Говорят, человеку суждено однажды пройти по своей могиле, коснувшись ступнею места собственной смерти, и эта минута никогда не проходит незамеченной, давая о себе знать внезапным, необъяснимым страхом, который проявился бы совершенно отчетливо, если бы душа в этот момент была свободна от суетных мыслей и впечатлений, сделалась бы умиротворенной и открытой, как необъятное для глаза пространство. Точно так же наши жизненные пути пересекаются с путями грядущего, иногда мы оборачиваемся, как бы на звук шагов, которые слышим за собой. Возможно, время от начала бытия вплоть до конца мироздания простирается гладкой степью, где каждый следует своей колеей, а если на миг свернет с нее, тотчас вторгнется или в то, что мы называем прошлым, или в то, что еще должно наступить.

От пританея Иккос шел по земле будущего. Вся эта территория, дикая и заросшая, как пуща, должна была когда-то превратиться в гимнасий, с портиками, с большой спортивной ареной, такой, как стадион, с особыми площадками для кулачных бойцов и атлетов, со всем необходимым для того, чтобы люди, отобранные для состязаний, без устали продолжали тренировки. Все, чего Иккосу так недоставало, здесь должно было воплотиться и преумножиться. Ни одна частица сознания не дала ему знать об этом, только один-единственный раз, коснувшись ствола платана, он почувствовал, будто рука его скользнула по каменному столбу.

"Я утомился, - подумал он, - Утомился или вышел из равновесия. В самую ответственную минуту жизни мне недостает спокойствия и выдержки. Сегодня я уже совершил безрассудный поступок, а теперь готов поддаться обманчивым чувствам. Несколько дней я не имею представления о том, в каком состоянии мои мускулы".

Это неведение было для него самым тягостным. Тело его вдруг утратило ежедневную сосредоточенность, он пребывал в полной растерянности, как моряк, не способный обозначить курс своего корабля. Сила, ловкость, искусство Иккоса слагались из подсчетов, каждый день тренировки он завершал балансом, после которого всегда что-то оставалось на следующий день - для устранения или совершенствования. Теперь же он располагал только результатами последних дней, проведенных в Элиде, да сегодняшним прыжком, хотя прыжок был и неплох, но это всего лишь эпизод и поэтому серьезной гарантией служить не мог. Предоставленный почти целиком воле случая, Иккос утратил смелость.

Он брел, натыкаясь на выступавшие из земли корни, огибая кусты, преграждавшие путь, в душе он ощущал горечь. Время, в котором он жил, расползалось по швам где-то над ним, и невозможно было его заменить новым, скроенным по собственной мерке.

А в восточной части Альтиса Сотион вышагивал точно по колеям своего времени, не подозревая, как мало это пространство, весь во власти мыслей, эмоций, стремлений эпохи, в которой он чувствовал себя так прочно и которая была для него органична, как его тело соответствовало гармонии его души.

Сотион вдруг спохватился, что он наг, и поспешил к баракам. Но шум конных состязаний заставил его повернуть назад. Сотион не был бы тарентинцем, останься он глух к конскому топоту.

Он взбежал на могилу Гипподамии, откуда открывалась панорама ипподрома.

Гонки колесниц уже начались. Участвовало в них тридцать колесниц, десять дюжин лошадей шли в упряжках. Три круга сделали без каких-либо происшествий, и зрелище как будто обещало ограничиться этой игрой цветов, блеска, лязга. Но это был всего лишь пролог событий, никогда не завершавшихся без кровавого зарева. Предстояло еще двадцать поворотов, так как общая длина заезда составляла семьдесят два стадия. Лошади все больше распалялись. Возничие, наклонясь над бортом колесницы, доходившим им до бедер, отбросили кнуты. По судорожно напряженным лицам я окаменевшим мускулам угадывалось усилие, с каким они борются со своеволием животных.

Во время пятого круга оторвалась правая пристяжная Карнеада из Кирены. Возничий, не сумев задержать лошадей, доехал до места старта, где и остался.

- Перекусил узду, - заметил Сотион.

Итак, Тараксипп начал свою забаву. Люди, хорошо знавшие его привычки, предрекали страшные вещи. Оторвавшаяся пристяжная пристала к какой-то четверке, потом в одиночку скакала по ипподрому, то шарахаясь от несущихся квадриг, то вновь устремляясь за ними, пока у самого старта ее не поймали арканом.

Колесницы неслись с бешеной скоростью в густых облаках пыли. На перепаханной ездовой части под слоем песка обнажилась красная земля, конские копыта раздирали ее, засыпая комьями первые ряды зрителей. Ипподром сжался, превратившись в единый вихревой эллипс, лишенные воли души людей оказались в замкнутом круге движения. Мир, раскаленный зноем, был близок к точке кипения, небесный свод содрогался, как крышка кипящего котла.

Неожиданно вибрирующий свод лопнул.

Колесница из Аргоса задела за поворотный столб, треск колеса - и по ипподрому прокатился многотысячный крик. Аргосские кони метнулись в сторону и натолкнулись на лошадей из Мессены, которые оказались ближе других. Образовался затор, повозки, неподвластные людям, налетали друг на друга, словно звезды, сошедшие со своих орбит. Все смешалось в жуткий клубок, распутать который способна была лишь смерть.

Только возничему Ферона, шедшему в самом хвосте, удалось заблаговременно сдержать лошадей, и, осторожно приблизившись к повороту, он обогнул это подобное огнедышащей горе нагромождение колесниц, животных, людей. Он закрыл глаза, чтобы не видеть ужасного зрелища, но ржание лошадей и стоны людей раздирали душу.

Олимпийская прислуга устремилась на помощь. Ловили вырвавшихся из упряжи лошадей, выносили пострадавших, обессилевших, мертвенно бледных, оставлявших на песке пятна крови. Но вот квадрига Ферона появилась снова, и все разбежались, освобождая для нее проезд. И эта единственная уцелевшая колесница беспрепятственно кружила по ипподрому, лишенная соперников.

Возничий стоял распрямившись, высоко подобрав вожжи. Всякий раз, когда он приближался к роковому столбу, на ипподроме воцарялась тишина - а вдруг Тараксипп не упустит и эту жертву. И действительно, в тот момент, когда труба герольда возвестила, что до финиша остался один круг, лошади из Акраганта при виде мертвого, еще не убранного собрата поднялись на дыбы. Однако возничий подчинил их своей воле, заставил преодолеть страх, увеличив скорость. Теперь они неслись по свободной ездовой дорожке, словно спасаясь от незримой погони, пока им не принес избавление волнующий звук труб у пустой финишной черты...

Сотион спустился с кургана Гипподамии. Когда он проходил мимо палатки элленодиков, кто-то окликнул его. Айпит жестом подозвал юношу.

- Ты видел Иккоса?

- Да.

- Где?

- Возле Герайона.

- Он был на стадионе?

- Не знаю.

- А чьи же там следы?

- Я ничего не знаю про следы. Когда я встретил Иккоса, он шел от пританея.

Элленодик недоверчиво покачал головой.

- Клейдух видел атлета, который крутился по стадиону. Он утверждает, будто это один из тех, кто участвует в пентатле.

- Клянусь Зевсом, я не думаю, что клейдух настолько хорошо знает всех атлетов!

- Он говорит, что нарушитель был с гальтерами.

- Я не видел ничего! - решительно заявил Сотион.

- Можешь идти. Но если я что-нибудь выясню, тебе не сдобровать!

Атлеты уже знали обо всем. Они окружили Сотиона и начали его расспрашивать. Он почувствовал: ему от них не отделаться, если придется отвечать на вопросы.

- Иккос в полночь отправился на стадион, - зашептал он, - и выполнил всю программу пентатла. Так как товарища для борьбы у него не оказалось, он призвал Гермеса. Только никому ни слова об этом!

Шутка успокоила всех. Вещь, над которой можно посмеяться, в их легких душах утрачивала свою весомость, словно оказавшись на планете с иной силой тяготения.

- Пошли поедим чего-нибудь, - предложил Содам, - потом будет некогда.

- Палатка моего отца ближе других, - отозвался Евтелид.

Палатка была пуста, но на зов спартанца прибежал илот. Он принес сыр, хлеб, свежие груши.

- Вам не кажется, - вдруг заговорил Содам, - что время, которое мы провели в Элиде, уже страшно далеко?

Означало это примерно следующее: "Вот и наша последняя общая трапеза, доведется ли нам еще когда-нибудь встретиться после окончания игр?" И еще: "Скажите, разве время, проведенное в гимнасии, не оказалось самой прекрасной порой, не было ли в нем того, что составляет главную ценность в жизни, устремленности?"

Любой из них, разумеется (да и могло ли быть иначе?), ощущает на своей голове венок, который превращает его в совершенно другого человека, и этому человеку уже нет места среди былых друзей, он остается за порогом. Достижение цели, несмотря на безмерную славу, опустошает сердце, лишает его волнений. Возникнет ли когда-нибудь новая, столь же высокая цель? Настанут ли дни такой же упоительной надежды? Способен ли мир предложить что-нибудь взамен неиссякаемой радости товарищества и дружбы, которые обогащались каждодневной благородной борьбой?

И неожиданно завязалась оживленная беседа, в которой не ощущалось волнения за предстоящие игры, не было тревог перед решающей минутой, - все трое принялись вспоминать о гимнасии. Они уносили оттуда имена, связанные с незначительными, но незабвенными событиями, называли друзей, которые не дошли до Олимпии, как воины, павшие в схватке, предшествовавшей провозглашению перемирия.

Ипподром уже пережил свои самые значительные минуты. После конных четверок настал черед повозок, запряженных мулами. Их оказалось шесть - и все сицилийские. Среди областей старой Греции только в Фессалии имелись прекрасные беговые мулы, но Фессалия в этом году в играх не участвовала. Элейцы (извечные предрассудки запрещали им разводить этих животных) относились к подобному виду состязаний с неприязнью. Победила повозка Анаксилая 1 из Регия.

1 Тиран Регия, города на берегу Мессенского пролива в Южной Италии.

Заканчивалась кальпа - состязания кобылиц. На середине последнего круга наездники соскакивали наземь и, держа лошадь под уздцы, вместе с нею устремлялись к финишу. Это единственный вид конных состязаний без участия царских фамилий. В нем участвует главным образом мелкое дворянство, а лошади свои собственные и наезднику знакомые с той самой поры, когда каждая из них была жеребенком. Зрители, понимая, что здесь нет места демонстрации и тщеславию, а есть лишь увлеченность и искусство, сопровождали наездников непрекращающимися возгласами ободрения. Победил молодой афинянин Каллип, из окрестностей Марафона, на кобыле по кличке Мелисса. Его мастерство оказалось достойно Олимпийского стадиона.

Царствующие особы появились снова, когда труба возвестила скачки верховых лошадей. Многим они в этот день предоставляли возможность выиграть ставку после поражения колесниц. В их числе оказался и Гиерон.

Он потерял двух лошадей - они сломали ноги - и возничего - тот получил смертельные увечья. Однако Гиерон страдал не столько от своей неудачи, сколько от сознания того, что победителем оказался Ферон, которого он подозревал в колдовстве. Мысль, что Ферон уедет с венком, в то время как он вернется домой с пустыми руками, наполняла его сердце холодом.

- Иди, -повелел он Хромию, - и скажи Хрисиппу, что он получит мину 1 серебра, если победит.

1 Мера веса, равная 341 грамму.

- Получит две: вторую от меня!

Хрисипп вскочил на лошадь так весело, словно уже уносил эти две мины в своем заплечном мешке. Многие знали лошадь по Питийским играм, раздались крики: "Ференик!", которые Гиерон счел за доброе предзнаменование. Он не слышал, что точно так же приветствовали появление других, отовсюду неслись крики: "Кнакий!", "Феникс!", "Эол!", "Феб!"

Ференик рванулся вперед, но уже в следующую минуту Феникс опередил его. Это повторялось по нескольку раз на протяжении всей дистанции. У Гиерона было такое ощущение, словно он пребывает не на земле, а в бушующем море: волна то вздымает его вверх, то низвергает в бездну. Его слабые почки свела горячая спазма. То было смерти подобно - темнота захлестывала его всякий раз, как Ференик пропадал за красным силуэтом Феникса, и наступала новая жизнь, чуть только светозарный гнедой вылетал на свободное пространство.

О, как трудно быть тираном! Стоит кому-нибудь хоть на секунду отвести от ипподрома взор, и он увидит эту испуганную физиономию, этот лихорадочный румянец на щеках: ужасно, когда человек не может спрятать от посторонних глаз лицо, которое уже не в состоянии ничего скрыть.

