Иван Мирославич проснулся рано. Мягко — не разбудить бы Настасью, теплую, с тугим животом, — отодвинул занавес кровати. В узких слюдяных окнах, забитых снегом, едва виднелся свет. На улице завывала пурга, оборванной дранкой стучала крыша, скрипели ворота конюшни ("Приструню конюшенного — лодырь!").
Иван Мирославич сунул ноги в белые чесаные валенки, на исподнее набросил стеганый татарский халат, на голову — соболью шапку. В сенях, куда вышел по легкой надобности, было зябко — бр-р-р!.. Поскорей вернулся в опочивальню, уселся на низкий, привезенный им из Сарая, диван, скрестил ноги в валенках: так-то, по старинной привычке, обмысливалось яснее.
А поразмыслить было над чем. Жизнь не то что кусала — рвала клыками. Еще до крещения вернулся из Москвы посол Епифан Кореев. В княжой двор въехал тройкой, на рысях; лошади в нарядной сбруе, в лентах и лисьих хвостах, а посол вылез из возка необычайно постный, куда только и девалась его прежняя самоуверенность! Под тяжестью ли бобровой шубы или под впечатлением встречи с московскими правителями поднимался по лестнице на второй ярус сгорбленный. Еще бы! Московские правители, как объяснил Епифан, войдя в повалушу князя, требуют от рязанского князя признать Дмитрия Ивановича старейшим братом…
Признать московского князя старейшим братом значило плясать под его дуду. Он против Литвы иль Орды — и ты, его младший брат, с ним заедино. Он сел на конь, и ты садись на конь и поезжай с ним, куда он укажет. Ни в какие ворота!
Бояре загудели, как встревоженный улей. Такого унижения от Москвы их князю не ожидали.
Конечно, вина рязанцев перед Москвой была. Когда московиты возвращались с Донской битвы с добычей, то некоторые небольшие рязанские отряды, без разрешения на то своего князя, грабили победителей, иных пленили. Дмитрий Московский пригрозил наказать рязанцев суровейшим образом. Епифану было поручено уладить дело. Угрозу войны Епифан, кажется, отвел, но лишь ценой унижения своего князя…
— Рашпояшалша Дмитрей! — шамшил почтенный Павел Соробич, тряся поверх шубы узкой белой бороденкой.
— Истинно распоясался, — поддакнул Софоний Алтыкулачевич.
— Как же — Мамая победитель!
— Да кабы мы встали за Мамая — разве одолел бы он?
— Ни в жисть!
— Ишь, чего удумал — государя нашего Ольга Ивановича подмять под себя…
Посматривали на князя. Ждали — стукнет сейчас перстнями на пальцах по подлокотнику: "Не бывать тому!" Не стукнул. В притухших карих глазах виноватость. Ведь уговаривали его иные бояре, в первую очередь Иван Мирославич, встать рядом с Мамаем и ударить на Дмитрия Московского — нет, не послушался. А теперь вот — утрись!
С дотошностью расспросил Епифана: каких ещё уступок требуют московиты. Выяснилось: московиты не точат зубы на те волости, что на рязанской стороне Оки, но просят и рязанцев отступиться от своих волостей на московском берегу. Не полезут они и в Тулу, если и Олег туда не полезет; пусть там правят татарские баскаки, как они правили ещё при царице Тайдуле, вдове хана Джанибека… Не должен Олег соваться и в Мещеру, купленную Москвой…Словом, кое в чем давали поблажку, но наглости, как всегда, было с избытком.
Теперь-то уж, как надеялись рязанские бояре, князь наверняка ударит по подлокотнику. Но князь опустил очи долу, выслушал, затем тихим голосом объявил: "Ступайте, бояре, по домам. Как нам поступить — подумайте. С ответом не спешите. Отмолвите, как вновь соберу вас…"
Бояре один за другим кланялись и уходили. Первыми — те, кто сидел подальше от князя. Иван Мирославич, как самый ближний, всегда откланивался последним, и при этом часто князь задерживал его: побеседовать ещё и с глазу на глаз. И на сей раз Иван Мирославич надеялся: князь попросит его остаться. А поведать князю было о чем: Иван Мирославич задумал строить по весне церковь в вотчине Верхдерев, а в другой вотчине, Венев, пожаловать тамошнему монастырю Николая Чудотворца угодья. Может быть, посетует тестю: стали выпадать, непонятно от чего, зубы у любимого коня Джигита, купленного им минувшим летом в Сарае, куда ездил выкупать у хана Тохтамыша ярлык на великое Рязанское княжение. Само собой, обмолвится и о сыне Грише: тот гораздо постигает грамоту и преуспевает на воинских игрушках. Ну, а потом, потом выплеснет из себя негодование по поводу невыносимых требований московитов.
Наконец, поясно поклонясь и коснувшись рукой ковра, удалился из палаты Ковыла Вислый. Взор князя упал на Ивана Мирославича.
Но каким был тот взор! Не дружески-родственным, располагающим к приятной беседе с глазу на глаз, а холодным… Ясно дал понять — иди… В чем Иван Мирославич провинился перед князем? В чем сплоховал? Встал, все ещё надеясь: задержит. Не задержал…
Не глядя на своего слугу, ждавшего его в сенях, быстро вышел на залитое скупым зимним солнцем крыльцо, сощурился. Саженях в десяти от крыльца стояли запряженные тройкой гнедых санки. Кучер уже отвязывал лошадей. Медленно сойдя со ступенек, Иван Мирославич умял поудобнее сено в кузове санок, сел, сам прикрыл медвежьей полостью ноги и, отрывисто, кучеру: "В Храпово!".
Село Храпово было вотчиной Едухана. Через полчаса крупного рысистого бега коней показалась на возвышенном приволье церковь, и вот уже визг полозьев врывается во двор усадьбы брата.
Двор широк, посреди его двухъярусный дом, вдоль тына — хозяйственные постройки. На большой навозной куче лежат два верблюда, купленные братом у московитов позапрошлой осенью, когда те гнали с Дона брошенный ордынцами скот. Две высокие поджарые собаки подбежали к возу, обнюхали валеные сапоги Ивана Мирославича (он почесал собак за ушами). Сам Едухан, во всем белом только что вернулся с охоты — вышел из дверей псарни, широко улыбаясь и раскинув руки для объятий.
Когда-то резкий и злой, Едухан, со времени переезда на Рязанскую землю, смягчился нравом: стал ровнее, благодушнее. Уже не кричит на встречных: "Пыстаранись! Еду хан!.." И плетка его теперь не хаживает по спинам слуг. Приняв и полюбив православное вероисповедание, он с удовольствием занимался хозяйством в своей вотчине, имел большие косяки лошадей, владел бобровым гоном на реке Бобровке (за тот гон в казну князя справно шла немалая пошлина), сеял на мягкой землице пшеницу, просо и овес. Главное свое дело — службу князю — исполнял честно, но не столь уж и ретиво, как Иван Мирославич. Государевы неудачи не воспринимал так близко к сердцу. Отступив от старшего брата на шаг, оценочно вгляделся:
— Ты что как ошпаренный? Ну?
— Есть о чем перетолковать… — Уста Ивана Мирославича сомкнулись, обозначив печально-значительную морщинку в уголках рта.
— Перетолкуем… Пойдем-ка, посмотришь волка. Собаки взяли. Зверина матерый…
Повел Ивана Мирославича к соломенному навесу меж двумя хлевами, где толпилось с полдюжины дворовых людей, чем-то взбудораженных. По приближении бояр расступились. Меж ними на соломенной подстилке лежал серо-белесого окраса связанный по ногам волк: большеголовый, с широким лбом, косым разрезом глаз. Под щеками — колко торчавшие баки, в пасти — короткая палка, засунутая в нее, видно, в тот момент, когда собаки мертвой хваткой вцепились зверю в горло или загривок. Морда крепко обвязана веревкой. Волк взглянул на Ивана Мирославича остро, зло, яро… Не будь морда обвязана так и щелкнул бы своими мощными клыками и зубами. Иван Мирославич невольно поежился…
Едухан засмеялся:
— Каков, а? У-у, бирюк! (Погрозил волку пальцем). Я т-тебе! Волк ответил рычанием. Челядинцы посмеивались.
— Вот что, дорогой мой брат, — обратился Едухан к Ивану Мирославичу. — Идем завтра со мной на охоту… Ей-богу, тебе придется по душе.
Иван Мирославич не любил охоты. Она отвратила его ещё в те ордынские времена, когда он, по приказу хана, участвовал в охоте вместе со всем воинством. Смысл охоты заключался лишь в том, чтобы окружить огромное степное пространство, где много зверей, и с шумом, криками, ревом труб постепенно, день за днем, сужать кольцо. Зверям некуда деться: начиналась жуткая бойня. Безысходность несчастных животных вызывала в душе Ивана Мирославича (тогда ещё Салахмира) чувство сострадания к ним. На Руси охота иная, здесь зверю дают возможность изъявить природную ловкостъ и хитрость и уйти от стрелы либо рогатины. Но отвратительное впечатление от тех, ордынских охот было столь неизгладимо, что Иван Мирославич даже и теперь не хотел слышать ни о какой охоте…
— Нет уж… Что ж ты с ним сделаешь? Кинжал — под лопатку?
— Не волнуйся, оставлю живым. Приручу. Волки, когда их приручают, верны хозяевам. Даже сильнее собак привязываются. Хошь — подарю тебе? Поставишь его во вратах — ни один вор не сунется в твои хоромы…
Смотрел на Ивана Мирославича испытующе — был уверен, что откажется. Но Иван Мирославич вдруг ответил:
— А что? От такого подарка, пожалуй, не откажусь. Вели его положить ко мне в санки…
Двое челядинцев по приказу Едухана тут же, ухватив волка за уши и хвост, оттащили его в возок.
Братья пошли в дом, в ожидании обеда (слуги переполошились, накрывая на стол)сидели в горнице на широких, покрытых красным сукном, лавках. На стенах — оленьи рога, сабли, луки; на полу — медвежьи шкуры. В углу — две иконы густого древнерусского письма.
Едухан — с некоей озабоченностью:
— Что случилось?
— Беда, братик… Епифан вернулся из Москвы. Тамошние правители чего удумали — требуют, чтобы наш Ольг Иванович признал себя молодшим братом ихнего князя… Каково?
Едухан едко улыбнулся:
— И это, по-твоему, беда?
Иван Мирославич, влезший в князевы дела по уши и остро переживавший за них, давно заметил: на поле боя готовый отдать за князя жизнь, в мирное время Едухан с прохладцей, как-то отстраненно, посматривал на боярскую суету вокруг князя. Считал, что не дело боярское подсказывать князю, как действовать, как править своей землей. Такой взгляд принижал боярскую думу, и особенно — тех думцев, кто был самыми близкими князю. Не будь Едухан родственником — то и Бог с ним. Но он — родной брат, и Ивану Мирославичу порой было неприятно такое отношение Едухана к думцам. И главное: не скрывалось ли за всем этим его равнодушие к государевым делам? И не о том ли говорила эта его ползучая улыбка? Словно какой-нибудь последний мелкий бояришка, а не главный советник великого рязанского князя, Иван Мирославич вскочил с лавки, затряс волосатыми кулаками перед носом брата:
— Как ты не понимаешь? Великому княжению Ольга Ивановича, моего тестя, наступает конец, а ты… Мне стыдно за тебя! Подумай, что будет с нами, с нашими женами и детьми — подчинись наш князь московскому…
— Что с нами будет? Ничего и не будет. Да убери ты свои кулаки! Что ж, по-твоему, у меня своих нету?
— Не смей мне говорить такое! Ты мне молодший брат! И я тебе заместо отца нашего…
Сгоряча наговорили друг другу такое, что впору хоть разбегаться. Но тут явился слуга, доложил, что стол накрыт, и бояре последовали в столовую палату, стены которой украшали все те же оленьи рога и оружие. И ещё — на поставцах красовались искусно сделанные чучела птиц — орла, глухаря, филина… Стол ломился от вареной, пареной и жареной дичины. Бочонок с хмельным медом — на отдельном столе.
В палату вплыла (за нею двое слуг с подносами) Анна, жена Едухана, дочь боярина Ковылы Вислого, — высокая, статная, круглолицая (щеки её полыхали как заря — хоть руки об них отогревай). Распашная мантия на ней была красная, отороченная по вороту, стыку тканей и подолу широкой золототканой тесьмой. Кокошник переливался жемчугом и немногими драгоценными камнями. Взяв с подноса наполненные медом чаши, хозяйка поднесла гостю и мужу и одну взяла себе. Со здравием выпила и сама. Поставила чашу вверх дном — глядите, мол, до дна и больше не пригублю — и вперила брызжущий весельем взгляд в супруга: "Чтой-то ты невесел? Надулся как мышь на крупу? Ай дорогому гостю не рад? Иль я тебе не люба?"
Краткое присутствие в застолье хозяйки смягчило возникшую напряженность между братьями, и разговор пошел сердечный, приязненный: о семейных и хозяйственных делах. Но о главном Иван Мирославич заговорил лишь после того, как хозяйка оставила братьев наедине. Он сказал: очень жаль, что Едухан так и не понял, что произойдет с великим княжением Рязанским, если князь Олег Иванович признает себя младшим братом московского князя. Рязань потеряет — пусть и не сразу, а с годами — свою самостоятельность, и это никуда не годится. Он, Иван Мирославич, скорее расшибет себе лоб о первый попавшийся столб, чем согласится на такое…
Тогда неуступчивый Едухан сказал:
— Не подумай, Иван Мирославич, что я перестал тебя поддерживать. Поддерживал и буду поддерживать. Но на сей раз ты не прав. К чему нам брань с Москвой? В коленках мы слабы против Москвы! Неужто Донская битва нас ничему не научила?..
Иван Мирославич понял: брата не перетянуть на свою сторону. Сожалея, что младший брат перестал его понимать так как прежде, он попрощался с ним на крыльце и, опасливо поглядывая на связанного волка в передке своих санок, сел. Слуга укутал ему ноги меховой полстью. Волк смотрел зло; заиндевевшие под щеками баки как-то состарили его. Иван Мирославич невольно слегка подобрал ноги. Слуга развернул зверя мордой к лошадям, но тот все норовил, повернув голову, взглянуть на седока глаза в глаза… Полозья взвизгнули. На рысях выехали за врата. Версты через две, когда проезжали через перелесок, Иван Мирославич велел остановиться и отпустить волка, пояснив, что иначе он ему вымотает душу.
Слуга и кучер вытащили из санок волка, развязали ему ноги, затем морду. Подтолкнули. Зверь сделал несколько мощных прыжков. Оглянулся и, лишь теперь выбросив изо рта палку, побежал трусцой в дубовую чащу.
Иван Мирославич вытянул ноги, уселся, подминая сено, поудобнее и, крикнув кучеру: "Пошел!" — спрятал голову в бобровом воротнике.
Мерный бег коней и скрип полозьев погрузили его в состояние глубокой отрешенности. Брат, при всем его злосчастном благодушии, в чем-то был прав. Везло Москве. После Донской победы ей сопутстствовали удача за удачей.
На Дону Мамай был сокрушен, но не добит. Он бежал в Крым, быстро собрал новое войско и двинул вновь на Русь, рассчитывая застать на сей раз Дмитрия Московского врасплох. Однако, где-то в степях, кажется, на реке Калке, на пути его встал Тохтамыш. Произошло почти невероятное: несколько темников, видно, разуверясь в Мамае и тяготясь сознанием, что он незаконный хан, отправились в стан Тохтамыша, сошли с коней, поцеловали у его ног ковер и попросили взять их под свою руку. Мамай с сыном Мансуром и немногими верными ему военачальниками дунул в Кафу, эту колонию Генуи. Управлявшие этим городом генуэзцы разбогатели на торговле рабами. Мамай всегда покровительствовал им, оберегал их от разбоев и воров. Он верил в человеческую благодарность и, за большую плату, попросил укрыть его за мощными каменными стенами Кафы. Но преследовавший беглеца Тохтамыш предложил правителям Кафы ещё большую плату за то, чтобы Мамай был выдан ему. Участь могущественного временщика была решена, он был умервщлен, а Мансур спасся бегством в Литву.
Став полновластным хозяином Золотой Орды, Тохтамыш, кажется, благосклонно относился к Москве, выдав её князю ярлык на великое княжение Владимирское.
И все же… И все же Иван Мирославич никак не мог согласиться с тем, чтобы его князь уступил наглому требованию Москвы.
Для того ль он в свое время оставил Сарай? Он оставил Орду, Сарай, для того, чтобы, осев на Рязанской земле, возвеличить её князя. В этом он видел цель своей жизни.
Олег Иванович с семьей убыл в покровительствуемый им Ольгов монастырь — постоять на молитве. Тем временем Иван Мирославич побеседовал чуть ли не с каждым боярином в отдельности: прощупал, что скажут на думе по возвращении князя. Увы, первоначальная горячность с бояр сошла, они уже не возмущались. Лишь некоторые из них: Павел Соробич, Софоний Алтыкулачевич считали немыслимым вставать перед Москвой на колени. Кое-кто не видел иного выхода, как заключить с Москвой мир на унизительных условиях. Большинство же бояр разводило руками — не знали, как быть.
Иван Мирославич весь извелся. Что нашепчет князю монастырское уединение?
Вчера Олег Иванович вернулся в Переяславль. Спокоен. Умиротворен. Лицо непроницаемо. Как Иван Мирославич ни вглядывался в его лик, не мог предугадать его решения. Нынче — дума. Что она скажет?
— Охо-хо! — вздохнул Иван Мирославич. И разбудил Анастасию.
Сквозь завыванье вьюги сочился мягкий колокольный звон Борисоглебского храма. Звон ширился, подхватываемый колоколами других церквей. И уже проснулся весь дом, затопали, застучали внизу, растопляя печи. Прошаркал в сенях домашний поп в крестовую палату. Вскоре и Иван Мирославич во главе всего семейства со слугами — туда же. Поп уже зажег свечи, открыл служебник. Читал заунывно, старческим дряблым голосом, склонясь над аналоем.
Поклонных скамеечек не было. Иван Мирославич, вставая на колени, пригнетал лоб к возложенной на пол льняной тряпице. Когда вставал — лоб его был красный, как жаровня.
Завтрак прошел в почтительном, но тягостном молчании. Все знали: Иван Мирославич готовится на думе убедить князя и бояр не дать себя унизить московитам.
После завтрака позвал к себе первенца, десятилетнего Гришу (выступами скул, косым разрезом глаз, жесткими черными волосами — в отца), усадил против себя. Любил его и был к нему требователен: приставил опытного опекуна обучать воинскому искусству и наукам и умного священника наставлять Закону Божьему. Сын, в легоньком кафтанце, сидел перед отцом весь внимание. Черные глазенки смотрели умно, с глубочайшим почтением к родителю. Иван Мирославич попытал его по Закону Божьему, истории, астрономии, математике. Под конец, сощуря глаза, спросил:
— Кто есть на Руси князь?
— Воли Божией управитель страны.
— А кто — бояре?
— Первые слуги князя — воеводы, дружинники, судьи, конюшие, ловчие, стольники, чашники… Они же и советчики.
— Ты, сынок, уразумел, почему дети бояр не должны быть неучами?
— Уразумел, батюшка.
— Ну, старайся и впредь. Не подводи своих родителей.
Отпустил сына, с улыбкой посмотрел ему вслед — было что-то неуловимо родное в его легкой уверенной походке. Сам пошел в терем жены. Настасья, сделав все необходимые распоряжения служанкам по домашнему хозяйству, с некоторыми из них шила детские пелены. На сносях она была пятый месяц, и муж окутывал её особенной заботливостью и вниманием. Улыбаясь, подсел к ней, глазами вопрошая, каково ей можется. Она, в чепчике с кружевом, напоминая ребенка, ответила ему тоже глазами: мол, пусть не беспокоится.
— Завьюжило… — качнула гребнем чепчика. — Может, князь отложит думу? Эко на дворе шумит!
— Нет, не отложит. Три дня молился в келье, думал. Только вот что надумал?…
Вошел слуга, доложил — возок подан. В длинной, почти до пят, шубе, в собольей шапке Иван Мирославич вышел на крыльцо. В лицо секануло сухой снежной пылью, и он прикрылся воротником. Со ступеней его свели под руки, словно слепого и старого. Подтолкнули мягонько в возок. Кони сквозь вьюгу шли шагом. Иван Мирославич прикидывал, сколько думцев встанет на его сторону. По его подсчетам выходило — половина. Что ж, пусть будет так. Зато его голос будет стоить многого. Не впервой ему перетягивать на свою сторону большинство. Лишь бы самого князя переломить.
Олег Иванович сидел на троне под балдахином невозмутимый, спокойный, непроницаемый. Бояре говорили один за другим при полном разнобое. Когда говорили сторонники унизительного мира с Москвой — противники такого мира косоротились и фыркали. И наоборот, фыркали первые, когда вторые высказывались против худого мира. Дошел черед и до Ивана Мирославича. Так уж повелось — слово Ивана Мирославича часто было решающим: авторитет его среди думцев был велик.
Повел он речь плавно и рассудительно. Напомнил, что рязанские князья — из Рюриковичей, что они ничуть не уступают по родовитости московским (краем глаза заметил — Павел Соробич одобрительно трясет бородой, однако, сам князь насторожен), что Рязанское княжество древнее Московского, что рязанские воины прославлены в былинах и в древних повестях о них сказано:
"Удальцы и резвецы, узорочье и воспитание рязанское!" Невзирая на настороженность князя, Иван Мирославич уже и в раж вошел, говоря, что не им ли, боярам великого рязанского князя Ольга Ивановича, множить славу наших предков, не им ли держать честь рязанского князя на должной высоте и не им ли оберегать его достоинство…И не успел он перевести дух, как вдруг увидел: князь, сам князь, побледнев, тычет в него пальцем и говорит: "Что ты нам тут кукарекаешь! Не потерять бы нам голову с твоим кукареканьем… Читай, Епифаша, грамоту…"
Приняв из рук дьяка грамоту, Епифан Кореев стал читать её негромко, местами и торопливо, особенно в тех местах, где честь рязанского князя унижалась.
— По благословению отца нашего Киприана, митрополита всея Руси, старший брат, великий князь Дмитрий Иванович, и брат твой, князь Владимир Андреевич, целуйте мне крест, своему младшему брату, великому князю Олегу Ивановичу… Я буду твоим младшим братом… А договор с Литвой великому князю Олегу расторгнуть. И если будет великий князь Дмитрий Иванович и его брат, князь Владимир, в мире с Литвою, то и великий князь Олег будет с Литвою в мире. И если великий князь Дмитрий и князь Владимир будет с Литвою в раздоре, великому князю Олегу быть с великим князем Дмитрием и с князем Владимиром в союзе против Литвы.
А если великому князю Дмитрию и его брату князю Владимиру с татарами будет мир или нужно будет платить дань, то и великому князю Олегу будет с татарами мир или платить дань вместе с великим князем Дмитрием. А будет размирье с татарами, великому князю Дмитрию и брату его князю Владимиру, великому князю Олегу быть в союзе с великим князем Дмитрием и его братом против татар и биться с ними…
Пока Епифан читал грамоту, Иван Мирославич взмок. Во время оглашения особенно унизительных для рязанцев мест он издавал звук, похожий на стон. Когда Епифан умолк, то было лишь слышно, как тяжело, с сипом, дышал Павел Соробич.
— Печать! — повелел Олег Иванович.
Слуги поставили на стол медный ларец с печатью, глиняный сосуд с сургучом. Запахло смолой… Дьяк, помолясь, скрепил коричневой печатью великого рязанского князя договорную грамоту. Тут Иван Мирославич встал, поклонился Олегу Ивановичу.
— Желаю тебе, княже, — сказал отчетливо, громко, не скрывая горчайшей иронии, — быть самым-самым примерным подручником Дмитрея Московского…
Бросил ещё два коротких поклонца вправо и влево думцам и, выставя вперед иссиня-черную бороду, вышел. Едухан рыпнулся было за ним, но Олег Иванович жестом руки задержал его:
— Не тщись! Пущай покобенится! Ишь, гордыню-то напустил…
Думцы таращились на князя — прежде он ещё ни разу не изъявлял неприязни к своему зятю…
Чуть до беды не дошло. Возвратясь домой, Иван Мирославич сгоряча объявил, что поедет в Сарай проситься к Тохтамышу-хану под руку. Во время недавнего пребывания Ивана Мирославича в Сарае хан обошелся с ним ласково. Полушутя спросил: "А что, Салахмир, не думаешь ли ты возвратиться в Сарай?". Иван Мирославич ответил так же полушутя: "Разве лишь сделаешь меня правой рукой…"
На что Тохтамыш серьезно ответил: "Сарай теперь не тот, каким ты его оставил. Раздоров нет. Подо мной — не только Золотая Орда, но и Синяя". И то была правда. Иван Мирославич и сам видел: в городе воцарились после тридцатилетней смуты мир и спокойствие. Зашумели базары. Отовсюду потянулись сюда караваны верблюдов с купеческими товарами. Все жители, от ремесленника до знатного вельможи, уставшие от междоусобиц и войн, благодарили Аллаха за то, что он ниспослал им такого царя, как Тохтамыш.
Иван Мирославич тогда даже и помыслить не мог о возвращении в Золотую Орду. А теперь, после того, как князь грубо оборвал его на думе, не дав ему даже закончить речь, ещё в возке, возвращаясь домой, твердил себе: "Убуду в Сарай… И ты, тесть, ещё пожалеешь…"
Но оказалось, убыть из Переяславля было не так-то просто. Встала на дыбошки Анастасия. Она и слышать не хотела об отъезде из родимой земли. Да что там Анастасия! Слуги, а они в большинстве были татары, и те пригорюнились. Ибо все они оженились в Переяславле, обзавелись семьями, обросли хозяйством. Для их детей родиной была не Орда, а Рязанская земля. Один за другим стали наведываться к Ивану Мирославичу бояре, убеждать его не делать сгоряча неосмотрительных поступков. Перебывали у него и Едухан, и Таптыка, и Благоденя, и Глеб Логвинов, и Софоний Алтыкулачевич, и Ковыла Вислый… Даже, по поручению князя, начальник его охраны Каркадын. Иван Мирославич понемногу остывал, но в княжой двор не ездил.
В один из ясных морозных дней приехал к Ивану Мирославичу сам князь. Уединились в одной из палат. Хозяин был во всем татарском: кафтан, сапоги, шапочка…
— Вот что, зять, — сказал Олег Иванович. — Немного подурил и хватит. Завтра будь во дворце. А на меня на обижайся. Я узнал, что ты в мой отъезд пытался кое-кого из бояр подбить на свою сторону, вот я и рассердился на тебя. Каюсь — погорячился…
Олег Иванович виновато смотрел на зятя. Пока Иван Мирославич "дурил", не являлся на думу — князь в его отсутствие ощутил неполноту своей думы; ему просто-напросто не доставало этого надежного умного сподвижника. Мало того, уйдя в Орду, Иван Мирославич увел бы с собой пусть не всех, но изрядную часть татарских воинов, столь надежно служивших Олегу. Допускать такое было нельзя.
С присущим ему прямодушием Иван Мирославич ответил, что тошно ему видеть рязанского князя подручником Москвы. На это князь возразил: тошно не тошно, а потерпеть придется, не приспело ещё время отмахиваться. Куликово поле показало, как сильна Москва, да и сам царь Тохтамыш уважил московского князя ярлыком на великое княжение Владимирское, хотя на тот же самый ярлык рассчитывал и тверской князь Михаил.
— Но Тохтамыш и тебе дал великое княжение Рязанское! — сказал Иван Мирославич, сочтя нелишним напомнить своему князю о том, что он ровня московскому князю.
