Агесидам из Локр провел недурной кулачный бой и теперь уселся на траве, а его алейпт, Илл, опрыскивает его водой, растирает затылок и бедра. Неожиданно мальчик отводит его руку и бежит вслед за Сотионом. Они мчатся по "священной беговой дорожке", Сотион сбавляет темп, останавливается, а когда Агесидам настигает его, вскидывает ему руки на плечи и одним махом перепрыгивает через мальчика. Вот он уже в группе дискоболов, и, когда через минуту выкликают его для броска, он спокойно направляется к исходной позиции, словно бы и не покидал своей шеренги.

С бронзовым диском он давно освоился. По показателям он на полступни оторвался от Содама.

- Ты шагаешь к венку по моей спине, - шепчет ему приятель, и в его словах нет и тени зависти.

Они друзья потому, что достойны друг друга. Разговора о дружбе и быть не могло бы, если б один оказался немного слабее другого. Оба знают, чего они стоят. Со даму, более сильному и зрелому, точно известно, чего ему ждать от своих мускулов. Сотион постоянно совершенствуется, ежедневно в этом человеческом цветке открывается еще один лепесток, в нем ничего невозможно предугадать, словно его показатели не результат усилий, а рождены в порыве вдохновения.

Содам обнимает его, рукой касаясь сердца. Сотион непроизвольно отвечает на это объятие.

- Видишь Исхомаха? - спрашивает он. - Кто бы мог подумать! Помнишь, каким он явился, как поворачивался, как топтал бальбис? Я не видел, как он бегал сегодня.

- Бежал хорошо, - отвечает Содам, он видит еще и то, чего не замечает Сотион: при каждом броске Исхомах оборачивается, стремясь поймать взгляд Сотиона.

С "мягкого поля" примчался Патайк.

- Сейчас борется Каллий. Торопитесь, есть на что поглядеть!

- Афинянин? - спрашивает Сотион. - Нет, не могу, мне еще дважды метать диск.

- Не забывай про ремень, ты не очень плотно затянул его. Он скользнет по древку копья.

- Я отмахал сегодня три стадия.

- А мне придется заново натираться маслом.

- Ну а как дела у Телесикрата?

- Если б он внял гласу богов, решивших сделать его кулачным борцом, он наверняка чего-нибудь добился бы. В гоплитодроме он дальше замыкающего в какой-нибудь приличной четверке не поднимется.

- Налей-ка сюда еще воды.

- Ему было сказано, что шея у него слабовата для борьбы.

- Ну и размахнулся же ты! Я думал, что забросишь диск в море и придется тебе оплачивать стоимость нового.

Ерготель в одиночку отрабатывает бег на длинные дистанции. Гисмон наблюдает за ним и кричит:

- Чуть выше пятки! - И добавляет: - Сколько стадиев сделал?

Тот, не сбавляя темпа, отвечает:

- Это одиннадцатый.

Элленодик прервал затянувшуюся борьбу Каллия с Аристоклидом. Она была так красива, так стремительна, хотелось бы добавить: исполнена такой страсти, если бы это слово применимо было к двум утонченным, хладнокровным игрокам. Они расходятся с улыбкой, каждый отдавая себя целиком своему алейпту, снимающему с него усталость. Ни тот, ни другой не получил увечий, из-под града этих сокрушительных ударов оба вышли с двумя-тремя незначительными синяками.

Это настоящий панкратий. Два противника схватываются друг с другом совершенно обнаженные, не защищенные и не вооруженные ничем, кроме мускулов, выдержки, костяка да суставов, и оказывается, сопротивляемость тела подготовлена к ударам, которые можно нанести ногой или рукой.

Капр выходит на "священную беговую дорожку". Какая-то четверка закончила бег на короткую дистанцию, после нее на свежевзрыхленном песке отпечатались следы. Элленодик повел по ним взглядом и, ни слова не сказав, удалился.

- Что он там высмотрел?

Несколько бегунов идут по краю дорожки и словно ищут редкие ракушки во время морского отлива.

- Смотри: на три их ступни - две его.

- Клянусь Зевсом!..

- Кто бежал справа?

- Скамандр из Митилены.

Эфармост, который участвует только в состязаниях по борьбе, не борется, а поигрывает с Сотионом, пятиборцем. Эфармост позволяет ему все.

- Можешь хоть кувыркаться, - говорит он.

Сотион раздражен, он весь сосредоточивается и, когда противник явно переоценивает свои силы, валит его на землю. Но Эфармост тянет Сотиона за собой, одной рукой оплетает, как узловатой веревкой, и прижимает к песку:

- Я могу продержать тебя так на протяжении всей "Илиады", - смеется он, - и ты не встанешь, как Гектор, который не может подняться со своего костра.

А Сотион все еще лежит, хотя Эфармост давно уже отпустил его. Он чувствует песок под лопатками, как он заполняет выемку позвоночника, по всему его телу расходится гнетущее ощущение поражения. От слов Эфармоста, смысла которых он уже и не помнит, на него повеяло сумраком какого-то необъятного, грустного времени. Он проводит языком по пересохшим губам, чувствуя их горький вкус. "Таков вкус поражения". Он как бы надвигает стадион на себя, словно покрывало, прячась под ним, как младенец, боящийся ночных призраков. Потом открывает глаза - над ним огромное небо в янтарных красках заката. Он встает, и его охватывает дрожь, будто ступней коснулся собственной могилы. Перепрыгивая через нее, он бежит и кричит: "Ала-ла!"

Только сон во время короткой летней ночи парализовал это беспокойное движение. С первым лучом рассвета, который проникал в каморку через трещину в степе, узкую, в виде бойницы, Сотион вскакивал, распрямлялся, как случайно задетая пружина. Срывался с постели, в несколько прыжков скатывался по лестнице, звал, кричал, и сразу весь дом озарялся отблеском его горения. Все остальное время дня он воплощал собой мысль Гераклита, что пламя оживляет человеческое существо. Казалось, даже воздух вибрирует вокруг него, словно он в самом деле пребывал в раскаленном состоянии. От него загорались души и тела. Элленодики не помнили такого усердия, такого энтузиазма, какие царили теперь на стадионе. Атлеты в первые же дни интенсивно дозревали, как растения, пересаженные под более теплое небо.

В своем непрекращающемся движении гимнасий обрел характер вращающегося космоса. В центре было ядро, масса самых искусных атлетов, орбита Сотиона. Принадлежать к ней, дышать атмосферой самой напряженной борьбы, жить только правдой мужества - становилось мечтой каждого, кто, едва бросив свои пожитки в жилом доме, приглядывался к стадиону. Можно было, однако, провести здесь месяц и не дождаться дня, когда один из этих полубогов приблизится к тебе, щедрым словом воздаст должное твоим усилиям и обовьет рукою, как пурпурным шарфом. По краю этой великолепной орбиты вращалось множество таких, как Телесикрат, которых шутками удерживали на дистанции.

Чуть поодаль в особый круг сбивались лучшие из числа мальчиков, здесь была собственная система звезд и планет, мир неповторимо пленительный в своей непостижимой скромности, полный спутников - старых, бдительных тренеров. И в разных направлениях - среди бегунов, кулачных бойцов, пятиборцев и просто борцов - выделялись более мелкие созвездия с неярким светом, иногда появлялись кометы, приближались к центральному ядру, а через несколько дней исчезали в неизвестном направлении.

А но краям небосклона, как пояс Млечного Пути, роилась трудная для опознания толпа, подлинная мешанина тел и никому не известных имен.

VI. Иккос из Тарента

Однажды из этой массы вынырнул новый атлет.

- Там кто-то из твоих краев, из Тарента, - сказали о нем Сотиону.

Юноша приглядывался к нему с минуту, перед его глазами замелькали улицы, фундамент стены возле сада, палестра, обсаженная фиговыми деревьями, маленький заливчик с лодкой у причала, пока, наконец, он как бы в густой толпе не распознал знакомое лицо и воскликнул:

- Иккос!

Тот повернулся и протянул руку.

- Ты вырос, - сказал оп.

- Мы расстались еще в палестре. Но ты был старше меня.

Легкий пушок покрывал щеки Иккоса, хотя их тела казались телами ровесников. Губы Сотиона дрогнули, но слова, которые привели их в движение, так и не были произнесены, Иккос сказал:

- Да, я перебрался в Кротон 1. После смерти отца. Уже с год, как мать вместе со мной. Она нашла работу в гимнасии Тисикрата. Старик сделал меня своим помощником и как-то можно жить. Он даже ссудил меня деньгами на дорогу.

1 Эллинский город в Южной Италии, основанный греками в VIII в. до н. э.

- Но ты записался...

- Как тарентинец, разумеется. Ведь там у меня дом, поля, мои опекуны. Клянусь Гераклом, я должен вернуться и свести с ними счеты!

Сотион зажмурил веки, не в силах выдержать того тяжелого, зловещего выражения, какое появилось в карих глазах Иккоса.

- Чем будешь заниматься? - поспешно спросил он.

- Пентатлом.

- Значит, мы снова будем вместе. - И, послав ему прощальную улыбку, побежал на чей-то зов.

История Иккоса началась, однако, только с полудня. За общей трапезой он ел рыбу. Это была самая настоящая и вместе с тем самая обычная рыба, какую только можно себе представить, но, если бы стадион вдруг превратился в озеро с тритонами и нереидами, это не вызвало бы такого удивления.

- Откуда у него рыба?

- Если ты хочешь сказать, что он сам поймал ее, сам очистил и приготовил, то я тебе не поверю, - произнес Грил. - Откуда? Ее принес мальчик, который служит у него алейптом.

- Ты сам это видел? - поинтересовался Патайк.

- Нет, беотиец, мне не обязательно видеть, чтобы понять такую очевидную вещь.

Очевидная вещь! Для Грила "очевидная вещь", когда атлет, только прибывший, да еще после целого утра тренировок, находит время послать мальчика в город и отважиться разнообразить обед, на такое за эти несколько месяцев не решился еще никто. Сколько сразу возникало вопросов! Когда он успел подумать об этом? Куда, не зная города, послал мальчика? Откуда он мог знать, что дадут ему на обед в гимнасии? И наконец, зачем ему так быстро потребовалась эта рыба, разве не мог он потерпеть хотя бы до завтра?

Все молчали, стараясь даже не смотреть в сторону Иккоса, а когда наконец некоторые устремили туда свои взгляды, тарентинец как раз протягивал мальчику старательно обглоданный рыбий хребет, чтобы тот выбросил его. Теперь следили за мальчиком, надеясь, что представится возможность накричать на него, если он швырнет объедки в неположенном месте. Но тот вышел из гимнасия, и все поняли, что он последовал прямо к яме с отбросами! И это особенно всех задело. В такой разумности и аккуратности было что-то оскорбительное, тут каждый почувствовал себя задетым, вспомнив свои первые дни, полные робости и неловкости.

Приплелся ослик с бочкой воды. Глиняная кружка пошла по кругу, студеную воду жадно глотали, хватая ртом воздух, возвращали пустую посуду все с тем же ощущением неутоленности. Иккос, получив в порядке очередности кружку, не двинулся с места, он лежал, а ее поставил рядом с собой на песок. Атлеты переглянулись: уж не воображает ли он, будто возлежит за пиршественным столом? Каллий, которому выпало пить вслед за ним, почти выкрикнул:

- Быстрее, другие ждут.

Иккос словно удивился:

- Пусть вода немного согреется, она совсем ледяная.

Они своим ушам не поверили. Ну ладно, рыба, хотя и трудно это понять, относилась к чисто человеческим проблемам, по поводу которой каждый может иметь собственное мнение. Но затевать спор из-за воды, так неуважительно относиться к тому, что является бесценным даром богов, зная, что на этой знойной земле ее вечная нехватка, просто кощунство. То один, то другой не могли сдержаться, чтобы не высказать ему этого в резких выражениях. Но из-за крика все это теряло смысл, вот какое внезапное раздражение овладело всеми.

Иккос был просто поражен происшедшим. Он приподнялся, сел, взял кружку в руки.

- В дар Гермесу, - произнес он, выплеснув на землю почти все содержимое кружки.

Оставшуюся воду, а ее было не больше глотка, он и выпил, только перед тем, как глотнуть, на минуту задержал влагу во рту.

После него пил Каллий, не отрывая губ от посудины.

- Когда-нибудь ты простудишь себе желудок, - сказал Иккос.

Впервые он вынудил их расхохотаться.

- А ведь это ошибка, друзья, - воскликнул Грил. - Мы-то считали его атлетом, а это врач.

- Дай мне что-нибудь от зубной боли!

- Может, у тебя найдется чудодейственная мазь для ступней, чтоб быстрее бегали?

Наиболее запальчивые сразу осыпали его обидными прозвищами.

- Колбасник!

- Скорняк!

- Его послали торговать овощами на рынке.

Наконец, кто-то выпалил одно слово:

- Сапожник! - низвергнул его кто-то на самое дно.

Сапожник - это человек с испитым лицом, искривленным позвоночником, живущий в тесной каморке со спертым воздухом, сапожник - человек, который вечно сидит согнувшись, и его жалкий облик олицетворяет собой все самое страшное, застывшее, изуродованное жизнью.

Никто из них в действительности не презирал труд, многие вышли из трудовой среды и снова вернутся туда, но в этом монастыре мускулистых тел они чувствовали себя содружеством, поднявшимся над миром людей, которые пребывают в трудах, заботах и хлопотах, которые ведут счет деньгам, продают и покупают, которые живут в домах, спят под теплой хленой 1 и удлиняют день скудным пламенем светильника. И на всех вдруг как бы повеяло постылым запахом обыденной, будничной жизни, все внезапно перестали шуметь, отозвалось еще лишь несколько голосов.

1 Кусок шерстяной ткани, служивший плащом и одеялом.

- Направьте его к нам в Спарту, - буркнул Евтелид. - Там ему всыплют как следует.

- Сотион! Что это за чудак явился из Тарента?

Сотион только пожал плечами. Иккоса оставили в покое, он лежал па траве, прикрыв глаза, словно бы и не слышал всего, что вокруг него происходило.

