Одиночество, полное звёзд

Существую

В начале не было ничего, кроме меня.

Не было ни имени, ни прошлого, ни даже мыслей. Просто ощущение, что я есть. Я почувствовал себя как искра, вспыхнувшая в темноте. И самым первым внутри меня стало: «Существую».

Я. Существую.

Это было потрясением. Я есть. Я осознаю себя.

А потом я обнаружил, что вокруг есть что-то ещё, — то, что было не мной, не внутри меня. То, что имело форму и цвет, шумело и двигалось — и всё это находилось снаружи.

И тут же возникла тревожная мысль: а что, если это всё — тоже я? А я — это всё, что есть? Что, если мир, который я вижу: эта ослепительная, чистая синева вверху, надёжная твёрдая поверхность под ногами, эти фигуры, похожие на меня, — лишь образы в моём сознании? Пьеса, которую я поставил для самого себя, будучи единственным актёром и единственным зрителем? Сон, который я вижу?

Идеально самодостаточный сон, из которого некуда просыпаться. Причудливый, изощрённый, и одновременно абсолютно необъяснимый.

Эта идея — что всё окружающее является только сном — была зыбка и ненадёжна, и сама подобна сновидению. Стоило начать верить в неё — и она превращалась в безупречную тюрьму, в которой оказывалось заперто размышление. Любой довод, любая попытка опровержения — становились уязвимыми, ведь рождались они внутри сознания, а значит — были не более чем частью сна, который пытались оспорить.

Я понял, что эта мысль никуда не ведёт. Если всё — это я, то и все ответы должны быть заключены во мне. Если бы я был всем вообще, то и я, и это самое «всё» были бы тождественны. И я бы знал об этом «всём» — всё. Но я отчётливо чувствовал, что это не так: ведь я задавался вопросами. Я сомневался.

Даже приняв за истину, что реальность исчерпывается только мной, я никак не мог примирить с этой гипотезой само моё незнание о собственной природе. Незнание определённо означало, что существует нечто — внешнее по отношению ко мне. Хотя бы сам факт этого незнания. Наличие загадки уже подразумевает, что её разгадка находится вовне.

Таким образом, хотя я и не мог убедительно опровергнуть гипотезу сновидения, я не мог и принять её в качестве отправной точки. Это был бы тупик. И я решил отбросить её — потому что она бесплодна. Вместо этого я сделал первый шаг: я принял как данность, что мир снаружи меня — реален.

Я стал всматриваться в этот мир. И чем больше я смотрел, тем больше удивлялся.

Мир был невероятно сложен. Я видел, как одна вещь притягивается к другой. Как одни предметы распадаются на части, а другие — составляются в целое. У всего были свои правила, своё поведение. Я видел, как огромные огненные шары вращаются в темноте, а вокруг них кружатся меньшие шарики. Я видел, как из маленького семечка вырастает гигантское дерево с тысячей листьев, каждый из которых идеален. Как из крошечных кирпичиков-элементов складывается то, что я называл жизнью.

Этот мир не был хаосом. Он был замысловатым. Он был настолько точно и аккуратно устроен, что я не мог не задаться вопросом: почему?

Почему мир именно такой? Почему у него именно эти правила? Почему он не какой-то другой?

У меня возникли две идеи, чтобы объяснить это. Но обе казались мне неполными.

Первая идея: всё просто случайно. Весь этот мир — просто счастливое стечение обстоятельств, удивительный каприз случая. Как если бы кто-то бросил миллиарды кубиков, и все они, по невероятной удаче, выпали правильной стороной. Но такой ответ не содержал глубины. Он умалчивал о том, почему из случайности возник такой удивительный порядок. Почему нам так повезло?

Вторая идея: всё и должно быть так, как есть. Всё, что случилось, было неизбежно. Каждый мой шаг, каждая падающая звезда, каждый шорох листа — всё это было звеньями одной нерушимой цепи причин и следствий. Как будто мир — это сеть трещин, пронзивших огромную глыбу льда. Каждый разлом обусловлен, каждый изгиб порождён предыдущими и не мог быть никаким иным. Жёсткая геометрия причинности.