— Вот потому и потерпим. Дождемся доброго часа. Не подумай, что грамота, скрепленная моей печатью, сделала меня навечно подручником московского князя.
Иван Мирославич широко и мягко заулыбался.
На другой день думские бояре имели удовольствие и радость видеть в своем кругу Ивана Мирославича на его обычном месте — ближним к князю.
Ничто, казалось, не предвещало грозы летом 1382 года. Тишина. Переяславль Рязанский не беспокоили ни с какой стороны: Москва по заключении мирного договора не угрожала; со стороны Литвы также не было никаких претензий к Рязани; прочно севший в Сарае после победы над Мамаем Тохтамыш и вовсе не имел никаких причин выказывать Олегу Ивановичу неуважение: он сполна и вовремя уплатил дань.
Правда, некий тревожный знак ещё ранней весной подало само небо, на котором, в восточной части, был замечен хвостатый огненный столп. Знамение возбудило в народе пугающие предположения, но вскоре о нем забыли. Но вот в августе в Переяславль проник слушок: хан Тохтамыш-де осержен на Дмитрия Московского за то, что тот, получив ярлык на великое княжение Владимирское, откупается лишь дарами, но отнюдь не данью.
Верь-не верь, а к сведению прими. Успех на Дону, видно, вскружил голову Дмитрию, и он уже почел себя свободным от уплаты дани Орде, ограничиваясь лишь внешними знаками подчиненности новому великому хану. Чем это кончится? Бог весть…
В канун яблочного Спаса, приняв предложение Едухана потешиться соколиной охотой в его вотчине, Олег Иванович с малым числом бояр (большинство в это летнее праздничное время находилось в своих имениях) приехал в Храпово. В день Спаса крестьяне всем миром гуляли на лугу, уставя длинные столы бочонками с хмельным медом и деревянными тарелями со снедью. Они пели и плясали, а Едухан угощал гостей в саду. В этот час благодушной застольной беседы из Переяславля прискакал окольничий Юрий с вестью: на Волге, от града Булгар до Сарая, ордынцы по приказу Тохтамыша хватают купцов-христиан и убивают их. Захваченные суда с товарами сплавляют вниз, в Сарай. Двое рязанцев сумели спастись бегством — они-то и привезли весть…
"Хитро и жестоко затеял, — подумал князь. — Видно, Тохтамыш идет на Русь изгоном и не хощет, чтобы кто-либо донес об его походе заранее…"
Велев окольничему возвращаться в город и созывать всех воевод, князь, однако, не оставил застолье, решив весь завтрашний день посвятить излюбленной им потехе — соколиной охоте. Тем паче, Едухан уже подарил ему прекрасного рыжего беркута с огромными крыльями, который будто бы за одну охоту берет по десять волков, и ему хотелось увидеть ловчую птицу в деле.
Князь продолжал пировать с таким видом, будто ничего не случилось, но все уже заметили: в ту минуту, когда окольничий докладывал весть, зраки князя заметались — явный признак беспокойства и озадаченности. И это было действительно так. Конечно, Олег Иванович не сомневался, что новый хан, если он и в самом деле идет на Русь, целью своей ставит наказание Дмитрия Московского за то, что тот уклоняется от уплаты дани. Но это как раз означает: Олегу, союзнику Москвы, придется выставить войско в её защиту. Никакого беспокойства Олег Иванович не испытал бы, будь на месте Тохтамыша любой другой противник. Но против Тохтамыша, во-первых, воевать было небезопасно; во-вторых, претило пожизненным установкам Олега: не препятствовать укреплению законности. Тохтамыш, законный хан, вправе требовать дани со своих данников и вправе наказывать ослушников. И вот Олегу, который в глубине души признает правоту Тохтамыша, придется как младшему брату Дмитрия Московского воевать против того, чью правоту он не отвергает…
На другое утро, отстояв молитву и попив квасу, верхами выехали из ворот. Впереди сокольничий, за ним князь и Едухан, затем все остальные. На двух повозках везли бочонки с квасом, бузой, медом, закусками; на четырех клетки с соколами, сундуки с кожаными перчатками и шелковыми колпачками. Уставленное суслонами снопов сжатое поле сверкало росой на стерне. Ехали в дальний лог, где накануне волки порезали двух крестьянских овец и лошадь. Едухан хвалил подаренного князю беркута:
— Крылья у него — во! В сажень… Задний коготь — в полпальца! Как вкогтится в морду волку — все, конец тому…
Приблизились к лесу, одним краем примыкавшему к заросшему ольхой оврагу. Над лесом взнялась стая воронов и ворон. Сокольничий первым поскакал туда, и вскоре раздался его условный знак — позвал к себе всех. Подъезжая, князь осторожно, рывочками, втягивал горбоватым носом воздух почуял запах крови. В вырубе, меж дубовых пней, лежала гнедая лошадь… горло разорвано, голова откинута, желтоватые зубы в оскале, а в лиловых глазах — заклекший ужас. Два волчьих следа уводили в чащу. Сокольничий распорядился, кому где встать, кому выгонять волков в поле.
Ноздри Олега Ивановича подрагивали, когда он встал на опушке урочища. К седлу привязана подставка с беркутом. На голове птицы — колпачок, прикрывавший глаза. Не видя зверя, беркут не станет взлетать прежде времени. Князь с волнением вглядывался вдоль опушки урочища на залитый косыми лучами восходящего солнца луг, курчавившийся легким туманцем.
Волк, подгоняемый шумом, ором, звуками рожков и дудок, трусцой выбежал из леса, поднял голову. Почуяв опасность, пошел на растянутых прыжках в сторону другого урочища. Дав ему возможность уйти дальше, чтобы он не смог успеть вернуться в ближайший лесок, сокольничий дал знать: "Пора!". Олег Иванович снял с беркута путлище и сорвал колпачок. Птица сильно оттолкнулась от его вытянутой руки, мощным взмахом крыльев обдала его ветром.
Дальше было несколько минут бешеной скачки вослед за убегавшим волком, которого сначала настиг беркут, а затем и охотники. Когда с волком было покончено и Едухан с интересом рассматривал его, поворачивая с боку на бок, то князь, который только что сам держал волка за уши, занеся над ним нож, отошел в сторонку. Он уже утратил интерес к охоте. Сухое чеканное лицо его стало отрешенным. Мысли его были далеко. Лишь бросил взгляд на беркута, по достоинству оценив и ошеломляющую скорость его полета, и сноровку в миг нападения на волка.
— Труби сбор! — приказал сокольничему. — В Переяславль!
Тохтамышево войско, не обремененное ни пешими ратями, ни семьями, ни тяжелыми обозами, шло вборзе. Как стало известно, князь Дмитрий Московский повелел всем своим подручным князьям собраться в Коломне, чтобы там, на порубежных границах своей земли, дать отпор Тохтамышу. Известно на Рязани стало и то, что князь Дмитрий Константинович Суздальский и Нижегородский, тесть Дмитрия Московского, пренебрег родством и вместо того, чтобы встать с ним плечом к плечу, послал двух сыновей своих, Василия Кирдяпу и Семена с дружинами, к Тохтамышу на поклон и в услужение. Тем и отвел угрозу своей земле.
Олег Иванович срочно послал Ивана Мирославича в Ростиславль, рязанскую крепость неподалеку от Коломны, разнюхать тамошнюю обстановку. Одновременно рязанская разведка следила за продвижением Тохтамышевой рати. Еще Олег Иванович отправил гонца в Брянск, к сестре, предуведомить о скором своем визите. Надо было просватать дочь свою, Настеньку (любили это имя рязанские князья!), за смоленского княжича Юрия, и он в этом тонком деле надеялся на помощь сестры.
Иван Мирославич уже выехал из Ростиславля. К его возвращению, упрежденные гонцом, вечером караульные на башнях уже перестукивались колотушками, дубовые ворота княжого двора были предупредительно распахнуты, и стражники-татары почтительно стояли с отведенными копьями. Сам князь вышел на крыльцо, взял Ивана Мирославича под руку и повел в повалушу. Бояре при свечах сидели по чину, каждый на своем месте, с нетерпением ожидая вестей. Распахнув коленями кафтан, Иван Мирославич сказал с расстановкой:
— Княже, разведал я, что в Коломну по зову Дмитрея Ивановича на сбор явился лишь он сам да двоюродный брат его Володимер Серпуховской… (Помолчал. Каждый обмысливал сказанное, памятуя, что два года назад, перед походом на Дон, в Коломну по зову того же Дмитрия явилось более двадцати князей…) Рать у них невелика. Думаю, с их ратью они не решатся дать бой Тохтамышу…
Опять пауза.
— Вот я и мыслю, — продолжал Иван Мирославич, — не ударить ли нам челом Тохтамышу, как ударил суздальский и нижегородский князь Дмитрей Константинович? Попросить обойти нашу землю краем…
Что и говорить, зять словно заглянул в душу тестя. В том положении, в каком очутился Олег, ничего иного и не оставалось, как, пренебрегши союзническими обязательствами перед Москвой, ударить челом царю. Тохтамыш не Мамай. Он чингисид, и он доказал свою силу: после многих лет смуты сумел взнуздать Золотую Орду. Он заставил уважать себя потомков Чингисхана, обязанных ему хотя бы тем, что он укротил Мамая, этого присосавшегося к их трону чужеродного темника, и тем спас честь династии. Судя по всему, Тохтамыш сел на престол прочно, и было бы нерасчетливо и недальновидно выступать против этого царя на стороне Москвы, союз с которой на условиях признания себя младшим братом московского князя Олег всегда считал для себя унизительным. Настала пора покончить с тем унижением. Конечно же, он не пошлет Дмитрию Московскому помогу, зная теперь доподлинно, что и подручные-то ему князья не встали ему под руку.
— И пусть, княже, душа твоя не терзается сомнениями! — с жаром добавил Иван Мирославич. — Не тебе, великому рязанскому князю, Рюриковичу, быть молодшим братом московского князя! Я прежде о том говорил и теперь говорю!
Сказав это с величайшей убежденностью, не забыв притом ввернуть насчет высокой родовитости своего тестя, чем, как зять, втайне очень гордился, Иван Мирославич тем не менее не мог удержаться от изъявления легкого упрека, прозвучавшего в самом тоне его высказывания. Этот упрек был понятен всем, и прежде всего Олегу Ивановичу: кто, как не Иван Мирославич, больше других переживал унизительные условия рязанско-московского договора?
И все же нелегко было Олегу Ивановичу отступаться от своих обязательств перед Дмитрием Московским. Если бы не припирала нужда, он никогда бы и не отступился. Но нужда ох как припирала! Прежде всего надо было позаботиться о том, чтобы избавить свою Рязанскую землю от разорения, а сделать это, не разорвав договора с Москвой, невозможно. Тохтамыш должен быть обнадежен в том, что рязанский князь не встанет под руку московскому. Как убедить в этом Тохтамыша? Как добиться его расположения? Чем умаслить его?
И эти мысли князя были угаданы Иваном Мирославичем.
— Дай, государь, полк в помогу Тохтамышу, — посоветовал он. — Царь сразу увидит, с кем ты.
Но Олег Иванович возразил:
— Не мне, православному князю, помогать царю ненашенской веры против православного же князя, доброго моего соседа… Совесть моя была бы отягощена. Надо придумать что-то другое. Может быть, встретить его на рубежах нашей земли хлебом-солью? Показать ему броды на Оке? Эти броды татары и без нас сыщут, но, если укажем на них мы, Тохтамыш оценит это как услугу.
— Столь незначительной услугой не убедить его в нашей благонамеренности. Я бы, государь, предпочел послать ему в помогу отряд наших воинов.
Наступило молчание. Было о чем поразмыслить боярам. Но молчание длилось недолго. Попросил слово Епифан Кореев, чей острый ум был так ценим князем.
— Боюсь, княже, тебе придется не по душе мой совет, однако, учитывая сложность нашего положения, все же выскажусь. Послал бы ты, господин, к царю для переговоров самого-самого близкого тебе человека — и царь, я думаю, воспримет это как знак твоей верности, благонамеренности.
— Кого ты подразумеваешь? — спросил князь. — Если намек твой касается моего зятя Ивана Мирославича, который у меня из вас, думцев, ближе всех ко мне и правая моя рука, то я целиком и полностью принимаю твой совет и безо всякого сомнения отряжу зятя к царю Тохтамышу во главе посольства.
Епифан же, глядя на князя открыто и смело, сказал:
— Я имею в виду не Ивана Мирославича. В каком бы родстве с тобой, княже, он ни состоял и в какой бы чести ни был — все же он не самый близкий тебе человек. Не сочти за дерзость, коль скажу: не послать ли тебе в Орду одного из твоих сыновей?
Князь испытал досаду, в мгновенье переросшую в возмущение, готовое обрушиться гневом. Епифан обнаглел. Ведь послать к Тохтамышу в такое неспокойное время сына — считай, добровольно отдать его в заложники. Ибо кто поручится за то, что Тохтамыш не воспользуется случаем и не удержит княжича при себе? Только имея при себе в заложниках княжича, хан избавит себя от сомнений в благонадежности рязанского князя. В то же время другой частью сознания, более рассудочной, холодной, князь понимал: Епифан прав. Иначе он не стал бы навлекать на себя недовольство князя. Да и сам он, Олег, положа руку на сердце, разве так уж ни разу и не помыслил о том же, что советовал боярин? Конечно же, проворачивая в уме разные способы спасения своей земли, имел в виду и этот, но как самый крайний и запасной…
Справясь с приступом возмущения, Олег Иванович уже спокойно обсмотрел лица бояр: каждый из них, это было очевидно, мысленно был согласен с Епифаном, хотя вряд ли кто посоветовал бы вслух такое.
— Не рискованно ли ныне посылать княжича в Орду? — спросил князь.
Как всегда в тех случаях, когда князь высказывал сомнение, дружно раздались голоса бояр в поддержку сомневающегося:
— Рискованно посылать княжича…
— По сути, кинуть его в пасть Тохтамышу…
Словом, Епифана щелкнули по носу. Тот, однако, не смутился. Сказал твердо:
— Превратности могут быть. Но если честно — иного выхода я не вижу.
И хотя в эту минуту Олег Иванович был почти уверен, что ни которого из сыновей не пошлет к Тохтамышу, он вновь испытал невольное уважение к Епифану, которому, для высказывания своих соображений, потребовалось определенное мужество. Теперь взор князя обратился на сыновей. Как они восприняли слова Епифана? Не смущены ли? Не напуганы?
Оба сына, и Федор, и Родослав, смотрели на отца спокойно. Нет, они не смущены. Не напуганы. Более того, судя по выражению их лиц, нетрудно было догадаться, что они не прочь хоть сейчас отправиться к хану выполнять ответственное поручение отца. Внезапно князь испытал тёплое отцовское чувство. "Хорошие у меня сыны, — подумал он. — Небоязливы, послушны. Ревностно ждут часа стать достойными князьями". Особенно, как он заметил, горел желанием получить ответственное задание Родя. Глаза его блестели, щеки играли румянцем, крутой подбородок выдвинулся вперед…
Князь отпустил бояр. Когда откланялся самый ближний из них, Иван Мирославич, и в палате с князем остались лишь одни сыновья, — оба они, словно сговорясь, стали перед отцом на колени. Они просили у него разрешения поехать с рязанским посольством к царю Тохтамышу.
Князь понимал мальчиков. И он, будь на их месте, просился бы в Орду. Потому что в жизни княжича поездка в Орду — событие огромной важности. Событие, которое обогащает жизненный опыт, приучает к лишениям, испытаниям разного рода, воспитывает в суровости. Сам Олег на всю жизнь запомнил, когда, после кончины отца, отроком он поехал в Сарай к тогдашнему хану Джанибеку за ярлыком на великое княжение Рязанское. Вернулся из Орды, где пребывал полгода, с таким ощущением, будто прожил там много лет. В Орде все ему было в диковинку и многое впечатляло.
Те же подношения даров вельможам, без чего не проворачивалось ни одно дело, требовали немало выдумки и проворства, вынуждали изучать нравы ханского двора, познавать характеры и причуды тех, кому предназначались дары, обязывали уметь предвидеть последствия подношений. Ибо даже и не всякий дар шел на пользу, а мог навредить, если он вызывал зависть у других вельмож… Особенно впечатляла встреча с ханом, долго откладываемая, выматывавшая все силы, обострявшая все чувства…
Да, путешествие в ставку хана было бы полезно сыновьям, оно закалило бы их характеры. Но не в теперешнее время, когда хан идет войной на Русь и он предельно недоверчив и подозрителен. И жесток: ему даже пришло в голову дать приказ перебить купцов, захваченных ордынцами на речных судах на Волге.
— Дети мои, — сказал Олег Иванович. — Я не хочу рисковать. Знайте, что русскому княжичу во время войны очень опасно быть в стане хана. Мне было бы неспокойно на душе, если бы я позволил вам поездку в ставку хана.
Отказав сыновьям в их просьбе, князь почувствовал, что поступил правильно. Ему не придется беспокоиться за судьбу мальчиков, не придется упрекать себя за легкомысленный шаг.
На другой день, сразу же после моления в крестовой палате, перед отцом возник Родослав. Стоял перед ним столбиком, весь ожидание и надежда. Просил послать его к хану. Смотрел умоляюще. В первую минуту князь рассердился. Его покоробила настырность младшего. Он резко сказал, что не меняет своих решений. В глазах мальчика заметался огонь отчаяния. Было видно, что он жаждет путешествия. Мечтает о нем. И опасности его не пугают. Напротив, подстегивают те надежды, которые он связывает с поездкой.
В отличие от Феди, который унаследовал от отца рассудительность и достоинство, часто граничащие с осторожностью, Родослав перенял от родителя другую часть его характера, души и склада ума: быструю реакцию, гибкий ум, отвагу, горячность, беспокойство. Родя, если дрался на воинских играх, то дрался отчаянно, не опасаясь получить ушиб или рану. А если, случалось, получал ушиб, то боль переносил терпеливо и снова лез в драку настырно, не в пример старшему брату, куда более оглядчивому, все время помнившему наставления матери: "Береги себя, сынок, знай — ты наследник великого княжения".
Видя в обоих сыновьях самого себя, разного, меняющегося с годами, то горячего, взрывчатого, способного на безумную отвагу, то спокойно-величавого и осторожного, князь питал к ним глубокое отцовское чувство. Глубокое, но не слепое — был к ним требователен и справедливо строг. Внимательно следил, чтобы они во всей полноте осваивали способы управления государством и войском. При этом уже сейчас провидел в одном из княжичей, старшем, наклонности к государственной и хозяйственной деятельности, в другом, младшем, — к воинской. Разумное сочетание спсобностей одного сына и таланта другого обещало Рязанской земле надежное будущее.
В душе Олега Ивановича что-то тронулось — он проникся чаянием младшего, который был весь — порыв. Сочувствуя ему, князь добавил, что ещё подумает. Конечно, он это напрасно сделал, и он понял это очень скоро. Уже через два часа княжич снова стоял перед отцом столбиком, с мольбой в глазах, все с той же просьбой.
Отец пытался охладить пыл Родослава предупреждениями о всевозможных каверзах, которым он может подвергнуться в стане Тохтамыша, но мальчик был не из пугливых. Олег Иванович уступил.
— Поедешь с посольством к царю Тохтамышу, — и погладил его по голове.
Князь не находил себе места, отправив во главе с Иваном Мирославичем и Родославом посольство к Тохтамышу. Сумеют ли его послы уговорить царя не входить в его землю? И если сумеют — какой ценой? Очень тревожился за Родослава. И ещё ему было не по себе от ожиданий возможных гонцов из Москвы. Князь Дмитрий будет требовать от него воинской помоги. Отказывая в помощи, Олегу Ивановичу придется изворачиваться. Не лучше ли ему немедленно уехать в Брянск, к сестре? Там он почувствует себя недосягаемым и свободным от необходимости решать, как ему увильнуть от союзнических обязательств Москве. Заодно займется и сватовскими делами.
Правда, предстоял нелегкий разговор с княгиней. С большой неохотой Фрося согласилась с его решением послать Родю к хану. Была подавлена. Пыталась отговорить князя отказаться от такого решения. Он нашел нужные слова, убедительные доводы. Сумеет ли он отыскать нужные слова и теперь? Фрося была бы не прочь породниться со смоленским княжим двором, но её настораживала молва о смоленском княжиче как о грубом человеке и потаскуне. А то, что о Юрии шла ещё и другая молва: как о мужественном и доблестном воине, она не брала в расчет. А это-то, по понятиям Олега, было поважнее всего прочего.
Кое-какие попытки князя убедить княгиню в том, что лучшей партии для их дочери и быть не может, ибо смоленские князья издревле славятся и богатством, и воинской отвагой, не имели успеха. Впрочем, он не торопил событий. Не настаивал на своем — для этого ещё не наступил решающий час. Теперь настал.
Взаимоотношения Олега и Фроси строились таким образом, что он не влезал в её домашние женские дела, она — в его государственные мужские. Но были ещё и общие семейные, которые обсуждались и решались совместно, при ведущей роли главы семейства, роли почти непререкаемой, часто по-женски чутко подправляемые княгиней. Такой расклад семейных ролей отвечал православной морали и устраивал обоих. В нем уютно и радостно было жить и развиваться их взаимному чувству, претерпевавшему, случалось иногда, и внезапные угасания. Эти угасания относились к ранней поре их супружества, когда он был молод, переполнен чувственностью. Они странно совпадали с теми внезапными в душе его ослеплениями, когда, по природе страстный, он попускал себя — позволял поддаться чарам какой-нибудь красавицы. Как правило, он вовремя спохватывался, непрошеное чувство перебарывал раскаянием и молитвами, и когда оно уходило, чувствовал себя победителем и испытывал благодарную радость. С высоты нового душевного опыта глубже и чище любил свою жену, с жаром принимая её ответную любовь.
Но жизнь сложна, супружескому счастью грозят испытания, накатываемые с самых неожиданных сторон. Вот и теперь — сумеет ли он без нажима, без напрасной траты душевных сил убедить Фросю немедля отъехать в Брянск? Если она как-то ещё смирилась с его решением послать Родослава к хану, ибо почувствовала: без этого нельзя — на кон ставилась судьба княжения Олега, то не станет ли она изо всех сил противиться его новому решению?
Князь застал её в саду. В этот ясный августовский день сад являл собой островок рая. Развесистые яблони величаво покоились большими плодами. Жужжали пчелы. Под руководством княгини сенные и дворовые девки собирали урожай. Яблоки снимали крупной сеткой в хворостяных кольцах, которые привязывались к длинным шестам, и укладывали в кошелки. Княжна Настенька, в простом льняном летнике, помогала им. Раскрасневшаяся, увлеченная занятием, в первую минуту она не заметила появления отца. А когда увидела обрадовалась. Глаза её засияли. Олег Иванович приветливо спросил дочь, не соскучилась ли она по своей любимой тете, княгине Брянской, и услышав в ответ её звонкие слова, что, мол, соскучилась, по-отцовски ласково заключил: "Стало быть, доченька, скоро свидимся с нею…" Дочь, догадываясь, что одна из побудительных причин поездки к тете в Брянск связана со сватовскими делами, запунцовела от радостно-тревожной вести. Шутка ли, на её доселе благополучную девичью жизнь в лоне родительского гнезда, благополучную, легкую и беспечную, но уже в чем-то и не удовлетворяющую её, стремительно накатывается огромное событие… Родителю были понятны трепет дочери, её страх перед тем новым, что круто поменяет её жизнь, если сватовство состоится, её смущенная радость: какая дева не хочет замуж и какая дева не трепещет перед замужеством? И Олег Иванович, кивком головы дав знак дочери, что, мол, все обойдется как надо, взял княгиню под руку и отвел её в глубь сада.
Сказал, что пора отъехать в Брянск. Что откладывать нельзя. Отбытие он наметил на завтра, на самое раннее время.
Фрося удивленно смотрела на мужа. В глазах таился упрек. Она будет упорствовать. Она будет возражать. Значит, она ещё не научилась понимать его с первого взгляда, с первого слова. Внезапно он ощутил наплыв раздражения. Тихо сказал:
— Не перечь мне.
По его напряженному лицу Фрося поняла — князь закипает. Он не уступит. Любая попытка разубедить его вызовет в нем гнев. А вспышка гнева это потеря достоинства. Нет, Фрося не позволит себе такой слабости — стать причиной раздражения мужа. Она сказала:
— Я и не перечу. Я только прошу тебя, господин, не спешить просватывать дочь за смоленского княжича. О нем идут нелестные слухи.
Ощутив непротивление, оценив такт жены, Олег Иванович тут же смягчился:
— Эх, Фросюшка! Какое нам дело до слухов? Смоленские мужи издавна славятся мужеством и храбростью, они воинственны — и это куда важнее всего прочего!
Фрося была рада, что ей удалось помочь мужу справиться с собой. Она, конечно, одобряет его план. Надо уехать подальше от разворачивающихся страшных событий. Дочь? Там, в Брянске, будет видно, затеваться ли со сватовством. Может быть, как это нередко случается в жизни, обстоятельства сложатся так, что сам князь откажется от мысли просватывать дочь в Смоленск.
Княгиня хлопнула в ладоши и тотчас велела девкам прекращать работу в саду. Их ждали теперь другие дела — сборы к отъезду. А князь, почувствовав в душе мир, с довольным видом пошел отдавать распоряжения другим лицам.
Поджарый и жилистый Тохтамыш с несколькими сыновьями, военачальниками, нукерами, двумя суздальско-нижегородскими князьями, Василием и Семеном, рязанским княжичем Родославом и боярином Иваном Мирославичем стояли на конях на берегу Оки. День был ясный, августовский воздух прозрачен. Слева виднелась маковка лопасненской церкви. Позади хана и его свиты слышались ржание коней, голоса располагавшихся лагерем татар. Река блескуче поплескивала в лучах низкого солнца. Спуск к реке был пологим. Иван Мирославич протянул руку:
— Тут, всемилостивый царь, да умножит Аллах твое могущество, — броды. Глубина реки в этом месте воробью по колено.
Иван Мирославич был в очень хорошем расположении духа. Ему удалось-таки уговорить хана не вторгаться в пределы Рязанской земли. Для этого ему пришлось не только вручить богатые подарки, но и воспользоваться дружбой и знакомством с некоторыми лицами из окружения Тохтамыша.
Хан посмотрел из-под узкой длинной ладони вдаль за реку.
— Москва где? Серпухов где?
Иван Мирославич охотно объяснил, что Москва — на север (указал рукой), а Серпухов — левее, к западу.
— Вели твоему коназичу переехать на тот берег — посмотрим, по колено ли воробью, — приказал Тохтамыш.
— Крестничек, милый, — обратился Иван Мирославич к Родославу, которому приходился крестным отцом, — царь велит тебе переехать реку.
Родослав кивнул и тотчас стал спускаться на коне по берегу. На середине спуска его догнал на белом арабском скакуне царевич Керим, один из двенадцати сыновей хана, с кем Родослав, пока сопровождал Тохтамыша, состязался то в скачках на коне, то в меткости стрельбы из лука.
— Я с тобой, — сказал Керим по-русски (освоил несколько русских слов, пока общался с Родославом). Глаза у него были черные, блестящие.
— Хорошо, — ответил Родослав по-татарски (он тоже выучил несколько десятков слов). — Тут мелко, не бойся.
— А не мелко — отец разгневается.
— Мелко, я знаю. Я тут был с боярами. Не бойся. Круто изогнув шею, конь Родослава смело шагнул в реку — привык к ежедневным переправам через Оку под Переяславлем. Отстававший на полкорпуса лошади Керим возразил:
— Мне-то чего бояться?