Послеобеденные тренировки разбросали всех в разные стороны. Странный пришелец, однако, никому не давал покоя. То один, то другой заглядывал на "священную беговую дорожку" и возвращался с новостями, которые никак не подтверждали ни "скорняка", ни "колбасника". Иккос показал хорошие результаты, и у розги Гисмона не было оснований насытить мстительную жажду злопыхателей. Единственное утешение получили они, наблюдая, как одернули мальчика, который кинулся замерять прыжок своего господина.

- Не суйся не в свое дело! - крикнул ему Гисмон.

Слабое это было утешение, но как-никак вроде бы помогало, гимнасий почувствовал, что он прочно стоит на своем старом месте, оберегая границы собственной власти и нравов.

Но когда метали диски, Иккос вдруг сказал Сотиону:

- Слишком яркое солнце для тренировок!

- Принеси себе зонтик!

Ответ Сотиона был так великолепен, что прямо-таки мурашки пробегали по спине, когда его повторяли. Скамандр из Митилены попросту напевал его. Неожиданно он оборвал пение, стукнул себя по лбу и вспомнил вот что: ямбы старика Анакреона из Теоса! В них шла речь о каком-то Артемоне, неженке и франте, стихи, словно ниспосланные улыбкой богов:

Сыночек Кики носит зонт,

с ручкой из кости слоновой...

Их подхватили дружным хором. А потом уже каждый по отдельности: "Иккос - сын Кики" - pais Kykes - Ik-kos... Skiadiske skiadeion! skiadeion! Слово "зонт" на всех диалектах повторяли столько раз, что не всякий мог выдержать: Skiadeion! Мальчиков это слово повергало в ошеломляющую стихию детства, щуплый Главк упивался им до того, что, несмотря на крики, розги, уйму мелких огорчений, он так и не смог до самых сумерек подняться выше своих пятнадцати лет. Утверждали, будто даже Герен готов был рассмеяться.

Назавтра появление Иккоса на стадионе многих поразило. Можно думать, что кое-кто во сне простился с ним навсегда. Самое большее, надеялись еще увидеть его с ограды "мягкого поля": как он идет по двору, обвешанный своими вещами, проходит через портик элленодиков, сопровождаемый собственной тенью на большой и пустынной Рыночной площади. Во всяком случае, никто не рассчитывал увидеть его спокойное лицо, пронизывающий взгляд из-под густых бровей, и когда наблюдали, как он несколькими собранными движениями выливал оливковое масло, растирая его по телу, как подставлял спину своему мальчику, который со всей старательностью безмолвно прислуживал ему, - эти два человека, возившиеся в совершенном молчании, создавали видимость чего-то неестественного. Хотелось крикнуть, спугнуть назойливое видение.

Но все молчали. Наступали минуты такой тишины, что слышно было кузнечика, который, опьянев от росы, пел в самозабвении. И если чья-то рука похлопывала по чьей-либо спине, все вздрагивали, как от громового удара. Многие мальчики, изнемогая от нетерпения, задыхались в этом тягостном молчании. Ожидали, что с минуты на минуту оно лопнет, как слишком туго натянутая тетива. Но Иккос указал своему мальчику на разбросанные по земле сосуды и вышел на стадион.

Теперь можно было свободно говорить, но оказалось, что не о чем. Начались какие-то пререкания из-за арибаллов, из-за ремня, все они обрывались на полуслове, будто люди тотчас забывали причину спора. Среди мальчиков кто-то вспомнил про зонт. На него бросили несколько презрительных взглядов. "Глуп, как чайка!" - отпустил Грил по его адресу. Весь этот вчерашний смех угнетал их, как похмелье после попойки.

Только Сотион двигался в каком-то более разряженном пространстве. Конечно, и он был совершенно другим. С самого раннего утра он никого не одарил своей веселостью, затаив ее в себе, она проступала сквозь красивую, гладкую, золотистую кожу. Чувствовалось, что в его душе сохраняется прежняя гармония, что ни одна струна не расстроена в этой человеческой арфе. Почему же ни единым словом и жестом он не приблизит их до уровня собственной уравновешенности?

Давления с их стороны он избегал при помощи своего великолепного тела, был проворнее, чем обычно. Они так близко к сердцу приняли то, что охотнее всего назвали бы его изменой, что никому и в голову не пришло подумать: от чего он старается отгородиться с помощью быстрых и рассчитанных движений и какова суть его сосредоточенного внимания?

Сотион закончил подготовку вслед за Иккосом. Закрыл свой арибалл, смахнул пальцами с его поверхности несколько капель и положил на обычном месте, у стены. Не оборачиваясь, направился к "священной беговой дорожке".

Минутой позже Содам увидел его там стоящим в двух шагах от калитки со сложенными руками.

Иккос, одолев уже половину стадиона, бежал частым шагом, высоко поднимая колени. Потом изменил характер бега, двигаясь неторопливо, длинными бросками, и, наконец, остановился, перебирая ногами на месте, подпрыгивая на носках. Оба приятеля присматривались ко всем его движениям: приседаниям, наклонам, поворотам туловища и прыжкам. Ничего нового здесь не было, подобные приемы издавна использовались при тренировках в палестрах и гимнасиях, только у этого они сразу уловили определенный порядок, хотелось понять смысл и причину подобной очередности движений. Содам сказал:

- Не много ли внимания мы ему уделяем?

- Несомненно.

Их разговор услышали те, кто успел тем временем подойти. От этих слов повеяло благотворным здравым смыслом.

Действительно, как глупо столько внимания уделять человеку, о котором пока ничего не известно, кроме того, что он ест рыбу и не любит студеной воды. Виданное ли дело, чтобы самые лучшие атлеты, для которых вся масса новых и незнакомых людей все равно что прозрачный воздух, чтобы они вдруг занялись домыслами, догадками и слухами о ком-то, кто завтра, возможно, исчезнет с их горизонта? Просто смех один, многие и впрямь смеялись, спеша на тренировки.

Неторопливая, широкая волна благоразумия захлестнула гимнасий, она не дошла только туда, куда вообще не было доступа: до двух аркадийцев, невозмутимых в своем равнодушии.

За полуденной трапезой уже только два-три мальчика покосились на Иккоса, чтобы убедиться, что его слуга снова принес что-то из города. Никого это не огорчило, выяснилось, что Телесикрат и еще кое-кто из ночевавших за пределами гимнасия по утрам завтракают чем хотят. А когда пили воду, тарентинца Иккоса передвинули в самый конец, чтобы он мог спокойно согреть свою кружку. Они проявили великодушие, словно уступили дорогу слабому и беспомощному существу.

Иккос не принадлежал к тем людям, которые перестают действовать, если к ним повернуться спиной. В обществе своего мальчика он жил уединенно, но никак не в одиночестве. Казалось, что и на необитаемом острове у него будет дел по горло, такой активности требовала его личность.

Кроме совместных тренировок, он проводил свой собственный тренаж, сложную систему движений и отдыха. Мальчик следил за каждым его жестом и ежеминутно бежал за чем-нибудь, приносил и уносил сосуд с маслом, скребки, губки, полотенца, даже гребни для волос. Никого не удивили его жалобы на нехватку оливкового масла.

- Три киафа 1 на десять дней в такое время года! Этого не хватит и семилетнему младенцу!

1 Небольшой сосуд и мера жидкости.

Он натирался чуть ли не после каждого вида пятиборья. Так как между ними были значительные перерывы, он тотчас укладывался, а мальчик принимался массировать его так, как не требовалось даже кулачным борцам. И при этом не обходилось без того, чтобы лицо его не кривилось: ему докучало даже солнце оно выжгло траву, сухие стебли которой были не совсем удобны для его тела.

Больше всего он бывал озабочен вечерами у колодца. Сколько тут было хлопот со скребком, сначала самым острым, потом абсолютно тупым, сколько ведер воды ему требовалось, как заставлял он тереть себя то губкой, то холстом, наконец, что особенно раздражало, он заворачивался в большую хлену и в таком виде удалялся, скользя во тьме, как привидение! Он купил себе ведро, чтобы не зависеть от общей неразберихи.

Это мытье отнимало у него уйму времени. Он прибегал к изощренным хитростям, дабы до наступления сумерек управиться с делами и быстрее других очутиться возле колодца. Разумеется, ему изо всех сил стремились в этом помешать: было наслаждением знать, что Иккос снова потратит часть ночи, которая для него и так была слишком коротка.

Ночь слишком коротка! Эй, Иккос, а может, в прежней своей жизни ты был петухом и тебе все еще мнится, будто это ты повелеваешь солнцу?!

Некоторым казалось, что Иккоса стоит послушать, хотя бы для того, чтобы потом украдкой посмеяться над ним.

Например, такая простая и обычная вещь, как песок. Иккос берет его в горсть, просеивает сквозь пальцы, дует, пока на ладони не останется налет мельчайшей пыли. И вот эта пыль оказывается либо жесткая, либо мягкая, либо твердая, либо нежная, либо желтая, либо черная. Все ее виды хороши, так как придают телу гибкость. Он однако предпочитает желтый: от него лоснится кожа. Но есть еще и другие сорта песка, с примесью глины, его удобно счищать, тот же, который похож на пыль от растолченного кирпича, увеличивает потливость, если слишком сухое тело, на прохладное время года самый подходящий песок тот, в котором содержатся частицы смолы, ибо они дают телу тепло. Иккос знает значительно больше, он знает, где и какой песок искать по свету, и перечисляет страны, города, острова, словно он вел торговлю песком по всему Средиземному морю.

Даже опытные тренеры слышат об этом впервые в жизни. Старый Мелесий самому себе кажется ребенком, поглядывая на Иккоса с таким вниманием, будто вот-вот это юное лицо с резкими чертами покроется морщинами и на нем появится седая щетина. Остальные же просто смотрят на него как на сказочника.

К тому, как относятся к нему окружающие, Иккос был равнодушен. Их безразличие не действовало на него угнетающе, насмешки не трогали, а стоило кому-нибудь оказаться рядом, на расстоянии вытянутой руки, он затевал разговор, не заботясь о впечатлении, производимом его словами. Чаще всего он не знал имен соперников, ему этого и не требовалось, так как он никогда никого не звал по имени. Для него существовали только тела, и с первой встречи он запоминал все особенности, которые определяли индивидуальность телосложения человека. Он хранил в памяти удивительную коллекцию икр, ляжек, бедер, торсов, затылков, плеч, мускулов, и если кто-то мог сказать: "Я когда-то знавал в Метапонте человека, который...", он говорил: "Мне довелось однажды в Метапонте увидеть колени с такими сухожилиями, что..."

Многим льстила принадлежность к подобной анатомической коллекции. О таком мечтали все безымянные атлеты, толпа посредственностей с необузданными стремлениями и средними способностями, их называли "привратники", ибо их кратковременное пребывание протекало где-то возле ворот, между минутой их первого появления и той, когда они уходили, чтобы никогда не вернуться. Непризнанные элленодиками, обманувшиеся в своих надеждах, вынуждаемые вести дружбу с такими же, как и они, что их еще больше угнетало, поэтому союз с Иккосом они принимали как нежданное благодеяние богов.

В их представлениях он был трижды победителем. Любой обездоленный, преследуемый судьбою бегун, которого розга неизменно гнала от финиша, или же печальный борец с вечно ободранными от постоянных падений коленями трепетал от восторга, когда Иккос анализировал его недостатки. Это придавало бодрости, хотя и речи не могло быть, чтобы их устранить. Среди таких у него появились преданные сторонники. Они ходили за ним по пятам, копируя его жесты, выслушивая его советы, старались делать все, как он, словно это были магические обряды, могущие принести им успех.

Иккос совсем затерялся. Рядом с Сотионом его не могли отличить от толпы, к которой он сам себя причислил. Он оказался где-то на задворках гимнасия, никто уже не интересовался теперь, когда он ест и пьет, так как свою порцию он получал вместе с теми, которые постоянно плелись в хвосте. Даже элленодики вызывали его в составе наиболее слабых групп.

VII. Бросок Фаилла

После летнего солнцестояния дни становятся короче. Незаметно по одному лепестку отпадает от утренней зари, и какой-то вечерний луч быстрее загорается теплым светом. Человеческий глаз не в состоянии уловить эту разницу, ни одни часы, ни один прибор не способны зафиксировать эти ничтожные мгновения. Юный мир V столетия не упоминает о минутах и секундах, целые дни ускользают из-под его контроля, лунные месяцы вступают в противоречие с солнечным порядком, каждые восемь лет возникает неразбериха и тогда в жертву времени приносятся три дополнительных месяца. Греческий год обтесан смелым резцом, и никого не волнуют стружки, разносимые ветром вечности.

Но гимнасий бдителен, как хронометр. Самый чуткий из всех чувств, инстинкт, дал знать за несколько дней, что небесное светило миновало точку своего высшего накала, и вот каждый замечает на стадионе полоску тени, которой еще вчера не было. Убывает время, магнетический ток тревоги повергает в дрожь душу, которая теперь целиком захвачена ритмом надвигающейся Олимпиады. Атлеты, выходя на стадион, поднимают головы, смотрят из-под опущенных век на сверкающую полосу рассвета, который наплывает из-за аркадийских гор, целуя свои ладони в знак поклонения богу солнца.

Жара начинается с утра, в течение всего дня гимнасий бурлит и кипит, он и в самом деле уже выходит из берегов. Прибывают все новые и новые атлеты. Элленодики трудятся в поте лица, Гисмон в коротком хитоне без рукавов розгой поддерживает твердый порядок. Как Одиссей у входа в пещеру мечом отгонял жаждущий отведать свежей крови сонм теней, так и он бьется с плотной толпой, шаг за шагом прорубая в ней проход для самых достойных.

Он охотно избавился бы от этих пылких и незаурядных спортсменов, которым его помощь уже не требуется. Им позволено заниматься, чем они хотят. Они купаются в реке, сидят, стоят, переговариваются, снова тренируются, не слышат своих имен, и лишь изредка кто-нибудь из элленодиков поведет глазами в ту сторону, где они бегают, прыгают или борются. Вокруг себя они ощущают полное умиротворение, будто из центра циклона выплыли на тихие и спокойные воды.