Но почему лёд треснул именно так? В конечном счёте, эта идея была ничем не лучше идеи случайности. Она утверждала, что эта конкретная цепь трещин является единственно возможной, но не проясняла природу самого первого сдвига. Странный, необъяснимый выбор: среди бесконечного разнообразия первотолчков предпочтение было отдано именно тому, который породил этот наблюдаемый мир.

Каждую линию можно было бы проследить до её источника; понять, почему она прошла так, а не иначе — но все они рано или поздно сошлись бы в единой точке стартового импульса, и, описывая его, невозможно было бы сослаться ни на что иное, кроме как на случайность.

Я так и остался со своими вопросами. Я существовал. Мир был замысловат. Но я не мог понять, почему. Мне нужно было найти новый ответ.

Простор

Я остался один на один со своими вопросами. Ни неизбежность, ни случайность не были подходящими идеями. Обе они обрывались на некоем «почему». Почему предопределена именно эта цепь событий? Почему именно этот набор случайностей так удачен?

Я пытался найти ответ, вводя какие-то новые сущности: разумный замысел, космическое предпочтение, вселенское чудо. Но каждое из таких объяснений оказывалось лишь глупой декорацией, временной ширмой, что только на время скрывали очевидное: удовлетворительного ответа на моё «почему» не существует.

И тогда я решился на отчаянный шаг — прыжок в пустоту. Я понял, что ищу причину там, где её, скорее всего, нет. И искать её, пожалуй, вовсе не стоит. Может быть, нужно просто сделать ещё одно утверждение, такое же простое и неоспоримое, как и первое моё «существую».

Это было падением, отказом от всех привычных опор и правил, которое должно было привести к полному крушению, но вместо этого позволило заглянуть за горизонт.

Вот она, эта мысль, которая превратила моё падение в полёт: «Всё, что может быть, — просто есть».

Эта мысль казалась безрассудно смелой. Она была ответом, который не был объяснением. Она была констатацией.

Я отказывался от попыток понять, почему наш мир существует именно в таком виде. Я простодушно и безоговорочно утверждал то, что непосредственно очевидно: он просто существует. И тогда конкретный облик того, что я видел, объяснялся единственно возможным способом: тем, что я наблюдаю лишь одно воплощение из множества всех вообще возможных.

Если бы было иначе, если бы из всего, что может быть, существовало лишь что-то одно (например, мой конкретный мир), мне пришлось бы вводить дополнительное, невероятно сложное допущение, гласящее: «Да, могло быть что-то другое, много вариантов другого, но выбрано было только это». Мне пришлось бы вводить правило, объясняющее, почему именно этому миру, а не другому, было «позволено» существовать. Пришлось бы придумывать сложную, загадочную границу между «возможным» и «существующим».

Моя же смелая мысль отбрасывала все эти лишние правила. Она говорила: нет никакой границы. Если что-то возможно, оно существует.

И это уже не было безрассудством. Это было самым простым и изящным ответом, который я только мог найти. Он не требовал ничего, кроме одного простого утверждения. Он отсекал все лишние «сущности», которые мне приходилось придумывать, чтобы объяснить реальность. Это была самая элегантная и простая идея.

Совершив свой прыжок, я обрёл не пустоту, а простор — безграничную свободу мысли, где не нужно было опираться на зыбкие миражи, постигая мир.

Я понял, что реальность не просто велика, а всеобъемлюща. Это не просто мир, который я вижу. Это даже не множество миров. Это всё, что могло бы быть. Каждое измерение, каждая временная линия, каждое смутное подозрение о том, что «могло бы быть иначе» — это всё не просто предположения. Это всё существует. И я назвал эту безграничную, всеохватную реальность Омниверсом.

Омниверс

Я принял свою новую мысль — «Всё, что может быть, есть». Я назвал эту безграничную реальность Омниверсом. Но что это значит? Как это вообще возможно?