— Ты, догадываюсь, не за себя — за меня беспокоишься.
Оба рассмеялись.
К Тохтамышу приблизился на поджаром узкогрудом аргамаке крепко сбитый суздальский князь Василий Кирдяпа, тот самый, который вместе с братом Семеном присоединился со своим отрядом к войску Тохтамыша загодя, чтобы убедить царя в преданности ему и враждебности к Москве. Тонкие губы его были поджаты. Иван Мирославич, уже несколько отдалившийся от Тохтамыша, навострился. Он знал, что Кирдяпа настраивает хана против Олега Рязанского.
— Всеславный царь! — голос Кирдяпы был тих и вкрадчив. — Каждой собаке известно — тут мель…
— То что надо, — добродушно ответил Тохтамыш, поглядывая на Керима и Родослава — те были уже на середине реки, и вода доходила лишь до брюха их коней.
— И мы бы с братом Семеном показали этот брод… Князь Ольг Рязанский — нет, чтобы дать тебе в помогу отряд воинов! — ничего не придумал, как прислать проводников… Невелика услуга! Прикидывается твоим другом, а на самом деле…
— Что — на самом деле? — Тохтамыш сквозь полуопущенные ресницы выцедил на Кирдяпу презрительный взгляд: не нравилась ему навязчивая услужливость суздальского князя.
— Будь он твоим другом — не то что отряд дал бы тебе в помогу, но и сам бы поспешил к тебе навстречу… Он же улизнул в Брянск.
Слова презираемого Тохтамышем Василия Кирдяпы уже входили, словно яд, в душу его. В самом деле, поведение рязанского князя не очень-то согласовывалось с его словами. Он уверил Тохтамыша через своих посольников в своей преданности, а сам по приближении Тохтамыша к границе его земли поспешил отбыть в Брянск. Кирдяпа меж тем, подбавляя дозу яда, старался изо всех сил:
— Князь Ольг — друг и заединщик Дмитрея Московского. Они заключили меж собой договор: коль будет размирье с татарами, то быть им в союзе против татар…
"Наделает нам зла Кирдяпа!" — встревожился Иван Мирославич, вновь продираясь к хану сквозь плотное кольцо его свиты. Нукеры, разворачивая своих коней, загораживали дорогу, но Иван Мирославич то словом, то ловким маневром коня проторил дорожку к Тохтамышу.
— Всемилостивый царь! — обратился он к Тохтамышу, — не все то, о чем сказал тебе князь Василий, — правда. В его словах больше кривды, чем правды!
— В чем его кривда?
— В том кривда, что князь Ольг Иванович, вступив в союз с Москвой, на самом деле не стал её заединщиком и отказал князю Дмитрею Московскому в помоге против тебя…
— Почему же тогда он сам не выехал навстречу мне?
— Лишь потому, что остерегается мести Москвы.
Тохтамыш перевел взыскующий взгляд на Кирдяпу. Тот, указав пальцем на Ивана Мирославича:
— Он говорит, что его господин опасается мести Москвы. А вот мой отец не побоялся мести и прислал меня и моего брата Семена на помогу тебе, царь. Вот почему я утверждаю, повелитель, что рязанский князь, в отличие от моего отца, великого князя Суздальского и Нижегородского, лукавит…
Теперь Тохтамыш взыскующе посмотрел на рязанского посольника. Что ответит на обвинения Кирдяпы этот бывший татарский мурза, а теперь первый из вельмож рязанского князя? Как он оправдает действия своего господина? И Иван Мирославич нашел нужные слова.
— Его отцу, князю Суздальскому и Нижегородскому, — сказал Иван Мирославич, — навряд ли грозит месть князя Московского. Ибо они — тесть и зять, родственники, а свой своему — друг поневоле…
Кирдяпа вспылил, ухватился за рукоять сабли, но рязанский посол был спокоен: знал, что хан не допустит драки. И верно: грозным движением черных, вразлет, бровей Тохтамыш предупредительно осадил не к месту вспылившего Кирдяпу. Будто и не думая выхватывать из ножен саблю, Кирдяпа отцепился от рукояти и провел рукой по поясу, как бы оправляя его.
Переехав Оку на тот берег и обратно, Родослав и Керим приблизились к хану.
— Твердое ли тут дно? — осведомился Тохтамыш.
— Да, отец, — ответил Керим. — Дно не топкое, песчаное, ровное. Мой конь ни разу не споткнулся, не оступился.
— В наших реках камней нет, — добавил Родослав.
По привычке Родослав посмотрел на Ивана Мирославича, молчаливо с ним советуясь: то ли он говорит или не то… Иван Мирославич одобрительно кивнул. Он радовался поведению княжича, за которого нес двойную ответственность — и как старший посол, и как его отец крестный…
Хан о чем-то задумался и вдруг спросил, обращаясь к Кериму:
— Я вижу, сын мой, рязанский коназич — твой новый приятель? Ты подружился с ним?
— Да, отец. Мы с Родославом подружились.
Хан опять задумался, и эти несколько секунд его раздумий вновь встревожили Ивана Мирославича. Ему казалось, что хан не случайно заговорил о Родославе, и мысли теперь его о нем, Роде. А какие могли быть помыслы хана в отношении рязанцев? Самые коварные.
К счастью, Тохтамыш повернулся к своим военачальникам и заговорил с ними о предстоящей завтрашней переправе через Оку.
На другой день, чуть свет, ордынское войско переправлялось через Оку. Тохтамыш с несколькими десятками нукеров стоял на пригорке — следил за переправой. Когда передовые отряды на рысях пошли вверх по реке — на Серпухов, хан обернулся, отыскал взглядом Ивана Мирославича и подозвал его к себе.
— Ты, Салахмир, — назвал его прежним татарским именем, — возвращайся со своим посольством в Рязань.
Иван Мирославич поспешно приложил руку ко лбу и к груди и поклонился, мысленно благодаря Бога за то, что, кажется, все обошлось благополучно. Но тут Тохтамыш остро взглянул на Родослава.
— А коназича оставь… (Иван Мирославич остолбенел: вот оно — ханское вероломство!). Да, оставь коназича при мне. Твой коназ Олег, как верно говорит суздальский Василий, — лукавый, хитрый коназ. Он хочет перехитрить меня, но у него не получится. Чтобы он не сотворил мне каких-нибудь козней, чтобы не надумал встать под рукуДмитрею Московскому, оставлю его сына при себе. Так-то!
Иван Мирославич взмолился:
— Государь всемилостивый и всемогущий! Поверь мне: мой господин Ольг Иванович не держит против тебя камня за пазухой! Он превыше всего ставит законность, а ты — законнейший царь, ибо в крови твоей кровь самого Чингисхана… Как я вернусь без Родослава домой? Возможно ль? Я за него головой отвечаю…
— Ты боишься за судьбу коназича, пока он со мной? — с легким упреком сказал Тохтамыш. — Ай-яй-яй!..
Иван Мирославич растерянно оглянулся на Родослава: тот, по-отцовски выпятив губу, держал сжатый кулак на луке седла.
Подал голос Керим:
— Отец, отпусти коназича Родослава…
С удивлением посмотрел Тохтамыш на сына.
— Разве тебе будет хуже, если коназич останется при моем дворе? Ты сам говорил — подружился с ним. Я наблюдал за ним на конских скачках и на воинских состязаниях — он крепкой выучки, и ты, Керим, сможешь у него кое-чему поучиться. Да и твоему другу небесполезно будет пребывание при мне…
— Это так, отец. Но если можно, не делай из него пленника.
— Успокойся, сын. Он останется при мне как почетный заложник. Будет мне служить так же, как служат мои мурзы. И никто его не обидит — об этом позабочусь я сам.
Сказав так, Тохтамыш подумал: "Теперь у меня в руках сыновья не только суздальского коназа, но и рязанского. Осталось заполучить сыновей Дмитрия Московского и Михаила Тверского. Тогда все главные русские коназы станут у меня как шелковые. Станут куда более послушливыми Сараю, чем привыкли за годы смут в Орде… Будут вовремя и сполна платить дань…"
Иван Мирославич попытался было подступиться к хану с новыми доводами и уговорами отпустить Родослава — тщетно. Нукеры оттеснили рязанского посла с присущей им бесцеремонностью. Посоветовали ему не обременять хана своими бесполезными просьбами. Весело пересмеивались.
Так и пришлось Ивану Мирославичу возвращаться в Переяславль без Родослава — на душе было скверно.
Слуга накинул на плечи Дмитрия Ивановича легкий алый плащ — пора во двор, к ожидавшей его дружине… Князь был не в духе: войско Тохтамыша, как донесла разведка, уже переправилось через Оку и двигалось на Москву. Дмитрию Ивановичу так и не удалось собрать под свою руку русских князей. Приходилось покидать Москву. На скорях ехать в Кострому, чтобы там собраться с силами и прогнать татар.
— Господин мой! — вдруг взвенел голос княгини Евдокии (рядом с ней малые дети с мамками и няньками). — Возьми нас… Увези из Москвы! На кого ты нас оставляешь?
Дмитрий Иванович гневно сверкнул глазами: как смела княгиня говорить ему такое под руку? Ведь знала о решении боярского совета оставить семьи князя и бояр в Москве. Это было верное решение. Оно позволяло избежать паники горожан. Если бы горожане увидели, что семьи князя и знатных лиц покидают Москву, город опустел бы в один день. А без горожан не оборонить крепость малыми силами.
Гнев, однако, длился недолго — князь прекрасно понимал состояние жены, её страхи, её опасения и за детей, и за себя.
— С тобой останутся бояре, митрополит! — все же не сдержал досады князь. — Весь народ останется!
Обескураженная вспышкой гнева, которую увидела в глазах мужа и которую тот подавил усилием воли, Евдокия смятенно оглянулась на чад. С ними она чувствовала себя сильнее, увереннее. Снова попыталась убедить князя:
— Не я одна в страхе и трепете… И чада наши боятся!
Дмитрий Иванович взглянул на детей, увидел сморщенное личико одного из сыновей — маленького Андрюши, готового вот-вот заплакать. И окончательно смягчился:
— Не бойся, свет мой… Кремль не по зубам Тохтамышу. Литовин Ольгерд трижды ходил на Москву: не взял. Не возьмут и татары. А я скоро вернусь сразу же, как только соберу в Костроме крепкую рать.
Последние слова он говорил уже ласково и ободряюще: убеждал княгиню, что никому не дано взять Москву с её полуторасаженными каменными стенами. Взял её за плечи, трижды поцеловал и вышел на крыльцо. Поклонясь народу и приняв благословение священника (митрополит Киприан в тот час ещё только подъезжал к Москве, возвращаясь из Новгорода, где пребывал по пастырским делам), грузно сошел по ступенькам. Широкие плечи его и голова были слегка опущены — снова и с горечью подумал о разобщенности русских князей, виня в этом прежде всего себя.
Не рано ли он, победитель Мамая, отверг притязания Тохтамыша на полноценную дань с Московской земли? Видно, недооценил силы нового хана. Некоторое время Дмитрию Ивановичу и его думцам казалось: Тохтамыш, как и его многие предшественники, долго не продержится на троне, падет жертвой нового военного заговора. Нет, не пал. Крепко держал в руках поводья. С другой стороны, не переоценил ли Дмитрий свои силы? Не передоверился ли некоторым русским князьям, тому же Олегу Рязанскому? Теперь-то стало ясно: передоверился… Порой, думая об Олеге, он досадовал на свою оплошность и свое излишнее доверие к нему. В то же время этот увертливый соседний князь давал ему урок — урок гибкого поведения… Он, Олег, блюдя свои интересы, умел вслушиваться, вчувствоваться во всеобщее настроение, которое на сей раз, теперь это уже очевидно, было примиренческим по отношению к новому ордынскому воителю. Дмитрий Иванович излишне понадеялся на свой авторитет; он почему-то решил, что теперь-то, после победы над Мамаем, русские князья дружно встанут рядом с ним плечом к плечу. Нет, не встали. Видно, не настал ещё час русского освобождения…
Сойдя с крыльца, князь круто обернулся. Княгиня смотрела на него с прежней мольбой в глазах — возьми, возьми с собой её и чад! Чуть покачнулась к нему, как птица перед взлетом. В этот миг ему стало страшно за них: а вдруг ордынцы сумеют взять кремль? Что тогда станет с его семьей?..
Вздел ногу в стремя и сильным движением тяжелого тела вскочил в седло, как бы стряхивая с себя опасения и страхи за семью. Нет, нет и нет. Не ворвутся татары в кремль: он неприступен. Московиты продержатся какое-то время, а он, собрав в Костроме достаточное войско, вернется и вынудит ворога уйти восвояси.
Окинув ещё раз взглядом стоявшее на красном крыльце свое семейство, Дмитрий Иванович подумал с сожалением, что сыновья его, которых он считал обязанным приучать к тяжелым воинским походам сызмальства, будут лишены возможности своими глазами видеть, как отец станет собирать рати, как он выступит из Костромы на Москву, даст крепкий бой Орде и прогонит её. В то время как сам он, Дмитрий, уже с восьми лет ходил в походы.
— Оседлать коня под княжича Василия! — вдруг приказал стремянному, приметив, что десятилетний Вася, старший из его сыновей, смотрит на отца с особенной надеждой, выражавшей страстное желание отправиться с отцом в поход.
Мальчик радостно, с подскоком, сбежал с лестницы…
Историки в недоумении: почему князю Дмитрию Ивановичу не удалось поднять русских князей против Тохтамыша? Казалось бы, после блестящей победы на Куликовом поле над Мамаем повторение подвига просто неизбежно; единодушно поднявшись против Мамая, русские столь же дружно встанут и против Тохтамыша.
Этого не произошло, и одни пытаются объяснить разобщенность русских и их неудачу истощением сил в предыдущей войне с Мамаем, другие — быстротой продвижения Тохтамышева конного войска, третьи — неверностью Москве отдельных русских князей, например, Олега Рязанского…
Будем вглядчивы: истощение сил имело место, но, видно, не столь уж оно было катастрофическим, иначе Дмитрий Иванович учел бы это обстоятельство и уплатил бы новому ордынскому властелину дань сполна и вовремя. Быстрота "Тохтамышева нахождения" сыграла свою роль, но и эта причина вряд ли была решающей в неуспехе Москвы. Хорошо разработанная система оповещения и сбора ратей на Руси предусматривала любую неожиданность. И уж тем более неудачу Москвы не объяснить неверностью какого-либо из князей. Прочность Москвы подстраховывалась дружбой со многими городами и землями, и уклонение от взятых на себя обязательств одного соседнего князя не могло резко ослабить Москву.
Неуспех Москвы, главным образом, произошел оттого, что перед лицом сильного врага она оказалась в одиночестве. Почти полном. Русские князья горячо и дружно откликнулись на зов Москвы против Мамая, как незаконного хана, но они прикинулись глухими и не услышали её зова встать под её стяги против Тохтамыша. Ибо Тохтамыш — чингисид и законный хан. После многих лет смут в Орде, смут, от которых страдали и русские земли (не счесть, скольким нападениям татар подверглась, например, Рязанская земля!), многие русские князья сочли за благо воцарение на сарайском престоле законного сильного хана. Хана, способного обеспечить относительный порядок и покой…
Тохтамыш взял Серпухов, оставленный князем Владимиром Андреевичем и жителями, и устремился на Москву. Его радовала легкость и беспрепятственность продвижения своего конного войска по лесной стране. Он знал, что Дмитрий Московский не сумел призвать под свою руку русских князей, и ему хотелось как можно скорее разделаться с этим загордившимся улусником, который, после победы на Куликовом поле, видно, решил, что он уже и не улусник, не данник Орды. Ведь стоило попустить одного, как станут показывать свой норов другие.
Тем временем князь Дмитрий Иванович спешил в Кострому. Князь Владимир Серпуховской с отрядом остановился в Волоке Ламском. Из Новгорода в Москву возвратился митрополит Киприан, чтобы молитвами и своим присутствием вселять в горожан бодрость духа. Москва готовилась к обороне, однако, в отсутствие в ней великого князя часть горожан запаниковала и стала спасаться бегством, иные ударились в разбои и грабежи. Митрополит в обстановке беспорядков смалодушничал и уговорил защитников города выпустить его и великую княгиню с детьми из стен кремля. Евдокия с детьми умчала в Кострому, митрополит — в Тверь.
Беспорядки в Москве кончились, когда в неё приехал и возглавил оборону молодой литовский князь Остей, внук Ольгерда, посланный на укрепление города, видно, князем Дмитрием Ивановичем. Ему удалось успокоить защитников города, ободрить малодушных, организовать надежную оборону.
Защитники Москвы были вооружены не только мечами, копьями и луками со стрелами. На стенах крепости там и сям рогатились на дубовых козлах тюфяки (пушки) — оружие по тем временам диковинное, с помощью пороховых зарядов с превеликим шумом изрыгавшее из длинных железных стволов осколки железа. Тюфяки были далеко не каждому государству по казне, но Дмитрий Иванович не скупился на обзаведение этим грозным оружием. Не только мощные стены Кремля, но и наличие у защитников пушек, делали обоснованной уверенность Дмитрия Ивановича в неприступности Москвы.
Три дня ордынцы крутились подле Москвы, пытались взять её. На первый день, двадцать третьего августа, ордынские конники в темных кожаных доспехах появились с напольной стороны, встали на расстоянии двух полетов стрелы от кремля и крикнули: "Во граде ли князь Дмитрий?" Им со стен ответили: во граде князя нет. При этом московиты шумели, свистели, ругались, всячески срамили татар. Те в ответ угрожающе махали саблями, однако уверенность защитников в своей неуязвимости произвела на них впечатление.
На другой день сам хан со многими отрядами подступил к граду Москве со всех сторон. Защитники пустили в татар по стреле, те ответили таким дождем стрел, что, как свидетельствует летописец, "воздух омрачиша". Перестрелка завершилась попыткой штурма ордынцами града. Они приставляли к стенам лестницы, лезли вверх, но со стен в них летели каменья, обрушивались на них лавы горячего кипятка, беспрестанно клокотавшего в котлах. Загрохотали выстрелы тюфяков, засвистели "болты": короткие тяжелые стрелы, выпускаемые из самострелов-арбалетов. Один из таких "болтов", посланный из самострела купцом-суконщиком Адамом, насмерть сразил крупного и славного ордынского военачальника, что очень опечалило Тохтамыша.
Столь же безуспешным был штурм Москвы и на третий день. Тохтамыш забеспокоился. План молниеносного захвата Москвы срывался, а длительная осада её была чревата тем, что Дмитрий Донской и Владимир Храбрый, собравшись с силами, могли успеть вернуться и обрушиться на татар.
Тохтамыш позвал к себе в шатер суздальско-нижегородских молодых князей Василия Кирдяпу и Семена и, ласково приняв их, стал просить уговорить московитов открыть ворота града. Князья растерялись. Они и без того чувствовали себя виновными перед Дмитрием Донским, их шурином, сделавшись проводниками и пособниками Тохтамыша; теперь им предлагалось предать Москву вторично и напрямую. Хан, не торопя князей с ответом, наслаждался их онемением. Поглядывал на них сквозь полуопущенные жесткие ресницы с презрением: знал, что им не увернуться и что они вынуждены будут предать своих.
Один из братьев сказал со слезами на глазах:
— Великий хан! Не погуби Москву и её людей!
Тохтамыш поднял ресницы:
— Ни одного русского не обидим. А из добра возьмем лишь то, что они сами преподнесут нам с честью.
Двадцать шестого августа к стенам крепости приблизилась группа знатных ордынцев в темных воловьих доспехах и среди них двое русских князей, Василий Кирдяпа и Семен в нарядных одеждах. Обращаясь к защитникам Москвы, ордынцы крикнули:
— Хан пришел, не на вас гневаясь, а на князя Дмитрия. Вы достойны его милости, и ничего он от вас не требует, только встреньте его с честью и легкими дарами. Он хочет град видеть и в нем быть, а вам даст мир и любовь.
Среди защитников крепости стояли князь Остей и воеводы. Они ответили, что ворота не откроют, ибо не верят хану. Тогда вступили в переговоры князья Кирдяпа и Семен.
— Верьте великому хану, он не сотворит зла и никого не тронет.
После некоторых раздумий защитники потребовали от русских князей клятвы в том, что хан сдержит слово и не учинит им зла. Князья Василий и Семен дали клятву. Князь Остей, не доверяя словам суздальско-нижегородских князей, призывал защитников потерпеть и подождать Дмитрия Ивановича. Однако мнение большинства их свелось к тому, что лучше поверить словам осаждавших, подкрепленных тем более заверениями русских князей, нежели подвергать город опасностям новых штурмов. Остей уступил мнению большинства…
Хан, в окружении сотни нукеров, стоял возле крепкого дубового моста через ров напротив Фроловской башни, когда двойные железные ворота открылись и большая группа именитых московитов вышла из города. Вытягиваясь, она неспешно и торжественно двинулась к мосту. Впереди, неся дары, шел князь Остей в золототканом кафтане. За ним шли священники, бояре, купцы. Тохтамыш быстрым взором окинул процессию, с удовлетворением отметив, что большинство вышедших московитов, за исключением князя и бояр, были безоружны. Они, таким образом, являли доверие хану, не зная о том, что, проведя несколько лет при дворе одного из самых жестоких правителей мира Тимура (Тамерлана, Железного Хромца) в Самарканде, Тохтамыш сполна перенял от своего покровителя привычки вероломства. Вот и теперь, глядя на доверчивую процессию, Тохтамыш думал: как бы на его месте поступил Железный Хромец? И решил, что Железный Хромец не упустил бы случая воспользоваться простодушной доверчивостью защитников.
Когда князь Остей и добрая половина сопровождавших его людей перешла мост, ордынцы несуетно и ловко взяли их в кольцо. Остея отвели в ставку Тохтамыша. Остей уже понял: он в ловушке. Ухватился за рукоять меча, но тут на него обрушилось несколько сабельных ударов. Такая же участь постигла и тех, кто сопровождал Остея.
Лавина татар хлынула в кремль; вломившись в ворота, ор-дынцы убивали всех без разбора, ограбили княжой дворец и хоромы бояр, церкви, предали огню древние книги и рукописи, иконы… Плач и стенания, рыдания и вопли раздавались отовсюду…
Из сожженной Москвы отряды ордынцев пошли в Переяславль Залесский, Юрьев, Можайск, Звенигород, Дмитров, Владимир… Все они были подвергнуты разграблению и сожжению, а жители их — насилию и убиению. Один из сильных Тохтамышевых отрядов пошел на Волок Ламский, и здесь на него внезапно ударил князь Владимир Серпуховской с дружиной и совершенно разбил его. Опасаясь новых воинских неудач и особенно опасаясь скорого возвращения из Костромы князя Дмитрия Ивановича, Тохтамыш счел благоразумным вернуться в Сарай. По пути в Орду, по навету нижегородских князей Василия Кирдяпы и Семена, которым, видимо, удалось убедить Тохтамыша, что Олег Рязанский заединщик Москвы, хан дал указание подвергнуть разграблению и опустошению Рязанскую землю.
Тем временем Дмитрий Московский, возвратясь в сожженную столицу, впал в отчаяние при виде пепелищ, множества неубранных трупов, безлюдия… Приказав немедленно погребать мертвых (двадцать четыре тысячи убиенных было погребено по отшествии ордынцев из Москвы), великий князь послал своих воевод с большой ратью на Рязанскую землю в наказание Олега за его отступление от условий договора.
Рязанская земля была разграблена и опустошена вторично, теперь уже московским войском, что в свою очередь стало причиной многолетнего озлобления Олега Ивановича на Дмитрия Донского.
Савелий Губец со своим семейством в последние годы встал было крепко на ноги. Кузнечное ремесло и ратная служба Павла давали добрый прибыток. Павел, изъявив завидное упорство, упросил-таки родителей благословить его на брак с Катериной, и после сватовства, устроенного не так-сяк, а по старинному обычаю, была сыграна свадьба, и молодая стала жить в доме Савелия. Катерина пришлась ко двору. Была трудолюбива. Не дело её искало, а она — дело. И если старшие снохи порой вздорили меж собой или со свекровью, то Катерина — никогда. Старики не могли на неё нарадоваться. Утешением служил им и внучонок от Катерины и Павла: в сосредоточенном взгляде его глазенок, силившихся осмыслить происходящее, было что-то дедовское.
Старик стал одеваться богаче: справил новый кафтан и плетенный из шелковых шнурков кушак. В праздники подпоясывался этим кушаком, обматывая стан дважды. Распущенные концы кушака свисали на левом боку разноцветной яркой бахромой. Да и сам он как-то приосанился, подобно какому-нибудь именитому купцу. Да что там кафтан и кушак! Кузню новую поставил, гумно поставил на участке, купленном за городом по Пронской дороге.
Жизнь налаживалась так, что и помирать не надо.
В сентябре, когда Павел вместе с князем пребывал в Брянске — охранял обоз, — в Переяславль Рязанский ворвались возвращавшиеся из Москвы тохтамышевцы. С гиканьем и криками носились по граду и посадам. Грабили, убивали, насиловали. Повсюду трещали ворота. Если не удавалось разбить ворота, прямо с коней прыгали на ограды и с оград — во дворы.
Савелий с сыновьями успели попрятать сундуки в потайные ямы, закидав сверху навозом. Почуяв, что добро есть, но упрятано, ордынцы избили Савелия и его сыновей. Женщины попрятались кто куда. Катерина забилась за ткацкий станок в избе. Старший из ордынцев, десятский, увидев красивую молодую женщину в яркой поневе и расшитой цветами белой станушке, разгладил черную бородку и, распоясываясь, с усмешкой кивнул своим трем воинам:
— Подержите мне женку… Аллах не запрещает мусульманину иметь женщину чужой веры.
Услышав отчаянный вскрик Катерины, Савелий рванулся в дом, но стоявший в дверях кривоногий татарин ударил его кулаком в зубы. Старик упал, выплюнул вместе с кровью два зуба. Меж тем трое, что держали Катерину, хотели по примеру старшего справить свое удовольствие. И только один из них стал расстегиваться, как старший, вставая, локтем двинул его в грудь. "Не смей! Она моя! С собой её возьму…" Заплакал в люльке ребенок. Потянув из ножен саблю, десятский вкрадчиво подошел к нему. Миг — и острие сабли пронзило бы розовое тельце младенца. И лишь дикий вопль матери заставил татарина отдернуть руку…
Старик и старуха кидались под ноги ордынцам, когда те волокли Катерину на подворье. Савелий был вновь сбит ударом кулака в висок. Корчась, он увидел: старуха ползла, рыдая, за татарином, тащившим люльку с младенцем во двор. Ухватила его за ноги… Татарин швырнул ей люльку.
Возвратясь из Брянска и войдя в дом, Павел сразу почуял неладное: Савелий, встречая сына во вратах, стоял понурый и почерневший.
— Что? Что?! — крикнул Павел.
— В Орду… — старик всхлипнул. — В Орду увели…
Не помня себя, Павел изо всех сил ударил кнутом отца (тот лишь стиснул зубы), но вдруг рванул на себе кафтан, крикнул: — Батюшка, убей меня! Убей! Зачем мне жить? Не хочу!.. Савелий приобнял сына и, утешая как мог, повел его в дом… Говорил, что дитенок, слава Богу, жив — не тронули его…
Люлька висела посреди избы. Печально и долго смотрел Павел на спящего младенца. Тот заворочался, скривил губки, и одна из невесток подошла к нему, сунула ему в ротик кашу в тряпочке.
— Вырастет, — сказала она, перепеленав младенца. — Еще какой вырастет!