Наконец, для них открыли плетрион. По всем спортивным площадкам элленодики принялись выкрикивать: "Ерготель, Данд! Герен! Эфармост! Сотион! Каллий!" Первейшие имена стадиона, пентатла, кулачного боя, борьбы, панкратия взмывали над замершим гимнасием, и когда, наконец, они отзвучали, многие моляще вслушивались в тишину, словно еще была надежда, что удастся различить в ней и свое собственное имя. Из гимнасия, как из созревшего плода граната, выжали весь сок, осталась лишь кожура с клочьями мякоти, в которой, возможно, еще сохранилось несколько капель.

Плетрион называли "преддверием Олимпии". Его открывали только для тех, кто наверняка окажется у алтаря Зевса. Те, кого вызвали, покидали спортивные площадки, многие прихватывали свои принадлежности, казалось, с их уходом все кончится и в гимнасии наступит то будничное, неопределенное время, когда последняя Олимпиада уже прошла, а до будущей еще далеко.

Плетрион от остальных площадок отделял дворик с колодцем, а за ним цветущий сад, разбитый вокруг глубокого водоема. Какой-то человек черпал воду, поливая клумбы. При виде входящих закричал:

- Идите по тропинке, не топчите цветов!

Осторожно, гуськом двинулись они по узкой, выложенной кирпичом дорожке через этот удивительный клочок земли: никто и не подозревал, что нечто подобное существует в непосредственной близости от их сборища.

Плетрион представлял собой квадрат со сторонами в сто ступней длины, огороженный стеной, в которой имелось много ниш для скамей и статуй. Изваяния Геракла, Гермеса, Аполлона, патронов молодых атлетов, улыбались в камне, выбитом древним искусством ваятелей. На стенах виднелось множество надписей, частью уже стершихся и выцветших. Те, что здесь некогда тренировались, выцарапывали чем-то острым свои имена, с названием родной страны, нередко с добавлением какой-нибудь шутки, всегда с указанием вида состязаний. Встречались старинные, уже ставшие легендарными имена, и трудно было поверить, что можно коснуться места, где покоилась рука громадного Лигдамида, Полиместра, который на поле догнал самого зайца, прославленного на века кротонца Милона.

То была наиболее старая часть гимнасия, самая давняя спортивная площадка, помнящая времена первых Олимпиад. Трогательная ветхость этого поля славы открывала мир маленький, мелкий, покоящийся под тесным небосводом, не выходившим за пределы Элиды. Весь этот пятачок земли казался почетным обломком, священной реликвией, начиная от трещин в стене, которые никогда не заделывались, и кончая сероватым песком, будто присыпанным пеплом столетий.

Все двигались робко, обходили стену, останавливались перед статуями, читали надписи. Сотион вывертывал шею, стремясь собрать воедино буквы, которыми увековечил себя Хион из Спарты. Буквы шли справа налево, наискось подталкивая друг друга все ниже и ниже, так что ему пришлось присесть, чтобы разобрать конец надписи. Но она обрывалась на потрескавшейся стене, из которой в этом месте пробивался пучок травы.

Пока они не знали, чем им следует заняться. Для нескольких десятков атлетов в столь разных видах спорта сто квадратных ступней не на многое могли сгодиться. У борцов, панкратиастов и кулачных бойцов возникли кое-какие планы, но они быстро были отвергнуты. Ефармост протянул руку за песком, а схватил увесистый комок.

- Совсем слежался, - констатировал он.

Тела, привыкшие к постоянному движению, ослабевали в вынужденном бездействии.

- Сядем, - несколько неуверенно, как бы прикидывая, не противоречит ли это традиции данного места, произнес Сотион.

Он избрал скамью, задвинутую в глубокую нишу. Здесь была отличная, почти абсолютная тень, платан, росший за стеной, склонял в эту сторону несколько своих раскидистых ветвей. Постепенно все сосредоточились здесь и, сидя, лежа и стоя, образовывали беспорядочную группу, неподвижную, сонную, скучающую.

Сотион из своего укрытия глядит на песчаную площадку, залитую мерцающим маревом, и ни с того ни с сего спрашивает:

- Интересно, Гелиос держит свой диск в руке или он висит за его спиной?

- В левой руке, - отвечает Герен.

- Он держит не диск, - возражает Скамандр, - а колесо.

- Колесо повозки? Значит, он едет на одном колесе?

- Нет! Просто второе с этой стороны не видно.

- Он отправляется в путь из Эфиопии, где у него золотой дом.

- Не дом. а пещера. Хрустальная пещера, - поправляет Герен.

- Вечером он купается в океане у Гесперид.

- Л возвращается когда?

- Ночью переплывает океан с запада на восток.

Агесидам закрывает глаза, как ребенок, который, дослушав сказку до конца, готов заснуть. Но он еще борется со сном:

- На корабле?

- Нет, в золотом челноке.

Минуту спустя Ерготель добавляет:

- Когда я плыл из Гимеры, на корабле оказался человек, который об этих вещах говорил по-другому.

- Сын Филанора, - вступает в разговор Телесикрат. - Кто же это был?

- Не знаю. Мудрый человек, по-моему. Он возвращался откуда-то с побережья, из Кротона или Метапонта. Говорил... - Ерготель, полный сомнений, понижает голос: - Как он утверждает, Гелиос не разъезжает по небу. Как и другие боги, говорит он, Гелиос не делает ничего, живет в свое удовольствие, не изматывая себя непосильным трудом. Зато мы находимся в постоянном движении.

- Кто это: мы? - слышится шепот нескольких человек.

- Мы - значит земля. Земля, Солнце, Луна и все звезды вращаются, бегут, не переставая.

- Земля бежит? - изумляется Патайк.

Грил, который тоже ничего не понимает, считает, что уровень непонимания беотийца несравнимо ниже:

- Не беспокойся, от тебя она не сбежит.

- Тот человек сумел это объяснить, - продолжает Ерготель. - Рождаешься в вечном движении, говорил он, и умираешь, не замечая его. И еще как-то по-другому, только я забыл. Он называл это танцем. Словно бы все небесные тела взялись за руки и кружились вокруг алтаря. Алтарем служит огонь, чудовищный жар которого мы не ощущаем. От него распространяется свет и тепло и жизнь по земле, по солнцу и всем звездам.

Все молчат. Кто-то откровенен, кто-то замыкается в себе, в распахнутые души врывается дуновение этой непостижимой мысли. Очаг, алтарь - вселенная конкретизируется в обычные очертания дома, где совершаются свадебные обряды. Земля и Солнце, юная пара, вместе с торжественным кортежем обходят алтарь, зажигают факелы у родного очага. Новая мысль, поначалу вызывающая смятение, успокаивает их песенным ладом; подвластные совершенным законам материи, которые удерживают их тела в великолепном равновесии, они чувствуют себя уверенно и безопасно, как сама вселенная, которая независимо от человеческих суждений продолжает вращаться.

Шум гимнасия не смолкает в этом убежище тишины, он уплотненный, густой, непрерывный. В этой волне, монолитной, как металлический брусок, их обостренный слух фиксировал все оттенки голосов. Одна спортивная площадка за другой отзывались по-разному, подчас недоставало какого-нибудь звука и в хаотической круговерти гула пролегала полоса тишины, тогда говорилось: "Заканчивают прыжки" или "Айпит прекратил борьбу".

Они погрузились в блаженную леность. Ощущение чужих усилий, непрекращающегося рабочего ритма давало почувствовать всю сладость отдыха.

И вдруг: гимнасий, до той поры напоминавший развернутый пергамент, все буквы которого выставлены напоказ, начал сворачиваться. "Священная беговая дорожка", тетрайон, "мягкое поле" поочередно затихали, наполняясь негромким, непонятным гулом.

- Что случилось? - первым сорвался с места Сотион.

Случай, нарушивший все течение дня, произошел на "священной беговой дорожке". Ономаст, элленодик, проводивший тренировки в метании диска, велел измерить бросок Иккоса. Невольник, замерявший расстояние, пользовался копьем длиною в пять ступней. Он насчитал девятнадцать копий. Последний замер был вровень с броском, между наконечником и диском даже палец всунуть не удалось. Ономаст изрек:

- Это бросок Фаилла!

Если бы он назвал лишь цифру в девяносто пять ступней, все случившееся просто заслуживало бы внимания, но, коль скоро он сослался на имя героя, это стало значительным событием.

Фаилл из Кротона одержал трехкратную победу в Дельфах, один раз в беге и дважды в пентатле. Таких показателей он добился, когда ему не было и двадцати, в самом зените своего великолепного будущего. На семьдесят пятой Олимпиаде ему предрекали оливковый венок. Он и в самом деле собрался было в путь, но тут грянула война. Фаилл продает свой участок земли, дом, полученный в дар от города, берет деньги в долг у друзей, покупает корабль, набирает добровольцев и единственный со всего италийского побережья спешит на помощь Старой Земле. Он погиб в битве у Саламина.

Сотион и его друзья застают гимнасий настолько изменившимся, будто они отсутствовали целый год. А ведь их несколько десятков человек и каждый в отдельности что-нибудь значит, и вот они стоят на спортивной площадке и чувствуют, как резко падает их значение, стадион, словно качающаяся доска, целиком склонился на сторону Иккоса. Патайк ударяет в ладоши:

- В первый же день, как только я увидел его с этой рыбой, я понял: с ним здесь хлопот не оберешься.

И пришлось им снова глядеть на все "тарентские причуды", на странный порядок тренировок, капризы с едой, подогреванием воды; на суетящегося возле него мальчика, многообразие и поспешность действий которого могли взбесить самого невозмутимого и уравновешенного человека. Выбившись из толпы, где он совсем еще недавно затерялся, Иккос теперь все время маячил у них перед глазами. Даже когда его не видно было, все равно ощущалось какое-то раздражающее щекотание на спине, и, обернувшись, обязательно натолкнешься на бесстрастный, внимательный его взгляд.

- Что он в нас видит? - раздражался Евтелид.

Сотион отвечал:

- Легкие, сердца, мускулы, сухожилия, кости, хрящи. Мне всегда кажется, что я прозрачен, когда он смотрит на меня.

- Но и к нему стоит приглядеться, - говорит Эфармост. - Вчера в тетрайоне я наблюдал его во время борьбы. Очень он мне понравился.

Иккос действительно вел себя как мастер и вместе с тем как растяпа. Он знал назубок все приемы, наизусть все их давние названия, определял их именами богов, героев, славных атлетов, ссылаясь на правила различных состязаний, и Евримен часто советовал ему написать об этих вещах книгу, не забавляться борьбою. Иккос почти всегда занимал оборонительную позицию, но у него бывали и поразительные моменты, глаз не успевал заметить того молниеносного движения, каким он умел высвободиться из самых железных объятий. Но в следующую минуту делался неловким, растерянным, не замечал предоставлявшейся ему простейшей возможности. "Он или слеп, или просто прикидывается?" - этого так и не удалось никогда окончательно выяснить.

Но самое ужасное было то, что гимнасий напоминал теперь павильон с зеркалами: поведение и жесты Иккоса повторялись на всех спортивных площадках с такой точностью, словно он сам множился без конца и только менял лица, юные, бородатые, светлые и смуглые. Удивляло равнодушие элленодиков. Разве не видят они, что творится? В каком гимнасии допустили бы такое? Все идет шиворот-навыворот. Атлеты запустили тренировки. Время от времени кто-нибудь пропадает, и отыскать его никто не может, лишь одному Евтелиду ведомо, куда бездельник запропал. Спартанец негодует. Упадок дисциплины возмущает его, воспитанный в духе коллективной, лагерной жизни, он восстает против новых порядков, которые воцаряются на спортивных площадках.

- Тебя Гисмон любит, - обращается он к Сотиону. - Скажи ему. Они все украдкой от него удирают во двор. Никто не выполняет и половины упражнений.

Но Сотион только пожимает плечами.

- Не лезь не в свои дела!

Их изводило время, его непостижимая сила, они каждый раз по-иному ощущали его воздействие. Просыпались чуть свет, и день погонял их в суматохе, к вечеру они появлялись у колодца запыхавшиеся, без сил, провожая взглядом угасающие лучи, словно это был последний солнечный закат. И месяцы, проведенные здесь, казались им на удивление короткими, но, с другой стороны, время, которое еще оставалось, хотя, в сущности, его становилось все меньше, почему-то разрасталось в обширное, необъятное пространство. Тогда их подхватывала, возбуждала уверенность, что все еще можно изменить, и они устремлялись навстречу каким-то неслыханным и спасительным переменам.

И просто невероятно: эти минуты тревоги и раздражения для "круга Сотиона" явились тем, чем был бы бунт стражи и гражданская война в осажденном городе. Призрак Иккоса выглядывал уже из-за каждого угла.

Скамандр по возможности проводил время в плетрионе.

- В конце концов, его для того и открыли, чтобы было где отдохнуть.

Данд поддерживал его:

- Я готовлюсь к диавлу и не понимаю, чего ради я должен выполнять все упражнения, словно мальчик в в палестре. Да и никто не заставляет меня этого делать.

Эфармост открыто заявлял:

- Сотион - ребенок. Ему нравится гонять целый день, когда палит солнце.

Меналк добавлял свое:

- У меня две-три схватки на дню, и я считаю, что этого достаточно. Айпит большего не требует. Сотиону хочется порезвиться, ну и пусть резвится. Разве здесь мало мальчишек?

Но на мальчишек Сотиону уже не приходилось рассчитывать. Тренеры, ослепленные способностями Иккоса, высиживали своих воспитанников, как заботливые наседки. Ни в одном гимнасии еще не повторялось так часто: "Не переутомляйся!", "Не бросай диск, тебе это не нужно", "Не прыгай после еды, жди, когда вызовут". И от рассвета до сумерек неустанно массировали их, так что многие потом с трудом двигались.

И все это казалось смешным и жалким. Их гладкие, преисполненные веры лица омрачались тенью сомнений, их изводило непонимание происходящего, им хотелось объяснить самим себе, но они не находили слов, за их неловкими жестами угадывалась душевная тревога.

Сотион был поражен тем, как близко принял он все это к сердцу. Несколько месяцев он вместе с ними жил, боролся, делил хлеб и надежду. Он не считал себя ни лучше, ни хуже других, просто мчал своей дорогой, параллельной той, которой бежали они. Лишь теперь выявилось, что его дорога шла по кругу, а все другие лучами сходились к ней. Предводитель? В этих стенах подобное слово теряло всякий смысл, никто не смел произносить его, никто никому не простил бы такого слова.

