 году ярлык на великое владимирское княжение Дмитрию Московскому, определил ему умеренную дань — лишь бы тот не предался ханше Тулунбек. Когда же Мамай взял Сарай, но вскоре из-за нехватки сил уступил его Черкесу, он потребовал от Москвы дополнительной дани. И получил отказ. Тогда Мамай начал припугивать Москву и её союзницу Рязань военными набегами.

Несколько раз посылал крупные отряды на Рязань: они приходили внезапно, не давая возможности Олегу успеть собрать войско и достойно ответить. В один из таких внезапных набегов, когда войском ордынцев руководил талантливый военачальник царевич Арапша, князь Олег, не успевший собрать достаточную силу, в бою был окружен и, израненный стрелами, едва вырвался из окружения.

В эти годы Рязань и Москва были в дружественных отношениях, и хотя Москва, согласно договору, заключенному в 1372 году, обязалась, в случае нападения на Рязань неприятеля, выставлять ей в помогу ратный отряд, — она не успевала это сделать.

Такое положение дел, когда Рязань служила щитом Москвы и князь Олег Иванович вынужден был ловить стрелы, пускаемые Ордой на Москву, а Москва не успевала защитить Рязань, не очень-то его устраивало. Поневоле приходилось считаться с силой Мамая.

В 1378 году Мамай предпринял поход на Москву. В битве на реке Воже войско Мамая, руководимое темником Бегичем, потерпело сокрушительное поражение от московского войска, руководимого самим Дмитрием Ивановичем. Олег Рязанский не принял участия в битве ни на той, ни на другой стороне. Однако на стороне московитов выступил полк пронского князя Данилы, — не без благословения Олега. Зло за свою неудачу Мамай сорвал на Олеге: в ту же осень изгоном послал рать на Рязань, пограбил её, пожег и многих людей увел в полон, преподнеся Олегу урок — пусть наперед не хитрит.

Теперь же Мамай, к этому времени уже провозгласивший себя ханом, задумал новый поход на Москву, при этом решив вести войско самолично. Для того, чтобы обеспечить себе успех наверняка, он заручился военной поддержкой литовского князя Ягайлы (тот унаследовал великое литовско-русское княжение после смерти своего отца Ольгерда) и Олега Рязанского. Мамаевы послы во главе с его сыном Мансуром побывали и в Литве, и в Рязани, и Олег, прикинув соотношение сил, соблазнился на тайный союз с Мамаем и Ягайлой.

Олег Иванович не сомневался в том, что победа уже за пазухой у Мамая. Она была за пазухой у Мамая даже и в том случае, если бы Олег отказал Мамаю в союзничестве. Было бы недальновидно показывать свой гонор, который мог бы обернуться новым разорением Рязанской земли.

И все же совесть Олега Ивановича перед Дмитрием Московским была нечиста. За эти девять лет, с той самой поры, как был заключен мирный договор Москвы и Рязани, по крайней мере, меж ними не случилось ни одного столкновения. А что Москва не успевала оказать помощь Рязани, когда татары приходили изгоном, так на то они и татары, чтобы учесть это и напасть быстро и внезапно.

Мучимый совестью, князь Олег хотел моральный ущерб возместить как можно большими уступками со стороны Мамая. Для того и было снаряжено посольство во главе с Епифаном Кореевым.

Город Солхат располагался в 23 верстах от Кафы1 и отличался от большинства городов Крыма тем, что он был чисто мусульманским городом. В нем было много каменных мечетей с высокими минаретами, увенчанными тонкими золотыми полумесяцами; несколько мусульманских духовных училищ, называемых медресе; немало отделанных изразцами усыпальниц ханов и членов ханских семей; наконец, в нем был великолепный ханский дворец, построенный ещё Батыем в 1252 году. Такие крупные города Крыма, как Судак или Кафа, были так же красивы, богаты базарами и прекрасными зданиями, но то были города немусульманские: они входили в состав генуэзских колоний, и в них преобладало вероисповедание христианское.

Ханский дворец был окружен толстой каменной стеной. Комбинация построек, составляющих ханский дворец, была столь искусной, и каждая из построек — будь то золотой тронный зал, мечеть с высокими белыми минаретами, посольский зал, свитский корпус, летняя беседка, гарем, соколиная башня — столь красива по совершенству архитектурных форм, изяществу отделки и богатству, что невольно создавалось впечатление: перед тобой большая сказочная игрушка. Да, именно игрушка. Это и отметил про себя Епифан Семенович, когда его вместе со свитой провели в тронный зал.

Войдя, он увидел перед собой трон посередине роскошного зала и на нем поджавшего ноги Мамая. Ему было лет шестьдесят. Плечистый и большеголовый, с желтоватым лицом, тощей бороденкой, Мамай смотрел на вошедших в добродушном прищуре. Одет он был подчеркнуто по-хански, как одевались ханы сто лет назад. На нем был шелковый кафтан, на голове колпак с драгими камнями на зеленой коже, на ногах башмаки с высоко загнутыми носками из красной кожи. Он не был опоясан мечом, и на кушаке его красовались черные увитые рога с золотой отделкой.

Близ Мамая на отдельном кресле сидел его сын Мансур, как и отец желтолицый, с косым разрезом глаз, но в плечах пожиже. Несколько эмиров, темников и беков сидели вдоль стены на низких диванах-оттоманках, скрестив ноги и вольно откинувшись на подушки. Сидели они просторно, друг от друга на сажень.

Епифан поприветствовал по-татарски Мамая и учтиво поклонился, коснувшись рукой чудесного персидского ковра. Он был далеко не тот робковатый посол, каким несколько лет назад предстал в Сарае перед хатунью Тулунбек, когда, трепеща, по-песьи клал голову на ковер у подножия трона. Его жесты были уверенны и размашисты, ибо он знал, что не только его князь нуждался в Мамае, но и Мамай нуждался в рязанском князе. Придавало уверенности Епифану и то, что он, при его богатырском росте, крепкой стати, всегда вызывал интерес у окружающих, что не стало исключением и на приеме у Мамая: его советники смотрели на рязанского посла во все глаза.

Но, пожалуй, главное, что помогало Епифану чувствовать себя свободно в стенах роскошного дворца, — его осведомленность о происхождении Мамая. Мамай не был причастен к роду чингисидов — стало быть, он был незаконный хан. При всем при том, что он могущественный правитель, внушавший трепет любому своему подданному, человеку со стороны невозможно было избавиться от ощущения, что его власть недолговечна. Ибо в таком огромном государстве, как Золотая Орда, в его дальних и ближних улусах, наверняка в головах потомков Чингисхана вынашиваются планы свержения этого самозванного хана.

Выслушав длинное почтительное приветствие посла от имени великого рязанского князя Олега и его супруги великой княгини Ефросиньи и их чад; приняв как должное и не без некоторого интереса привезенные подарки, Мамай впустил в себя сквозь тусклые, как бы подернутые пеплом зубы побольше воздуху, надул щеки и медленно выпустил его. И забормотал как-то по-детски, оправдывая данное ему на Руси прозвище Теляка (бормотун).

Когда с церемониалом приветствий было покончено и послу и его спутникам предложено было сесть, Епифан присел на оттоманку с легкой неизъяснимой непринужденностью и даже подобрал ноги — словно всю жизнь только и сидел по-азиатски.

— Ну, говори, — с улыбкой поторопил его Мамай. — Зачем приехал, какую привез просьбу от коназа Олега?

Кратко Епифан изложил просьбу: некогда Москва отбила у Рязани не только Коломну, Лопасню, но и иные уделы и волости по Оке, и князь Олег Иванович просит Мамая помочь ему вернуть те уделы. Кроме того, князь умоляет царя царей во время похода его ратей провести их не через Рязанскую землю, а около…

Слушая, Мамай даже приоткрыл один прищуренный глаз пошире. Первая просьба ему ничего не стоила — какая разница, кому из союзников отдать уделы — Литве или Рязани? Вторая покоробила — золотое кольцо с дорогим восьмигранным камнем в сморщенной мочке его уха сердито качнулось.

— Мяса, хлеба моим воинам пожалел? Овса моим коням пожалел? вопросил с сарказмом.

От недавнего добродушия Мамая не осталось и следа. Теперь перед Епифаном сидел другой Мамай — настороженный, способный в любой миг впасть в раздражение и гнев. С таким Мамаем надо было вести разговор аккуратно — не то получишь обратный результат.

— Для тебя, царь царей, моему князю ничего не жаль. Он лишь печется о том, что когда твое войско поедет через Рязанскую землю, то его народ будет занят уборкой урожая, и он не сможет достойно встретить твоих ратных и достойно угощать их…

Епифан нагло прикрыл свое вранье легкой приятной улыбкой. За его словами крылось другое: "Если ты, царь, поведешь свое войско через нашу землю во время уборки урожая, то разорение рязанским крестьянам будет двойное: ордынские воины ограбят и очистят их амбары и погреба до последнего зернышка и последнего куска сала, а их хлебные нивы будут потоптаны ордынскими конями".

Мамай, много лет исполнявший в Орде должность беклярибека, в ведении которого и внешняя политика, и суд, и военное дело, видывал на своем веку немало ловких людей, каковым был и он сам. И каждый раз, когда ему приходилось сталкиваться с таковыми, он интересовался ими, учась у них, а порой его интерес перерастал в любование. Епифан его заинтересовал.

— Ты сказал — твоему коназу ничего для меня не жаль. Так?

— Истинно, — подтвердил Епифан.

— Но ты сам же опровергаешь себя: выходит, твоему коназу куда дороже урожай крестьян, чем сытость моих воинов и коней. Что скажут мне воины, которым предстоит отвоевать у Москвы для Рязани уделы?

Епифан едва не опустил свои ноги на пол, но вовремя спохватился, решив не показывать своего волнения. Еще дорогой в Крым, в тихие ли морозные дни, в пургу ли, он десятки раз прикидывал в уме, какой убыток будет принесен его народу, если ордынская рать пройдет через Рязанскую землю. Предполагалось, что войско Мамая будет насчитывать сто тысяч воинов. Каждому по одному барану — и то сто тысяч. Но за время прохождения через все Рязанское княжество с юга на север воин съест не одного, а десяток или два десятка баранов. Разорение! Потопчут чужие кони и хлебные нивы…

— Твои воины не будут голодать в походе, — возразил Епифан. — Князь Ольг Иванович распорядится расставить своих людей на пути твоего войска, чтобы заботиться о его пропитании.

Сказав так, Епифан подумал: "Коль твои воины пойдут закрайкой нашей земли, где очень мало населения, то им придется запасаться в поход сушеным мясом, мукой и пшеном, своими собственными продуктами. Ибо тех же баранов там уже не у кого будет взять. Конечно, кое-что им перепадет и от рязанцев, но лишь кое-что…"

Мамай настаивал:

— Если моим воинам в походе будет голодно, худо будет твоему же коназу.

— Не будет голодно, — заверил Епифан. — Мешки с просом и мукой наготове. И овса для коней твоего войска есть достаточный запас. И потом, продолжал Епифан, одушевляясь уж тем одним, что Мамай не сердится и даже не перебивает его, — рязанским ратникам сражаться будет с московитами куда охотнее, когда крестьянам дана возможность спокойно убрать урожай. Великое дело, коль твое войско пройдет закрайкой нашей земли…

Теперь Мамай даже восхитился рязанским послом. "Ишь, как защищает интересы своего народа! Вот у кого поучиться бы некоторым моим послам!" подумал он, несколько позавидовав рязанскому князю, располагавшему таким напористым послом.

— Великое дело!.. — проворчал он добродушно. — Это смотря для кого! Для твоего государства, может быть, и есть в том выгода, а для моего в чем польза?

Добродушие Мамая не было беспричинным. Готовясь к войне с Москвой, он не сидел сложа руки. Послы его побывали и у волжских буртасов, и у осетин, и черкесов, и, конечно, в Кафе, где правили генуэзцы, — вербовал себе отряды. К тому ещё заручился помощью литовцев и рязанцев. Вырисовывалась отрадная картина! Под его рукой будет такое войско, что только сумасшедший засомневался бы в его победе. Вынудив Русь платить ему дань в том же размере, в каком она платила прежде ханам Сарая, Мамай, обогащенный русским серебром, легко управится со своими соперниками, с тем же Черкесом или Тохтамышем, и уж накрепко сядет на престол в самом Сарае, вновь воссоединив ныне осколочную Золотую Орду. И тогда все чингисиды смирятся с тем, что на престоле не чингисид…

— В том польза для твоего великого царства, о, могущественный и непобедимый хан! — донесся до ушей задумавшегося Мамая голос Епифана, — что доблестное наше воинство, узорочье рязанское, костьми ляжет за тебя и нашу общую победу!

Мамай от таких слов зажмурился — и всем стало ясно, что ему по шерсти речь рязанца; но тут же он приоткрыл глаза и покачал головой: все-таки не мог он, умудренный опытом трудной борьбы за власть, поддаваться сладкоречию, тем более в устах прохитренного посольника. Нет, не мог. Не обвести его вкруг пальца. Он улыбнулся улыбкой недоверия.

— А что скажут мои советники? — обратился он к сыну Мансуру, эмирам, темникам, бекам.

Сидевшие в вольных позах, со скрещенными ногами, советники благодушие Мамая передалось и им — все как один стали высказываться в пользу Епифана, ибо каждый из них уже получил от него хороший подарок.

Мамай выслушивал их благосклонно, но улыбка недоверия все ещё не покидала его лица. Наконец он заключил:

— Что ж, Епифан, передай от меня твоему коназу: войско мое я проведу краем его земли…

На том прием рязанского посла закончился. С минуту Мамай, после того, как рязанцы откланялись и ушли, сидел на своем троне, удивляясь тому, как Епифан ловко убедил его и добился своего, хотя первоначально Мамай не считал для себя приемлемым согласиться на условия рязанцев. Впрочем, как не уважить просьбу союзника? За союзника надо держаться…

Глава вторая. Восхождение Мамая

Но дело было не только в том, что рязанский посол умел убеждать и настаивать на своем. Мамаю нельзя было терять союзника. Собираясь в поход на Москву, он мыслил только о победе. Это на Воже его войско могло проиграть: оно не отражало всей силы Орды и начальствовал им не он сам, а темник Бегич. Поражение на Воже хотя и ударило по престижу Мамая, но вера в него в войсках была очень сильна. Теперь он решил возглавить войско сам, а самому проигрывать нельзя.

Смысл своей жизни он видел только в одном — добиться ханского престола. Но как? О, если бы он был из рода Чингисхана! Тогда при его способностях полководца и редкой талантливости правителя было бы легче добиться своей великой цели.

Но Мамай не был чингисидом. Он был по происхождению монголом, а родом — из племени кият. Двести лет назад, во времена Тэмуджина, будущего Чингисхана, племя кият враждовало с ним, и когда Тэмуджин одержал победу над всеми своими врагами и соперниками и стал Чингисханом, то выходцы из племени кият вынуждены были навсегда довольствоваться жребием слуг. Наиболее удачливые добивались высоких должностей, но никто даже и помыслить не мог о том, чтобы свергнуть с престола чингисида. Это незаконно и не было бы признано не только многочисленными чингисидами, но и всем народом.

Хорошо зная историю монголов, Мамай не раз задавался вопросом: почему властвуют чингисиды, а выходцы из племени кият вечно должны им прислуживать? Не произошла ли ошибка истории? И нельзя ли её исправить?

Но если исправить ошибку истории, то почему за это не взяться ему самому? Смолоду он ощущал в себе избыток энергии, сил, обладал быстрым умом и решительностью, не лишен был и оглядчивости, без чего в большом деле тоже нельзя. Разве что один недостаток был ему присущ, да и тот слишком незначителен, чтобы обращать на него внимание: в минуты душевного волнения он начинал заикаться и бормотать. Пока он бормотал, он выглядел жалким, но как только бормотание кончалось — уверенность, твердость и властность возвращались к нему.

Первый шаг к заветной цели — женитьба на дочери хана Бердибека. Мамай тогда был молод, но уже темник, в его распоряжении было десять тысяч войска, успевшего отличиться в нескольких боях. Сразу же после свадьбы, сыгранной в Сарае, Мамай отправился в свой родной Крымский улус в качестве наместника. Но вскоре был отозван Бердибеком в Сарай и получил вторую, после хана, должность — беклярибека.

Должность была настолько велика, столько власти сосредоточилось в руках Мамая, что он, являясь к тому же зятем хана, в уме уже примеривался к трону… Один раз, оставшись в тронном зале один, воровски огляделся, быстренько сел на трон, принял величественную позу, повел широкими плечами, важно шевельнул бровями… И столь же быстро соскочил — в приемной комнате послышались шаги слуг. А когда слуги вошли, то увидели странную картину Мамай бормотал сам с собой — слишком сильное волнение испытал, побывав несколько секунд на заветном месте.

Бердибек сидел на престоле непрочно. Его руки были в крови по локоть, — трон ему достался ценой убиения отца, хана Джанибека. Кроме того, он повелел убить всех своих двенадцать братьев, которые могли бы стать ему соперниками, но от этого число соперников не уменьшилось. Зная, что готовятся против него заговоры, Бердибек рассчитывал на своего зятя, его расторопность и особый нюх на враждебные происки. Но слишком поздно он вызвал Мамая. Заговор уже был давно тщательно подготовлен, и Мамай не в силах был предотвратить его…

Бердибек был убит, Мамай со своим войском переправился на правый берег Волги, вернулся в свою крымскую столицу Солхат и, недолго думая, объявил ханом правобережной Орды чингисида Абдуллаха.

Абдуллах был человек весьма неглупый, но вялый и нерешительный. Прохладный к делам государства, он главным интересом в своей жизни почитал любовные утехи. Каждый новый день он начинал с того, что принимал старшего евнуха и объявлял ему, которой из наложниц своего многочисленного гарема он отдаст предпочтение в грядущую ночь. Старший евнух обязан был осведомить о том осчастливленную обитательницу гарема с тем, чтобы та приготовилась достойно встретить господина. Отпустив евнуха, Абдуллах звал беклярибека Мамая, довольно невнимательно слушал его доклад, изредка вставляя кое-какие замечания. Наконец, заскучав, говорил:

— Делай, как считаешь разумным. Я тебе доверяю. Если УЖ считаешь нужным чеканить в Азаке 1 монету — чекань. Лишь бы на пользу.

— Да, благословенный царь, сопутствуемый честью, удачей и счастьем. Монета под твоим славным именем будет чеканиться в Азаке. Народ Золотой Орды по ту и эту сторону должен знать, что настоящий царь её не Хайр-Пулад, который высунул голову из воротника смуты и захватил престол в Сарае, а ты, великий Абдуллах, поднявший знамя возвышения!

В таких случаях, говоря возвышенно и спокойно, Мамай, если иногда легонько и заикался, то заикание придавало особый вес его словам. Почтительно, но полный достоинства, стоял он перед ничтожным ханом, зная, что тот без его войска и силы был куколка. Улыбался ему Абдуллах, сладко улыбались жены, одна моложе другой, с великолепными бокками на головах. Мамай прикладывал руку к груди, кланялся, быстро поглядывая на хатуней.

Возвышенная, на восточный манер, цветистая речь не была ему свойственна, красивые обороты он пускал в ход лишь в беседе с ханом. В общении с теми, кто стоял ниже его, он был прост, прям и часто груб. Подыскивать напыщенные слова ему было и неинтересно, и недосуг: слишком много дел приходилось ему проворачивать.

То ему надо было усмирить какого-нибудь строптивого царька, не желавшего признавать ни хана, поставленного Мамаем, ни самого Мамая. Иные из строптивых, опасаясь потерять все: и войско, и свой улус — предпочитали сняться со своих земель и уйти подальше, как это сделал Тагай, тот, которого побил Олег Рязанский. Тагай царствовал в Бездеже, а вынужден был уйти в Наручадь.

То деятельно налаживал дружественные отношения с правителями соседних и даже далеких стран, снаряжая посольства то на Русь, то в Литву, а то и в Египет.

То, тщательно подготовясь к походу, шел с войском в Сарай и свергал там очередного временщика, чтобы посадить на освобожденный трон столицы Золотой Орды своего ставленника.

Но и противники не дремали, выгадывали час и выбивали Мамая вон, в свой Крымский улус, откуда неутомимый Мамай вновь и вновь наносил удары своим врагам.

Абдуллах умер неожиданно, вероятно, истощась на поприще любовных утех, и вот тогда-то Мамай всерьез решал для себя — а не пора ли? Не пора ль, опираясь на свои тумены, на темников, коих он обычно выдвигал из своих соплеменников рода кият, объявить себя на курултае 1 великим ханом?

И лишь не очень благоприятная внешняя обстановка удержала его от такого шага. К этому времени он потерпел поражение от Черкеса и, вышибленный в Крымский улус, нуждаясь в деньгах, потребовал от Дмитрия Московского увеличенной дани и получил отказ. Нет, надо было оправиться, окрепнуть, понудить Москву платить дань в гораздо больших размерах, чем прежде, — и сделать это было удобнее, объявив ханом пока не себя, а чингисида. Тем избежать ненужных кривотолков, волнений и смут.

Так на троне оказался новый хан — Мухаммед-Булак. В отличие от предшественника, Мухаммед-Булак всю свою страсть вкладывал в охоту на зверей и птиц и ещё в вино, употребляемое им без всякой меры. Мамай знал, кого ставить…

Как и прежде, Мамай держал в руке все нити управления государством, воевал, строил, строго следил за порядками в своей большой стране, — и везде и всюду истинным правителем Волжской Орды 1 считали Мамая, а не хана Мухаммеда-Булака.

Особенно много усилий он тратил на то, чтобы вынудить русских князей платить выход, и при том увеличенный, ему, а не правителям Сарая. Он знал, кого из русских князей следует приласкать, кого с кем перессорить, кого припугнуть, а кого и мечом царапнуть. Тверского князя то гладил по головке, то натравливал на Дмитрия Московского, усугубляя их рознь, и без того незатухающую. Рязанского князя тревожил быстрыми набегами своих конных отрядов, иногда крупных, превосходящих войско Олега. Эти набеги преследовали цели не только обогащения. Не менее важно было вынудить Олега решить, что ему следует тянуться к Мамаю, а не к Москве, неспособной своевременно защитить его.

И вот умер — непонятно отчего — Мухаммед-Булак (версия о том, что он был умерщвлен по приказу Мамая, не подтверждена). И вновь перед Мамаем все тот же вопрос — а не пора ли?.. Не пробил ли его час? И если он упустит момент — не спохватится ли?

Давно утратив интерес к охоте, он вдруг повелел сокольничему подготовить ловчих птиц и на другой день со старшим сыном Мансуром и малым числом приближенных ускакал в степь. Степь! Как он её любил! Она была дорога ему во все времена года. Была осень, степь покрыта бурьяном, ломающимся на ветру, ветер вместе с пылью волочит обломки стеблей, а ему, Мамаю, хорошо! Простор радует глаз. Никто не лезет к нему с просьбами, не досаждает неприятными вестями. Его спутники скачут с соколами на руке по степи, спускают их при первом обнаружении дроф, а Мамай едет себе ни шатко ни валко, старчески огрузясь и спокойно размышляя…

Да, ему уже за шестьдесят. Возраст! Сил ещё хватает, но надолго ль? Беспокоят его соперники из молодых — прежде всего Тохтамыш из Синей Орды2. Рвется на сарайский престол. Мечтает, как и Мамай, подчинить всю Золотую Орду и вернуть ей былое величие. Нельзя, нельзя допускать его до Сарая…

Прикидывал, кто из беев выскажется на курултае за него, кто против. Есть беи из тюрков — эти противиться не будут. Те из беев, кто по происхождению из монголов, но не чингисиды, не очень надежны, но все же перетянуть их на свою сторону возможно. Те же, в ком текла кровь чингисидов, каковыми были беи Ширины, — те могут встопорщиться.

Просчитывал не раз и не два. Учел и то, что авторитет его был высок, несмотря на поражение на Воже. Ведь все понимали: он лично не участвовал в той битве, а если бы участвовал, то на полководческое искусство Дмитрия Московского он противопоставил бы свое высокое искусство.

Мамай решился. Созвал курултай и все обладил так, что никто и не пикнул против него. Подкупил их не только дорогими подарками, но и великими планами: вновь повоевать Русь, обогатиться за счет русского серебра и взять Сарай. Не пикнули против даже беи Ширины, понимая, что бесполезно. А ведь в своих шатрах, невидимые чужим оком, скрежетали зубами… Как же — не чингисид…

Вот почему он так нуждался в таких союзниках, как Ягайло Литовский и Олег Рязанский.

Глава третья. Мамай идет на Русь

Царь Батый пленил Русскую землю и всеми странами овладел, также и Мамай мысляще в уме своем паче же в безумии своем.

Из летописи


В июне 1380 года Орда Мамая подкочевывала по Дикому полю к верховьям Дона. Раскинувшись на несколько верст туменами, косяками коней, стадами коров и верблюдов, отарами овец, шатрами и палатками на широких повозках, Орда двигалась неспешно, как бы нехотя и бесцельно, так что животные наедались вволю высокой, по колено и в пояс, сочной травой, а семьи воинов, следуя в повозках за войсками, жили обычной для летних кочевий жизнью: женщины вели хозяйство, дети помогали им то набирать кизяку и хворосту для костров, то подоить коров и овец, не забывая и о своих детских забавах и играх.

Хвостатая и разбросанная, оглашаемая ржанием коней, ревом верблюдов, блеянием овец и мычанием коров, Орда лишь на первый взгляд казалась вялой и неуправляемой. На самом же деле, стоило бросить клич, как передняя её часть, тумены, разделенные на тысячи, а тысячи на сотни, а сотни на десятки, мгновенно сберется под знамена и, словно стрела, натянутая тугой тетивой, стремительно полетит туда, куда укажет Мамай.

Сам Мамай, теперь великий хан, ехал в белом шатре на огромной, тащимой двенадцатью волами, повозке. По три раза в день перепрягались волы. По бокам и позади двигались менее роскошные шатры эмиров и темников. На коротких, а иногда и длительных остановках, Мамаю раскидывали шатер гораздо больший, чем тот, неразборный, на колесах, и тогда на совет к нему сзывались самые значительные ордынцы.

Во время одного из таких совещаний решено было, через посланников, напомнить союзникам — литовскому Ягайле и рязанскому Олегу — о зимнем уговоре встретиться на Оке первого сентября. Мысль о том, что встреча должна быть в конце лета, принадлежала Мамаю. До сентября будет убран весь урожай на Руси, коим воспользуется и Орда. Что же касалось просьбы Олега провести войска не через Рязанскую землю, а закрайкой, то Мамай не менял своего намерения уважить его просьбу. Лишь бы не оттолкнуть союзника.

Мамай не откладывал дела на потом. Он тут же продиктовал, а писарь, положив доску на колени, а на доску пергамент, написал послание и Ягайле, и Олегу. Послания были вручены назначенным посольникам, и те, не тратя много времени на сборы, отправились выполнять поручения в тот же час.

На другой день, когда в шатре Мамая опять собралось множество советников, вдруг вошел нукер и объявил, что прибыл скоровестник из Синей Орды и притом с очень важным сообщением. Советники, сидя со скрещенными ногами на ковре, насторожились. Мамай — большеголовый, желтые зраки смотрят горячо, уши, казалось, ещё более оттопырились — колебался лишь секунду:

— Зови!

В шатер ввели маленького скуластого человечка в оборванном синем чапане. Он пал на колени, поцеловал ковер и пополз к трону — в надежде удостоиться чести поцеловать ковер возле ног царя. Мамай крикнул:

— Да говори же ты, говори!

Человечек остановился, сел на запятки.

— О, царь! Хан Синей Орды, да ниспошлет ему Аллах всяческих неудач, узнав про то, что ты идешь на Русь, сбирает рать на Сарай. Пока ты будешь воевать с Русью, он хочет овладеть престолом Золотой Орды…

Глаза Мамая сверкнули желтым огнем, он крикнул:

— Не бывать тому! Этот пес!.. — и забормотал, забормотал…

Сквозь его бормотание все же можно было различить ругательства и проклятия, предназначенные Тохтамышу. Мансур, беки и темники кивали в знак одобрения тех проклятий. Все они, как и Мамай, ненавидели Тохтамыша. Тохтамыш был потомок Чингисхана. Его притязания на золотоордынский престол были обоснованны. К тому же он был силен. Пожалуй, он был единственно серьезный соперник Мамая, способный, как и Мамай, зауздать Золотую Орду. Потому он и вызывал у Мамая лишь одно чувство — ненависти.

Когда бормотание кончилось, Мамай спросил:

— Скоро ль Тохтамыш выйдет из Сыгнака1 на Сарай?

Вестник ответил:

— Когда я выехал из Сыгнака, под этим градом уже расположились тумены из улусов Синей Орды, готовые к большому походу на Сарай. И поход был уже объявлен.

— Ступай.

Оборванный вестник, кланяясь, упятился и скрылся за пологом.

Мамай сказал, имея в виду Тохтамыша:

— Зарится на Сарай! Ишь, пес!

— Пес, — отозвалось на устах некоторых советников.

— Проверь и перепроверь этого человека, — обратился Мамай к начальнику разведки. — Не Тохтамышев ли он соглядатай? Если прислужник Тохтамыша — поступи с ним как с тварью. А наш — щедро одари и пошли в Сыгнак вновь.

Пока Мамай отдавал новые приказания, Мансур внимал отцу с обожанием. Еще перед выходом из Солхата отец объявил всем, что своим калгой (преемником) назначил его, Мансура, старшего сына. Кажется, все восприняли решение Мамая с одобрением, а, может быть, и тайным облегчением. Ведь Мансур, по матери, чингисид — мать его была дочерью хана Бердибека. Что-нибудь случись с отцом в походе — никто, даже беи Ширины, не воспротивятся, когда Мансур сядет на престол.

И все же, как поступит Мамай, узнав, что Тохтамыш вышел из Синей Орды на Сарай? Приостановит движение на Русь? Повернет тумены на Сарай, чтобы опередить Тохтамыша? Но если Мансур смотрел на Мамая с обожанием, то другие советники — с напряженным вниманием. Идти на Сарай — потерять союзников Ягайла и Олега. Рухнут мечты о богатой добыче, ждавшей их на Руси. Надо было двигаться только на Русь, на Москву: она — ключ и к Сараю.

Мамай задумался, опустив ресницы. Поднял их — в глазах растерянность. Редко кому удавалось видеть растерянным Мамая. Поняли: весть о Тохтамыше сильно смутила его, сбивала с толку, ломала все великие помыслы.

Мамай понимал: остановись — растерянность овладеет всем войском. Только движение по ранее избранному пути сохранит боевой дух войска. Стукнул обоими кулаками по подлокотникам трона:

— На Русь! — выкрикнул.

Все вдруг облегченно вздохнули и вышли из шатра бодро, весело. Остался лишь, по знаку Мамая, Мансур.

Стащив с ног сафьяновые сапоги, Мамай с наслаждением прошелся босыми ногами по ковру. Вдруг повернул к сыну большую угловатую голову.

— Сядь на трон…

Мансур сел, почувствовав себя неуютно, пожалуй, одиноко, на широком троне. Колени держал соединенно, с напрягом.

— Ты — калга, привыкай к трону, — озабоченно проговорил Мамай. Неровен час: убьют меня, а ты должен к тому часу все уметь. Сиди свободно, коленки-то расслабь, ты сейчас — хозяин трона, а не кто-нибудь. Вот-вот…

Мансур расслабился — и ему стало покойнее. Отец продолжал разминатъ ноги. Он был какой-то весь-весь свой, семейный, теплый. Доверительно говорил, заботливо и спокойно. Почесывал рукой в тощей бороденке. Останавливаясь, почесывал одной ногой о другую. Немного и покрякивал, будто что-то поднимал тяжелое.

Заметив, что Мансур хочет встать с трона, Мамай пре-дупредительно простер к нему обе руки:

— Сиди, сиди… Тебе так идет трон! (Склонил голову набок, с умилением смотрел на сына.) Ты мне напоминаешь твоего деда, великого хана Бердибека. Есть в тебе какая-то царственность. А, знаешь, сынок? (Лицо Мамая вдруг озарилось). Знаешь — я тебя ещё при моей жизни сделаю великим ханом! Повергну Дмитрея Московского, принужу русских князей платить мне дань, достойную моей власти и силы, укреплюсь в Сарае, усмирю Тохтамыша и посажу тебя! Зачем мне трон на старости? Для чего? Лучше я буду твоим советником и радоваться на тебя… В тебе две крови: и наша, кият, и чингисидова…

Мансур любил отца. Тронутый его великодушием, его готовностью отдать ему трон, он сполз на ковер и на коленках пробежал к отцу. Припал устами к стопам его голым. В это время полог колыхнулся. Вошел начальник охраны. Мамай сел на трон — желтые зраки смотрели на вошедшего ласково. Тот сказал, что пришла помога.