Павлу хотелось взять его на руки, но, переполненный горечью и тоской, он вдруг отвернулся, скрипнул зубами. Раздеваясь, спрашивал про набег татар, про кузнечные дела. Поглядывая на сына в люльке, вновь и вновь подходил к нему, уже и с нетерпением ожидая его новой пробудки, чтобы взять его на руки и попестовать.
Мало-помалу он приходил в себя, чувствуя — не все потеряно в его жизни.
Князь Олег, вернувшись с семьей из Брянска (поездка была не впустую дочь помолвлена за смоленского князя Юрия) и увидев свой город, посады, окрестные селения разоренными и полусожженными, пришел в отчаяние. С тихим, покаянным видом ездил он по городу, мучимый мыслью о том, что, наверное, сделал ошибку, надолго удалившись из города в самые трудные времена. И стоило ли отсылать Тохтамышу посольство с дарами? Стоило ли показывать ордынцам броды через Оку? И, главное, стоило ли включать в состав посольства Родослава?
Весь этот день он был смиренен, и, глядя на него, можно было подумать, что он покорен судьбе, он готов претерпеть все настоящие и будущие несчастия, дабы подчиниться всему тому, что ниспослано свыше.
Но уже на другой день, выслушав обстоятельный доклад Ивана Мирославича, который замещал князя в городе, — о Родославе, удержанном при хане, о разбойном нападении сначала Тохтамыша, а затем и московского войска, о том, что, как стало известно, Тохтамыш пришел на Рязань по наущению суздальско-нижегородских князей Василия и Семена, — князь Олег дал волю взбаламутившейся в его душе ярости. В то время, как Иван Мирославич сидел на лавке с виноватым видом (а как не чувствовать себя виновным, коль ты замещал князя?), Олег Иванович возбужденно ходил из угла в угол по палате и возмущался. Он возмущался неоправданно жестокими, можно сказать, и неумными действиями Тохтамыша. Не понял и не оценил хан услуг рязанцев по указанию бродов через Оку. Не оценил и такого поступка Олега, как уклонение от союзнических обязательств Москве. Затем стал возмущаться низменным поведением Василия и Семена, которые, вбивая клин между Рязанью и Ордой, возвели на Олега поклеп, обвинили его в тайных дружественных сношениях с Москвой и Литвой.
С Ягайлом Олег был на дружественной ноге, это правда. Но, видит Бог, если бы вдруг Ягайло и Тохтамыш схватились друг с другом, Олег не встал бы под его руку, как он не встал бы и под руку Тохтамыша…
С ещё большим возмущением князь Олег говорил о Дмитрии Московском. Гневно обличал его в корысти и вероломстве. Напасть на Рязань и разграбить её после ограбления Тохтамышем — это уж слишком… На каком основании? На том лишь, что Олег отложился от Дмитрия… А кто — не отложился? Кто встал под его стяги? Может быть, его тесть, Дмитрий Константинович Суздальский привел полки в помощь ему? Не тут-то было!
Иван Мирославич, долгие дни пребывавший в подавленном состоянии от бедствий, принесенных Рязанской земле двумя нашествиями, явно оживился при виде своего князя гневным, готовым к отомщению. Он был рад, что князь не смирился. Что он признал за ошибку нападение на Рязань как Тохтамыша, так и Дмитрия Московского. Что он будет искать возможность для отмщения… И когда князь обратился к Ивану Мирославичу со словами: "Скажи мне, Иван Мирославич, посоветуй, — можно ль Москве прощать такое?", — боярин с жаром ответил:
— Помнишь, княже, я уговаривал тебя не заключать мира с московским князем на унизительных для тебя условиях? Помнишь? И вот он — плачевный итог. И не спрашивай у меня совета — можно ль прощать. Нельзя!
Олег Иванович наконец сел в кресло и, уже спокойнее, стал обговаривать с зятем дальнейшие действия. В отношении Тохтамыша никаких враждебных действий предпринимать не следовало: он законный хан, и своей законопослушностью рязанский князь должен был добиться расположения к себе хана, царствование которого, судя по всему, будет долгим и благополучным. Ведь он, Тохтамыш, могущественный сам по себе, пользовался поддержкой Тимура, этого ещё более могущественного правителя государства Мавераннахр1. Нет, с ханом надо было дружить, и дружить искренне, ибо, в противном случае, тебя будут клевать все кому не лень. Хану вовремя отдай дань, принеси ему и его вельможам дары — и относительный покой тебе обеспечен.
Другое дело — Москва. Не так уж у неё хороши дела, коль она в раздоре с самим ханом, коль её не поддержали союзные ей князья. И тот убыток, который Москва нанесла Рязанской земле, должен быть возмещен за её счет. Ответный удар неизбежен, но подготовиться к нему следует исподволь, тайно. Удар нанести не на саму Москву: она неприступна и её не взять, а на Коломну, этот богатый торговый город на Оке, тот самый город, некогда рязанский, мимо которого рязанцу не проехать, не испытав чувства горечи от утраты его три четверти века назад.
Продуманный до мелочей и одобренный думой ответный удар состоялся полтора года спустя, 25 марта 1384 года, в день Благовещения. Сначала нешумно и быстро стянули отряды к Перевицку, этой рязанской крепости неподалеку от Коломны; от Перевицка на скорях конное войско преодолело расстояние до Коломны, перешло по ещё крепкому льду Оку и застало врасплох тамошнюю стражу.
"Князь Олег Рязанский суровейший взял Коломну изгоном, а наместника… и прочих бояр и лепших мужей полонил, и злата и серебра и товара всякого набрался, и отошел, и возвратился в свою землю со многою корыстью", — свидетельствует летопись.
Успех этого коломенского набега окрылил Олега. Он удачно выбрал время — канун разлива рек, когда Москва не смогла сделать быстрый ответный удар; к тому же он предусмотрительно заручился поддержкой муромского, пронского и иных русских князей, в том числе и смоленского Святослава Ивановича, за сына которого, Юрия, была отдана рязанская княжна.
Ко всему прочему, он знал, что на Руси строго не осудят его. Ведь он сделал лишь ответный удар, который был ему нужен для возмещения понесенного убытка. Добытые злато и серебро он употребит на выкуп сына Родослава…
Один из обозов с награбленным рязанцами добром сопровождал Павел Губец. В том обозе была и его доля — и Павел строго поглядывал на тех коломенцев, которые, выйдя из домов, провожали рязанцев злобными выкриками и проклятиями. Две женщины с воплями подбежали к нагруженным кладями саням, крича: "Наше добро, наше!" Руки их судорожно хватались за железные ручки сундуков. Павел теснил их конем, но где там! Тогда он с ожесточением ударил одну из женщин плеткой по рукам, другую — по лицу… Та упала ничком, кровавя снег и воя…
В Переяславль ехали три дня. Поторапливались — снега раскисали. Один из возов, охраняемый Павлом, повернул к его дому. Забрехали собаки, на лай первым вышел Савелий — в овчинной безрукавке, в лаптях на деревянных колодках. Стоя на талом снегу — на нем отпечатывались следы колодок старик с умилением смотрел на клади. В нетерпении открыл сундук — в нем сверху лежали белые холсты.
— Добра-то привез!..
Вышла из дому мать, всхлипнула:
— Паша! Слава те Господи — живехонек вернулся!..
Братья, невестки живо внесли сундуки в дом. Невестки примеряли летники из полосатой струйчатой ткани, зеленой и желтой камки, накидывали на плечи длиннорукавные опашни…
— Господское… Красно, красно1, — повторяли они в восторге.
Павел усадил себе на колени сынишку, гладил его по головке, а тот трогал розовыми пальчиками серебряные пуговицы на его кафтане. На баб, жадно перебирающих вещи, не смотрел. Вспоминал о Кате, думал, как бы она теперь радовалась вместе со всеми, примеряла бы платы и опашни… Невестки без зазрения совести выклянчивали у него в подарок то одно, то другое платье. Он был щедр. Ему было не жалко добытого ратным трудом… Старик вдруг цыкнул на снох:
— Ну, хватит вам жадничать! Готовы все забрать… А ну-ка Паша приведет в дом молодую — и ей ничего не останется?
Женщины зафыркали, — сколько, мол, ещё раз жениться ему — но свекор так посмотрел на них, что те притихли.
А старуха, пока снохи рылись в сундуках, смотрела задумчиво и виновато, изредка повторяя: "Господь нам судья. Ox, судья!.."
Павел вдруг вспомнил, как он ударил плеткой двух коломенских женщин. Как одна из них упала ничком и завыла. Ради чего он побил их? Не для того ли, чтобы отнятому у них добру алчно порадовались его невестки? Теперь он дивился своей ненужной жестокости, плоды которой столь жалки и никчемны. Ему стало не по себе. Он обидел и без того обиженных. В их душах теперь злоба и ненависть. Зло рождает зло, но не добро. Вся Коломна теперь ненавидит рязанцев. Будет мстить. Вот к чему приводят распри князей. Где выход? В чем? Отчего князья, притом соседи, не могут помириться?
Так горестно размышлял Павел, и рука его поглаживала головку сынишки.
Как и следовало ожидать, московские правители, дабы проучить Олега за его дерзкий набег на Коломну, снарядили на Рязань крепкое войско во главе с князем Владимиром Андреевичем Серпуховским. Этот князь, прозванный за его подвиг на Куликовом поле Храбрым, ещё ни разу не был побежден ни в одном из многочисленных боев, в которых ему приходилось участвовать. У московских правителей не было сомнения в том, что Владимир Храбрый одержит победу и на сей раз, тем более над рязанцами, которых московиты крепко побили ещё тринадцать лет назад, под Скорнищевом. Олег же, после набега на Коломну, пользуясь весенним половодьем, которое не позволило Москве быстро направить войско на Рязань, не сидел сложа руки. Его послы сновали то в Пронск, то в Муром, то в Смоленск — обеспечивали рязанцам помогу. В кузнях Переяславля от зари до зари ковалось оружие и доспехи. На торжище, на берегу Лыбеди, самым ходовым товаром в те весну и лето были мечи, копья, бердыши, щиты, боевые кони. Товары оплачивались не только ордынской, но и широко входившей в оборот рязанской серебряной монетой с надчеканкой "куньей мордки", монетой неказистой, с рваными краями и неправильного овала, но своей, являвшейся предметом гордости князя Олега: ведь она свидетельствовала о его высокой степени независимости и самостоятельности.
Разведка вовремя донесла о движении неприятельского войска и о его силе. Отряды рязанцев и их союзников быстро были стянуты под Перевицк, небольшой, но хорошо укрепленный город на крутом берегу Оки, со стороны суши защищенный высокими земляными валами и глубокими рвами. Заранее в Перевицк свезли достаточное количество оружия, доспехов. Бой был дан под крепостью, и рязанцы, вооруженные на сей раз не хуже московитов и предводительствуемые князем Олегом и воеводой Иваном Мирославичем, в ожесточенном бою наголову разбили неприятеля. В полон был взят один из самых знатных московских воевод — князь Михаил Андреевич Полоцкий, внук Ольгерда, служивший московскому князю.
Душа Олега Ивановича опьянилась — шутка ли, одержали верх над московитами, казалось бы, непобедимыми. Опьянены успехом его воеводы, его воины. И вот уже рязанцы пируют на берегу Оки, невдалеке от поля боя, с которого на повозках увозят раненых, сбрую с убитых коней, одежду с поверженных московитов… А из Перевицка на телегах доставляют крепкий мед в бочонках, бузу, квас, закуски. Сам князь в легком летнем кафтане, перехваченном золотым поясом, сидит на походном стульце среди воевод, принимает из рук стольника кубок с медом и, окинув пирующих благодарным взором, говорит:
— Под Скорнищевом мы оконфузились, а под Перевицком загладили свой позор… Спаси вас Господь Бог, други мои…
— И тебя спаси Господь Бог… Ты, княже, сам повел нас в бой…
— Нет, не моя заслуга. Ваша заслуга. Все крепко бились.
Поблагодарив всех вкупе, Олег Иванович затем велит поднести кубок каждому из воевод в отдельности, славит его и пьет, вместе со всеми, за его здоровье. Слуги без устали таскают кувшины с напитками и яства, заздравные кубки наполняются вновь и вновь, торжественность речей не умеряется. Незаметно подступает и тот час, когда воины, утомясь торжественностью и уставными порядками, раскрепощаются, речи их становятся все обыденней и проще, и чем ни проще, тем все милее…
Вот в такой-то час Софоний Алтыкулачевич, изрядно уже и хмельной, слегка приподнимается со своего места:
— Браты, быка гонят! И барана! Вот будет потеха!
В самом деле, двое верховых гонят быка и барана. Бык здоровенный, с крутой холкой, с толстыми короткими рогами. Но и баран, с увитыми в коляски рогами, крепок. Многие из воевод привстали — животных пригнали для того, чтобы столкнуть их в драке — кто кого. Час назад Софоний Алтыкулачевич и Ковыла Вислый, под влиянием хмельного, затеяли пустяшный спор: первый утверждал, что в драке быка одолеет баран, второй — что бык легко забьет барана. И вот теперь, в ожидании потехи, нового развлечения, в котором нуждались упоенные победой воины, некоторые из воевод встали со своих мест. Обменивались впечатлением, произведенным на них видом животных:
— Экий бычище!
— Да и баран не крошка. Рога — в два кольца!
— А все ж баран против быка — ничто.
— Браты, а кто их них московит? Бык аль баран?
— Хто послабее — тот и московит.
Воеводы сейчас, после победы, ребячливы, и князь понимает их. Он смотрит на них с легкой улыбкой, как добрый глава семейства на расшалившихся детей. Конечно, заботливый глава семейства всегда, даже в самые счастливые минуты, помнит не только о своих удачах, но и неудачах и тревожных обстоятельствах. Сын Родослав в Орде — как не помнить о том, как не думать и не предпринимать усилий для вызволения его? Поэтому, посматривая на своих развеселившихся воевод с улыбкой, глаза князя в то же время выдают заботу. Вот эта смесь доброй улыбки и озабоченности даже в такую минуту упоения выделяет его из среды соратников.
Слугам не удается стравить быка и барана — животные настроены миролюбиво. Тогда стольник Глеб Логвинов, развязав на себе алый кушак, подходит к быку. Глаза могучего животного тотчас наливаются кровью, он клонит голову книзу, роет копытами землю. Раздразненный красным цветом, устремляется к Глебу. Тот, держа кушак на отлете, увертывается от быка и успевает накинуть кушак на рога барана. Бык устремляется на барана, которого спасает лишь случайность — зацепившись за репейник, кушак срывается с завитков бараньих рогов. Подхватив кушак, бык взрывает землю копытами и неистово крутит головой.
В конце концов бык успокаивается, он беззаботно щиплет траву, когда баран, затаивший на быка обиду, с разбегу, в мощном прыжке, ударяет противника в бок. Тот с крутого обрыва с шумом плюхается в воду, а баран предусмотрительно удаляется…
— Софоша! Ты где? Качать Софошу!
Несколько дюжих воевод подхватывают Софония Алтыкулачевича и подбрасывают вверх, приговаривая: "Экий ты молодец, Софоша! Баран твой перехитрил быка!"
В какой-то миг озабоченность с лица князя слетает, и он, поддавшись общему веселью, приказывает налить Софонию Алтыкулачевичу полный кубок, и тот, прежде чем выпить, говорит здравицу в честь князя, княгини, их чад, при этом каждого называя по имени. И когда произносит имя Родослава, князь невольно сникает: сразу ему становится нехорошо, неспокойно при мысли, что младший сын его — в неволе…
Тем временем десятки ратных подбирают трупы убитых чужих воинов (своих подобрали ещё вчера), укладывают на телеги и возят к месту погребения — скудельницам. Павел Губец (он среди подбиравших) все больше крутится возле лошади — то держит под уздцы, то поправляет дугу или хомут непривычно и неприятно ему подбирать трупы. Товарищи, подойдя к очередному убитому, переговариваются:
— Эк, сердешный, как тебя изукрасили!
— Отец-мать не узнали бы… Голову-то рассекли! Ух, как!..
— Небось, и жениться не успел…
— Да и ладно, что не успел… Нашему брату гораздее не заводить семью. Рано или поздно — убьют.
— Убьют, нет ли, а семя оставь. Не то твой род пропадет.
— Гля, а на этом сердешном сапоги зеленого сафьяна, узорчатые.
— Снимай. На торге хорошую цену дадут.
— Такие сапоги и в свой сундук положить можно.
— А я бы не положил. Будет думаться… С убитого — дельнее продать.
Труп кладут на телегу. Павел быстро взглядывает на него — тут же отворачивается. Голова убитого и в самом деле обезображена — рассечена ударом меча от темени до рта. Но не кровь и страшные раны побуждают Павла отворачиваться — он боится увидеть среди убитых старых знакомых. Тех, с кем познался, служа когда-то на окском побережье в пределах крепости Лопасня.
Один из тех знакомых встретился Павлу в бою. Ливнем прошумели пущенные с обеих сторон стрелы, вскрикнули первые раненые и полки сступились. Скрежет мечей, крики, стоны… Ржанье коней… Клекот и хрип чьего-то коня, в его горле застряла пика. Перед Павлом (он рванулся в гущу боя со всей страстью и яростью — убивать, мстить за поруганную честь его жены, и уж неважно, что горе его семье принесено татарами, а не московитами) возник московит — в страшно озлобленном оскале. Острие его копья, подрагивая и тускло поблескивая, направлено в грудь Павла. Павел поднял коня на дыбы, соображая, как увернуться от удара врага и ударить ловчее самому, и вдруг видит — знакомый оскал! Эти большие зубы, эти малиновые десны… "Гришка!" — "Пашка!.." Копья зависли, медля. В глазах обоих всадников — оторопь. Не было бы ничего противоестественнее — даже в бою — убивать друг друга. Павел крикнул:
— Гришка, моя рука на тебя не подымается!
— И моя — на тебя!
Разъехались…
Трупы погребли в скудельнице, вырытой на краешке местного православного кладбища. Тут же, наскоро, сколотили тесовую часовенку с крестом. Священник машет кадилом на медных цепочках, и ноздри Павла чутко улавливают запах ладана. У его телеги двое ратных возятся с сопением, никак не смогут совладать с тяжелым большим трупом, и тогда Павел, доселе брезгливо поневоле отдалявшийся от трупов, уже испускающих сладковато-приторный запах тления, сам подхватывает громоздкого убитого под голову… Странное чувство овладевает им — будто хоронит он не чужого, а своего. А к концу дня чувство это укрепляется, что уже не будто, а точно он хоронит своих. И это чувство рождает все тот же, прежде возникший в его душе вопрос — для чего, зачем воюют друг против друга свои, православные?
С ликованием встретили рязанцы своего князя-победителя. Священники, монахи, именитые люди вышли встречать воинов с иконами, крестами, хоругвями. Торжественно звонили колокола. Встречавшие выкрикивали приветствия, кидали вверх колпаки.
Олег Иванович ехал впереди войска на белом арабском коне. Высоконькие черные копыта аргамака властно и весело выщелкивали по твердой летней дороге. За ним — воеводы. Следом везли на одних повозках московские стяги с подрубленными древками, на других — важных пленных. Простые пленники шли пешком — кто понурясь, а кто с любопытством оглядывая изукрашенный деревянной резьбой чужой город.
Всеобщий пир длился три дня. В пылу хмельных самовосхвалений некоторые из бояр договорились до того, что первенству Москвы наступает конец и что Переяславлю самое время выдвинуться на её место. Ведь Москва явно выдохлась, она не в состоянии, после разорения её Тохтамышем, обрести прежнюю силу.
Тохтамыш после своего нашествия на Русь не стал отнимать у Дмитрия Московского его великого княжения Владимирского, но наложил на Москву почти непосильную дань. Тяжесть этой дани вынуждала московских правителей прибегать к внеочередному побору с богатых и зависимых от неё земель. Такой внеочередной побор назывался черным бором. Самой богатой землей Северной Руси был Новгород, и когда Москва очень нуждалась в средствах, её взор чаще всего обращался именно на Новгород, серебряный родничок которого, ввиду его активной торговли с Западом и Востоком, считался неиссякаемым.
Однако теперь, когда Москва потребовала от "Господина Великого Новгорода" уплаты черного бора, он заартачился. Отказался нести дополнительное бремя. В прежнее время Москва силой вынудила бы новгородские власти подчиниться её требованиям, но сейчас, после поражения под Перевицком, этих сил ей недоставало. Более того, почуяли слабость Москвы и новгородские ушкуйники. Эти разбойники на лодиях устремились вниз по Волге грабить всех и вся, в том числе и московские владения. Для обуздания ушкуйников требовалась немалая сила, но в условиях розни с Рязанью московским властям невозможно было даже покончить с разбоями.
Из Москвы в Переяславль прибыло посольство — выкупать пленных, договариваться о мире и любви. Олег заломил за пленных такой выкуп, что московиты досадливо кряхтели да воротили носы. Потребовал Олег и значительных территориальных уступок — возврата Рязани нескольких волостей на порубежье Оки. Посольство убыло ни с чем.
Неуступчив был Олег и в переговорах со вторым московским посольством.
При этом князь Олег, принимая обычно горделивых московитов, а теперь куда более учтивых и смиренных, не тратил много времени на переговоры с ними. Он внимательно выслушивал их предложения, все время помалкивая, когда же посольники выговаривались и, видя задумчивость и как бы согласие князя, уже готовы были поверить в свой успех, князь повергал их в растерянность кратким отрицательным ответом. Свое "нет" он говорил совсем тихо, будто бы речь шла о пустяках, но в этом тихом звучании московитам слышался устрашающий рык льва.
Такое поведение Олега Ивановича диктовалось тонким политическим расчетом. Рязанский князь знал, что князь Дмитрий снарядит к нему новое посольство, что он вынужден будет идти на уступки, ибо в противном случае, враждуя с Рязанью, московский князь может даже лишиться великого княжения Владимирского, на которое уже давно посягает Михаил Тверской, а теперь ещё и суздальский князь Борис Константинович, который, по милости хана, сел на Нижнем Новгороде.
Однажды рано поутру — дело было по осени — в спальню вошел постельничий и, разбудив князя, доложил: из Москвы едет посольство. "Хорошо, — подумал Олег, умываясь над медным тазом и давая слугам одеть себя. — Дмитрий упорно ищет согласия со мной. Стало быть, не зря я требую с него достойного выкупа за пленных и возврата рязанцам нескольких волостей…". Решив в уме, что и впредь будет твердо стоять на своем, осведомился:
— Кто во главе посольства?
— Преподобный Сергий Радонежский.
Князь, уже одетый и направивший было стопы в крестовую палату, помешкал:
— Я не ослышался? Отец Сергий?
— Не ослышался, господине. Отец Сергий.
Олег Иванович постоял, опустив голову. Итак, московский князь прибег к посредничеству святого Сергия, о котором ходили удивительные легенды. Одна из них — в день Куликовской битвы преподобный Сергий служил молебен в своей обители на Маковце, молитвами укрепляя боевой дух православных, и, когда на поле боя кто-то из русских воевод пал смертью, он, находясь на расстоянии нескольких сотен верст от поля битвы, силой своего ясновидения прозревая ход сражения, вслух произносил имена погибших.
— Гм… Мудр князь Дмитрей. Знает, кого послать. Ишь, ловок! Видать, крепко, крепко его поджало… Что ж, упремся! Своего не упустим. Своего-то нельзя упускать?
— Никак нельзя, — подтвердил постельничий.
Князь все ещё стоял, размышляя. С одной стороны — великая честь принять святого, с другой — ясно же, отец Сергий прибывает на Рязань по просьбе московского князя защищать московские, а не рязанские интересы. Ведь маковецкая обитель располагается на территории Серпуховского княжества, которое входит в состав Московской земли.
Распорядясь пригласить к нему владыку Феоктиста, рукоположенного епископом Рязанско-Муромской епархии минувшим летом, князь отправился в моленную палату.
Моленная палата освещена лампадами и свечами. Домашний поп, дьяки, слуги — уже на месте. Благословляя, священник прикладывает серебряный крест к челу, подбородку, щекам князя и тот, поцеловав крест, выждав, когда священник благословит княгиню, княжича Федора и всех, кто пришел в крестовую палату, приступает к молению.
Однако князь ещё рассеян, весть о прибытии очередного посольства из Москвы продолжает занимать его ум. Он слегка озадачен — как тут не призадуматься, коль московские правители прибегают к посредничеству отца Сергия? С легкой руки маковецкого игумена они уже не раз добивались выдающихся успехов — та же донская победа над Мамаем одержана с его благословения. И вот теперь отец Сергий на пути в Переяславль… С чем он едет? Чьими интересами станет руководствоваться в качестве главного посольника?
В то же время Олег Иванович ощущает тонкую радость. До сих пор он лишь слышал о духовных подвигах старца, о его даре провидца и целителя, о его святости, а теперь свидится с ним…
Некоторое время мысли о предстоящем приезде московского посольства мешают ему сосредоточиться на молитве, раздробляют внимание. Он молится, не вникая чувством в каждое слово, не возбудя в душе самоуничижения и благоговейного страха перед Господом Богом. А это значит, что моление его пройдет без пользы для души и дела. Чтобы полностью переключить внимание на образ Спасителя, перед которым стоит, он прибегает к мысли о том, что не князь Московский послал отца Сергия на Рязань, а нечто высшее. Отец Сергий едет на Рязань по внушению свыше, ибо все, что делает святой, делает по воле Всевышнего. Постепенно князь погружается в молитву всей душой, доводя мысль каждого слова до глубины сердца, до той глубины, когда сердце, подобно бутону цветка, раскрывается благодарно и благоговейно и как бы исполняется светом чувств. И когда он повторяет мысленно вместе со священником слова "Да будет воля Твоя", — он уже знает, что участь его в Господней воле, и мысль об этом его успокаивает. На душе становится тепло, и когда, окончив молитву, он снова вспоминает о скором прибытии отца Сергия в Рязанскую землю, ему уже хочется как можно скорого свидания с ним.
Феоктист стар, широк в кости, но худ и сух. Лицо его синюшное, дышит со свистом, а то и хрипом, страдает приступами удушья. Бывает, что приступ случается ночью, он сидит на постели, опираясь костлявыми руками о кровать, ловит ртом воздух. Но страха в глазах никогда нет — не боится смерти, готовится к ней, премного постясь, ещё ревностнее, чем прежде, молясь и усмиряя в себе остатки гордыни. Он на склоне лет вообще ничего не боится (кроме прегрешений) и судит обо всем трезво, строго, порой сурово, но с доброжеланием. Он деятелен — недавно рукоположенный в сан епископа на Рязанско-Муромскую кафедру, уже успел навести порядок в церковных делах епархии, запущенных за пять лет отсутствия в ней владыки.
Сидя напротив князя в натопленной палате и тяжело дыша, Феоктист перебирает четки и смотрит на Олега Ивановича добросердечно, отечески, слегка как бы и покровительственно. Он — исповедник князя, духовный его отец. Уже успел познать сложную натуру князя со всеми её извивами, но сам для духовного сына — ещё загадка. Ибо, чутко относясь к внутреннему миру окружающих его людей, Феоктист тщательно оберегает свой собственный от внешних прикосновений.
Потому ещё Феоктист загадка для князя, что он ставленник нового митрополита Пимена, а Пимен — тоже загадка для многих на Руси.
Когда по дороге в Царьград неожиданно умер наместник митрополичьего престола Митяй и в свите его возобладало мнение, что не дело возвращаться домой без митрополита и что им должен быть архимандрит Пимен из Переяславля Залесского, то последний воспользовался ризницей покойного Митяя и на чистой запасной грамоте с великокняжеской печатью, данной князем Дмитрием Митяю на всякий случай, написал от имени великого князя греческому патриарху прошение поставить его, Пимена, в митрополиты. Это был явный подлог. Мало того, Пимен по приезде в Царьград растратил все князевы деньги и сверх того назанимал в долг у тамошних ростовщиков изрядную сумму — опять же от имени великого владимирского и московского князя. С помощью подложной грамоты и денег, взятых в долг у ростовщиков, Пимен добился поставления в митрополиты.