Он еще раз проваливается в бездонную пропасть при виде красного лба, выдвинутого вперед, закрывает глаза, погружаясь в бескрайний мрак, а когда рев: "Ференик!" - возвращает его к жизни, Гиерон, владетель Сиракуз, уже стоит под суровым взором тысяч глаз - с посиневшими губами и с влажным от пота лбом.

Хрисипп соскочил с коня и повел его под уздцы. Останавливается перед Гиероном, тот трясущимися руками завязывает у него на голове белую ленточку победы. Затем оба направляются к палатке элленодиков. Наездник отстает на шаг, a Гиерон, держа Ференика за светлую гриву, ждет, покуда Капр сложит венок из оливковых веток.

Герольд, возглашающий победу сиракузского скакуна, надрывался напрасно. Его никто не слушал, толпы выплескивались с ипподрома, торопясь на стадион.

Солнце приближалось к полудню, до следующих состязаний оставался еще небольшой перерыв. В сравнении с прежними Олимпиадами перерыв значительно удлинился, так как старые элленодики, пируя по-царски, не спешили покончить с обедом. Но Капр заранее распорядился насчет скромной трапезы, которая уже ждала в пританее. И те, кто отправился в свои палатки, явно запаздывали: половина сокровищниц еще пустовала.

На ступенях одной из них сидел Фемистокл. Людские толпы, еще не отдохнувшие после криков на ипподроме, сейчас словно не замечали его присутствия: они берегли свои голоса для новых имен, вчерашних и сегодняшних победителей. Те появлялись увенчанные белыми ленточками: Главк, Агесидам, Феогнент, Калипп. Возничий Ферона, не снявший еще своей длинной одежды и покрытых пылью сандалий, громко излагал известия о раненых перед замершим в молчании холмом.

Все были заняты едой. У многих съестное было припасено в узелках, теперь эти узелки развязывались, и поминутно слышался смех при виде того месива, в какое зной и давка превратили сыр, хлеб и фрукты.

На месиво была похожа и беговая дорожка, по которой прошли тысячи ног. Кому пришло бы в голову искать на ней преступные следы Иккоса! О них забыли, засыпали песком, свежим желтоватым песком, таким чистым и мелким, будто его просеяли через мелкое сито. Стараниями олимпийской прислуги стадион предстал чистым, гладким, влекущим, как свиток пергамента, еще пустой и готовый принять всю красоту, весь высокий полет человеческого вдохновения.

Выход атлетов действительно являл собою начало поэмы. Десятка полтора чудесных строк, предвестие удивительных и тревожных событий, волнений и хитросплетений судьбы, поражений и побед, где в апострофе присутствует сам бог.

Пентатл рождает самых превосходных людей, а это же был цвет пентатла. Церемониал с треногой и венками затянулся, подходили запоздавшие вельможи, но никто не обращал на них внимания, склон холма в нерушимом молчании всматривался в атлетов.

Взгляд вбирал в себя высеченные особым искусством формы, на создание которых не способен был ни один художник на свете. Формы содержали в себе больше, нежели можно воспринять одним чувством, утоляя сразу осязание, вкус и обоняние, словно это были плоды с удивительно нежной кожей, с сочной мякотью, великолепным ароматом. Атлеты могли бы, простояв так до вечера, удалиться, и никто не вспомнил бы об играх, хватило бы их присутствия, подобно тому, как на некоторых празднествах процессия красивых мужчин завершает богослужение.

Тела эти можно было бы сравнивать со всем, что доставляет самое возвышенное удовольствие, даже со звездной ночью. Кроме явного физического великолепия, в них таился глубокий смысл, присущий совершенным творениям. Они, словно космос, удовлетворяли жажду гармонии. Но удовлетворяли ее несравненно более понятным и натуральным образом. Ведь то были земные плоды, эти удивительные существа, и совершенство, какое они собой являли, не выходило за пределы человеческих понятий, укладывалось в них, придавая людям смелость, воодушевляло их.

Взгляды, перебегающие с одного атлета на другого, возвращались к Сотиону, чтобы на нем остановиться.

Рост, форма головы и шеи, нежные губы, прямой нос, волосы, казавшиеся на солнце еще более светлыми, выразительные глаза - все было настолько безупречно эллинским, что в него всматривались, как в родной пейзаж.

Пентатл обычно начинался с бега на короткую дистанцию. Бежали попарно. Одиннадцать спортсменов разделили на четыре пары и одну тройку. Сотион оказался в ней вместе с двумя аркадийцами. В беге он участвовал последним. До него победу одержали Содам, Исхомах, Евтелид, Иккос.

Первый шаг Сотиона оказался таким широким, будто, он прыгнул. Он занимал место в середине и сразу выдвинулся в авангард, став вершиной треугольника, две другие точки которого передвигались вслед за ним на равном расстоянии. В двадцати ступнях от финиша один из аркадийцев рванулся вперед - ценой усилия, искривившего ему рот. Но именно в этот миг Сотион закончил бег, последним движением развел руки, и аркадиец задержался у этого живого барьера.

Сотиона приветствовал крик настолько страстный, как будто он единственный вышел победителем и как будто пентатл уже завершился. Сотион испытал чувства, ранее ему незнакомые. Впервые в жизни он услышал голос мира. В его юности до этой поры царила тишина кельи. Хотя жил он в непрерывном движении, в несмолкающем, шуме, но это было движение, которое порождал он сам и шум бушевавшей в нем собственной крови. Мир, люди - о них он не знал ничего. Он задумывался об этом в редкие, неподходящие минуты, подобным образом могла бы думать стрела, проносясь над полями, домами и их обитателями.

И неожиданно этот неведомый мир звал его по имени! Звал отчетливо, скандируя его имя, которое никогда прежде не казалось ему настолько красивым и настолько лично ему принадлежащим. Десять, двадцать, тридцать тысяч человек повторяли это необычайно звучащее имя. И с какой страстью и силой! Он жил в каждом из этих голосов, был в каждом из этих людей, они множили его своим несчетным числом, и Сотион ощутил себя увеличенным до невообразимых размеров. Радость, вызывающая дрожь, подобно страху, распахнула его душу. Он с изумлением вглядывался в нее: она была светла и пламенна, будто ее озарило солнцем.

Раздались звуки флейты. Это уже не был, как в гимнасии, невольник, здесь выступал прославленный музыкант, Мидас, увенчанный лаврами. Играть для пентатла в Олимпии почиталось честью и славой: никто не мог и мечтать о большей аудитории. В Альтисе среди победителей Олимпиад стояло изваяние Питокрита, который своим искусством сопровождал состязания на протяжении нескольких лет.

Прежде, нежели приступить к исполнению обычной мелодии для игр, Мидас сыграл короткое сочинение, награжденное в Дельфах, - молитву к Аполлону. Негромкий звук аулоса струился внизу, не в состоянии пробиться сквозь шум людских голосов, но шум затих, а мелодия окрепла, распрямилась, как голубая струйка дыма от жертвенных фимиамов.

Прыжки начал Исхомах. Он достиг недурных результатов, однако выступал ниже своих возможностей. Все последующие атлеты удалялись от его черты подобно возвышающимся лестничным ступеням. На самой высокой из них - на два пальца больше Иккоса - удержался Содам, Сотион, прыгнув последним, показал тот же результат, накрыв своими ступнями еще свежий след своего друга.

Изящество его прыжка не ускользнуло от всеобщего внимания. Глаза зрителей, среди которых человек, не знакомый с гимнастикой, был редкостным исключением, заметили, отличили и запомнили каждое его движение. Даже прыгни Сотион двумя стопами ближе, восхищение не уменьшилось бы. Словно живой снаряд, описывающий бесподобную дугу, он представлял неизмеримую ценность. Тело тарентинца, слившееся с несколькими тактами музыки, казалось чувственным символом. И зрители восприняли этот смысл, а воспоминания о прыжке сохранились для них, как отрывок мелодии.

Это всегда была торжественная минута, когда атлетам предлагалось три диска из сокровищницы храма Геры.

Диски были одинаковой величины, одного веса и, конечно, не менее древние, чем тот, на котором выбиты слова о священном мире во время игр; они помнили бронзовый век или тот мрачный век железа, когда династия меди и олова, просуществовав десятки столетий, воспитав тысячи поколений, какие она вывела из эпохи каменного века, уступила место новому, рождавшемуся в крови и огне. Время, однако, не осело на этих дисках даже легким слоем патины. Хранимые в специальных кожаных мешках, завернутые в промасленное сукно, они являлись на короткий момент раз в четыре года, словно пробудившись от долгого сна, их холодный блеск напоминал кожу змеи, весной сменившей покров. Атлеты, беря эти диски в руки, видели в их гладкой поверхности собственные лица и не могли скрыть волнения при мысли, что на них, возможно, взирает призрак или дух, издревле зачарованный в этом кружке металла.

Первый бросок не удался никому, кроме Иккоса. Его стрела торчала в песке десятка на полтора ступней дальше остальных, которые, воткнутые в разных местах беговой дорожки, образовывали кривую, свидетельствующую о различии достигнутых результатов.

Бедный Исхомах понес самое бесславное поражение. Его бросок трижды был признан недействительным из-за того, что он переступил черту бальбиса. Теперь он стоял бледный, близкий к тому, чтобы расплакаться, поверженный, ничего не соображающий. Его отстранили от дальнейшего участия в пятиборье.

- Можешь пойти одеться! - крикнул Гисмон.

Исхомах невольно окинул взглядом собственное обнаженное тело, предмет своей гордости, которое с этого момента представилось ему совершенно ненужным для оставшегося отрезка жизни.

Все это происходило за гранью сознания Сотиона. Состязания поглотили его, сделали черствым. Из всего внешнего мира, того мира, который с минуту назад коснулся его своим могучим криком, осталась лишь одна крохотная песчинка, легкая стрела с красным оперением, обозначившая бросок Иккоса. Через минуту к ней присоединилась другая, почти на том же расстоянии. Иккос работал ровно и четко.

Сотион не мог устоять на месте, ожидая своей очереди. Нетерпение истощало его, как любовная жажда. Наконец он схватил диск потной ладонью и метнул, не посыпав его песком. Снаряд закружился в воздухе и продолжал вертеться волчком уже по стадиону, но место его первого соприкосновения с землей осталось печальной отметкой в числе самых неудачных бросков.

И тогда публика выразила Сотиону свое сочувствие. Каждый понял его, взлелеянные в гимнасиях, закаленные в инстинкте соперничества души видели: с ним что-то происходит. Он действовал как лунатик, и любой звук мог низвергнуть его в пропасть. Но никто не издал ни звука.

Зрители опять затаили дыхание, когда Сотион в третий раз приблизился к бальбису.

Он был абсолютно спокоен. Правую ногу он выдвинул вперед, и, хотя тяжесть всего тела перенес на левую ногу, правая, с напряженными мышцами икры, со ступней в крепком упоре, готова была удержать его в движении. Он воспользовался ею в следующий момент, когда, перебрасывая диск из левой в правую руку, наклонился вперед, потом стремительно повернулся вправо, изогнувшись всей фигурой, живой предвестник бронзового изваяния Мирона 1, и снова распрямился, перенося всю тяжесть тела на другую ногу, и, наконец, в последний раз откинулся назад, а рука, приведенная в движение трехкратным взмахом (превосходный рычаг из сухожилий и мускулов), метнула диск.

1 Древнегреческий скульптор; отлитые в бронзе работы Мирона не сохранились, он известен лишь по свидетельствам античных авторов и мраморным копиям римских скульпторов.

Диск летел низко, беззвучно рассекая воздух. Его полет, скорее, напоминал мгновенную вспышку молнии, а когда коснулся земли, то со звоном подскочил дважды и так, в судорогах и предсмертных стонах, затих - частичка вечного движения.

Сотион некоторое время еще стоял с вытянутой рукой, опираясь на все мускулы правой ноги, легкие сдерживали воздух, пока он не вырвался из груди с глубоким, резким криком: его результаты перекрыли показатели Иккоса!

После метания копий элленодики собрались на совет. Оценивались итоги четырех элементов пентатла, для того чтобы установить, кто вступит в решающее состязание по борьбе.

- Я не уверен, нужно ли оно, - сказал Гисмон. - Победитель в трех видах может стать победителем всего пентатла.

- Да, - отозвался Айпит, - но Сотион не безусловный победитель.