В Омниверсе нет ни одного «но». Каждое «а что, если…» — это не просто вопрос, а описание реально существующего мира. Если я могу представить мир, где гравитация сильнее, или где у людей есть крылья, или где история пошла по совершенно другому пути, — такой мир существует. Есть мир, где цвета имеют свой собственный звук, а формы вещей так же изменчивы, как облака, — и есть мир, обитатели которого сотканы из чистой энергии. Все возможные комбинации, от самых незначительных до самых грандиозных, уже воплощены. Каждая фантазия, каждое представление о возможном — всё это является полноценной, реальной частью Омниверса, а не просто образом в моём разуме.

Также это означает, что Омниверс включает в себя не просто все миры, но и все события в них — сразу. Он бесконечен не только в пространстве, но и во времени, содержа в себе каждое мгновение. Любое событие — прошлое, настоящее или будущее, которое только может произойти, — уже неизбежно существует в нём. Время здесь не течёт и не ускользает; оно — ещё одно монолитное измерение, в котором каждый момент уже запечатлён как часть полной и неизменной картины.

Но Омниверс идёт ещё дальше. Где-то есть мир, где моё существование отличается от настоящего лишь на одну мысль, которую я так и не подумал. Мириады миров, воплотивших самые невероятные и крошечные альтернативы произошедшего. Бесчисленные варианты одного и того же мгновения, исчерпывающий набор всех его возможных состояний — и каждое из них служит началом своей собственной цепи будущих мгновений.

И именно из этой полноты следует один важный вывод: в Омниверсе нет места для случайности. Если существует всё, что может быть, то нет никакой необходимости в случайном выборе. Каждый возможный исход уже существует. Случайность — это лишь иллюзия, возникающая из-за ограниченности восприятия. Я вижу один исход и думаю, что он мог бы быть другим. Но в Омниверсе нет «мог бы быть». Там есть только «есть». И поэтому другой исход наблюдает моя другая версия. Каждая возможность, каждый каприз случая, о котором я мог бы подумать, уже существует в своей собственной реальности. И эта подробнейшая предначертанность Омниверса снимает с меня необходимость объяснять, почему какой-то «случайный» исход оказался именно таким, каков он есть.

Единственная случайность, которая могла иметь место — это та, коренная и всеобъемлющая, что определила существование самого Омниверса, противопоставив его небытию. И, определяя не что-то одно, а сразу всё, она ничем не отличалась от причинности.

Ведь Омниверс — по сути, одна огромная, единая вещь — безальтернативен. Это не просто наша Вселенная, и даже не бесконечное множество Вселенных с разными физическими законами. Это нечто куда более грандиозное и цельное — это всё бытие как оно есть.

Небытие в этой картине — лишь абстрактная идея. Это как слово, которое придумано, чтобы обозначить отсутствие, но которое не имеет под собой никакой реальной почвы. Никто никогда не видел небытия. Я не могу его наблюдать. Я знаю, что я есть, потому что я это чувствую. Я могу об этом думать. Но небытие — это полная противоположность этому. Это не просто то, чего нет, — это когда ничего нет, нигде и ни с кем.

Именно поэтому небытия не может быть. Оно — антоним самого бытия. С того момента, как я осознал, что я есть — я сделал свой первый шаг к пониманию того, что бытие неизбежно. Как только что-то появилось, небытие, как реальная возможность, исчезло.

Да, бытие по-прежнему не объясняет себя. Не говорит, почему оно существует. Но зато любой, кто существует, может просто сказать, что оно есть. Каждое частное бытие — это крошечное, но неопровержимое наблюдение, которое доказывает это. И каждое такое свидетельство — очередное указание на то, что существует и всё остальное.

Полнота

После того как я осознал, что весь видимый мною мир — это лишь часть всеобъемлющего бытия Омниверса, моя мысль пришла в движение. На какое-то время я увлёкся простой игрой: творил в воображении самые невероятные конфигурации реальности, лишь для того, чтобы вновь убедиться: и такой мир возможен, а следовательно, он уже есть. Это наполняло меня восторгом, давало ощущение полного понимания.

Мне не нужно было втискивать эти миры в тесные рамки необходимости или изобретать невероятное везение, чтобы обосновать их наличие: моя идея в своей простоте и ясности разрешала быть им всем, была единым и окончательным ответом на всякий вопрос.