Князь Дмитрий Московский рассердился на Пимена за подлог, растрату великокняжеской казны и наделанные им долги и, сослав его в Чухлому, призвал на Москву, на митрополичий престол, Киприана. Однако во время Тохтамышева нашествия Киприан повел себя малодушно и подозрительно: вместо того, чтобы поддержать дух защитников, он бежал из Москвы и бежал не в Кострому, куда направился сам князь для сбора войска, а в Тверь. Видно, решил, что наступил конец великому Владимирскому княжению московских князей, что ярлык на великое княжение хан выдаст тверскому князю, давнему сопернику московского. За этот подозрительный поступок Киприан был выслан из Москвы в Киев, и митрополичий престол занял вызванный из Чухломы Пимен.
Тотчас Пимен стал рукополагать на епископии своих людей, и одним из них был Феоктист, который не жалеет сил, чтобы укрепить Пименово сидение на московской митрополии.
Как дошло до ушей князя Олега, Пимен и Дмитрий Московский все же не сумели отладить свои взаимоотношения, есть меж ними какие-то трения, так и не преодоленные со времен ещё тех, царьградских своевольных поступков Пимена. Ныне Пимен пребывает в Царьграде, куда отбыл ещё весной по своим митрополичьим делам, и рязанскому князю вовсе небезразлично, как отнесется владыка Феоктист к вести о предстоящем прибытии Сергия Радонежского на Рязань в качестве московского посла.
— Направлено к нам из Москвы очередное посольство, — говорит Олег Иванович. — Москва упорно ищет мира с нами. Да и как не искать, Господин Великий Новгород не дает черного бора, могут встать на дыбы и другие города, а Дмитрею надо убедить хана, что он способен собрать полную дань и, стало быть, оправдывает данный ему ярлык на великое Владимирское княжение. Но вот что меня смущает — на сей раз московское посольство возглавляет…
— … преподобный отец Сергий, — досказывает владыка.
Князь с удивлением и уважением смотрит на Феоктиста — как видно, служба оповещения у владыки поставлена не так уж плохо.
— И вот, отче, — продолжает князь, — прошу высказать свое мнение: почему Москва посылает на Рязань старшим послом не боярина, а отца Сергия? Зачем князю Дмитрею потребовался игумен Маковецкой обители? В чем тут хитрость, коль таковая имеется?
У Феоктиста на сей счет свое мнение, но он предпочитает дать уклончивый ответ: мол, преподобный отец Сергий умеет умягчать и убеждать людей, и московский князь надеется, что святому по силам уговорить и его, великого князя Рязанского.
— Но самому-то Преподобному какая тут корысть? Для чего ему-то откликаться на просьбу князя Дмитрея? Ведь упросить меня идти на мировую с Москвой даже и ему будет крайне трудно… Если не сказать — невозможно…
Четки в руках владыки замирают. Старчески приоткрыв рот, он смотрит на князя с нерешительностью:
— Люди порой весьма ошибаются, когда полагают, что святые вовсе лишены человеческих слабостей, — осторожно говорит Феоктист. — Даже святые, пусть временно, но могут склониться к тщеславию, одному из самых опасных человеческих пороков.
— Ты хочешь сказать… — князь невольно запинается: ему совестно даже и предположить, что отец Сергий, некогда отказавшийся от сана митрополита, который предлагал ему покойный митрополит Алексий, способен склониться к тщеславию.
— Никто не отнимет у Преподобного его иноческих подвигов, продолжает Феоктист несколько решительнее. — Никто… Однако, осмелюсь предположить, отец Сергий теперь сожалеет, что отказался от митрополичьего престола. Сам митрополит Алексий перед смертью вызывал Сергия к себе, предлагал ему стать его преемником. Отец Сергий решительно отказался от высшего церковного сана. И вот, сын мой, размышляя о поступке маковецкого игумена, я порой думаю: а не пожалел ли он позднее о том? Не спохватился ли? Подумать только — ему, игумену маковецкого монастыря, предложен был митрополичий престол! Где, в каком государстве, в каком тридевятом царстве, возможно такое? Игумену представился такой счастливый случай, и он отказался! И я не поверю, если мне скажут, что он об этом не сожалеет. Сожалеет! Я подозреваю, что отец Сергий теперь поддался соблазну получить митрополичью кафедру, в чем, конечно, обещал ему помочь князь Дмитрей, иначе навряд ли он, в его уж старые лета, согласился бы подняться в неблизкий путь по делу, весьма далекому от церковных…
Феоктист слегка откидывает голову в ало-синей скуфье, тяжело дышит. Он взволнован. Он давно уже обеспокоен непрочностью Пименова сидения на митрополичьем столе, обусловленной все ещё продолжающейся взаимной подозрительностью, если не сказать резче — неприязнью Пимена и князя Дмитрия. И теперь, когда московский князь прибегает к помощи отца Сергия, чтобы укрепить свое княжение, как не встревожиться? Как не подумать о том, что в случае успеха Сергиева посольства московский князь станет продвигать маковецкого игумена на митрополичий стол взамен Пимена?
Сказав все это с четкой определенностью и слегка в сердцах, владыка Феоктист, как лицо духовное, тотчас же спохватывается: он, увлекшись, как-то даже и не заметил, что высказал свои предположения не из любовных и мирных чувств, а с некой даже запальчивостью, раздражением. А это означало, что в нем заговорило самомнение, то самое, которое, в отличие от самоуничижения, порождает чувство гордости, в свою очередь влекущее за собой желание судить других… А если его предположения зряшны? Если московский князь даже и не помышляет о том, в чем его подозревает Феоктист? Если не помышляет и отец Сергий о митрополичьем троне? Вот и выходит, что Феоктист возводит напраслину…
Ему вдруг становится нехорошо — давит сердце, дышать все труднее, хоть раздирай грудь. Он и пытается это делать — пальцами скребет по мантии, а сам сползает с кресла, мысленно спеша обратиться к Господу спасти его, грешного.
Князь, встревожась, зовет слуг; скоро является лекарь со снадобьями в черепушках. Через некоторое время владыка приходит в себя, и его увозят под заботливым попечением князевых слуг во владычный дом.
Посольство во главе с Сергием Радонежским прибыло на Рязань в дни Филиппова говения, когда уже выпал снег и устоялся. Достигши Троицкого монастыря в предместьях Переяславля, отец Сергий помолился в нем и переночевал, почти всю ночь стоя на молитве. На следующее утро за ним приехали посланные князем Олегом Ивановичем сын Федор, зять Иван Мирославич, несколько бояр и священников — посланцев рязанского владыки. Князь и владыка в окружении бояр и священников ждали московское посольство у ворот Глебовской башни. Чуть в сторонке стояла большая толпа простых горожан. На башне, на крепостных стенах под двухскатными лубяными крышами стражники в тулупах. Их обветренные лица обращены к Верхнему посаду. Звонил висевший у башни тяжелый вестовой колокол.
— Едут, едут! — оживились на башне и стенах.
— Эвон, сколько их!
— Лепо идут кони!
— Одева на московитах пригожая…
— Еще бы! Бояра!..
— А и наши не ударили лицом в грязь. Смотри — молодец к молодцу!
— А как же? Срамиться перед московитами нельзя.
— Как бы московиты не обдурили наших! Ишь до чего додумались — отца Сергия послали…
— Не… Нашего государя Ольга Ивановича не обвести им вкруг пальца.
Из ворот Верхнего посада выезжает на мерзлый бревенчатый мост вереница верхоконников и повозок. Впереди — в руках верховых — однохоботное и двухоботное знамена с изображением на них Спасителя. Сани визжат на мосту полозьями. В нескольких саженях от встречавших останавливается крытый возок, и из приоткрывшейся двери его сначала высовывается нога в лапте, затем показывается белобородый старец в простом монашеском одеянии. Очерк лица его благороден, в его выражении какая-то внутренняя теплота, домашняя и притягательная. Неспешно и не по летам легко он выходит из возка и, охлопав себя по полам посконного одеяния, отыскивает глазами надвратную икону Бориса и Глеба, опускается на колени в снег, крестится и кладет земной поклон.
— Отец Сергий! — шелестит в рядах встречавших простонародцев. — Отец Сергий…
— Он и есть!
— А тощой — будто жук-бегунец!
— Постится, видать, строго…
— А глаза-то какие у него! Светлые…
Князь Олег, сойдя с коня, идет к отцу Сергию под благословение без внутреннего душевного трепета — для него сейчас старец прежде всего посол, который прибыл выполнять поручение его давнего врага-соперника — Дмитрия Московского. Но, конечно же, не однажды слышав о том, что маковецкий игумен обладает чудесным даром целителя и прозорливца, он всматривается в его лицо с интересом. Отец Сергий ответно смотрит на князя дружелюбно, чистосердечно, но отнюдь не настороженно и даже не испытующе, как обычно смотрят послы. В то же время взгляд старца входит в него мягким светом, идущим как бы издалека-далёка, из глубин громадного духовного опыта. Старец благословляет князя, и когда Олег прикладывается к его руке, то вдруг чувствует, как в его душу вселяется что-то благотворное, что-то умягчающее.
И в дальнейшем, когда после исполнения всех уставных действий по церемониалу встречи идут в храм и владыка Феоктист в сверкающей драгоценными каменьями митре ведет службу, князь, иногда взглядывая на отца Сергия и видя, как тот молится, отрешась от всего внешнего, и как лицо его становится все светлее и светлее, будто только что выпавший снег, чувствует в себе все ту же внутреннюю благодать. Она умиротворяет его, гасит в нем все прежние обиды на Москву, низводит настороженность в отношении всей московитской свиты, сопровождавшей старца. И князь чувствует, что то умиротворение, которое происходит в его душе от благословения старца и его присутствия, рождает в нем чувство любви и братства ко всем и к прибывшим московитам тоже.
Спустя какое-то время Олег Иванович принимает посольство во дворце. На приеме обнаруживается, что московиты прибыли не с пустыми руками. В грамоте, торжественно врученной Олегу Ивановичу, предлагалось рязанцам заключить договор с Москвой о вечном мире и любви — но не только за счет уступок с рязанской стороны, а и за счет серьезных уступок со стороны московской. Коломну и Лопасню московские правители не уступали, однако, в отличие от условий московско-рязанской договоренности после Донского побоища, обещали не притязать на Тулу и Берести. Среди новых условий было и такое: рязанский князь не низводился до степени младшего князя по отношению к московскому, а уравнивался с ним.
Вслух прочитанная дьяком грамота — внушительный свиток с печатью на шелковом шнуре — не то чтобы сделала рязанских бояр тотчас умиленными и уступчивыми, однако ж произвела на них впечатление. Во всяком случае, все они устремили ожидательный взор на своего князя — что он скажет? Как отнесется к новым предложениям Москвы? Как прежде, стукнет кулаками по подлокотникам и ответит тихо и решительно: "Нет"?
Ответ князя и благосклонен, и многообещающ:
— Что ж, тут есть о чем подумать…
Князь все же напоминает послам из Москвы, что рязанцы, как и впредь, рассчитывают на возврат Коломны и Лопасни. Но теперь в его голосе нет той жесткости, той неуступчивости, какая была во время приема предыдущих посольств. Теперь в его голосе другая интонация — мягкая. Все понимают, что условие он выставляет по традиции, но стоять насмерть на этом условии не будет.
И все — московиты и рязанцы — улыбаются: одни потому, что уже чувствуют близость торжества Сергиева посольства, другие — что ожидаемая удача переговоров будет во благо и Рязани.
И вновь князь Олег и владыка Феоктист вдвоем в покое. Уже свершено молебствие в храме, гостям дан обед из постных блюд, отец Сергий сопровожден в Троицкий монастырь, полюбившийся ему.
На Феоктиста, как и на князя, встреча с преподобным Сергием произвела неизгладимое впечатление. Доселе рязанскому владыке не приходилось встречаться с маковецким игуменом, и он мог позволить себе с недоверием отнестись к некоторым изустным рассказам об игумене как о чудотворце, прозорливце и святом человеке Божием.
Например, рассказывали, что отец Сергий совершил чудо с водоисточником. Одно время основанная им обитель стала нуждаться в дополнительном источнике. Воду носили издалека, и кое-кто из братьев стал выражать недовольство. Суть недовольства заключалась в том, что отец Сергий опрометчиво поставил монастырь в безводном месте. На самом деле, прежде, когда выбиралось место для обители, прямо под Маковцем протекала маленькая речка, но со временем она усохла, и вода в ней стала негодной для употребления в пищу. К тому же Сергий не замышлял устроение большого монастыря, каковым он стал спустя несколько лет. И вот теперь отец Сергий вынужден был извиняться перед братией, в то же время увещевая их молиться Господу и просить у Него помощи. Однажды, взяв с собой одного из иноков, отец Сергий спустился в ложбину близ монастыря, отыскал местечко с небольшим количеством дождевой воды и сотворил над ним молитву. Из земли внезапно забил родничок. Образовался ручей, названный братией Сергиевой рекой.
Или рассказывали, как игумен вылечил тяжелобольного ребенка. Один христолюбивый принес в келью игумена своего единственного больного сына и попросил его помолиться за ребенка. Но едва он вошел в келию, едва изложил просьбу, как ребенок умер. Родитель стал сокрушаться: напрасно он уповал на помощь отца Сергия, и лучше бы он не приносил больное дитя в келию — по крайней мере, тот скончался бы дома… В отчаянии родитель отправился готовить гробик. Тем временем отец Сергий приступил к молитве над умершим. Через некоторое время дитя ожило… Когда родитель вернулся в келию, чтобы забрать умершего, он, к великой радости, увидел: ребенок его жив… Игумен встретил родителя воскресшего мальчика словами: "Напрасно ты так смутился. Отрок вовсе и не умирал…". И стал объяснять, что ребенок, видно, закоченел от холода и ожил от тепла. Христолюбивый родитель, однако, настоял на том, что дитя ожило молитвами святого. Тогда отец Сергий запретил своему посетителю разглашать о чудесном исцелении во избежание ненужной ему славы.
В такого рода чудотворения Феоктист верил, но когда он услышал рассказ о видении, которое было одному из избранных учеников Сергия Исаакию-молчальнику — он смутился. Рассказ тот был о том, как один раз отец Сергий служил литургию с братом своим Стефаном и племянником Феодором. Пребывавший в храме Исаакий, молясь, вдруг увидел не троих служивших литургию, а четверых. Четвертый был муж несказанно светлый видом и в необычайно блистающих ризах. Исаакий не поверил своим глазам и обратился к стоявшему рядом с ним монаху, по имени Макарий, за разрешением своего недоумения. Макарий, как оказалось, тоже был удостоен видения. Он высказал догадку, что четвертый, возможно, был священник князя Владимира Серпуховского, в то время пребывавшего в монастыре. Но в свите князя Серпуховского не было священника, как позднее выяснили оба монаха, и они поняли, что видели на литургии ангела Божия, сослужившего преподобному Сергию. Чтобы убедиться в своем предположении, они обратились к игумену с вопросом о некоем четвертом, служившем с ним, и тогда отец Сергий, под условием сохранения тайны, признался, что ему каждую литургию служит ангел Божий.
Возможно ль такое? Рязанский владыка Феоктист мог поверить такому рассказу, если бы речь в нем шла о каком-либо святом апостольских времен. Но в его-то время? Да ещё на Руси, куда не столь уж и давно проникло древнее учение исихастов (аскетов-безмолвников), иначе называемое умное делание, или духовное делание, или внутреннее делание?
Учение этих безмолвников, этих подвижников умного делания, возникло ещё в четвертом веке в Египте, на заре зарождения монашества. В какое-то время оно было подзабыто, и вновь воссияло усилиями греческих подвижников духа Григория Синаита, Григория Паламы и их учеников. От них учение передалось и в Русскую митрополию, и прежде всего через митрополита Алексия, который стал исихастом, видимо, под непосредственным влиянием греческого патриарха Филофея.
Цель исихазма — умного делания и внутреннего сосредоточения стяжание Святого Духа, бесстрастия, которое достигается непрестанной Иисусовой молитвой, трезвенным надзором ума над сердцем, когда ум, как бы сойдя в сердце, строго блюдет помыслы молящегося, устремляя все его внимание только на пропущенные через сердце слова молитвы. Годы и годы подвижнических усилий, если монах действует правильно, под руководством опытного наставника, могут привести к вожделенному результату — созерцанию Фаворского света, того самого, что увидели апостолы на Фаворской горе во время Преображения Господа. Фаворский свет не есть тварный свет, это есть свет несозданный, вечный, благодатное осияние Божества. Увидеть Фаворский свет — получить озарение свыше и испытать неизъяснимое блаженство. Ибо свет этот — проявление существа Божеского. Сущность Божества непостижима, но благодаря своей Божественной энергии, Фаворскому свету, изливаемому им на тварный мир из любви к миру и человечеству, Бог становится доступным ангельскому и человеческому восприятию. Далеко не всякому восприятию, а восприятию лишь особо духовно-чутких людей, особо одаренных…
При первом взгляде на отца Сергия, когда тот вышел из повозки и стал сосредоточенно креститься, стоя на коленях, на икону Бориса и Глеба, не видя пока никого из окружавших его, Феоктист слегка разочаровался: обыкновенный монах… Будничное лицо, впалые щеки, костистые скулы… Разочарование вскоре улетучилось. Феоктист вдруг увидел в синих глазах старца бездонную глубину. Увидел вблизи: лик отца Сергия струился духовным благоуханием, чистотой сердечной. Такой человек навряд ли способен преследовать какую-то личную цель, в чем подозревал его Феоктист. И уже тогда Феоктисту стало совестно своих подозрений, своих мелких мыслей о Преподобном. Особенно, когда отец Сергий, ликуясь1 с ним, посмотрел в его очи прямо, — было чувство, что он увидел его мысли до донышка…
И пока шли в храм, Феоктист постепенно и неуклонно проникался чувством благоговения к нему. А то, что увидел Феоктист, взглянув на отца Сергия во время службы в храме, потрясло его. Он увидел, что голова Преподобного — в венце света… И поскольку въяве он никогда ничего подобного не видел, то он заволновался, а чтобы не волноваться, чтобы бесстрастно и спокойно довести службу, успокоил себя соображением, что венец света ему лишь вообразился…
И вот теперь, оставшись наедине с князем, Феоктист испытывает потребность признаться ему, как князю, как своему духовному сыну, как, наконец, посвященному в его доселешние мысли о Преподобном: напрасно он подозревал отца Сергия в зависти к митрополиту Пимену…
— Грешен я, что так думал о старце Сергии, грешен… Сожалею о том и каюсь перед Богом. Со всем тщанием обсмотрел я его и убедился: ничегошеньки ему не нужно для себя (Феоктист покачал головой). Ни от князя Дмитрия Московского, ни от тебя, сын мой… Много я в своей жизни повидал духовных лиц, и прямо скажу, что такого, как преподобный Сергий, пожалуй, я ещё не встречал. Далек, очень далек он от земных соблазнов, совершенно смиренен, бесстрастен, просветлен, и лик его струится благодатью.
Князь слушает, повернув правое ухо к собеседнику (левое, после ранения головы под Перевицком, слышит хуже) и выпятив по старой привычке нижнюю губу. Когда Феоктист умолкает, князь вопрошает его:
— Скажи, отче, коль старец Сергий согласился поехать ко мне на Рязань безо всякой личной корысти, зная о моем твердом и упрямом характере, так как он наверняка был преуведомлен о тщетных стараниях предыдущих посольств, не значит ли это, что он провидит мое замирение с Москвой?
— В ином случае Преподобный не дал бы согласия, — отвечает владыка.
— Гм… — Князь задумывается. Он думает о том, что несколько поколений рязанцев мечтает о возврате отнятых у них Москвой земель, о верховенстве Рязани на Руси. И вот, после многих лет вызревания таких мыслей наконец появляется возможность не просто щелкануть по носу Москве, но и сломать ей хребет. Сейчас в самый раз добиваться возврата Коломны и Лопасни. И если не добиться ныне, то кто знает — вывернется ли подходящий случай в будущем? Да и не настал ли его, Олега, звездный час? Никогда он не был так силен. С тех пор, как полтора десятка лет назад пришел на Рязань из Орды Салахмир со своим войском, воины-татары, отличаясь ревностным служением, воинской отвагой и мужеством вкупе с буйной силой рязанцев, стали грозной силой даже для московитов.
Силен Олег и своими союзниками — муромскими князьями, пронскими, козельскими, смоленскими, некоторыми литовскими… Княжение Олега стало центром притяжения для южных и юго-восточных княжеств. В чем причина этой притягательности? Не в том ли, что Олег строго блюдет законы как междукняжеские, так и внутренние, сведенные в сборник Рязанская Кормчая?
Эту Кормчую, часто им извлекаемую из железного ларца, он перелистывает с неизменным чувством благоговения, ибо она — во многом плод мыслей святого мученика рязанского князя Романа. Благочестивый Роман был оклеветан в Орде баскаками, этими сборщиками податей, как хулитель ханской веры. Роман был вызван к хану, и тот, в наказание за хулу его веры, пытался принудить рязанского князя отказаться от христианской веры. Роман не отрекся от своей веры и был подвержен мучительной казни — сначала ему отрезали язык, затем поочередно руки, ноги, голову. Казнь произошла в 1270 году, а сборник законов Кормчая, во многом замысленный Романом, был утвержден четыре года спустя. По той Кормчей правили все рязанские князья, но, видимо, ревностнее других — Олег.
Законы законам рознь. Рязанская Кормчая, как не раз о том задумывался Олег Иванович, воспаряя в мыслях, могла бы стать в основание государственности всея Руси.
Но, как ни заносился порой в своих мыслях Олег Иванович, он, прирожденный правитель, всегда помнил о неодолимой силе Москвы, удваиваемой пребыванием в ней митрополита. Сопоставляя свои возможности с возможностями Москвы, Олег Иванович не был уверен в том, что временно ослабленная Москва не преодолеет нынешние трудности, как это удавалось ей много и много раз.
— А если отец Сергий провидит наше с Москвой замирение, — вслух размышляет князь, — то не значит ли это, что… — и делает паузу, рассчитывая на то, что её заполнит владыка.
— Это значит, что в противном случае итог может быть плачевным для обеих сторон, — заключает владыка.
Князь чувствует, что духовный отец его прав.
Через час, простившись с владыкой, князь Олег вызывает к себе Ивана Мирославича. В шубах и бобровых шапках, они выходят на гульбище. Стоят лицом к Трубежу, понадвинув шапки — в лица дует северный ветер. За рекой пошумливает лес. Пару недель назад, до зазимка, Олег Иванович охотился в том лесу на рябчиков. Их было множество, они то и дело вспархивали чуть ли не из-под ног — лакомились травой бахромчатого спорыша да набивали желудки мелкой галькой — в долгую зимнюю пору такие желудки как мельница, перетрут всякую пищу… Теперь всюду снег и снег, и Трубеж во льду, и если соскрести со льда снег, то в глубине реки можно узреть пудового карпа с усами, с круглым, как витой медный браслет, ртом.
Князь, поглядывая на Ивана Мирославича, который за полтора десятка лет жития на Рязани телом огруз, заматерел, и усы его тронулись проседью, спрашивает его: соглашаться ли на мировую с Москвой? Так спрашивая, он почти уверен, что главный его воевода даст отрицательный ответ. Но Иван Мирославич вдруг говорит:
— Соглашаться, княже… — и вздыхает.
Он не объясняет, почему соглашаться, хотя, казалось бы, в его устах согласие на перемирие с Москвой звучит не совсем логично. Ибо доселе он был самым рьяным противником замирения с Москвой. Значит, и он испытал на себе нравственное воздействие Преподобного.
Оба некоторое время молча стоят на зельном ветру у резных крашеных перил. Обговорив кое-какие детали мирного договора, возвращаются в палату.
Окно кельи затянуто бычьим пузырем, задняя стена увешана решетами, лаптями, пучками трав. Преподобный Сергий сидит на лавке, положив руки на шишковатый яблоневый посох. Встреча с князем Олегом произвела на него сложное впечатление. И оно не согласуется с тем мнением, которое сложилось о нем в боярских кругах на Москве: будто он свиреп, коварен и чуть ли не сатана. Как можно ошибаться в человеке! Напротив, Олег добр и великодушен, чуток и — что особенно близко Преподобному — боголюбив. Сергий это сразу почуял в нем, как сразу же разгадал в нем суть его страстного характера: если он и мстителен, то только потому, что загнан, как зверь, в яму, и его пытаются забросать камнями, унизить и окоротить… Но такого князя, как Олег, род которого восходит к Рюрику и среди предков которого есть святые, а сам он уже проявил свою силу и недюжинный талант правителя, — окорачивать несправедливо и неразумно. Нельзя посягать на веками взращиваемое в рязанских князьях чувство независимости и равности с другими русскими князьями.
Грешен Олег? Грешен… А кто не грешен? И дорогой на Рязань, и по приезде в неё Сергий много думает о грехах всех православных, принимая эти грехи на себя, считая их своими собственными грехами и бесперерывно, секунда за секундой, где бы ни находился и что бы ни делал, отмаливал их. Ох, в избытке их! Как нам от них очиститься? Без очищения, без постоянного покаяния нельзя… Нельзя без того, чтобы беспрестанно молиться, жить во Христе. "Господи Иисусе Христе Сыне Божий, прости мя грешного!" — с каким-то даже пристоном говорит Преподобный, сползая с лавки и становясь на колени перед иконой Спасителя — на всю ночь.
Приезд преподобного Сергия Радонежского в Переяславль Рязанский всколыхнул все население, и уже на другой день народ толпами ожидал его и у ворот Троицкого монастыря, и у храма Бориса и Глеба, где молился святой, и у Глебовских ворот кремля. Одним, кто страдал хворями, хотелось получить у него исцеление, другим — благословение, третьим — просто увидеть его своими глазами.
А княгиня Ефросинья возмечтала о том, чтобы князь посоветовался с отцом Сергием о Родославе, томившемся в заложниках в Орде. Дело в том, что Родя через рязанских купцов, близких князю и бывавших в Сарае, просил у отца разрешения бежать из Орды, но Олег, опасаясь ханского гнева, не давал такого разрешения. Ибо жива была память о разорении Рязани Тохтамышем лишь по навету нижегородских князей. И если позволить Роде бежать из Орды, то не повторит ли хан разорительный набег?
Как-то, в дни пребывания Сергиева посольства в Переяславле, когда Олег Иванович приходит в княгинину светлицу, чтобы обсмотреть плащаницу, которую княгиня вместе с боярынями и девками-мастерицами вышивает жемчугом и золотом, Фрося обращается к нему с просьбой поговорить с отцом Сергием о Родославе.
— Посоветуйся с ним, господине… Возможно ль нашему сыну Роде бежать от хана?
Голос её трогателен. Тужит о сыне, томящемся в Орде. Знает, что хан не тронет его и пальцем до тех пор, пока получает сполна и вовремя дань, а все одно страдает. Мать есть мать, она не успокоится, пока не узрит милого чада своими глазами.
И все же князю не нравится настойчивость супруги. Ведь уже не в первый раз она обращается к нему с просьбой разрешить сыну бежать. Женское ли дело вмешиваться в государственные заботы мужа? Ибо любое дело, касающееся его взаимоотношений с ханом, есть государственное, даже сугубо государственное.