- Уж не потому ли, что аркадиец лучше метнул копье?

- Нет. Аркадиец вообще в счет не идет.

- Так кто же?

- Иккос и Содам.

- У Содама прыжок такой же длины, что и у Сотиона, - отозвался Ономаст, - но можно ли их сравнивать! Впрочем, у нас мерка никогда не служила решающим аргументом. Пусть каждый спросит самого себя: кто из всех атлетов самый лучший, кто самый достойный, и не только на те мгновения, когда происходят игры, когда многое зависит от воли случая, поспешности, но в любое время, когда человек мобилизует свою силу и ловкость.

- Именно поэтому Содама нельзя сбросить со счета! - продолжал упорствовать Айпит.

- Нельзя сбрасывать Содама со счета, клянусь Зевсом! - произнес один из "стражей закона". - Однако олимпийские правила гласят и другое: "Если в пентатле оказывается трое хороших, достойных и честных атлетов, нельзя каждого из них обрекать на сидячее место".

"Сидячим" - эфедрием - называли того из трех, которому судьба уготовила борьбу с измотанным противником. Вчера этот жребий выпал Пифею, и поражение сделало его вдвойне жалким. В сущности, никто из героев пентатла не заслуживал этого. Капр прекратил спор, назвав Евтелида.

- Евтелид тоже достоин, - заметил он, - как хороший атлет и как спартанец, надо помнить, чье имя он носит.

Но этому имени не суждено было повториться в списке олимпийских победителей.

Евтелид не мог равняться с Иккосом, которого ему назначила судьба в противники. Он капитулировал раньше, чем предполагали, еще до того момента, когда это успели заметить все. Потому что внимание зрителей сосредоточилось на второй паре. Капру не хотелось затягивать игры до сумерек, и боролись одновременно две пары.

Покончив с противником, Иккос получил время не только на отдых и выполнение обрядов по очищению и освежению своей кожи, но и на то, чтобы приглядеться к борьбе Сотиона и Содама. Он наблюдал за нею внимательно, запомнил множество важных и полезных деталей. Минута, и он отвел взгляд от Содама: было очевидно - ему предстоит борьба с Сотионом.

Долго ждать Иккосу не пришлось. Истекающий потом Сотион уже шагал в вихре криков, будто бог, порожденный тучами и молнией!

В ограждении, предназначенном для тренеров, у Сотиона имелась своя баночка с оливковым маслом. Кто-то протянул ему полотенце, кто-то отер спину. Его словно обслуживали духи, сам он ничего не говорил, не различал лиц. Когда тело его сделалось сухим, он принялся натираться маслом.

Пустой арибалл выскользнул из его пальцев. Сотион отпихнул его ногой, как ненужную вещь. Круглый сосудик отлетел к ступеням террасы. Гидна, сидевшая в первом ряду, наклонилась и, подняв его, зажала в руке. Ее глаза встретились с глазами Сотиона. Благородный взгляд девушки выражал восхищение, уважение и доверие, он полон был теплоты, как крепкое дружеское объятие.

С первых же захватов Сотион почувствовал, что имеет дело с новым, незнакомым Иккосом. Заполнились те "пустоты", которые в гимнасии всех удивляли. Раньше Иккос только оборонялся, тут же - атаковал. Сотион, ошеломленный этой неожиданностью, поддался на первую уловку, не успев ее предугадать. Рука, которой он пробовал удержаться, ушла глубоко в песок и коснулась самой земли. Известно, что это воскрешает и преумножает силы, так как в человеческих жилах течет кровь сынов Земли, гигантов.

И Сотион ощутил в себе эту новую силу. Она отозвалась обжигающим огнем, пламенем гнева и злости. Обладай Сотион в эту минуту мускулатурой Герена, он раздавил бы этого человека "потайных троп". Перед ним был уже не Иккос, товарищ давних лет или объект споров и неприязни, которых удавалось избегать, а враждебная, хищная и жестокая сила. Сейчас он жаждал не собственной победы, а поражения противника.

Сначала он не мог сделать ничего, разве что оставаться начеку. Но и это достигалось не так-то просто. Всегда открытый настежь, в каждой встрече он отдавал всего себя целиком, а за те месяцы, которые они провели в Элиде, Иккос успел великолепно его изучить. Он действительно видел Сотиона насквозь. Достаточно было одного жеста, намека на движение, подчас только блеска глаз, этих прекрасных светлых, искренних глаз, чтобы Иккос успел упредить его. Для Иккоса в Сотионе не было неизвестных, он решал его как детскую задачку.

Что, однако, сдерживало Иккоса - это неиссякаемая бодрость Сотиона. Сколько ни пытался он применить какой-нибудь серьезный прием, вложив в него весь запас своих сил, он встречал такой резкий и решительный отпор, на который, возможно, сам он был бы уже не способен, если б Сотион отказался от своей настороженности. Но тот слишком хорошо запомнил первое падение, такое стремительное и внезапное, и верил теперь лишь в упругость своего тела. Иккосу временами казалось, что все его усилия бесплодны, словно он сражается с фонтаном.

Однако скоро Иккос опомнился. Он стал сдержаннее в движениях, меньше усердствовал. Постепенно приучил противника к мысли, что способен только обороняться. Несколько раз слегка покачнулся, словно не чувствуя в ногах уверенности. Сотион поверил и этому. С наивной, простодушной уловкой сделал движение, как бы пытаясь ухватить Иккоса за затылок, и тотчас нагнулся, чтобы, завладев его ногой, опрокинуть. Иккос на шаг отступил, Сотион потерял равновесие и упал.

Нельзя сказать, что поднялся он в мгновение ока. Нет, он потратил на это гораздо больше времени. И не смог распрямиться сразу, а с минуту оставался на четвереньках, коленями и обеими руками в песке. А прежде чем занять основную позицию, отер пот: покрытой пылью рукой провел по лицу, на котором остались нелепые грязные полосы.

Грязь покрывала его колени, пятнами выступала на бедрах, на груди, висела на нем лохмотьями.

Сердечный союз, который зрители заключили с ним, был нарушен. Первыми отступились от него тарентинцы. Видя перед собой двух спортсменов из Тарента, они наконец выбрали того, который гарантировал большую уверенность в победе.

Сначала, когда они принялись выкрикивать имя Иккоса, их никто не поддержал. Кое-где даже прозвучало имя Сотиона. Но это уже не были крылья, способствующие высокому полету. Это были взмахи, неуверенные и слабые.

За один этот день Сотион приобрел опыт долгой жизни. Мир, которого он не знал и существование которого его никогда не занимало, соблазнил его, насытил прелестью своего восхищения, дал ощутить очарование своей близости и благоволения, а когда Сотиону почудилось, что самое большое несчастье оказаться за его пределами, этот мир отвернулся от него и он почувствовал себя обособленным от него, чтобы за минуту, более тягостную, чем долгие годы, испить до дна горькую чашу одиночества.

Неожиданно в его смятенной душе оживает образ Содама. Он видит его таким, каким держал в твердом захвате: растрепанные волосы, потное и утомленное лицо с напряженными чертами, но в глазах - непоколебимое спокойствие преемника Геракла.

Картина эта мгновенна, как молния, и, как молния, ошеломляет. Сотион, которому борьба не позволяет ни о чем подумать, начисто изолирует сферу сознания, необъяснимым чутьем постигает сокровенный смысл этого видения и, как по зову вещего сна, с улыбкой пробуждается. Он вновь становится самим собой, увлеченным атлетом и радостным жрецом чудесной литургии тела.

Но его жертвенная судьба близка к завершению. Истомленный своим дополуденным времяпрепровождением - расточительством сил в состязаниях, борьбой с Содамом, - он уже не в состоянии одолеть противника. Иккос силен тем, что сэкономил в течение дня, а из этого сейчас слагается баланс. Легкая тренировка утром. Массаж. Сон до полудня в живительной тени на склоне горы Крона. Дополнение тому - крохи сил, сбереженные в ходе состязаний, остатки энергии, не израсходованные ни на одно лишнее движение. Наконец, борьба с Евтелидом, легкая и недолгая, оставившая время на отдых.

Все это вместе в такую минуту - колоссальное богатство, и Сотион в сравнении с ним - нищий.

Последний раз вступает он в борьбу, поднимает руки, намереваясь сцепиться с Иккосом, но тот, захватив его в талии, опоясал стальным объятием, руки, все еще простертые в движении, застывают, будто держа невидимый кувшин, и Сотион, без дыхания, с улыбкой, которая быстро улетучивается с побледневшего лица, как дух из тела, тянется вверх, словно дрожащим устам предстоит испить последнее вино расточительного, разгульного пиршества, однако ступни его уже не достают до земли. Иккос выбивает ее у него из-под ног, и Сотион валится, как нищий, выброшенный на улицу за порог лавки ростовщика, а прощальные лучи солнца напрасно изливают на него свое золото.

VII. Разгар праздника

Греческие сутки исчислялись от заката до заката. Конец пентатла завершал четырнадцатый день парфения, в то время как новый - пятнадцатый день уже рождался в янтаре вечерней зари.

Это был праздник, собственно говоря, разгар праздника. Некогда один оборот Земли вокруг оси охватывал своим кругом света и мрака все торжество и жертвоприношения, и игры. Но состав игр расширялся, все большее число атлетов не успевало состязаться в этот срок, и день в конце концов лопнул, окружив себя четырьмя планетами в виде разбитого на куски солнца. Сам он при этом остался, разумеется, не только центром, но и источником событий в этот день, исполненный молитв и фимиамов жертвоприношений, игры обретали значимость и сами становились частью культа, а стадион простирался до алтаря Зевса подобно дороге пилигримов.

День этот состоял из двух половин: темной и светлой. Эта вторая начиналась с рассветом - время Зевса и небесных богов, а с наступлением сумерек приходила пора духов, демонов и богов подземного царства.

Первыми появились жрецы Пелопса. Они зажгли огонь на его могиле и закололи черного барана. Ксилей, дровосек Священной рощи, вырезал часть мяса на загривке жертвы и отложил в сторону. Это было только его право, никто иной не должен прикасаться к мясу жертвенных животных, приносимых богам подземного царства. Их кровь принадлежит земле, где обитают их души, и поэтому кровь черного барана стекала в отверстие, уходящее в глубь могилы. Мясо, кости и шкуру должен поглотить неумирающий огонь - и черный баран пылал на алтаре, куда добавляли все новые и новые дрова, пока от жертвы не останется пепел и угли.

Процедура тянулась долго, месяц уже вышел из-за гор Трифилии, а жрецы, всматривающиеся в огонь, безмолвствовали. Наконец один из них начал призывать Пелопса - его душу, напоенную свежей кровью, он рассказывал ей об Олимпии, в которой Пелопс некогда царствовал, - приглашал его на игры.

А в это время члены рода Иамидов, олимпийских прорицателей, собрались в маленькой круглой часовне за пределами Священной рощи. Часовня была пуста и темна. Жрецы прибыли с факелами, густой, смолистый дым клубился под деревянной переборкой крыши. У южной стены расположен низкий алтарь, эсхара, обычный камень, обтесанный в виде треугольника. Самый старший из Иамидов своим факелом зажег на нем горсть хвороста и подсыпал в огонь ладана. "Иам! Иам!" - призывали олимпийские прорицатели своего предка, сына Аполлона, потом они пели гимн.

Тесное пространство часовни заполнялось дымом, воздух сделался густым и удушливым. Люди давились от кашля, слезы застили глаза. Прекрасные древние строки гимна увядали в их осипших голосах, как прибрежные фиалки, воспеваемые в гимне, на которые дева Эвадна уложила своего младенца. А сама жизнь Иама, сотканная из солнечных лучей и цветов, дробилась и рассыпалась, как иссохший стебель, в невнятном бормотании их голосов. От всего, чем некогда был этот сын бога, остался только пепел и дым: факелы догорали, круглая часовня смахивала на склеп, в нем ширился мрак, мрак смерти, которой не миновать даже богам.

В этот вечер, пронизанный полнолунием, когда лагерь был растревожен сверканием огней и шумом трапезы, жрецы обходили могилы полубогов: могилу Эндимиона, у горы Крона, курган Эномая, за Кладеем, оттуда они направлялись к братскому захоронению женихов Гипподамии. Они призывали каждого из них по имени, в том порядке, в каком те погибли от копья царя Писы, - Мермн, Гиппот, Пелопс из Опунта, Акарнан, Евримах, Еврилох, Аристомах, Крокал... Другие жрецы на границе Гераи вызывали дух Короиба, первого победителя Олимпийских игр. А в далекой Элиде священнослужительницы, обступив кенотаф Ахилла, с рыданиями били себя в грудь, будто он только что умер, а затем громкими веселыми голосами призывали его на игры, на которых ему - вечному ровеснику атлетов - необходимо присутствовать.