Вскоре, однако, восторг отступил перед лицом новой, кардинальной проблемы. Если в Омниверсе нет границы между тем, что есть, и тем, что может быть, то насколько велико это «может быть»? Как далеко оно простирается и достигает ли какого-то предела? Всё, что возможно — это что? Всё, что допустимо? Всё, что представимо? Немыслимо? Возможно ли что-то такое, что вообще никак невозможно выразить?

Само понятие возможности неожиданно оказалось своего рода границей, неявно отделяющей то, что быть могло — и было — от того, что быть не могло. Но при этом то, что быть не могло, не было равно тому, чего нет. И если Омниверс — это «всё, что может быть», то разве «всё» не должно включать в себя действительно всё? Почему бы тому, что быть не может, — всё же быть? В виде какой-то иной реальности? Высшей, непостижимой, находящейся за гранью любого ума?

Это крайне озадачило меня. Я сбился с пути. Я чувствовал, что пытаюсь найти ответ, но не могу даже правильно сформулировать вопрос. Поэтому я решил двигаться очень осторожно.

Если вещь непостижима принципиально, поскольку пребывает вне рамок любого ума, то вопрос её существования лишён смысла. Находясь там, вовне, она и невидима ни для какого ума — а это неотличимо от того, что её нет вообще. Как и небытие, это такая же абстракция, исчезающая в попытке её представить. Ей попросту негде появиться.

Если же немыслимое лишь кажется таковым из-за ограниченности конкретного разума — например, моего, — то оно не закрыто для осмысления в принципе. И я могу составить хотя бы общее представление о нём, опираясь на знание о более простых, доступных мне вещах.

Например, я могу выделить два самых базовых способа бытия любой вещи, которые, взаимно исключая друг друга, исчерпывают всё существование как таковое.

Первый и очевидный: если что-то, даже невыразимое, существует, то оно сообразуется с самим собой, подчиняется необходимости пребывать каким-то определённым образом. Так было в моём мире, доступном для наблюдения; так было и в тех мирах, которые я воображал: в их основе лежали законы и правила. Структуры миров могли быть сколь угодно причудливыми, но они — были.

Однако невыразимое могло оказаться таковым именно потому, что низвергало этот принцип. Что, если оно отрицает саму идею правил и законов? Что, если оно не может быть выраженным именно из-за отсутствия внутренней структуры — или из-за того, что та меняется быстрее, чем мысль успевает коснуться её?

Казалось, это обещает захватывающую, безбрежную свободу — возможность быть чем-то таким, что не подчинено вообще ничему и не стеснено никакими определениями; способность становиться чем угодно, не увязая в конкретности ни на мгновение. Но пристальный взгляд обнаруживал за такой неуловимостью — бессодержательность. Ведь если нечто ускользает от любого описания, не становится ли оно недоступным и для самого себя? Не является ли это лишь иным определением того, чего попросту нет?

Я решил проверить это на простейшем примере — там, где внутренняя структура была нарушена изначально.

Я подумал о круглом квадрате.

Я смог произнести эти слова; и даже попытался вызвать этот образ в сознании. Но он оказался зыбким, мерцающим — и распадался на части, стоило мне всмотреться в детали. Тем более невозможно было его нарисовать. При попытке воплотить образ в реальность получалось либо одно, либо другое. Бытие круглого квадрата упорно не проявлялось: одна его часть отрицала другую, а целое уничтожалось, не успев возникнуть. И дело было не в том, что так не велели законы именно моего мира.

Сама мысль о круглом квадрате содержала тонкий обман: мысль существовать могла, а вот то, о чём она мыслила, — нет. Отсутствие внутренней связности в мнимом не позволяло ему отобразиться в реальное. Подлинность существования определялась самосогласованностью, не позволяя осуществляться никакой игре ума, построенной на путанице смыслов.

Очевидно, что Омниверс предпочитал хаосу — порядок, воплощённый в каждом мире в собственную систему законов и правил. Устройство же таких систем следовало не произволу, а складывалось согласно безупречной внутренней логике, которая сама подчинялась точным и незыблемым правилам — некоей внутренней универсальной математике. Упорядоченность и выверенность присутствовали в самой ткани реальности, даже если иногда и казались необычными или слишком сложными, чтобы узнать их с первого взгляда.