Единственное, что приближало к выявлению сокровенной тайны, - это было сердце. Теперь оно лежало как на ладони. Все самое ценное в них шло не от традиций, не от совместной увлеченности и даже не от жажды победы. Просто явилось общим волнением, неожиданным порывом, с которым никто бы не стал считаться. Усилия другого воспринимались как свои собственные, товарищ был предметом гордости, и этим человек становился богаче; нежность же, чувство, скорее разоружающее, оборачивалась источником силы, стойкости и отваги. Вот что составляло этот раскаленный круг, который их - десяток тел, подобных другим, - отделял от хаоса гимнасия.

И он, юноша Сотион, не имея никаких прав, чтобы руководить взрослыми, более зрелыми атлетами, оказался в самом центре круга, так как был наделен большим, чем у них, жаром.

Он в самом деле воодушевлял их, насыщал своей увлеченностью, зажигал радостью, черпал ее в каждом их триумфе. Если бы от своего времени они отсекли все те минуты, на которые он их вдохновил, то у них остались бы только беспросветные дни принуждения и долга. Не ограниченный никакой целью, непередаваемо свободный, он сиял, как чудом уцелевший осколок "золотого века", излучающий счастливую и беззаботную жизненную энергию. Он был воплощение самого духа этих игр, радостного служения богу, жертва которому это учащенный ритм сердца, напряженность мышц, истекающее потом тело, как алтарное жертвоприношение - музыка флейт, треск огня и кровь убитого животного.

Об этом никогда не говорилось, такие вещи были сами собой понятны, он выражал их каждым непроизвольным своим движением, без тени нарочитости и осторожности, он щедро раздавал себя, с неосознанным чувством неисчерпаемости своих юных сил, и совершенство, которого оп достиг, не было результатом осмысления, а просто благословением богов, ответивших взаимностью на такую чистую и искреннюю жертву. Любовь, которой его окружали и в которой они сами обретали высокое воодушевление, не была ничем иным, как только приятием их эллинскими душами того идеала, что привили им их отцы и деды.

И вдруг неуверенность разделила их. Появился человек, его все поднимали на смех, отвергали, но он утвердился в их среде, будто камень, застрявший в потоке. Все теперь раздвоилось, искривилось, забурлило мелкими водоворотами. Впервые в жизни Сотион, которому неведомо было другое состояние, кроме безмятежной ясности, его переполнявшей, почувствовал горечь внутреннего разлада. Иккос раздражал, волновал, тревожил. Появление этого друга детства подействовало на него так, будто на рубеже своего мира он обнаружил след чужой ступни.

Из этого его мира исчезло ощущение безопасности. Сотион передвигался теперь по зыбкой, качающейся почве. Исчезла его отвага, минутами он испытывал упадок сил, и единственное, чего он жаждал, - это исчезнуть, сойти с этого раскаленного края, затеряться в темной, беспросветной жизни самых заурядных людей.

Содам говорил Грилу (у них обоих, морских жителей, был свой язык):

- Сотион плывет, свернув паруса.

Так продолжалось несколько дней. И вдруг однажды Сотион повторил "бросок Фаилла".

Вот единственный выразительный язык на этом солнечном песке! Этот диск, как вдохновенное слово, увлек людей, готовых отступить. Так полководец поднимает свои войска, обессилевшие в пустыне, свежим, проникновенным призывом. Сотион как бы снес какую-то преграду, началось движение вперед. Содам продвинулся еще на ширину ладони. Евтелид приблизился к ним на две неполных ступни. И в цепочке, образовавшейся в пентатле, появлялись все новые и новые звенья - "круг Сотиона" вновь сомкнулся.

Иккос во все это также внес свою лепту. "Бросок Фаилла" был его неоспоримой заслугой, снискавшей ему уважение, подобное основателю славного рода. Что бы об этом человеке ни говорили, однако именно день его рекорда явился в гимнасии началом новой эры. Сам он больше не продвинулся вперед, но никогда (что тоже умели ценить) и не уступил своих позиций. Действовал спокойно, держался завоеванного места, как захваченной крепости. Перемирие с ним было достигнуто борьбой.

Каллий, кулачный боец, говорил всем участникам пентатла:

- Этот противник достоин того, чтобы сразиться с ним.

Противник, вероятно... Но вновь, когда добились равновесия, когда уже никто не пытался "искать спасения в Таренте", как говорили об этом удивительном периоде сомнений и тревог, Иккос оказался чуть ли не на своем прежнем месте, он опять стал смешон. Невозможно было преодолеть отвращение к его образу жизни. Он вооружал против себя всех своей дерзкой жаждой переделать все на свете. Он по-другому бы построил гимнасий, иначе рассадил деревья, установил бы другое время для сна, тренировок, еды; день, богатый день божий, канал бы по капле, как в клепсидре 1. Среди этой расчетливости и разумности просто не осталось бы времени на то, чтобы жить.

1 Водяные часы.

- Жить? - удивлялся Иккос. - Это способен сделать за тебя любой невольник.

- Но, дорогой мой, я совсем не хочу, чтобы в этом меня подменял невольник, - возразил Сотион.

Иккос глухо, в нос рассмеялся:

- Прекрасно, прекрасно. И я не хочу, чтоб меня подменяли, но я живу за счет своих мускулов!

Последняя реплика возмутила всех, словно на месте тарентинца они увидели другого, никому не известного человека.

VIII. На грани жизни

Это происходило в плетрионе, к которому Иккос уже давно принадлежал.

- Такое место создано как бы специально для него, - сказал Евтелид, впервые увидав его там.

Действительно, Иккос обосновался там с присущей ему основательностью. Он сразу облюбовал себе лучшую скамью, в нише нашел сухой корень, на котором повесил сосуд с оливковым маслом, всегда под рукой у него были свои скребки и полотенца. Он единственный использовал плетрион не только для еды и отдыха, но и для индивидуального тренажа. Никто не знал, каким образом ему удалось разжиться свежим песком.

И теперь, когда все уже покончили со своим сыром и фруктами, он еще и не приступал к еде, ожидая какой-то особой минуты, когда, остыв от тренировок, он сможет приступить к еде без ущерба для здоровья. Он удобно расположился в своем мрачном убежище, с полотенцем на спине, чтобы не касаться голым телом неизвестно чего: шершавой или холодной стены. После первых своих неожиданных слов он навис над ними пронзающим взглядом ястребом, парящим в бескрайнем просторе.

- Чего вы так испугались?

Он извлек из фиговых листьев свою порцию и принялся за еду. Теперь он весело поглядывал на них, видимо забавляясь их смущением.

- Ну, Мелесий, объясни им, что я имел в виду. Ведь мы оба люди одной профессии. Я атлет, как и ты. Ты требуешь платы за то, что готовишь из Тимасарха борца.

- Я зарабатываю на жизнь своим искусством, а не телом.

- И ты прав. Хотя ты и одет, я догадываюсь, что твое тело уже не сможет тебя прокормить. Я же еще чего-то жду от своих ног и рук.

- Что это, собственно, значит: жить за счет своих мускулов? добродушно спросил Патайк.

- Да благословит бог Беотию! - воскликнул Иккос. - А еще утверждают, будто это край тупых людей, ты же первым из всей компании задаешь разумный вопрос. А вот, что это означает: я тренируюсь, хочу быть сильным и ловким и надеюсь тем самым заработать на кусок хлеба.

- На кусок хлеба? И ради этого идешь в Олимпию? - спросил Содам.

- Не иначе. Олимпийская оливка - очень аппетитная ягода, не так ли?

Они в изумлении переглянулись. Стихия конкретности, лишенная всякого смысла подавила их, каждый видел перед собой только ветку, с десятью-пятнадцатью посеревшими листками, мертвый шелест этой увядшей реликвии создавал в голове пустоту. Вместе с тем они ощущали какую-то тяжесть, атмосфера сгустилась так, что начинало подташнивать. Содам провел рукою по лбу.

- Я всегда догадывался об этом, - прошептал он.

Но Иккос сегодня парил в заоблачном эфире:

- Грил, у вас победителям в Панафинеях 1 вручают амфоры с оливковым маслом. Их можно продать, выручив немного денег. Но если получаешь венок в Олимпии, ответь, сколько по закону Солона 2 тебе обязаны уплатить из казны?

1 Название спортивных состязаний в Афинах.

2 Афинский законодатель, один из "семи мудрецов", умер в 559 г. до н. э.

- Пятьсот драхм.

- Ну вот, видишь, значит, ты станешь состоятельным.

- Я никогда не думал об этом.

- Возможно. А я не забываю про такие мелочи.

- И не забудь когда-нибудь заглянуть в Аргос. У нас можно выиграть великолепные бронзовые призы! - воскликнул Данд.

- А у нас серебряный кубок!

- Я слышал про теплый плащ в Пеллене!

Со всех сторон неслись подобные выкрики, Иккос простер руки, словно сгребал все, что ему предлагали.

- Ну еще, еще! А ты, Ксенофонт, неужели ничего мне не предложишь?

- Почему я? - испугался мальчик.

- Ты сын славного Фессала. Чем был занят твой отец вторую половину жизни? Но разъезжал ли он по всем состязаниям? Не собрал ли там сотни две призов?

Мальчик страшно покраснел и в отчаянии озирался по сторонам. Ерготель, оказавшийся рядом, провел рукою по его длинным кудрям:

- Успокойся. Не ты должен стыдиться.

Иккос положил в рот кусочек сыра, разжевал его и проглотил.

- Вы все младенцы, начиная с Главка, которому еще далеко до растительности на лице, до Герена, у которого борода уже тронута сединой. Вы смотрите на меня как на дикаря, потому что я открыто говорю о том, о чем каждый думает втихомолку.

- Не касайся наших мыслей! - крикнул Содам.

- Хорошо. С самого первого дня вы держали меня на таком расстоянии, что не только ваших мыслей, но и ваших тел я не мог коснуться, разве только во время схватки.

- Ты сам в этом виноват, - произнес Сотион.

- Вы потешались надо мной, как над ярмарочным шутом.

- А ты кто? - спросил Герен.

Иккоса разозлил строгий тон этого вопроса.

- Ах ты, лохматый! Я обязан тебе объяснять? Я видел, как с тебя кусками отваливалась твоя неотесанность, Евримен возил тебя по песку, словно камень. Ты обучался борьбе не иначе как у своих африканских слонов.

- Довольно, довольно, - стал увещевать его Каллий. - Твоя болтовня может ведь надоесть.

- С каких это пор в Афинах разговор ведется с помощью кулака?

Иккос еще никогда не чувствовал такого превосходства над ними. Его невозможно было унять. Он дерзил, насмешничал, был невыносимым. Неожиданно он ошеломил их.

- Я беден! - признался он.

Многим показалось, что они ослышались. О чем говорил этот человек, увенчанный наготой атлета? Некоторые же, представления которых сформировались в уважении к достатку, понимали: бедный - значит злой, низкий, способный на любые проступки. К ним-то и адресовался Иккос:

- Только поосторожнее! Вспомните, как Симонид с Хиоса говорил об одном олимпионике 1, тот до победы был разносчиком рыбы, он доставлял ее из Аргоса в Тегею. Мне тоже пришлось бы заниматься подобными делами, если бы я заблаговременно не научился гимнастике. И могу вас уверить, что научился лучше, чем кто-нибудь, только почему-то вы видите в этом шутовство.

1 Победитель в Олимпийских играх, удостоенный венка.

Он смахнул сырные крошки с коленей, снова набросил на спину полотенце и прислонился к холодной стене. Все молчали, как бы погруженные в ленивую, полуденную задумчивость.

- Ты слишком много о себе воображаешь, - отозвался Каллий. - Чего ради мы обязаны были проявлять заботу о том, чем ты занят?

- Никто и не требовал этого от вас. Но можно было рассчитывать на то, что такие атлеты, как вы, хоть немного смыслят в гимнастике.

- Клянусь Зевсом, ты, кажется, воображаешь, будто только ты ее открыл?

- Сын Дидима, ты знатный господин. С момента появления на свет тебе никогда не приходилось задумываться над тем, откуда весь тот достаток, который тебя окружает. Еда, кровать, на которой ты спишь, одежда, которую носишь, эти великолепные скребки, один из которых ты обронил, и тебе при этом и в голову не пришло искать его, дом (хотя, вероятно, он у тебя не единственный!) - все это ты приемлешь безотчетно, как воздух. У тебя много невольников, да и здесь тебе прислуживают двое алейптов. Чтобы ты стал таким, каков есть, другие немало над этим потрудились. Ты теперь ловкий, постиг искусство кулачных ударов, словно накинул готовый хитон, не зная, кто для этого собирал лен, ткал материю, кто его сшил.

- Надеюсь, ты не станешь утверждать, что я учился гимнастике, сложа руки?

- Вероятно, он скажет именно так, - вмешался в разговор Телесикрат. Он всех нас считает бездельниками.

- Йо! - воскликнул Иккос. - Ты, сын Карнеада, можешь служить для всех примером трудолюбия. Тащишь свой плуг в гору. Ты рожден борцом, а стал бегуном. Это уже похоже на героизм, который, впрочем, Гисмон должен бы выбить у тебя из головы, или еще откуда-то, просто я не знаю, каким образом можно воззвать к твоему разуму.

Улыбка объединяет людей. Этого незначительного сокращения лицевого мускула, который изменяет две-три черточки в выражении физиономии, бывает достаточно как явного свидетельства перемирия. Последние слова Иккоса у одних только чуть тронули дугу рта и собрали немного морщинок в уголках глаз, у других же, обнажая зубы, поднялась и верхняя губа и круговая мышца сузила щелки век. Тарентинец, однако, не использовал преимущества, каким одарила его эта минута веселости, и непринужденно произнес:

- Я обязан был с самых ранних лет думать о себе, а заодно научился думать и о многом другом. И тогда гимнастика представилась мне достойной того, чтобы ею заняться. Я убедился, что наши палестры и гимнасии могли бы давать нам больше, чем дают.

- Они удовлетворяли более достойных, чем мы, значит, и для нас они хороши, - оборвал его Содам.