В эту ночь мало кто спал в лагере. Было по горло дел перед утренними жертвоприношениями. Люди мылись, причесывались, завивали волосы и бороды, невольники бегали за водой, белили и разглаживали хитоны, хламиды, плели венки, присматривали за жертвенными животными; обсуждалось участие в процессиях; неожиданно обнаруживалась нехватка самых необходимых вещей, люди ломились в запертые лавки, искали торговцев по палаткам. Полная луна взирала на эту суету, своим движением обозначая время убывающей ночи.

Перед рассветом костры погасли, палатки стали затихать, между стеной Альтиса и Кладеем появилось множество людей, их белые одежды таяли в тумане, стлавшемся над долиной. Люди все прибывали и прибывали, в полумраке клокотала толпа, однако постепенно бесформенная масса уплотнялась и вытягивалась, словно ее умяли невидимые руки.

Это были государственные процессии и члены Олимпийского Совета, указывавшие им места. Охрипшие голоса боролись с человеческой раздражительностью, то и дело многоголосая толпа подавляла их напряженным, исполненным страсти шумом. Отряды, спаянные с таким трудом, вновь и вновь распадались, казалось, этому не будет конца. Но вот из шеренг, готовых устремиться в путь, послышались выкрики: "Рассвет!", "Рассвет!" - это слово, возвещавшее наступление самой сокровенной поры дня, разом всех отрезвило. Процессия двинулась уже под прояснившимся небом, успокоенная и упорядоченная, словно из темноты и туманного хаоса восстал новый род человеческий.

Вытянувшись вдоль западной стены Альтиса, процессия остановилась, так как Олимпийский Совет, идущий впереди, сомкнулся с процессией элленодиков. Их пурпурный стежок объединил государственные процессии с такой же белоснежной свитой жрецов, шедших возле пританея. Теперь они возглавляли шествие, двигаясь между храмом Геры и могилой Пелопса.

В первой шеренге шагали три теокола, самые высокие жрецы олимпийского культа; за ними выступали спондофоры с длинными жезлами посланников божьих, они несли золотые чаши; кафемерофит, жрец, совершающий ежедневные жертвоприношения на алтаре Зевса, несмотря на то что сегодня свои обязанности он поверил одному из теоколов, шел, чтобы наблюдать за точностью выполнения обрядов. Его сопровождали два екзегета, наставники ритуала, каждый со свитком папируса, содержащим правила жертвоприношений, но в их седых головах хранилось куда больше сведений, нежели в папирусах, ведь они служили живым хранилищем несметных традиций всех поколений, с тех времен, когда Зевс простер свою длань над Олимпией.

Но это была чуть ли не юность в сравнении с тем, что представляли собой следующие за ними базилевки. Их бог, Крон, вырос из бездны мира, едва родившегося и еще пребывавшего в своем первоначальном кипении, сам скрытый во мраке вечной ночи, а эти люди принадлежали к эпохам равно далеким и темным, когда столетия по примеру формирующихся в спазмах земли гор вздымались и опускались в серой мгле в ожидании кровавой вспышки рассвета. В те времена по земле Греции перекатывались странствующие расы, и какая-то неведомая волна выплеснула этого бога на холм, и к нему в пору летнего равноденствия стали возноситься молитвы, сдобренные человеческой кровью. Базилевки являли собой обломок древнего культа. Отодвинутые в сторону вместе со своим богом, они шли теперь в свите его преемника, бездейственные и кроткие, как потомки покоренного народа.

В остальных шеренгах сосредоточились олимпийские предсказатели, клейдухи, надзирающие за храмами и сокровищницами, ксилей, спондаулы с флейтами, несколько помощников жрецов, рослых и сильных, с тесаками для жертвоприношений. Слуги жрецов несли корзинки с жертвенной утварью, медные чаши, воду в изящных гидриях. В конце процессии вели животных, безупречно белоснежных быков и баранов. Это была гекатомба элейцев, несколько десятков голов, отобранных из всех стад Элиды. С позолоченными рогами, украшенные гирляндами цветов и зелени, они шли спокойные и полусонные, одурманенные маковым отваром, влитым в их последнюю кормежку.

Свита жрецов остановилась перед алтарем, элленодики из Олимпийского Совета расселись по ступеням террасы. Между алтарем и террасой освобождался проход для государственных процессий.

Во главе каждой из них шел архитеор с проксеном в окружении высоких чиновников и знатных граждан, среди афинян шествовал Фемистокл, у спартанцев - эфоры, то здесь, то там попадались мужчины или мальчики с повязками на голове - победители из Олимпии, Дельф, Немеи, Истма, живые украшения свиты. Каждый полис стремился выставить возможно большее их число, не было недостатка даже в дряхлых стариках, которые когда-то, в давно забытые времена, отличились на стадионе. Свежие, нынешнего года венки придавали блеск процессиям Хиоса, Локр, Эгины. Иккос высокомерно вышагивал во главе Тарента.

Из-за жажды соперничества в процессиях наблюдался переизбыток литургического снаряжения, золотых и серебряных сосудов, призванных демонстрировать изобилие этих земель. Сотнями повторялись неисчислимые кратеры 1, блюда, чаши, фимиатерии 2, источающие аромат ладана, попадались группы, настолько нагруженные всяческой утварью, что казалось, они возвращались после дележа трофеев. Это были представители стран, имевших в Олимпии свои сокровищницы. Оттуда извлекли все до последнего: золотые венки, роги изобилия, реликвии героев, лари и шкатулки, изваяния богов, наконец, предметы без названия и назначения, окаменелые останки чужой жизни. Эти вещи несли как эмблемы родины, которая присутствовала здесь, живая, осязаемая, не позволяя им утонуть в белом потоке, непрерывно выплескивавшем все новые и новые процессии.

1 Металлические или керамические сосуды для вина.

2 Курильни для благовоний.

Шествие казалось бесконечным. Следовало неисчислимое количество полисов и колоний, и если не все они были представлены здесь, то недоставало лишь самых удаленных или же тех, что укрывались в неприступных горах и жили во власти варварских обычаев. Тем ощутимее казалось отсутствие Фессалии, союзницы персов, почти заметной представлялась пустота между Спартой и Сиракузами, где обычно шагали гордые цари из рода Алевадов, ведя за собой полную гекатомбу в сотню быков. Отсутствовали и Фивы, но их место - в качестве особой привилегии - занял Пиндар: он шел один, сопровождаемый слугой, который вел двух баранов.

Процессии, миновав алтарь, выстраивались на стадионе. Жрецы ждали, пока соберутся все, и ежеминутно поглядывали на небо, которое на востоке пылало жидким золотом. Невысокий холм Писы не в состоянии был долго прятать солнце. Вот оно брызнуло оттуда ослепляюще, и по всей толпе пробежали волны света, замерцали золотые сосуды, вспыхнула полированная бронза, драгоценные диадемы вельмож, нити вышивок на плащах архитеоров. Одни из членов Олимпийского Совета поднялся и движением руки задержал тех, кто не успел подтянуться.

Это были уже не государственные процессии, а неофициальные пилигримы, с которыми не церемонились. Они стояли прямо на дороге, среди помета животных и растоптанных цветов, оставшихся от предыдущих процессий. Но и здесь действовал табель о рангах: самые неимущие оказались в конце, за стенами Альтиса. У них подчас не было даже жертвенных животных, а только фигурки из теста или воска, имитирующие быков и баранов. Отчасти довольные, что не оскорбляют бога созерцанием своей нищеты, они усаживались на землю в волнах умиротворенного шепота.

Тем временем жрецы приблизились к алтарю.

Он напоминал высокий конус со срезанной верхушкой, землисто-серого цвета. За каменной оградой, которая широким эллипсом окружала его подножие, не было фундамента. Возник этот алтарь из накапливавшихся веками жертвенных останков и пепла от очага Гестии в пританее. Ежегодно в месяц оленя элафл - олимпийские жрецы сгребали пепел, смачивали его и этой липкой массой облицовывали склоны алтаря. Вода Алфея, содержащая известковые и меловые частицы, придавала ему прочность, необходимую в пору зимних дождей. Холм обрел такую крепость, что высеченные в нем ступени не уступали каменным.

Ступени вели на террасу, которая, обегая конус, разделяла его на две неравные части; верхняя, меньшая, возвышалась над террасой еще не оформленной массой. Жрецы и прорицатели поднялись на площадку, а их помощники и слуги с животными остались у подножия алтаря. Дровосек священного округа уложил на куче пепла охапку поленьев, нарубленных по особой ритуальной мерке, а теокол бросил в середину пылающую головню, принесенную из очага Гестии. Дрова тополя загорались не сразу от огонька, раздуваемого ксилеем с помощью веера.

Теокол, обращаясь к собравшимся, воззвал:

- Eufemeite! 1

1 Умолкните! (греческ.)

Этим возгласом, призывающим к сосредоточенности и тишине, открывалось богослужение. Спондаулы заиграли на флейтах, стремясь заглушить все земные голоса. Один из священнослужителей взял в обе руки чашу с водой и понес ее вкруг алтаря. Вернувшись на свое место, он взошел на террасу. Теокол извлек из костра головню и погрузил ее в чашу. Вода с шипением приняла огненный поцелуй. Жрецы поочередно освежали руки водой, которую освятило это вечно живое пламя. Второй священнослужитель на серебряном подносе подал теоколу ячменные зерна, прокаленные с солью.

- Есть ли здесь преданные богу люди? - вопросил верховный жрец.

Спондаулы прервали игру на флейтах, чтобы каждый мог слышать вопрос, и все отвечали: "Да!", "Воистину!", "Всей душой!" - или же произносили краткую клятву в честь богов, и с минуту над толпой стоял гул голосов. Когда голоса утихли, жрец разбросал несколько пригоршней ячменя среди собравшихся и возгласил:

- Помолимся!

Снова зазвучали флейты, к алтарю подвели первого быка. Теокол спустился с террасы, посыпал ему голову ячменем и золотыми ножницами срезал для жертвоприношения жесткую прядь шерсти со лба животного. После чего он вернулся на свое место, бросив выстриженный клок в огонь.

И тут раздался глухой рык, шум упавшего тела, предсмертный хрип первый бык стал жертвой. Потом ему перерезали горло, и кубок, полный свежей крови, передаваемый спондофорами из рук в руки, отправился наверх, где этой кровью окропили край очага. Помощники священнослужителей с непостижимой быстротой разделали быка: содрали шкуру, разрубили тушу, вырезали сало, отсекли ноги. Окорок покрыли жиром, завернули в шкуру и подали теоколу. Жрец, держа жертвенное животное в руке, обернулся к толпе:

- Помолимся!

После чего водрузил жертвенное мясо на пылающие поленья.

- Зевс-отец, ты, который властвуешь над Олимпией... - начал жрец, воздев руки к небу, и, хотя внизу не слышали его слов, растворявшихся в пространстве, в треске огня, в музыке флейт, каждый мог бы повторить их про себя: сначала литанию прозвищ высочайшего из богов, потом просьбу, чтоб он принял жертвоприношения от элейцев и взял под свою опеку людей вместе с землями и животными, составляющими их достаток, отведя от них всяческое зло - войны, мор, огонь - и позволив старикам возможно дольше наслаждаться светом солнца в цветущем доме, в окружении детей и внуков.

Молитва касалась всего, что человек вправе ждать от мира, всех его чар и соблазнов, каждый мог присовокупить и свои собственные чаяния: в шепоте, который слышался вокруг, различались слова о здоровье, олимпийских венках, вплоть до просьб, связанных с текущими домашними делами.

Молились одни элейцы. Никто не смел вторгаться в сферу их жертвоприношения, в их беседу с богом. Очередь других наступит, когда они предстанут пред алтарем. Внезапно флейты умолкли, и теокол завершил молитву довольно неожиданным образом:

- И отдали от нас борьбу и хаос, чтобы тебя чтили именем Господа Мира и Спасителя. Избавь нас от зависти и подозрительности, которые порождают непокорность. Соедини всех эллинов, дай испить им напиток дружбы, обрати их сердца к кротости и снисхождению.