— Кто, откуда? — спросил Мамай.

— Фрязи1 из Крыма…

Сквозь оскаленные зубы Мамай набрал воздуху, надул щеки и медленно, с удовольствием, выпустил его. Отряд фрязей, нанятый им за деньги в генуэзских городах-колониях, в Крыму, — это тяжеловооруженная, прекрасно обученная пехота, которая так ему необходима в войне с московитами. Одной конницей в бою не обойтись.

А ведь на подходе — он это знал — были ещё и черкесы, и буртасы, и армяне, и осетины… Отпустил вошедшего и сыну:

— Хорошо!.. Русь, Русь возьмем! А потом и Золотая Орда будет наша!..

Глава четвертая. В лугах под Скорнищевом

Слух о том, что Мамай двинул на Русь несметные полчища, молнией обжег Переяславль. Население встревожилось, опасаясь нового разорения Рязанской земли. Тревога невольно коснулась и князя Олега, хотя, казалось бы, договоренность с Мамаем и Ягайлом о единачестве была надежной. Верен ли Мамай той договоренности? Исполнит ли обещание обойти закрайкой Рязанскую землю? Каковы его силы? Чтобы получить ответ на эти вопросы, следовало вновь снарядить к Мамаю своих людей. Князь решил направить опять же Епифана Кореева; ему, как никому другому, удавалось ловко управляться с обязанностями старшего посла.

Поездка в Орду — это новые щедрые подарки. Чем ни щедрее, тем достижимее цели посольства. Как всегда, в качестве даров решено было отогнать косяк лошадей, отвезти собольи меха, ловчих птиц. Для отбора лучших коней князь сам пожелал отправиться в скорнищевские луга.

Едва солнце, выпутавшись из-за дальней кромки леса, раскосматилось над землей, Олег Иванович с боярами выехал из ворот княжого двора. И сразу в дружине вспыхнула легкая ссора. Иван Мирославич в знак уважения к Епифану Корееву, который удостоился чести опять быть посланным старшим в Орду, уступил свое место рядом с князем. Епифан на своем поджаром, с пушистым хвостом, аргамаке не преминул воспользоваться случаем: тотчас стал перемещаться ближе к князю. Софоний Алтыкулачевич и Ковыла Вислый не хотели потерпеть такое: загородили Епифану путь. Засвистели плетки. Резким окриком князь осадил разгорячившихся бояр.

Чинно проехали отпахнутые напрочь железные Глебовские ворота. В утренней тишине звучно отщелкали по стесанным бревнам моста стаканчиковые копыта арабских коней. Крашеные перила на крашеных же фигурных стойках весело играли в лучах восходящего солнца. Верхний посад и Владычную слободу проехали тихой рысью, мимо Троицкого монастыря погнали быстрее, вздымая пыль. Вскоре оставили позади реку Павловку, всю в сочнозеленых ветлах на обоих берегах, и уж завиднелась маковка скорнищевской церкви.

Справа и слева зазеленевшие дубравы сменялись ольхой и ивой, а то вдруг открывалось широкое поле в зеленой ржи или коноплях. Жаворонки своими трелями как бы ещё выше раздвигали и без того высокий купол синих небес.

Вытянутое по крутояру Скорнищево со стороны поля было оцеплено плетневой оградой — для сбережения гумен от скота. Тут князя встретили старший конюшенный Данила Таптыка в красно-фиолетовом кафтане с рукавами по локоть, прибывший сюда ещё вчера, сельский староста, здешний священник и десятка два крестьян. Сухой легкий воздух наполнился торжественными звуками колокольного звона на церкви. Староста, в пестрядинных портах и белой холщовой рубахе с треугольными вставками из голубой ткани под мышками, держал на корявых ладонях, на вышитом красными петухами полотенце каравай с солью.

Князь легко спрыгнул с белого арабского скакуна. Произнесены были приветствия с обеих сторон, после чего князь подошел под благословение священника и принял из рук старосты хлеб-соль, избавлявшую, по народным поверьям, от воздействия злых духов. Откусил — передал боярам, поочередно вкусившим от каравая с чувством благоговения.

Солнце стояло ещё низко, и было нежарко. Над селением кругами парили коршуны. Вдали, за пойменными лугами и Окой, четко очерчивалась линия леса. Подступавшая к изгороди зеленая рожь была ещё низка, но густа и туга хотелось провести по ней рукой, ощутить её упругость и шелковистость. Земля дышала миром, добротой…

Князь подошел к сиротам и велел окольничему дать им по серебряной монете. Крестьяне низко кланялись. Смотрели отнюдь не робко, давно убедившись в том, что князь был заступником и оберегал их от произвола бояр и боярских слуг.

В церкви отстояли раннюю обедню. Затем князь осмотрел свои конюшни.

Довольный крепкими постройками и чистотой в них (уж Данила постарался!), Олег Иванович сел на коня и проехал на задворки, на край нагорья. С высокой кручи хорошо обсматривалось конище — весь изумрудно-луговой простор до Оки и за Оку. Там и сям по лугам виднелись голубые озера. Легкий ветерок нес духовитый запах обласканных теплыми лучами солнца трав. Повсюду паслись косяки коней, стада коров и овец. Хороша же и обильна Рязанская земля!

Казалось бы, встреча со Скорнищевом, напоминавшем о позорном поражении рязанцев девять лет назад, должна была поневоле омрачить душу князя. Но не омрачала, не подняла в душе горечи пережитого, как это бывало много раз, хотя — что там говорить! — новые заботы и тревоги обступали Олега Ивановича. Может быть, именно ввиду новых забот и тревог и не горчило то давнее…

Спустились с нагорья и, переезжая от одного косяка к другому, отбирали лошадей для Мамая. Данила Таптыка с конюхами отлавливал арканами полудиких коней, путал ноги, и сам князь тщательно осматривал каждую.

Сначала отобрали несколько лошадей монгольской породы бахмат. Одни лошади были с короткой спиной, мускулистым крестцом и прочными копытами не нуждались в ковке. Другие — с грубой головой, крупной челюстью, прямой, как лавка, спиной. И те, и другие лохматы, с грубой шерстью. Холодов и жары не боялись, питались травой даже из-под снега. Лошадей породы бахмат рязанцы покупали в Мещере, в Наручади, у бродней в Диком поле. Такими конями Мамая не подивить, и их отобрали полдюжины — самых выдающихся.

Так же взыскательно шел отбор и рязанских лошадей. Рязанские тоже были двух типов. Одни — низкие, коренастые, толстобрюхие и толстоногие. Эти годились для тяжелых перевозок. Другие — сухие и длинные, с горбатой суховатой спиной, с длинными, тонкими ногами. В бою эта лошадь была очень хороша — увертлива и гибка. Именно такая лошадь спасла Олега Ивановича три года назад, когда на Рязань с сильным войском пришел царевич Арапша. Увертливость коня помогла Олегу Ивановичу вырваться из окружения и увильнуть от аркана, не раз набрасываемого на него татарами.

Коней арабской породы в косяках было явно поменьше. Они были красивы — их головы словно вырезаны искусным резцом, сложение сухое, плотное, ноги высокие, точеные. Хвосты — пушистые. Князю подвели красного аргамака по имени Гнедок. Шерсть на нем отливала глянцем. Шея круто изогнута, голова изящна, высоко приставленный к крупу хвост пушист, как у лисы.

Князь, представив, как красив будет Гнедок, когда его уберут по-праздничному, — в седло с золоченой лукой, в чепрак из бархата, шитый золотыми или серебряными нитями, в попону и покровец в золотом же шитье властно приказал, чтобы Гнедка оставили в косяке.

Бояре не поверили своим ушам. Пожалел — для своего союзника Мамая…

— Что ж, господине, пустить скакуна в табун?

— Пусти.

— Княже, этот скакун понравился бы Мамаю.

Тут влез в разговор Ковыла Вислый:

— Что ты, Данилушка! Мамаю этот скакун не понравится. Масть не та! и ухмыльнулся.

— Не та, не та масть, — улыбаясь, сказали и другие бояре.

— Э-э, да ну вас! — махнул рукой Данила.

А Ковыла вновь влез:

— Не дорос еще, мил друг, Мамай до такого подарка!

Кое-кто засмеялся. И громче всех, торжествующе он же, Ковыла Вислый, главный из противников единачества с Мамаем.

С тех пор, как в Переяславле Рязанском побывал ранней зимой Мансур, сын Мамая, с предложением образовать тройственный союз против Москвы, рязанское боярство раскололось на две партии. Одни, во главе с Иваном Мирославичем и Софонием Алтыкулачевичем были за единачество с Мамаем, другие, во главе с Ковылой — против. Раскол отразился на князе: он с трудом, с большими сомнениями, с переживаниями согласился на предложение Мамая, решив, что Мамай и без его помоги одолеет Дмитрия Московского. Этот, пока ещё тайный, союз и доселе угнетал князя. И он не осудил сейчас тех, кто так весело смеялся шутке Ковылы.

В полдень привезли на телеге в кошелках свежую рыбу для ухи, из Переяславля Глеб Логвинов со слугами доставил бочонки с крепким хмельным медом и квасом. Когда соорудили стол возле озера, то, как и утром, внезапно вспыхнула ссора. Иван Мирославич уступил Епифану место возле князя, но Софоний Алтыкулачевич и Ковыла хотели тому воспрепятствовать. Первый ухватил Епифана за бороду, второй сзади железными дланями сжал ему локти. Епифан взъерепенился, и быть бы драке, если бы не князь:

— Оставь Епифана Семеновича! — строго сказал он. — Посиди, Епифаша, рядом со мной.

— Княже, не ломал бы ты старину! — взмолился Софоний Алтыкулачевич.

— Старину не ломаю, воздаю честь старшему посольнику. Завтра ему отбывать в Орду к Мамаю…

Первый кубок князь велел поднести Епифану. Приняв кубок из рук чашника, Епифан тут же передал его князю, прося выпить первым. Таков обычай.

Пить бояре любили и умели. Сколько ни подносили — опустошали до дна, не хитря, не выливая тайком под стол. А выпивши, опрокидывали пустой кубок или чашу над головой. Однако считалось постыдным сделаться пьяным уже в середине пира. Такой застольник мог прослыть слабым на здоровье. Но в конце пированья не было позорным упасть и под стол.

В разгар пира заговорили о Мамае, и первым завел речь о нем Ковыла. Обращаясь к Ивану Мирославичу, он вопросил:

— А что, Иван Мирославич, истина ли то, что Мамай не чингисидовых кровей?

Иван Мирославич невольно поерзал, но так как он врать не любил и считал вранье за большой грех, ответил:

— Доподлинно его родословной не ведаю, но ещё в Сарае, помню, говорили: он из рода кият…

— Стало быть… — хотел было продолжить Ковыла, но его тотчас перебил Едухан, он же Сильно Хитр:

— Не о том молвь завел, Ковылушка… Ты лучше скажи по совести: кто из нынешних ордынских правителей самый сильный?

Посасывая мосол, Ковыла ответил:

— Кто о том ведает? Можа, и Мамай. А можа, и нет.

— А у меня никаких сомнений — Мамай!

— Он, он самый сильный! — отозвались сторонники единачества с Мамаем. — Крепкая рука!

— Еще бы! Рассек, как кнутом, Золотую Орду по Волге, сел на правой половине и сидит, аки лев. На левой половине — смута за смутой, а Мамай прижал хвосты своим царькам — присмирели!

— Крепко, крепко правит. Порядок у него.

— Еще и Сарай возьмет. Вот увидим!

— Царь царей…

Но снова раздался упрямый голос Ковылы:

— А все ж — незаконный он царь — вот я о чем. Вот что мне, братушки, не во ндрав…

Все оглянулись на князя. Никто из них ещё ни разу не заговаривал о незаконном царствовании Мамая — избегали такого разговора потому, что уже вступили с ним в единачество. И вот — прорезалось. Что ж — рано или поздно. Олег Иванович чувствовал себя прижатым к стене, ибо вопрос о незаконности Мамая тревожил и его.

— Бояре! — сказал он. — Вы хощете знать мое мнение. Я его не скрываю: в своем государстве я не потерплю подобной незаконности. А в чужом — пущай они там сами меж собой разбираются. Им жить — им и решать. Мы же вынуждены считаться с Мамаем: он, а не кто-либо другой чаще и больше всех нас беспокоит и вынуждает нас вести с ним дела…

После этого рассуждения князя бояре вновь взялись за кубки и закуски, не обратив внимания на то, что с востока надвигалась синяя туча, что закрылись цветы одуванчика, усилился запах донника и с кустов ивняка на берегу озера стекали капельки выделяемой листьями воды. И когда раздались первые, ещё добродушные раскаты грома, иные застольники так отяжелели, что клали головы на стол. Положил посреди тарелей голову и Ковыла Вислый. Очередной удар грома был так силен, и такой хлынул ливень, что иные бросились в шатер и под телеги. Князь оставался за столом, с отчаянной веселостью принимая на себя потоки дождевой воды с небес. И вдруг от взмокревшей скатерти поднял голову Ковыла:

— За… за Мамая — живот отдавать? — и вновь уронил голову.

Олег Иванович велел Каркадыну, своему главному телохранителю, с бережением положить его на повозку, а Глебу Логвинову приказал сворачивать застолье. Вскоре возвращались в Переяславль. Ливень прекратился так же внезапно, как и начался, и над градом стояла радуга. Вдали вяло, спотычливо прокатывался громок.

Настало утро отъезда Епифана в Орду.

Князь с сыновьями Федором и Родославом (оба уже в отроческих летах), священниками, боярами проводил Епифана до Старорязанских ворот, над коими висела икона Параскевы Пятницы, покровительницы торговли. С холма, как на ладони, просматривался торг внизу, на берегу Лыбеди. Солнце вставало из залесья и било вдоль по реке, и она сверкала как гигантская серебристая рыба.

Прощаясь с Епифаном, князь советовал тому при встрече с Мамаем звать его не иначе, как царем царей, ни малейшим намеком не выдать подлинного отношения рязанцев к его незаконному сану великого хана, вновь просить Мамая идти к Оке в обход Рязанской земли, подтвердить Олегову верность тройственному союзу и примечать все: сколько сил у Мамая и каких. Напоследок князь попросил Епифана передать в дар Мамаю кроме коней, соболей и соколов ещё и беркута, на редкость удачливую в охоте ловчую птицу, любимую самим Олегом. Когда слуги понесли клетку с могучим белым беркутом к посольскому обозу, то все невольно посмотрели на его хищно изогнутый красный клюв. На голове его был колпачок. Все как будто ждали чего-то необыкновенного: дикого ли хохота хищника или режущего звука когтями по дереву.

Птица вела себя спокойно.

— Ну, с Господцем! — сказал Олег Иванович и, приподнявшись на стременах, обнял и поцеловал посла. Священник окунул веник в бадейку с освященной водой, окропил ею Епифана и его спутников: Благоденю, десятка три конных и столько же обозных. Княжичи Федор и Родослав поехали провожать посольство за город, а князь с боярами стоял у ворот. С того берега Лыбеди Епифан обернулся и махнул рукой. Князь ответил и только тогда повернул коня к воротам.

Глава пятая. Савелий опасается

Возвращаясь в детинец 1, князь завернул ко двору кузнеца Савелия. Переяславль Рязанский все ещё кое-где отстраивался после сожжения его мамаевыми ордынцами. Дворец-то князя, хоромы бояр да богатых купцов давно уже подняты из пепла, сверкают многоцветно выкрашенными крыльцами, теремами и коньками нарядно и весело, а на подворьях простых горожан все ещё постукивают топоры. Все реже, но ещё тащатся во град телеги со строевым лесом, мхом, глиной на кладку печей. Там и сям над оградами дворов возвышаются стропила.

Сгоревшая усадьба Савелия Губца была обнесена новым дубовым частиком. По-над частиком высились стропила дома. Стройка на усадьбе кузнеца развернулась после того, как князь велел выдать из казны изрядную толику серебра в виде откупной — незадолго перед тем он открыл монетный двор и сманил на него Федота, зятя Савелия.

Федот после гибели Карпа под Скорнищевом женился на овдовевшей Варе и жил в доме Савелия. Старик считал брак удачным — его душа была спокойна за судьбу внука, рожденного Варей от Карпа. К семейным обязанностям Федот относился серьезно, а умелые руки его обеспечивали достаток семье. Поначалу старик не хотел отпускать Федота на монетный двор, но против серебра, предложенного ему князевым казначеем, не устоял.

Приостановясь в воротах, Олег Иванович невольно засмотрелся на кипение жизни во дворе Савелия. Сам старик, согнувшись над бревном, тюкал и тюкал топором, и сивая борода его торчала цветущим кустом черемухи. Щепа у его ног отсверкивала на солнце янтарной смолой.

Сыновья Миняйка и Иван устанавливали стропила, а младший, Павел, постукивал молотом в новой кузне, пока единственной вместо сожженных татарами трех. Кузня, большой хлев и баня, служившая временным жильем, вот и все, что успела построить семья кузнеца. Одна из женщин развешивала на веревки выстиранные порты и рубахи, другая стряпала в бане, третья перебирала овечью шерсть, сложенную на дерюжьей подстилке. Старуха, согнувшись и поглядывая из-под низко надвинутого плата, сидела на пороге бани: была, видно, немощна. Отрок лет десяти скручивал из конского волоса рыболовную лесу, двое других стреляли в глухую стенку бани из детских луков, ещё двое, поменьше, без порток гонялись друг за дружкой верхом на хворостине. Девочки, пять или шесть, кормили просом цыплят, таскали в баню щепки, плели рыболовную сеть, а две самых меньших играли на земле в бисюрки.

Первым увидел князя кривой Миняйка.

— Батюшка! — и предупредительно кашлянул.

Савелий поднял сивую голову, воткнул топор в бревно и, оправив на себе рубаху, степенно пошел навстречу. Соображал — для чего припожаловал к нему во двор сам князь? Война? Возьмет сыновей в посоху? Встал на колени, приложился лбом к земле. Тем временем и сыновья слезли со сруба и встали на колени. Повинуясь взгляду князя, стольник Глеб Логвинов соскочил с коня, бережно взял старика под мышки и помог встать.

— Стой и не ломайся в коленках, — сказал ласково.

Такое мягкое обращение с ним обычно свирепого стольника успокоило Савелия. Тем паче, что и сам-то князь посматривал на него дружелюбно, как-то по-родственному. С тех пор, как погиб под Скорнищевом Карп, князь, зная обстоятельства его смерти, невольно проникся сочувствием к семье Савелия. Вернув себе престол, вспомнил о горе, постигшем Савелия, и подарил ему коня. И в дальнейшем время от времени оказывал ему внимание и кое-какую помогу.

— До Семен-дня в избу войдешь? — спросил Олег Иванович, поглядывая на стройку.

— Уж и не знаю, князь-батюшка.

— Надо бы. Не в бане же опять зимовать.

Старик осмелел.

— Коль, князь-батюшка, ты не забрал бы у меня Федота, взошел бы. А без евонных рук — и не знаю…

— Есть ведь у тебя серебришко — нанял бы мастеровых плотников, посоветовал князь.

— Ох, княже! — вздохнул старик. — Уж рассосалось серебро… Посуди сам: лошадку купи, корову, овец заведи… За что ни возьмись — все надо покупать. На какие деньги наймешь чужих-то мастеровых? Семья — эвон какая! Одних внучат — ворох! Тяжело, князь-батюшка, опосля татарова нашествия кормить такую ораву…

Князь на эти справедливые слова ничего не ответил. Старик вдруг спросил:

— А что, княже, верно ай нет — Мамай идет на Русь?

— Есть такие вести, — сказал Олег Иванович. — А чтоб проверить их послал встречь боярина Епифана Кореева.

Старик покачал головой — страх мелькнул в его глазах.

— Не дай Бог… Как бы не разорил град внове. Что ж тогда — в петлю? О, горе!..

— На сей раз постараюсь не пустить его на Рязань, — сказал Олег Иванович.

Он дал знак казначею, и тот запустил руку в калиту — висевший на его поясе кожаный мешочек. Щепоть рваных по краям серебряных рязанских монет, Федотова чекана, с приятной тяжестью легла в ладонь старика. Савелий низко поклонился и растроганно сказал:

— Дай Господь побольше здоровья тебе, князь-батюшка…

Князь тронул коня, выехал из ворот и, правя ко дворцу, слегка опустил голову — не без горечи размышлял об утратах, понесенных рязанцами от набегов татар, о вечном страхе простых людей перед лицом новых войн. Но и о другом думалось ему невольно — коль удастся уберечь свою землю, — то лишь ценой сложения крестного целования Дмитрию Московскому, тайного отказа от своих обязательств перед Москвой.

Как русскому православному князю ему было жаль другого русского православного князя, одного из самых сильных на Руси, которого Мамай замыслил унизить, лишить его титула великого князя Владимирского, а, может быть, и изгнать из Москвы. Жаль было его бояр, его православных подданных. С другой стороны, он ясно отдавал себе отчет в том, что откажись он от союза с Мамаем и Ягайлой, — то тогда его самого ожидала бы жалкая участь; его самого, бояр и подданных, таких, как тот же кузнец Савелий с сыновьями и внучатами.

Олег Иванович многое сейчас дал бы за то, чтобы Мамай вдруг отказался от своего замысла, и тройственный союз распался бы сам собой. Но — увы! Мамай шел, тучей наплывал на Русь. Оставалось делать то, что Олег и делал, — с выгодой для себя использовал промежуточное, меж Ордой и Московской землей, пространственное положение.

Глава шестая. Епифан узнает кое-что новое

Через десять дней рязанское посольство: Епифан и Благоденя, их слуги, воины, обозники — были уже в Червленом Яре, диких привольных местах близ устья реки Великая Ворона1. Травы здесь были по пояс и по плечи человеку. Вскоре им встретилась ордынская разведка. Начальник разведки приставил к посольству двоих конников в засаленных бешметах — сопровождать к ставке Мамая. Встретились с более крупным конным разъездом, и прежние пристава сменились новыми. Через полдня стали попадаться на глаза гурты коней, стада овец, верблюдов. Вдали, на пригорке, сверкнул белый шатер, окруженный множеством шатров и юрт поменьше. Один из приставов, кривоногий ногаец в сандалиях из невыделанной кожи отправился докладывать о прибытии рязанского посольства. Епифан, уверенный в том, что принят будет в лучшем случае завтра, велел распрягать коней, раскладывать костер для приготовления каши, вынимать из сундуков одежду на просушку: шитые золотом и серебром кафтаны, порты, сафьяновые сапоги.

Солнце, даже и за полдень, палило нещадно. Над степью струился, дробясь и дыбясь, горячий воздух. В чистом небе, пластая крылья, парили коршуны. Распряженные кони звонко охлестывали себя хвостами, размазывая по крупу мошкару и оводов.

Епифан влез на повозку и посмотрел в сторону Мамаевой стоянки. Вкруг шатра шло беспрерывное мельтешение конников. Всадники скакали и рысили туда и сюда. Их как будто то притягивали на ниточке в шатер, то отпускали. Епифан увидел: к стоянке рязанцев скачут трое всадников. Епифан спрыгнул с повозки и поспешил в шатер.

Когда ордынцы к нему вошли, он сидел на покрытой красным сукном скамейке. Руки уперты в широко расставленные колени. Синие глаза искрились добродушным умом. Ордынцы встали перед ним в почтительном поклоне, прикладывая руки к груди. Епифан встал, поклонился всем троим, рукой коснулся ковра.

— Кашкильды1, — отрывисто сказал старший, одетый лучше других, — на нем был добротный полукафтан с кожаной оторочкой, а к поясу пристегнута сабля с золоченой рукоятью. — Я твой пристав. Звать меня Ахмет.

Епифан спросил по-татарски, поздорову ли хан Мамай, а также его жены и сыновья, и, получив утвердительный ответ, сказал, что он имеет наказ князя Олега Ивановича лично встретиться с царем и передать ему грамоту.

— Хан ждет тебя посейчас, — сказал Ахмет. — Сбирайся. Велено тебе разбить лагерь на этом же месте, но своевольно запрещено разъезжать по всему стану ордынского войска. А если захочешь объездить стан — то только с разрешения самого великого хана.

"Что случилось? — размышлял Епифан. — Цари так поспешно не принимают… Да и воли не дает…"

— Не в охотку ли тебе, Ахмет, и твоим друзьям испробовать рязанской бузы? — предложил Епифан, под видом изъявления гостеприимства желая несколько оттянуть время, чтобы попытаться что-нибудь выведать. — Прохор, распорядись принести холодненькой бузы.

При крещении получивший имя Прохор, Благоденя проворно вышел из шатра и через несколько минут вернулся сопровождаемый двумя слугами с бочонком рязанского напитка. Тотчас были наполнены деревянные чаши. Пристава выпили и похвалили напиток, особенно за то, что он прохладный. Епифан сказал, что буза — со льдом, и тут же вопросил:

— Скажи, Ахмет, коль не секрет, почему царь царей принимает меня столь скоро? Прежде такой чести я не уподоблялся.

— Хан почитает рязанского коназа самым близким своим другом, — сказал Ахмет. — А ты — его посольник.

"Да, что-то случилось", — думал Епифан, направляясь с Доброденей и слугами в сопровождении приставов к шатру Мамая.

На трех повозках везли дары, гнали табун коней — тоже в дар Мамаю, эмирам, темникам. Все чаще встречались юрты на колесах. Возле них на деревянных треногах там и сям висели занавешенные рядном от солнца и мух зыбки с младенцами. Всюду бегали дети — с маленькими луками и колчанами для стрел, палками, хворостинами. Увидели и пришедший из далекой страны караван верблюдов с товарами — купцы и их слуги, развьючив верблюдов, раскладывали на траве шелка, оружие, вина, различные восточные сласти, кади с пшеном, пшеницей…

Чем ближе к шатру Мамая, тем юрты и шатры все роскошнее. Но вот и он, белый шатер царя — над ним стяг с полумесяцем и рядом воткнуто в землю длинное копье с конским хвостом. Перед входом — шеренга стражников. При каждом — копье, сабля, нож. Епифан уверенно прошел внутрь шатра, под обзор десятков пар узких глаз. И сам Мамай, и эмиры, и темники встретили его доброжелательно, как и подобает встречать посольство дружественного государства.

Пока шло долгое приветствие, а потом началось торжественное действо вручения подарков, Мамай, хотя и сохранял ласковое выражение лица, но взгляд его был обращен в себя. Лишь один раз, когда внесли клетку с беркутом, он отвлекся от своих мыслей: птица привлекла его внимание. Беркут был белый, красноклювый. Видя, что он в центре внимания, он стал царапать дерево клетки, производя режущий звук. Все в нем впечатляло: его мощная крутая грудь, его большая голова и толстая шея, его изогнутый кровавый клюв, острые искривленные когти. А когда распустил крылья, как бы намереваясь взлететь, советники Мамая восхищенно зацокали. Широк размах! И вдруг беркут пронзительно закричал, как бы хохоча…

— Откуда такой красавец? — спросил Мамай.

Епифан объяснил, что беркут куплен за Каменным поясом1. При напоминании о Каменном поясе глаза Мамая вновь обратились в себя. И даже когда Епифан стал говорить, что беркут в одну охоту берет по семь и более волков, Мамай все одно думал о чем-то своем, не изъявляя никакого интереса к птице.

Дело дошло до Олеговой просьбы. Оказалось, что Олег ничего нового и не просил, а только напоминал о том, чтобы Мамай не забыл о его прежней просьбе — обойти сторонкой Рязанскую землю. Мамай подтвердил, что он выполнит все свои обещания перед рязанским князем и избавит русские улусы от самочинства. "Мне царю царей, — сказал Мамай, — не во славу усмирять моего служебника московского князя, но ради верного друга коназа Олега я накажу его. Я ему, как собаке, хвост узлом завяжу! А коназа Олега укреплю и возвышу".

Тогда Епифан сказал, что его господин великий рязанский князь Олег Иванович по-прежнему верен Мамаю и тройственному союзу и что заверение в этой верности и есть главная цель его, Епифанова, посольства. Мамай удовлетворенно качнул головой и отпустил Епифана, сказав напоследок, что рязанцы могут отбыть домой завтра же.

Такое поспешливое выпроваживание гостей опять наводило на мысль, что от Епифана хотят что-то скрыть. Чтобы выведать тайну, надо было найти повод повременить с отъездом. Епифан вспомнил, что Мансур очень любил охоту с ловчими птицами; он постарался встретиться с ним отдельно и без особого труда подбил его на то, чтобы устроить охоту и испытать на ней подаренного Мамаю прекрасного беркута.

На охоте беркут оправдал все ожидания. Он сидел на обтянутой кожаной перчаткой руке Мансура с колпачком на голове и порой всхохатывал. Когда из оврага выбежал волк и всадники отсекли его от балки, вынудив бежать в степь, Мансур отстегнул ремешок, коим птица была привязана к перчатке, сдернул с головы колпачок. Беркут оттолкнулся от руки и взмыл. Он набирал высоту. Охотники мчались галопом, улюлюкали, пугая зверя и парализуя его побуждение к обороне, а беркут камнем пошел вниз. Он сел на волка, вцепился одной лапой в спину. Огромными, в сажень распростертыми, крыльями бил его по бокам. Волк повернул голову — и тут в его морду вцепилась другая когтистая лапа…

Всадники подскакали, и нож Мансура, пущенный под лопатку зверя, довершил дело. Сокольничий затрубил в рог, подзывая отлетевшего беркута.

— Хорош ли стервятник? — спросил Епифан.

— Я жалею, что отец с нами не поехал, — сказал Мансур. — Он был бы доволен.

Епифан как бы между прочим поинтересовался, почему царь не поехал на охоту. Мансур, взволнованый скачкой за волком и взятием его с помощью беркута, не заметил, как выдал тайну отца. Он сказал:

— Отец ждет вестей. Ныне мысли его об одном: вышел Тохтамыш из Сыгнака или… — и спохватившись, смолк.

Но Епифану было уже все ясно.

На другой день шатер его был разобран, уложен на повозку, и все рязанское посольство отправилось в обратный путь, торопливее, чем ехали сюда.

Глава седьмая. Новый ход Олега Ивановича

Самая ценная весть, доставленная Епифаном из ставки Мамая, была не та, что Мамай благосклонно принял рязанских посольников. Куда важнее сведения о Тохтамыше, который, нет сомнений, решил захватить Сарай. Тохтамыш — самый опасный соперник Мамая. И по силе, и, что очень важно, по законности своих притязаний на сарайский трон.

Понятно, почему Мамай, принимая Епифана, все время был озабочен. Он в поисках правильного решения: идти ли ему на Москву? Повернуть ли на Сарай и упредить Тохтамыша? Встать ли на Дону, выжидая?

С тех пор, как Олег ещё отроком стал князем земли Рязанской, он в самых сложных, самых хитроумных отношениях как с Ордой, так и с Москвой. Никогда не знаешь, чего ждать от Орды. Стремишься быть с ней в ладу, платишь дань исправно, но вдруг на твою землю изгоном накатывается какой-нибудь царек, вышедший из повиновения хану, — тот же Тагай. Прошло какое-то время — накатывается новый царек. Кто тому виной? Хан? Но с него спрос невелик — он сам едва сидит на троне. И с каким же ханом лучше иметь дело? С тем, кто сидит в Сарае? Или с тем, кто сидит в Солхате?

Не проще было и с Москвой. Ее лапа не столь когтиста, как лапа Орды, но подминает и подграбастывает она очень даже уверенно. И ничего с ней не поделать — выказывай смирение, граничащее порой с унижением.

Союз с Мамаем был попыткой отплатить Москве за унижение, указать ей, при помощи Мамая, свое место. Кроме того, этот союз мог возвысить Олега Рязанского надо всеми русскими князьями.

Появление на горизонте Тохтамыша было на пользу Москве и ломало надежды Олега. Следовало предпринять новый ход, и князь позвал на совет Ивана Мирославича и Епифана. Зять ничего нового не внес: он стоял на том, чтобы сохранять верность Мамаю, а перед Москвой по-прежнему прикидываться на словах друзьями.