— Что ж о том говорить и советоваться? — отвечает князь, — Родя, слава Богу, жив и здоров, хан его берет с собой на охоту и, как мне довели, уважает его. Чего же ещё желать? Я сам знаю — не надо бежать ему от хана… Чревато…
Фрося смотрит на супруга с укором. Редко-редко, в самых исключительных случаях, она смотрит на него вот так, с укоризной. Она и сама не любит вмешиваться в дела князя, но ведь судьба их сына не есть ли дело семейное? И так ли уж она не вправе изъявить настойчивость? Вправе, и ещё как вправе!
— Не забывай, господине, что Родя — наш, наш, наш сын! И ещё не забудь, что он ещё юный. И мало ли что там может с ним приключиться? Чужбина есть чужбина.
Князь внушительно говорит супруге:
— Наш сын — воин, и прежде всего воин! И пусть он научается терпеть любые невзгоды.
— Невзгоды невзгодам рознь, господине. И хоть говоришь ты, что хан уважает нашего княжича и даже оберегает его, — но не забывай, что опасности могут происходить с неожиданных сторон. Например, более всего я опасаюсь, что его будут склонять переменить веру… Он ещё юн и может поддаться их уговору. Такие случаи с нашими людьми в Орде бывали…
Фрося постарела, от забот — морщинки вкруг глаз и рта. Волос под платом не видно, но князь-то знает — волосы уже и с проседью. Кожа на руках стала иссушаться. Глядя на нее, состарившуюся рядом с ним, отчасти, может быть, и потому состарившуюся, что он иной раз не изъявляет полноты любви к ней, недопонимает её, при всем, казалось бы, самом благочестивом образе его жизни и самом внимательном к ней отношении он испытывает чувство стыда. Ибо по-настоящему-то он не замечает её страданий. Но стыдно ему не потому только, что не замечает её страданий, а ещё и потому, что позволяет себе стерпеться с тем опасным положением, в каком оказался его сын. Может быть, он нелюбящий отец? Ибо, будь он любящим, разве отправил бы он его к хану, заведомо предполагая, что тот может взять его в заложники? И теперь, когда сын просит отца разрешить ему убежать, так ли уж он прав, что непоколебимо отвергает его просьбу?
— Что ж, я поговорю с отцом Сергием о сыне… — соглашается князь.
И, решив так, он чувствует, что ему становится на душе как-то спокойнее, хотя он ещё и не осознает, почему спокойнее.
Теперь ему надо определиться, когда целесообразнее обратиться к старцу с вопросом о сыне: уже сейчас, сегодня, или после заключения мирного договора? Наверное, все же после.
Прежде чем послать за отцом Сергием в Троицкий монастырь, он идет в крестовую палату, сам снимает пелену с икон, опускается на колени перед Спасом и молится. О чем он будет говорить с Преподобным? На чем будет стоять твердо и неуступно? В чем даст себя уговорить? Какими сомнениями поделится? Не знаю, не знаю и не знаю…
Господи, вот уже тридцать пять лет правлю Рязанским государством, стараюсь своего не упустить, на чужое не особенно зарюсь. И все же где что плохо лежит — примысливаю. Не поддаюсь никому — ни Москве, ни Литве. Ловчу, исхитряюсь как могу. Hе раз выходил из воды сухим, но скольких мук и страданий мне это стоит! Притомил в темнице князя Володимира Пронского… Держу в неволе взятых в Коломне в полон московских бояр… О, Господи, ты только один ведаешь, сколько грехов на мне! Ответь мне, Отче, не сгубил ли я свою душу безвозвратно? Есть ли надежда на спасение? И в чем она, надежда? Взрослеют мои сыновья, Федя и Родя, есть кому передать мое княжение — так не сойти ль мне с престола, а самому постричься в иноки? Ответь мне, Отченька…
Переговоры шли, как никогда, благоуспешно. И если при первых встречах князя Олега с посольниками из Москвы он был слегка насторожен — его карие, как пчелиное брюшко, глаза, смотрели как бы ощупывающе, то в последующие встречи он, словно восприяв ясный и чистый взгляд отца Сергия, смотрел ответно так же ясно и доверчиво.
Отец Сергий во время переговоров говорил мало, как будто не он был старшим, а кто-то из сопровождавших его богато одетых и речистых бояр, отнюдь не таких самоуверенных, каковыми представали московиты перед рязанцами в предыдущие приезды. Бояре щепетильно обсуждали каждый пункт переговоров. То спорили, то вдруг легко шли на уступки, при этом поглядывая на молчаливого отца Сергия и как бы соотносясь с выражением его глаз. Лицо Преподобного было ровным и спокойным, а глаза выражали то одобрение, то сомнение, чем и руководствовались московиты.
Но, что особенно удивительно, даже и рязанские бояре, даже и сам князь, высказываясь, делали это с оглядкой на отца Сергия. И когда согласие по какому-либо вопросу достигалось, то радовались все вместе. Потому что обманутым никто себя не чувствовал.
Отец Сергий высказывался лишь в том случае, если в переговорах получался затор. Тогда он произносил несколько слов, тихо и благожелательно, и вдруг повисала в воздухе сладкая тишина в странном единении московитов и рязанцев, как будто и не было меж ними вековых противоречий и вражды.
Так, например, однажды он сказал, остановя заспоривших бояр, что у нас на Руси у всех одно солнышко — православие и что настала пора всем нам сушить онучи на этом едином солнышке. И хотя сказано это было по поводу вопроса, весьма даже спорного, казалось бы, даже вечно неразрешимого между московитами и рязанцами, столь простая фраза о едином солнышке как-то сразу всех воодушевила, как бы осветила, и все заулыбались с примирением друг к другу, и каждый сам стал похож на маленькое солнышко, зажегшееся отчего-то.
В другой раз князь попросил отца Сергия побеседовать с ним с глазу на глаз. Он рассказал старцу о сыне Родославе, который едва ли не по вине князя оказался в заложниках у хана, и о том, что он тяготится виной, обеспокоен за сына и не знает, что ему предпринять для вызволения его. Еще посетовал, что в свои зрелые лета живет в суете и ввиду премножества княжих дел и забот ему не хватает времени для усердия во внутренней молитвенной жизни, к чему склоняется его душа. Не пора ли ему государственные дела переложить на плечи сыновей, а самому уйти в монастырь? Посетовал также на то, что не в силах иметь мир со всеми, как призывал апостол Лука и как советовал на переговорах отец Сергий. Где ему черпать силы ну хотя бы на то, чтобы ненависть к своей давней обидчице Москве переложить на кротость и любовь?..
В отношении Родослава Преподобный ответил так: он будет молиться за него, а князю не надо торопить события. Следует дело отдать в руки Божии, через молитвы искать Его воли и ждать со смирением и терпением. Господь подскажет решение. И когда подскажет — будь готов благопокорливо принять Его указания. (С величайшей радостью князь воспринял этот совет, который согласовывался с его собственными ощущениями, и ему было приятно, что он исполнил княгинину просьбу — она тоже будет рада).
Посещавшие иногда князя мысли оставить свою суетную и многотрудную должность ради жизни внутренней и покаянной, то есть уйти в монастырь, отец Сергий хотя и оценил как благое намерение, но все же посоветовал должность государя, предначертанную ему самим Господом, отправлять до скончания дней своих или до того часа, когда станет немощным. Никакие дела не мешают любить Бога, и любое самое многотрудное дело должно сочетать с богомыслием, постоянным устремлением к Богу, которое только одно спасительно для души. И эти слова Преподобного князь Олег воспринял радостно, ибо понимал, чувствовал, что рано ему ещё оставлять княжение, что старший сын ещё не довольно возмужал для такой ноши.
Что же до обид, которые князь Олег держит на Москву, и нехватку сил для прощения московитов, то Преподобный сказал: ему ведомо об обидах, причиненных Москвой рязанцам ещё три четверти века назад, когда в бою был взят в полон рязанский князь Константин и затем, в полону же, Константин был убит по приказу московского князя Юрия. Но, как ни велика обида, она должна быть прощена. Господь бывает немилостив к нам, если мы сами немилостивы. Он не прощает прегрешений наших, коль и мы не прощаем прегрешений окружающих против нас. Не простишь обидчиков — костру распрей разгораться бесконечно. Где взять сил для прощения? В самом себе, с помощью молитв. Человеческое сердце подвержено тирании страстей. Ненависть, которую питают князь и его соотечественники к убийцам князя Константина, ущемленное самолюбие за поражение под Скорнищевом, гнев за разорение московитами Рязанской земли тотчас после разорения её ордынцами — все эти страсти раздирают сердце. Но что даст удовлетворение тех страстей? Разве лишь недолговременную радость. Вот рязанцы одолели московитов под Перевицком. Радость есть, но скоро она потухнет, особенно если и Москва, не дай Бог, возжаждет мести и соберется на Рязань с новой силой. Выход один: держи сердце в узде, умом и молитвами подавляй в нем страсти. Молись, молись и молись Господу. Справишься со страстями, простишь и изъявишь мягкосердие, то и тебе будет прощено: и восторжествует мир, и откроются душе твоей врата в Царство Божие, которое есть царство любви, мира, радости о Духе Святе…
Слова Преподобного глубоко проникали в душу князя. Они проникали в душу, словно он впервые слышал такие речи. Да, ему известны слова апостола "Любить врагов ваших", но он ведь не потрудился исполнить их. Отчего же не поставить ум над сердцем и не попытаться укротить огонь ненависти и мщения? Тем паче, князь Дмитрий — православный…
— Вы же оба, и князь Дмитрей, и ты, князь Олег, православные, словно прочтя мысли Олега, продолжал преподобный Сергий. — Московская и Рязанская земли соседствуют и составляют основу новой нарождающейся Руси. Я чувствую: Господь Бог ищет тверди для своего престола. Доселе этой твердью для него была Византия, колыбель православия, но Византия ныне в упадке, во всяческом упадке, усугубляемом натиском турок. Византия обеднела, и тамошние церковные и светские власти рады каждой щедрой подачке Москвы. Главная её беда ныне — в её духовном оскудении. Вера в Господа Бога обмелела, и оттого упали нравы. Но зато вера в Господа Бога все более укрепляется на Руси. Как бы ни был греховен наш народ, он чист душой, открыт ручейкам Святаго Духа. В своем чистом веровании он может достичь непостижимых глубин, может достичь даже святости… Русь возможет удостоиться стать подножием Божьего престола…
Князь Олег был поражен. Никогда и ни от кого он не слышал ничего подобного. Он вспомнил о своей семье, о благочестивой Фросе и детях, которые искренне стремятся жить по Божьему закону. Подумал о благочестивости Ивана Мирославича и других бояр. Вспомнил о чистом душой Карпе, сыне кузнеца Савелия, погибшем под Скорнищевом, о боголюбии простых людей, их милосердии. О том, что в праздники все рязанцы подают милостыню тюремным сидельцам, которые в такие дни свободно ходят по граду. Но князь даже и помыслить не мог о том, что сам он, хотя бы на каплю, в состоянии был приблизиться к той черте, за которой начинается святость…
— Достижимо ль? — взволнованно спросил князь Олег. — Греховны мы…
— Инако нельзя, — ответил преподобный игумен. — Русь способна на великую веру. А без веры она погибнет. Но коль погибнет Русь, то как бы не погибло и все человечество…
Отец Сергий смотрел на князя столь кротко, и в небесных глазах его было столько любви и мира, мира свышнего, мира невозмутимого, что подумалось: этот светлый облик отца Сергия — не лик ли самой Руси?
Ощущая струи незримой благодати, исходящей от старца, князь опустился на колени перед ним, жадно припал к руке его, благословившей на что-то трудное, на что-то почти невозможное, маячившее, однако, в какой-то дали дальней светом и надеждой…
На другой день была составлена договорная грамота о "вечном" мире и любви между Москвой и Рязанью.
Летописец писал:
"…В Филиппово говение преподобный Сергий Радонежский сам ездил посольством на Рязань ко князю Олгу Рязаньскому, от великого князя Дмитриа Ивановича Московского о вечном мире и любви, и с ним старейшиа бояре великого князя. Преже бо того многие ездиша к нему и ничтоже успеша; и не возмогоша утолити его; преподобный же игумен Сергий, старец чюдный, тихими и кроткими словами и речами и благоуветливыми глаголами, благодатью, данною ему от Святаго Духа, много побеседовав с ним о пользе души, и о мире, и о любви; князь великий же Олег преложи свирепьство свое на кротость, и утишися, и укротися, и умилися велми душою, устыдебося толь свята мужа, и взял с великими князем Дмитрием Ивановичем вечный мир и любовь род в род".
Где мир, там и свадьба. Подоспевшие к брачной поре княжич Федор Олегович и княжна Софья, дочь московского князя, были обсватаны и обвенчаны два года спустя после замирения двух великих княжеств. Прежде, враждуя, московский и рязанский княжеские роды избегали подобного родства и теперь, похоже, наверстывали упущенное — свадьбу сыграли с размахом.
Обряд венчания был свершен в одном из храмов Москвы; там же, в кремле, и начали свадьбу, продолженную в Переяславле Рязанском, куда юную и пригожую собой невесту привезли в расписном кожаном возке в составе длинного свадебного поезда.
На широком многодневном пиру ни один из взрослых горожан не был обделен чашей хмельного меда, ни один малый ребенок или отрок — сластью, ни один нищий или тюремный сиделец — куском пирога, осетрины или даже серебряной монетой. Были соблюдены все свадебные обычаи, и, по приметам, брак предвещал быть счастливым. Например, во время венчания в храме жених и невеста, встав под венец на подножку — кусок холстины, — сделали это, как и требовалось строго по уряду — правая нога невесты и левая жениха вступили на холстину одновременно.
Молодожены, до вступления в брак ни разу не видевшие друг друга, были взаимно очарованы. Их глаза сияли радостным блеском, их руки не расцеплялись. Родственники той и другой стороны смотрели на них с умилением. В первую очередь довольны были сватья. Еще не столь давно враги и соперники, изматывающие друг друга претензиями и военными угрозами, сватья чувствовали себя так, будто после утомительного жаркого дня они окунулись в свежий чистый родник. Теперь, став родней, они на свадебном широком пиру прилюдно не раз изливали друг на друга чувства взаимного уважения и любви. Условились раз и навсегда предать забвению старые обиды и нелюбие. ("Кто старое помянет — тому глаз вон!")
Довольный выбором спутницы для своего старшего сына, князь Олег светился добротой и радушием, был величав и торжественен. Но вдруг, среди всеобщего веселья, он задумывался, становился горестным, взор его уходил в себя. В такие минуты он вспоминал о младшем сыне, злополучие которого оттенялось счастьем старшего. И тогда его уже не убаюкивала мысль о том, что хан Тохтамыш, держа в неволе Родослава, все же относился к нему с доброжеланием. Уж больно надолго затянулась разлука сына с родителями…
И вот как-то, в один из свадебных дней, сватья беседовали друг с другом в узком кругу ближайших лиц. Князь Олег вдруг спросил московского свата — не опасается ли тот мести Тохтамыша за то, что Дмитрий разрешил сыну Василию, так же, как и Родослав, взятого ханом в заложники, бежать из Орды?
Телесно могучий князь Дмитрий, сидевший в кресле несокрушимой глыбиной, сразу понял: рязанский сват безмерно тоскует о своем младшем сыне, юность которого проходит в неволе. Дмитрий и сам испытывал ту же тоску о Василии, пока тот томился заложником в Орде — ему была понятна боль свата.
— Нет, не опасаюсь, — ответил он. — Я все рассчитал, — и по-отцовски любяще посмотрел на сына Василия, который сидел близ родителя.
Юный княжич Василий, ростом чуть повыше отца, но в плечах уже и ещё довольно тощий, легким кивком черноволосой головы как бы показал: отец, мол, прав. Этот юноша поражал своей ранней серьезностью, рассудительностью и знанием всей сложности межгосударственных отношений. Князь Олег подумал: "Василий, пребывая в неволе в Орде, так рано повзрослел… Дай-то Бог, чтобы и мой Родя вернулся таким же молодцом!"
— На чем же основан твой расчет? — вновь обратился Олег Иванович к московскому свату.
Во-первых, объяснил князь Дмитрий, Тохтамыш ныне целиком поглощен трудной задачей, требующей от него напряжения всех сил — как сокрушить своего врага, могущественного правителя государства Мавераннахр Тимура. Во-вторых, пожегши и разграбив Москву, Переяславль Рязанский и иные русские города, принудив Русь платить Орде дань, Тохтамыш почел Русь навсегда сломленной, и теперь для него мелочь — утрата заложника…
— И потом, дорогой сват, — московский князь вдруг широко улыбнулся и засиял черными зрачками глаз, — ныне, слава Богу, мы с тобой не поврозь, как бывало некогда, а единый кулак. (Дмитрий Иванович сжал свою могучую длань — такого кулачища князь Олег не видывал давнехонько). Ведь кое-что значит это?
— Многое значит, — подтвердил князь Олег, тоже улыбаясь.
Сватья одновременно встали с кресел. Князь Дмитрий с тяжеловатой грацией подошел к Олегу и обнял его. Похлопали друг друга по плечам. Олег в эту минуту подумал: наступил тот час, когда можно, не колеблясь, послать своих бояр к Родославу готовить его побег из Орды. И ещё подумал: какое благо для него родство с московским князем, и каким благом был приезд на Рязань Сергия Радонежского, сделавшего врагов союзниками и друзьями!
Бел от снега широкий Сарай Берке. Белы его площади, его улицы. Белы крыши великолепного ханского дворца с золотым новолунием наверху, домов знатных ордынцев. Омылись предзимними дождями и снегами глинобитные жилища ремесленников, от весны по осень серые от пыли. Улицы чисты — с тех пор, как в стольном граде Золотой Орды сел на трон Тохтамыш, чиновники навели в нем образцовый порядок. Всякий мусор — ошметки обуви и циновок, лохмотья, кости животных, дохлые собаки и птицы — все сгребалось изо дня в день в помойные ямы.
Но запахи… запахи Сарая неистребимы — железной окалины и гари в кузнечных кварталах, сыромятной кожи в кварталах кожевников, соленой и вяленой рыбы на базарах… С приходом зимы исчезли лишь пьянящие запахи степей да запахи пыли, порой, в бурю, тучей вздымавшейся над степями и городом. Как-то по осени Родослав охотился с соколами на лисиц и был застигнут в степи бураном. Взялся буран вроде бы из ничего — из небольшой желтоватой тучки. Но вот она уже взбухла, забурела, внезапно стемнело, задуло… Понеслась по степи красноватая пыль сплошным месивом. Пыль лезла в уши, в ноздри, в рот. Забивалась за ворот кафтана, в рукава… Родослав, дядька Манасея, Таптыка, стремянные, сокольничие — все попрыгали с коней, укутались в плащи и ферязи, улеглись наземь. Вспомнилось тогда Родославу о широких пойменных лугах под Рязанью, зеленых дубравах и нескончаемых мещерских лесах за Окой. Тоскливо ему стало!
Ведь уже четыре года он в Орде. И ещё неизвестно, сколько времени продержит его в заложниках великий хан.
И не сказать, что Тохтамыш и его вельможи обращались с Родославом плохо. Напротив, обращались с ним уважительно, а по-своему и полюбили его. Не потому только, что рязанский князь Олег Иванович исправно слал дань и не скупился на подарки. Ордынцы более всего ценили в юношах воинское умение, силу, ловкость. Родослав на всевозможных воинских состязаниях — будь то стрельба из лука, конные скачки, рубка саблей или умение владеть копьем, изъявлял отменную выучку. Случалось, выходил и победителем. Минувшим летом он опередил всех на скачках. Тохтамыш, наблюдая те скачки с невысокого холма в кругу эмиров и воинов, засопел, когда юный рязанец, скакавший третьим, ударом плетки заставил своего коня в несколько прыжков опередить соперников, среди которых был ханич Керим. Неприятно стало Тохтамышу, что сын его побежден рязанским княжичем. Но, будучи по-своему справедливым, велел подозвать к нему победителя. Родослав (с ним бояре Манасея и Таптыка) приблизился на взмыленном коне к хану, приложил руку ко лбу и груди, учтиво поклонился. За годы пребывания в Орде он из мальчика вырос в крепкого, благородной наружности, юношу, привлекавшего к себе внимание дочек и внучек знатных ордынцев. И сейчас эти знатные ордынцы посматривали на ловкого рязанского джигита с одобрением, и некоторые из них, может быть, прикидывали в уме, не отдать ли им за этого коназича свою дочку или внучку.
Хан, все ещё немного сожалея, что победа досталась не его сыну, а чужаку, улыбнулся ему. Он смотрел на юного рязанца ласково — ему всегда нравились сметливые ловкие джигиты, некоторые из них становились способными военачальниками. Тохтамыш не сомневался в том, что Родославу суждено быть дельным полководцем. Ибо, кроме той ловкости и проворности, что изъявлял этот юноша на воинских состязаниях, он обладал несомненной сметливостью ума. Неожиданно хану пришла в голову мысль отдать за рязанского коназича одну из своих дочерей. Тем самым он прочнее привязал бы к себе коназа Олега, а в лице Родослава обрел бы верного эмира. Конечно же, он отдаст за этого юношу свою дочь лишь при условии, что зять останется в Орде и будет служить хану.
Правда, для заключения брака его дочери и сына рязанского князя было одно существенное препятствие — вероисповедание. Рязанец был православным, дочь Тохтамыша — мусульманка. Кому-то из них пришлось бы отказаться от своей веры в пользу чужой. Тохтамыш не мог себе представить, чтобы его дочь стала христианкой. Но, может быть, этот русский юноша согласится принять мусульманскую веру?
— Ты, коназич, ещё не думал о том, что настало время твоей женитьбы? — улыбнувшись, спросил Тохтамыш.
Родослав смутился. Он, конечно, задумывался порой и об этом. Ибо с некоторых пор не мог равнодушно видеть девушек. В их присутствии он испытывал странное чувство волнения и томления. Но он не ожидал, что о женитьбе заговорит с ним сам хан. Тут мог быть какой-то подвох.
— Что ж ты молчишь? — допытывался Тохтамыш все с той же легкой приятной улыбкой.
— Я иногда задумываюсь о том, что когда-нибудь женюсь. А настала ли пора — об этом в нужный час скажут мне мои батюшка и матушка.
— Но твои родители далеко. Твой отец — мой улусник, а ты — мой заложник, и потому я отвечаю за тебя. Я вижу, как ты взрослеешь и мужаешь. Ты вполне созрел для женитьбы. Я подыщу тебе невесту, достойную тебя, твоего высокого рода.
Если Родослав был только смущен таким разговором, то дядька Манасея и Таптыка встревожены. Им-то было ясно как божий день — коль за дело сватовства берется сам хан, то, вне всякого сомнения, невеста Родославу будет подобрана из круга его вельмож. Татарка. Мусульманка. Как к этому отнесется князь Олег Иванович? Князь будет поставлен в исключительно трудное положение. С одной стороны, ему придется сделать вид, что он признателен хану, который сам хочет устроить личную судьбу Родослава; с другой — князя Олега не порадует инициатива царя. Ибо Тохтамыш берет на себя хлопоты не за здорово живешь. Он, судя по всему, вознамерился удержать рязанского княжича в Золотой Орде, при своем дворе, навсегда. А навсегда привязать к своему двору русского князя можно лишь при одном условии сделав его мусульманином. Это ни в каком случае невозможно, особенно в роду рязанских князей, в котором благоговейно чтится потомками подвиг святого Романа, не изменившего своей веры ценой своей жизни.
Манасея осторожно сказал:
— О, достопочтимый царь! Твоя доброта безмерна. Твое внимание к рязанскому княжичу и твое участие в его дальнейшей судьбе не заменить никакими благами. Но позволь мне, опекуну княжича, высказаться со всей, может быть, неуместной здесь искренностью: Родослав уже помолвлен…
Насчет помолвки Манасея солгал, не моргнув глазом. Он смотрел на хана прямо, убежденный в том, что солгать в данном случае было не грех.
В свое время, когда Тохтамыш несколько лет пребывал в Самарканде при дворе Тимура, прозванного Железным Хромцом, этого могущественного правителя государства Мавераннахр в Средней Азии, он стал свидетелем таких дворцовых интриг, что в сравнении с ними маленькая хитрость рязанского боярина была сущим пустяком. Конечно же, этот боярин слукавил, потому что не хочет бракосочетания своего воспитанника с девушкой-татаркой, которое повлечет за собой слишком уж крутые перемены в жизни княжича. Но он, этот опекун, ещё не знает, что за невесту прочит юноше хан. А как только, придет время, узнает, — все хитрости выскочат из его головы напрочь.
— С кем же помолвлен коназич? — добродушно спросил Тохтамыш.
— С муромской княжной, — вновь соврал Манасея.
Тохтамыш усмехнулся:
— Разве бракосочетание коназича с дочерью любого из моих эмиров не почетнее и не достойнее, чем с княжной из Мурома, моего улуса?
— Достойнее и почетнее, — мигом согласился Манасея. — Но речь о том, что Родослав уже помолвлен.
— Помолвка — ещё не свадьба, — сухо сказал Тохтамыш. Он оглянулся на придворных чиновников, стоявших позади него, — преподнесите коназичу мою награду.
Один из чиновников, ведавший казенным имуществом, тотчас выступил вперед, держа на руках саблю, словно драгоценную чашу. Он слегка выдвинул её из ножен, и когда все увидели зеленоватую хуралужную сталь, из которой была выкована сабля, — самую твердую, самую прочную сталь изо всех других видов, — вновь вложил оружие в ножны и вручил победителю скачек.
Родослав, а вместе с ним дядька Манасея и Федор Таптыка, поблагодарили царя, низко поклонились ему и удалились, взволнованные и озадаченные столь неожиданным обещанием хана.
То произошло во время летних кочевий, а теперь ханская ставка в самом Сарае. К счастью, хан более не заговаривал о женитьбе Родослава. С наступлением зимы в городе пошла молва о том, что скоро будет объявлен очередной воинский поход — уже разосланы по улусам огромного государства тавачии, эти военные чиновники, ведающие сбором ополчений. Родослав томился от неопределенности — ему ещё не сказано, собираться ли в поход. Но ещё больше его томило предупреждение отца не убегать из Орды без его разрешения. Но сколько можно ждать? Вот княжич Василий Московский утек — и никаких потрясений. Хан повозмущался, погневался, даже пригрозил Москве на том и кончилось. Предстоящие серьезные дела отвлекли его внимание.
В один из первозимних дней, по снежку, по морозцу, прискакали на рязанское подворье три ордынских пристава. Не слезая с коней, объявили вышедшему на крыльцо Родославу — великий хан зовет его.
— В какой день и час? — осведомился Родослав.
— Сейчас же, — сказал старший пристав.
Княжич и вышедшие следом за ним Манасея и Таптыка озадаченно переглянулись.
Тронный зал Алтын-Таша ханского дворца, входная дверь которого отделана бронзовой ажурной обкладкой, украшен и обставлен дорогими и красивыми предметами — бронзовыми светильниками, мраморными подсвечниками с арабской надписью, китайскими бронзовыми зеркалами, глиняными сосудами с подглазурной росписью… Тохтамыш — на раззолоченном троне, представлявшем собой комбинацию различных частей его в виде драконов. Хан доброжелателен. В узких глазах ласково мерцают желтые огни.
К рязанцу он благосклонен, как и прежде. Родослав не столь хитр, как московский коназич Василий — тот носил маску верноподданника, но улучил момент и дал стрекоча, и притом ловко замел следы — бежал окольно, через Молдавию. И не столь льстив, как нижегородский Василий Кирдяпа — этот рассыпается перед ханом, целуя ковер у его ног, называет повелителем мира и тоже бежал, да неудачно — пошел зимником вверх по Волге и был пойман встречным, возвращавшимся из Руси, ордынским послом. Рязанский коназич прямодушен, без заднего ума, толков, служит хану честно и благородно, с блеском побеждает ордынских молодых джигитов на конских скачках и, кажется, не помышляет о бегстве.