Слова эти были удивительны и понятны. Казалось, что возвещает их сама греческая земля, само нутро ее, перепаханное персидской войной, впервые породившей братство по оружию между отдельными племенами. Ни в каком ином месте они не были более кстати, нежели здесь, откуда четыре года назад исходил призыв ко всеобщему миру, где сама мысль о войне считалась преступлением и где на протяжении нескольких коротких дней все жили в мире, не знающем границ.

Многие с последними словами жреца воздели руки, присоединяясь к молитве. Некоторые, однако, пораженные ее необычностью, воззрились на екзегетов, из опасения, что молитва не соответствует ритуалу. Но лица последних оставались невозмутимыми. Слова теокола не являлись для екзегетов неожиданностью. По олимпийской традиции они повторялись много раз, над этим алтарем, пепел которого был прочнее человеческих надежд, им внимали разные века.

Старый Иамид не спускал глаз с сжигаемой жертвы. Блеск огня, чистоту пламени, чад от шерсти и мяса, наконец, дым со всеми его оттенками и изгибами, каждую деталь жертвоприношения прорицатель подмечал и анализировал, стараясь по этим знакам постичь божественную волю. Знаки эти оказались благоприятными.

- Зевс принял жертву, -произнес он, - к счастью и благу народа и земли Элиды.

Внизу уже забивали новых животных, и каждую минуту наверх подавались кубки со свежей кровью и покрытые жиром окорока. Спондаулы не умолкая играли на флейтах, жрецы пели гимны. Невольники убирали убитых животных, относя туши на кухню в пританее. Пилигримы, окружавшие храм Геры, толкались, освобождая им место. Животным велся счет, их было ровно шестьдесят.

После гекатомбы элейцев жертву приносили полисы, затем колонии всего остального греческого мира. По очереди, в том порядке, в каком они прибыли и в каком разместились на стадионе, процессии следовали к алтарю, во главе каждой шли архитеор с проксеном. Проксен был гражданином Элиды, которого данный полис избрал своим посредником в общении с местными богами. Так как Зевс царил над Олимпией (хотя, согласно верованиям, он был богом, которого чтил весь мир), он являлся и покровителем Олимпии, этого определенного места на земле Элиды, поскольку никто особых прав на него не имел. Следовательно, именно проксен становился посредником между богом своей страны и теми, кто взывал к нему во время жертвоприношений.

Стоя у алтаря, он возлагал руку на плечо архитеора, представляющего жителей Афин, Спарты или Сиракуз, и вверял их своему богу. Только после этого архитеор затягивал гимн и давал людям знак, чтобы те вели животных. Он собственноручно отрезал у них прядь шерсти, сам разбрасывал пригоршни ячменя, а теокол принимал жертвенные окорока и укладывал их на огонь. Старый Иамид всматривался в пламя и одаривал добрыми предсказаниями города, острова, архипелаги, далекие берега, процессии которых подходили к алтарю.

Ксилей трудился в поте лица, поддерживая огонь. Невольники подносили и подносили дрова, для каждой процессии ксилей отмерял количество топлива и брал плату; перед ним стояла вместительная бронзовая посудина, уже до половины заполненная монетами; часть выручки он передаст в олимпийскую казну, но оставшейся суммы ему хватит на покупку земли, виноградника и дома. Процессии выделяли пожертвования и на Олимпию, у алтаря вырастала гора денег, за которой присматривал эпимелет. Гиерон, принеся жертву, приказал снять золотые украшения с бычьих рогов и бросил их вместо дани. С этого момента каждый, поравнявшись с алтарем, оставлял у ног эпимелета какую-нибудь драгоценность: кубок, булавку, перстень, браслет; Герен, возглавлявший процессию Навкратиса, пожертвовал красивый котел на треножнике, украшенный золотыми пластинами с барельефами, где изображалась восточная богиня Анаит, с большими крыльями, сидящая между двумя львами.

Близился полдень. Целые стада быков и баранов были уничтожены, озера крови стояли вокруг алтаря. Казалось, сам алтарь истекал кровью, ступени, ведущие на террасу, сделались алыми и скользкими. Дорога между изваяниями победителей, по которой мясо доставлялось в лагерь, пылала от багровых пятен. Кровавые испарения повисли над Олимпией, воздух, перенасыщенный запахом смерти, привлек коршунов, и они начали описывать стремительные, алчные круги.

Тройка теоколов беспрерывно менялась, через какое-то время их замещал кафемерофит, все были утомлены. Задыхающиеся спондаулы с трудом отнимали флейты от посиневших губ, и, когда никто не играл, не пел, не молился, в мгновения неожиданно наступавшей тишины, слышалось лишь потрескивание огня и шипение жира, стекающего на раскаленные угли. Иногда языки пламени укорачивались, задохнувшись в клубах дыма, разъедавшего глаза людям.

На террасе царила убийственная жара, легкий ветерок не в силах был побороть ее, казалось, весь мир погружен в марево безмятежного августовского дня. Жрецы, в одеяниях, выпачканных кровью, с почерневшими от сажи лицами, с горящими глазами, в окружении четвертующих жертвы, смахивали на служителей ада. Только предводитель рода Иамидов, благородный старец, символ извечных понятий, стоял бодрый и спокойный, не позволяя никому подменить себя, он неутомимо вглядывался в огонь, во внутренности жертвенных животных, а когда поворачивался, чтоб произнести свои предсказания, людям открывалась невозмутимая голубизна его глаз и нетронутое зноем великолепие черт.

Стадион опустел, процессии после жертвоприношений возвратились в лагерь, настал черед скромных пилигримов. Но когда они вереницей потянулись от Герайона, жрецы покинули алтарь. Остались только кафемерофит и ксилей, который поднял цену на топливо. Пошли споры и торговля. В качестве особых проксенов нанимали граждан Элиды, платные флейтисты требовали по два обола с каждого. Екзегеты кричали, чтобы поторапливались, так как Зевс но приемлет молитв после полудня. Поэтому совершались укороченные обряды, где животные шли под нож с такой же быстротой, как на бойне.

Многие, не имея возможности протолкаться к главному алтарю, искали другие. В них недостатка не было, возле каждого стоял жрец, приглашавший пилигримов. За обол он разжигал небольшой костер из сухих веток и служил посредником между богом и пришельцем; жрец исполнял свои обязанности добросовестно, позволял подолгу молиться, даже присоединялся к молитвам, а иногда исполнял несколько строф гимна, древние, малопонятные слова которого были ближе языку богов. Курились кадила, в огонь выплескивалось несколько кубков вина, многие бросали в огонь фигурки животных, любимых богом: для Аполлона это было печенье в форме лука или лиры, для Геракла - крупных размеров огурцы с воткнутыми в них прутиками, имитирующими ноги, рога и уши животных, но чаще изображения выполнялись из воска.

Олимпия пылала и дымила, всюду - воздетые к небу руки, громко возносимые молитвы. Но поскольку солнце давно миновало зенит и жрецы покидали алтари, толпа начала рассеиваться. Священная роща осталась в своем страшном запустении. Дым, чад, запах горелого смешивались с запахом разлагающейся крови, гниющих остатков мяса, кишок, внутренностей и помета. В прокопченном воздухе носились хлопья сажи, кое-где деревья, стоящие слишком близко от алтарей, были опалены.

Но служители уже гнали невольников с граблями, лопатами, тачками; прибыло несколько повозок с песком; губками обмывали алтари. Коршуны, успев схватить по куску, скрылись за холмами. Легкий послеполуденный ветерок очистил небо.

В посвежевшем воздухе улавливались новые запахи: жареного мяса, жира, пряностей. Они все гуще поднимаются от тысяч вертел и котлов над смолянистыми дымами костров. Изголодавшиеся люди пожирают глазами то, что жарится, тушится и шипит в бронзовых горшках, - безучастные, проклятые блюда, которые словно нарочно не торопятся поспевать. В огонь добавляют дров, кидают охапками хворост, целые сосновые ветки, любую щепку - все, что подвернется под руку; люди сожгли бы повозки и палатки, но здесь уже постаралось небо - оно охватило все вокруг полыхающим заревом заката.

Наконец вертела снимают, с котлов убирают крышки, от сложенных из дерна печей разносится аромат свежего хлеба, наивно уверенного в том, что само небо его услышит. На досках, на случайных ящиках, на повозках, а то и прямо на матушке-земле благоухают кушанья, округлые и обильные, как мир. В расписных кувшинах мерцает золотистое вино. В глиняных бочках отдает росой прозрачно-чистая вода.

Насытив своих богов, человек сам приступает к трапезе. Он вкушает то же, что они, пьет из тех же сосудов, которые еще ощущают прикосновения их губ. Поедая жертвенное мясо, человек снова принимает причастие, свидетельствуя тем самым, что у него общий дух с небесным родом, семя которого вместе с семенем всех некогда покоилось на дне Хаоса. Значит, теперь целая вселенная кружит по его внутренностям. С каждым новым куском человек поглощает родники и облака, солнце и почву, оплодотворенную семенем, из костного мозга высасывает ветры, шумящие в травах, чувствуя на зубах хруст всех четырех времен года, а в жилах его совершается полный жизненный цикл, беспредельная тайна превращений, извечный путь вверх и вниз, от мертвой к живой природе, и его желудок переваривает атомы, при зарождении которых звезды взрывались в вихре времени.

Костры, освобожденные от вертел и треножников, с треском втягивают ладан и выстреливают одурманивающим дымом. Люди встают красные в отсветах костров и избытке внутреннего жара. Они смеются, кричат: "Тенелла! Тенелла!" - это рефрен древней песни Архилоха, песни победителей Олимпиады, который постепенно формирует буйный шум в мелодичную строфу. Из палатки Гиерона сквозь полосу тишины, окружающей ее, слышен голос Пиндара. Наконец победная ода развертывается во всем павлиньем оперении своего великолепия, серебристый шепот арфы струится подобно роднику, бьющему из-под куста звезд; по небу плывет месяц - чаша, наполненная нектаром ночи.

Рассвет привел лагерь в движение, выгнал людей на стадион, даже не успев окончательно разбудить их. Ночь с обилием мясных блюд и возлияниями притупила чувства. Возвещение герольда, выход атлетов и первые состязания протекали в полумраке; души зрителей были чуть приоткрыты, как оконные ставни в предутренний час. Скамандр из Митилены удалился с венком победителя, сопровождаемый мертвой тишиной, одинокий, исполненный удивления, что труд нескольких лет и те бесконечные расстояния, которые он пробежал, тренируя ноги, свелись всего-навсего к нескольким глубоким вдохам и минутам короткой глухой тишины.

Однако при последующих забегах мир ожил. Солнце вышло из-за холма Писы. На посветлевшем стадионе мелькали тени бегунов. Это был диавл, двойной бег, от старта к финишу и обратно. Разделенные на две шестерки атлеты пронеслись стремительно, и не менее быстро состоялся поединок победителей. Венок получил Данд из Аргоса. Имя его сотрясло небо, как звон колокола.

Объявили долих, бег на длинные дистанции, в двадцать четыре стадия длиной.

Атлетов оказалось семеро. Молодые мужчины, самому старшему, Тимодему из Ахарны, было двадцать восемь лет. Их тела, каждое в отдельности ловкое и великолепное, образовывали вместе удивительное сочетание самых различных начал, словно дух бега в поисках совершенной формы взвешивал четырехугольники, плоскости и дуги, обмерял рост, высчитывал количество мускульной и костной массы, пока не обрел этой стройной линии, этих узких бедер, этих худощавых ног, с большим размахом шага, легкого свода грудной клетки, которыми он наделил некоторых из них. Но поселился ли в них тот своевольный дух, который порой обходит стороной великолепные человеческие экземпляры, а обретает жилище в скромных телах, укрытый где-то в полости сердца, на дне легких, во влажных внутренних галереях, по которым в теле циркулирует кровь и соки?

Надо сказать, что современный бег на длинные дистанции, описывающий нескончаемый эллипс, выглядит совершенно иначе, нежели греческий долих, не знавший круга. Атлеты, стоящие во всю ширину стадиона, передвигались по прямым, параллельным линиям, с просторными интервалами между ними. Достигнув конца беговой дорожки, означенного чертой, они поворачивались и тем же путем, по своим собственным следам, устремлялись назад. С каждым пробегом Капр на глиняной пластинке резцом делал знак, подсчитывая стадии, словно отмеряя локти полотна.