Мнение Ивана Мирославича не учитывало нового обстоятельства действий Тохтамыша. Князь, выпятив нижнюю губу, куда с большим интересом выслушал Епифана. Этот оборотистый боярин предлагал, не отказываясь от союза с Мамаем, остаться с Москвой не в мнимом, а действительном союзе. Как? Он пока не знал.

Зато знал князь.

— Опас ныне в том, — сказал он, — что московиты, как только станет им известно о приближении Мамая, сами пойдут ему встречь. И пойдут они по нашей Рязанской земле — так короче. Надобно уговорить их не делать того, как мы уже уговорили Мамая. Как? А вот как: предуведомить Москву — на неё идет Мамай со всей своей силой. Так или иначе об этом московским правителям будет ведомо. Но лучше — от нас…

Иван Мирославич заметно заволновался.

— Ох, княже, как бы нам не перехитрить самих себя! Да Мамай, как только сведает о наших премудростях, такую наведет рать на Рязань, что и не приведи Господь! Опасно лукавить с Мамаем!

— Волков бояться — и от белки бежать, — с осторожной почтительностью возразил Епифан.

Князь решительно хлопнул в ладоши. Вошел отрок в белом холщовом платье — один из боярских сыновей, вступивших в науку служения князю. Князь велел ему позвать дьяка. Учтивый дьяк с глиняной чернильницей на шее, писалом и куском пергамента в руке низко поклонился. Он ждал приглашения сесть за стол. Но князь сказал:

— Оставь писало и чернила и ступай.

Удивленный дьяк вышел, и князь попросил Епифана взять писало.

Под диктовку князя тот написал: "Идет Мамай всем своим царством на мене и на тебе, так же и князь Литовский Ягайло идет на тебя со всею силою своею и се ти ведомо буди".

— О сей грамотке никто не должен ведать, — предупредил князь. — Знаю, Епифан Семенович, ты утомился от поездки в Орду, но все же прошу тебя потрудиться еще. Ты сумеешь обладить дело как надо. Завтра же и отправляйся.

Отпустив бояр, князь отправился в моленную палату. Слуга сдернул с иконостаса занавеси, зажег свечи. Олег Иванович опустился на колени перед иконой Божией Матери Одигитрии. Сначала молился беззвучно, затем говорил с плачем и пристоном: "К Тебе прибегаю аз окаянный и паче всех человек грешнейший: вонми гласу моления моего, и вопль мой и стенание услыши…"

Всю зиму пересылался с Мамаем и Ягайло, совместно с ними ладил на князя Московского ловушку, и вот, в одночасье, по томлению ли духа, по слабости или под влиянием вестей о Тохтамыше он сам же помогает расстроить ту ловушку… На пользу? Во вред? Кто скажет…

Глава восьмая. Московский князь Дмитрий Иванович

Великий князь Владимирский и Московский Дмитрий Иванович, праправнук Александра Невского и внук Ивана Калиты, принял Епифана в своем несравненной красоты деревянном дворце, снаружи украшенном затейливой резьбой, а внутри, как в покоях, так и в сенях и переходах, коврами, расшитыми золотом тканями, драгоценной посудой, саблями и мечами в дорогих ножнах…

Обитые шелковой тканью стены покоя, в коем был принят Епифан, были увешаны несколькими особенно дорогими восточными саблями, разноцветными щитами, изготовленными московскими ремесленниками, немецкими шлемами… На престоле сидел человек могучего телосложения, широкий и плечистый, толстый, с черными власами и бородой, умными темными глазами, излучавшими доброту и миролюбие. Было ему тридцать лет. Тот, кто не знал истории Дмитрия Ивановича, ни за что бы не подумал, что перед ним — выдающийся полководец.

Двенадцатилетним отроком, после смерти отца своего Ивана Ивановича Красного, Дмитрий унаследовал великое княжение Владимирское и Московское. И тотчас зрелый летами суздальский князь Дмитрий Константинович попытался отнять у юного московита княжение Владимирское. Юный московский князь со свойственной ему решимостью и энергией собрал большое войско и двинул его на Суздаль, вынудив суздальского князя уступить верховенство Москве.

С той поры каждый год войны: то с татарами, то с тверичанами, то с литовинами, а то и с рязанцами. Самой удачливой, принесшей ему славу великого полководца, была битва с татарами на Воже — в ней Дмитрий Иванович явил прекрасный образец полководческого искусства.

Епифан ведал о подвигах московского князя, но, даже ведая о них, он не мог избавиться от ощущения, что пред ним — сугубо мирный человек. Это впечатление усиливалось ещё и тем, что за спиной князя, на шелковой ткани по стене был расшит герб великих московских князей — Спас Нерукотворный, как символ любви и мира. Этот герб — и на каменных вратах белого кремля, и на Красном крыльце с резными колонками, и на княжих крытых повозках.

После того, как Епифан передал от великого рязанского князя Олега Ивановича приветствие и пожелание здоровья и многих лет жизни великому владимирскому и московскому князю Дмитрию Ивановичу, его супруге и его чадам, а также вручил посланные Олегом подарки, он наконец изложил суть своего прибытия в Москву, поведав Дмитрию Ивановичу и его приближенным о движении войск Мамая на Русь и подтвердив поведанное врученной от Олега грамотой.

Сказать, что Дмитрий Московский был потрясен такой вестью, было бы неверно. Слух о движении Мамаевой Орды проник в Москву ещё до Епифанова приезда — потому и была послана в Дикое поле сторожа во главе с Андреем Поповым. Однако сведений, которые бы подтверждали этот слух, от Андрея ещё не поступало, и посему сообщение рязанского посла впечатлило и князя Московского, и его бояр. Во всяком случае, Дмитрий Иванович сильно поморщился после слов Епифана, словно ему дали кислого, после чего спросил:

— Чем ты подтвердишь свою весть?

Епифан ответил:

— Я сам очевидиц. Только что вернулся из Орды.

— А-а… — Дмитрий Иванович чуть кивнул, и в черных глазах его отразилось огорчение. Он стал интересоваться, что же увидел Епифан во стане Мамая, и когда тот обстоятельно рассказал о туменах Мамая, о его большой силе (утаив лишь о том, что Олег в союзе с Мамаем), лежавшая на подлокотнике правая рука князя невольно сжалась в большой кулак.

Этот сжатый кулак великого владимирского и московского князя сразу же обозначил: обладатель его не оробел, не испугался, как того ожидал и хотел бы рязанский посол. Очень он вместе со своим князем рассчитывал на испуг соседа, на то, что Дмитрий Иванович, взвесив соотношение сил, сочтет благоразумным удалиться вместе со своим двором в дальние страны, оставя престол на произвол судьбы, чем и воспользовались бы рязанцы, присоединив к своей земле некогда отобранные у них московитами Коломну и другие города и уделы.

— И видел я своими глазами пришедший в ставку Мамая из Кафы пеший полк фрязей; и ещё мне ведомо, что под рукою Мамая отряды черкесов и осетин, волжских буртасов и армян… — поспешил добавить Епифан, с особенным вниманием следя за большим кулаком князя и выражением его глаз.

Но кулак Дмитрия Ивановича сжался ещё крепче, а взгляд его черных глаз отвердел и пристально прошелся по глазам бояр. Те ответно смотрели на своего князя спокойно и твердо, согласно его спокойствию и твердости, и один из них, а именно Дмитрий Боброк, зять великого князя и главный воевода, степенно огладил длинные усы и сказал:

— Коль у Мамая, как сказано, большая помога, то, государь, и нам не худо бы разослать вестовых к русским князьям и позвать их встать под твою руку.

В ответ на эти слова Дмитрий Иванович кивнул утвердительно и тут же вперил взгляд в Епифана, как бы испытывая его на искренность и честность. Другой на месте Епифана, возможно, почувствовал бы себя неуютно, ибо наступала решающая минута в переговорах. Но Епифан уверенный в себе посольник, умевший предугадывать самые неожиданные вопросы, смотрел на князя прямо и с достоинством — ведь он представлял не какое-нибудь удельное княжество, подручное Москве, а самостоятельное великое государство Рязанское.

Князь спросил:

— Чью сторону возьмет твой князь Ольг Иванович? Мою? Мамая?

И получил тут же ответ, давно уже уготованный в голове Епифана:

— Государю моему великому князю Ольгу Ивановичу воевать в сем случае никак негоже ни на чьей стороне, даже и на твоей, не говоря уж о Мамаевой, ибо промежуточная Рязань стала бы первой жертвой вторжения…

Наступила пауза; ответ рязанца, с одной стороны, был ожидаем и удовлетворил Москву хотя бы тем, что правители земли Рязанской хотят избегнуть участия в войне на стороне Мамая; с другой стороны, неприятно было слышать, что рязанцы не помогут Москве.

— Что от меня нужно Ольгу? — холодновато осведомился Дмитрий Иванович. — И зачем ты ездил к Мамаю?

— К Мамаю я ездил для того, чтобы просить его не топтать Рязанскую землю, о том же просьба моего государя и к тебе, великому князю Московскому и Владимирскому: не топтать, коль придется идти против Мамая, нашу землю.

Тон, каким были сказаны последние слова, не оставлял сомнений в том, что если просьба Олега Ивановича не будет уважена, то он оставит за собой право поступить и распорядиться своими силами так, как ему выгоднее.

Пристукнув обоими кулаками по подлокотникам, Дмитрий Иванович заключил:

— За вести — спасибо, а просьбу князя Ольга Ивановича постараюсь уважить.

В этом его "постараюсь уважить" тоже была недосказанность: просьба соседа будет уважена лишь в том случае, если действия его не будут вражебными Москве.

На том прием и закончился. Откланиваясь, Епифан смотрел в глаза московскому князю, видел в них некий холодок, но и чувствовал: этот умный правитель не сделает вреда Рязани хотя бы из простого благоразумия.

Глава девятая. Сторожа в Диком поле

Сторожевой отряд московитов, посланный князем Дмитрием Ивановичем на разведку в Дикое поле, возглавляли воеводы Андрей Попов, Родион Жидовинов и Федор Милюк. Андрей Попов, коему суждено было вырваться из лап ордынцев и вернуться в Москву, роста был среднего, сухощав, жилист и необыкновенно вынослив. Никто не мог с ним сравниться в цепкости и прыгучести: например, он ловко, по-обезьяньи, прыгал с дерева на дерево или с коня на коня на скаку. Эти-то качества и помогли ему в разведке. Отряд был вооружен саблями, пиками, ножами и луками со стрелами. У каждого воина по два коня, один из них навьючен мешками с толченым просом, соленой свининой, овсом, сухарями, мукой, заступами и топорами. Когда вошли в Дикое поле, послали вперед, а также по правую и по левую руки легкие отряды по пять-семь всадников. Зорко осматривались окрест, смечали сакмы — следы коней, колес… По сакме только и узнать — сколько и куда проехало татар; по помету определить — давно ль тут были.

Томил зной, лошадей одолевали оводы. В горячем синем небе лениво плавали коршуны. Степь дышала, переливалась, зыбилась маревом. От Дона, вдоль коего ехали некоторое время, тянуло прохладой. С коней не сседали. Огни клали лишь на коротких привалах: кашу сварят, поедят — и дальше. Где полдневали — там не ночуют. Ордынцы ведь тоже не дремлют, отыскивают следы и по ним настигают пришельцев.

За несколько верст до Червленого Яра заметили вдалеке с десяток конных татар на маленьких лошадях. Московиты спрыгнули с коней, понудили их прилечь и сами пригнулись. Волнуясь, смотрели на конный разъезд. Когда татары скрылись, московиты решили разбиться на два отряда — попытаться объехать Орду с обеих сторон и обсчитать войско. Шли по оврагам, лощинам, кустарникам. Днями отсыпались и отдыхали, ночами растекались по кочевьям. Дивились обширности ордынского становища, его многолюдью, бесчисленности лошадей, верблюдов, овец. Особенно впечатляло становище вечерами, когда горели тысячи костров и в изжелта-зеленоватом небе проступали крупные звезды.

Андрей Попов со своими товарищами раз днем увидел, как с полуденной стороны шел к становищу полк пешей рати. Воины были в железных доспехах; на плечах они несли длинные копья. Стальные шлемы сверкали на солнце рыбьей чешуей. То был генуэзский полк, нанятый Мамаем в Кафе. Это панцирный полк, наученный наступать глубокой фалангой, а не россыпью, как легковооруженные конные ордынцы, должен был восполнить основной недостаток ордынцев — боязнь и неумение сражаться в рукопашном бою.

Весь путь от Крыма полк шел налегке, без доспехов, без оружия в руках — все это было погружено на повозки, и лишь перед вступлением в становище воины облачились в доспехи, чтобы произвести впечатление на Мамая и его темников. Они выкрикивали боевые призывы. Они являли собой действительно грозную силу.

Как ни осторожничали московиты, но они не сумели стать невидимками. Однажды к месту их укрытия в овраге внезапно подскакал большой отряд ордынцев. Московитов окружили. Многих перебили, иных повязали. Андрей Попов в схватке с ордынцами дерзким броском вышиб из короткого седла с высокой лукой татарина, вскочил на его лохматого коня и поскакал. За ним мчалось несколько всадников. Он, оборачиваясь, пускал в них стрелы. Лишь одному из преследователей удалось настигнуть Андрея. Андрей слышал позади храп чужого коня, посапывание самого всадника. Вот-вот на него обрушится сабельный удар. Надо было уловить этот миг и увернуться. Когда сабля свистнула возле его уха, он круто повернулся и, бешено скосоротясь, кончиком сабли достал-таки плеча ворога.

Через несколько дней, проезжая через Рязанскую землю, Андрей был задержан на одной из застав и сопровожден в Переяславль Рязанский. Его захотел увидеть и выслушать сам князь, после чего, получив от Олега в подарок запасного коня, он отправился на Москву. Весть о Мамаевом приближении, доставленная в Москву накануне Епифаном, теперь была подтверждена ещё и своим воеводой.

Глава десятая. Манит Москва

Мастер монетных дел Федот, приставленный к монетному двору самим князем, обзавелся своим домом, хозяйством и жил со своим семейством — женой Варей и четырьмя детьми — безбедно. Однако до него давно доходили слухи, что люди, знающие какое-нибудь ремесло, особенно монетное дело, куда богаче живут в Москве, нежели в Переяславле Рязанском. Не то чтобы Федот помышлял о переселении в Москву — нет, этого до поры до времени в его мыслях не было, но разговоры о зажиточности московских ремесленников, о богатых тамошних торгах, где легко распродаются изделия мастеров, его интересовали.

Особенно запал в его память рассказ о Москве купца Колдомая. Приехал тот как-то на монетный двор в крытой повозке, сопровождаемой четырьмя вооруженными всадниками, деловито бросил легкий поклонец чревастому дьяку, собиравшему с заказчиков плату за чекан монет и княжеский налог, и своим слугам велел извлечь из повозки ларец. В ларце том было серебро. Дьяк сам взвесил на безмене серебро, но смошенничал — сместил ремешок на черном рычаге с желтой медной отметины. Колдомай, возмутясь, даже и спорить не стал — велел слугам отнести ларец обратно в возок. Дьяк затрусил за слугами, ухватился за ларь, как за свой собственный, и решительно заявил, что он перевесит серебро: вышла ошибка. "Ишь, чего надумал — в Москву! ворчал дьяк. — Пошлины платить московской казне!"

Федот стоял в дверях мастерской и наблюдал. Когда слуги понесли ларь в мастерскую, он подошел к усмехающемуся купцу Колдомаю, поклонился ему и спросил:

— А что — в Москве добрый монетный двор? Не приходилось там бывать?

Купец охотно ответил, что бывал на тамошнем монетном дворе. По его словам выходило, что московский монетный двор куда больше рязанского и что от заказчиков там нет отбоя. А те, кто переселяется в Москву из других земель и заводит свое дело, не облагаются налогами в течение пяти лет. И потому там ремесла в расцвете.

После того разговора минул месяц. По Переяславлю Рязанскому пошли тревожные слухи — Мамай идет! Еще свеж был в памяти набег мамаевой рати после поражения на Воже. Едва пришли в себя от того напрыска — жди новой беды. При этом на сей раз, по слухам, сила Мамая была несметная. Кто победнее — рыли ямы, прятали хлеб, сундуки с одевой. Кто побогаче отправляли добро в мещерские леса. Бояре увозили свои семьи со слугами в дальние вотчины. Кое-кто уезжал в другие земли.

В разгар этих слухов и появился на короткое время в граде московский воевода Андрей Попов, оборванный и усталый. В ожидании, когда его позовут к князю, хлебал щи на лужке, против поварни. Его окружила дворовая челядь: бабы, мужики, дети. Всем хотелось послушать человека, спасшегося бегством от татарских воев. Пришел посмотреть на него и Федот.

Один из дворовых, водовоз, высокий, грудь впалая, шея вытянута, спрашивал:

— Поганых видел вблизи?

— Не токмо видел, а одного секанул саблей. Ей-ей, братцы! Головастенькой, зубы оскалил — того гляди, слопает.

— Бают, и Мамай головастый, а ростом невелик.

— Мамая не видел, не знаю. А из ратных попадаются и великанистые. Видел и таких. Злые в бою!

Бабы заойкали:

— Ой-ой, бусурманы!

— Оне что — на Рязань идут? — снова спросил высокий водовоз.

— На Русь идут, — ответил Андрей. — Первой на их пути будет Рязанская земля. Батый начал с Рязани, и Мамай начнет с неё же.

Бабы опять заойкали, запричитали: "За что нам такое наказание?"

— А вот за то и наказание, — внушительно сказал один дворовый, — что грехов на нас много… Вот ты, Аксюта, много ль подаешь милостыни нищим да тюремным сидельцам? То-то!

Федот подошел к Андрею поближе, поинтересовался:

— А что, велика ль у татар сила?

— Несметная.

— Плохи дела.

— Но и мы не лыком шиты! — ответил бодро Андрей. — Не знаю, как у вас на Рязани, а у нас на Москве рать боевита! Мамаю Москвы не видать! Ольгерд три раза приходил — не взял. Крепка Москва!

Подошел стольник Глеб Логвинов и велел идти за ним в повалушу к князю. Андрей облизал ложку, сунул её за голенище сапога и последовал за стольником, чтобы поведать рязанскому князю о том, что видел в Диком поле.

Вечером того же дня Федот сидел на пороге своего дома — колени враздвижку, ладонь в подбородок. На лужке, в котелке, варилась пшенная каша с мясом. У костра хлопотала Варя. Слышался стукоток стрел о стену бревенчатого сарая: то стреляли из малых луков дети. Федот размышлял о рассказе Андрея Попова. Позвал к себе жену — та присела рядом.

— Московит рассказал: скоро быть новой брани. Как бы не гореть нашему Переяславлю. Люди куда-то едут, бегут заранее от беды. Вот и я думаю: покамест не поздно — не податься ли нам?…

— Да нам-то куда? Где кто нас ждет? (закрыла лицо руками).

— В Москве не пропадем… Мои руки там найдут себе дело…

— Так и туда Мамай придет.

— Не допустят московиты.

Варя заплакала.

— Как же — из Переяславля-то? У нас тут родня, могилы. Карпуша тут лежит…

Увидев плачущую мать, подошли дети. Меньшой засопел, из глаз брызнули слезы.

Вдруг Варя отняла от лица руки, отерла концом плата слезы и сказала:

— Не придет к нам Мамай. Слышно, князь с ним в сговоре…

— Слышно-то слышно, да кто знает… — возразил Федот. — То ли в сговоре, то ли нет… Он и с Москвой в сговоре… Кто чего знает, кто чего поймет… Нет, надо уходить. Купец Колдомай говорит: мастеровой в Москве живет крепко. А с переселенцев и налоги не берут…

С того часа Федот стал собираться в дорогу. Никакие отговорки жены на него не действовали. Впрочем, и жена понемногу свыкалась с мыслью: хошь-не хошь, а ввиду Мамаева нашествия придется бежать.

Глава одиннадцатая. Узел затягивается

Олег Иванович не мог упустить случая побеседовать с человеком, который побывал в Мамаевой Орде. Беседовал он с Андреем Поповым недолго, всего с четверть часа, после чего, отпустив его и отблагодарив конем, погрузился в размышления.

Дело в том, что удача посольника Епифана, убедившего князя Дмитрия Московского не вторгаться, коль случится идти встречь Мамаю в пределы Рязанской земли, на какое-то время воспарила Олега Ивановича. Какое-то время он пребывал в восторженном состоянии. В самом деле, успех был великий. Теперь обе стороны: и Мамай, и московский князь обещали не вторгаться в лоно земли Рязанской.

И поскольку Переяславль Рязанский забеспокоился, тревожимый слухами о войне, и многие стали покидать град, уезжая кто куда, лишь бы подальше от войны, лишь бы сохранить свою жизнь, жизнь близких и имущество, то невольно приходило на ум: не отказаться ли от союза с Мамаем и Ягайлом? Не увильнуть ли? Пусть воюют те, кто хочет, а его оставят в покое…

Конечно, эти мысли были плодом малодушия, ибо в таком случае ни о каком его возвышении среди сильнейших русских князей не пришлось бы и мечтать. Но они, эти мысли, проскальзывали среди множества ежедневных забот.

В вестях московита Андрея Попова, бойкого и смышленого, особенно заинтересовала князя та из них, что конное войско пополнилось генуэзским полком тяжеловооруженной пехоты. Тут было над чем подумать. Не над тем, что рать Мамая усилилась, — это само собой разумелось, — а о другом.

Генуэзцы владели на побережье Крыма несколькими городами-колониями, такими, как Судак или Кафа. В них шла оживленная торговля. Итальянские и греческие купцы привозили сюда шелка, вино и иные товары, русские купцы меха, воск. Среди русских более всего здесь обретались московские, но проложили свою тропу и рязанские торговцы. Мамай, как сильный государь, обеспечивал безопасность проезда купцов по своей территории, на чем немало наживался — и от торговых людей, и от генуэзских городов, которые волей или неволей шли на сделки с властелином Орды.

Укрепив Мамаевы рати своим хорошо обученным полком пехоты, генуэзцы разрывали связи с московскими торговцами. А это означало, что купцам других русских городов, и прежде всего Переяславля Рязанского, обеспечивался гораздо более широкий доступ в генуэзские города-колонии.

Таким образом, скоротечные мысли Олега Ивановича о том, как бы увильнуть от войны, легко пожирались мыслями о неизбежности воевать, и притом на стороне Мамая. Уж очень большие выгоды сулила эта война, даже и помимо приобретений Рязанью исконных своих уделов на Оке в том её течении, где она разделяла два княжества.

А коль так, то ему пришлось вскоре послать дополнительный отряд воинов для укрепления Перевицка, а также сторожевые отряды в Ростиславль и иные местечки на северных рубежах по Оке.

Для пресечения паники среди населения велел через глашатаев объявить о том, что Мамай и Дмитрий Московский обещают обойти стороной Рязанскую землю. Но при этом умалчивалось, будет ли воевать сам Олег Иванович и на чьей стороне.

Таинственность, которая окружала князя, одних пугала, а других, напротив, интриговала. Догадывались, что князь повел сложную игру. И поскольку игру повел не с кем-либо, а с могущественными государями, то иные из горожан, просто из непреодолимого любопытства, отчасти и веры в дальновидность князя, отказались от мысли оставить Переяславль.

Между тем паническое настроение охватывало все большие слои населения. Отправясь как-то в Перевицкий стан на смотр ратного полка, князь по дороге воочию ещё раз убедился: люди нешуточно встревожены и напуганы слухами о войне. Он обогнал несколько семей, которые со всем имуществом, погруженным на телегу, привязанной к ней коровой, десятком погоняемых овец двигались на Москву. Другие беженцы, напротив, ехали со стороны Ростилавля и Перевицка в глубь Рязанской земли… Одни опасались прихода татар, другие — московитов.

Под Перевицком, когда дорога подбилась к излучине Оки, князь, увидев на обочине отдыхавшее семейство беженцев, с удивлением узнал в хозяине мастера монетных дел Федота. Раскинув руки и ноги, Федот лежал в тени под телегой, помахивая веточкой возле своего рябого лица — отгонял оводов. Жена варила на костре кашу, дети искали в траве клубнику, неподалеку щипали траву распряженная рыжая лошадь и корова.

На вопрос князя, далеко ль держит путь, Федот вылез из-под телеги и, глубоко поклонясь, ответил: на Москву. Опасается нашествия татар. Кому в опас московит, а кому — татарин. Федот страшится татарской стрелы…

— Кто ж там у тебя на Москве? Родня ль какая?

— Нету родни. Только и надежа — на свои руки.

Князь понял, что Федот, овладев ремеслом, видно, и прежде подумывал о переезде в Москву, где мастеровым живется прибыточнее.

— Что ж, плохо тебе в Переяславле? — с невольной укоризной спросил князь. — Обижал кто?

— Никто не обижал, князь-батюшка. Страх взял… А почему на Москву она, слышно, широкая, всех принимает.

— Что ж, — сказал князь, — терять мастеровых мне жалко, но отговаривать не стану. Может быть, на Москве твоя доля станет лучшей. Но и не скрою — знай, Федот, что на сей раз Мамай идет не на Рязань, а на Москву…

Тронул коня. Уголки губ опущены, во взгляде — печаль. Обидно — люди уходят в чужую землю, и без того густонаселенную, оставляя благодатный родной край. Оглянулся — Федот кругами, кругами ходит вкруг телеги, почесывая задумчиво в бороде… Видно, задумался…

Возвращаясь домой на другой день, уже под самым Переяславлем князь увидел перед собой знакомую рыжую лошадь, запряженную в телегу. Верхом на лошади, с поводьями в руках, мальчик лет девяти — пасынок Федота. За телегой идет привязанная корова, за коровой — Федот с женой Варей и дети. Олег Иванович перевел коня с рыси на шаг.

— Домой? — невольно улыбнулся.

— Домой, государь-батюшка, домой! Обратная дорога — короче!

Князь обогнал повозку, и ненадолго просветленное чело его вновь озаботилось. Тягостно на душе! За Федота с его семейством, за них всех, кто останется с ним в Рязанской земле, он в ответе. Узел, завязанный Мамаем, затягивал в петлю не только его, но и всех его подданных. Еще и ещё раз он взвешивал, насколько поступил разумно, связав себя с Мамаем крепким вервием. Пока ещё ему казалось, что он выбрал единственно верный план спасения своего княжества.

Глава двенадцатая. Неожиданное сватовство

На одном берегу Оки, от Коломны до Лопасни, рязанские сторожевые посты, на другом — московские.

Обложенная дерном землянка, в ней стол, топчаны, кое-какая утварь; рядом с землянкой плетневый хлев для коней — вот и сторожевой пост, обнесенный жердястой изгородью. Над низкой дверью землянки — деревянный крест. Уехали дозорные на караул — к двери приставят кол: не входи, посторонний. А вошел да польстился на какую вещь — медный, с приклепанными ушками котел, мису, лопату, топор, веревку — пеняй на себя, коль подвернулся под руку.

На одном из таких постов старшим — Павел Губец. Ремесло кузнеца оставил давно. Ордынцы, придя изгоном на Переяславль, увели его юную женку в полон. Второй раз женился — но и другую увели татары во время очередного нападения.

Словно рок навис над судьбой Павла. Чем прегрешил перед Господом? Уж не тем ли, что, воспользовавшись благосклонностью к нему отца, увильнул от сражения под Скорнищевом, что и обернулось погибелью Карпа?

Дал себе зарок более не вступать в брак…

Как-то по весне Павел и его сотоварищи Сеня Дубонос и Вася Ловчан возвращались с дозора на пост. День с утра был ясный, тихий, но вдруг под вечер подул ветерок, быстро натягивая на небе облака. Потемнело. Помрачнела и Ока — о берег забились, захлюпали пенистые волны. Пошел гулять столбом вихревой ветер, вздымая пыль и золу, свивая на березах тонкие ветви с молодыми листочками. В деревне сорвало с избы соломенную крышу, вместе с соломой завертелись в воздухе ошметки лаптей, огородные чучела, сухие коровьи лепешки. Играючи, вихрь подхватил сушившиеся на правом, московском берегу Оки, кипенно-белые конопляные холсты, взметнул вверх.

Дозорные с любопытством наблюдали за пляской холстов в ветровороте, как они свивались и развивались. Из деревни повыбежали бабы и девки — будто горохом их сыпануло из решета — с криками: "Холсты, мои холсты унесло!". Когда полотнища стали падать на луг, хозяйки толпой бежали подбирать их, споря меж собой, а то и вырывая их друг у дружки — трудно узнать свой. Одно длинное полотнище упало в реку. От толпы женщин отделилась ядреная девка, вопя, что это её холст. Она как была в поневе, так и кинулась в реку, плыла по-бабьи, высоко подняв голову и шлепая по воде одновременно обеими ногами. Быстрое течение относило холст, девка не угналась за ним и, выплыв на берег, упала ничком в траву.

Вот тогда-то и изъявил свое проворство Павел. Он спрыгнул с коня, скинул с себя сапоги, кафтан и, оставшись в одних портах, с конем вошел в реку. Через несколько минут, одной рукой держась за стремя, а другой подхватив в волнах конец холста, переплыл на тот берег.

— Эй, курносая! — крикнул весело. — Забирай свое добро!

Девка подняла голову, с удивлением смотрела серыми глазами на рязанца.

— Как тебя хоть звать? Чья ты?

— Кондратия Бабичева дочь. А звать — Катя.

— Ну, Катя-Катерина, жди от меня сватов! — шутливо пообещал Павел, понукая коня в воду.

Пока переплывал на свой берег, прискакавшие на суматошные крики московские ратные весело кричали вослед:

— Ату его, ату! Ишь, разбойник, на чужой берег заплыл! На нашу девку позарился!

Пошучивали над Павлом и свои же сотоварищи. Сеня Дубонос — из ноздрей мясистого носа торчали кустики черных волосинок — говорил, смеясь одними глазами: "Хоть бы на часок остался с московиткой. Даром, что ли, мерз в воде?". Сухопарый Вася Ловчан зубоскалил: "Холст не упустил, а девку упустил. А добра девка! Сарафан на ней заголился — бедро не в обхват…"

Шутки шутками, а через три дня — кто бы мог подумать? — сидя на корточках перед костром и пошевеливая в нем головни, Павел попросил товарищей сосватать ему ту деву с московского берега. Те подивились: ведь он дал себе зарок больше не жениться. Да и девка-то с чужой стороны. В последнее время в отношениях между Рязанью и Москвой наметилась подозрительность, взаимное нелюбие, это было видно хотя бы из того, что сторожевые частенько переругивались через реку. А если, случалось, кто переплывал на чужой берег и его там ловили, то брали с него выкуп как с полоняника.

— Она же московитка! — всерьез сказал Сеня Дубонос.

— А я — рязанец! — с вызовом ответил Павел.

Поужинали молча, и Павел понял, что сотоварищи ему не посодействуют. Но это не повлияло на его решение. Он нанял лодку у рыбаков ближнего селения, как перед боем, надел на себя чистую рубаху и кафтан, обулся в сменные козловые сапоги. Видя его решимость, товарищи сопроводили его на тот берег, но в деревню с ним не пошли: остались караулить лодку.

Разузнать местожительство Кондратия не составило большого труда, и Павел, едва смеркалось, постучал в указанный встречным человеком дом. На стук вышел крепкий лысоватый мужик с прямыми строгими бровями. Подозрительно оглядев незнакомца в кафтане рязанского ратного, расспросил: кто он, откуда и что ему надобно. Павел, низко поклонясь, ответил, что он с рязанского берега, сторожевой, и пришел к Кондратию Бабичеву.

— Я и есть Кондратий. Почто я тебе?

— Пришел сватать твою дочь Катерину…

Павел переминался с ноги на ногу. Неслыханное дело — сватать деву самому, а не через посредников. Но что делать? Словно шепнул ему кто свыше: женись! Теперь — или никогда. Поспешно добавил:

— Я тот самый, кто холсты Катерины вытянул из реки…

Взгляд хозяина смягчился, однако он ещё некоторое время колебался. Наконец сказал:

— Ну, коль так — заходи. Староста тебя не встрел? Сторожевые наши московские не приметили? Повезло тебе. Вот до чего дошло: рязанцев велят гнать взашей. Тьфу, Господи, с чего и взялась рознь! Вроде бы одно время жили тихо-мирно…

Павел шел по сеням как пьяный. Задел плечом висевшее на деревянном гвозде решето, оно сорвалось и с сухим стуком покатилось по дощатому полу. Хозяин нащупал чурку на ремешке, потянул, и дверь отворилась. Ступив через порог, Павел помолился на освещенную лампадой икону в красном углу и только потом перевел взгляд на Катерину и её младших братьев и сестер, сидевших за ужином. От смущения Катя залилась румянцем, а в серых глазах её было то самое удивление, какое было ему уже знакомо при первой встрече на берегу Оки.