— Коназич, я все больше убеждаюсь — ты мне предан, — говорит Тохтамыш. — Ты ни разу ни в чем меня не подвел. И хорошо мне служишь. Я это ценю и ни на один волос не уклонюсь от оказания уважения тебе…
Родослав ехал во дворец встревоженный — кто знает, зачем позван поспешно? Война? Тогда бы понятно. А если он потребовался хану по другой причине? Может быть, хан пронюхал, что рязанец замышляет бегство? (Когда из Рязани пришла весть, что княжич Федор женится на московской княжне Софье, Родослав, Манасея, Таптыка стали обдумывать детали побега, ожидая благословения на то князя Олега Ивановича).
А сейчас, с первых слов Тохтамыша, Родослав чувствует — нет, он позван во дворец не по подозрению. Недавнее напряжение и волнение, которое он испытал, войдя в роскошь величественного дворца, охраняемого на каждом шагу каменнолицыми стражниками, сметено радостью. Правда, он и не очень обольщен ласковостью обхождения с ним хана. Знает — в пропитанном насквозь подозрительными слухами, нашептываниями и наветами царском дворце благодушие хозяина непрочно, оно в любой миг может улетучиться и обернуться вспышкой гнева.
— В ближайшие дни, коназич, я сделаю смотр моему войску и поведу его в Закавказье. Мне довели, что сейчас в Карабахе находится войско правителя государства Мавераннахр Железного Хромца. Вот мы ему там и наломаем хвоста…
Просторечные слова в устах хана, обычно изъяснявшегося по-восточному пышно и красиво, вызывают на лицах эмиров, нойонов и сыновей хана улыбки. Кое-кто даже смеется. Но сам хан серьезен, он знает, насколько опасен будет задуманный им поход — Тимур давно уже показал себя талантливым полководцем, и не просто будет с ним сладить.
"Почему Тохтамыш задирается на Тимура? — думает Родослав. — Не поделили Азербайджан? Хорезм? Иные земли? Но ведь хану известно, что Тимура пока ещё никто не победил…"
Тохтамыш, как бы отвечая на мысли Родослава, говорит:
— Пусть меня не спрашивают, для чего иду на Железного Хромца. И не предостерегают. Ибо я знаю, что если не я — на него, то — он на меня. Ныне я сильнее его, и лучше я на него нападу, чем, упустив время, достукаться, что он на меня нападет. Он — вор, он — незаконный правитель. Его дурной пример заразителен. И если не найти на него управы — беда всем. Смуты пойдут по всему свету… Я Мамаю сломал хребет — и Хромцу сломаю!
Эмиры и нойоны, светясь масляными глазками в узких щелках, кивают головой, цокают языком. Головы их покрыты шитыми золотом тюбетейками. Черные бороды, приглаженные волосок к волоску, надушены мускусом и распространяют благовоние. Эмиры радостно пойдут со своим ханом в Закавказье. Таких, кто предостерег бы хана и посоветовал бы ему быть пооглядчивее с воинственным и удачливым Тимуром, — таких нет.
— Так вот, коназич, — продолжает хан, — даю тебе полтысячи воинов. Покажешь себя в битве — в другой раз дам тысячу. И так вот буду возвышать тебя — до темника…
Родослав вопросительно скашивает взгляд на своих бояр. Один из них, Таптыка, одетый и обутый в кафтан и крючковатые булгарские сапоги, хранит на своем скуластом лице выражение полной непроницаемости. Другой, дядька Манасея, глазами умоляет княжича: "Благодари царя! Падай перед ним ниц!.." Юноша падает и целует ковер, простертый до подножия престола.
Меж тем хан, жизнь которого проходит в атмосфере вечной подозрительности, внезапно улавливает в перегляде рязанцев нечто неверное. И он уже смотрит на княжича сквозь полуопущенные ресницы. "Встань!" приказывает резко. И сразу в тронном зале — гробовая тишина. Переменчивость в настроении хана могла быть вызвана чем угодно и побудить его к самым неожиданным, самым непредсказуемым решениям. Только что он был благосклонен и милостив — и вот он уже грозный повелитель. И в глазах его — недобрые огоньки.
Родослав вскакивает на ноги, смотрит на Тохтамыша открыто, смело и… преданно. Да, в этот миг он предан хану. Забыто о давнем намерении бежать. Забыто о многих обращениях к отцу за тем, чтобы получить разрешение на бегство. Взгляд хана неожиданно теплеет. Стремительный вскок юноши на ноги напоминает Тохтамышу его собственную горячую юность. Ресницы хана невольно приподнимаются, и он уже смотрит ласково. "Джигит!" — думает он, решив про себя, что, пожалуй, отдаст за этого, высоких русских кровей, коназича одну из своих дочерей. Например, Ханике.
— А когда вернемся из похода, — продолжает Тохтамыш, — я прикажу подобрать тебе невесту. Красивую подберем тебе невесту. Розу подберем…
Эмиры улыбаются. Одобрительно трясут бородами.
— А теперь иди и готовься к походу.
Родослав и его спутники учтиво кланяются. Вдруг, таинственно улыбаясь, хан спрашивает:
— Тебе, коназич, по сердцу моя дочь Ханике?
Родослав замирает. Он не верит своим ушам — царь спрашивает его о своей дочери Ханике. В нынешнее лето он видел её в тот памятный для него день скачек, когда стал победителем. Ханич Керим-Берди, друг Родослава, подвел его к своей сестре, одетой в шелковый розовый халат и красные шаровары, и Родя не узнал её. Недавно ещё маленькая и угловатая девочка в одно лето выросла в стройную девушку с живыми глазами и румяным лицом. И если прежде весь вид её говорил о равнодушии ко всему окружающему, то теперь её глаза смотрели на весь мир с веселой жадностью. Ханике спросила Родослава об обычаях на Рязани. Когда он сказал, что на его родине в обычае кулачные бои, — она не проявила к таковым особого интереса. Зато звонко рассмеялась, когда он сказал, что на Рязани ещё в обычае потешные бои — так назывались детские воинские игры. Ее позабавило слово "потешные". Но ещё больше её заинтересовал рассказ Родослава о рязанских скоморохах, которые водили ученых медведей и собачек, веселили людей шутками и прибаутками, различными розыгрышами.
С той поры Роде не пришлось повстречать девушку, однако он часто вспоминал о ней. До сих пор в его душе звучал её звонкий смех. До сих пор он видел перед собой её розовое лицо, её веселые глаза.
И сейчас, стоя перед ханом, он отвечает:
— По сердцу.
— Ну, иди. — В голосе хана добродушие. Ласковая ворчба. Он доволен ответом коназича. Он, ещё не отдав за него дочь, уже испытывает к нему нечто родственное.
Проводив взглядом юного рязанца и его спутников, низкими поклонами усердно выражавших ему благодарность и почтение, Тохтамыш распоряжается позвать прибывших к нему послов из Хорезма, этого богатого среднеазиатского государства. Хорезм расположен по соседству с Мавераннахром, и правители его любыми способами стремятся оградиться от посягательств на их страну Железного Хромца. Ищут покровительства у Тохтамыша. Тохтамыш этому рад. Некогда Хорезм входил в состав Золотой Орды, но в годы смут отложился от неё и стал самостоятельным. Хорезмшах Сулейман Суфи всеми силами души ненавидит Железного Хромца, этого разбойника, укравшего престол у чингисидов. И он считает для себя позорным иметь хотя бы просто деловые отношения с таким соседом. И тем более платить ему дань. Лучше, по мнению Сулеймана, вновь приложиться к Золотой Орде, нежели подчиниться Железному Хромцу.
Тохтамышу нужны союзники. Много союзников. Верных, надежных. Ему приятно думать, что на Руси одним из таких верных и сильных союзников станет Олег Рязанский, сына которого он сделает своим зятем. Что в Средней Азии он находит опору в лице хорезмшаха Сулеймана. В числе своих союзников он хочет видеть египетского султана, к которому уже посылал и ещё направит большое посольство с богатыми дарами для него и его вельмож.
Без обретения многих союзников и друзей ему будет не так-то просто сладить со своим врагом Железным Хромцом. Враг сильный. Неукротимый… Неукротимый? Посмотрим… Тохтамыш прикрывает глаза. Неожиданно он думает: зачем, для чего он враждует с могущественным Хромцом? Не лучше ли взять с ним длительный мир? Ведь он, Тохтамыш, многим ему обязан… По сути, Тохтамыш утвердился на престоле Синей, а затем Золотой Орды благодаря помощи Железного Хромца.
История взаимоотношений Тохтамыша и Железного Хромца началась лет двадцать назад. Отец Тохтамыша, именем Туй-ходжа, был правителем Мангышлака, одного из улусов Синей Орды. Туй-ходжа не поладил с ханом Синей Орды Урусом. Воинственный, умный, крутой на расправу, Урус страстно загорелся мыслью захватить Золотую Орду, в которой начались смуты, и стать великим ханом двух Орд — как Синей, так и Золотой. Урус созвал курултай, устроил пышные многодневные празднества, оделил эмиров подарками — и те откликнулись на его призыв взять Сарай и воссоединить две Орды. Лишь один из царьков не согласился о Урусом — Туй-ходжа. Он высказался против. По приказу Уруса строптивец был схвачен и казнен. Такая же участь могла постигнуть и сына казненного, Тохтамыша. Сын принял решение — бежать. Но куда? В Сарай? Но в Сарае шла смута. Кто защитит беглеца в столице Золотой Орды, охваченной раздорами и бесконечными военными мятежами? Царевич Тохтамыш решил бежать в Самарканд, столицу Мавераннахра, где под крылом Тимура он рассчитывал найти более надежное убежище.
И — рассчитал верно. Потому что Тимур и Тохтамыш были нужны друг другу.
Тимур не был чингисидом. Лишь стечение обстоятельств и исключительная талантливость вознесли его на престол Мавераннахра. Он родился в 1336 году в кишлаке, род его — барлах — не отличался знатностью. Тимур рос сорви-головой. В юности прослыл удачливым грабителем туркменских аулов. Судьба свела его с Хусейном, внуком правителя Мавераннахра. Хусейн отдал за Тимура свою сестру, поручил ему предводительство войском и когда, при поддержке Тимура, сел на престол, сделал его своей правой рукой. Им удалось укротить многих из тех эмиров, кто вносил смуту в государство. Дела в стране стали налаживаться, но подданные не любили злобного и вздорного Хусейна. Никто не знал, отчего умер Хусейн (многие считали — он был отравлен по позволению зятя), но после его смерти государством фактически стал управлять Тимур.
Теперь, когда Xycейна не было в живых, Тимур взял в жены его вдову, именем Инкар-бегим. Инкар-бегим была дочерью ранее убитого Казан-хана. Став мужем женщины из рода правителей, он велел приближенным звать его Гурханом, то есть зятем. Обращение к нему как к Гурхану давало ему ощущение превосходства над всеми эмирами, пусть и более знатного происхождения, чем он, и тешило его самолюбие. Прозвище Гурхан служило ему некоторым оправданием своего незаконного царствования.
В то время Самарканд, не столь давно ставший столицей вместо Бухары, был ещё не так красив и величественен, каким станет к концу государствования Железного Хромца: не только великого воителя и разрушителя, но и великого строителя. С той стороны, откуда прибыл беглец с несколькими спутниками, на окраине Самарканда возвышались остатки старой крепостной стены погибшего города Афросиаба, предшественника Самарканда. Теперь эти стены, все ещё мощные, но кое-где разрушенные, перестали быть украшением города. Когда арочные ворота, словно воронка, втянули беглецов внутрь, окунув их в глубины оживленной и благочестивой жизни среднеазиатского города, они почувствовали себя в безопасности. По одной из шести улиц, ведших к центру, они ехали мимо саманных жилищ прямо к древней мечети с красивыми голубыми куполами и высоким минаретом. Близ той мечети располагался знаменитый мазар (усыпальница) Кусам ибн-Аббаса, младшего брата пророка Мухаммеда — место паломничества мусульман многих стран Востока. Тохтамыш направил коня сразу к мазару и, вознеся молитву Аллаху и прося у него долголетия тому, на чье покровительство он рассчитывал, сразу отправился во дворец.
В то лето Тимур отсутствовал в Самарканде — воевал в Семиречье. Молодой царевич Тохтамыш в отсутствие Тимура был принят его эмирами со сдержанным радушием и почетом. Сразу же, как только беглецу отвели покои, был послан к Тимуру гонец. Тимур оставил войско и прибыл в Самарканд для того, чтобы оказать гостю-беглецу особый почет.
Принял он Тохтамыша в летней ставке невдалеке от Самарканда. Ставка располагалась на зеленой лужайке. Самым красивым местом лужайки, слегка возвышающейся над раскинутой далеко окрест равниной, была свободная от юрт макушка — место для детских игр. Чуть пониже стояла большая белая юрта самого Тимура. А ещё ниже тесно располагались юрты его приближенных, поменьше и иных цветов — голубые, зеленые, желтые, фиолетовые…
Когда Тохтамыш, склонясь в двери, переступил порог юрты, хорошо освещенной через отверстие в своде, то взгляд его невольно остановился на человеке, сидевшем среди роскошно разодетых эмиров в высоких чалмах совсем как-то просто, без важности. Лицо этого человека было крепкое, нос крючковатый, глаза из глубоких впадин смотрели умно, жестко, цепко. На низкий поклон Тохтамыша крючконосый человек встал со своего места и сделал два шага навстречу, сразу обнаружив хромоту на одну ногу. Да, это был Тимур. Ногу ему покалечили в один из его набегов на туркменский аул. Поврежденная нога послужила поводом для другого прозвища — Хромец. Но не просто Хромец, а — Железный…
Радушно приветствовав гостя, Тимур правой рукой, лишенной нескольких пальцев, указал ему на одно из самых почетных мест подле себя. По его знаку тут же вышла из-за шелковой ширмы с подносом и чашами на нем красивая женщина. То была Инкар-бегим, вдова Хусейна, а теперь жена Тимура. Чаши были наполнены белым пенистым кумысом. Учтиво поклонясь гостю, она с улыбкой сказала ему приветственные слова и протянула ему чашу.
Тохтамыш рассказал Тимуру и его эмирам об обстановке в Синей Орде, о планах хана Уруса овладеть Золотой Ордой, об убиении его отца и о том, что ему, Тохтамышу, тоже грозила казнь, и он вынужден был покинуть родину. Тимур счел эти сведения сверхважными, а беглеца-гостя — подарком судьбы, ибо его можно было в дальнейшем использовать для борьбы с Синей Ордой. Одарил Тохтамыша множеством верховых лошадей, гуртами скота, золотом, украшениями, палатками. Не успел растроганный гость выразить хозяину благодарность, как тот, на удивление всем, сказал:
— Велю поставить тебе юрт рядом с моим…
Удивление эмиров было вызвано тем, что юрты приближенных Гурхана были расположены вкруг его юрта очень тесно — меж ними было не вклиниться. Когда даруга (управляющий) спросил, в каком именно месте поставить юрт, Тимур объяснил: повыше его юрта, на площадке для детских игр.
Кто-то из эмиров даже зацокал языком, восхищаясь щедростью Гурхана. Но широта и щедрость Тимура тем не ограничилась. На другой день, когда Тохтамыш поселился двором выше своего покровителя, тот приказал выдать изгнаннику-беглецу грамоту на управление Мангышлаком и теми землями Туркестана, которые входили в состав Синей Орды. Это означало, что пожалованные земли надо было завоевать самому Тохтамышу. С этой целью Тимур выделил ему войско.
— Всемогущий! — со словами благодарности и признательности обратился к Тимуру Тохтамыш. — Клянусь Аллахом, я никогда не забуду твоего великодушия и щедрости и буду верным твоим слугой до самого гроба.
Тимур кивнул головой, показывая, что иначе и быть не может. В порыве искренней признательности Тохтамыш обратился к Тимуру с просьбой называть его ханом, так как уже обратил внимание на то, что Тимура называли Гурханом, а Тохтамыш посчитал такое обращение к нему менее высокочтимым, чем того заслуживает Тимур.
— Нет, — улыбнулся Тимур. — Я не имею права носить титул хана. Все знают, что я из рода барлах и во мне ни капли чингисидовой крови. Зачем наводит тень на плетень? Но я породнился с царевым родом и горжусь этим. Зови меня как все — Гурханом.
Гурхан трижды давал войско молодому царевичу для завоевания у Синей Орды Туркестана и Мангышлака. Все три похода были неудачными. Другой на месте Тимура давно махнул бы рукой на подопечного, а то и прогнал бы его, но Гурхан был терпелив, последователен и настойчив. Он верил в конечный успех. Надежды оправдались: в четвертый раз Тохтамыш, при непосредственной помощи Гурхана, одержал победу и сел на престол Синей Орды.
Став ханом Синей, а затем и Золотой Орды, Тохтамыш, как ожидалось, благодарно вспомнит о том, кому был обязан своим восхождением и делом докажет свое клятвенное обещание быть верным покровителю. Но случилось, казалось бы, невероятное: почувствовав себя после победы над Мамаем и взятия Москвы достаточно сильным для противостояния Железному Хромцу, он начал готовиться к большой войне. Ошибались те, кто причину задиристости Тохтамыша относил на счет его неблагодарности. Причина крылась в ином. Еще в то время, когда Тохтамыш сполна воспользовался гостеприимством Железного Хромца, отнюдь небескорыстным, он, склонный к серьезным размышлениям о природе власти, пришел к умозаключению, что корень всех смут и бед — в нарушении законности. Такие, как Мамай, как Железный Хромец, стремясь к высшей власти и утверждаясь на самом верху, уже незаконностью своего воцарения ломали все устои и порядки, давая дурной пример другим и разжигая тем новые и новые смуты.
Как-то Тохтамыш и Железный Хромец возвращались с соколиной охоты. Хищные птицы были уже водворены в клетки, и охотники благодушно посматривали по сторонам, озирая желтеющие степи. Обочь, шагах в ста от них, мчался сайгак, вспугнутый кем-то в ближнем овраге. Железный Хромец, взявший уже на охоте трех красных лисиц и тем, казалось бы, удовлетворивший азарт, выхватил из колчана оперенную стрелу, наложил на тетиву и, прицелясь, пустил её в бегущего зверя. Сайгак, кувыркнувшись, остался лежать на земле.
— Я метил ему в глаз, — сказал Железный Хромец. — Проверим, попал ли.
Издыхая, сайгак ещё сучил ногами. В глазу его торчала стрела. Не слезая с коня, Железный Хромец согнулся и выдернул из глаза стрелу. Вложил её в колчан и поехал дальше, странно радуясь тому, что жертвой его прицельного выстрела стал ненужный ему, оставшийся на том же месте, где упал, зверек.
Вернувшись в ставку, Гурхан пригласил Тохтамыша в свою юрту. Душистый чай в красивых, покрытых глазурью чашах укрепил его бодрость и сохранил благодушие, вызванное приятными впечатлениями от соколиной охоты. Что бывало с Гурханом редко, он разоткровенничался, позволив подопечному испить кое-что из тайны завоевания и владычества над миром. Одна из этих тайн, как доверительно поведал Гурхан, заключалась в том, что миром правят сила и жестокость.
— Сила и жестокость? — переспросил Тохтамыш. В его голосе явственно прозвучало удивление.
— Ты думаешь иначе? — Гурхан улыбнулся. Тонко, одними губами.
За несколько лет пребывания Тохтамыша в Самарканде ещё не было случая, чтобы он возразил покровителю хотя бы в самой малости. Тохтамыш считал это невозможным. Он безмерно уважал Гурхана. Как и все, преклонялся перед ним. Гурхан воевал почти беспрерывно и одерживал победы одну за другой, вселяя уверенность в окружающих его людей, что он непобедим. Как было не преклоняться перед великим воителем? Но бросалась в глаза, вызывала внутренний протест его неоправданная жестокость. Гурхан мог приказать сжечь дотла какой-нибудь прекрасный город только за то, что жители оказали ему сопротивление. Или он мог повелеть построить из человеческих голов пирамиду. Исподволь, капля за каплей, в душе Тохтамыша нарастало несогласие с некоторыми действиями Гурхана, с некоторыми его взглядами. Отчасти это несогласие подпитывалось стремлением обрести если и не превосходство внутреннее над Тимуром, который, в отличие от Тохтамыша, не был чингисидом, то — равность ему.
В ту минуту благодушия и доверительности Гурхана Тохтамыш счел возможным слегка, сверхосторожно, возразить всесильному человеку:
— Сила — да. Но — жестокость?
Ему хотелось сказать: "Не жестокость правит миром, а закон!" Но утверждать приоритет закона в глазах правителя, который был незаконным правителем, было бы верхом нахальства. Пришлось прибегнуть к более мягкой форме возражения.
Тимур посмотрел на Тохтамыша с внезапным отчуждением. Он угадал его мысли о законности и незаконности. Угадал мысли царевича о своем превосходстве над ним, Тимуром, который имеет отношение к чингисидам лишь как зять. Спрятанные под сильными надбровными дугами глаза Тимура блеснули враждебностью. Но лишь на миг. Царевич был ему нужен. С его помощью он станет повелителем и Орды.
— Без жестокости сила — ничто, — снова улыбнулся одними губами Гурхан. — Запомни, царевич, мягкие, как воск, властители упускают из рук поводья управления…
О своем внутреннем расхождении по главному вопросу со своим покровителем Тохтамыш нигде и никому не говорил до тех пор, пока не вышел из-под руки Гурхана, которого позднее звал не иначе, как только Железным Хромцом. А теперь, став ханом двух Орд, Синей и Золотой, он открыто и повсюду утверждал: править миром должен закон, и только закон. И управлять государствами должны лишь законные властители. Беззаконию он, Тохтамыш, ходу не даст. И никогда не признает беззаконных правителей каких бы то ни было государств.
Тохтамыш знал: речи его рано или поздно дойдут до ушей Железного Хромца. Он этого и хотел, чувствуя за собой дыхание огромной страны с её силищей и, главное, сознавая свою правоту.
Да что там речи! Сведав, что Хромец намерен пристегнуть к своей стране Хорезм, Тохтамыш пошел на опережение — отчеканил в Хорезме монеты со своим именем. А прошлогодний победоносный поход на Кавказ разве не ущемил самолюбие Хромца? И уж наверняка он призадумается, узнав, что Тохтамыш крепит союз с Египтом, направив тамошнему султану послов с богатыми дарами — ловчими птицами, рабынями, тюками тканей. И вот теперь Тохтамыш вторично вторгнется на Кавказ и постарается там прихлопнуть Хромца.
Так размышлял хан, пока не настал черед принять послов из Хорезма. Послы передали ему приветствие от хорезмшаха Сулеймана. Вручили дары. Заверили, что Хорезм верен Тохтамышу и готов вместе с Ордой к укрощению хищного правителя Мавераннахра.
За воротами ханского дворца Родослав с удивлением озирает заснеженную обширную площадь: два часа назад ещё пустынная, теперь она запружена ордынскими воинами. Повсюду раскинуты юрты и палатки. Горят костры. На вертелах жарятся бараны. Крытые попонами расседланные кони привязаны к волосяным веревкам, растянутым между вбитыми в землю кольями.
Уже подвозят к площади сено на санных повозках; уже снуют меж воинами и палатками досужие мальчишки, помогают таскать кизяки и хворост, приобщаясь к самому духу воинских походов; крутятся тут же собаки, и каркают тяжело летающие над площадью вороны. Войско, видно, подошло из какого-нибудь дальнего улуса — своим появлением в Сарае оно сразу же сделало реальностью предшествующие разговоры о новом походе на Кавказ. Будут прибывать новые тумены, тысячи и сотни до тех пор, пока столица не переполнится, выплеснув припоздавшие войска за пределы её, в степь. И тогда, под призывные звуки бубнов и зурн, все собравшееся воинство покинет Сарай, и город опять погрузится в привычную полудрему, никак не соответствующую натуре Родослава.
Ему нравится жизнь подвижная, сутолочная, походная. Его кипучая энергия не находит лучшего применения, чем концентрация её на грани жизни и смерти. Война, сражения — вот что влекло его.
И теперь, возвращаясь на рязанское подворье — мимо мечетей, мимо высшего мусульманского училища — медресе, мимо ханских мастерских, называемых карханами, мимо базаров, бань, — он с благодарностью вспоминает хана, пригласившего его в новый поход. Не закисать же в Сарае! Отец не дает согласия на бегство — что ж, Родослав послушен воле родителя, он не убежит, но он и не под каким предлогом не откажется от участия в походе.
Единственное, что его смущает по-прежнему — это обещания хана подыскать ему невесту. Родослав ещё не в том возрасте, когда, по рязанским меркам, вступают в брак — ему нет шестнадцати. Но главное — ему не хочется вступать в брачный союз с мусульманкой. Да, но царь совсем не случайно спросил, а по сердцу ли ему Ханике? Явно намекнул — в жены рязанскому коназичу он прочит свою дочь! Разве отец Роди, князь Олег, не благословит своего сына на брак с дочерью самого царя? Конечно же, благословит, как только Роде исполнится шестнадцать лет.
Родославу трудно представить себе, каково ему будет в браке с дочерью царя. С мусульманкой. Кому-то из них придется отказаться от своей веры. Кому? Не ему ли? Ведь не зря хан обещает его возвысить до темника. Значит, он рассчитывает, что Родя будет служить ему…
Возле старой церкви, за которой невдалеке рязанское подворье, Манасея крестится:
— Слава Тебе, Господи! Обошлось… Царь принял нас учтиво… Приветливо. А то ведь Бог знает, что у него на уме…
— Царь принял нас с милостью, это так, — заметил Таптыка, — но теперь наше дело в затяжку пойдет… Вот что худо.
Под "делом" подразумевалось задуманное бегство княжича. По сути, все давно было готово для того, чтобы сняться с рязанского подворья и под покровом ночи незаметно улизнуть. Ждали лишь разрешения князя Олега. Не дождались, и теперь Роде предстоял военный поход на Кавказ.
На подворье их ждет новость — из Рязани прибыл с малым отрядом воинов Едухан. Как и положено по уставу, Едухан, низко поклонясь и коснувшись рукой земли, начинает свое долгое приветствие, но княжич нетерпеливо бросается ему на шею с распростертыми объятиями. И уж только потом подробно расспрашивает о здоровье родителей, крестного Ивана Мирославича, брата, сестер, дворни… О боярах… Узнает кучу новостей, и самую главную из них: Федор женат на московской княжне Софье! Обстоятельно рассказывает Едухан о свадьбе молодоженов — Федора и Софьи. О том, как великие князья Олег Иванович и Дмитрий Иванович в дни свадебного пиршества трогательно заверили друг друга во взаимном уважении и любви. И как их заверения не расходятся с делом — обе стороны честно соблюдают условия мирного договора. Да и как иначе? Сватья!..
— Как радостно слышать сие! — несколько раз повторяет дядька Манасея.
Рад и Родослав. Глаза его блестят. Он чувствует, что Еду-хан приехал неспроста. Что он привез какое-то важное поручение князя. Предчувствие его не обманывает: понизив голос, Едухан говорит:
— Вижу по твоим глазам, Родя, — тоскуешь ты тут… И по тебе на Рязани тоскуют… Князь и княгиня не чают, когда увидят тебя своими очами.
— Коль разрешил бы убежать — давно бы увидели, — говорит Родя. Неужто и теперь не разрешает?