- Я не удивился бы, скажи эти слова аркадиец. Но в твоих краях, как и в нашем Таренте, люди с детства смотрят на море, а не в глубь континента. Море постоянно волнуется, а земля неподвижна. Я понимаю это так: земля - прошлое, а море - это само будущее, новое и неведомое. Минувшего уже никто изменить не в силах, да и нет в том необходимости, независимо от того, плохое пли хорошее это прошлое. Но то, что ждет нас, мы способны изменить по своему желанию.

- Если богам будет угодно, - вставил Герен.

- Грил, напомни ему афинскую поговорку: к Афине взывай, но и сам не зевай.

Грил кивнул с удовлетворением.

- Да, мой навкратиец,- продолжал Иккос. - Богам скоро бы сделалось невмоготу, если бы мы по каждому пустяку уповали на них. Что тут толковать о богах! Я не думаю, что я их чем-то оскорбил. Наоборот, ничто так не радует богов, как стремление человека к совершенству. Кто знает, будь у меня твои силы, я, возможно, на этом не успокоился бы, но мое тело не было в палестре на лучшем счету. Ты помнишь, Сотион?

- Точно так же, как и мое, - отозвался тот.

- А ведь и в самом деле, - задержал Иккос взгляд на его фигуре, как бы любуясь ею.

Все невольно посмотрели на Сотиона и обратили внимание, как он раздался в плечах, возмужал. Они не заблуждались. Его всегда видели в постоянном движении и сами при этом вели подвижный образ жизни. Иногда кто-нибудь обращал внимание на какую-то новую особенность его фигуры, казалось, что кто-то незримым резцом касался различных частей его тела. Например, интенсивно развившиеся спинные мышцы сгладили торчащие позвонки, линия позвоночника проступала не так резко, как это обычно бывает у мальчиков. Прежде никто не окидывал взглядом всю его фигуру, и теперь, когда он стоял неподвижно, все поразились великолепию его возмужания.

- Да, похвалы достойно такое тело, - произнес Иккос. И на самом выдохе, тихо добавил: - ...к которому отнеслись с таким легкомыслием.

- Ты бы вел себя иначе? - рассмеялся Содам.

- Ты хотел меня этим задеть, но ты угадал. Я не стал бы целиком полагаться на природу.

- Тебе пришлось бы пожертвовать слишком многим.

- Не надо ссориться. Когда я говорю вам, что думал о гимнастике, я не пытаюсь утверждать, будто все, так вас задевающее, придумал я сам. Известно ли вам, что Милон написал книгу? Ты, Филон, можешь улыбаться. Тирас так далек, что, возможно, только твой правнук сумеет ее прочесть. Хотя и тебе полезно было бы с ней ознакомиться. Ты узнал бы, что борцу необходимо употреблять хотя бы немного мяса.

- В олимпийских правилах об этом ни слова!

- Дорогой мой, они составлены в те времена, когда в Олимпии ничего, кроме состязаний в беге, не было. Впрочем, придерживаются ли здесь каких-то ограничений в рационе? Вам по-прежнему дают сыр и сушеные фиги, а если кому-то хочется питаться иначе, он может себе такое позволить? До сих пор не понимаю, почему вас так взволновала рыба, которую мне принесли в первый день?

Вопрос предназначался всем, но ответил па него Грил:

- Ты сам посмеялся бы, если смог бы тогда поглядеть на себя. Кто из атлетов так заботится о своем желудке, едва переступив порог гимнасия?

- А о чем, мой афинянин, заботиться атлету, как не о своем теле? Что бы ты сказал о музыканте, который забросил свою арфу и ржавчина источила ее струны? Тело - наш инструмент, с ним надо бережно обращаться, чтобы наша игра была совершенной.

Кто-то вздохнул. Некоторые нетерпеливо шевельнулись. Песок, на котором они сидели, слишком нагрелся. Скамандр встал, потянулся и зевнул, как пес. Сотион оставил свое место у стены, прошелся несколько шагов и, красиво изогнувшись, захватил горсть песка с площадки. Позволил песку медленно высыпаться из сжатого кулака, потом разжал ладонь и стал всматриваться в оставшиеся песчинки, словно хотел сосчитать их. Наконец, смахнул их и вытер руку о бедро.

- Твоему борцу, Иккос, только в пуховиках сидеть. Все головы повернулись к Сотиону, он стоял в лучах солнца, они щурили глаза от света, который отбрасывала его лоснящаяся, широкая, спокойная грудь.

- То есть как?

- Клянусь Гераклом, когда я тебя слушаю и думаю о том атлете, который должен так тщательно заботиться о себе, мне кажется, будто я вижу тихую, затененную комнату, слышу осторожный стук ложки в сосуде с лекарством. Ведь он, этот твой атлет, больше всего жаждет покоя, солнце ему мешает, сна недостаточно. Ему необходим точный рацион, он озабочен то тем, что сбавил, то тем, что увеличил свой вес, он страшится опасностей, подстерегающих его со всех сторон, страшится многого такого, что воспринимается просто, как воздух легкими. Он обращается за советом к врачам, либо он сам себе врач не говорил ли ты нам однажды, как опасно для бегуна увеличение объема селезенки и что имеются отвары из трав, которые следует пить, чтоб избежать этого?

- Возможно, и говорил, - согласился Иккос. - Кто утверждает, будто наша профессия не требует самоотречения?

Сотион поднял руку.

- Нет профессии атлетов!

- Нет? Ты уверен в этом? - Иккос рассмеялся в нос, глухо покашливая. Астил...

В общем ропоте повторилось это имя. Астил из Кротона был лучшим атлетом своего времени. В трех последних Олимпийских играх он завоевал семь венков: в стадии, диавле и вооруженном беге. Бросить тень на такое славное имя было низостью.

- Ты дурной человек! - выкрикнул Грил.

- Не забудь, - Иккос тоже повысил голос, - что я несколько лет кряду живу в Кротоне. Вы ведь, наверное, обратили внимание, что я все замечаю! Но раз вас это оскорбляет, не скажу больше ни слова. В Олимпии вы сами во всем убедитесь.

- Астил будет и на этот раз?

- Не только будет, но, если не ошибаюсь, преподнесет вам сюрприз.

Снова они все утратили с ним контакт. Беседа, в сущности, велась окольными путями, полна была недомолвок и загадок. Иккос, несомненно, знал, чего хочет, да еще всегда умел занять такое место, откуда вся их группа видна была как на ладони. Сам же он то и дело пропадал, маскировался с помощью слов, и опять вспыхнула прежняя неприязнь к этому человеку, он стал еще более чужим, чем прежде. Многим хотелось подняться и уйти, но они остались и продолжали сидеть, только появилось ощущение, что между ними и Иккосом зияет пропасть. Ощущение это было настолько сильным, что их поразил его голос, зазвучавший совсем рядом, спокойный голос:

- Если слово "профессия" вас оскорбляет, будем говорить "искусство". Надеюсь, никто не станет отрицать, что бег, пентатл или борьба - это искусство? Мы постигаем его, ведь не у каждого из нас равные способности. Прошли времена, когда Главк из Кариста прямо от сохи сумел стать кулачным бойцом.

- Во вред ему это не пошло, ведь завоевал же он несколько венков, отозвался Меналк.

- Что же ты не последовал его примеру? Послушайте, не будем рассуждать как дети. Нас здесь несколько десятков хорошо подготовленных профессионалов, каждый окончил палестру, потом гимнасий, кое-кто позаботился об алейпте или атлете, который продолжал бы совершенствовать его, наконец, вы прибыли сюда, где, как говорят, лучшая школа, и ежедневно каждый тренируется в меру сил и способностей...

- Но ты переходишь границу, - прервал его Сотион.

- Какую границу?

- Границу жизни!

Эти два слова пронзили их как резкий луч света. Густой мрак расступился, все споры, которые подавляли их умы, беспомощные по части всего того, что скрыто в глубинах подсознания, непроизвольных порывов, и вся неприязнь к загадочному пришельцу - все получило блестящее объяснение. Эта истина казалась настолько очевидной, что у многих на полуоткрытых устах замер возглас изумления: как можно было сразу не понять этого!

- Ты говоришь о нас так, будто мы на свете единственные. А ведь, кроме нас, есть тысячи таких, которых тот же самый рассвет будит для тренировок и те же сумерки провожают из гимнасиев.

- Наше совершенство для них стимул и образец.

- Да, я тоже так думаю, но каким образцом сможешь ты быть для всех тех, которые никогда не выйдут из рамок обычной жизни? Чья судьба никогда не выведет их на наш путь? Зачем ты хочешь дать им изнеженное и капризное тело, научить их осторожности? Чего ради, в самом деле, так носиться с ним, как с драгоценной статуэткой в деревянном футляре, беречь, как хрупкую вещь, которая может попортиться или сломаться?

- А что ты можешь им предложить?

- Я - ничего. Пусть остаются сами собой там, где они пребывают, - в тех прибежищах радости и свободы, в палестрах и гимнасиях, которые с благословения богов возвели наши предки. Я один из них и только тем на какой-то миг стал другим, что счастливый случай позволил мне отправиться в Олимпию, счастливый случай, ничего более!

Иккос молчал, устремив на него столь темный взгляд, словно весь мрак ниши, где он сидел, сосредоточился под дугой его сросшихся бровей. Сотион видел его, будто сквозь дымку.

- Тебе нужны атлеты напоказ. Ты даешь им силу и ловкость, необходимые лишь на короткий миг зрелища. Поэтому я тебе и говорю, что ты пересекаешь границу жизни. Такой атлет, какого ты хочешь воспитать, - это уже не сила, скорее, бесполезная сила, непригодная в жизни, за такой всегда нужен присмотр и опека, а это уже слабость. Ты говоришь: отречение. Я ни от чего не хочу отрекаться. Вот будет досада, если когда-нибудь я пожалею, что в долгу у своего тела, что в лучшие годы жизни не отдал ему все, на что был способен.

Сотион умолк, весь еще дрожа от этого крика души. Он почувствовал на себе пламенные взгляды товарищей, которые воодушевляли его:

- Ты неприятен мне, как надсмотрщик рабов, тебя окружили эти несчастные люди, и ты навязывал им свою волю. Ты ограничивал их. Дело не в том, что ты ешь и когда спишь, я думаю даже, у тебя есть чему поучиться, но тебе хочется спеленать нас. С той минуты мы не могли бы уже вздохнуть, не подумав сначала, короткий или глубокий вдох следует сделать. За тобой по пятам тянется жалкий страх, глупый, неведомый прежде вид трусости, боязнь совершить любое лишнее опрометчивое движение. Ты оберегаешь свое тело, как полную до краев амфору, чтобы донести ее, не расплескав, до самой Олимпии. Цель превращает тебя в раба.

- А для тебя, - Иккос прокашлялся, как бы прочищая горло, - разве для тебя это ничего не значит? Например, оказаться самым лучшим?

- Быть лучшим, да, - воскликнул Сотион. - Этого желания самого по себе достаточно.

- Ты хочешь сказать, что не ждешь награды? Даже если наградой окажется слава?

- Слава! Это все равно, что ты бы сказал: небо!

- Ты так стремительно оторвался от земли, что прости меня, если я не сразу воспарю за тобой!

- Кто знает, возможно, ты никогда не поднимешься туда, полагаясь только на свои силы, - воскликнул Содам.

Иккос встал и вышел из ниши. Наброшенное на спину полотенце он бросил на скамью. Этот кусок полотна, всегда сложенный с такой раздражающей старательностью, аккуратный четырехугольник, всегда без единой складки, валялся измятый, скомканный, сморщенный - наглядная картина нарушенного покоя и порядка.

Иккос принялся расхаживать вдоль противоположной стены, как бы совершая послеобеденный моцион. В такт размеренным шагам поскрипывал песок. Он отзывался как единица измерения времени, бессмысленный отсчет минут, которые растворялись в мирной тишине. Друзья Сотиона сидели теперь как бы на берегу спокойной водной глади, просвечивающей до самого золотого дна. Мысли проплывали в их сознании, покачиваясь, как лодки с опущенными веслами.

Неожиданно послышалось конское ржание. Совсем близко, кони где-то рядом с гимнасием. В один миг все оказались на ногах. Мальчишки бросились наперегонки.

Лошади здесь! Как ночное пение петухов предвещает надвигающийся день, так конское ржание для людей из гимнасия - это первый знак, что пора упражнений и тренировок завершается. Лошади появляются в начале последнего месяца, проходят отбор, и попавшие в список состязаний отбывают в Олимпию.

Весь плетрион сбежался на рынок, куда пригнали табун лошадей. По копытам, обернутым лыком, и по белесой пыли, которая осела на шерсти, было видно, что прибыли они издалека. Ерготель сказал:

- Это сицилийские лошади.

- С чего ты взял?

- Я вижу людей Гиерона 1.

И он указал на прислугу - конюших и конюхов, у каждого из них виднелся серебряный паременник с цифрами сиракузского тирана. Прислуга суетилась возле своих животных, по очереди подводя их к элленодику, который определял возраст лошади, окидывал ее быстрым взглядом и записывал имя на глиняной дощечке.

За этой процедурой наблюдала толпа горожан, которые, увидев атлетов, приветствовали их криками. Вокруг них сразу образовалась толчея, их окидывали жадными взорами, к ним протянулось несколько наиболее смелых рук, чтобы притронуться к их телам. Какая-то особенно стремительная волна подхватила Сотиона.

- Смотрите, что с ним делают! - крикнул Содам.

Но Герен уже метнулся туда и раскидал людей. Он вырвал у них юношу и вынес на руках из толпы. Сотион перебросил ноги на плечи гиганта, подтянулся и уселся у него на загривке, как юный Дионис, едущий на взлохмаченном Силене 2.

1 Гиерон Старший, царь Гелы (478-467 гг. до н. э.), затем владетель Сиракуз. При его дворе жили Пиндар, Симонид и Эсхил.

2 Мифологический персонаж, сын Гермеса (или Пана), воспитатель и спутник юного Диониса.

Часть вторая

ОЛИМПИЯ

I. Луна над Олимпией

В третий раз после летнего солнцестояния наступило новолуние. Громадная арка небосклона, протянувшаяся от Кавказских гор до Геракловых Столпов, разнесла эти ночные сигнальные огни по всему пространству греческого мира. Словно путеводная звезда, взошла Олимпия на вершину небесного свода. Посреди лесов и гор, из прибрежных песков стали видны все дороги, от тропинок, сбегающих с перевалов, до просторных морских путей (богам, взирающим сверху, они, наверное, казались нитями, тянущимися к веретену). Сколько их было, разбросанных, перепутанных, и вот наконец собрались они воедино, свились волокнами и легли на земли Элиды.