— Расхвастался — он, мол, уберег твои холсты, — сказал Кондратий. Тако ли? Он?

— Он, батяня.

— Меду ему хмельного! Садись-ка, сокол, за стол!

Пока Катерина ходила в погреб за медом, Павел, присев за стол и осматриваясь, отвечал на дотошные расспросы хозяина. В избе было чисто, стол, лавки и полы были выскоблены, — несомненно, все это было делом рук Катерины, ибо, как успел поведать ему Кондратий, жена его умерла, и Катя у своих младших сестер и братьев за матерь. Стены в избе были украшены несколькими парами новеньких лаптей разной величины и несколькими ременными кнутами, плетенными и в восемь, и в четыре, и в три ремешка. Самый толстый кнут был с очень красивым махром на медном кольце.

Рассказывая, какого он роду-племени, Павел едва ли не в первую очередь поведал о своих неудачах в семейной жизни — дважды был женат, и обе женки захвачены в полон. И когда он в заключение попросил отдать за него Катерину, то Кондратий лишь покачал головой.

— Нет, соколик, не выйдет у тебя со сватовством… Церковь едва ль освятит такой брак. Два раза оженен — и обе женки живы… Да и сам ты — с чужой сторонки…

Как Павел ни упрашивал, доказывая, что женок теперь ему "не видать, как ушей своих", Кондратий отказал ему в его просьбе. Павел опустил голову, понимая, что и себя переоценил, и недоучел всех обстоятельств. Поднял глаза на Катерину и вдруг приосанился. Девушка смотрела на него с интересом, ободряюще.

— Ты, дядя Кондратий, спросил бы у Катерины — люб ли я ей. А ну-кась — люб…

— Ишь, какой прицепчивый! — проворчал Кондратий. — Ну, дочка, скажи-ка ему сама. Люб он тебе ай не люб? — потыкал мослом в сторону Павла.

— Люб, батяня, — тихо ответила Катерина, залившись опять румянцем.

Кондратий швырнул мосол в деревянную тарель. Свел брови, задумался. А Павел заулыбался — широкой хорошей улыбкой, показывая белокипенные зубы.

— Все одно — не поспешу отдать, — заключил Кондратий. — Брань, слыхать, скоро будет великая. Поглядим, чем кончится. Можа, и в живых-то никто из нас не останется.

Выходило, что отказа не было. Павел встал, помолился и низко поклонился всей семье. На Катарину устремил взгляд радостный…

— Задами, задами иди, — посоветовал ему Кондратий, выйдя следом за порог.

Но Павел пренебрег его советом и пошел улицей. Свернул в переулок и почти сразу прямо перед ним встал с корточек человек. "Он!" — сказал этот человек. И тотчас слева и справа придвинулись к Павлу ещё двое. Павел рванулся, сшиб одного кулаком, но и его крепко ударили по затылку, схватили, повалили наземь. Веревками скрутили руки. Один сел на него верхом, попрыгал как на лошади. "А, черт, здоровый! Выкормленный! С этого добрый выкуп возьмем!". Другой вторил: "Будет впредь знать, как ходить на чужую сторонку!"

— Ребята, я же свататься ходил! — взмолился Павел.

— АХ, ещё и свататься? За наших девок? Вот тебе, вот! — кулаком стучал по горбине Павла сидевший на нем.

— У кого сватал?

— У Кондратия.

— Ишь, и девку-то хорошую выбрал. Бей его!

Но тут вмешался третий:

— Погодите, ребята! Дело-то, может, не шутейное! Грех нам, коль расстроим…

Стали меж собой переговариваться. Этот третий изъявлял настойчивость, говоря: мол, рязанец пришел по-хорошему, мирному делу, а не с худыми намерениями. Павел, воспользовавшись их несогласованностью, предложил: "Ребя, отпустите, ведро хмельного меду поставлю!..". Поговорив ещё меж собой, московиты велели Павлу встать на ноги и повели его к лодке. Развязали ему руки лишь тогда, когда Сеня Дубонос и Вася Ловчан доставили им на лодке с рязанского берега ведро хмельного меда. Похлопав парня по плечу, дружески посоветовали: "Без меду впредь к нам и не суйся! Так-то брат!".

Через несколько дней, когда Павел вновь надумал посетить возлюбленную, он был пойман, едва сошел с лодки. И притом — теми же знакомыми ему московскими сторожевыми. На сей раз они крепко повязали его и отвели на сторожевой пост. На его недоуменный вопрос, что же случилось, они ответили кратко: так велено. На следующий день его отвезли в ближайшую крепость, где был ему учинен строгий допрос.

Допрашивал воевода крепости с кнутом в руках. Его интересовало: единачит ли князь Олег с Мамаем и где посейчас расположено основное рязанское войско.

Павел хотя и получил несколько ударов, но толкового ничего рассказать не мог. Слухи, ходившие среди ратников, были самые противоречивые: одни что Рязань готовится к войне на стороне Мамая, другие — на стороне Москвы. Воевода почесал кнутовищем за ухом и прекратил допросы. Однако Павла не отпустили.

Глава тринадцатая. Великое дело Москвы и рязанский гвоздь

В московском белокаменном кремнике на Боровицком холме, в крестовой палате великокняжеского дворца шло заутреннее моление. Князь Владимирский и Московский Дмитрий Иванович стоял посреди своего многочисленного семейства, посреди дядек и мамок, слуг (тут же и вызванный из Коломны наместник Тимофей Вельяминов). Пред ликами святых он стоял смиренный, крутые плечи обмякли, спина слегка взгорбилась. Во взоре глубоких темных глаз кротость, растерянность, великая озабоченность.

Великое дело Москвы, начатое, может быть, ещё прадедом Данилой Александровичам, могло погибнуть в одночасье. Заключалось оно, это великое московское дело, в том, чтобы объединить русские земли в единое государство, сильное и независимое ни от Орды, ни от кого-либо, кто давно уже поглядывает на Русь как на лакомый кус… Последующие за Данилой князья — Юрий Данилович, Иван Калита, Симеон Гордый, Иван Красный — каждый в меру отпущенных ему сил, все более осознанно и ретиво продолжал начатое предками. Приходилось мечом усмирять и Тверь, и Суздаль, и Рязань, и иные грады, никак не желавшие над собой верховенства Москвы, в невиданно короткие сроки, в неполное столетие, вымахнувшей из удельного, каких на Руси сотни, в могучий град. Во второй половине четырнадцатого века, особенно в княжение Дмитрия Ивановича, стало ясно: Москве по зубам исполнение задуманного. Как бы ни были сильны соперники, но Москва неодолима и у неё ещё в запасе силы для войн с самой Ордой и той же Литвой, посягавшей на русские земли.

Трудность заключалась в том, что Орда умело вбивала клин между русскими князьями. Вот, кажется, уже вбит клин между ним, Дмитрием, и рязанским Олегом…

В прошедшую зиму Рязань как-то попритихла, не подавала о себе никаких знаков, будто что-то выжидала, выгадывала. В начале весны прошел слух Олег в сговоре с Мамаем! Зловещий слушок, неприятный, но разведка его не подтвердила, и Дмитрий Иванович на какое-то время успокоился. Приезд Епифана вызвал новые подозрения. Следом за разведывательной сторожей Андрея Попова были посланы в Дикое поле ещё две сторожи, а непосредственно в стан Мамая — посольство боярина Захара Тютчева, имевшее целью не только попытаться добиться от Мамая замирения, но и получить сведения о силе Мамая и о том, есть ли у него союзники и кто именно. Вот Захар Тютчев и сумел получить сведения: Олег в единачестве с Мамаем.

В таком случае — как понимать Олега, предупредившего Дмитрия Ивановича об угрозе Мамая и Ягайлы? Загадочное поведение Олега тревожило московских правителей. Как быть, коль он и в самом деле прислонился к Мамаю? Как оторвать его от Мамая? Что предпринять для того?

Рядом с князем молился Тимофей Васильевич Вельяминов — тоже дородный и крупный телом, но уже седой — герой Вожской битвы, тот самый, что командовал полком правой руки в битве с Бегичем. Нет-нет, да и скосит глаза на князя: зачем позвал? Нынче у всех на уме одно — Мамай. Тимофей Васильевич спокоен — его коломенский полк наизготовке, он дал указание усилить сторожение на пограничье с Рязанской землей, приказал ловить всех, кто переправится с рязанского берега на московский, и допрашивать дотошно, вплоть, коль на то потребуется, до применения пыток. Но в голове коломенского наместника мелькала порой и другая мысль: может быть, князь недоволен им и задумал отдать богатую Коломну в кормление другому боярину? Тогда — за что такая немилость? Ведь, кажется, служил верно и честно…

После моления, после завтрака князь и воевода сидят друг против друга. Но теперь уже князь иной — губы сложены в твердую складку, в ней воля и властность, а взгляд — проницательный, даже и как бы взыскующий.

В какой-то миг великому боярину становится на душе неуютно. Нет, вины за Тимофеем Васильевичем никакой нет, и все же… Ибо известно, каким, несмотря на его великодушие и простоту, легкий, часто веселый, даже отходчивый характер, каким суровым может быть в иной час Дмитрий Иванович, и как тяжела бывает его рука, когда он употребляет свою власть на пользу московского дела!

Эту его суровость испытала на себе и родня Тимофея… Несколько лет назад умер его брат Василий Васильевич, тысяцкий. Должность тысяцкого вторая после князя. Он ведает и городским ополчением, и судом, и градостроительством, и многим другим, без чего городу не жить и не развиваться. Ожидалось, что тысяцким станет старший сын почившего, Иван. По наследству. Ибо и прапрадед, и прадед, и дед Ивана были тысяцкими.

Но князь, видимо, опасаясь растущего могущества Вельяминовых, упразднил должность тысяцкого — дабы не подвергнуть опасности великое московское дело, требующее единовластия.

Оскорбленный Иван задетую честь почел выше московского дела, бежал сначала в Тверь к князю Михаилу, затем к Мамаю в Орду, науськал того и другого на Дмитрия Ивановича, и кончилось все тем, что Иван был пойман и принародно казнен на Кучковом поле — в назидание другим.

Дядья Ивана, в том числе и Тимофей, его младшие братья Микула и Полиевкт не озлились, не воспылали ненавистью к князю, — осознали, как был опасен поступок Ивана. В свою очередь и князь не оставлял без внимания родственников казненного, давал им в кормление богатые города, щедро оплачивал их службу.

Миг неуютности был именно мигом, потому что взор черных глаз князя вновь окрасился привычной озабоченностью. Возложив большие крепкие руки на подлокотники кресла, он повел разговор не то что в приказном или взыскующем тоне, а в просительном. А когда Дмитрий Иванович не приказывал, а просил, то это было знаком того, что речь — о сугубо важном.

Просьба заключалась в том, чтобы Тимофей Васильевич, опытнейший воевода, не оставляя своих наместнических обязанностей в Коломне, спешно занялся сбором пеших ратей по всей Московской земле. Ему не надо было пояснять, сколь важным было поручение. Стало известно, что под руку Дмитрия Ивановича согласились встать более двадцати русских князей. Однако совокупная численность предполагаемого русского войска далеко не достигала числа конных всадников Мамая. Недостаток конного войска следовало восполнить пешими ратями.

Пешие рати представляли для ордынцев очень неудобный противовес. Ордынские конники научены ловко воевать против тяжеловооруженной конницы. Отлично владея искусством стрельбы из луков, ордынцы осыпали неприятеля стрелами, ранили коней, всадников выдергивали из седел арканами или крюками. Но когда на их пути вставала фаланга пеших, ощетиненная длинными копьями, то кони ордынцев, напарываясь на щетину копий, начинали метаться и создавали такую сумятицу, от которой сникал воинственный пыл наездников.

Тимофей Васильевич с должным чувством ответственности воспринял поручение князя и уж готов был откланяться, когда князь обратился к нему с вопросом:

— А теперь, Тимофей Васильевич, обскажи-ка мне, спокойно ль на Окском побережье? Что тебе ведомо о действиях князя Ольга Рязанского?

— На Окском рубеже пока тихо-мирно, — поведал Тимофей Васильевич. Единственное, на что следовало обратить внимание — рязанцы укрепили сторожу. Замечены случаи, когда некоторые из рязанских сторожевых норовят переправиться на московский берег под разными предлогами (Тимофей Васильевич вспомнил историю с рязанским ратным, объявившемся на московском берегу под предлогом посещения невесты). Но московиты начеку. Ловят их и пытают…

— Вот этого как раз и не надо делать, — заметил князь. — Боже упаси задирать рязанцев… Не гневи Ольга. Он у меня, как гвоздь в пятке!

— Лис он и есть лис! Тебя известил об угрозе Мамая и Ягайлы, а сам их заединщик! Поверь мне, князь Дмитрий Иванович, у меня руки чешутся наказать его, и я лишь жду твоего приказа…

— Полк держи наизготовке, но не задирайся. Лучше прикажи убрать завалы, кои образовались от рухнувшего собора…

Упомянутый князем рухнувший собор в Коломне был недостроенный каменный Успенский собор на площади, где стоял князев дворец, в коем была сыграна свадьба Дмитрия Ивановича и Евдокии Суздальской. Вельми хорош был бы собор, величием и красотой ровня Успенскому собору во Владимире. Обвал сотряс кремлевский холм и ближние дома, вогнав в великий страх горожан. Когда поднявшийся над местом обвала столб пыли осел, обнажив обломчатый остов, сжалось сердце у жителей — как бы не к добру сие…

— Завалы почти убраны, — сказал Тимофей Васильевич.

— Вот и добре. Град должен быть очищен.

В скором времени предстоял сбор русских войск в Коломне: вот для чего должен был быть очищен град. В Коломне будет решаться вопрос: идти ли на Мамая прямиком, либо в обход Рязанской земли. Тимофей Васильевич по достоинству оценил план по опережению противника, также как и оценил замысел князя любым способом разорвать единачество Олега и Мамая, коль таковое имелось и в самом деле.

В тот же день Тимофей Васильевич приступил к трудоемкой работе сбору пеших ратей; заодно направил своего помощника в Коломну с наказом немедля отпустить безо всякого выкупа всех пойманных на московском берегу рязанских сторожевых. Так, среди прочих, был отпущен и Павел Губец.

Глава четырнадцатая. У кого благословиться?

Как всегда перед войной, московский люд заволновался, и его волнение передалось животным и даже таким тварям, как крысы — те кишели в сточных канавах, мусорных ямах, подмостьях, дрались прямо на глазах прохожих. Некоторое успокоение в жизнь населения внесло прибытие в Москву и её окрестности все новых воинских отрядов — из Ростова, Ярославля, Белозерска, Костромы, Владимира, Устюжны, Оболенска, Переяславля, Мурома, Новосильска, Стародуба…

Кажется, Русь никогда ещё не выставляла такого количества ратей.

Московское дело давало плоды; Дмитрий Иванович, как никогда, почувствовал себя не просто русским, а общерусским князем. Он был спокоен. Но при всем своем внешнем спокойствии, как будто даже и отстраненности от кишащей вкруг него жизни, начисто лишенный суеты и мелкодерганья, Дмитрий Иванович являл собой сгусток энергии, которая передавалась воеводам, боярам, слугам — всем окружающим посредством немногих емких слов, скупых жестов и выражения его дивных темных глаз, исполненных то искрящейся радости и упругого блеска, то печали и удрученности, то сдержанного гнева. В них отражалось сложное сплетение мыслей и всех оттенков чувств, коими была полна его напитанная народными духовными соками душа. Он, сильный телом и характером, был той осью, на которой крутились колеса тяжкой и громоздкой телеги, предназначенной своим движением смять и опрокинуть Мамаеву Орду.

Среди многих дел, исполняемых им от зари до зари, великий князь важнейшее значение придавал тому, чтобы обсмотреть все новоприбывшие отряды, уловить настрой и дух воинства, воспринять этот дух, через своих приставов обеспечить ратных продуктами, а их коней фуражом. В каждом полку был свой священник, и было приятно наблюдать, как священники неутомимо хлопотали об исполнении каждым воином церковных обрядов, как они внимательно и заботно следили за настроением каждого ратного, помогая им избавиться от уныния, грусти либо смятения.

И князь, видя эту хлопотливость священников, все более и более обеспокоивался: а кто утешит и благословит непосредственно перед походом его самого и в его лице всю русскую рать?

Прежде он благословлялся у митрополита Алексия, этого мудрого первосвятителя. Но Алексий умер. Исполнявший некоторое время обязанности митрополита бывший коломенский священник, прозванный Митяем, также умер по дороге в Царьград, куда направлялся на поставление. С той поры митрополичья кафедра вдовствовала, и за благословением, таким образом, следовало обращаться к тому из духовных лиц, кого знала, уважала и почитала вся Русь. Таковым был Сергий Радонежский, смиреннейший, любимый народом игумен Троицкой обители. Но вот беда — некое время назад отношения князя и игумена, как думал сам князь, осложнились и осложнились по его, князя, вине.

Дело в том, что на Руси было два митрополита. Один — в Москве, управлявший епархиями Владимирской Руси, Рязанской, Смоленской, Суздальско-Нижегородской земель; другой — в Киеве, управлявший епархиями тех земель бывшей Киевской Руси, что входили в состав Литовско-Русского княжества. Тот, что сидел в Киеве, именем Киприан, по происхождению болгарин, образованнейший человек своего времени, по замыслу константинопольского патриарха, должен был после кончины Алексия стать митрополитом и на Москве. Но в Москве, и прежде всего сам Дмитрий Иванович, не доверяли Киприану, которому покровительствовал литовский князь. Московиты опасались, что Киприан, став митрополитом во Владимирской Руси, станет доброхотствовать литовскому делу в ущерб московскому (время покажет — опасения были напрасными). И потому Дмитрий Иванович хотел иметь на Москве своего митрополита — из среды священников Владимирской Руси.

Одним из таких священников, который, по мнению Дмитрия Ивановича, мог бы стать достойным преемником Алексию, был коломенский Митяй. Он был высок и осанист, обладал дивным бархатным голосом, то тоскующим и скорбящим, то с ликованием взмывающим под небеса. Речистый и образованный, Митяй снискал любовь к себе своей паствы. Князь перевел Митяя в Москву и сделал его своим печатником — так называлась должность хранителя великокняжеской печати. В обязанности печатника входило составление жалованных и других грамот, переписка с Ордой и Литвой, Тверью и Суздалем, Рязанью и иными городами и землями, — дело, требующее высокого образования и ума. Митяй справлялся со своими обязанностями размашисто и непринужденно, выказывая глубину понимания московского дела. Князь продолжает возвышать его — Митяй становится духовником князя и многих бояр. По традиции, духовником князя мог быть только монах, и не без содействия князя происходит пострижение Митяя в монахи расположенного на территории кремника Спасского монастыря.

Однако пострижение в иноки бельца Митяя произошло не по церковным канонам. По канонам, бельца должен постригать архиерей, а Митяя постриг настоятель монастыря. Пренебрежение традициями и уставом насторожило духовенство. Но не успело оно примириться с нарушением устава, как произошло новое нарушение: Митяй, в иноках без году неделя, поставляется архимандритом, хотя, по канонам, поставлению в сан архимандрита предшествует тяжкий и длительный опыт иночества.

Всем, кто внимательно следил за головокружительной карьерой даровитого недавнего коломенского священника, стало ясно: не за горами и его поставление в сан епископа. Ропщут монахи, протестуют священники, архиереи. Но чем дружнее раздаются протесты, тем настойчивее князь двигает своего подопечного к высшему на Руси духовному сану…

Внушал себе: они, шептуны и ворчуны, не понимают, что он, продвигая Митяя, руководствуется интересами великого московского дела. Он ведет лодку вперед, а они пытаются помешать ему. Да и не потому ли они ворчат, что завидуют? Что сами бы рады надеть на себя белый митрополичий клобук? Ан, нет! Не видать им митрополичьего престола. Первосвятителем будет Митяй, а не кто-то другой, тем паче — Киприан, чужак, кот в мешке…

Едва Алексий почил и его погребли с великими почестями, как Митяй надевает на себя митрополичье облачение и принимается за дела в доме Пречистой Богоматери — так вкупе с Успенским собором называется митрополичий двор.

Вот тогда-то и ополчились архиереи. Когда их созвали на поместный собор, чтобы возвести Митяя в сан епископа (а от епископа до митрополита один шаг), то суздальский владыка Дионисий, самый ревностный блюститель уставных правил, стуча посохом, гневно обличал Митяя: де-выскочка, потрясатель основ… Меча громы и молнии, поневоле бросал камешек и в огород великого князя, потакавшего Митяю. Грозился поехать в Царьград жаловаться патриарху. Взгорячившегося не в меру Дионисия взяли под стражу буде урок каждому, кто встанет поперек Митяя.

Еще больше взроптали священники. Мыслимо ли? Где это видано, чтобы под стражу — святителя?

Слух об этих московских событиях дошел и до Сергия Радонежского. Сергий взял посох и, как всегда, пешком отправился из Маковца в Москву. Когда великому князю доложили, что явился из Маковца преподобный Сергий, он, всегда так радостно встречавший старца, в тот раз испытал чувство растерянности. Верно, старец строго осудит его за потакание Митяю и покушение на право неприкосновенности духовных лиц.

Но Сергий есть Сергий. Он явился не осуждать. Князь не обнаружил в его чистых синих глазах и капли осуждения, зато увидел в них сочувствие и сострадание. Сострадание к кому? Конечно же, к нему, великому князю, который взял на себя большой грех, покусясь на неприкосновенность святителя. И как бы этот его грех, объяснил старец, не повлек за собой небесную кару всему народу, ведь не только государь отвечает за благоденствие своего народа, но и народ отвечает за неправедные поступки своего государя.

Дмитрий Иванович только вопросил: "Отче, не поручишься ли ты за Дионисия? Ведь грозится поехать в Царьград!"

Преподобный Сергий поручился, и суздальский владыка был освобожден. Дионисий отправился в Суздаль, оттуда якобы по делам епархии, в Нижний Новгород, а из Нижнего, пренебрегши поручительством Сергия, отправился в Византию, чем вызвал отчаяние и гнев как Митяя, так и князя. При этом князь поневоле испытал чувство досады и на маковецкого старца, столь неудачно поручившегося за суздальского владыку.

Князь без промедления снарядил Митяя в Царьград, отнесясь к этому предприятию с особенной заботливостью и ответственностью. Он снабдил Митяя посланием к греческому патриарху с просьбой рукоположить Митяя в митрополиты. Дал ему несколько чистых, не заполненных письмом грамот, скрепленных великокняжеской печатью, — на тот случай, коль в том будет нужда, мог под поручительство князя обратиться в Царьграде к богатым купцам для заема денег.

И как же Дмитрий Иванович горевал, когда вдруг пришло известие: Митяй, уже близ Царьграда, внезапно разболелся и умер! И досадовал. На всех тех, кто препятствовал Митяю, кто вставлял палки ему в колеса. Что греха таить: поневоле его досада касалась и отца Сергия, виновного разве лишь в том, что он передоверился Дионисию. Позднее князь стыдился своего недовольства отцом Сергием, оно тяготило его…

По смерти Митяя среди его спутников возобладало мнение: возвращаться в Москву ни с чем не следует; надо выбрать нового кандидата на митрополичий престол и просить греческого патриарха рукоположить его. Одним из кандидатов был Пимен, архимандрит Успенского Горицкого монастыря из Переяславля Залесского, другим — Иван, архимандрит Высоко-Петровского монастыря в Москве. В результате ожесточенного спора решено было представить патриарху на рукоположение в митрополиты Пимена.

Обо всем этом Дмитрий Иванович уведал позднее, а пока, посоветовавшись с иереями, он, после долгих размышлений, все же счел необходимым пригласить на митрополию в Москву Киприана. Того самого, в доброхотстве которого московскому делу он до сих пор сомневался.

Но оставался ещё вопрос: коль скоро приедет в Москву Киприан? Невольно думалось и о том, что народ Владимирской Руси ещё не знал Киприана, и его благословение навряд ли отзовется в сердцах людских так же благодатно, как благословение маковецкого игумена Сергия, чтимого и любимого народом.

Да, надо было ехать на Маковец. Но прежде следовало получить разрешение у своего духовника отца Федора.

Отец Федор был игуменом монастыря Рождества Богородицы1 на Медвежьем озере в Замоскворечье, верстах в шести от Москвы. Он был родным племянником преподобного Сергия Радонежского. Еще двенадцатилетним отроком поступил Федор в Троицкую обитель на Маковце и под опекой своего дяди за годы чистого иноческого жития много преуспел в духовном развитии. Основав с благословения преподобного Сергия монастырь Рождества Богородицы, игумен Федор успешно внедрил в жизнь его обитателей опыт Троицкой обители по воспитанию иноков, и вскоре монастырь на Медвежьем озере сделался столь образцовым, что стал прибежищем старцев-молчальников.

— Вижу, сыне, прибыл ты ко мне с какими-то сомнениями, — сказал отец Федор, введя князя в алтарь храма. — В чем они?

Дмитрий Иванович рассказал о своих сомнениях, о том, что он одно время был разгневан поступком суздальского владыки Дионисия, который пренебрег поручительством старца Сергия и уехал в Царьград чинить препятствия Митяю, и князев гнев и досада невольно коснулись, стыдно сказать, самого святого старца. И теперь душа его была нечиста перед святым Сергием. Мог ли он с такой душой, отягченной той досадой на старца, ехать к нему за благословением? К тому же старец Сергий, при его прозорливости, наверняка догадывается, ведает о его той, пусть и уже минувшей досаде…

Отец Федор слушал духовного сына с озабоченностью и сочувствием. Спросил:

— Сожалеешь ли ты, сыне, о причине своего неправедного гнева и досады? Сожалеешь ли, что двигал Митяя на митрополичий престол не по уставу?

— Теперь сожалею и осознаю свою неправоту. Сама неожиданная смерть Митяя показала — Богу было неугодно гордое стремление Митяя стать во главе русской церкви не по уставу. Я каюсь, что вместе с покойным Митяем поступал не по правилам.

Духовник взыскующе смотрел на князя.

— Имеешь ли ты ныне в своем сердце недоброжелание на преподобного Сергия?

— Нет, ныне не имею.

— Ни капли? — ввинчивался строгим взглядом духовник.

— Ни капельки.

Отец Федор осенил князя крестом, благословляя его ехать к преподобному Сергию на Маковец и назначив ему епитимью: поститься перед отъездом на Маковец день и ночь. "И знай, княже, — подбодрял отец Федор, старец несет в себе добросердие и смирение безмерное, любовь нелицемерную равно ко всем".

Глава пятнадцатая. Игумен Троицкой обители

Преподобный Сергий Радонежский родился 3 мая 1314 года, в день, когда праздновали память основателя Киево-Печерской лавры святого Феодосия.

Столь знаменательное совпадение, видно, было знаком свыше: новорожденному предстояло продолжить дело знаменитого духовного подвижника. Нарекли младенца Варфоломеем — именем одного из двенадцати апостолов.

Его рождению предшествовал удивительный случай с его боголюбивой матерью Марией, беременной им: во время службы в храме, перед чтением Евангелия, перед пением херувимской песни и при возглашении священником: "Святая святым", — младенец во чреве матери раз за разом прокричал трижды. Этот крик был также воспринят присутствующими в храме как знак свыше.

И ещё диво — в первый год жизни Варфоломей отказывался от материнского молока в среду и пятницу — постные дни недели.

Родители Варфоломея были ростовские бояре, обедневшие в результате набегов ордынских отрядов на русские земли и внутренних распрей в самом Ростовском княжестве. Ростов Великий впал в зависимость от Москвы, и по велению тогдашнего московского князя Ивана Калиты, многие ростовские бояре переехали на местожительство в Московскую землю, в село Радонеж.

У Варфоломея было два брата; старший, Стефан, как и Варфоломей, был отмечен печатью глубокой религиозности. Когда умерли родители, — а почили они в Хотьковском, близ Радонежа, монастыре, где постриглись в иноки в конце жизни, — Варфоломей, в то время уже взрослый юноша, решился монашествовать.

Это решение его было необычным. В то время монахи на Руси, по примеру поздних греческих монахов, строили обители в городах или близ них. Юноша Варфоломей замыслил отшельничество в пустыне, вдалеке от мирских поселений, как это делали древние египтяне, от коих и пошло монашество.

Старший брат его Стефан, овдовевший после смерти своей жены, в то время был уже монахом Хотьковского монастыря. Варфоломей предложил ему удалиться с ним на безлюдье. Стефан, увлеченный самой мыслью о пустынножитии, но, видно, ещё не вполне представлявший его трудностей, живо откликнулся на предложение младшего брата. Долго они ходили по лесу, отыскивая себе место для пристанища, пока, наконец, не облюбовали в сосновом бору возле маленькой речки плавно восходящее возвышение, называемое Маковцем. Построили шалаш, затем срубили келью и малую церквицу, которая, с позволения тогдашнего митрополита Феогноста (для чего ходили к нему в Москву), была освящена священником.

Братья были рослые и крепкие, физически выносливые, и все же старший оказался послабее. Он не был в состоянии слишком долго выдерживать пустынное житие: кругом дремучий лес, постоянная опасность подвергнуться нападению волков и медведей, непрерывный тяжелый труд на расчищенном от леса огороде и в лесу, отсутствие человеческих лиц и голосов… А может быть, Стефан считал себя вправе учить и проповедовать (этим даром он обладал), и отшельническая жизнь в течение длительного времени отняла бы у него такую возможность. Теперь уже не просто монах из мирского Хотьковского монастыря, коих было много, а обретший опыт отшельнической жизни, — такие в то время были в диковину, — он пришел в Москву и вступил в Богоявленский монастырь. Житие в нем было, как и во всех тогдашних монастырях, особное; каждый имел свою келью, свое отдельное хозяйство и имущество вплоть до сундука с запасными портами в нем или нитками с иголкой. И Стефан купил себе келью и стал молиться в общей церкви, изъявляя усердие, певческий дар и смиренномудрие. Его опыт и таланты были замечены, и уже через два года он — игумен этого монастыря, а затем — что очень почетно и ответственно духовник великого московского князя Симеона Гордого и его великих бояр.

Варфоломей же (а он тоже мог уйти в Москву вместе с братом) остался на Маковце, в глухом лесу, в полном одиночестве, особенно ощутимом зимой, в дни вьюг и метелей, когда волки подходили к его жилищу стаями и выли, выли… И чтобы отбиться от них, когда направлялся на моление в церквицу, брал с собой топор или дубину…

Однако, чтобы стать настоящим монахом, нужно принять пострижение. В одном из окрестных селений отыскал игумена, старца по имени Митрофан, и тот, пристально посмотрев на отшельника с его незамутненным взглядом синих глаз и поняв, что перед ним человек не от мира сего, дал согласие.

Постриг состоялся 7 октября, в день святого мученика Сергия, и Варфоломей теперь наречен был в честь святого Сергием. Игумен-старец совершил литургию, и инок, принявший обеты нестяжания, целомудрия и послушания, облаченный в монашеские одежды, семь дней не выходил из церквицы, беспрестанно молился, питаясь лишь просфорой, полученной им от Митрофана после литургии.

В совершенном уединении Сергий жил два года, подвергаясь опасности быть растерзанным зверями, либо погибнуть от голода или холода, либо сойти с ума от страшных привидений, демонских искушений, а то и просто от одиночества…

В житии преподобного Сергия, составленном его учеником Епифаном Премудрым, рассказано, какие страшные видения являлись отшельнику Сергию. То перед ним возникали образы устрашающих зверей. То вдруг келья наполнялась шипящими змеями, устилавшими весь пол. То ему слышались с улицы бесовские крики: "Уходи же прочь! Зачем ты пришел в эту лесную глушь, что хочешь найти тут? Нет, не надейся долее здесь жить: тебе и часа тут не провести; видишь, место пустое и непроходимое; как не боишься умереть здесь с голоду или погибнуть от рук душегубцев-разбойников?"

Видимо, не раз соблазнялся мыслью: обуться в добрые лапти, потуже затянуть на себе пояс, взять с собой иконы Богоматери Одигитрии и Николы, оставшиеся от родителей, положить за пазуху кус хлеба — и в тот же Хотьковский монастырь, где почили его родители, или в Москву, к брату Стефану, в его Богоявленский монастырь. Но нет, не соблазнился. Устоял.