Гладкую поверхность стадиона прорезали семь борозд, вытоптанных бегунами. Протянувшись между двумя границами - стартом и финишем, - они придавали беговой дорожке вид семиструнной лиры. Юные обнаженные тела проносились здесь со скоростью звуковой волны. Ими управлял общий ритм, единый равномерный пульс, которому сопутствовало мягкое поскрипывание гальки. Это была наиболее привлекательная часть бега, самые первые стадии, ровные и благородные, когда каждый бегун еще полон бодрости, окрылен надеждой, когда все одновременно подходят к черте и разворачиваются для нового полета, лишь на мгновение останавливаясь у края, слегка наклонившись, как бы готовясь прыгнуть в реку; и действительно, есть нечто струящееся в воздухе, в людях, некое отрезвляющее дуновение пронизывает толпу, беговая дорожка кажется озером или озаренным солнцем заливом, по которому несется семь узких лодок под мерное шуршание весел.

Однако это благостное состояние равновесия и гармонии сохраняется недолго. В какой-то момент линия бега колеблется и нарушается: то один, то другой атлет теряет на каждом стадии какую-то частицу пространства, ничтожной долей времени позже достигает границы, и эти крохи множатся, растут, все больше отдаляя его от других.

Семерка распалась, и беговая дорожка превратилась в игорное поле, где пешки сохраняют свои места и не прерывают движения, а игроки сидят на холме многотысячной толпой и криками пытаются управлять своими пешками, которые начинают ускользать из-под их влияния. Громче всех кричали представители островов Самоса и Посейдона, раззадоренные поведением своих атлетов, которые после шестого стадия начали вдруг сдавать.

Образовалось два очага мощной и неослабевающей быстроты: на первой дорожке, по которой бежал Ерготель, и на седьмой, которую занимал спартанец Лад. Они сразу взяли бодрый темп, могущий принести победу на короткой дистанции, и навязали его остальным. Однако долго выдержать этот темп было нелегко. Вслед за самосцем и посейдонцем отстали еще двое, чтобы терпеливо перепахивать свою борозду в безнадежном зное.

Один Тимодем не уступал. Занимая четвертую дорожку, в самой середине стадиона, он держался между Ладом и Ерготелем, подобно чуть колеблющейся стрелке весов. Он держался мужественно, и вся Аттика подбадривала его своим доверием. Но манера, с какой он это доверие использовал, позволяла думать, что душа у Тимодема явно не соответствовала его телу. Ибо тело его было грубоватым, даже слишком грубоватым для бегуна, пожалуй, более пригодным для тяжеловеса, массивная мускулатура выдержала бы даже панкратий. Зато душа у него оказалась поверхностной и пустой. Каждое восклицание волновало его, раззадоривало, а превосходство в несколько шагов, которое выносило его во главу тройки и распаляло энтузиазм зрителей, заставило его забыть о сдержанности. Он выпивал самого себя огромными, опустошающими глотками, словно уже последующий стадий был последним.

Между тем атлеты преодолели только половину дистанции. Зрители успокоились, ожидая дальнейших событий. В сердце Тимодема возникшая тишина отдалась пронзительным холодком, и на самой вершине собственного проворства он вдруг ощутил дыхание громадного пространства, бесконечность оставшихся десяти стадиев отозвалась в нем алчущей пустотой. Силой разгона он еще летел в ней какое-то время, но его закат был уже близок. Ерготель и Лад опять вышли вперед.

Пока Тимодем предпринимал свои дерзостные усилия, эти два бегуна совершали свой путь спокойно, бесстрастно, не позволяя чужой воле увлечь себя и не снижая темпа. Оба продолжали бежать, выдерживая неизменный ритм, с руками, согнутыми в локтях, с выдвинутой вперед грудной клеткой, с высоко поднятой головой, казалось, они всматривались в какую-то цель, которая находилась где-то далеко, за пределами стадиона.

Они напоминали двух вестников, гемеродромов, которых правительство, армия или народ посылают в отдаленные места с тайной миссией, поверяя им только устный приказ. Нагие и беззащитные, они находят опеку в законах богов, за ними стоит Зевс, покровитель герольдов, и Гермес, который сам является вестником. Размеренно дыша, они прокладывают себе путь через поля, виноградники, лесное бездорожье, они проносятся через города и села, люди расступаются перед ними, не смея задержать их, солнце сопровождает их в горные ущелья, где они пребывают уже под защитой ночи, чтобы с рассветом слететь в долину и доставить вверенный приказ, хотя бы пришлось прошептать его вместе с предсмертным вздохом.

Они - крылья мира. А мир, неторопливый и тихий мир V столетия, катит по тернистым колеям в повозках, запряженных волами; лошадь, осел да мул служат ему до пределов своих возможностей, но им всегда может перегородить путь стена леса, коварное болото, бездонная пропасть - есть уйма преград, одолеть которые способен только человек. Спортивные площадки палестр и гимнасиев готовят благородную породу гонцов, недосягаемых покорителей пространства, а игры позволяют выявить их, чтобы каждый мог их разыскать когда-нибудь, в самый неожиданный день, во время нового Марафона.

Именно такими казались Ерготель и Лад, оба равные и совершенные. Другие выглядели похуже, но только в сравнении с ними. Зато эти двое были вне сравнения. Преодолев один стадий, они бежали теперь в противоположном направлении, словно дух игр повернулся к ним спиною. Тимодем отстал на какую-нибудь сотню ступней, которые уже никак не мог наверстать. Все более плотный воздух обступал его, бегун продирался сквозь него с затуманенным взором, с устами, солеными от пота, который заливал лицо. Изредка его имя еще срывалось с чьих-нибудь губ, но, заглушенное шумом крови в висках, долетало до него издалека, словно бы и оно, магическая частица человека, хотело бросить его в эту последнюю минуту.

Длинный бег близится к концу. Зрители поднялись со своих мест, не в силах усидеть от волнения. Спарта начала взывать к своему атлету. Вслед за Спартой отозвался Лакедемон, затем и все вассальные города - половина дорийских племен.

- Лад! Лад!

Нечеловеческий рев, сосредоточенный в этом могучем спондее 1, ударял по стадиону, как молот.

1 В античной метрике четырехдольная стопа с двумя долгими слогами. Спондеем писались стихи, предназначаемые для чествования ботов. Имя "Лад" в древнегреческом языке состоит из двух слогов: "Ladas".

Эти удары Ерготель ощутил на себе. Они сжимали пространство, солнце разбрызгивало снопы искр и жгло глаза. Ноги мертвели, не находя опоры на земле, которая отреклась от него. Страшное ощущение одиночества пронзило его до мозга костей. Отринутый от своих предков на Крите, не связанный кровно с новой отчизной, Гимерой. он принадлежал только самому себе, ничьи права на него не распространялись. Крики же, ударившие сейчас в Лада, выражали святое право рода, полиса, общины, почвы, удобренной прахом мертвых, право на его мышцы, на пульс его сердца, на дыхание его легких. Ерготель был лишен всего этого, как душа, тело которой не придали земле, он оказался призраком, обреченным на жалкую и безрадостную судьбу скитальца. Он почувствовал себя никому не нужным.

Он утратил чувство и волю. Лавина криков несла его куда-то в бескрайнюю пустоту. Оказавшись у конца беговой дорожки, он сделал еще несколько шагов, словно намеревался убежать прочь. В этот момент резкий звук трубы возвестил последний стадий. Ерготель повернулся и снова ступил на дорожку.

С помощью одного из тех чудес, каких полна душа атлета, он вдруг преисполнился спокойной ясности. Это было спокойствие человека, которого швырнули за борт, заставив идти по вздымающейся волне, и который неожиданно обнаружил, что он и впрямь идет и вода не расступается под ним. Мир по-прежнему волновался, кипел и выл, словно все вихри объединились, чтобы сдунуть его, Ерготеля, но он бежал по своей борозде, как стойкое пламя по промасленной веревке.

Победил Лад. Те несколько шагов, которые он выиграл, когда ошеломленный Ерготель выбежал за черту и запоздал на последний стадий, оказались единственным его достижением.

- Стоило тебе захотеть, и у тебя был бы венок на голове! - сказал Лад, когда они стояли рядом у алтаря Зевса.

Ерготель молчал, стиснул ему плечо. Красноречивее слов говорило сердце Лада, его глухие четкие удары.

Публика внезапно умолкла, словно ее охватил сон. Победитель был известен, но бег еще не закончился. Олимпийский закон требовал, чтобы каждый под угрозой розог выполнил начатую им работу. Пятеро атлетов еще бороздили стадион. Они упорно продолжали свой бег к цели, которая перестала всех волновать, благородные в своем усилии, безукоризненные в своей осанке и движениях, исполненных красоты, на которую уже никто не обращал внимания. Когда последний из них завершил состязания, половина спартанцев поднялась с места, все обступили Лада и, увенчанного наградой, понесли в лагерь.

Завершилась первая, наиболее стремительная половина дня. Перерыва не было, сразу же вызвали атлетов. Стадион сжался до малых размеров площадки, а с ним вместе сузился мир, сжигаемый все более раскалявшимся солнцем. Евримен первым охватил Патайка кольцом своих длинных рук, заставив зрителей затаить дыхание.

Хламиды, хитоны жгли тела, люди сбрасывали их и сидели полунагие. Их мышцы подрагивали. Каждое движение атлетов волновало кровь, шумело в жилах одой юности. Всякий раз, когда на стадионе кто-нибудь падал, холм испускал тяжелый вздох, словно и над ними всеми тяготел тот же рок.

Так было воспринято поражение Патайка, Эфармоста, Евримена. Герен же удивил и поразил зрителей. Великан, покрытый густым черным волосом, напоминал мифическое существо, одного из тех лесных людей, стерегущих стада богов, с которыми сражался Геракл. У него не было достойного противника. Его победа была неизбежна и казалась незаслуженной, как разрушение, вызванное силой стихий.

Этот день был насыщен неожиданностями! На арену выходят кулачные бойцы. Жеребьевка, определяющая пары, отодвигает Евтима на самый конец, словно бы по принципу: хорош тот хозяин, который после легкого вина подает бочонок крепкого и выдержанного напитка.

Филон и Меналк стоят друг против друга, как по обе стороны ткацкого станка, и прядут воздух легкими движениями всевозможных уловок. Вводят в заблуждение взглядом, направленным совсем не туда, куда нацелен очередной удар, вытянутыми руками они ощупывают воздух, как слепые. Их резвые ноги выделывают прыжки, словно в танце. Сжатые кулаки наносят удары впустую.

Голова, глаза, нос, челюсть, уши - важнейшие части человеческого организма изъяты из-под охраны закона, зато он защищает шею, грудь и все тело. Мнимо жестокий, олимпийский закон превращает борьбу в драматическое состязание ловкости. Цель, предназначенная для ударов, настолько мала и так легко защитима, что тысячи приемов не позволяют достичь ее.

Зрители распаляются. Через минуту их охватывает необузданная страсть, пара борцов в сравнении с ними кажется образцом спокойствия.

Здесь мы немного задержимся.

Игры начались на рассвете, а сейчас полдень.

Целых восемь часов, согласно нашей единице времени, продолжается этот возбуждающий и бурный спектакль. Перерывы отсутствуют, кроме тех, к которым вынуждает обряд: представление атлетов, совещания судей, возложение венков. Никто не покидает своих мест.

Зрители, эти удивительные люди, позабыли о голоде, иногда лишь отхлебнут глоток воды опаленными губами, они переносят жару легко, словно их овевают веера из страусовых перьев, они уподобились странному виду насекомых-однодневок, вся жизнь которых сосредоточилась во взгляде, в единственной функции - смотреть и ощущать. Ненасытные, они с одинаковым азартом приветствуют каждую пару атлетов, их души словно сжимаются от ударов борющихся, они испили не один час августовского полдня, который так и не сумел обжечь им горла. Эти глотки все еще достаточно крепки и звонки, когда Евтим, сын Астикла, получает венок за кулачный бой.

Без всякого перерыва следует панкратий, синтез бокса и борьбы, в котором все дозволено, оправдана даже смерть, хотя до такого никогда еще не доходило, ибо два великолепных, натренированных и искусных тела нейтрализуют друг друга, как два разноименных заряда электрического тока.

Герольд объявляет встречу Феагена с Тасоса с афинянином Каллием. Оба входят в огороженное место, где алейпты поджидают их с водой, маслом, губкой и полотенцем. Тридцать две тысячи зрителей пожирают глазами каждый их жест, все заурядные обряды мытья, натирания - можно подумать, что это толпа святош в громадном нефе храма наблюдает, как дьяконы обряжают епископов в торжественные одежды.