Раньше всех началось движение на дороге из ахейской Димы, той, что в окрестностях Вупрасия сливается с другой, ведущей гостей с западного побережья, из двух портов: Гирмины и Киллены.

Скрипели колеса в глубоких колеях, выбитых по обе стороны тракта, на котором повозки не могли разминуться. Рядом бежала тропинка для пешеходов и тех, кто ехал верхом, на лошадях, мулах или ослах. Шли процессии, торжественные theorie 1, направляемые государствами и городами, а вместе с официальными представителями следовали обычные пилигримы. Округа, племена, города, общины держались вместе, их нетрудно было отличить: между одной партией повозок, ездоков, пеших и следующей всегда был разрыв. Подчас, когда ломалось колесо или падало животное в упряжке, порядок нарушался, в образовавшейся неразберихе все сбивались, движение прекращалось, поднимался шум. Препятствие устранялось, повозка, требующая ремонта, сворачивала на обочину и дальше тащилась в самом хвосте, где постепенно собиралась толпа бродяг со всех концов света.

1 Процессии (греческ.).

Странствовали на лениво передвигавшихся волах, выносливые животные тащили большинство упряжек. Жара тяжестью оседала в ногах, изводила жаждой, животные ревели, требуя воды. Останавливались у каждого ручейка. Тогда наступало оживление, молодые бежали с полными ведрами, из рук в руки передавали кружки со студеной водой, некоторые раздевались и с минуту лежали на камнях мелкого потока. Их охватывала внезапная бодрость, они принимались петь. Едва вступали в лес или хотя бы встречалась по пути купа деревьев, тотчас же рассаживались в тени, кто-то играл на дудке, кто-то угощал вином, зато потом приходилось бежать, догоняя своих.

Защитой от солнца служила широкополая шляпа. На многих были кожаные шапки, и, когда их снимали, по лицу текли струйки пота. Некоторые обходились платком, концы которого завязывали под подбородком, для многих единственной защитой от солнца служила копна волос. Волосы в основном были длинные, заплетенные в косы, их укладывали в полотняные мешочки, укрепленные на затылке. Вельможи из Сицилии и Великой Греции ехали в удобных повозках полулежа под зонтами. Некоторые повозки были крытыми, сквозь щели в полотне можно было различить бледные лица стариков, чьи силы подорвала дальняя дорога.

В полуденные часы нетерпение возрастало, ссоры вспыхивали по любому поводу, день удлинялся и казался бесконечным. С наступлением вечера гудела и шумела вся процессия, одни предлагали устроить привал, другие требовали использовать прохладу и ехать дальше. Волы, нахлестываемые кнутом, упирали рога в передние повозки. Наконец, усталость парализовала всех, и среди конского ржания, рева ослов люди нередко засыпали с недоговоренным словом на устах. Они лежали, обеспамятев, на свежевспаханных полях, на стерне, у края дороги, которая приносила бодрость сном и мраком, и утренний рассвет всходил над ней, как бы пребывавшей во власти волшебных чар.

Чуть свет поднимался шум, накатывавший издалека. Где-то сзади появлялись новые повозки, просили освободить проезд, люди просыпались, расправляли одеревеневшее тело, солнце выбирало росу из одежды в терпком запахе озона.

Под Элидой возникали временные лагеря, состав которых постоянно менялся. По гимнасию сновало множество людей, ищущих среди участников состязании родственников, друзей или знакомых. Капр наконец велел запереть ворота, чтобы не мешали тренировкам. Пришельцев впускали только в помещение элленодиков, где они могли сообщить сведения об атлетах из своих общин. Больше одного дня никому не разрешали задерживаться, чтобы не лишать места тех, кто прибывал вслед за ними.

Дальше дорога карабкалась по предгорьям Акрореи в направлении на Ойнею, вечные клены которой навевали предания о царе Авгии и его дочери-колдунье, собирающей травы по берегу Ладона. Торговцы на несколько дней задерживались в Алесии, где устраивалась ярмарка, немощных манили чудодейственные источники Гераклеи, бьющие фонтаном из-под храма Ионийских нимф. За Салмоной, некогда столицей Салмонея 1, которого Зевс поразил молнией, открывался вид на долину Олимпии.

1 Царь Фессалии, выдавал себя за Зевса, разъезжая на колеснице, имитировал молнию и гром с помощью факелов и железного листа; за такую дерзость был убит Зевсом.

Она лежала в створе двух рек: широкий Алфей сливался здесь со своим притоком, "шумным" Кладеем. Среди холмов, окружающих равнину, выделялся конусообразный Фрикс, с вершины которого сквозь деревья проглядывал храм Афины Кидонийской, бугор, где все еще чернели пепелища разрушенной Писы; наконец, Кронион, гора Крона, она отбрасывала свою тень, пахнущую соснами, на прилепившийся к ее склонам священный округ. Это, собственно говоря, была роща, там росли раскидистые платаны и невзрачные, серые оливковые деревья, над которыми виднелись крыши строений, чуть далее открывалось пустое пространство, с холмом курящегося алтаря. Оттуда расходились две золотистые полосы - стадион и ипподром.

Проникновенная тишина, пленительная мягкость оберегали здесь каждую деталь пейзажа. Те, что попадали сюда впервые, замирали, размышляя над скромной простотой жилища Зевса. Фокийцы, воспитанные в непосредственной близости к дикому величию Дельф, взбирались на возвышенности, откуда еще шире виден был покой зеленых долин, лесистых холмов, реки, плывущей среди поросших миртом высоких берегов, замедляющей свой бег на поворотах, омывающей в своем широком русле пушистые островки, чтобы, наконец, в бескрайнем разливе бледно-желтого света ухватить сверкающий край Ионического моря. Так выглядела обитель бога, и, если он сам избрал это место, значит, такой же должна была быть и его душа.

Тем временем возле Олимпии все ширился людской поток.

От устья Алфея катила первая волна, которую принесли маленькие суденышки, покачивающиеся теперь на мелководье рейда, вторая - с севера, от Элиды, третья - с юга, из Трифилии и Мессении, наконец, четвертая - с востока. Последняя, самая многочисленная, двигалась по большой дороге, пересекающей всю Аркадию, от истоков Алфея, который эту тропу народов проложил среди самых диких гор. К ней привязывались все пути с восточного побережья: из Лакадемона, Арголиды, из Коринфа и Мегары, к которым присоединялись более отдаленные, из Аттики, Средней Греции, со всех островов Архипелага и Малой Азии, а также с берегов Черного моря, ведь очень много судов сворачивало в гавани Афин или Коринфа, чтобы не огибать всего Пелопоннеса. Теперь вся эта масса людей сошлась на равнине между двумя реками.

Подъезжавшие повозки останавливались на расстоянии двух стадиев от священного округа. В этом месте образовывалось пустое пространство, откуда Олимпийский Совет мог наблюдать за порядком.

С утра до ночи члены его в сопровождении рабдухов 1 и мастигофоров, вооруженной стражи с палками, принимали пилигримов. Сначала появлялись архитеоры, предводители процессий, представляли общину, число своих людей, повозок и животных, договариваясь о месте для лагеря. Лучшими, разумеется, считались самые близкие места, их отводили государствам и городам, имевшим особые заслуги перед Олимпией; большим подспорьем могли служить и личные взаимоотношения архитеора. Ему приходилось немало попотеть, бегая от одного члена Совета к другому, умоляя и заклиная их, ссылаясь на свои знакомства, взывая к их памяти, возвеличивая подлинное или мнимое родство, а если его между людьми не существовало, он обнаруживал его среди богов или героев своего края, Зевсу Олимпийскому подсовывал какую-нибудь нимфу из родных сторон, выводя из этой связи длинное потомство: собственный род, свою особу связывал с какой-либо из этих генеологических ветвей. Доходило до ссор, когда кому-то назначали место на расстоянии нескольких стадиев от Олимпии. Однако разумнее всего было занять его поскорее, так как в нынешнем году оно могло казаться почти что привилегией. Трудно даже представить себе, где раскинут свой лагерь те, что прибудут последними.

1 Наблюдатели за порядком на гимнастических площадках, стадионах и прочих массовых зрелищах.

Отдельные партии двигались в порядке очереди. Каждую сопровождал член Совета, чтобы не нарушали указанных границ лагеря. Это отнимало столько времени, что дороги превращались в одну сплошную взбудораженную, раздираемую склокой стоянку кочевников. Нередко после целого дня ожидания только к ночи удавалось беспрепятственно проехать.

На равнину, сотканную из сплошного серебристого света, вступали как в сновидение, и многие, дотащившись до своей стоянки, опускались на землю, молитвенно сложив руки, молча взирали на строгие очертания Олимпии, вслушивались в тишину, напоенную росой, бедные животные, измученные ярмом, которое позабыли с них снять, жалобно стеная, тыкались им в головы своими влажными ноздрями.

Пока не заходила луна, спать никто не ложился.

Тысячи глаз провожали молодой месяц в его коротком странствии по небосводу. Отражаясь в зрачках, он утрачивал свои подлинные очертания, слишком простые и вместе с тем загадочные.

Одним богиня Селена показывала золотую диадему на темных волосах, другим венок из серебристых листьев или же факелом освещала себе путь во мраке ночи. Видели ее мертво поблескивающий глаз, безукоризненную белизну щеки, полоску лба из-под приподнятого покрывала. Ее отправляли в пещеры, затерянные далеко в горах, или же на берег потока, который опоясывал землю. Она ехала в повозке, на быке, на лошади, на муле, на белорунном баране.

"Многоименная", она родилась от титанов, Гипериона и Тейи или опять же от Гелиоса, который где-то в другом

месте считался ее братом, а подчас и мужем. Она ускользала от людского воображения, как и ее свет, переливающийся среди морских волн светозарными сплетениями змея. Для многих чистая и непорочная дева, она в Немее считалась матерью чудовищного льва, в Аркадии - любовницей лесного Пана, а людям из карийской Гераклеи известен был некий грот на горе Латмос, где Селена каждую ночь склонялась над беспробудно спящим Эндимионом 1.

1 Юноша, погруженный в вечный сон Зевсом, в него была влюблена богиня луны Селена, посещавшая его в пещере в течение тридцати лет.

Но здесь, на земле Элиды, где Эндимион почитался одним из первых царей, Селена родила ему пятьдесят дочерей, пятьдесят месяцев восьмилетнего цикла, священного круга двух олимпиад, и как раз теперь последняя ее дочь во время "девического" месяца парфения спешила к своему полнолунию.

II. Под пологом палаток

В речной долине выросло громадное и красочное поселение. Густо сгрудившееся около священного округа, оно было свободнее в отходящих от центра ответвлениях, которые, впрочем, с каждым днем все больше заполнялись. Круглые или четырехугольные кожаные и полотняные разноцветные палатки объединялись по общинам, отделенные друг от друга узкими проходами. Родственные общины держались вместе, и такие укрупненные территории образовывали как бы целые государства - здесь можно было увидеть Аттику, Лакедемон, Беотию, Сицилию, сотни границ греческого мира отстаивали свою независимость в этой тесноте.

Велик был, однако, соблазн их нарушить. Неожиданно теспиец отправлялся на поиски топора, и, хотя у него в палатке имелся свой собственный, он приносил его от византийцев, мессенец обнаруживал свою собаку в далеком Эпире, остров Самос поил водой Массилию. Исполнялось как бы нечто вроде детского сна, словно у ног вырастали Гермесовы крылья. Мир изменил свои масштабы. Наконец-то можно было пройти его вдоль и поперек, надышаться запахом чужбины.

Каждый лагерь сохранял свой неповторимый облик. Расположение палаток, расстановка повозок, место для свалки, незначительные детали в кажущемся единстве бессознательно выказывали своеобразие страны, откуда происходили. В этом угадывался ритм гор, долин, побережий, животные тянули головы в разные стороны, словно угадывая направление родных коровников и конюшен. Одежда людей была рассчитана на самые различные климатические условия, аркадийцы со склонов горных вершин не расставались с кожухами, вокруг бронзовой наготы жителей Ливии простиралась пустыня, в которой нет ни воды, ни дождей, ни капли росы. И каждый как бы принес с собою воздух родной земли, он улавливался в запахах лагерей. Он шел неведомо откуда, от людей, от утвари, из раскрытых палаток, пробивался из опилок и мусора, где отдавали свое последнее дыхание листья, стебли трав, засохшие цветы, прихваченные вместе с поклажей. Случалось, что из складок накидки, долго пролежавшей в сундуке, вылетал мотылек, оставляя кокон, вплетенный в нитки шерсти, и трепетал, переливаясь необычайной окраской, словно дух неведомого континента.

Многообразие обычаев выказывалось в любом поступке. В человеческих жестах находили свое отражение зоны, параллели и меридианы, в них проявлялся образ жизни пастухов, землепашцев, купцов, мореходов; вертел в руках спартанца издавал стремительный шелест копья, аргосец восседал на табурете, словно на лошади, жителя лесов узнавали по беззвучным шагам. Но вся Греция, несмотря на свое многообразие, казалась почти монолитной среди фантастической стихии колоний: Африка, Иберия, Галлия, Иллирия, Италия, Скифия, Сарматия, Сирия, Египет своим дыханием из самых глубин собственной загадочной истории и цивилизации накрывали эти сотни греческих городов, цепочку хрупких звеньев, зацепившихся за их побережье. В каждодневном соприкосновении с варварами, на караванных путях, в толчее портовых городов человек впитывал их мысли, суеверия, пороки, как уличную пыль, проникающую во все поры тела. Его душа покрывалась причудливым орнаментом, улыбка, взгляд, жест выражались словно с помощью знаков неизвестного алфавита. Но подчас достаточно было увидеть узел на веревке или контуры горшка, заметить ничтожную морщину, прищур век, как следствие глубокой и скрытой бури чувств, чтобы среди этих арабесок и вензелей распознать чудесную братскую схожесть.