Ограждением от искушений, опасностей, страхований были непрестанные молитвы, посты, воспитание в себе ощущения постоянного присутствия Бога, обращение к Нему за помощью и заступничеством и — труды, труды, труды…

Окрест уже пошла слава о пустынном подвижнике. Стали посещать его монахи. Иные из них, очарованные его кротким нравом, смирением, приветливостью и благоуветливостью, простотой без хитрости, просили у него разрешения поселиться рядом с ним. Сергий не возражал. Ведь он с самого начала хотел совершенствоваться хотя и вне мирской жизни, подальше от селений, но отнюдь не в одиночестве. Он же поселился здесь с братом, и не его вина, что старший брат Стефан ушел в Москву.

Владея ремеслом плотника, преподобный Сергий помогал строить кельи тем, кто селился рядом. Когда количество братии достигло "апостольского" числа, двенадцати, то иноки, во главе с преподобным Сергием, обнесли церковь и кельи тыном. Монашеская слободка стала монастырем, пока ещё небольшим, все с той же церквицей, явно уже тесноватой, взятой в рамку избами-кельями, с разделанными возле них огородами.

Преподобный Сергий не сразу стал игуменом. Поначалу им был старец Митрофан, тот самый, который постриг Сергия в иноки. Преклонных лет Митрофан игуменствовал лишь один год; после его кончины, по упрошению и настоянию братии, игуменом стал Сергий, возведенный в этот сан епископом Афанасием, к которому Сергий ходил пешком (он всегда ходил пешим — и в Москву, и во Владимир, и в любой дальний град Руси, когда это требовалось) в Переяславль Залесский, где находилась кафедра московской епархии.

Именно — по упрошению, и притом настоятельному; Сергий не хотел для себя ни священства, ни игуменства, ибо опасался: обладание властью могло бы обернуться утратой достигнутой им годами упорного труда смиренной кротости, равной самоотречению. Эти труды не сводились лишь к тому, чтобы вовремя и строго по чину исполнять все девять служб, начиная с полунощной и кончая вечерней. Каждый монах, как это было принято и в старину, и во времена Сергия, совершал келейное правило. Заключалось оно в том, чтобы стоять в келье перед иконой или крестом, читать псалмы и неустанно произносить Иисусову молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя". Многократное, в такт дыханию, произнесение этой молитвы помогало отрешиться от внешнего мира и сосредоточиться в Боге. Такое сосредоточение позволяло вступить с Богом в мистическое общение и называлось оно "умным" или "духовным" деланием. И если оно, это делание, совершается по правилам и под руководством опытного старца, то достигается одна из целей его — смиренная кротость, открывающая двери в царство всеобъемлющей любви к людям.

Сергий, благодаря неустанным трудам, незаметно для себя обрел особую притягательную силу. К нему тянулись больные и здоровые. Одни получали от его молитв исцеление, другие — утешение и душевную отраду. Нищие и крестьяне, бояре и князья — всякий от встречи с Сергием испытывал благодатную силу.

Слава об игумене Троицкой обители разошлась по всей Руси; иные пришлые монахи, встретясь на Маковце с Сергием, настолько очаровывались его святостью и кротостью, что, ради своего духовного совершенствования просили принять их в обитель. Поначалу, чтобы не нарушить апостольское число двенадцать, Сергий отказывал им, но в конце концов пришлось нарушить это число. Это произошло с приходом на Маковец старейшего смоленского архимандрита Симона.

Встреча с Сергием настолько умилила архимандрита, что он, пренебрегши почетом и славой, какой пользовался в Смоленске, решил оставить свой прекрасный град и упросил игумена принять его в обитель. Средства Симона, внесенные в казну монастыря, игумен употребил на возведение вместо малой большой церкви, опять же деревянной, перестройку и самого монастыря с прибавлением площади и более строгим расположением келий вкруг церкви.

Поначалу, как и во всех монастырях на Руси в то время, в основу жизни и деятельности маковецкой обители был положен особножительный устав. У каждого инока своя келья, свое имущество, свой сундук и ларец, свои продукты питания. Одни иноки беднее, другие богаче. О подлинном равенстве, чреватом ссорами и противоречиями, не могло быть и речи, и Сергий, с одобрения и при поддержке митрополита, решился на великое дело — перестроил весь монашеский обиход особного жития на начала общего жития. Для этого потребовалось обобществление имущества, введение общей трапезной и таких новых служб и должностей, как келарь, ведающий кладовой со съестными припасами, повар, хлебник, казначей, трапезник, кутник — разносящий блюда…

Реформа явилась серьезным испытанием для иноков. Некоторые из них, кто пообеспеченней или кто не был готов к соблюдению строгой дисциплины, предписанной общежительным уставом, не соглашались на этот новый устав, и лишь высокий авторитет игумена позволил благоуспешно перестроить жизнь обители.

Да и для самого игумена пришло время новых испытаний. Власть игуменства в новых условиях таила в себе опасность утраты им, Сергием, смирения и кротости, этих высот духовного подвижничества, подвергаемых искушению ежедневно, ежечасно и ежеминутно. Известен случай, когда, явив высокой степени кротость и смирение, Сергий оставил монастырь.

Это произошло после того, как на Маковец вернулся из Москвы старший брат Стефан, который несколько лет игуменствовал в Богоявленском монастыре, имел успех и вдруг попал в опалу и лишился сана. Это было связано, видимо, с тем, что князь Симеон Гордый после двух первых неудачных браков во время отсутствия в Москве митрополита и втайне от него совершил третий брак, запрещаемый церковными правилами, а Стефан благословил князя на тот брак. Но уже избалованному почестями и вниманием, Стефану нелегко было укротить в себе честолюбие и гордость. Рассчитывая на высокую должность и почести на новом месте и не получив их, Стефан обиделся на младшего брата.

Однажды, во время вечерней службы, регент церковного хора взял в руки богослужебную книгу с благословения Сергия, который в ту минуту пребывал в алтаре. Это произошло на глазах Стефана, который стоял на левом клиросе и мог рассчитывать на то, что регент за благословением мог бы обратиться именно к нему. "Кто тебе дал эту книгу?" — неожиданно, во всеуслышание, вопросил Стефан регента, не скрывая раздражения. Тот ответил, что книгу ему дал игумен. "Кто здесь игумен? Не я ли прежде сел на этом месте?" — с ещё большим раздражением сказал Стефан и добавил несколько грубых слов, относящихся к брату.

Сергий слышал брань Стефана, но довел службу до конца, а по окончании вечерни, когда иноки разошлись, минуя свою келью, удалился. Он ушел пешком за тридцать верст от Маковца, в глухие леса, в Махрищевский монастырь, настоятелем которого был его друг. Попросил дать ему проводника, который помог бы ему пройти через леса к реке Киржач.

На крутом берегу полноводного Киржача, среди сосновых лесов, Сергий срубил келью, чтобы вновь начать отшельническую жизнь. Обиделся ли он на старшего брата? Нет. Брань Стефана во время службы в церкви вызвала в его душе чувство глубокого сожаления о том, что брат болен тщеславием и затаил в сердце недоброе ревнивое чувство. Он, Стефан, несчастлив. Отсутствие рядом с ним Сергия, которому он, видимо, завидовал, поможет Стефану избавиться от раздражения.

И на Киржаче Сергий недолго был в одиночестве. К нему потянулись иноки — и те, кто вслед за ним оставили Троицкую обитель, и новички. Он уже успел построить церковь и монастырь, когда прибыли два архимандрита и, выполняя просьбу всей братии Троицкой обители, поддержанной митрополитом, увещевали Сергия вернуться обратно. И Сергий, не желая ослушаться митрополита и уважая просьбу братии, вернулся, оставив на Киржаче настоятелем своего ученика.

Маковецкая обитель, во время отсутствия в ней Сергия Радонежского начавшая было утрачивать высокий авторитет, с возвращением в неё основателя вновь обрела славу духовного центра Руси. К тому времени, когда над Русью нависла опасность мамаева нашествия, именно Маковецкая обитель, ведомая "чюдным старцем, святым Сергием", как называли его современники, могла вдохнуть в свой народ силу непобедимой духовной энергии.

Глава шестнадцатая. На Маковце у преподобного Сергия

Восемнадцатого августа Дмитрий Иванович с малой дружиной подъехал к обители на Маковце. Был он, после многочасового путешествия, сосредоточен и утомлен; алый плащ его был покрыт изрядным слоем пыли.

Солнце уже близилось к горизонту, и в его ласковых лучах доверчиво светились купол деревянной церкви, кровли трапезной, изб-келий, обступивших храм полукружьем. У подножия плавно восходящего холма тек ручей, и потные кони потянулись к нему, но поспешавшие князь и его спутники (князья и бояре) не замедлили подняться на Маковец.

Торжественно звонил колокол: из монастыря, обнесенного тыном из вкопанных в землю бревен, выходили монахи в черных мантиях и клобуках. Увидев среди них высокого седобородого старца Сергия с крестом в руке, князь заволновался. Кроме прежних сомнений, что накануне были разрешены его духовным отцом Федором, князь ещё в дороге подвергся новому: прав ли он в своем неукротимом стремлении побить Мамая, этого могущественного самозванца? Что скажет ему старец, который умел распознавать в своей душе волю Божию? Не внушит ли ему внутренний глас, что поднимать руку на Орду бессмысленно, пагубно для Москвы и всей Руси?

И что же тогда? Распускать войска, собранные с таким трудом? Снаряжать к Мамаю послов, просить его не воевать Русь и соглашаться на любые его условия, на выплату дани в размерах, какие он назовет? Косвенно признать его законным царем и своей данью крепить его царствование?

Все эти вопросы разом вставали в его душе, и он невольно вспомнил людскую молву о провидческом даре и даре чудотворца Преподобного. Одна из легенд, передававшаяся из уст в уста, была связана с пребыванием на Маковце одного греческого епископа. Епископ тот, слушая рассказы о святости и чудотворстве преподобного Сергия, не верил, что на Руси мог появиться такой силы светильник. Он отправился в Троицкую обитель, одержимый все тем же неверием в святость какого-то русского монаха, испытывая в себе страстное желание удостовериться в своем неверии и разоблачить монаха. Но будучи уже близ обители, вдруг почувствовал страх, а когда вошел в монастырь и увидел Преподобного, ослеп. Греческому епископу ничего не оставалось, как исповедать игумену свое неверие и покаяться, называя себя окаянным. Он попросил у старца прозрения, и "незлобивый делатель смирения прикоснулся к ослепленным его зеницам", и с глаз его спала как бы чешуя. Епископ прозрел тут же, после чего, возвратясь в Византию, говорил: "Сподобил меня Бог видеть небесного человека и ангела".

Были случаи, когда старец приветствовал проезжавшего за десятки верст от Маковца знакомого священника, называя его по имени, и позже иноки уточнят: именно в тот час проезжал тот священник вдали от Маковца, но поспевая по делам, за неимением времени не мог завернуть в Троицкую обитель.

Да, князю предстояло просить благословения не у кого-нибудь, а у святого, у провидца.

Поднимаясь на холм, он в несколько секунд взмок от пота (будто не конь вез его, а он коня). Успел вспомнить об Олеге Рязанском, который, наверное, сто раз взвесил, прежде чем притулиться к Мамаю. Взвесил соотношение сил, учел привычку русских признавать Орду за свою владычицу, учел, видно, и то, что многие осторожные люди на Руси не очень-то одобряли московскую строптивость. Неужто он, Дмитрий Иванович, не прав, и только одним неудачным сражением погубит московское дело, начало коему положено его дедами?

Тяжело спрыгнув с коня, подхваченного под уздцы стремянным, князь сделал несколько шагов встречь старцу. Преподобный стоял смиренномудрый и спокойный, но сквозь его бесстрастность во взгляде синих глаз проступали из необъятных глубин души благодать и доброта, всеохватная любовь и упокоение.

В то время как Дмитрий Иванович шел к нему, Сергий также сделал несколько шагов навстречу князю своей необыкновенной, благоговейной походкой. Он был заранее предуведомлен о приезде великого князя и всю ночь стоял на молитве, предав себя всецело Господу и вслушиваясь в себя, как Господь вседействует в нем. С детства чистый сердцем и умом, Сергий умел распознавать в себе волю Божию в любое время и в любых обстоятельствах и особенно был чуток к ней в часы молитвенного бдения. И он встречал князя, наполненный самим Провидением, спокойный и благостный, если не сказать совершенный. Оно, это совершенство, определялось степенью угодности Богу и верностью Божией благодати. Он знал, что благодать легко оскорбляется неверностью ей; малейшее бестактное обращение с ней оборачивалось её улетучиванием, что донельзя его обескураживало, ведь достигается она многими трудами: самоограничениями, суровыми самопринуждениями… Чтобы её не расплескать, уберечь в себе до капельки, Преподобный усвоил походку мягкую, как бы скользящую, благоговейную.

Осенил князя крестом, и князь прижался губами к руке старца, чувствуя, как томимая, запертая на все замки душа его раскрепощается — ему сразу становится легче, свободнее. В храм, на молебен, он идет вместе со своими спутниками с весьма облегченной душой, сразу же отдается во власть моления — все предыдущие многонедельные заботы сами собой отодвигаются на второй план. Каждой порой своего существа впитывает звуки богослужения, слова Евангелия, кажется, сам Господь Бог рядом, смотрит прямо в сердце… И он молит: Господи, благослови, Господи, помилуй, Господи, спаси, Господи, помоги!..

Вдруг в середине службы в храм входит человек в дорожном пыльном платье. То — гонец из Москвы. Не озираясь, прямиком — к князю поспешливой, не принятой в храме, походкой. В рядах московитов — беспокойство. Склоняется к уху Дмитрия Ивановича: Мамай, покинув устье реки Воронеж, направляется к верховьям Дона.

Озабоченно сведя брови, князь медленным кивком головы отпускает гонца. Как скоро Мамай пойдет к Оке, к месту встречи со своими союзниками Ягайлом и Олегом? Двинулись ли они одновременно с ним? Опасно, коль уже идут все трое, как и было меж ними уговорено, к Оке! Этого допустить нельзя. Следует возвращаться в Москву посейчас, не дожидаясь окончания службы…

В это время из алтаря появляется в царских вратах преподобный Сергий, по-прежнему спокойный, но как будто ещё более осиянный внутренним светом. И такая благость идет от него, такое упокоение, что тревога князя сама собой утишается, и он возобновляет моление.

По окончании службы князь намеревается тотчас возвращаться в Москву, чтобы затем без промедления двигать войско на Коломну. Но Преподобный просит его, вкупе с дружинниками, пожаловать в монастырскую трапезную. И странно, недавно решительно настроенный уехать, князь поддается мягкому увещеванию Сергия, только теперь ощутив унявшееся было острое чувство голода.

Благословение и окропление святой водой он и его дружинники получают после трапезы, при этом Преподобный, следуя христианской традиции искать мира и согласия, а не брани, советует Дмитрию Ивановичу пойти к ордынскому царю с правдой и покорностью. Ведь по его положению он должен подчиняться ордынскому царю. Не лучше ли изъявить смирение, отдав ордынскому царю золото и серебро? И когда Дмитрий Иванович отвечает, что пытался уговорить Мамая не воевать Русь, но безуспешно, преподобный Сергий, сотворя молитву, говорит:

— Подобает тебе, Господин, заботиться о врученном от Бога христоименитом стаде. Пойди противу безбожных. Бог поможет тебе.

Тронутый напутствием, князь встает на колени перед Преподобным, и тот осеняет его крестом:

— Ты победишь.

Князь, чувствуя на глазах слезы:

— Если Бог мне поможет, отче, поставлю монастырь во имя Пречистой Богоматери1.

В обратный путь Дмитрий Иванович отправился со своей дружиной чуть свет следующего дня. Число его свиты увеличилось на два человека. То были монахи-схимники Александр Пересвет и Андрей Ослябя. В темноте, когда отъезжали от ворот монастыря, едва были различимы лица и одежда отъезжающих, но нашитые белые кресты к черным куколям иноков были видны четко и издалека.

Все происшедшее в стенах Троицкого монастыря теперь Дмитрию Ивановичу представлялось как во сне, на редкость сладком. Самой впечатлительной и трогательной картиной было благословение Сергия с окроплением святой водой, которую князь, когда капельки попадали на уста, слизывал языком, и его словами: "Ты победишь… "И ещё — придание его войску двух иноков.

Во время встречи, молебствия и трапезы князь невольно обратил внимание на двух рослых, крепкого телосложения иноков, угадывая в них бывших воинов. Когда он встречался с ними взглядом, ему казалось, что они смотрели на него по-особенному, как на родню: возможно, при виде князя и его дружины в них проснулся полузабытый дух воинства. Так или не так, но он заинтересовался прошлым этих великанов и получил ответ, что они до пострижения в иноки были ратниками. Сметливый князь тотчас сообразил, что если бы в его войске были эти два монаха, но не в шлемах и панцирях, а куколях с нашитыми на них белыми крестами, то их присутствие удвоило бы боевой дух воинов. Ибо каждому воину стало бы ясно, что война идет во спасение не только Руси, но и православия, центр которого уже начинал перемещаться из Византии, теснимой турками, в Русскую землю. Понимая, что желает почти невозможного, князь обратился к Преподобному с просьбой дать ему в воинство этих двух иноков.

Преподобный задумался. Трудное положение. По церковным законам монах не должен вступать в воинскую службу — грех. Конечно, он, как игумен, мог послать их на битву: верные иноческому послушанию, они последуют туда, куда им укажет игумен. И тогда игумен грех возьмет на себя. Он же, Сергий, никогда не брал на себя даже малюсенького греха. И теперь он молчал, вслушиваясь в себя, предав себя Господу. Как поступить? С одной стороны грех, с другой — речь шла о судьбе православной страны, которой, он чувствовал, суждено будет стать подножием Божьего престола.

Господь Бог, видимо, подсказал ему то, что он и сделал: он дал необходимые установления для пострига этих двух иноков в великую схиму. И сам свершив над ними обряд пострижения, воздев на их головы черные куколи с белыми крестами, — образ великой схимы, означавший, что их ждет бой с самим дьяволом, — сказал князю: "Вот тебе мои воины…"

Князь, возвращаясь в Москву, радовался благословению и присутствию в его дружине монахов-схимников.

Глава семнадцатая. В Коломне

Дмитрий Иванович с женой Евдокией, с детьми, стоит в прохладе каменного собора Архангела Михаила перед белыми гробницами деда Ивана Калиты, отца Ивана Красного… Горят свечи. Широко крестясь, шелестят рукавами парчовых облачений священники. Тяжело вздыхают бояре, сопят дети… Кажется, мощи предков, покоясь под белыми плитами, неслышно взывают к достойному продолжению их дела — сбирать Русь, крепить Москву. Здесь, у гробов, невольно наплывает успокоение: ты не один, с тобой много-премного и живых, и тех, кто уже т а м… И если тебе не суждено вернуться к родным гробам, то встретишься с предками т а м.

Выходит на площадь. Она запружена воинами, как запружена ими вся Москва. Прощается с родными. Бледная от бессонной ночи, от пролитых слез, от печальной невозможности уберечь мужа от предстоящего опасного сражения, Евдокия прощально и горячо целует его. Он трижды, раз за разом, чмокает её попеременно в щеки — быстро и как бы уже отрешенно… Мыслью он уже в походе.

Из кремля выступают в три потока — из разных ворот. Священники, окуная березовые кустики в деревянные бадейки со святой водой, крестообразными движениями окропляют воинов, говоря: "Во имя Отца и Сына и Святаго духа…" Один поток — по Брашевской дороге, другой — по Болванской, третий — по Серпуховской, на Котлы. Люди, обочь, кричат ратным слова одобрения, иные, увидя родных, плачут. Когда перед их взорами появляются два дюжих всадника в черных рясах, в куколях с белыми крестами, с трепетом передают друг другу: "Сергий, отче Сергий послал… Своей рукой благословил…"

Погруженный в свои заботы, Дмитрий Иванович под взглядом сотен и тысяч людей сидит на коне просто, несколько огрузясь, даже и на секунду не помыслив о том, чтобы принять торжественный и бравый вид, какой принимали многие воины. За Москвой-рекой он велит одетым в доспехи ратным раскупориться и доспехи сложить в повозки.

Ехали четыре дня, утешаясь видом скошенных нив — крестьяне успели убраться с полей. Короткие остановки, костры, мельтешение деревянных ложек над котлами с кашей — и снова в поход. Наконец на пятый день сквозь марево увидели маковки церквей — то была Коломна. При устье Сиверки, впадавшей в Москву-реку, Дмитрия Ивановича встречают ранее прибывшие сюда князья и воеводы: владимирские, стародубские, тарусские, муромские… И вот уже под звон колоколов въезжают в главные крепостные ворота. Владыка Герасим, сутулый, седатая голова в сверкающей каменьями митре утянута в плечи, глаза теплые, участливые, осеняет золотым крестом Дмитрия Ивановича… (Свой, свой великому князю этот коломенский владыка; и дворы их — государев и владычный — рядом тут).

Толпы коломенцев криками приветствий встречают князя и его свиту. В Коломне Дмитрию Ивановичу всегда легко душой — вотчина. Тут он шестнадцатилетним юношей венчался со своей Евдокией и справил широкую свадьбу; из этого града два года назад из-под благословляющей руки Герасима повел он полки навстречу Бегичу, коего и сокрушил; об этом граде немало он пекся — строил храмы и дворцы, не жалея денег.

На крики коломенцев лишь вертит головой да пожимает плечами, по-прежнему в нем никакой торжественности, никакой важности. Латы давят ему на грудь, потное тело свербит. Приметив в числе встречавших его у ворот высокого банщика, подзывает его. Тот, просияв лицом, подходит и низко кланяется.

— Истопи-ка, Василий, баньку.

— А уж и затопил, милостивой… — хвастает банщик. — Знаю, любишь парок! Небось исчесался весь в дороге-то! Как же, знаю…

Но прежде чем доходит черед до бани, отстаивают молебен, размещаются во дворце и хоромах, успевают в самом узком кругу обсудить завтрашние действия — прежде всего провести смотр войскам на Девичьем поле.

Баня — на краю широкого двора — из липовых бревен. Стекавшая по долбленому желобу вода угождала в ямину за высоким дубовым тыном. Дмитрий Иванович охал и ахал, когда его охаживали двумя вениками — можжевеловым и березовым. Малиновый выскочил в мыльню — слуга тут же окатил его раз за разом тремя ушатами колодезной воды, приговаривая: "Болесть — в подполье, а на тебя, господине, — здоровье!" Выскочили из парильни прогонистый и власянистый Боброк (мокрые длинные усы обвисли, как собачьи хвосты), толсторукий, в налипших к розовому телу березовых листьях Микула Вельяминов. Слуги обернули их холстинами, подали по ковшу ядреного, бьющего в нос кваса.

Пока слуги очищали парную от листьев, готовя её ко второму заходу, парильщики вели беседу о Мамае, Ягайле и Олеге. Мамай, как уже было доложено великому князю начальником разведки, шел к Дону совсем не спеша, что было на руку московитам; Ягайло только что выступил из Литвы со своим сорокатысячным войском, Олег же, непонятно с чем сообразуясь, стоял с основными силами в Переяславле Рязанском, не поспевая ни к Дону, ни к Оке, где, по уговору союзников, все они должны были встретиться на Семенов день.

Дмитрия Ивановича особенно занимало поведение Олега. Рязанский князь был хитр не только в отношении Москвы, он был хитр и в отношении Орды, как и любого иного государства. Хотя он и усилил сторожу на Оке, он дал указание своим ратным быть предельно миролюбивыми на границе по отношению к московитам. И если сами московиты одно время хватали без разбору всякого, кто переплывал Оку на московский берег, то рязанцы переплывавших на их берег московитов не ловили и не трогали. Все эти мелочи что-нибудь да значили.

Прежде всего мелочи эти позволяли делать вывод, что Олег своим поведением как бы призывал московитов не задираться, не доводить дело до мелких стычек, которые могут перерасти в крупные.

Не исключено, что он, вступя в союз с Мамаем, занял выжидательную позицию, чтобы в случае чего иметь возможность отвернуться от Мамая. Такая позиция Олега, если она в самом деле имела место, могла обернуться для Москвы большим благом. Дмитрий Иванович должен был вести себя по отношению к рязанцам предельно осторожно, и особенно теперь, когда его силы стянуты в Коломну.

Еще и ещё раз он с удовольствием отметил про себя: как хорошо, что он получил благословение от старца Сергия. Как только в войсках Олега и сам он узнают о том, кто благословил московские рати, то очень многие из них спросят себя: правы ли они будут, коль встанут под руку Мамаю?

В мыльню вошел начальник стражи с сообщением: прискакал с Дона очередной гонец.

— Позвать ли его? — не без смущения спросил стражник; князь и воеводы сидели в одних холстинах, с голыми ногами в дубовых шайках, наполненных теплой водой.

Дмитрий Иванович велел позвать гонца, и когда тот, в легком летнем кафтане, вошел и низко поклонился, спросил его:

— Где ныне Мамай?

— За Доном, господине. Идет неспехом. Ныне он встал на реке Красивая Меча.

— Ну, ступай. Спаси тебя Бог за службу.

Через некоторое время вновь вошел начальник стражи и сообщил вести с рязанского берега Оки: там по-прежнему тихо, и не замечено никаких дополнительных отрядов в окрестностях Перевицка, этой рязанской крепости близ Коломны. Вести о медлительности Мамая и тихом поведении рязанцев успокаивали. Князь подумал о том, не сделать ли ему со своим войском маневр, обговоренный с князем Владимиром Серпуховским и зятем Боброком ещё в Москве, но ещё не утвержденный, — пойти к Дону, встречь Мамаю, не прямиком через Рязанскую землю, а краем её, для чего перейти Оку возле Лопасни, а не здесь, под Коломной. Тем самым успокоить Олега. "Ведь Олег, этот Святополк окаянный, — думал Дмитрий Иванович, — не желает, чтобы я пошел на Дон прямиком через его землю. Он не хощет сражаться со мной один на один, и он опасается разорения своей земли. Но если я обойду его землю сторонкой — оценит ли Олег мои старания не причинить ему вреда?"

То был вопрос вопросов. Как человек тонкий, Олег поймет действия Москвы как приглашение к обдумыванию своих ответных действий. Понять-то поймет, но оценит ли? Усомнится ли хоть на каплю в целесообразности своего единачества с Мамаем?

С другой стороны, лопасненский маневр мог иметь выгоду и независимо от того, как ответит на него Олег, — этим маневром будет отсечен от Мамая Ягайло.

Боброк, разглядывая свои опущенные в шайку с теплой водой мосластые ноги, словно читал мысли князя.

— Не хотелось бы мне, княже, встречаться лоб в лоб с Ольгом… сказал он. — Скорнищеву битву помню до сих пор. Хоть мы и побили его, а сильный князь! Побить мы его и теперь побьем, но и он нас пощиплет.

— Пожалуй что и пощиплет, — согласился и Микула.

Из парной выскочил парильщик, весь красный, в суконной шапочке на голове, — пригласил на очередной заход. Князь влез на полок, и по его телу тотчас плавно пошел веник от шеи к копчику и обратно, сначала без встряхивания, а затем со встряхиванием. Эту постепенность, вдруг переходящую в лихое охаживанье тела двумя вениками и вперехлест, и по-всякому, князь очень любил. Наконец, упаренному, ему помогли сойти с полка, окатили его холодной водой, снова завернули в холстину. Некоторое время, утомленно прикрыв глаза, он пребывал в состоянии как бы полудремы. Но вот его молодые, полные ясного ума глаза открылись, и он сказал:

— А что, завтра проведем смотр ратям — да и на Лопасню! Только поспешать надо, поспешать!

— Только поспешать, — как эхо подтвердил Боброк.

На следующий день, проведя на Девичьем поле смотр ратям, Дмитрий Иванович урядил всем полкам московских воевод, более опытных в воинском искусстве по сравнению с воеводами других княжеств, а главное, давно привычных к взаимодействию во время походов и сражений.

26 августа войско вышло из Коломны по берегу Оки к Лопасне, чтобы оттуда, перевезясь на противоположный берег, быстро двинуться к Дону.

Глава восемнадцатая. Чему обрадовались рязанские сторожевые

В тот день черед кашеварить был Павлу. Товарищи разъехались дозорничать, а он, пользуясь свободным временем, прокипятил в щелочной воде порты и рубахи, прополоскал их в реке, отжал и развесил на протянутой от кола до кола веревке. Было тихо и тепло, купол неба чист и ясен, солнце не жарило, как в предыдущие дни, из побережного леса доносился посвист птиц, а по ту сторону Оки лениво парили коршуны.

Приятно было Павлу заниматься хозяйскими делами: ходить, разминая ноги, по лагерю, замачивать пшено, разводить костер, варить в котле кашу… Дело его с женитьбой хотя и было отложено, но он чуть ли не каждый день наведывался на лодке на тот берег, к Катерине. Московские дозорные теперь его не трогали, не гонялись за ним и даже не требовали от него, как от "чужака", хмельного меду. Кондратий, отец Катерины, уж смирился с тем, что дочь его выйдет за рязанца, и паче того, пообещал жениху и невесте потолковать с местным священником: уговорить того обвенчать молодых.

Одно плохо: с тех пор, как московские рати стянулись в Коломну, рязанская сторона, как дозорные, так и жители, были охвачены тревогой. Ратей московских было видимо-невидимо, их скопления внушали рязанцам ужас. Павел и его товарищи почти не слезали с коней: то разъезжались по обе стороны лагеря, то съезжались, сообщая друг другу сведения от соседних сторожевых. Особенно тревожно всем было в день смотра московских ратей на Девичьем поле, когда оттуда доносились звуки рожков и труб.

Ждали — вот-вот начнут перевозиться через Оку. Тогда запышкают сигнальные огни по всему рязанскому берегу. Вестовые поскачут в Переяславль со страшным донесением, а рязанской стороже придется лечь костьми на порубежье, преграждая путь неприятелю в глубь земли родной…

Внезапно послышался бешеный топот коня. Павел оглянулся — галопом скакал Вася Ловчан. У ограды осадил вспаренного коня, торжествующе взмахнул шлемом в руке:

— Паша! Пашаня! Московиты идут!..

— Да ты чему радуешься, чудак?

— Как же! Свернули на Лопасню! Вон — смотри…

Павел бросил привязанную к палке деревянную ложку, которой помешивал в котле кашу, кинулся на ближайший пригорок. Верно: верстах в трех увидел на той стороне Оки передовой конный отряд московитов. За ним длинно растянулось облако пыли — верный признак движения большого войска. Павел сбежал с пригорка, вскочил на коня (конь пасся близ поста оседланным), помчался в сторону Лопасни.

Стан рязанского воеводы Тимоша Александровича был окружен дубовым тыном. В воротах — воины с пиками. Знали Павла, но чванились, не пропускали — де, куда ему со свиным рылом в калашный ряд. Он бранился с ними, лаялся, наконец, поняли, что он с важным донесением — впустили. Быстро пройдя сени воеводской избы (пахло сбруей и яблоками, ссыпанными в угол ворохом), рванул дверь. Тимош, важный, с поперечной складкой на медном лбу, смотрел на Павла вопросительно и с легким испугом.

— Московиты идут на Лопасню!

Складка на лбу воеводы враз распустилась.

— Диво-то какое! Диво-то! Да ты видел ли своими глазами?

— Своими глазами и видел.

Тимош Александрович ударил рукой себя по ляжке:

— Мудр, мудр князь Митрей Московский! Ей-богу, мудр! Ну, коль так (своему слуге) — принеси-ка из горницы нож с костяной ручкой…

Слуга принес нож, и воевода преподнес его в дар Павлу:

— Сгодится тебе — за добрую весть. А теперь, братец, скачи в Переяславль, обрадуй государя нашего Ольга Ивановича… С Богом!

Павел с поклоном принял подарок. Ноздри его трепетали — удостоиться такой чести — оповестить самого князя! Но он мешкал, стоял истуканом…

— Что ж, к полу-то прирос? Ай не дошло до тебя?

— Как не дошло? Вовек буду молить за тебя, господин… Да вот какое дело — час бы мне отсрочки уладить кое-какое дело…

— Это что ещё за дело?

— Любушка тут у меня — с того берега. Сказать бы ей — отъезжаю, мол, но ненадолго, наскорях вернусь — обвенчаемся.

Воевода вспыхнул, побагровел. Хотел топнуть, указать нахалу на дверь (двое ратных уж наготове вытолкать взашей), но вдруг поостыл.