Феаген первым ступает на песок. От плотных икр до твердого, круглого черепа он - само олицетворение принципа утилитарности. Ни одна крупица материала не ускользнула за пределы сурового костяка силы и сопротивления. Он поднимает кулак, и все чувствуют: ни один удар не будет потрачен впустую.

Мы поглядываем на наши неспокойные, вечно торопящиеся часы, на это наше болезненное время, раздробленное на жалкие осколки, - скоро три часа дня. Кто первый упадет в обморок? Где же та легендарная кончина философа Фалеса, который умер сто лет назад в Олимпии от солнечного удара? Кому теперь из стариков грозит она? Но вот самый древний из них, Дамарет из Гереи, он выходит из тени одной из сокровищниц, чтобы с более близкого расстояния наблюдать за вооруженным бегом, который должен начаться. Этот бег он считает чуть ли не своим кровным делом, лет сорок назад он стоял у его истоков. Он заслоняет глаза рукой, словно стремясь опознать среди сверкающих бронзовых доспехов, которые приносят служители, шлем, щит и наколенники - свое памятное снаряжение победы. Но шлемы и щиты неотличимо похожи, а наколенников и вовсе не видать. Они отсутствуют, все восемь бегунов выходят на старт только в шлемах и со щитами на левом плече.

- Теперь так бегают, отец, - говорит Феопомп, его сын. - Капр упразднил наколенники.

Дамарет фыркает, будто подавившись слишком легким воздухом новой эпохи:

- О, тут, наверное, происки этого Астила!

Не он один недоволен Астилом. Двести кротонцев буквально воют от злобы. Человек, который в трех Олимпийских играх принес своему городу Кротону шесть оливковых венков, отрекся от родины и бежит теперь как представитель Сиракуз. Бежит чертовски красиво, бежит к финишу, который и в седьмой раз послушен ему, как пес. Грил приходит вторым, Телесикрат третьим. Среди тридцати тысяч голосов возмущенный крик кротонцев неразличим, как шелест. Но сидящие ближе к ним слышат отчетливо:

- Предатель!

- Гиерон купил его, как лошадь!

- Я назову своего мула Астилом!

- Наш город подарил ему дом. Надо разрушить его и распахать это место!

- Или устроить в нем тюрьму.

Гиерон действительно перекупил Астила. Говорят, за несколько десятков талантов. Новость разносится с быстротой молнии, восторженные крики смолкают, люди поглядывают друг на друга с беспокойством. Никогда еще на их памяти не происходило ничего подобного. Астил не заслуживает венка! Но Капр уже призывает его в палатку и возлагает на голову три веточки дикой оливы.

Игры закончены. Ночь и следующий день принадлежат победителям. Вот идут они, украшенные венками и шарфами, в сопровождении флейтистов в толпе земляков. Остров Лесбос, столицу которого, Митилену, покрыл славой Скамандр, Аргос с Дандом, Спарта с Ладом, Тарент с Иккосом, остров Тасос с Феагеном, остров Хиос с юным Главком, Эгина с Феогнетом, Афины с Каллиппом, победителем в кальпе. Звучит старая песня Архилоха:

Тенелла!

Светлопобедный - радуйся, о царь Геракл,

Тенелла!

светлопобедный

И сам, и Иолай твой - два копейщика!

Тенелла!

Светлобородый - радуйся, о царь Геракл! 1

1 Перевод В. Нилендера. Античная лирика. БВЛ, М., 1968.

Поющие толпы тянулись улицами лагеря, вдоль реки, сворачивали в Священную рощу, заполняли дороги, ведущие во все части света. Локры из Италии в упоении от двойной победы кричали громче всех: Агесидам и Евтим завоевали им славу лучших кулачных бойцов в мире. Вельможи пировали в своих шатрах. Громадная палатка Гиерона принимала Астила и до поздней ночи светилась странным светом сотен оливковых светильников, проникающим сквозь пурпурные пологи.

На рассвете победителей призвали в Священную рощу. Они шли в процессии, возглавляемой элленодиками и жрецами. Останавливались возле каждого из шести алтарей, посвященных двенадцати богам. Каждый по очереди жертвовал несколько капель влаги и щепотку ладана в дар богам. Потом той же дорогой возвращались в пританей, где олимпийские власти давали в честь победителей торжественный обед.

Уже сворачивали палатки. Священный мир измерялся скупо отпущенным временем, прежде, нежели истечет месяц, дороги распадутся на короткие отрезки посреди обилия границ, противоречивых законов, извечных конфликтов. Поэтому торопились, и два дня все тракты закрывали облака пыли.

Атлеты перед отъездом отправлялись на берег Алфея, бросали в воду венки, сплетенные из сосновых, тополиных и оливковых ветвей, - иероглифы олимпийской земли, на которую мечтали вернуться. Стремительное течение подхватывало их, атлеты бежали, пока хватало дыхания или пока на каком-нибудь повороте реки венки не пропадали из глаз. Некоторые венки задерживались в своем движении, огибали омуты, кружили возле мелей, и (о счастье!) стремнина выносила их к противоположному берегу, где они застревали на безопасном изломе.

Настал день, когда последняя повозка скрылась за холмами. Олимпия удивительное, расположенное ближе к небесам, нежели к земле, место вернулась к своему будничному одиночеству. В сравнении с богами, которые в ней обитали, люди составляли здесь всего лишь небольшую горстку: несколько жрецов, клейдух, два-три чиновника при хранилище, ксилей, скромное число служителей, вместе - десятка полтора семей, ютившихся в маленьких домишках за пределами священного округа. Теперь их ждала тишина четырех лет, лишенных впечатлений.

А в долине над рекой осталась свалка после этих дней, когда десятки тысяч человек здесь жили, ели, переваривали пищу. Иногда кто-нибудь из олимпийских служителей бродил там в поисках вещей, которые могли бы на что-нибудь пригодиться. То один, то другой находил горсть оболов, оставшиеся же укрывала земля в пользу археологов будущего. Ветер разметывал тряпье, дожди смывали нечистоты. И наконец Алфей, извечный хозяин здешних мест, омыл окрестности, выйдя во время зимних разливов из берегов.

Эпилог

Неумирающее время перебирало четки лун, и вновь то же самое полнолуние приводило сюда людей со всех концов света. Возвращались знакомые нам Содам, Евримен, Каллий, Ерготель, Эфармост, Меналк, Грил, Сотион - все они удостоились венка. Позже других это случилось с маленьким Ксенофонтом, который лишь через двенадцать лет дорос до олимпийской оливковой ветви. Телесикрат потешил себя дельфийским лавром. Потом все они растворились в океане жизни, богатой, великолепной жизни пятого века до нашей эры, словно жнецы в высокой пшенице.

Иккос на протяжении многих Олимпиад оставался верен Олимпии. Он восседал в одной из сокровищниц, среди почетных гостей. Победа принесла ему много больше того, что он надеялся получить от своих прижимистых дядюшек. Он оставил Тарент и разъезжал по свету, нанося визиты палестрам и гимнасиям, где за хорошую плату учил искусству совершенствования тела. Ему внимали, как непогрешимому оракулу. Он воспитал целую школу тренеров, которые на протяжении одного поколения видоизменили всю спортивную жизнь Греции.

Они действительно были мастерами своего дела. Тела, вверенные их опеке, подлежали определенной систематической тренировке. В результате кратковременного наблюдения безошибочно выявлялись природные способности воспитанников, чтобы затем готовить их к соответствующему виду состязаний. Под руководством тренеров никто не блуждал в потемках, не искал ощупью свое место, но прямо шел к цели, как правило одерживая победу. Кому предстояло сделаться бегуном, становился им с первой же минуты, борец, мастер кулачного боя или панкратиаст жил в своем мире, в особых условиях с разными часами тренировок, собственным рационом. То, что молодые люди времен Сотиона считали благородной игрой, стряхиванием нескольких капель от половодья своих молодых сил, превратилось в серьезное и утонченное дело. Нельзя было просто наслаждаться неограниченными природными возможностями, они теперь строго контролировались.

Новые спортивные лагеря напоминали лесопосадки или питомники по разведению породистых собак, ведь и там и там бдительно оберегается чистота вида. На свет являлись диковинные экземпляры, которым не подходила повседневная жизнь. С удивлением узнавали о невероятных показателях: в бросках диска, прыжках, подъеме тяжестей, о чудовищной силе борцов, и прежде, нежели люди успевали опомниться, из других гимнасиев поступали новые, еще более ошеломляющие вести. По всему греческому миру из уст в уста передавались десятка полтора имен, и люди с понятным нетерпением ждали встречи с ними.

Никогда ранее спортивные игры не собирали таких громадных толп, хотя проводились они теперь значительно чаще. Каждый город по нескольку раз в году, во время торжественных праздников, устраивал состязания, на которые стремился заполучить эти уникальные экземпляры рода человеческого. Прославленные атлеты научились медлить, отказывать - стоит ли совершать далекое путешествие ради пустяковой награды? У каждого из них в числе трофеев имелись груды венков, шарфов, всякого рода отличий, не говоря уже о деньгах, вещах, годящихся на продажу, прочих статьях дохода, таких, как дома, пожертвованные благодарными городами, или пожизненное содержание. Не хватало высоких слов для их восхваления, каждый именовался "величайшим атлетом всех времен", они присвоили себе титул "преемников Геракла", их мемориальные доски превращались в пространные литании самых ослепительных прилагательных. И все-таки считалось, что их нельзя ничем в достаточной степени вознаградить за честь, какую они оказывают человечеству, принадлежа к нему, ведь резвость их ног или мощь кулака дают им право причислять себя к существам неземного порядка. Еще большую честь оказывали эти люди полисам, гражданами которых являлись, и честь эту, по примеру Астила, они умудрялись выражать в кругленькой сумме. Многие в конце концов становились гражданами мира, поскольку при разных оказиях ссылались на иное происхождение.

Обыкновенный человек, который, как и пристало настоящему эллину, провел свои детские годы в палестре, заглядывал в эти новые гимнасии с завистью. Он ощущал то, что могли бы испытать полевые цветы, видя сквозь стекла теплицы подобные себе создания, однако разросшиеся до неслыханной славы благодаря особым условиям.

Ароматы, доносившиеся из кухонь, свидетельствовали о затратах на содержание спортсменов. Рядовой эллин питался овощами, сыром, рыбой, мясо видел только по праздникам; тут же кипела в котлах неиссякающая еда. Насколько убога и наивна была та рыбешка Иккоса, которая некогда так взволновала весь гимнасий в Элиде! Но она, несомненно, принадлежала к тому виду, который достоин был этих столов. Впрочем, сам Иккос все дальше отодвигался в тень прошлого, через столетие после смерти он представлялся своим последователям странным реликтом из эпохи еще слишком скромной и неразвитой.

В новых гимнасиях у каждого существовала особая диета, одна у бегуна, другая у кулачного бойца, третья у борца. Этот последний питался главным образом мясом, чтобы увеличить объем и вес тела. Ему подбирали специальные порции свинины, жирную морскую рыбу, пшеничные булочки с маком. И все это отмерялось, отсчитывалось, за этим наблюдал врач, которому вменялось заботиться о пищеварении атлета, следил за его стулом, а в более серьезных случаях даже исследовал состав его кала. В бане его не покидал бальнеолог. Каждый день ждали его сидячие ванны, души, парильни, холодный бассейн, все это менялось в зависимости от веса, темперамента атлета и сверялось, кроме того, со звездами, которые излучали свет при его рождении. А потом назначались часы прогулок, сна, их избавляли от излишних движений, весь тренинг был расписан в тщательно размеченных таблицах с таким расчетом, чтобы не растратилась попусту ни единая частица энергии этих драгоценнейших человеческих тел. Их дни протекали между столом, постелью, ванной и руками массажистов. Их никогда не оставляли без опеки, словно детей, правда детей-гигантов, но таких хрупких и беззащитных, которых любое дуновение жизни способно было прикончить!

Однако все это обходилось слишком дорого, и воспользоваться такими чудесами могли лишь немногие. Ради подобного существования отрекались от жизни, будто уходили в монастырь, освобождая себя от всякой полезной работы, требовались, кроме того, какие-то средства, чтобы безбедно прожить эти несколько лет. На это отваживались лишь состоятельные люди или те, кто предполагал из своих будущих доходов покрыть необходимые расходы. Профессия агониста 1 входила в жизнь как особая специальность, очень ходовая и уважаемая. Разумеется, об этом прямо не говорилось, напротив, почиталось дурным тоном попрекнуть спортсменов в том, что они гонятся за заработком. Изобрели тысячу предлогов, чтобы облегчить им жизнь, сочетавшую суровую добродетель и отличные доходы.