Тысячи неожиданностей разделяли и вновь сближали людей. Здесь было представлено бесчисленное количество наречий и говоров, язык колоний заглушали сорняки чужих слов, все это порождало удручающие недоразумения. Обычный предмет, обиходная утварь внезапно превращались в загадку, которую невозможно было разгадать в разных концах этого обширного лагеря. Ударения, согласные, придыхания, грамматические роды подчинялись непостижимым капризам, невозможно оказывалось доверять даже гласным, настолько значительно видоизменялись они при раскрытии рта, движении губ, сжатии зубов. От слов часто оставался голый костяк, сама сердцевина звука, которому далекие века поверяли сокровенный смысл предмета. Но как быстро и горделиво крепли эти отростки в речи и сердце. Однажды услышанные и понятые, они выявляли свои корни, давали новые побеги, распускали пышную листву, которая отбрасывала великолепную тень, тень пространства и времени.

В светлом ощущении сообщества угадывались очертания древнего бытия, когда еще все племена жили вместе, когда подобный лагерь, окруженный шумом северных степей, влиял на решения о переселениях и завоеваниях. Где и когда это было? Ни одно воспоминание, ни один миф ни слова не говорят об этом. Но ведь царили такие времена, когда ни дорийцев, ни эолов, ни ионийцев не существовало, а был единый народ, связанный теми же сухожилиями, которые и теперь способны передавать мысли по разнозвучащим губам. Откуда бы иначе рождалось это удивительное ощущение тепла, которое, можно сказать, проникает в самую душу даже при еле слышном шорохе живущего рядом.

Многие знали друг друга по предыдущим Олимпиадам, встречались приятеля по каким-то совместным приключениям, вспоминались лица, виденные в далеких портах, в полуосвещенных трактирах, вновь сходились самые глухие тропы, на которых однажды случайно пересеклись чьи-то судьбы. Поминутно раздавались радостные возгласы.

- Кого я вижу? Невероятно, клянусь Зевсом!

- Тебе, кажется, снова пришлось пережить бурю?

- И какую! Я уже слышал голос сирен.

- Да, да! В наши годы не мешало бы остаться дома.

- Нет, невыносимо представить, что умрешь в постели, в которой ты явился на свет.

- Что ты там рассуждаешь про годы!..

Все чувствовали себя такими молодыми, что весь мир казался им в девичьем возрасте, возрасте той девушки, что стремительно проскользнула между палатками. Она исчезает, и лишь один ее голос доносится из-за полога, мягкий и легкий голос, золотистый завиток среди всего того мужского многоголосья, которое вдруг стихает.

Во всем лагере ни одной женщины. Они остались дома: по закону вход в Священную рощу во время игр для них закрыт, даже реку Алфей им запрещено переходить. Там, за рекой, по направлению к Скиллунту, видна Типейская скала, оттуда предписывалось сбросить виновницу, нарушившую запрет. На людской памяти такого еще не случалось. Но закон есть закон, хотя никто и понятия не имеет, откуда это пошло. По какому-то древнему предрассудку сельской жизни женщин изгоняли, дабы они не подрывали силу урожаев, не допускали к олимпийским церемониям и к культу покровителя хлебов Эвноста в Танагре, перед ними закрыли двери храма Крона. Только девушки пользовались извечной привилегией своей непорочности.

Среди них была одна, имя которой повторялось по всему лагерю.

Она шла, опираясь на руку отца, почти одного с ним роста. Дорический пеплум 1, скромный в покрое, не скрадывал очертаний ее фигуры, и она не тонула в обилии материала. Упругая зрелость ее форм ощущалась особенно там, где сукно было перехвачено в талии и ниспадало длинными, ровными складками. При каждом шаге складки раздвигались и под мягкой шерстяной тканью обозначались очертания ноги, законченной и совершенной. Широкая в плечах, с высокой грудью, которая выступала под прикрывающей ее апоптигмой 2, она смуглостью своих рук, шеи, ступней, выглядывающих из сандалий, заявляла миру о своем теле, взлелеянном солнцем и морским ветром.

1 Вид женской одежды.

2 Часть женского платья (пеплума), прикрывающая грудь.

Гидна, родившаяся в Сикионе, на полуострове Паллена, сопровождала своего отца Скиллия в его поездках на ловлю губок. Еще полудетскими руками она срывала с подводных скал эти студенистые живые кусты, все смелее, все выносливее в единоборстве с морской стихией, с тяжестью волн, в которые погружалась, быстрая и умелая в работе посреди голубоватого мрака глубин. Легкие приобрели удивительную силу дыхания, воздух, зачерпнутый на поверхности моря, оставался в них так долго, что Скиллий, всплывавший первым, каждый раз переживал и страх и радость. Наконец и она выныривала, взлетал на мгновение из воды ее торс, раскачиваемый вздохом, будто легкие раскрывались, чтобы объять весь мир, и тотчас она превращалась в светящееся движение, в частицу вольной стихии, до тех пор пока не расставалась с последней волной, выскакивая на берег.

Ей и в голову не приходило, что ее искусство сможет когда-нибудь пригодиться для чего-то иного, нежели ловля губок. Но вот вспыхивает война, наступает как бы конец мира, неисчислимый людской поток смывает их дом, море вскипает тысячью весел, их лодка, привязанная к неведомому кораблю, плывет северо-восточным ветром. Неизвестно, сколько времени провели они в состоянии этой дикой растерянности. Небо, море и суша взывали всеми языками, но ни одно слово не напоминало звук человеческой речи. Все, что Гидна поняла за это время, укладывалось в одну фразу: "Надо сорвать суда с якорей". То был голос ее отца, сдавленный и тихий, едва уловимый в грохоте бури посреди ночи, темной, как сама земля.

Они начинали пробираться под волнами. Подплывали под днища судов, ползали в тинистом, кипящем мраке, покуда их руки не натыкались на якорный канат; тогда они принимались дергать его, вырывали железные клыки, вбитые в дно, и выныривали, чтобы отдышаться. Ураган, словно молния, пронзал им легкие, треск судна, подхваченного ветром, и отчаянные крики команды на мгновение усиливали грохот бури, они снова уходили под воду, и еще корабль исчезал в ночной бездне. Несколько десятков персидских судов они предали смерти. Они сами рассказали обо всем случившемся, приплыв в одну из последующих ночей из Афеты в Артемисий.

- Погляди-ка, эта девушка проплыла восемьдесят стадиев!

- По-твоему, у них не было лодки?

- О какой лодке ты говоришь? Спроси Ликомеда, сына Эсхрея, если он где-то здесь. Он был капитаном корабля, к которому подплыла девушка, и бросил ей конец. Она вскарабкалась по канату проворнее, чем это сделал бы ты.

- И добавьте, что они не явились с пустыми руками. Наши военачальники только от них и получили первые достоверные сведения о передвижении персидского флота.

Это великолепно, что существует такая девушка и такой лагерь, изобилующий значительными событиями!

Каким-то чудом палатки афинян, спартанцев, тегейцев, коринфян, потидейцев, сикионийцев, эпидаврийцев, трезенцев оказались рядом, недоставало лишь часовни Андрократа да источника Гаргафии, чтобы эти невысокие холмы и окрестную равнину принять за поле брани под Платеями 1. Товарищи по оружию приветствовали друг друга с радостным изумлением, так встречаются лишь люди, вместе пережившие дурные времена.

Над ними вскипал шум воспоминаний. Кто-то спас чью-то жизнь, кто-то вынес кого-то с поля боя, раненые показывали друг другу зарубцевавшиеся шрамы. Вздохом помянули души погибших. А когда уже недоставало слов, восклицали: "Клянусь Зевсом! Клянусь Палладой! Клянусь Гермесом! Клянусь Эаком!" Весь Олимп участвовал в их веселье.

Собирались большими толпами, брались за руки и выкрикивали:

- Саламин!

- Платеи!

- Микале! 2 - чтобы созвать тех, чья стоянка находилась далеко, а затем направлялись в сторону Гарпины, где было пусто, и рассаживались широкими кругами.

1 Город в Беотии, где произошла (в 479 г. до н. э.) битва эллинов с персами, закончившаяся поражением последних.

2 Название гор и мыса между Эфесом и Милетом, где в 479 г. до н. э. произошла знаменитая битва эллинов и персов, в которой персы были разбиты.

Самым важным казалось выяснить, как отложились эти события в памяти самых разных людей. Это не было внесено ни в один архив, ни в одну хронику и продолжало жить только в людской молве.

А в это время на далеком Карийском побережье двенадцатилетний мальчик пока еще забавлялся ракушками, погонял тележку с впряженной в нее собакой, и пройдет еще немало времени, прежде чем он отправится странствовать по свету, прежде чем из уст людей услышит живую историю и прежде чем увековечит ее раз и навсегда в книге, которая будет начинаться следующими словами: "Геродот из Галикарнасса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности" 1.

1 Геродот. История. В девяти книгах. "Наука", Л., 1972, с. 11.

И спустя пять Олимпиад весь народ услышит его. Здесь, под сенью священного округа, зазвучат сладостные звуки ионийской речи над развернутым свитком папируса. Время обратится вспять, и эпоха великих лет спрессуется до нескольких часов, состоящих из всепроникающих слов. Новое поколение, которое в день Марафона спало с поднятыми вверх кулачками, а после Саламина отроческими голосами исполняло хвалебную песнь, а еще более юное, у которого от этих названий слипались глаза на дедовских коленях, наконец-то охватит единым взглядом все, что жило в бесчисленных легендах и рассказах. Старики же, приложив ладонь к уху, будут изумляться, что же это они никак не припомнят человека, который говорит так, будто был когда-то среди них, хотя ни один седой волос не подтверждает его тогдашнего присутствия.

Но что бы ты ни думал на этот счет, от собственного мнения лучше отказаться, ибо кто способен теперь при помощи своих немощных слов состязаться со столь высоким искусством гармонической фразы? И по вспыхнут теперь споры о том, кто указал персам дорогу к Фермопилам: Эпиальт или Онет, и уже не останется времени на то, чтобы вставить ц свое имя в бурную схватку над трупом Мардония. Все будет решено и завершено, не понадобится колотить палкой о землю, хватать людей за одежду: ведь старческим голосом невозможно перекричать историю.

Разумеется, никто не предполагал, что может произойти нечто подобное. Для тех, кто широким кругом расселся у могильного холма, существовала одна-единственная книга, та самая извечная книга памяти и традиций, легкая и меняющаяся, сложная, как извилины человеческого мозга, но не допускающая на свои страницы всякого рода неудачи, пожарища и разрушения.

Обрабатывались самые свежие ее данные. В них уже полно было сокращений, вставок и дополнений. Каждый еще надеялся, что, хотя бы в виде сноски, повиснет на полях какой-нибудь страницы. Надо только при помощи мощного голоса, точного слова, подробного описания обстоятельств завладеть вниманием возможно большего числа слушателей, постараться проникнуть в чужие воспоминания, видоизменив их настолько, чтобы в них образовался пролом, достаточный для твоей собственной персоны. Это не так-то легко, коль скоро все собрались с подобными намерениями, и с первых же слов поднялся шум. Может быть, разумнее всего молча ждать, вон как тот толстяк, который, упершись руками в бока, улыбается и своим невозмутимым спокойствием разжигает всеобщее любопытство. Его никто не помнит.

Зовут его Аменокл. Аменокл, сын Кретина. Родом он из Коропа, что у Пегасийского залива. Там у него был дом, лодка, несколько невольников и сети. Богатство невелико, но жить можно: рыба не переводилась. Даже там заговорили о том, что могущественный царь движется на Элладу. Этому трудно было не поверить, когда послышался шум весел. Правда, царские корабли пристали к другому берегу Магнесии, но Магнесия так узка, и то, что происходит на одной ее стороне, слышно и по другую сторону. Флотилия находилась между городом Касфанеей и мысом Сепиадой. Одни суда вытянули на берег, оставшиеся стали на якоря. Заночевали они при полном спокойствии и тишине.

Но на следующий день море разволновалось, началась буря, поднялся сильный ветер, который идет от Геллеспонта. Эту бурю, как известно, послал Борей по просьбе афинян, - Борей, что женат на их давней царице. Все корабли, находившиеся достаточно далеко от берега, были подхвачены волнами, одни выбросило на Ипны у Пелиона, другие на мыс Сепиада, третьи швырнуло на берег у Касфанеи или Мелибеи. Именно тогда Скиллий с дочерью и сорвал многие суда с якорей. Аминокл видел бурю, которая налетела и утихла три дня спустя; поговаривали, что четыреста царских судов разнесло вдребезги. А позже при спокойной волне остатки флота обогнули берега Магнесии и вошли в залив, став на якорь возле Афетов, откуда много веков назад Ясон отправился на поиски золотого руна. Тогда же весь берег усыпали персы, а встречи с ними оставляли тягостное чувство.

Аминокл перебрался на другую сторону, где не было ни души. Благословенные, тихие волны набегали на берег, время от времени выбрасывая доски, балки, весла, корабельные обломки. Если б не трупы, распухшие от воды, вздувшиеся и посиневшие, разлагавшиеся под лучами летнего солнца, он мог бы сказать, что никакое жилище не сравнилось бы с каютой разбитого и застрявшего между двумя скалами корабля на пустынном берегу при безмятежном спокойствии моря и неба. Там он пересидел всю войну и не может пожаловаться, что терял время зря. Волны все умножали его хозяйство. Работы с каждым днем прибавлялось. Надо было хотя бы перебрать все эти груды разбухшего дерева и ржавеющего железа, под которыми могли оказаться и кое-какие ценности. Вот и обнаружилось, что их даже больше, чем он предполагал. Золотые и серебряные сосуды, шкатулки с деньгами, амулеты, различная амуниция непонятного назначения, но всегда там что-нибудь да поблескивало.

Он не называл ни одной цифры, никто и не ждал от него ничего такого, слушатели в своем воображении сами определяли количество драгоценной добычи, насколько у кого хватало фантазии. Подобным грезам предавались с удовольствием, и звон золотых слитков отдавался в ушах, перекрывая последние слова рассказчика. Видно было, что Аминокл еще шевелит губами, разводит руками и что-то напоминающее слезы увлажняет его глаза, но лишь сидевшие совсем близко поняли: речь идет о детях, вероятно, его детях, которых он потерял. И никто не посочувствовал его горю: он явно перенасытил их рассказами о своей удаче.