— Ишь ты, любушка! — проворчал. — Вынь да выложь, роди да подай. Два дела не берут разом в руки! Успеешь, повидаешься. А сейчас — ну-ка живо ко князю Ольгу Ивановичу! Весть-то какая!..

Глава девятнадцатая. Олег слышит глас народа

Князь Олег с княжичами Федором и Родославом, с воеводами возвращался в Переяславль со смотра войска, проводимого за Лыбедью. И хотя смотр показал, что войско его в хорошем состоянии, — следствие его, Олеговой, деловитости и неутомимости — он был в плохом расположении духа.

Его очень беспокоило, что приближался Семенов день, первый день сентября, когда, по договоренности, войска Мамая, Ягайлы и Олега должны были встретиться на Оке, — но срок этот, судя по всему, уже упущен. Мамай все ещё пребывал за Доном, да и Ягайло не спешил. В то время как Дмитрий Московский не дремал — уже был в Коломне, вот-вот перевезется через Оку и двинет рати на Переяславль. Мало того, что рушился план действий тройственного союза, — именно Олег, а не Мамай или Ягайло, мог стать первой жертвой нашествия московитов. Ибо если союзники не поспешают своевременно встретиться на Оке, то поспешат ли они на помощь Олегу?

Приблизились к торгу, давно уже перекинувшемуся с левого берега на правый. Повсюду — лавки, амбары, шалаши… Ряды соляной, орешный, луковый, кузнечный, сапожный… Самый обширный — хлебный. Зерно в ворохах, зерно в мешках, зерно в повозках… Скрипели нагруженные телеги. Год выдался урожайный, на всех ближних реках — Трубеже, Лыбеди, Дунайчике — вертелись жернова мельниц; отовсюду с гумен слышалась молотьба. Стаи грачей тяжело, сыто перелетали над полями.

Князь со свитой завернули в кузнечный ряд. Мечи и копья, топоры и лопаты, тележные тяжи и подковы, стремена и гвозди — все это разложено на лавках, телегах, на траве. У одной из телег стоял Савелий Губец в длинной холщовой рубахе, в пестрядинных портах. Борода сивая. Поясно, с замедлением, издали поклонился князю. Олег Иванович приблизился, попросил подать ему с телеги кольчужную рубаху. Ее железные кольца с двумя рядами медных, для нарядности, колец, радужно отсверкивали на солнце.

Подержав на руках рубаху и полюбовавшись клепкой колец, князь спросил:

— Что ж, на такое диво и спросу нет?

— Пообедняли, видать, наши воины — не берут! — посетовал старик.

Князь спросил о цене и тут же велел казначею оплатить кольчугу. Тронул дальше — к мосту. Лыбедь текла спокойно, отражая небо, облака, прибрежные ивовые кусты. Посеред реки, саженях в четырех от моста, стоял острием носа против течения осетр величиной с пол-оглобли, лениво шевеля красным хвостом и плавниками. Родослав, любимец отца, смотрел треугольными глазами на рыбу зачарованно. Толкнул локтем — ехали стремя в стремя — Федю: "Гля-ка! У-у, какой осетрище!". Федя — лениво растягивая слова: "Эка невидаль! В Оке не такие плавают! Да ты не отставай, не то батюшка осердится!" — "Не, батюшка на меня не осердится", — уверенно сказал Родослав.

Князь слышал разговор сыновей — улыбнулся. Княжичи растут в послушании, боголюбивы, благонравны, ретивы к воинскому искусству, несмотря на малые лета, рвутся на войну. Давеча, на смотре, Родослав обращается к отцу: "Батя, почему мы не идем в поход? Ратные — в истоме… ". "А потому, сынок, — ответил Олег Иванович, — что война дело опасное и требует осторожности и оглядчивости…" Родослав как-то сразу поскучнел: может быть, подумал, что отец его трусоват…

Неведомо сыну, что отец его не знает покоя, не выказывая на людях свои тревоги и сомнения. Разве лишь ночью порой сядет на постели и, ссутулясь, качается — словно от зубной боли. Проснется княгиня Ефросинья, начнет успокаивать его: "Да полно тебе, свет мой, кручиниться! У Мамая эвон сколько полков, да и брат мой Ягайла придет не с пустыми руками! "Неловко ему перед супругой за свои душевные терзания, и он, как бы в оправдание, говорит: "Семенов день уж на носу, а Мамай и твой брат не поспешают к Оке, как было уговорено!"

… Из старорязанских ворот на рысях выехала группа всадников. Впереди, в летнем алом кафтане, окольничий Юрий. Не иначе как с важной вестью! Олег Иванович невольно слегка привстал на стременах, но тут же и опустился. Толкнул коня, чуть прибавил шагу, переезжая через мост.

Бросив ему поклон, окольничий крикнул, ликуя:

— Господине! Московиты из Коломны повернули на Лопасню!

Ликование окольничего, как и сама весть, невольно вызвали в душе князя чувство ответного ликования. Еще бы! То, чего он так хотел и желал, сделалось. Он мысленно поблагодарил Всевышнего за подарок, который был ему преподнесен. То, что подарок сотворен не без участия московского князя, в первую минуту сообщения он как-то упустил из виду. Ибо уже привык воспринимать Дмитрия Московского не как доброго соседа и друга, каковыми они были в течение десятка лет (с той поры, как Москва перестала интриговать против Олега, используя для этого пронского князя), а как недруга. Да, недруга. Ведь теперь Олег в союзе с Мамаем, врагом Дмитрия, и став союзником Мамая, он сознательно бередил в своей душе старые раны и то унижение, что когда-то испытал, изгнанный московитами из своей земли. Так ему легче было оправдать свое отступничество от Москвы и погашать в своей душе всплески угрызений совести — ведь ставка в предстоящей войне была очень велика: быть или не быть…

Но тотчас в глубине души Олега Ивановича произошло сильное движение, и он уже понял, что Дмитрий Московский просто-напросто сознательно посчитался с рязанскими чаяниями, как бы предлагая Олегу в ответ на здравомыслие и порядочность Москвы одуматься… Но не поздно ли? Ведь союз с Мамаем и Ягайло прочен, надежен и сулил немалые выгоды…

Поздно или не поздно, однако Олег Иванович уже решил для себя, что не станет поспешать с войском на соединение с Мамаевым войском до самого последнего момента; пусть московиты думают, что он учел и оценил их решение.

Теперь, когда он мысленно определил для себя ход своих дальнейших действий ("моим действием до поры до времени будет бездействие"), пришел черед его восхищению тонкостью московского замысла. Умеют московиты не только ошеломить силой, но и удивить умом. Трудно, ох, трудно с ними тягаться!

Сняв с головы шлем и подшлемник и подставив вспотевшие власа легкому ветерку, Олег Иванович оглянулся на воевод и бояр. Те смотрели на него выжидательно, стараясь понять ход его мыслей. По выражению его лица видели, что он доволен сообщением (ведь опасность вторжения московских сил в середину Рязанской земли пока миновала), однако важно было услышать то, о чем ему думалось. Но дальнейший ход его мыслей быстро менял выражение его лица: со всей отчетливостью ему представилось то преимущество, какое уготовляла себе Москва, делая неожиданный поворот из Коломны на Лопасню. Стараясь сбить с толку Олега, московские воеводы действовали на опережение: они явно задумали рассечь войска Мамая и Ягайлы. Для него было несомненно, что Дмитрий Иванович не остановится в Лопасне, что он пойдет встречь Ма-маю, и притом на скорях, чтобы успеть сразиться с его ратью ещё до того, как он получит подкрепления союзников.

Теперь князь уже слегка озаботился, привычно выдвинув нижнюю губу.

— Кто послал весть? — осведомился у окольничего.

— Тимош Александрович. А вот и скоровестник, — окольничий глазами показал на Павла. — Сын почтенного кузнеца Савелия.

— Ну, Павел, поскажи, что тебе самому известно.

Павел, поклонясь, стал торопливо рассказывать: на Окском порубежье тихо и мирно, рязанская и московская сторожи меж собой не то что не дерутся, но и не лаются. Он сам не раз переправлялся на московскую сторону — и ничего, возвращался небитым и целехоньким.

— Скачи-ка, голубчик, обратно к Тимошу Александровичу с наказом и впредь не лаять московитов, а случись, перевезутся через реку на наш берег — не пускать в них стрел, — приказал князь.

Павел не поворачивал коня, мялся, вопросительно смотрел на князя.

— Ну, вижу, хочешь что-то сказать. Говори…

— Могу ль я к отцу-матери заглянуть на миг?

Князь скупо, морщинками рта улыбнулся:

— Повидайся…

Стражники в старорязанских воротах почтительно отвели копья, пропуская князя и его свиту. Миновали несколько многосрубчатых хором, с резными крыльцами, с крышами шатровыми, луковичными, бочкообразными; обогнули княжой двор и въехали во врата со стороны фасада, обращенного к Трубежу. Кинув поводья стремянному, князь пошел по лестнице и переходами прямо в княгинину светлицу.

Ефросинья вышивала с дочерьми и боярышнями на тафте шелками и золотом "Тайную вечерю". На её плече сидел горностай, ещё не сменивший шерсть бурый. Зеленые глаза княгини радостно замерцали под длинными ресницами. Отстранив шитье и одной рукой придерживая на плече ручного зверька, встала навстречу мужу.

— Знаю, господин мой, — добрая весточка! Они повернули…

Присев на лавку, покрытую ковром, посмотрели друг на друга соучастно. "О н и повернули…" Фрося, милая… Ты рада. Ты думаешь, ты надеешься, что войны уже и не будет. Для тебя, вместе со мной пережившей после Скорнищевской битвы унизительные месяцы изгнания, нет ничего страшнее, чем повтор той битвы и того страдания и унижения. Тебе, голубке моей, покамест ещё невдомек, что московиты повернули на Лопасню, чтобы выиграть… Ох, рано радоваться!.. Он устало прикрыл веки. На миг ему подумалось: "А что если?.." Даже страшно было бы выговорить то, что следует за "если". Это мысленное, невыговоренное им, — уклониться от обязательств, данных Мамаю и Ягайле… Он тут же испугался этой мысли, чреватой самыми пагубными последствиями для его земли и его княжения… Нет-нет! Не приведи, Господи…

В сенях послышался торопливый топот. Вошли с почтением сыновья, бояре. Все возбуждены. Окольничий Юрий — с осторожностью:

— Княже! Люди собрались у озера Карасево, кидают вверх колпаки и радуются… Галдят меж собой: Дмитрей-де Московский им ближе, чем Мамай…

Всего несколько минут потребовалось князю для того, чтобы предстать перед собравшимися на берегу озера. Они собрались стихийно, взволнованные вестью о великодушном поступке московского князя. Их потребностью было высказать свое мнение по этому случаю и своим мнением как-то повлиять на дальнейшие действия своего князя.

— О чем молвь, люди добрые? — обратился к ним Олег Иванович.

Купец в кафтане из грубого сукна выступил вперед, поясно поклонился:

— О том, господине, что московский князь Дмитрей Иванович вошел в наши чаяния и двинул свою рать от Коломны в сторону…

Стоявший близ него рыжебородый сапожник тронул его за локоть:

— А можа, он нас испугался?

Купец резко оттолкнул его руку.

Дьякон одной из градских церквей, статный, величественный, в черном подряснике с узкими рукавами, тесно облегающими толстые запястья, строго сказал:

— Дмитрей Московский потому свернул, что он, как и мы, православный.

— Истинно так! — подтвердил кто-то. — А Мамай — бусурман…

— Самый что ни на есть бусурман, — подхватил мелкозубый монашек в скуфейке. — А Ягайло — язычник…

Еще вчера никто бы из них так нелицеприятно не глаголил в присутствии князя о его союзниках. Тут было о чем подумать.

— Брате! — сказал князь сильным, убеждающим голосом. — Ваши слова я услышал. Мне ваши мысли важны. Я их буду помнить и учту в своих дальнейших поступках. А теперь — разойдемся! И каждый наедине с собой и перед образом Господним обдумаем и определим наши помыслы на завтра…

Берег опустел. Лишь мальчишки беспечно качались на качелях, а позднее, под вечер, рыбаки на лодках закинули в озеро крупноячеистую сеть.

Ночью прибыли послы от Мамая, о чем было доведено князю перед утреней. Первым его душевным движением было немедля принять послов, и притом по самым высшим меркам, оказывая им почести и уважение соответственно весу и могуществу того, кто их к нему направил. Но, догадываясь о цели их прибытия (конечно же, для согласования дальнейших действий союзников и требования немедленного выступления рязанского войска), он предпочел не спешить с приемом, ибо ему ещё предстояло собраться с мыслями после вчерашнего донесения с окских рубежей.

Вместе со всей семьей, домашним священником, слугами отправился в домовую церковь. Его всегда умиляло и успокаивало почтенное шествие в храм, где к его приходу уже зажигались лампады и свечи. Впереди — священник, затем он и супруга, затем сыновья и дочери, наконец, слуги.

В церкви было много икон старого письма, в серебряных и золотых окладах. Одна из них — святой Параскевы, нареченной Пятницей, прославленной чудесами двести и триста лет назад, когда она находилась в храме селения Казарь. Княгиня встала именно перед образом Параскевы, в то время как князь опустился на колени перед Спасом. Еще не вживясь как следует в моление, он, помня о Мамаевых посланниках, прикинул, следует ли ему сказать им о новостях из-под Коломны. Как союзник, он обязан был сообщать Мамаю все то, что ему становилось известным о происходящих событиях на северных рубежах его земли. В то же время ясный голос, как бы со стороны, внушал ему обратное…

"К Тебе, Владыко Человеколюбче, от сна встав, прибегаю, и молюся Тебе: помоги мне на всякое время…", — шептал, углубляясь взглядом в образ Спасителя.

Старший ордынский посол, именем Ширин-бей, в шелковой чалме, во время встречи приятно улыбался, был самоуверен: внутренне чувствовал себя значимее Олега — ведь он, Ширин, посол великого хана. Как владетель одной из крымских областей, член ханского совета (дивана), он имел большой вес при дворе Мамая. Изложив наказ Мамая — рязанскому князю немедля двигать войско к месту условленной встречи союзников на Оке, — Ширин-бей сощурился, предвкушая, как Олег взволнуется и в его карих глазах замечется огонек беспокойства.

Но Олег Иванович после моления был спокоен. Он сказал:

— На Оке мы уже не встретимся. Опоздали. Московиты пришли в Коломну, а из Коломны по-над рекой идут к Лопасне…

Ордынские посольники переглянулись меж собой, затарабарили по-своему. Одни утверждали, что выход московитов к Лопасне не опасен, другие были противоположного мнения: опасность такого маневра они видели в том, что московиты, скорее всего, не остановятся на Оке, а пойдут навстречу Мамаевым войскам, чтобы не дать ему встретиться с союзниками. Для Ширин-бея было ясно, что этот маневр был совершен московитами ещё и в угоду рязанскому князю — с расчетом задобрить его и вырвать из тройственного союза.

— Почему ты не предупредил о том хана? — недовольно спросил монгол, обращаясь к Олегу Ивановичу.

Князь ответил, что предупредил и уже отправил гонца к царю Мамаю; сам же глазами сказал окольничему: "Распорядись — пошли гонца немедля…" Юрий тотчас вышел из палаты сделать распоряжение.

Ордынцы опять заговорили меж собой, видимо, забыв, что Олег и некоторые из его бояр понимают ордынскую молвь. Наконец Ширин-бей потребовал от Олега Ивановича немедленного выступления его войска на Лопасню: ставить заслон противнику. Князь и не подумал возразить.

Тут же, в присутствии ордынских посольников, распорядился готовить рать к походу. Ширин-бей понимал, что распоряжение могло быть ложным, и чтобы оно было исполнено, следовало ему, Ширину, остаться на Рязани и проследить за исполнением. Но оставаться на Рязани не хотелось, ибо ему наказа такого от Мамая не было. На другой день ордынцы покинули Переяславль, озабоченные, но и несколько удовлетворенные хотя бы обещанием Олега встать на пути московского войска.

Глава двадцатая. Короткое свидание

Продав кольчугу, Савелий весело засобирался домой. Уложил на телегу непроданные подковы, серпы, удила, расстреножил пасшуюся неподалеку лошадь, введя её в оглобли, ласково похлопывал по сыто лоснящемуся крупу, трепал за холку. Великая удача — сбыть железную рубаху в первый же вынос на торг! То-то старуха и сыновья со снохами будут довольны! Мечтали завести в хозяйстве ещё одну лошадь — вот и заведем…

Пока стягивал супонью клешни хомута, кто-то сзади подошел легким шагом и слегка толкнул кнутовищем в спину. Оглянулся — Павел!

Зубы в веселом оскале, усы врастопырку, глаза блестят… Каурый конь Павла, некогда любовно выхаживаемый самим Савелием, стоял чуть позади.

Поистине сегодняшний день был днем удачи! После того, как продана кольчуга, встреча с любимым сыном, и притом столь неожиданная, в дни, когда только и слышишь повсюду тревожные разговоры о надвигавшейся войне, просто счастье…

— Павлуша! — Савелий раскинул руки в зауженных рукавах холщовой рубахи, обнял сына, обдав его отцовским терпким кузнечным запахом. — Сынок! (Прослезился.) Я об тебе уж стосковался. Как ты там, на гранях-то московских? Жив-здоров, стало быть?!

— Как видишь, батяня…

— Мать обрадуется! Изо дня в день об тебе толкует! Ну да ладно, дома поговорим. Обожди-ка, чересседельник привяжу…

Торопясь, старик вздел через кольцо седелки сыромятный ремень, чуть ли не впробежку обошел коня и подвязал ремень, вместе с оглоблями приподняв хомут и понудив тем самым коня держать голову высоко и весело. Павел с сожалением сказал:

— Домой-то, батяня, мне неколи заглядывать…

— Как неколи? — Савелий даже обиделся на такие слова сына. — Ты что из нелюди?

Павел — объясняя и оправдываясь:

— Я привез князю весть, а он велит мне на скорях ехать обратно… Только одну минуточку и вымолил для встречи с тобой…

— Что за весть?

— Война, батянь!

Савелий побледнел: он решил, что московские рати перешли рязанские границы и идут к Переяславлю. Чем это обернется — он знал по опыту Скорнищевской битвы, когда потерял сына Карпа.

— Но ты шибко-то не стращайся, — успокоил Павел отца. — Московиты из Коломны свернули на Лопасню. Видать, не хотят с нами сражаться. Может быть, у нас не будет с ними войны…

Савелий перекрестился, проговорив благодарение Богу, рукавами рубахи утер вспотевший морщинистый лоб. И решительно:

— Ну, а теперь — домой! Домой, домой! С матерью повидайся! Без этого нельзя, сынок!

Павел согласился: ведь ему надо было ещё просить благословения на женитьбу у обоих родителей.

Трогательная встреча с матерью, сопровождаемая слезами радости и умиления на её лице, длилась совсем недолго: сын объяснил необходимость немедленного отъезда на московское порубежье, и мать сначала заплакала, потом просила его беречь себя, дуром не подставлять голову под меч, не лезть на рожон. Павел попрощался с родителями, с братьями, снохами и племянниками и перед тем, как сесть на коня, объявил, что он надумал жениться на девушке с московской сторонки и просит у отца-матери благословения.

Столь необычная просьба повергла родителей в великое смятение. Ведь сын пренебрегал древним обычаем вступать в брак лишь после того, как выбор заранее одобрен (а часто и определен) родителями и невеста высватана. Отец строго сказал:

— Не благословляю!

— Не благословляю, — как эхо отозвалась мать, тут же оправдываясь, кто же, сынок, наобум обручается? Нет-нет, сынок, мы не знаем, какого она роду-племени, не знаем, какова сама невеста и здорова ли она, годится ли для семейной жизни… Да ещё с дальней чужой сторонушки…

Явно расстроенный Павел шагом выехал за ворота, вдарил шпорами и поскакал. Савелий в растерянности подернул на себе рубаху, поправил ременный поясок — серебро в мешочке звякнуло. Все услышали звон серебра, все смотрели на кожаный мешочек, а сам Савелий, забыв об удачной торговой сделке, бормотал удрученно: "Ишь, удумал — благослови его! Без родительского согласия выбрал себе невесту!.. Эко, несуразный!"

Оба родителя сожалели, что отпустили от себя сына разобиженным, но не могли они и не решились ломать обычай предков. Зато оба гордились без утайки, что сыну оказана большая честь: доставить вести самому князю. Вот тебе и несуразный! Никакой он и не несуразный, коль ему такое доверие…

Глава двадцать первая. Ягайло под Одоевом

Трое в островерхих войлочных шапках неромках, разбрызгивая по траве росу, прискакали на взмыленных конях в лагерь великого литовского князя Ягайлы под град Одоев. Было раннее утро, но на окраинах лагеря воины уже пробудились. Одни готовили пищу на кострах, другие принимались чинить сбрую или телеги, третьи осматривали и перекладывали лодки из зубровых шкур, возимые с собой для переправ через реки.

Там и сям развевались знамена с изображением на них то щита на трех конях; то щита с двумя венцами, голубого и желтого цвета; то человека с медвежьей головой; встречались и знамена с изображением Спасителя. Чем ближе к великокняжескому шатру, тем чаще попадались палатки и шатры. Здесь было тише — воины ещё почивали. Над шатром великого литовского князя, охраняемого полусотней стражников, гордо возвышался большой стяг. На нем шитый золотом герб — всадник на коне. Из отверстия шатра вился дымок.

Трое всадников были разведчиками. Они и примкнувший к ним ещё на окраине лагеря воевода сторожевого полка приблизились к страже великого литовского князя. Обратились к старшему телохранителю с просьбой пропустить их к князю для важного донесения.

— Государь почивает, — сказал старший телохранитель, недоступно-строго оглядывая подъехавших.

— Важные вести, — настаивал воевода.

Старший телохранитель откинул полог шатра и вошел внутрь. Пахло благовониями. Ягайло спал на перине из лебяжьего пуха в глубине шатра. Меч, шлем, латы — все было сложено у изголовья. Посреди шатра горел костерок: ему не давали угаснуть ни днем, ни ночью — огонь по языческому поверию имел священное значение. Ближе к постели, прямо на столе, среди разнообразной пищи лежал свернутый калачом большой уж.

— Господарь… — тихо позвал старший телохранитель.

Ягайло не пошевелился. Телохранитель ещё раз позвал тихо, добавив, что прибыла разведка, и хотел выйти, но тут великий князь открыл глаза и сел на постели. Узкое молодое лицо его с тонкими длинными усами, обрамляющими маленький рот, досадливо покривилось: рано побудили. Голова, клином вверх, покрытая редкими волосами, укоризненно качнулась. Но небольшие черные глаза смотрели добродушно, — исключая редкие взрывы ярости и негодования, Ягайло отличался ровностью характера и приветливым обхождением.

Эти качества и приобретенная им с детства манера держаться со всеми уважительно и по-царски величаво заметно выделяли его от своих одиннадцати братьев, отважных и умных полководцев, но обычно грубоватых, а то и нетерпимых. Видимо, это отличие, и ещё особая изворотливость ума во многом предопределили его удачливую судьбу. Умирая, великий литовский князь Ольгерд назвал своим преемником не старшего сына, князя Андрея Полоцкого, рожденного ему в числе пятерых сыновей первой женой Марией Витебской, и не старшего сына Корибута, рожденного ему в числе семерых сыновей второй женой Ульяной Тверской, а всего лишь третьего по счету — Ягайлу — от той же Ульяны Тверской.

Не последнюю роль в судьбе Ягайлы сыграла и мать. С детства Ягайло воспитывался маменьким сынком, был баловнем мамок и нянек, был их любимчиком, и Ульяна повлияла на решение умирающего мужа: по её подсказке он указал перстом на Ягайлу.

Удачи будут сопутствовать Ягайле во всей его жизни; благодаря браку на польской королеве Ядвиге он объединит Литву и Польшу и станет королем Польши.

Искусный ловец удач, Ягайло шел на Русь за новой удачей — с помощью Мамая и Олега надеясь отхватить от Московской земли значительный кус.

— Разведка? — переспросил спросонья вяло.

— Да, господарь…

Ягайло привстал с постели и по старому литовскому обычаю, который он соблюдал всю жизнь, перевернулся на одной ноге, — отогнал от себя возможные неприятности. Он и ужа держал дома и даже брал с собой в поход из-за уважения к языческим верованиям, согласно которым почитание ужей было делом всякого благочестивого литовца, — ужей кормили, накрывали для них даже особый стол…

При всем при том, что Ягайло был крещен в православие, он, как и многие не очень твердые православные, во многом был ещё язычник. В Вильно, стольном граде Литовско-Русского княжества, в замке денно и нощно горел священный огонь, и на алтаре стоял идол Перкунас, повелитель неба, и были языческие башни, с которых жрецы прорицали народу о грядущих событиях. Часто Ягайло, выйдя из православной церкви, где отстаивал молебен, направлялся поклониться идолу Перкунасу или послушать советы жрецов.

Немудрено, что в дальнейшем Ягайло легко поменяет свое православное вероисповедание на католическое — этого потребует от него брак с католичкой Ядвигой, королевой Польши; более того, он и народ свой то убеждением, а то и насильно обратит в ту же католическую веру.

— Ну, зови, — велел он.

Когда полог упал за телохранителем, Ягайло перекрестился, взял со стола ужа и, ласково его поглаживая, присел на походное креслице. Все-таки он обеспокоился. В этом походе, сулившем много выгоды, не все складывалось так, как хотелось бы. Ему уже было известно, что под руку московского князя встало очень много русских князей, и даже два старших брата Ягайлы, неединоутробных, рожденных от Марии Витебской, Андрей Полоцкий и Дмитрий Брянский идут со своими полками на соединение с московским войском. Как раз те братья, что были наиболее разобижены тем, что престол достался не им. Их обида была понятна.

Повсюду в русских княжествах, той же Москве, Твери, Рязани, утверждался новый порядок престолонаследия — от отца к старшему сыну; в Литве же в этом твердого закона не было. Но разве он, Ягайло, виноват в том, что отец выбрал не их, а его? Ведь отцу виднее, кому из сыновей отдать предпочтение.

Ныне Андрей Ольгердович, оставив Полоцк, княжил во Пскове, пользуясь поддержкой и покровительством московского князя. Дмитрий же Ольгердович, оставив Брянск и Трубчевск, попросился под руку московского князя и получил от того в управление Переяславль Залесский. Что ж, им же хуже. Они сделали большую оплошность, их глупость обернется для них многими бедами. Ведь разгром московского войска неминуем…

Ягайле давно уже грезится, как он присовокупит к своим обширным владениям часть Московской земли и как затем он будет навязывать свою волю другим русским князьям. Дед Гедимин, удачно приумноживший подвластные ему земли за счет уделов южной Руси, даже и не мечтал о Москве. Отец Ольгерд мечтал и даже трижды ходил на нее, белокаменную, но обломал зубы. А вот он, Ягайло, по мнению иных своих незадачливых братьев, якобы недостойный сана великого князя, сделает Москву своей данницей, и не столько ценой крови своих воинов, сколько — чужих…

Грезы о великих приобретениях ублажали Ягайлу, обещали славу и красивую жизнь. Конечно, склонный скорее к удовольствиям, чем к превратностям суровой походной жизни, он понимал, что укрощение такого льва, как Дмитрий Московский, принесет ему много новых забот и хлопот. Неизбежно возникнет рознь с Мамаем — тот просто так не уступит Ягайле завоеванные московские земли. Попытается сделать Ягайлу своим подручником. Но на этот случай Ягайло имел неплохой запасной ход: он постарается ублажить немецкий Тевтонский орден, вот уже несколько десятилетий задирающий Литву. Вожделенная цель ордена — утвердить в Литве латинскую веру, и Ягайло, в крайнем случае, позволит им это сделать, тем самым обретя в лице ордена надежного союзника.

Ни дед, ни отец до этого не додумались. Те женились на русских православных княжнах и под влиянием жен сами становились православными, пусть и нетвердыми. Поневоле склонялись к тому, что если и суждено Литве отказаться от язычества, то в пользу православия, мягкого и ненавязчивого. Ягайло не обязан думать, как они. Вовсе не обязательно ему жениться на русской, хотя страна его ныне более чем наполовину православная. Он поступит так, как сочтет нужным, лишь бы укрепить свое княжение и доказать своим недругам, своим соперникам — не зря он носит титул великого князя.

Полог вновь приоткрылся. Вместе с главным телохранителем вошли воевода сторожевого полка и разведчики в обрызганных росой и грязью кафтанах.

— Мы отрезаны, господарь! — с отчаяньем сказал воевода.

— Что? — черные глаза Ягайлы расширились. — Кем? От кого?

— От Мамая… — Широкие ноздри воеводы раздувались от волнения, от страха, что князь впадет в ярость. — Московиты нас опередили — они на подходе к Дону-реке…

Ягайло вдруг улыбнулся:

— Я не ослышался? Московиты уже у Дона?

— На подходе, — повторил воевода, не понимая, чему радуется Ягайло.

— Дмитрий сделал ошибку, — сказал Ягайло, как бы сочувствуя московскому князю. — Он поплатится за свою ошибку. Он встретится лоб в лоб с Мамаем, а мы с Олегом ударим ему в спину, опрокинем его войско в Дон…

Встав с креслица и положив ужа на стол, Ягайло взял два прислоненных к стойке деревянных щита, ударил ими друг о дружку и потер.

— Вот так мы его прихлопнем! Да ещё и разотрем!

Воевода мялся — не все ещё поведал. Наконец молвил, хотя многое дал бы за то, чтобы не докладывать такое:

— Господарь! Князь Андрей Ольгердович и князь Дмитрий Ольгердович подошли со своими полками к московским войскам в урочище Березуй…

— Они ещё о том пожалеют! — Верхняя губа Ягайлы пре-зрительно приподнялась. — Еще пожалеют о том! Глубокий Дон о них плачет. Ступайте. Накорми разведчиков (воеводе).

После ухода воеводы и разведчиков Ягайло позволил себе ещё поваляться в постели, грезя о победе, богатстве, славе, о красивых женщинах. Воображал, как он вернется в Литву с победой и с каким восторгом будут встречать победителей женщины и девицы, как они будут петь песни и бить в ладоши. Вместе с ним разделят успех те из его братьев, кто с ним. Те, кто против, познают позор и погибель. Еще и ещё раз обдумывал свои действия, какими они должны быть предусмотрительными и осторожными. Наконец позвал постельничего, других слуг — одевать, умывать, втирать ему благовонные мази и жидкости. Велел созвать совет воевод.

Перед тем, как собраться воеводам на совет, Ягайло не раз вспомнил о своем шурине Олеге Рязанском, которому и доверял и не доверял. Где сейчас Олег со своим войском? Почему он вдруг перестал слать своих гонцов? Такое впечатление, будто он затаился, будто что-то выжидает. Неужто он?.. Нет, об этом Ягайло даже и думать не хотел. Не может такого быть, чтобы Олег задумал увернуться от взаимных союзнических обязательств. Ведь в таком случае его постигнет карающая рука Мамая…

Воеводы, спешившись неподалеку от шатра, бросали поводья стремянным и, крутя носами — от шатра несся аппетитный запах жареного мяса, — важно проходили сквозь строй стражников. Войдя в шатер, невольно задерживали взгляд на расставленных на столе закусках: жареной баранине, говядине, гусятине, рыбе… Кое-кто на ходу брал со стола кусок, запихивал в рот. Князь Скиригайло, румяный и толстеющий, сам себе налил в кубок хмельного меда, жадно выпил и звучно поставил кубок на стол.

Учесанный и умасленный, Ягайло величаво сидел на походном креслице и умильно поглядывал на воевод. Те вешали мечи и сабли на прибитые к деревянным опорам оленьи рога и шумно рассаживались на свои места. Среди них своей самоуверенностью выделялся князь Скиригайло, единоутробный брат Ягайлы, значение которого при дворе великого князя заметно возросло в последнее время.

Дело в том, что Ягайло повел с Западом, тем же немецким орденом, хитрую расчетливую игру, и в этой игре уже сумел отличиться Скиригайло. Он был послан во главе посольства к магистру ордена и венгерскому королю с целью уверить их в том, что Литва намерена принять католическую веру. Это было ложное намерение, никто из литовских князей и не думал обращаться в чужую веру, хотя бы из уважения к предкам, которые ожесточенно воевали с немецким орденом. И в первую очередь не думал обращаться в католичество сам Скиригайло. Единственный из литовских князей, кто не исключал такой возможности, был Ягайло, но это было его личной тайной. Переговоры Скиригайлы с крестоносцами закончились заключением перемирия, которое позволило Ягайле собрать значительное войско и, не опасаясь за тыл, повести его на Москву.