Едухан оглядывается и говорит ещё тише:
— На сей раз разрешает… Для того и послал меня к тебе. Так-то вот. Ныне, в союзе с Москвой, Ольг чувствует себя настолько сильным, что не опасается недовольства великого хана…
Допоздна совещаются в столовой. Говорят тихо, слушают друг друга с превеликим вниманием. Смолкают, как только в дверях показывается слуга. Никто прежде времени не должен узнать о предстоящем бегстве. Решают уйти из Сарая в дни, когда, по приказу хана, войска станут покидать золотоордынскую столицу: воспользуются обычной в таких случаях обстановкой суматохи и утратой бдительности. Но чтобы не вызвать подозрений, княжич должен вести себя так, будто он очень деятельно готовится к походу на Кавказ.
Сразу же после святок посланный Родославом скоровестник доложил Олегу Ивановичу: княжич бежал из Орды и уже на Рязанской земле, и через день-два будет в Переяславле. Князь, ожидая сына, не знал куда себя деть. Если не считать княгини, никто так не беспокоился о молодшеньком, как он. В разлуке с ним особенно понял, как он любит его.
Когда другой посланный наперед вестовой сказал, что Родослав уже в сорока верстах от дома, князь распорядился встретить его, послав навстречу сына Федора и Ивана Мирославича с тремя десятками вооруженных верховых. И ещё было отправлено несколько санных повозок с тулупами и продовольствием.
Примерно за час до прибытия Родослава Олег Иванович велел одеть себя в праздничное платье. Звонили колокола. Улицы посадов и градов были запружены людом. В сенях, переходах дворца толпились слуги, переодетые в лучшие платья. Вестовой колокол забил чаще, и слуги, ломая друг другу бока, кинулись во двор с криками: "Едет, княжич едет!" Князь и княгиня в сопровождении пышно разодетых бояр вышли на красное крыльцо в собольих шубах.
В ворота дворца верхами на конях въехали княжич Федор, бояре и среди них Родослав, переодетый в нарядный кафтан незадолго до въезда в город. На боку его висела татарская сабля в дорогих ножнах — подарок Тохтамыша. Белый конь под ним арабских кровей, стройный и тонконогий, ступив высоким копытом на расстеленные от ворот до дворца ковры, по-лебединому изогнул красивую шею.
Князь медленно спускался по ступеням крыльца, неотрывно глядя на сына. Возрос, раздался в плечах. Уехал мальчиком, вернулся витязем. Правда, бороды, усов ещё не было, но губы сжаты по-отцовски твердо. Подбородок выдвинут. "Господи, — подумал князь, — возмужал-то как!"
Родослав упал перед отцом на колени с земным поклоном. Князь приподнял его за плечи, расцеловал трижды.
— Сынок, радость моя! Уже воин! Ай да молодец! Уж как встанем плечом к плечу я, Федор, ты — держитесь, вороги!
Ефросинья обняла сына и, зайдясь в плаче, обвисла на нем — долгое ожидание, напряжение последних дней обессилили её. Но скоро, очень скоро она обрела себя: в глазах — брызги радости, в движениях — бодрость и легкость.
Еще до застолья, после молебствия в церкви, в повалуше были обговорены между князем, княжичами и боярами текущие дела. Из рассказа отца Родослав понял: взор рязанцев теперь обращен не на Москву, с которой заключен мир, не на Орду, которой было не до Руси теперь, а на Смоленск там обстановка складывалась тревожной.
На смоленском столе сидел теперь Юрий Святославич, зять Олега Ивановича. Но сидел непрочно.
Полгода назад Святослав Иванович с сыновьями Глебом и Юрием пошли воевать Мстиславль — град искони смоленский, но некогда отнятый у смоленского князя литовинами. Войско смолян сошлось на реке Вохре с литовскими ратями. Одолели литовины. Сам Святослав пал на поле боя, а двое его сыновей взяты в полон. Один из них, Глеб, был уведен в литовскую землю, а на освобожденный смоленский стол победители Ольгердовичи посадили Юрия из-за уважения к своей сестре, рязанской княгине Ефросинье, которой Юрий приходился зятем.
Казалось, Олегу Ивановичу надо только бы радоваться, но вот загвоздка: смоленские бояре раскололись на две партии. Одна добивалась независимости от Литвы, другая, давно подкупленная, была расположена к Литве. Юрий Святославич стремился утвердиться на престоле именно как независимый князь, но он мог надеяться обрести самостоятельность лишь при помоге тестя. Олег Иванович всей душой был за Юрия Святославича, обещал ему всяческую помощь, но это означало лишь одно — разрыв с Ольгердовичами.
И когда он поведал младшему сыну о непростых смоленских делах, вводя его, помимо прочих, в широкий круг своих забот, Родослав, выслушав отца, попросил:
— Батюшка, пошли меня с полком в Смоленск!
— Да пошто, сын?
— В помощь Юрию Святославичу!
Рассмеялись и князь, и бояре, невольно ставшие свидетелями благородного, по-юношески пылкого порыва. Родослав в недоумении осведомился:
— Я сказал не то?
— То, сынок, то, — отец положил руку на плечо сына. — Люб нам твой горячий норов. Что ж, придет час — встанем и за Юрия нашего Святославича. А покамест… покамест он не просит у нас помоги. Попросит — другое дело. Так?
— Так.
— Ну, а коль так — перетакивать не будем, — заключил князь на шутливой волне.
Князю Олегу хорошо было чувствовать локоть свата Дмитрия Донского. Чувство это давало ему уверенность в том, что теперь на него не нападут ни со стороны Дикой степи, ни с какой иной стороны. И оно, это чувство, подвигло его на некоторый риск, когда он позволил сыну Родославу бежать из Золотой Орды. Знал: в крайнем случае он получит поддержку Дмитрия Московского.
К счастью, со стороны Тохтамыша угроз не последовало. Войдя с огромным войском в Дагестан, Тохтамыш здесь, на реке Самур, встретился с войском Мираншаха, сына Железного Хромца. В бою Тохтамыш ощутил силу и стойкость неприятеля. И повернул назад. Когда сам Хромец углубился в Иран с целью его покорения, оставив свою собственную страну без должной защиты, Тохтамыш воспользовался этим обстоятельством и напал на Мавераннахр. Ограбил его. Вернулся в Сарай с богатой добычей и стал готовиться к новым битвам с Хромцом. Год спустя потерпел от него поражение, и теперь тем более ему было не до каких-то мелких претензий к рязанскому князю. Все внимание его поглощала подготовка к новым войнам. Противоборство с Хромцом пошло в затяжку: на руку русским князьям. Они были предоставлены самим себе и не подвергались опасностям нападений со стороны Дикой степи.
Да, князю Олегу было удобно ощущать себя союзником Москвы. Но время от времени в его душе поднималась волна недовольства собой: не ошибся ли он, отказавшись от борьбы за порубежные уделы, некогда рязанские, на границах с Московской землей? Имел ли он право предать забвению чаяния своих предков? Мысль о том, что, возможно, он упустил свой шанс возвыситься над Москвой, порой угнетала его. Умом понимал — возвыситься над Москвой он был не в силах. А душа была несогласна с умом. Душа, подгоняемая самомнением, капризничала. Своевольничала. Возносилась. Требовала должного уважения к её своеволию.
Весной 1389 года случилось событие, которое сильно взволновало Олега Ивановича. Ему доложили, что в Переяславле в дни Пасхи проездом из Москвы в Царьград остановится митрополит Пимен. И ещё сказали: глава русской церкви едет в Византию вопреки воле Дмитрия Донского. Олег был рад такому сообщению. Ему выпадала редкая удача — встретить на своей земле высокого гостя. Благословиться у него. Может быть, из этой встречи извлечь какую-то выгоду. Какую?
Известно, что Дмитрий Донской и Пимен не в ладах друг с другом. Князь Дмитрий, видно, так и не избавился от старого подозрения, что его выдвиженец на должность митрополита Митяй был отравлен по дороге в Царьград. Если отравлен, то кем? Спутниками Митяя. И так как после кончины его добиваться поставления в митрополиты стал именно Пимен, то как не заподозрить его в причастности к смерти Митяя? Как не заподозрить, что, возможно, Пимену было известно о готовящемся зле, и он не предотвратил его?
Пимен же, в свою очередь, не видя за собой вины в смерти Митяя, не мог забыть той обиды, которую он претерпел от князя, сославшего его на север, в Чухлому. Старое не забывалось. Быть может, растравлялось попытками князя Дмитрия сделать митрополита более послушливым ему. Пимен слишком сознавал величие и достоинство митрополичьего сана, чтобы стать в зависимость от князя.
Так вот, нельзя ли во время встречи с митрополитом попытаться внушить ему мысль о том, что на Руси, кроме великого князя Владимирского и Московского, есть и другие великие князья, которые могли бы стать серьезной опорой митрополиту в его делах? Не намекнуть ли, что таковым князем является он, Олег Рязанский, авторитет и значение которого на Руси обретают все больший вес?
Ведь если дать простор воображению, если только представить себе, что центром русской митрополии станет не Москва, а Рязань, и митрополит перенесет свой двор в Рязань, избрав её местом своего постоянного пребывания, Рязань возвысится необыкновенно быстро. Так же быстро, как в свое время ещё при московском князе Иване Калите быстро возвысилась Москва, стоило только тогдашнему митрополиту Петру перенести свой двор из Владимира в Москву.
Позволив себе немного помечтать, Олег Иванович, однако, давал себе отчет в том, как трудно исполнимы эти мечты. Слишком много тому препятствий. Воспримет ли митрополит дерзкую мысль Олега? И если воспримет — способен ли он на столь трудный шаг — разрыв с московским князем? И много-много других препятствий, видимых и непредвидимых.
Как бы там ни было, а первым делом князь Олег позаботился о встрече главы русской церкви по высшим меркам церемониала. Пимен был встречен почетно младшим сыном князя, Родославом, ещё в Перевицке — первой остановке Пимена и его свиты на Рязанской земле, куда он прибыл по воде, на речных судах. Здесь струги и насады, эти речные суда с поднятыми наделанными бортами, были погружены на колеса и отправлены в Переяславль сухим путем. Верст за двадцать от Переяславля гость был встречен старшим сыном князя, Федором. Сам же Олег Иванович с боярами и духовенством при большом стечении народа и при торжественном звоне колоколов встретил митрополита у ворот города. В распашной мантии луковичного цвета, каким окрашивают яйца к Пасхе, в круглой шапке с соболиной опушкой и золотым крестиком на макушке, князь Олег подошел к престарелому Пимену под его благословение и со смиренной почтительностью поцеловал его кощелую руку.
Пимен также был рад встрече с великим рязанским князем, которого он впервые увидел два года назад, когда рукополагал в епископы на Рязанскую и Муромскую епархию Феогноста. Олег Иванович тогда произвел на него впечатление как благочестивый, глубоко православный князь. Олег сам прибыл на хиротонию Феогноста во Владимир, хотя мог ограничиться посылкой лишь сыновей. После рукоположения Феогноста князь Олег деятельно способствовал новому владыке в его трудах и заботах о своих духовных чадах, оказывал ему внимание и поддержку, придал в дом владыки два княжих села с угодями: Старое и Козлово.
Пимену было приятно встретиться с рязанским князем, особенно на фоне охлажденных отношений с московским князем Дмитрием. И приятно ему было видеть радушие хозяина, его чуткость к гостям и в день встречи, когда Пимен совершил в соборной церкви молебствие и принял участие на пиру у князя, и в другие дни пасхальной недели, когда нельзя было не отметить широту гостеприимства Олега. На поварне от зари до зари стучали ножи, приготовлялись блюда, и угощения вдоволь хватало и гостям, и боярству, и духовенству, и молодечеству, и дворне, и нищим, и тюремным сидельцам, которым, как всегда в дни праздников, позволено было вольно ходить по городу за подаянием.
Сам-то Пимен, тщедушный, отощавший за семь недель поста донельзя дунь и улетит, как одуванчик, — довольствовался на хлебосольных пирах совсем малым — кусочком пасхального пирога, одним куриным яйцом да ковшиком кваса. Не соблазняли его ни жареный лебедь, ни двухаршинный жареный осетр, изловленный в Оке и подававшийся на огромном серебряном блюде, ни холодец, ни иные закуски. Отирал полотенцем узкую сивую бороду и, сопровождаемый священниками, удалялся в начале пиршества. Тогда и князь покидал столовую, предпочтя пиршеству беседу с митрополитом. Обычно беседовали на гульбище, сидя на креслах лицом к привольным приокским лугам, ярко зазеленевшим после спада полой воды.
В одной из бесед, на которой присутствовали смоленский владыка Михаил (он сопровождал Пимена в Царьград), князь Олег попросил митрополита дать оценку литовским делам. Они, эти литовские дела, с тех пор, как в 1385 году Ягайло вступил в брак с польской королевой Ядвигой и стал католиком, стали предметом новой озабоченности Олега. Ему, рязанскому князю, некогда прочно связанному с литовскими князьями Ольгердом и Ольгердовичами (благодаря тому, что княгиня Ефросинья сама было Ольгердовна), весьма неспокойно и неприятно было оттого, что поменявшая веру Литва теперь неизбежно понесет чуждый Руси латинский дух в Смоленскую землю, зависимую от нее, и где сидел на престоле зять Юрий Святославич…
Медленным движением тонкой руки отмахиваясь от жужжавшей возле уха мухи, Пимен с сожалением говорил: Литву наводнили католические проповедники. Сам новоиспеченный польский король Владислав (таким именем теперь назывался Ягайло) привез из Польши в Литву белого сукна и велел каждому новокрещенному дать по свитку того сукна. В Виленском замке был погашен священный огонь, развален языческий алтарь, на котором стоял повелитель неба Перкунас, разрушены башни, с которых жрецы вещали народу советы и прорицания. Точно так же, всеми правдами и неправдами, чаще всего насильно и жестоко, обращались в римскую веру и православные, которые населяли земли, захваченные Литвой у Киевской Руси…
— Да что это она ко мне пристала? — Пимен с досадой отмахнулся от жужжавшей возле его лица мухи. — Вот что значит старость… Чует: слаб телом стал человек…
Что Пимен был слаб — очевидно. Его под руки водили в храм, в трапезную, в келью, отведенную ему в Спасском монастыре на территории кремля. Телесная ветхость митрополита, путь которого на самый верх церковной власти был так сложен и драматичен, вызывала у князя сочувствие, сочетаемое с глубочайшим к нему почтением.
— Отче, — обратился к митрополиту князь Олег, — поскольку на смоленском столе сидит мой зять Юрий Святославич, мне небезразлична судьба Смоленского княжения. Позволь спросить: если Ягайло вознамерится насильно насадить латинскую веру в Смоленской земле, то каково поведет себя православная церковь в лице её высшей власти?
— Церковь призовет всех православных русских князей и всю нашу паству к противлению. Но в первую очередь сам князь Юрий должен на тот случай определиться… Ибо может статься, что сам Юрий Святославич пожелает обратиться в чужую веру и призовет свой народ последовать его примеру.
Сказав так, Пимен вопросительно взглянул на сухощавого, с резкими чертами лица, смоленского владыку Михаила, молча сидевшего сбоку. Тот сказал, как отрезал:
— Князь Юрий Святославич не примет чужой веры и не допустит новообращения своих подданных. Об этом мне известно доподлинно.
— Иначе и быть не может, — одобрительно кивнул Пимен. — А каково поведет себя рязанский князь?
Олег Иванович ответил:
— Сочту себя обязанным помочь князю Юрию Святославичу и как православный князь, и как тесть.
По лицу Пимена было видно, что он одобрил и ответ князя.
Олег решил, что теперь, пожалуй, он сможет попытаться выведать у Пимена причину его расхождения с московским князем.
— Отче, — с возможной осторожностью обратился он к митрополиту, верен ли дошедший до меня слух, что князь Дмитрей не желал отпускать тебя в Царьград?
— Да, верен.
Ответ митрополита, эти два слова, сказанные им тихо-тихо, подействовали на князя Олега так, что он встрепенулся. Вытянулся. Будто он выскочил на коне на поле боя — весь порыв… Он почувствовал, как тот пласт страстей, что, казалось бы, намертво залег в его душе на веки вечные со времени подписания мирного договора с Москвой, пласт страстей, связанных с давнишней борьбой-соперничеством с той же Москвой, шевельнулся. Страсти разбужены. Они вот-вот закипят. Они захлестнут его, как захлестывали встарь, когда дело доходило до войн…
— Но почему? С какой стати князь Дмитрей вмешивается в твои пастырские дела?
Митрополит, глядя на князя Олега, понял его состояние. Понял, что в душе Олега Ивановича взговорили старые обиды. Что сейчас было бы легко растравить рязанского князя. Подбить его на свою сторону. Но Пимен как раз и не желал этого. Он не желал ссор между русскими князьями. Ссоры вели к войнам. К страданиям людским…
— Князь Дмитрей в хвори, — сказал Пимен, по-своему объясняя его очередную недомолвку с Дмитрием Донским, — а хворый человек порой не в силах управлять собой…
Сразу стало ясно: Пимен желает погасить зажегшиеся в душе Олега искорки некогда пережитых им страстей, из которых мог взняться костер ненависти. Костер, который мог бы положить конец заключенному между Москвой и Рязанью "вечному" миру. Господи, как легко соскользнуть в пропасть! Олегу Ивановичу стало стыдно за себя, за свои дурные помыслы.
— Опасна ли хворь моего свата? — осведомился он, дождавшись, когда скверные страстишки в его душе улеглись.
Митрополит ответил:
— Князь Дмитрей страдает телесно тяжко…
Наступило молчание.
— Его мучит стенание сердечное, — добавил Пимен.
— Стенание сердечное… — как эхо повторил князь Олег.
Теперь он был удручен. По природе добрый, он без труда преодолевал в себе досаду, недоброжелание, гнев. Ибо умел поставить себя на место того, на кого был направлен его гнев, его досада. Стенание сердечное… Сват болен сердцем, а когда недужит сердцем человек такой могучей телесности, каковым был Дмитрий Московский, — это тревожно. Помочь бы ему… Не послать ли своего опытного лекаря?
Князь Олег вспомнил, как на днях он держал на руках внучонка Ваню. Тот сучил голенькими ножками, смеялся. В избытке дедовских чувств Олег сочно поцеловал младенца в розовую попку. Сейчас ему подумалось, что младенец этот, которому, Бог даст, доведется держать великое Рязанское княжение, не только его внук. Он ещё и внук Дмитрия Донского. Корни родства с московским князем и корни "вечного" мира пущены глубоко. Неумно повреждать их…
Олег хлопнул в ладоши. Вошел слуга, и князь распорядился снарядить в Москву лекаря и двух бояр: может быть, удастся помочь больному князю Дмитрию справиться с недугом.
Митрополит отбыл из Переяславля в день Красной Горки. Прощаясь с почтенным гостем, князь троекратно расцеловался с ним у Старорязанских ворот. Крытые и открытые возки, телеги с насадами и стругами, повозки с провиантом, дружина конников, сыновья Федор и Родослав с боярами, тронулись, перейдя мост через Лыбедь, по Пронской дороге к Дону.
Князь Олег испытывал легкую печаль. Он видел, что Пимен был телесно слаб. Когда его подсаживали в возок, он как-то откинулся телом назад, будто на него дунули. Вынесет ли он длительное путешествие в Византию? Сначала посуху, потом по Дону, потом по Азовскому и Черному морям? Дай-то Бог… (Предчувствие Олега подтвердится: прибыв в Византию, Пимен там скончается).
Проводив глазами гостей до тех пор, пока они не скрылись из виду, Олег Иванович вернулся во дворец. Тут же распорядился послать гонцов в Елецк к князю Юрию с просьбой встретить митрополита на дальнейшем его небезопасном пути и остеречь его (Юрий Елецкий исполнит просьбу Олега Ивановича — встретит со своей дружиной митрополита у устья реки Воронеж, чем несказанно обрадует путешественников). Затем отправился в моленную палату. Помолился за Пимена и его свиту. За московского свата, недуг которого обеспокоил его. Каялся в своих прегрешениях — попустил в сердце своем страсти и чуть не разжег себя против свата. Просил у Господа милосердия…
Глава пятнадцатая Последние дни Дмитрия Донского
— Пошлите за моим духовным отцом Сергием на Маковец!
Дмитрий Иванович лежал в обитом шелками покое на высокой дубовой кровати, на лебяжьих перинах и парчовых подушках — широкий, плечистый, но уже заметно убывший в телесной мощи. На бледном лице, обрамленном черной бородой, в темных очах — страдание и недоумение. Полотняный полог, с бахромой понизу, отодвинут. У ложницы стояли великая княгиня Евдокия — в широком летнике, оттопыренном крутым животом (была непраздна девятый месяц), сыновья, бояре, слуги…
Княгиня погладила белой ручкой холодноватую длань супруга:
— Послали за отцом Сергием, свет мой ненаглядный…
Она, трогательная, с темными пятнами на лице, предвещавшими ей очередного сына, страшилась за его жизнь. Вздыхали сыновья и бояре, шелестели шелковыми и парчовыми срядами, вглядывались в него почтительно и внимательно, будто ждали чуда. Вдруг встанет да как поведет плечищами и засмеется весело, как бывалоча! Или словно ждали от него каких-то откровений. Может быть, хотели знать, какую тайну он уносит с собой? А он, князь князей, никаких тайн не ведал. Как свалилось на него великое княжение, когда ему было девять лет, так, с той поры, лет тридцать кряду, не знал покоя — каждый год войны, одна тяжелее другой, да бремя правления государством, да изнурительная борьба с князьями-соперниками…
Спасибо им, умным и преданным боярам, и всему народу — верили в него, шли за ним отважно… И он перед ними, перед народом, ни в чем никогда не схитрил, не слукавил, был им защитником и справедливым судьей…
А сейчас — о чем его заботы? О том, чтобы старший сын Василий (вот он, рядом с матерью, — пожиже отца телом, но крепок, глаза умные, спохватчивые), да и другие сыновья, и бояре укрепили его дело, пеклись о мире и тишине для земли своей, честь и любовь друг другу сотворяли.
Худо, что он не сумел поладить с Пименом. После смерти многоумного митрополита Алексия, который был мудрым князю советчиком, трудно было подыскать на митрополичий престол равного ему. Киприан умен и зело образован, но Дмитрию Ивановичу он не внушал доверия. В дни Тохтамышева нашествия убежал не куда-нибудь, а в Тверь, враждующую с Москвой и союзницу Литвы. Ярок, размашист был Митяй, предан князю, но тот скоропостижно умер на пути в Византию. Благочестив Пимен, но оказался непослушен, неблагодарен — не оценил великодушия князя, вызволившего его из ссылки, из Чухломы, в Москву на митрополичий стол. Правда, и сам князь Дмитрий был не прав — все норовил встать над митрополитом, норовил подчинить церковную власть своей, княжеской.
Вошел слуга, доложил: прибыли из Рязани бояре и лекарь. Дмитрий Иванович разрешил войти им. Афанасия Ильича, который много раз бывал в Москве, узнал тотчас, улыбнулся ему глазами. Слушая его приветственную речь, думал о свате Олеге. Заботливо прислал лекаря. Искренне ли его сочувствие? Похоже на то, что да. С той поры, как заключил с ним мир, ни разу ни в чем не подвел. Кажется, сват Олег понял, что сила Москвы неодолима, что её цель — цель Руси. Нет, Олег не отвернется от Москвы, если, случись, Дмитрий умрет. Хотя бы во имя их внука. Во имя мира и благоденствия.
Через два дня доложили больному: явился преподобный отец Сергий. Дмитрий Иванович попытался сам подняться навстречу своему духовному отцу. Князь попросил отца Сергия стать его духовником сразу после того, как тот удачно съездил на Рязань и помирил до той поры враждующих московского и рязанского князей. Бояре, сторожившие каждое движение князя, предупредительно подхватили его под руки и помогли ему сесть на кровати. В изрядно поношенной, но опрятной рясе, в черной скуфейке, в лаптях косого плетения с круглой головкой, старец, тихий, ясный и отрадный, помолился на образа и подошел к больному. Князю казалось — к нему приближается само утешение. Сергий благословил князя, и он снова прилег, умиротворенный.
Теперь оставалось сделать самое важное — продиктовать духовную грамоту. И затем причаститься. Bce другие дела, как бы ни были важны, сделаются и без него. Духовную же мог оставить только он, и никто более: тем самым избавить престол от превращения его в предмет распрей и споров, а то и кровавых схваток, как это бывало в Золотой Орде или Литве.
В день и час составления духовной грамоты у ложницы князя стояли послухи — духовники князя преподобный Сергий и игумен Севастьян, ближники-бояре Дмитрий Боброк, Тимофей Вельяминов, Федор Кошка, другие… Приглашен был и дьяк, который принес с собой глиняную чернильницу и писало. Медленно и отчетливо князь продиктовал распоряжение. Великое княжение Владимирское и Московское он завещал старшему сыну Василию, назвав это княжение не иначе, как отчиной: был уверен в том, что ни тверской, ни какой-либо другой князь не в силах её оспорить. Поделил меж сыновьями московские владения и те города и волости, что были примыслены и прикуплены дедом Иваном Калитой, дядей Симеоном Гордым, отцом Иваном Красным и им самим. И великой княгине назначил волости. Детям велел быть послушными матери ("а вы, дети, слушайте свою матерь во всем, из её воли не выступайте ни в чем…"), а к боярам обратился со словами:
— Родился я перед вами, при вас вырос, с вами царствовал, воевал вместе с вами многие страны, противникам был страшен. С Божией помощью низложил врагов, с вами великое княжение укрепил, мир и тишину дал Русской земле… вам честь и любовь оказывал, скорбел и радовался вместе с вами; вы ведь не бояре у меня называетесь, но князи земли моей… Ныне же, по отшествии моем от маловременного и бедного сего жития, укрепитесь, чтобы истинно послужить княгине моей Евдокии и чадам моим от всего сердца; во время радости повеселитесь с ними и во время скорби не оставьте их — скорбь ваша на радость переменится.
Причащал князя отец Сергий. Дмитрий Иванович почувствовал себя умиротворенным, ему было спокойно в присутствии духовного отца, всех любящего, как бы самого себя раздающего.
Три возка — два боярских и один лекаря — въехали в княжой двор Переяславля Рязанского. Первый возок был Афанасия Ильича. Кучер — он сидел на запряженном в возок вороном коне верхом — спрыгнул на землю, трусцой подбежал к подножке возка — помочь господину сойти. Афанасий Ильич ступил и охнул — страдал болезнью суставов. Справясь с собой, тяжело пошел к красному крыльцу. Князь Олег с ближними вышел встречать его. Афанасий Ильич остановился, отер платом вспотевшее лицо. Оно было по-старчески дряблым, скорбным. Князь Олег уже все понял… В течение всей своей долгой службы ему Афанасий Ильич был твердым поборником единачества с Москвой. Уважал и почитал московского князя. Всегда стоял за мир с ним. Он в печали, он в скорби — значит… весть худая. Отерев лицо, Афанасий Ильич низко поклонился и тихо сказал:
— Почил…
Князь Олег обнял боярина, прижал к груди. Позади его послышался плач Софьюшки. И ещё кто-то завсхлипывал. Домашние вскоре уже все оплакивали потерю московского князя Дмитрия как близкой родни. А Олег Иванович, скрывая печаль, деловито расспрашивал боярина — легко ль умер сват, и как его похоронили. Афанасий Ильич поведал: почил Дмитрий Иванович легко, перед смертью был утешен Сергием Радонежским. Погребли его в Архангельском соборе — домашней усыпальнице московских князей.
Олег Иванович распорядился немедленно заказать панихиду. И ему казалось, что с кончиной Дмитрия Донского ушла на тот свет частица и его, Олеговой, жизни.