1 Спортсмен.

Народ, еще полвека назад состоявший в известной степени из атлетов, где каждый гражданин, не страдавший увечьем, был готов принять участие в каком-либо виде состязаний, сохраняя эти способности до самой старости, неожиданно отказался от своих притязаний в пользу горстки избранников. Сложилось убеждение, что спорт - дело сложное и трудное, что в обычных жизненных условиях невозможно угнаться за безумством рекордов и куда легче находиться на скамье для зрителей, предаваясь вялым эмоциям. Побеспокоились, разумеется, и об этих скамьях, стадионы со временем обросли рядами удобных сидений.

Они позволяли лучше переносить продолжительность зрелища, но не избавляли от скуки. Эта гостья, неведомая прежним векам, сопутствовала теперь состязаниям по бегу и пентатлу, которые, несмотря ни на что, сохранили значительную часть былого благородства и в своей простоте казались отныне нудными и бесцветными. Истинную суть игр выражала борьба, кулачный бой и панкратий, это были главные блюда, сытные и тяжелые, подобные раскормленным, массивным телам самих спортсменов. Боксер тем быстрее становился кумиром толпы, чем меньше щадил он и противника, и самого себя. Для этой цели ему служили особые рукавицы, бесконечно далекие от тех сыромятных ремней, которыми некогда бойцы защищали пальцы! Теперь это были многослойные свитки твердой и толстой кожи, специально уложенные так, что кулак обретал силу стальных ударов. Расплющивались носы, дробились челюсти, но это были почетные раны, которые скульпторы воспроизводили в бронзе с завидной точностью.

Искусству предстояло пройти школу натурализма, чтобы отважиться на точные портреты этого нового вида homo sapiens. Оно создавало фигуры, поражающие избытком мяса и мускулов, люди изображались сидящими или прислонившимися к дереву или колонне, в неправдоподобном параличе силы, которая кажется неизбывной тяжестью. Искусство не побоялось воспроизвести их лица, запечатлев несколько абсолютно звероподобных существ, с низкими лбами, пустыми глазами, приплюснутыми носами, с губами, составленными из двух ломтей мякоти, - и все это было покрыто буйной растительностью. Со временем появились (в эпоху Римской империи) фигуры еще более отталкивающие - они встречались на мозаиках, где атлет представал созданием иных геологических эпох, чем-то вроде человекоподобного ихтиозавра, с гигантским телом и удивительно крошечной головкой, в которой наличие мозга просто трудно представить.

Тем не менее восхищение профессиональными агонистами все чаще соединялось с презрением к ним. Каждый сознавал, что их одолеть невозможно, но походить на них никому не хотелось. Уважающая себя молодежь не грезила о венках славы, а если и грезила, то только о таких, которые можно завоевать, выпуская своих собственных лошадей на конных состязаниях. Алкивиад в возрасте Сотиона целые дни проводил в конюшне. Только в уединенных районах, куда не проникали новые веяния, в Аркадии, в Эпире, в Этолии, даже в Фессалии, еще сохранялись гимнасии, жившие прежним духом, и оттуда выходили атлеты доброй воли, которые порою оказывались в списке победителей. Повсеместно, однако, спорт свелся к гимнастическим упражнениям и подвижным играм для подростков или же в своей самой заурядной форме использовался в подготовке солдата.

Цицерон, направляясь в Грецию, надеялся встретить там живые изваяния на улицах и был поражен, насколько незначительно число молодых людей в Афинах, способных похвалиться истинной красотой. Бледная кожа, сгорбленная спина, узкая грудная клетка, тонкие нога, обвислый живот - все эти признаки угасающего человеческого рода, заключенного в большие города и тесные дома, сделались привычным явлением. В конце концов врачи вынуждены были предписывать скромные порции спорта народу, который первым открыл миру глаза на красоту здорового тела.

Однако среди этих перемен Олимпия все-таки продолжала существовать. От Священной рощи, правда, сохранилось только имя, которое оправдывала купа дерев, уцелевших по соседству со священной оливой. Все остальное поглотили новые постройки. Великолепный храм Зевса скрывал в своем внушительных размеров помещении шедевр Фидия, повсюду виднелись портики, колонны. Изваяния победителей втискивались на любой свободный пятачок земли, их были сотни, наконец тысячи, целый мир. Только в них жило вечно юное поколение, не тронутое изъяном.

Олимпия поддалась веяниям времени, не отказавшись при этом ни от одной из своих догм. То, что столетия назад было высечено на священном диске, продолжало оставаться законом, который можно было иначе толковать, не игнорируя вовсе. Построили палестру и гимнасий согласно новым требованиям, и последние дни перед играми атлеты тренировались там. Спортсмены давали здесь присягу и чаще всего оставались ей верны. Подкуп противника случался редко, и, если это обнаруживалось, виновных приговаривали к высокому штрафу. За нарушение священного перемирия Спарту отлучили от игр. Лиха, члена спартанской царствующей семьи, публично высекли за неподчинение решению элленодиков. Удалось преодолеть даже самое сложное препятствие - эллинское происхождение атлетов. Закон оставался в силе, только иным народам, которые добивались участия в играх, выдавалась соответствующая метрика. Так, к греческой крови приписали Македонию, позже Рим, наконец, чуть ли не весь мир. Нерушимость законов Олимпии поднимала дух у многих, и даже в самые худшие времена она источала романтические токи, которые умирающие гимнасии обращали к старым идеалам.

Это уже не был ее полдень, а лишь мягкий, отраженный свет, которого могло хватить еще на целые столетия. Непрекращающиеся войны раздирали греческие племена, в сумерки погружались самые могущественные державы, меч Александра перепахивал Восток, взмывали ввысь римские орлы, а Олимпия неустанно домогалась мира для проведения своего праздника полнолуния. Как восхитительно было вдохнуть тишину земли Элиды, в то время когда весь мир жил, освещенный кровавым заревом войны! Две недели ничем не омраченной жизни давали яркое представление о том, что мир не потерял бы своего очарования, если бы люди перестали помышлять о взаимном уничтожении. Иногда Олимпия превращалась в подлинную Лигу Наций, подлинную, потому что вместо лицемерных дипломатов и скрытого церемониала совещаний, она располагала совестью целых государств, представленных тысячами людей самых разных состояний. В начале Пелопоннесской войны посольство из Митилены выступило на Олимпиаде с обвинением против тирании Афин и потребовало предоставления автономии; Горгий, известный софист, вскрыл предательские сношения Спарты с персидским царем; бесчисленные договоры, союзы, декреты о свободе были впервые провозглашены и выбиты именно здесь, на каменных плитах. Через Олимпию пролегал кратчайший путь к человеческому пониманию и памяти; тут встречались крупные личности и незначительные фигуры, люди заурядные и выдающиеся, многие цари и римские цезари оставили здесь свой неизгладимый след.

Согласно греческой хронологии, первая Олимпиада состоялась в 776 году до нашей эры, последняя же - двести девяносто третья - в 393 году нашей эры. Тысяча сто семьдесят лет жизни для человеческих институтов - беспрецедентный срок! Ни одному народу не хватит дыхания на то, чтобы совершить столь долгий путь. Но в преклонных летах Олимпия, по обычаю всех старцев, еще добавляла себе годы, и сохранился диск с надписью, определяющей век игр в двадцать столетий. Эта бабушка греческого спорта превосходила всех своей жизнеспособностью. Мир, родившийся одновременно с нею, обратился в руины. Дороги, по которым теперь шли пилигримы, пролегали среди развалин и городов, от которых сохранились только имена, по обезлюдевшим землям. В самой Олимпии было много утрат - ценнейшие изваяния исчезли, многие алтари угасли, словно смерть коснулась даже небес. Эллинская кровь, распыленная по трем континентам, редко пульсировала в жилах атлетов. У последнего из запомнившихся победителей не было уже ни капли ее, ни единой капли той благородной влаги, которая ранее не терпела ни малейшей примеси, чистоту которой исследовали с робкой, суеверной добросовестностью. Этим последним был армянский князь Вараздат, из рода Арсасидов, который в 385 году удостоился венка за победу в кулачном бою. Он не только не являлся греком, но принадлежал к роду, составлявшему некогда часть Персидского царства, и, возможно, кто-нибудь из его предков, захваченный греками под Саламином или Платеями, находился среди пленников, стерегущих лошадей в дни великой семьдесят шестой Олимпиады.

Трудно себе представить, как выглядели игры в эти последние годы, и все-таки они не могли быть чем-то достойным пренебрежения, если владетельные князья принимали в них участие. Олимпиада не погибла естественной смертью. В 393 году указ римского императора Феодосия I упразднил этот языческий праздник. Вероятно, этот декрет зачитали во время игр. И кто-то из высших сановников христианского императора, стоя на террасе сокровищниц, призвал собравшихся разъехаться по домам, атлетов же - прикрыть свою наготу. Сопровождали его, несомненно, монахи, которые по примеру святого Пахомия выступали против гимнасиев, бань, чистоты тела. Они отобрали у жрецов ключи от храмов, чтобы разбить изваяния богов и предать их огню. Двумя годами позже вождь готтов Аларих, отступая перед византийским полководцем Стилихоном, укрылся в лесу, на горе Фолоэ, как раз напротив Олимпии. Орды варваров бродили по долине, поили лошадей в Алфее, обшаривали мертвые постройки в поисках сокровищ. Во всей округе не оказалось ни единой живой души.

Человек с трудом покидает места, которые ему слишком долго служили. В пятом веке Олимпия снова ожила. Деревня, извечная обитель человека, неподатливая на перевороты, дикорастущая, как сорняк, возникла здесь в жалких мазанках, сложенных из обломков камня, которые оказались под рукой. Крестьяне пахали землю и занимались сбором винограда, произраставшего на склонах холмов. Мастерскую Фидия, громадное кирпичное здание, в котором афинский ваятель выполнил своего Зевса, превратили в византийский храм, с тремя нефами, с абсидой, пристроенной к восточной стене. Герайон, сокровищницы, гимнасий, палестра, храм Зевса и десятки других строений еще доживали свой век. Их использовали при постройке крепости во времена, когда вандалы опустошали западные берега Греции.

Но шли уже новые люди. Они шли той самой дорогой, по какой некогда прибыли сюда жители элидской земли, дорогой любого исторического движения, с севера на юг, преодолев узкое море, отделяющее Пелопоннес от Центральной Греции. На этот раз то были славяне. Греческая речь умолкла, и за горами и селениями утвердились названия, которые не чужды и нашему языку. Пришельцы явились, однако, в недобрый час. Пелопоннес дважды в течение шестого века сотрясался в невероятных спазмах, как бы не желая принять чужаков. От Олимпии не осталось камня на камне. Что не рухнуло во время землетрясения, то засыпали холмы, которые сдвинулись со своих мест. Наконец, Алфей и Кладей, изменив свои русла от непрерывных наводнений, накрыли руины плотным четырехметровым слоем песка.

Абсолютное запустение воцарилось в этих краях. Долины и холмы поросли густыми лесами. Поила их влагой божественная река, принося в своем неутомимом течении прохладу аркадийских ущелий. Вернулся сюда изгнанный некогда бобер и поселился у самого Алфея, как во времена свайных построек первобытного человека. Бесчисленные луны меняли свои очертания, и взгляд человека уже не сверял по ним свою жизнь. Иногда кто-нибудь из отдаленных поселений, расположенных за холмами, преследуя зверя, блуждал среди миртовых кустов и сосен; возвращаясь к своим, он не умел поведать, где был, - у этих сторон не было названия.

В 1875 году из-под лопат немецких археологов проступили на свет руины Олимпии. Раскопки продолжались шесть лет. Остатки священного округа покоились в глубине разгребаемой земли, серовато-белесые, размельченные, как кости на дне разрытой могилы. Но дух, погребенный вместе с ними на протяжении пятнадцати столетий, был жив. Раскопки Олимпии явились сигналом к возрождению самих игр. Первые попытки в этом направлении, соответствовавшие начальным минутам раскопок, были сделаны в Афинах, они оказались робкими и трудными, как некогда зачатки самой Олимпии. Однако в 1896 году успешно провели первую Олимпиаду нового времени. Дух греческой агонистики начал свою вторую жизнь, чтобы и в ней повторить все достоинства и просчеты прежней.

Загрузка...