Вот почему, когда воеводы расселись и в шатре стало тихо, Ягайло в первую очередь посмотрел на Скиригайлу, мнением которого он теперь, после его удачного посольства на Запад, дорожил особенно.

— Слыхали новость?

Первым и очень бодро отозвался Скиригайло:

— Да, знаем, добрые вести!

— Еще бы не добрые! Хваленый Дмитрей Московский прошел к Дону, не поняв даже, что уготовил себе ловушку… Он позволяет нам сесть на хвост его войску, в то время как навстречу ему идет Мамай… И чем скорее мы пойдем вослед московскому войску, тем вернее мы побьем его…

Все с той же умильностью поглядывая на воевод, Ягайло вдруг увидел, что не все из них, далеко не все, разделяли его радужную оценку происходящего. И в первую очередь не разделял этой оценки князь Корибут, один из самых верных его соратников. Тут следует сказать, что Ягайло не отличался решительностью характера: его решения, порой очень серьезные и важные, могли вдруг поменяться, и притом не всегда по достаточно веской причине. Заметив, что Корибут скептически отнесся к его высказыванию, о чем свидетельствовала характерная для него гримаса сомнения, Ягайло попросил его высказаться со всей определенностью. Корибут, имевший привычку говорить не то, что определенно, но и убежденно, сказал с расстановкой:

— Пока не подойдет войско Ольга Рязанского, о нашем выступлении не может быть и речи!

Сказал и крутанул ус. И эти его слова, и жест подействовали на воевод так, будто он, а не Ягайло был великим литовским князем.

Напоминание Корибутом о князе Рязанском было не случайно. Корибут был женат на одной из дочерей рязанского князя и как зять его сыграл не последнюю роль в том, чтобы тройственный союз, направленный против Москвы, состоялся. И теперь, когда дело шло к развязке, не мог же он, Корибут, согласиться с теми, кто порол сгоряча: сближаться с противником в отсутствие такого сильного союзника, каким был его тесть.

Ягайло попросил высказаться других своих советников и чуть ли не половина из них предпочла тактику выжидания. Ягайло понимал, что осторожность Корибута и некоторых других воевод объяснялась ещё и тем, что две трети литовского войска состояли из русских, православного вероисповедания, воинов, которые не изъявляли рвения вступать в бой с единоверцами.

Час застолья, когда возбужденные хмельными напитками воеводы горячо заспорили, стуча по столу кулаками и мослами, не прибавили Ягайле решимости. И все же, прислушиваясь к большинству и не желая показывать своей неопределенности, он приказал вывести войска на смотр. Многие ожидали, что будет объявлен поход к Дону. Да и сам Ягайло, как ему казалось, был склонен к тому же. Но случилось так, что во время смотра ему перебежал дорогу заяц. По литовским суевериям, если дорогу перебежит заяц или лиса — быть неудаче. Литовское войско осталось стоять под Одоевом.

Глава двадцать вторая. Марш-бросок

В конце августа русское войско перевезлось через Оку под Лопасней и ходко двинулось западным краем Рязанской земли к Дону. Этот маневр, позволивший при быстроте движения упредить соединение ратей Мамая, Ягайлы и Олега, был настолько хорош по замыслу и исполнению, что позднее военные теоретики возведут его в образец стратегического искусства. При этом недостаточно оценят другую сторону дарования Дмитрия Ивановича — тонкое понимание человеческой психологии. Дмитрий строго-настрого приказал воинам не обирать и не обижать местных жителей, не касаться "ни единого власа" тем самым снова задобрил Олега, чуткого к изъявлениям добра и уважения к нему и его народу. В противном случае рязанский князь исполнился бы яростью и жаждой мести.

Бросок на юг был стремительным, войска шли без задержек, с утра до ночи, везя с собой на телегах копья, рогатины, боевые топоры, мечи, сулицы1, щиты, железную броню чешуйчатую и пластинчатую, кольчуги… Разумеется, в достатке запаслись и продовольствием — пшеном, салом, сухарями.

Четвертого сентября подошли к урочищу Березуй. До Дона оставалось тридцать верст. Ягайло, как доносила разведка, стоял на западе под Одоевом, Олег — примерно на таком же расстоянии в три дневных перехода на северо-востоке. Их пассивность была Дмитрию Ивановичу на руку, но не хватало известий о Мамае. Где он, на реке Красивая Меча, где пребывал в последнее время, или уже на Дону?

В Березуе встали лагерем: дать воинам передышку и заодно подождать пешие отряды Тимофея Вельяминова, выступившие из Лопасни позднее основного войска, и шедшие на помогу полки двух Ольгердовичей — Андрея и Дмитрия.

За дни похода изрядно похудевший, но не утративший полноты сдержанных сил, Дмитрий Иванович объезжал на лошади лагерь, беседовал с воинами попросту, как воин с воинами, а не как государь с подданными. В каждом полку был свой священник, и князь, благословляясь, интересовался, не примечают ли они признаков уныния в душах православных. Ни один из священников не выказал обеспокоенности настроением ратных; напротив, говорили они, воины бодры, несмотря на усталость, и предстоящую битву воспринимают как священный бой за судьбу православия.

Такие сообщения (да он и сам это наблюдал по лицам конников и пеших) развеивали в душе князя сомнения в правильности своих действий, прежде всего в решении дать бой Мамаю, а не уступать ему в его требовании платить десятину, какую установил ещё Батый. Но высший смысл предстоящей войны он видел не в размере дани, на которую не хотел соглашаться, и даже не только в том, чтобы не позволить ворогу разграбить свой народ и разорить свою землю. Высший смысл для него заключался в том, чтобы оберечь православие, колыбель которого уже перемещалась из теснимой турками Греции в Русь.

В стане одного из полков ему доложили: разведчики воеводы Семена Мелика поймали и доставили в лагерь ордынца. "Язык" оказался на редкость неразговорчивым и упорным: не хотел отвечать на вопросы. Великий князь велел тотчас привести к нему пленника. Ордынец, как выяснилось, был знатным человеком "царева двора". Он предстал перед князем босым, без шапки; широко расставленные косые глаза смотрели умно и зло. Дмитрий Иванович сразу понял, в чем причина озлобленности ордынца: обобранный, без головного убора, тот чувствовал себя униженным. И верно, сразу же после того, как разведчики Петр Горский и Карп Олексин по просьбе князя вернули ордынцу шапку с собольей опушкой, сафьяновые сапоги и даже богато отделанную саблю, тот повеселел. Притопнув обутыми ногами, потрогав на голове шапку, он приложил руку ко лбу, к груди и стал охотно отвечать на все вопросы князя. По его сведениям, Мамай теперь находился на Кузьминой гати, в полутора переходах от Дона. Он подтвердил то, что было уже известно князю: сила Мамая была велика и состояла из его собственной Орды, отрядов генуэзцев, буртасов, армян, черкесов, осетин… О том, что русские рати уже на подходе к Дону, Мамаю было ещё неведомо. Зато он не сомневается в скорой встрече со своими союзниками Ягайлом и Олегом.

Из этих сообщений особенно устраивало Дмитрия Ивановича то, что Мамай не подозревал о стремительном продвижении русских ратей к Дону. Оставалось лишь сожалеть, что пешие рати Тимофея Вельяминова и отряды братьев Ольгердовичей были ещё где-то в пути. К счастью, в тот же день, уже за полдень, в Березуй вступила рать Тимофея Вельяминова. Пока встречали Тимофея, подоспели со своими полками Андрей и Дмитрий Ольгердовичи. Великий князь с радостью облобызал каждого из них троекратно — молодцы, сумели опередить Ягайло, даже не напоровшись на его разъезды…

Шестого сентября русские рати были уже на Дону. Правый берег его был крут, глыбист. Внизу, у воды, плиты известняка обомшели и обзеленели, а вверху будто обсыпаны мукой. Левый же берег, на коем Дмитрий Иванович с воеводами стоял на конях, порос то кленом, то дубом, то ивняком, а то и колючими кустами шиповника, матово и сочно рдевшего удлиненными бусинами-ягодами. И повсюду — ежевичник, прятавший в своих путаных-перепутаных ветвях влажно-синие, как лошадиные глаза, ягоды. Река несла свои воды неспокойно; стремя на середине её косматилось и вскипало.

Князь размышлял: остаться ли на этом берегу или переправиться на тот, правый? Невольно вспомнилась Вожская битва двухлетней давности. Как и ныне, тогда он не стал ждать противника на рубежах Московской земли, а смело двинул рати встречь. Противников разделила рязанская река Вожа. И та и другая сторона осторожничали, не переходили реку. Дмитрий Иванович внимательно изучил местность и решил, что бой надо дать на его берегу. Ибо окрестности на противоположном берегу были равнинные, удобные для излюбленной тактики легкоконных ордынских отрядов изматывать противника внезапными атаками с флангов, столь же внезапными отходами и новыми атаками. Его же берег был холмистый, неудобный для маневрирования татарской конницы. Дмитрий Иванович отвел свое войско от берега, позволяя противнику без помех перейти реку, и в условиях гористой пересеченной местности, при умелом управлении полками, одержал блестящую победу.

Но здесь, на Дону, как он уже успел заметить, обстановка была иная. Его берег был равнинный, а тот, противоположный — более холмистый, пересеченный где оврагами, а где речками. Кое-где кудрявились перелески.

Чей-то голос позади князя тихо молвил:

— Надо, княже, стоять на нашем берегу и спокойно ждать. Мамай и не сунется. А сунется — по рогам его! Враз опрокинем в Дон… Как опрокинули Бегича на Воже…

Другой голос возразил:

— Коль так-то будем стоять и ждать — подоспеют на помогу Мамаю Ягайло и Олег…

Третий голос — отчетливо и веско:

— Иди, княже, за Дон. Перевеземся, мосты за собой порушим, чтобы Ягайло и Олег не могли легко перейти Дон, и будем стоять крепко и мужественно, зная, что за нами река и нам отступать нельзя…

Этот третий голос — Андрея Ольгердовича. Великий князь оглянулся узколицый, с густой сединою на висках, Андрей смотрел умно и уверенно. Ему было за пятьдесят. Как первенец Ольгерда, он больше других своих братьев ходил с отцом в походы, перенимая у того богатый воинский опыт. Родитель, умирая, видно, потому лишь не передал великое княжение первенцу, что он был твердого православного вероисповедания и, как православный, тянулся к русской культуре. Сам полуязычник, Ольгерд предпочел передать престол полуязычнику же, может быть, рассчитывая, что Литва ещё долго будет стоять на древнем языческом веровании.

Дмитрий Иванович наклонил голову — дал знак, что благодарно принял к сведению совет важного литовина. Наступила пауза, и стало слышно, как река поплескивается о берег. Из ближайшего буерака выскочила дикая буроватая коза, встала как вкопанная — чутко подрагивают пепельные ноздри, улавливая непривычные запахи костров, пшенной каши, резкого колесного дегтя… Заперебирав тонкими ногами, вдруг скакнула, сделав прыжок с разворотом коротенький хвостик лишь мелькнул в кустах.

Ход мыслей Дмитрия Ивановича был таков: если, например, принять совет тех, кто предлагал оставаться на этом берегу, то в этом случае можно было опасаться удара ему в спину Ягайлы и Олега, не говоря уж о том, что в сражении на этом равнинном берегу татарве ловчее применять их излюбленный маневр: конной лавой обтечь русские полки с флангов, ударить, ошеломить, затем, если нужно, ложно отступить, опять ударить… Другое дело дать бой на том, южном берегу, в излучине Дона, на поле Куликовом. Оно, это поле, ограничено с трех сторон реками: самим Доном, Непрядвой, Смолкой, Нижним Дубяком. Волей-неволей ордынцам основной удар придется направить русским в лицо, напарываться на длинные копья пешцев. Непривычно им так биться! А именно в количестве пеших ратей и было преимущество русского войска.

Конечно, Мамай будет пытаться ломать русские полки так и эдак, заходить и справа, и слева и повторять заходы, приберегая на решающий удар резерв, но все ж раздолья его коннице не будет. На Мамаев резерв и у русских есть так называемый частный резерв. Этот резерв не станет неожиданным для Мамая, а неожиданным для него будет ещё один резерв, потайной — Засадный полк…

Мысль о тайном резерве, рожденная в беседах с зятем Боброком и князем Владимиром Серпуховским, стала в последние дни его любимой мыслью. Он вновь и вновь возвращался к ней: он уже прикинул, где, в каком потаенном месте разместить этот резервный полк, который будет назван Засадным. Конечно же в Зеленой Дубраве!

Тихо, как бы лишь для себя, Дмитрий Иванович сказал:

— Лучше было не идти противу безбожных сил, нежели, придя, ничего не сделать и ни с чем возвратиться вспять…

Князь Серпуховской, Дмитрий Боброк, Андрей Полоцкий, Дмитрий Брянский, Тимофей и Микула Вельяминовы, Михаил Бренк словно только ждали этих слов — тесно сдвинулись вкруг великого князя. И остальные, даже и те, чье мнение было отвергнуто, придвинулись. Все сразу построжали ликами, сурово глядя на противоположный берег. Даже и кони, почуяв суровость и торжественность момента, вдруг притихли и напряглись. Дмитрий Иванович, упрямо выставив бороду:

— Перейдем Дон! И постоим за наши святые церкви, за православную веру, за братию нашу, за христианство…

Тогда Микула Вельяминов вскинул волосатый крупный кулак — погрозил в сторону противника. И Михаил Бренк погрозил. И иные…

Глава двадцать третья. Кое-какие странности Дмитрия Ивановича

Дмитрий Иванович приказал воеводам срочно навести мосты, чтобы успеть переправиться через реку прежде, чем подойдут рати Мамая. Привыкши сам проверять исполнение своих важных распоряжений, князь после короткого отдыха в шатре с малой свитой направился по берегу Дона. Рядом с ним ехал Михаил Бренк, статью, пожалуй, и некоторыми чертами лица напоминавший самого князя.

В рощах стучали секиры; к местам переправ тянулись, скрипя, нагруженные толстыми кругляками повозки. Там и сям на опушки рощ и перелесков выскакивали напуганные шумом зайцы, дикие козы, лисы. Ошалело орали вороны, беспрерывно стрекотали встревоженные сороки.

Великий князь внешне выглядел спокойным. На самом же деле им владело нетерпение: скорей, скорей изготовить мосты и переправиться! Опередить Мамая!

Возле одной из строящихся переправ он задержался дольше обычного. На пологом берегу умельцы по плотничьему делу затесывали кругляки с одного конца, а несколько ратных, разуткой, с засученными до колен портами, ловко скатывали кругляки в воду, играючи перепрыгивая через них. Стоявшие на плотах подхватывали бревна баграми и доставляли их по линии переправы к местам, где сваи вбивались с помощью трехручных тяжелых "баб".

Князь невольно залюбовался ловкой и слаженной работой ратников. Одно из бревен, скатываемых к воде, пошло вкось, и уже немолодой ратник, подправляя его, говорил ему с некоторой ворчливостью, как человеку: "Ну, куда ты, дурачок, полез, куда? Ай не знаешь свою дорогу?". И пусть всего лишь на миг, но в глазах князя скользнула то ли зависть, то ли печаль, странная, непонятная…

В этот миг великий князь позавидовал простым воинам — никогда ему не суждено вот так-то, засучив порточины до колен и обнажив голени, походить с багром вместе с простыми воями по берегу, а потом, помолясь, присесть с ложкой к общему котлу с пшенной кашей… Он князь, он государь. Само положение государя отделяет его от простых людей, лишая его тех удовольствий и радостей, что доступны народу.

Особенно эта отдаленность заметна в мирное время. Вот почему он любит воинские походы, без которых не обходится ни одно лето — в походное время он ближе к простой жизни.

Велел подозвать к себе двух ближних ратных. Те, раскатав порточины, подошли, низко поклонились. Спросил, как их звать. Одного звали Васюк Сухоборец, другого Гридя Хрулец.

— Что, православные, наведете до ночи мост? — спросил князь.

— А как же не наведем-то, княже? — ответил быстроглазый Васюк Сухоборец. — Коли ты приказал — то и наведем.

— Ну, а ты, Гридя, тако же считаешь?

Гридя посмотрел на солнце, потом на тех, кто забивал "бабами" сваи, и переступив босыми ногами по траве, взвешенно сказал:

— Непременно успеем!

Князь ещё спросил, откуда они родом, поинтересовался, не испытывают ли они какой-нибудь робости перед войной с ордынцами, и пообещав как следует оплатить им их ратную службу, отправился дальше.

Воины посмотрели ему вслед. Гридя — с удивлением:

— Васюк, растолкуй мне, зачем он нас подозвал?

— А Бог его знает… Князь! В голове-то у него, небось, не то что у нас с тобой. Зачем-то ему нужно.

Воины так и не поняли князя, а сам Дмитрий Иванович, побеседовав с ними, ехал дальше с ощущением, будто прикоснулся к чему-то успокаивающему и питающему его.

Проехав версты три по берегу, на протяжении которых наводились мосты, Дмитрий Иванович то похваливал сотских, умело руководивших строительными отрядами, то журил иных за нерасторопность, порой сердился и даже негодовал, впрочем, тотчас же остывая: не все зависело от людей, а он был отходчив.

В этот день была доставлена великому князю грамота от преподобного Сергия Радонежского с благословением: "Пойди, господин, на татар, и поможет тебе Бог и Святая Богородица". Князь познакомил воевод с содержанием грамоты, которая вселяла уверенность в победу, обсудил с ними (уже не в первый раз) расположение русских войск во время предстоящего сражения, по-новому урядил воевод полкам, а воеводе Семену Мелику наказал внимательно следить со своими сторожевыми отрядами на ордынском берегу за передвижением противника.

Был канун Рождества Святой Богородицы, и все воинство поздно вечером отстояло вечерню, прося Господа Бога и Пречистую Богоматерь даровать победу.

После вечерни князь спросил Михайлу Бренка:

— А что, Михайла, тебе говорили когда-нибудь люди, что мы с тобой немного схожи обликом?

— Я и сам о том ведаю.

— Одеть тебя в мое платье, пожалуй, примут за меня.

Бренк не понял, к чему клонит князь, засмеялся:

— Подделка все одно будет видна.

— Свои узнают, а татары?

— Татары, пожалуй, не сразу разберутся, — согласился воевода, все ещё не предугадывая последующих за этим странным разговором действий великого князя.

Глава двадцать четвертая. Что сказала земля

Сон не шел, и Дмитрий Иванович велел позвать к нему зятя Боброка. Тот вскоре явился — легкий в походке, сухопарый, ястребиновзорый. Князь сказал ему, что он не может уснуть, и потому просит его, Боброка, проехать вместе с ним по лагерю. Сели на коней. Была уже ночь, но ещё там и сям горели-догорали костры. Повсюду ходили стреноженные кони, хрупая несочной осенней травой. На западе чуть кровянилась затухающая заря.

Не спал почти весь лагерь; от телег, от шалашей и палаток, от костров слышался тихий говорок. О чем только не говорили ратные! Об оставленных дома детишках, о женках, домашних делах, о лошадях и собаках, о бобровых гонах, о ловле птиц… На душе князя становилось все тягостнее…

По мосту переехали на тот берег. Боброк спешился, лег на землю и приложился к ней ухом. Он умел слушать землю — надо только её чувствовать, живую и тихо трепещущую, говорящую шелестением трав, движением воды в подземных жилах, какими-то странными вздохами и стонами… Долго лежал Боброк, ощущая щекой и ухом травинки и сквозь них — нежную и доверчивую теплоту земли. Наконец поднялся, вскочил в седло.

Когда возвращались к стану, их окликали от телег или костров: "Кто?". Дмитрий Иванович отвечал мягко: "Свои". На что сторожа отвечали: "А а!.." — и теплота разливалась в их ответном.

Приближались к великокняжескому шатру.

— Что тебе сказала земля? — спросил князь.

— Тяжело об этом говорить, — тихо ответил Боброк. — Слышал я два плача, от земли исходящих. На одной стороне будто бы рыдает о детях своих некая жена, причитает на чужом языке. На другой стороне словно некая дева плачет печальным голосом, и очень горестно её слушать…

Перед тем, как отпустить воеводу, князь изложил ему свои наказы на завтрашний день и, войдя в шатер, пал на колени перед иконой, прося: "Владыко Господи, человеколюбец! Не по грехам моим воздай мне, излей на нас милость свою…" Долго молился, наконец лег в походную постель. Снова мысленным взором видел он поле боя, полки, расставленные пятичленным боевым порядком, а не четырех или трех, как было заведено повсюду. Но, кроме этих пяти полков, ещё и засадный… Воображал, как татарские конные лучники, приблизясь к русскому сторожевому полку, осыплют его ливнем оперенных стрел, откатятся и вновь с дикими криками подскачут, выплеснув дождем стрел. И так до тех пор будут терзать сторожевой полк, пока тот не дрогнет. Во второй линии ордынцы столкнутся с передовым полком, пешим. И он вряд ли устоит перед неукротимым натиском врага. А вот большой полк, которому стоять в центре, полки правой и левой руки должны выдержать. А если нет? Если и они не устоят? Тогда, на этот крайний случай, когда противник уже возликует в душе, выскочит из Зеленой Дубравы засадный полк…

Да, обмыслено как будто хорошо, с большой преду-смотрительностью. Сбылось бы! А ну, как не сбудется? И потому — не спится, и сыра подушка. А за пологом — тишина. Изредка сдавленно, боясь побудить нечаянно, кашлянет-вздохнет какой-нибудь стражник. Слышится уже и шорох падающих с кустов капель в траву: пал туман. Под этот шорох, с мыслью о том, что он готов умереть за землю святорусскую, Дмитрий Иванович наконец-то задремал…

Глава двадцать пятая. Где мертвые тела, там и орлы

Утро 8 сентября было рыхлое, дымчато-полынный туман вязкой толщей укутал реку и берега. За двадцать шагов куст казался деревом, а серо-бурый островерхий пригорок, обнажась, напоминал исполинский шлем богатыря. После ударов била во всех полках было свершено молебствие. Пели: "Рождество твое, Богородице — Дево, радость возвести всей вселенной…".

Множество наведенных мостов и сбитых плотов позволили огромному русскому войску переправиться на ордынский берег дружно и быстро. Первыми по настилу мостов и на плотах прошли и перевезлись многочисленные пешие рати. Глуховато постукивая по неошкуренным круглякам железными ободьями колес, проезжали повозки с доспехами и продовольствием. Верховых лошадей пускали вплавь. Дмитрий Иванович видел, как переплывал реку один из лошадиных косяков. Впереди, задрав по-кочетиному голову, с храпом, широко раздувая пепельные губы, плыл вороной жеребец с белой звездочкой на лбу. Длинный пушистый хвост его относило течением. Блестящая, с синеватым отливом спина напоминала хуралужную, особенно ценимую при изготовлении сабель, сталь. За вороным плыли десятки коней различных мастей — с диким страхом в выпученных глазах, с дрожью по коже.

Полки сразу же занимали заранее предусмотренные для них на совете воевод позиции. Расположение русских войск было крестообразным: в центре большой полк, его крылья — полки правой и левой руки, впереди сторожевой полк, освоивший ордынский берег заранее, и передовой. Позади занял свое место частный резерв. Лишь засадный потайной полк встал наизготове наподдальке от "креста" слева, в лесу, ни звуками труб, ни человеческими голосами не выдавая своего там присутствия.

В пышной, подбитой соболями, алой мантии поверх блестящих доспехов, на белом боевом коне, по обычаю перед боем убранном особенно нарядно, золоченое седло и под ним шитый жемчугом алый чепрак, золоченый же щит-налобник, золотые бляхи и шелковые кисти на узде, оголовье и нагруднике — Дмитрий Иванович со свитой объехал все полки. Воины, заранее предуведомленные о прибытии на стан великого князя, тоже, как обычно перед боем, были одеты в чистые белые рубахи и облачены в доспехи. Как только князь являлся из пелены тумана, от шеренг воинов выступал священник с крестом, и Дмитрий Иванович благодарно принимал благословение.

— Возлюбленные отцы и братья! — сильным голосом обращался великий князь к ратным. — Своего ради спасения подвизайтесь за православную веру и братию нашу! Все мы от мала до велика семья единая, род и племя едино, едина вера, Единого Бога именем Господа нашего Иисуса Христа… Умрем же в сий час за имя Его святое, как и Он принял муку крестную за братию нашу, за все православное христианство!..

В ответ ему — дружные крики мужественного ободрения: "Ур-ра!.. "Дмитрий Иванович сообщал о грамоте, присланной святым Сергием Радонежским, которой тот благословил войско на подвиг, и по русскому обычаю, просил у воинов прощения за обиды, возможно нечаянно причиненные им когда-либо…

Меж тем со стороны Красного Холма, где располагались ордынцы, все громче раздавались крики чужого наречия. Медленно истаивал туман, оголяя возвышенности, и прежде всего Красный Холм, на котором был раскинут шатер Мамая. Невольно думалось о том, что возвышение, на котором расположилась ставка Мамая, давало ему серьезное преимущество — позволяло обозревать все восьмиверстное в ширину и пятиверстное в глубину пространство поля, почему он, видимо, и решился дать бой, не дожидаясь подхода медлительных союзников. Зато в позициях русских, помимо всех прочих, было ещё одно преимущество, возможно, ещё не оцененное Мамаем и его темниками: лесистая местность слева, та самая Зеленая Дубрава, в которой под покровом тумана спрятался засадный полк.

Ближе к полудню, когда туман почти что совсем рассеялся, блеснуло в лучах солнца вытянутое болото, поросшее по мелководью то камышом и осокой, то потемневшими кувшинками и кубышками. Посреди болота величаво проплыла стайка длинношеих белых лебедей, внезапно взлетевших при виде медленно парившего в небе орла. Чирки, сидевшие на воде, как на гнездах, словно в забытьи, мелькая белопузьем, заныряли один за другим. Тревожно вскагакали меднотрубными голосами гагары, запрыскали в воздух и кусты кулички-черныши, высверкивая ярко-белыми надхвостьями.

Объехав все полки и убедившись, что они удачно заняли позиции и готовы к бою, великий князь вернулся в большой полк, центровой, где был его шатер. Под большим великокняжеским знаменем с расшитым на нем золотыми нитями Спасом собрались воеводы. Спешившись, Дмитрий Иванович обернулся к Бренку:

— Михайла Андрев, помоги-ка раздеться…

Бренк соскочил с коня, почтительно снял с могучих плеч князя багряную мантию, тут же передав её слугам.

— Расстегни-ка, братушка, и колонтарь.

Бренк и слуги стали послушно расстегивать на князе пряжки безрукавного пластинчатого колонтаря, украшенного золотой насечкой и гравировкой. Воеводы, постарше великого князя возрастом, смотрели на него с недоумением. Тимофей Васильевич Вельяминов (он первым догадался о замысле князя) завертел пальцами возложенных на высокую золоченую луку седла синеватых рук. Герой Вожской битвы и многих других сражений, очень благонравный в быту, один из самых уважаемых на Москве воевод и бояр, Тимофей Вельяминов наклонился к уху Боброка:

— Что он задумал? Останови его! Он, видно, решил переодеться в доспехи простого ратного…

Боброк, вперив недоуменный взгляд в грозные спокойные очи Дмитрия Ивановича, подался всем телом вперед, не зная, что сказать великому князю. Тем временем слуги отстегнули на князе кольчатый подол и обе половины колонтаря, грудную и спинную. Дмитрий Иванович остался в рубахе, на груди золоченый мощевик-оберег с изображением на нем мученика Александра, завещанный отцом.

— Принеси-ка мне крепкие доспехи простого ратного, — распорядился великий князь, обращаясь к слугам.

Тогда Боброк, кашлянув и огладя длинные усы, осторожно сказал:

— Господине, в честь ли тебе, великому князю, одеваться в доспехи простого дружинника?

— Не в честь! — с жаром подхватил Тимофей Вельяминов.

— Не в честь! — подтвердили и другие воеводы.

Лишь один Микула Вельяминов, племянник Тимофея, с одобрением смотрел на князя, думая: "Экие вы непонятливые! Да коль сам великий князь пойдет с мечом на бусурман в первых рядах, каждый воин, глядючи на князя, будет биться насмерть… Неужто тогда ордынцам устоять? Да ни в жисть!.."

Дмитрий Иванович разъяснил:

— Хощу, отцы и братья, сражаться на первом сступе…

Боброк — уже настаивая:

— Не подобает тебе, княже, самому биться в первом ряду. Тебе, государь, подобает стоять под стягом…

— Только под стягом! — снова подхватил Тимофей Вельяминов. Посередке большого полка…

Но Дмитрий Иванович был неумолим:

— Мне ли прятаться за ваши спины? Нет уж — изопью вместе с вами общую чашу. Коль умру, то с вами, коль спасусь, то с вами!

Его облачили в простую кольчугу, на голову надели стальной шишак. Князь помахал руками вверх-вниз, в стороны, опробуя удобство нового облачения, и, судя по всему, остался доволен. Распорядился:

— А под стягом на моем коне встанет Михайла Андрев. Он же вместе с Тимофеем Вельяминовым станет руководить большим полком.

Все, иные с завистью, обратили взоры на Бренка: велика честь стоять под великокняжеским стягом посередине войска! В случае победы Бренк будет награжден щедрее всех и в боярской думе будет сидеть ближе к государю, чем прежде…

Однако воеводы опасались за жизнь великого князя, столь неожиданно, казалось бы, вопреки здравому смыслу пожелавшему сражаться на первом сступе. Ведь сражаться в передних рядах — обречь себя почти на верную смерть. (Позднее осознается, что Дмитрий Иванович этим поступком сделал великое дело — он слился со своим воинством и тем укрепил его боевой дух). Боброк, втихомолку от князя, распорядился усилить отряд дружинников, которому предстояло подстраховывать князя в бою.

Сделав необходимые указания воеводам, Дмитрий Иванович отъехал в передовой полк.

Часам к одиннадцати утра Куликово поле очистилось от тумана, и началось сближение сил обеих сторон. Боевой порядок войск Мамая был почти такой же, как у русских. Передний отряд ордынцев состоял из легкой конницы, а знаменитая генуэзская пехота прекрасной выучки располагалась в центре, справа и слева прикрытая конницей.

Во время схождения ратей солнце било в лицо русским, а ордынцам в спину, и потому русские рати в доспехах, отражая солнце, ярко отсвечивали и казались более чем нарядными, в то время как ордынские воины казались "черными", — хотя на самом деле и у степняков было в обычае выходить на поле боя нарядными.

Следом за легкой ордынской конницей с Красного Холма спускалась пехота и по бокам её конники. Передний ряд пешцев нес короткие копья, идущие за ними несли длинные копья с конскими хвостами, возложенные на плечи передних. Ордынские пешцы были в кафтанах, шлемах, войлочных или кожаных колпаках. Конники — в панцирях из крепкой воловьей кожи с железными чешуйками, в шлемах, вооружены саблями и луками со стрелами.

В какой-то момент, спускаясь с холма, ордынцы вдруг остановились, как бы пораженные сверканьем доспехов на русских воинах, но, видимо, повинуясь Мамаю, который стоял на Красном Холме вместе с сыном Мансуром и темниками, продолжили спуск. Они были все шумливее — взбадривали себя боевыми криками. Уже и выли, оскаля зубы — устрашали. Когда приблизились к передним рядам русских шагов за сто до них, один из ордынцев, великан Темир-бей (русские прозвали его Челубеем), выехал на коне вперед и стал кричать русским, что у них нет такого воина, который мог бы на равных сразиться с ним, Темир-беем.

Среди русских отыскался воин не менее отважный, чем ордынец, — им был инок Александр Пересвет. Богатыри на конях копьями с наскоку ударили друга, и копья переломились, а мужественные всадники упали с коней на землю мертвыми…

Взревели трубы, забили бубны. С криками "Кху-кху!", со свистом, гиканьем и ревом ордынцы пошли и поскакали на русские рати. Треск копий, звон и скрежет мечей и сабель, стоны и крики раненых, ржанье коней — все слилось в непрерывный шум.

Бой длился несколько часов. Ожесточенное столкновение татарской конницы с русским сторожевым полком, которым командовал московский воевода Семен Мелик, и передовым во главе с Микулой Вельяминовым и князьями Друцкими кончилось тем, что пехота почти вся полегла на поле боя, порублено было и много конников, в числе их Семен Мелик и Микула Вельяминов.