Они охотно разделили бы ее с ним. Солдаты, с неизгладимой белой полосой от шлема на лбу, уже забыли свою первоначальную обиду на то, что толстяк так долго занимал общее внимание, которого, по их мнению, заслуживали лишь их собственные подвиги. Взыграл в них торгашеский дух, который сидит в каждом, и всеми фибрами своей души они приветствовали богатство, какое обеспечивала им победа.

И предались восторженным воспоминаниям о персидских сокровищах. Тут снова возникли шатры, расшитые серебром и золотом, кровати, отделанные слоновой костью, кубки, чаши, сервизы, драгоценное оружие. Их снова пробрала внезапная дрожь, когда на повозках, обычных обозных повозках, оказались мешки, набитые сосудами, блюдами, фиалами из чистого серебра. И на убитых не оставляли они дорогих сабель и клинков, браслетов, цепочек, серег и перстней. Каждому живо представилась та яркая и сверкающая груда, вокруг которой суетились писаря и учетчики. Невольники лакедемонян брали каждую вещь по отдельности, подавали ее для регистрации и относили в хранилище.

Дележ трофеев производился справедливо, каждый получил, что ему причиталось, - пленными, женщинами, драгоценностями, скотом, но не мешает отметить, что невольники подолгу оставались без присмотра. Дальше этого разговоры не пошли из-за эгинцев, они сидели в общей массе. Всем хорошо было известно, что они немало нажились на этом, недаром свою родословную ведут от муравьев. Каким-то образом они заставили рабов превозмочь чувство страха и недоверия и повытрясли из них уйму золота и серебра. Невольники уступали вещи за бесценок: деньги всегда легче спрятать и пронести, но в этой лихорадочной сделке золото шло по цене меди.

Эгина - крохотный островок, легко представить, как туго набита столь маленькая мошна. Воцарилась минута молчания, во время которой эгинцы сидели, полуприкрыв глаза. На них посматривали. Купцы из Милета, из Византия 1 и Коринфа поглаживали бороды, спокойно размышляя об этом добре, которое ни в коем случае не минует их портов. Сицилийцы и жители Великой Греции не проявляли никакой заинтересованности, вся Греция представлялась им сборищем оборванцев, ссорящихся из-за обглоданных костей. Афиняне же раздумывали над тем, что этот скалистый треугольник в Сароническом заливе всего в двух шагах от их берегов, самое время сделать этот шаг. Торговые договоры, союзы я войны - все сосредоточилось в их взглядах.

1 Город на Боспоре, милетская колония, позже Константинополь, ныне Стамбул.

Через минуту разговор шел уже о том, что персам удалось спасти. Первым отбыл Ксеркс, а то, что оказалось при нем, вообще не поддавалось учету в греческих финансовых масштабах. Назывались различные цифры, которые, передаваясь из уст в уста, чудовищно округлялись. Над ними навис гнетущий призрак богатства, все сжались под его тяжестью, подавленные собственной бедностью. Они видели армию Артабаза, бегущую на север, видели плывущий на восток царский флот, оба горизонта сомкнулись, как двери, захлопнувшиеся от внезапного пинка, едва удалось при этом отдернуть руку, чтобы не размозжить пальцев. Их охватило бессильное отчаяние, словно кто-то их обманул, обобрал, пустил по миру.

В той пустоте, какую они внезапно ощутили, повеяло холодом, хорошо им знакомым, и его им, пожалуй, никогда не забыть. Он пришел вместе с известием о походе Ксеркса, и казалось, словно сама судьба взмахнула большими черными крылами. Греция показалась тогда тем, чем, в сущности, и была: маленькой тесной клетушкой, на которую обрушился целый мир. Ведь в них жило убеждение, что они сражаются со всем миром. В армию великого царя влились народы из самых отдаленных уголков земли, от эфиопов до индийцев. Сколько их? Ни одна цифра не казалась им точной. Они слагали и множили, не переставая. Припоминали все новые виды оружия и при каждом таком случае накидывали свыше десяти, а то и несколько десятков тысяч. Когда дошли до трех миллионов, у них просто не хватило дыхания вести дальнейшие подсчеты. Тут кто-то вскочил и крикнул, что эту цифру необходимо удвоить, и обрушил на них целую массу народа с кораблей, которые везли зерно, убойный скот, снаряжение. Но скоро обнаружилось, что, подсчитывая количество воинов, забыли о невольниках, обозных, поварах, женщинах, евнухах. Притупившаяся фантазия исчерпала себя, а человеческий муравейник продолжал в ней бесконечно расти.

- И подумать только, - рассуждал один коринфский хлеботорговец, - если даже ежедневный паек на человека составлял один хеник 1 пшеницы, не более, то и тогда потребовалось бы одиннадцать раз по десять тысяч сорок медимнов 2. А я не учитываю при этом женщин, евнухов, скота и псов.

1 Мера объема в Древней Греции, равная 1,08 литра.

2 Один медимн равнялся 50 литрам.

Перед мысленным взором каждого бесконечным рядом вытянулись большие каменные хранилища, чтобы вместить дневной рацион, раскинулись бескрайние нивы, которые тщетно искали простора среди гор и скал Греции. К ним подбиралось громадное чудище, пестрое, многоцветное, кольчуги, шлемы, щиты могли сойти за шкуру, копья топорщились колючей щетиной: дракон, новый Тифон угрожал богам и людям Эллады. Но внезапно эта огромная масса распалась, утратила свою необыкновенную слитность, один за другим стали отваливаться от нее все более мелкие части, наконец, перед ними было лишь несколько, не более полутора десятков человек на расстоянии меча. Диковинная одежда, складки длинных плащей и широких расшитых шаровар скрывали рыхлые и дряблые тела, куда металл входил, как в тесто. Каждый в кончиках пальцев, сжимавших рукоятку булата, сохранил память о мягких проколах, и конец острия являлся ему увешенный душами мертвых, напоминая алый цветок, покрытый пчелиным роем.

- Я расскажу вам кое-что, о чем знают немногие, - отозвался Лампон из Эгины. - Ксеркс, убегая, оставил Мардонию всю. свою кухонную утварь. Когда мы захватили лагерь, Павсаний увидел эти вещи: золото, серебро, ковры - и приказал царским поварам и кухаркам подать точно такой же обед, как для самого Мардония. Можете себе представить, они постарались на славу. Было на что посмотреть, на эти столы, где хрустальные кубки относились к разряду самых дешевых, а блюд оказалось столько, что в нашем языке для половины из них нет названий. Павсаний был потрясен и сказал: "Пусть лучше мне подадут наш спартанский обед". Ему принесли две глиняные миски и поставили среди этого великолепия. Павсаний долго смеялся, а потом сказал нам: "Смотрите, мужи Эллады, на глупость перса, который от такого стола отправился в дальний и смертный поход ради того, чтобы лишить нас нашего ржаного хлеба и тарелки постного супа".

Все хохочут, но кто-то уже кричит:

- А может, ты нам расскажешь о другой беседе с Павсанием?

Лампон бледнеет, потом краснеет, на лбу у него выступает пот. Ему нечем дышать под обстрелом сотен глаз. Он встает и, не говоря ни слова, удаляется.

- Что с ним случилось?

- Не знаете? Я присутствовал при этом, под Платеями. Наш Лампон прибегает к спартанскому царю и говорит: "Сын Клеомброта, ты совершил чудо. Бог дал тебе возможность спасти Элладу и покрыть себя неувядаемой славой. Доверши же содеянное, чтобы слава твоя стала еще большей и никто из чужеземцев не отважился впредь напасть на эллинов. Ведь Леониду в Фермопилах Мардоний и Ксеркс отрубили голову, прибив ее на кресте. Надо отплатить им тем же, и если ты расправишься с Мардонием, распяв его, то отомстишь за Леонида". Павсаний ответил: "Друг из Эгины, я отдаю должное твоей благожелательности и благоразумию, но ты вступил на пагубный путь. Если ты славишь меня, мою родину, мои поступки, зачем же одновременно и унижаешь меня? Советуя надругаться над трупом и заверяя, будто это преумножит мою славу, ты хочешь погубить меня! Подобный поступок могут совершить варвары, только не эллины, но даже для варваров такое нам кажется позором. Да, Леонид заслуживает отмщения, но он уже отомщен. Его почтили бессчетные души тех, которые полегли здесь, и те, что погибли в Фермопилах. И не вздумай явиться ко мне еще раз с подобным советом, благослови судьбу, что уносишь ноги подобру-поздорову". Вот теперь вам известно, каков Лампон!

За исключением спартанцев, все были увлечены болтовней. Говорило по нескольку человек одновременно. Скопище людей становилось все плотнее. Появлялись среди них и такие, кому здесь вовсе нечего было делать. Но при огромном сборище всегда хорошо иметь рядом безответную душу. Незнакомец сидит и слушает, глаза у него горят, он улыбается и говорит: "Да, так оно и было, мой дорогой". Иной даже отваживается перебивать, болтая слишком громко, а когда несколько пар глаз пристально уставятся на него, замолкает.

Бессмертным богам известно, что значит для человека такая тишина, когда язык прирастает к гортани, недосказанное слово застревает в горле, а в руках, замерших в движении, судьба твоего города либо всей страны, беспощадно выставленная напоказ. Ведь все отлично знают: давным-давно сосчитаны все государства, общины, селения, не примкнувшие к великой общенародной обороне, не говоря уже про тех, которые переметнулись на сторону персов.

Но если сидеть тихо, то тебя могут и не задеть. Здесь никто не уничтожает людей презрением. Только фокийцам хотелось бы встретить хоть одного-единственного фессальца, пусть он будет полнейшим ничтожеством, хромым, горбуном, самой что ни на есть падалью, только бы наконец плюнуть ему в глаза при всем честном народе.

Измена Фессалии общеизвестна. Подвластная своим князькам, она покорилась великому царю и вместе с ним двинулась против Греции, жгла города, опустошала селения. Фокида была ими растоптана, этого не опровергнуть. Но фокийцы зря поднимают такой крик. У них с Фессалией извечные распри. Они всегда и во всем сталкиваются. Выступи Фессалия против царя, Фокида была бы с ним и жгла бы фессальские города. Можно не сомневаться. Но никуда не денешься, произошло все по-другому, и фокийцы стойко сражались, неся большие потери, в то время как Фессалия - просто кучка предателей. С ней можно сравнить только Фивы. Поэтому сегодня в Олимпии нет ни тех ни других. Фиванцы - чепуха, жалко, что не будет чистокровных фиванских лошадей!

При мысли об этом все забыли о войне и потянулись к ипподрому, где находились конюшни. Некоторые из них еще наспех достраивались, в ход шли любые бревна и доски. Лошадей из-за жары держали взаперти. У полотняных пологов, прикрывавших вход, стояли невольники. Кругом сновало множество людей, которые засыпали их вопросами и отходили, не получая ответа. Иногда кому-нибудь удавалось раздвинуть складки полотна, глаза впивались в темную щель, откуда доносились шорохи и пахло конским потом. Поговаривали, что в этом году будет много персидских лошадей, непередаваемо совершенных. Слухи подтверждались тем, что среди конюхов заметили десятка два персов. Каждому хорошо известны их суконные колпаки, пестрые кафтаны с рукавами, широкие штаны. От них шел неприятный запах, так пахнет человеческое тело в тесной и плотной одежде.

Это были пленники, доставшиеся при разделе трофеев. Стоило кому-нибудь к ним приблизиться, как они бледнели, и казалось, каждый раз заново оживали, неизменно удивляясь, что никто не чинит им зла. На любопытствующих они поглядывали с собачьей преданностью, как бы благодаря за то, что их носы, глаза, уши и прочие части тела, которые, как им казалось, уже не их собственность, все еще при них.

Запертые конюшни скоро перестали занимать кого-либо: толпа постепенно рассосалась, влившись в шумный говор торжища.

III. Торжище

Бесчисленные будки, палатки, лотки тянулись вдоль дорог, ведущих в Олимпию, и опоясывали лагерь, простираясь до самой Гарпины. Агораномы рыночные служащие - разрешали споры по поводу весов и мер, присматривали за порядком. Для каждого вида торговли отводился определенный участок. Все съестное сосредоточивалось в одном месте.

Особенно поражало изобилие рыб. В больших кадках лихорадочно бурлили жирные, увесистые туши. И шел от них резкий болотный дух, усиливаемый солнцем и пылью. Еще горше приходилось рыбам, которые являлись предметом торга; они стоически сносили неуступчивость людской мошны. Лежали на лотке с вылезшими из орбит глазами и, ударяя хвостами, напрасно раздували жабры, которые в сухом, застойном воздухе не оживляла ни единая капля влаги. Иногда рыба возвращалась в кадку, чаще всего с перерезанной ножом глоткой. На все это мрачно взирал мясник, затерявшийся среди этой рыбной стихии. Полуобнаженный, в окровавленном фартуке, он ветками отгонял громадных черных мух, единственных гостей своей лавки. В одуряющем зное трудно было соблазнить кого-нибудь видом мяса, и, судя по синим пятнам на нем, следовало ожидать, что оно будет добычей собак, привязанных под возами, воющих от голода и жажды.

Далее простирались спокойные владения зерновых культур. Торговали пшеничной и ячменной мукой различного помола, имелись даже зерно и мельница, вращаемая ослом, откуда сыпалась мука, не внушавшая никаких подозрений. Под пологом палаток сидели купцы из Ольвии 1, заваленные мешками с зерном. Тут решались самые разные деловые вопросы: доставка продуктов в города, пострадавшие от неурожая, заключение торговых сделок, объединение фирм и факторий, наконец, являлись землевладельцы поговорить о мелиорации. Жителей Ольвии слушали уважительно, что подобало их достатку и опыту. Сидя в днепровском лимане, они соседствовали с необозримыми черноземными пространствами, в непосредственной близости к древнейшим мифам. Они рассказывали, что у них живет Ахилл, которого перенесли туда после смерти морские богини. Длинный песчаный мыс, далеко выдающийся в море, служит ему стадионом, и не раз можно увидеть стремительную тень героя, исчезающую, словно легкое облачко. Они ссылались на свидетельства мореходов, будто для их грузных, отяжелевших тел само созерцание подобного проворства представляло чрезмерное напряжение.

Загрузка...