Страшная сеча произошла в центре русского войска, куда Мамай нанес главный удар. Свою излюбленную тактику: устремиться в центр, боем отвлечь главные силы противника и одновременно правым и левым крылом ударить с флангов — в условиях Куликова поля применить не удалось, и Мамай рассчитывал расколоть русский центр тяжеловооруженной генуэзской пехотой. И добился некоторого успеха. Ордынцы прорвали фронт большого полка, подсекли великокняжеский стяг, убили воеводу Михайлу Бренка, но Тимофей Вельяминов, своевременно выдвинув в прорыв суздальские и владимирские рати, укрепил фронт и поднял знамя.

Не поддался бешеному натиску ордынцев и полк правой руки, которым командовали князь Андрей Ростовский, князь Андрей Стародубский, воевода Федор Грунка.

Тогда Мамай нанес сильный удар на полк левой руки, возглавляемый князьями Федором и Иваном Белозерскими, князем Василием Ярославским и князем Федором Моложским. В этот удар Мамай вложил не только всю силу правого крыла, но и отборной конницы резерва. Русский полк левой руки стал медленно отступать. Наступила критическая минута: фланг большого полка открылся, и этот полк теперь вынужден был отбиваться как с фронта, так и с левого фланга. Русский частный резерв во главе с Дмитрием Брянским, стоявший позади большого полка, не позволил ордынской коннице устремиться в тыл большого полка. Однако свежие силы ордынцев, брошенные в этот участок боя, вынудили попятиться и Дмитрия Брянского.

Тесня русских, ордынская конница, казалось, вот-вот опрокинет их в Непрядву. Но в это время она подставляла спину засадному полку, притаившемуся в Зеленой Дубраве. Дмитрий Боброк и князь Владимир Серпуховской, следившие за ходом боя из той дубравы, выгадали самый удобный час для удара…

Сначала ордынская конница оказывала ожесточенное сопротивление, но недолго: свежая тяжелая конница русских брала верх. Перешли в наступление большой полк и полк левой руки. Отступая, монголо-татарские конники смяли свою пехоту, захватили в свой уже неудержимый поток.

"…Пролилась, как дождевая туча, кровь обоих — сыновей русских и поганых…" — писал летописец.

Глава двадцать шестая. С высоты Красного Холма

Мамай, его сын Мансур и несколько темников стояли на конях на Красном Холме, возле большого шатра, изукрашенного птицами и зверями, виноградными лозами и деревьями. За их спинами — резервный полк тяжелой конницы; ещё дальше, на много верст, — косяки лошадей, стада верблюдов, коров, овец… И повсюду войлочные кибитки на колесах, и в них — семьи воинов в ожидании исхода сражения и богатой добычи. А впереди — вогнутое Куликово поле, позиции своих войск и русских, — после того, как пал туман, можно было рассмотреть и сравнить расположение и соотношение сил.

Мамай эту ночь спал мало: спешил опередить русских — не удалось. И ещё ему было досадно — Ягайло застрял где-то под Одоевом, Олег — неизвестно где. Хитрят? Водят его за нос? Ягайлу он ещё доверял, тот, вероятно, припаздывает в силу своей нерасторопности, а Олег явно хитрил. Что ж, он утрется… И будет наказан так же жестоко, как и после Вожской битвы…

Но хотя Мамай провел ночь в тяжких раздумьях, выглядел он бодрым. Организм его был крепок, и он не сомневался в победе, которая сулила ему усмирение Руси, богатство, утверждение на золотоордынском троне в Сарае. После победы над русским войском против Мамая не устоит Тохтамыш…

Щелки-глаза Мамая блестели. Посадка была твердой и величественной, жесты уверенны, приказания четки. Он ни на минуту не забывал о том, что он есть великий хан. Усилием воли он даже отучил себя от привычки бормотать в минуты волнения, привычки, недостойной его великого сана.

Простригши острым взглядом позиции русов, Мамай, опытный полководец, оценил по достоинству умелое расположение сил противника. В то же время он без труда обнаружил слабину в их расположении: один из русских полков, а именно полк левой руки, занимал равнинное место, без оврагов и буераков, на котором ордынской коннице легко будет совершать излюбленную тактику ведения боя. И если туда бросить побольше конницы, левому полку не устоять. Отступая, он оставит без прикрытия и обнажит центр русских позиций, и исход сражения будет предрешен…

Но прежде чем приступить к выполнению этой задачи, следовало выманить со своей позиции силы частного русского резерва, — чтобы при ударе на полк левой руки он остался без серьезной поддержки. Мамай распорядился нанести первый главный удар не по полку левой руки, а по другим позициям, выгадывая час, когда будет вернее обрушиться на левый полк.

Во время боя Мамай стоял возле своего шатра, на Красном Холме. Под ним был рыже-огненный арабский скакун с красиво изогнутой длинной шеей, длинным прямым крупом с высоко приставленным к нему пушистым хвостом. Конь этот, сухо сложенный, с сильными мускулами ляжек, мог скакать хоть неделю, покрывая пятьдесят верст в день. Мамай на нем мог бы легко и быстро обскакать все свои позиции, чтобы ободрить воинов своим присутствием, но он и в мыслях не допускал этого. Для него было бы унизительным самолично появляться среди простых воинов. Да они, его воины, и сами прекрасно знают, что даст им победа!

Успех поначалу склонялся на сторону ордынцев, веселя сердце Мамая, Мансура, темников. Хороши были все: и свои конники, и нанятые за деньги отряды. Грозной силой показала себя генуэзская пехота. С высоты холма было видно, как мощно, как стройно шла фаланга, покачивая шлемами и копьями. Она переступала через тела убитых, сметала на своем пути всех, кто — конные или пешие, — пытались воспрепятствовать этой упругой, вязкой, нерасторжимой живой силе. В эти чудесные минуты Мамай, радуясь, сквозь сжатые оскаленные зубы со свистом втягивал в себя воздух и медленно выпускал, надув желтоватые щеки. Бросал через плечо Мансуру:

— Ягайла хочет отхватить львиную долю Московской земли? Вот ему! (Потряс кулаком). Олег хочет получить Коломну и Лопасню? Вот ему! (Снова потряс).

Мансур, потирая руки:

— Хорошо деремся, отец! Все молодцы, а генуэзцы, особенно! Затраты на них окупятся с лихвой…

Был момент, когда казалось — уже и победа. Рухнул великокняжеский стяг, Мамай, Мансур, темники ликующе закричали, воздев руки и благодаря Аллаха. Но сеча продолжалась, а стяг московитов вновь взметнулся над шлемами воинов…

Тогда, подкрепив правое крыло резервом отборной татарской конницы, Мамай приказал ударить на русский полк левой руки, вынудив его отступить, попятиться к Непрядве. Нетрудно было вообразить дальнейшую участь этого полка: он будет опрокинут в реку, что позволит взять в кольцо большой полк…

Над Куликовом полем, над убитыми и ранеными людьми и лошадьми закружились орлы, коршуны и вороны. Приторно-сладковатый запах крови неотразимо действовал на хищных птиц; они садились на трупы убитых и потрошили их. "Коршуны кружат и садятся, — подумал Мамай. — Чуют — скоро конец битве".

И вдруг, когда ордынские конники, увлекшись погоней за отступавшими русскими, оказались спиной к дубраве, из этой самой дубравы с боевыми криками выскочил свежий полк русских конников… Мамай прикрыл рукой глаза. "О, Аллах!.. Помоги мне!.." Он бешено закрутился на коне, отдавая распоряжения охранникам, посылая их вестовыми то туда, то сюда… Распорядился даже сделать заслон из телег и арб. Но уже ничего не помогало, убегавшие с поля боя сами разметали повозки. В их глазах было безумие, которое передалось и Мамаю — он забормотал, забормотал, позабыв, что дал себе зарок навсегда покончить с этой привычкой. А вскоре и сам, нахлестывая нагайкой скакуна, бежал с Красного Холма.

Глава двадцать седьмая. После побоища

Отовсюду слышался то стон раненого, то хрип бившейся в предсмертных судорогах лошади, то клекот орла или коршуна, впившегося в окровавленное тело павшего воина. Из рощ и оврагов на запах крови потянулись волки…

Князь Владимир Серпуховской, возвратясь из погони за ордынцами, объезжал с другими воеводами Куликово поле: искали великого князя Дмитрия Ивановича… Многие из встречных говорили, что видели князя. Васюк Сухоборец, Сенька Быков, Юрка Сапожник и другие поведали, что Дмитрий Иванович сражался крепко. Гридя Хрулец зрил великого князя, когда тот бился с четырьмя басурманами. А Степан Новосильцев сказал, что уже перед концом боя он увидел Дмитрия Ивановича раненым: пошатываясь, великий князь шел вон к той лощине (указал рукой). Владимир Серпуховской поспешил к указанному месту. Великий князь лежал без памяти под ветвями срубленной березки. Доспехи измяты и порублены, лицо бледное, глаза закрыты, черная борода и платье в крови. Владимир Андреевич опустился перед ним на колени, осторожно коснулся пальцем века.

— Великий княже, слышишь ли меня?

Веко приоткрылось! И другое. Князь смотрел мутно. Бровь его вопросительно изогнулась.

— Слышишь ли? — повторил вопрос Владимир Андреевич. — Это я — брат твой… С Божией помощью ордынцы побеждены!..

Великий князь, словно успокоясь таким сообщением, вновь закрыл очи. Его с превеликой осторожностью переложили на ковер, освободили от доспехов, платье на нем разрезали. Теперь грудь его заметно вздымалась. Раны омыли настоем лечебных трав. Мало-помалу заботливо опекаемый слугами князь пришел в себя. Вновь открыл глаза, и взгляд его был осмысленным.

— Слава Богу!.. — тихо, с легкой улыбкой на устах, молвил он. Победили! Сколько же пало наших?

— Много, но поменьше, чем татар…

Лик князя стал скорбен. Он попросил одеть его в чистое платье и помочь привстать. Осмотрел поле брани. Его поддерживали под руки. Утвердясь на ногах и переждав приступ тошноты, попросил подвести ему коня.

По всему полю — от Смолки до Непрядвы, от Дона до Красного Холма тела павших воинов, убитые лошади… В ноздри бил горьковатый полынный воздух, смешанный с запахом крови и первым сладковато-трупным запашком. Серебристый ковыль, коням в колено, был измят по всему полю, а там, где воины рубились мечами или кололись копьями, багрился кровью. Кое-где земля была покрыта черной коркой: кровавые лужи ссыхались, не успев впитаться в землю.

Трупы, рассеченные вполголовы или по грудь, пронзенные торчащими в них стрелами, лежали то скрюченными, то ничком, то на спине. Возле поверженных русских воинов князь останавливался и крестился. Возле убитых воевод стоял дольше, поникнув головой. В одном из убитых узнал Микулу Вельяминова, свояка и друга: лежал тот лицом кверху, и один глаз его был выклеван коршуном. Дмитрий Иванович, превозмогая боль и поддерживаемый стремянным, сошел с коня, встал возле Микулы на колени и поцеловал его в лоб.

Так же он сошел с коня и перецеловал в лоб князей Белозерских: Федора Романовича и его русокудрого сына Ивана; чернобрового воеводу Андрея Серкизовича, чей отец, именем Черкиз, потомок Чингисхана, приехал из Сарая служить в Москву и целовал крест московским князьям; воеводу Семена Мелика — это он искусными действиями своих сторожевых отрядов привел войско Мамая именно на Куликово поле; громадно распростертого на земле богатыря Александра Пересвета… Но когда увидел и по княжой одежде узнал Михаила Андреевича Бренко, иссеченного несколькими ударами сабли, то, как ни крепился, не удержал слез, склонясь над ним и оглаживая на его голове перепутанные, в ссохшейся крови, волосы. "Прости, друже. Не уберег тебя…" Скорбь усиливалась чувством вины перед ним: велев облачить друга в великокняжеские доспехи, надеялся уберечь его от смерти, а вышло наоборот… Как наоборот вышло и в случае с самим собой: шел на бой в передние ряды почти что на верную смерть, чтоб уравняться и слиться с простыми ратными, а вот не убит, уцелел…

Теперь оставалось исполнить перед павшими последний долг: похоронить по православному, для чего потребовалось восемь дней, и только тогда победители вернулись домой — со скорбью, но и великой радостью.

Глава двадцать восьмая. Ссора и примирение

Павел Губец, Сеня Дубонос и Вася Ловчан получили от воеводы Тимоша Александровича приказ следовать за московским войском, наблюдать за его действиями, осведомлять о них рязанских воевод.

Следуя за воинством, разведчики чаще всего ночевали в поле либо в лесу, а иногда в рязанских селениях, в избе старосты или какого-нибудь крестьянина. Первые дни, усердствуя, лошадей не жалели, гоняли их без толку, всем скопом старались подъехать поближе к растянутому на многие версты войску, чтобы рассмотреть — хорошо ли оно вооружено. Даже пытались пересчитать, хотя бы приблизительно, количество ратных. Через три дня сообразили: коней надо беречь ибо следовать, судя по всему, придется долго, может быть, до самого Дона, по возможности давать им полноценный отдых, хорошо кормить на остановках. Не спешили расходовать и прихваченное с собой продовольствие: вяленое мясо, сушеную рыбу и пшено в мешках, притороченных к седлу запасной лошади. Благо, хозяева (если ночевали в селениях) на угощение обычно не скупились.

И вот, когда, казалось бы, троих разведчиков водой не разлить, меж ними вдруг возник легкий сквознячок взаимного отчуждения.

Случилось это в небольшом сельце под вечер. Солнце уже садилось, ветлы перед избами отбрасывали длинные тени к пруду, в коем плавали и плескались зажиревшие домашние гуси. По берегу, напротив каждого двора, посельские на кострах варили ужин. Аппетитные запахи пшенки либо рыбной ухи распространялись по всему селению. Приютивший разведчиков хозяин степенно зачерпнул из медного котла деревянной ложкой на длинной палке каши и, подув на нее, сначала сам лизнул, а потом дал попробовать на вкус окружавшим его детям. Девочка лет восьми уже расстилала на траве холстину, раскладывала ложки. По-доброму, благостно щурился на внучат, на стаи гусей в пруду, на белые клочкастые облачка, развешанные по небу, словно нательное белье, старик в лаптях и посконной рубахе…

В эту минуту из-за городьбы появился верхом на лошади Вася Ловчан, с утра посланный на разведку к колонне московитов. Сидел он небрежно-разудало, занеся обе ноги на одну сторону, и склабился. К седлу были привязаны две переметные сумы на широком ремне. Соскочив с коня и продолжая ухмыляться, Вася Ловчан развязал сумы — в них пшено, фунтов по десять сухарей, шматки говядины, баранье сало в требушиных мешочках.

Первым подошел к сумам Павел — потер на пальцах добротное пшено, повертел в руках вяленую говядину.

— Кого ограбил?

— Не ограбил, — отнял… — улыбнулся Ловчан.

— У московита?

— Не у крестьянина же рязанского… Московский ратный отстал от своих: понос его прохватил. Сидел на корточках, порты спущены. Рядом конь с сумами. Мне бы взять у него и коня, да я пожалел его — надвинул ему на глаза колпак, а сумы с его лошади перекинул на мою. А он в ответ лишь трещит — видать, крепко животом маялся…

— Эх, не надо бы! — огорчился Павел. — Они рязанцев не обирают — и нам бы их не трогать…

— Нашел кого жалеть! Мало нам от московитов убытков? Забыл, как били они наших у Скорнищева? Твоего брата убили, а ты…

— Время ныне другое. Сам князь Ольг Иванович запретил задирать московитов. Не то пойдут на нас всей силой, дотла разорят! Не тронь их впредь, говорю!

Сеня Дубонос с ножом в руке подошел к сумам, отхватил от говядины кус, кинул его в алую пасть рта.

— Не тронь, не тронь… (Пожевал.) Вася разве его тронул? Экое дело сумы отнял! (Смачно пожевал — ходуном ходили скулы и хрящи больших ушей.) Ты вот, Паша, загорелся жениться на девке с московской сторонки и уж порешил, что московиты нам свои. Не свои оне нам! Вороги! Ты не смотри, что оне пока нас не трогают. Еще тронут! Вот повернут на Переяславль — дотла разорят! Для того и послали нас, чтоб следить за ними в оба…

Приободренный поддержкой товарища, Вася Ловчан заключил:

— Вот что, Паша. Хоть ты у нас и старший, а как кончится у тебя довольствие, на мое не рассчитывай. Хоть сусликами кормись, а я на тебя своего харча тратить не буду. Сене дам, ты же сам себе добывай… А я чую ещё долго нам иттить…

"Вот уж и встопорщились. Ладно. Обижайтесь, дуйтесь, но грабить вам московитов не дам. Не хощу позор на себя примать," — думал в запальчивости, чувствуя, что некая ледяная стена встала меж ним и сотоварищами.

Ночь спал плохо: то ли блохи кусали, то ли тяготился размолвкой со вчерашними друзьями. Встал чуть свет, долго стоял на коленях перед иконами и молился, прося у Спасителя душевных сил не ожесточаться. Но холодок взаимной неприязни остался. Сотоварищи насмешливо стали называть его московитом, а когда дня через три заметили, что мешок его тощает, то, как бы дразня его, на привалах выволакивали из мешков шматки мяса и уминали, не угощая его. Он подстреливал из лука диких гусей или уток, но и колчан его тощал, ибо выпущенную стрелу в траве отыскать было почти невозможно.

Павел был уже и не рад, что посерьезничал с сотоварищами. В то же время чувствовал: он прав, а они — нет… Он тосковал по Катерине, думал о ней даже во сне, из-за неё ему московская сторонка была не только не чужда, но и мила. Они же того не понимали…

К Дону подъехали, когда рати Дмитрия Ивановича и Мамая уже сошлись на противоположном берегу, и оттуда разрастался страшный шум: ревели трубы, диким ором орали люди, ржали кони. Над степью туман пал, но над рекой он ещё стоял клубами, и Дон просматривался до середки. С того берега тянулись вспугнутые стаи лебедей и гусей…

Шум боя то угрожающе приближался, то как будто удалялся. Но вот, часа через три, шум стал явственно удаляться. И когда удалился этот большой шум и как будто установилась тишина, то мало-помалу из этой тишины проступили новые звуки, стоны раненых. Они сливались, и вот уже казалось — стонет сама земля…

Измученный ожиданием исхода боя, Павел спустился к воде, умылся. Взглянул на ряды свай, разобранных мостов. За них цеплялось все, что несло течением: осока, камыш, коряги. Возле одной из свай колыхался большой предмет неопределенной формы. Всмотрелся — труп человека. Позвал товарищей. Те спустились с пологого берега, всмотрелись: да, труп. Забросили привязанный к веревке багор, вытащили на берег. То был труп русского воина, совсем ещё молоденького, безбородого… Над верхней губой едва пробивались темненькие усики. В остекленевших глазах — страх…

— Видать, небывалец, — заметил Павел. — И усов-то ещё добрых нет…

— Похоронить бы его, — сказал Вася Ловчан, ладонью огладив на голове спутавшиеся волосы.

Заступом с короткой рукоятью по очереди рыли на берегу могилу. Едва погребли, как на противоположном берегу появились два московита на конях. Спешились и, отыскав тропку с пологим спуском, свели коней к воде. Разделись донага, поплыли, одной рукой держась за хвосты лошадей, другой придерживая связанные пучками камыша плотики с возложенными на них седлами, одеждой. Выйдя на берег, кони встряхнулись, а всадники стали одеваться, карныкая на одной ноге, а другую вдевая в порточину.

— Эй, земляки! — крикнул Павел. — Чья победа?

— А вы кто таковские?

— Рязане мы…

— А-а-а… (С добродушием.) Заединщики бусурманов…

— Какие мы им заединщики? — возразил Павел. — Мы заединщики только одного нашего Господа Бога…

Поглядывая на свежий холмик могилы, московит деловито осведомился:

— Чьего похоронили? Нашего? Татарина?

— Нашего… За сваю зацепился…

Московиты подошли к могиле, постояли, опустив головы. Помолились, надели колпаки, вскочили на коней. Поглубже вдвинув носки сапог в стремена, погнали коней наметом.

Подпрыгивая как-то козелком, Павел подбежал к своему коню, расседлал его в один миг, сам разделся донага. Прикрывая горстью срам, подобрал брошенный московитами камышовый плотик, сложил на него свою одежду, седло и, с конем, переправился на тот берег. Вернулся через полчаса возбужденный, вместе и подавленный:

— Братцы… — качал головой. — Народу-то полегло… Только что и радости, что победа наша…

— Какая — наша? — возразил Вася Ловчан.

— Ну, не Орды же… Не Орды, слава те, Господи. Ну, а теперя домой!..

Он и не заметил, как отчуждение его к ним истаяло. И их к нему тоже.

Глава двадцать девятая. Кто-то огорчен

На краю глухого, заросшего ольхой и липой оврага, горел в ночи костер. Вкруг костра сидели и стояли дозорные. За оврагом — лагерь рязанских ратей, уже притихший — воины почивали. Слышались оттуда лишь храп да фырканье коней. Как встали три дня тому назад на этом месте, на вотчине старшего воеводы Ивана Мирославича, так и пристыли. Чего ждали — простым ратным не понять. Куда шли — тоже не понять. Вроде бы к Дону, но кое-кто говорил, что куда-то на Одоев, на соединение с литовинами. Однако были и такие слухи, что дальше рязанское войско и шагу не ступит: так, мол, повелел сам князь Ольг Иванович.

Один из дозорных, кто, отбрасывая длинную тень от костра, стоял, опираясь на бердыш, одним ухом в южную сторону, вдруг навострился, повернул лицо. И остальные навострились. Оттуда, с южной стороны, слышался как будто топот коней.

— Не татарва ли? — сказал опиравшийся на бердыш. — Избави Бог…

Те, кто сидел, встали разом. Вслушивались. Лица сразу посуровели, озаботились.

— Их мало, — сказал другой.

— Мало-то хорошо бы…

Топот коней приближался. Немного спустя в свете костра появились трое рязанских ратных. Впереди Павел Губец. Растянул толстые губы в улыбке:

— Ага, наши! Я так и знал, что наши, рязанские, должны быть тута… Верно мы правили… Ну, братцы, отвечайте: поздорову ли вы?..

— Мы-то поздорову, а вы-то как? Откуда? — голос от костра.

— Издалека, братцы, от Дона…

— Ну, коль от Дона, сказывайте, что вы там увидели…

— Случилася битва, и Мамай бежал от Дмитрея Ивановича…

— Ой ли?..

— Вот те крест!

Павла, Васю Ловчана, Сеню Дубоноса тотчас окружили. Слушали, удивлялись, покачивали головами. Были рады, что победили православные. Тем временем один из них сходил за овраг и привел из лагеря воеводу Софония Алтыкулачевича с четырьмя воинами. Тот, почесывая рубец старой раны на бедре, озабоченно спросил:

— Кто, говоришь, кого?

— Наши — их…

— Наши?! — сощурился Софоний. — То есть — московиты?

Павел, спохватясь (к тому же его толкнул локтем Вася Ловчан):

— Московиты.

Воевода явно был огорчен. Он качал головой, жевал губами, думал. "Эх!" — сказал он. Потом, велев разведчикам ехать вместе с ним, повернул коня к лагерю. Павел с сотоварищами ехали чуть позади. Овраг был темен и сыр, но дно его загачено хворостом и землей. По ту сторону оврага дважды их останавливали, но, узнав воеводу, тотчас же пропускали. Возле какого-то шалаша Софоний Алтыкулачевич сказал тусклым голосом:

— Ну, ребята, располагайтесь. Хороша ли, плоха ли весть, а вы свое дело сделали.

Коней расседлали, стреножили, пустили на луг. Во тьме шалаша нащупали свернутый войлок, раскатали по соломе, присели. Слушали, как кони с хрустом щипали траву.

— Не в радость ему, воеводе-то, наша весть, — сказал Вася Ловчан.

— А то… — откликнулся Сеня Дубонос. — Чему радоваться?

Павел ничего не сказал: ему больше, чем им, было в диво нескрываемое воеводой огорчение по поводу победы русских.

Сходили по нужде, посмотрели на звезды, на лошадей, на другие шалаши — из ближнего доносился храп — и возвратясь, сморенные усталостью, уснули сразу.

Что бы там ни было, а они — у своих.

Глава тридцатая. Сложные чувства

На пути к князеву шатру стоял, белея дымоходной шейкой, шатер главного воеводы Ивана Мирославича. Иван Мирославич, при зажженной свече, сидел, скрестив ноги, на подушке и невесело размышлял. Его смущало странное поведение князя. Оно не очень-то согласовывалось с союзническими обязательствами. Требовались активные действия, а князь, на словах оставаясь приверженцем союза, проявлял такую чрезмерную осторожность, что невольно порой возникала мысль: он не союзник Мамая. Заслон на пути московского войска он не поставил, а теперь не спешит соединиться с силами Мамая.

Князь, как будто нарочно, все делал для того, чтобы разрушить союз. Иван Мирославич уже начинал нервничать. Ведь Мамай не простит Олегу Ивановичу его уловок, его измены. Будущее Рязанского княжества представлялось Ивану Мирославичу мрачным. На кого тогда надеяться? На Тохтамыша? Но вряд ли Тохтамыш сладит с Мамаем, если он, Мамай, победит Дмитрия Ивановича.

Во время этих размышлений к его шатру — его дымоходная шейка была белой оттого, что пропитана порошком из костей — подъехал Софоний Алтыкулачевич.

— Не спишь? — ржаво, как полуфунтовый ключ в старом пудовом замке, проскрипел голос вошедшего Софония.

Поразило его постное, растерянное, сугубо озадаченное лицо.

— Садись, — Иван Мирославич указал на низкую скамейку. — Сказывай.

Софоний Алтыкулачевич взволнованно рассказал о вестях с Дона, и ошеломленный хозяин шатра некоторое время сидел с открытым ртом. Голова его была неподвижна, но зраки забегали. "Мы пропали, — подумал он. — Князь Московский не простит нам…"

— Обидно, — со свойственным ему прямодушием сказал Софоний Алтыкулачевич. — Не успели помочь Мамаю… При нашей помоге Мамай не проиграл бы. Верно?

— Как не верно? Верно… Теперь уж не поправить. Проворонили свою удачу. Говорил князю — не мешкай. Не послушался. Промешкали…

— То-то и оно. Какое огорчение! Страшно докладывать о том князю!

— Страшно, страшно… — вздыхал Иван Мирославич. — Ох, и не знаю, как мы войдем к нему… А идти надо…

Пока слуга помогал одеться Ивану Мирославичу, Софоний рассказал, что разведчики, привезшие весть, да и те из простых воинов, что слышали о поражении Мамая, ничуть не огорчены, даже и рады.

— Рады, говоришь? — переспросил Иван Мирославич.

— Не пойму — чему тут радоваться, но это так.

— Гм…

Последнее сообщение удивило старшего воеводу, и он с Софонием Алтыкулачевичем отправился к князю потерянным и вместе с тем все ещё удивленным непониманием простых воев происшедшим.

Олег Иванович в эти минуты вместе с сыновьями, которых он приучал к походной обстановке, пребывал в своем шатре. Сыновья спали за занавесом, а он в темноте сидел один, в который раз размышляя об одном и том же: оправдается ли его хитрость, которая заключалась в том, чтобы под видом каких-то передвижений, обещаний и даже заверений уклониться от боя. Или это обернется для него бедой?

Давно уже ставя под сомнение свой союз с Мамаем, направленный против православной Москвы, он втайне был доволен ошеломляюще быстрым маршем войск Дмитрия Ивановича к Дону и особенно — его приказом не обижать местных рязанских жителей. Втайне он был доволен и тем, что Тохтамыш шел или уже пришел в Сарай: этого, как чингисида, можно признать за законного царя, рассчитывая на его помогу в случае, если Мамай, одолев Москву, учинит Рязанской земле новый разор.

И все же, прав ли он, что лицедействует перед Мамаем? Сомнения продолжали его мучить, и чтобы утвердиться, или, наоборот, разувериться в своей правоте, он внимательно прислушивался и присматривался к простым ратным.

Позавчера вечером вместе с Иваном Мирославичем он ехал по лагерю. На сиреневом небе уже проступали звезды. Повсюду горели костры, и князь, приблизясь к тому или иному костру, разговаривал с воинами, называя их "братыньками". Один из воинов спросил, куда их ведут. И когда Олег Иванович сказал, что к Дону, на помогу Мамаю, то спрашивавший воин, кряжистый, в плечах косая сажень, ноги короткие и толстые, как сваи, черная борода шкворнями, протянул разочарованно: "А-а-а…" Князь спросил:

— Ты, братынька, как будто чем недоволен?

— Дак, прошел слух, что мы к Дмитрею Московскому приложимся…

"Вон как", — подумал Олег Иванович и вслух спросил:

— Ну, а ты-то к кому бы приложился?

Ратный взял в кулак бородиные витени, крутанул их:

— Я-то? Я бы, княже, к православным пристал…

Стоявшие рядом с ним сотоварищи молчаливо одобрили его слова: кто кивком головы, кто — глазами.

Тот разговор и посейчас не выходил из головы князя, ибо коль простой ратный скажет что-то якобы лишь от себя, то знай: его глас — глас народа.

За окном послышался приглушенный разговор. Тотчас вошел в шатер Каркадын с докладом: воеводы Иван Мирославич и Софоний Алтыкулачевич просят принять их. Князь велел впустить их.

— Государь, — тихим, удрученным голосом сказал Иван Мирославич, недобрую весть привезли разведчики Тимоша Александровича: князь Дмитрей одолел Мамая…

Олег Иванович сразу же привстал с креслица и зажженные перед приходом воевод свечи колыхнули огнями, колыхнув и тень князя, падавшую на бархатный занавес, за коим спали княжичи Федор и Родослав.

— Что? Повтори, что ты сказал…

— Беда, княже. Войско Мамая побито, и сам он бежал с поля боя…

Иван Мирославич думал, что князь при этом известии схватится за голову. И ошибся. Олег Иванович не только не схватил себя за волосы, но, улыбнувшись, пошел к воеводам с растопыренными руками. Взял за плечи сначала зятя и потряс его, затем потряс и Софония Алтыкулачевича. Он был рад, и потому в первую очередь рад, что избегнет мести Мамая и что победа Дмитрия Ивановича сохранит и укрепит православие.

— Это как же беда, коль не беда? — возразил он. — Слава Богу, что верх одержали православные… А нет — не сдобровать бы нам…

Только теперь Ивану Мирославичу окончательно стало ясно, почему князь волокитил поход к Дону… Ивану Мирославичу нелегко было свыкнуться с мыслью, что победа Москвы во благо Рязани — для этого требовалось какое-то время, однако ему стало легче хотя бы оттого, что князь доволен и даже рад. Легче-то легче, но та самая месть, которой боялся князь со стороны Мамая, могла обрушиться и со стороны Москвы…

Стали совещаться, что делать, коль Дмитрий Иванович занесет свой карающий меч над Рязанью. Но и на этот случай имелись выходы: просить помоги у Тохтамыша либо у дружественных рязанскому князю некоторых литовских князей.

Разошлись. Князь улегся на раскатанный войлок, но уснуть не мог забылся чутким сном лишь на рассвете. Разбудили его трубы, играющие "зорю". Пока слуги свертывали войлок, а князь умывался свежей родниковой водой над лоханью, вышли из занавеса в длинных белых рубахах княжичи.

— Я вчера слышал, — обратился Федор к отцу, — из твоего разговора с воеводами, что Москва одержала верх над Мамаем и больше войны не будет. Это правда?

— Правда, сынок.

— Вот и ладно, — рассудил старший княжич. — Вернемся домой… Матушка обрадуется! Она так опасалась за нас!

Родослав в эту минуту топырил губы, дулся, в карих глазах — отчаяние. Чтобы не заплакать, прикусил нижнюю губу. Князь бросил на руки слуге расшитую травами и петухами утирку, погладил Родослава по головке. Хотел было взять его на руки — тот увернулся, он, мол, не маленький. "Ты-то чем недоволен, сынок?" — шепотом, заговорщицки, сказал ему на ухо отец. "Я хощу в бой, а боя не будет…" — посетовал младший. Князь — снова заговорщицки: "О, сынок, на твоем веку ещё много будет битв", — и ласково потрепал за кудрявые вихры. Легонько подтолкнул пальцами к лохани, где слуга уже держал наготове медный ковш с холодной водой.

Загрузка...