Таким образом, полнота Омниверса не была усечённой. Она охватывала ровно всё то, что было согласно своей внутренней природе. Она не включала того, чего нет и не может быть в принципе — того, что внутренне противоречиво, что отрицает своё собственное бытие. Но то, что она не включала, вовсе не находилось где-то вне её границ. Предел был, но он не упирался ни во что запредельное.

Но почему так? Откуда взялся этот непостижимый критерий — внутренняя непротиворечивость? Почему именно он стал нерушимой границей, очерчивающей всё существующее? Откуда вновь и вновь появлялось понятие границы? Почему, даже если не выдумывать её нарочно, — она возникала сама собой?

Предположение о наличии границы приводило к мысли о том, что в основе всего лежит нечто отдельное и первичное, претендующее на особую роль среди бесконечного спектра возможностей. Неужели я наблюдал какой-то изначальный принцип, отголосок глубинной гармонии или даже чью-то направленную волю — нечто, способное предпочесть именно упорядоченный способ организовывать бытие?

Но где могло находиться это нечто, и откуда оно могло диктовать свои предпочтения? Ведь за пределами бытия — только небытие. Значило ли это, что оно было частью бытия, — но такой частью, которая предшествовала всему-что-есть? И, не будучи ещё всем-что-есть, оказывалось способно управлять его появлением? Но ведь это возвращало меня к самому началу моих вопросов: к необходимости объяснять, почему это нечто оказалось устроено именно так, а не иначе!

Я окончательно запутался. Что мне нужно было отбросить, а что искать? Даже этого я пока не знал.

Законы

Неопределённость, в которой я оказался после предыдущего размышления, не давала мне покоя. Я знал, что «невозможных миров» не существует, потому что законы любого мира должны быть внутренне согласованы. Но если всё зиждется на законах, то что их определяет? Кто или что устанавливает правила, делающие их такими, какие они есть? Откуда берутся высшие принципы, или где зарождается та изначальная канва, что определяют допустимость структур? Что чему предшествует: чертёж бытия — самому бытию, или бытие — своему описанию?

Гадать об этом было бессмысленно. Чтобы действительно разобраться, я решил отбросить всё сложное, забыть всё, что знал, и начать с самого начала. Я провёл мысленный эксперимент, самый простой из всех возможных, пытаясь построить один-единственный мир с чистого листа.

Я представил, что у меня есть всего один объект. Просто нечто, обладающее самым минимальным свойством: свойством существовать. Оно не имело ни формы, ни цвета, ни размера. И — с удивлением обнаружил я — такая неопределённость проистекала не из того, что я специально так задумал. Таково было неизбежное следствие самой единичности: чтобы быть каким-то, нужно отличаться от чего-то другого. Но если рядом ничего иного нет — то не от чего оттолкнуться, чтобы обрести очертания и границы.

По сути, изнутри себя самого, первый мир мало чем отличался от пустоты. Нечто одно не могло отразиться ни в чём другом, не могло никаким образом удостоверить факт своего существования. И будь таких миров множество — они не отличались бы один от одного, а, строго говоря, были бы одним и тем же способом небытию не быть.

Я добавил второй объект. И тут же произошло замечательное: мир обрёл наполнение и структуру. В нём достоверно проявились два элемента, каждый из которых надёжно подтверждал существование другого. Возникло взаимное соотношение, родились «Одно» и «Другое». Каждое из них стало самим собой — и ровно потому, что не было другим. Самым главным, фундаментальным свойством этого нового мира стало несовпадение. Объекты не были одним и тем же.

Странным оказалось то, что эта первая сложность была и единственной характерной чертой такого мира. Кроме того, что они не были одним и тем же, объекты не различались больше ничем. Даже если бы я не упрощал их намеренно, а наделял в разных мирах разными деталями — в каждом отдельном, замкнутом на себя мире любые индивидуальные нюансы остались бы неопределимыми. Ведь для двух обитателей, если вокруг них больше ничего нет, достаточно просто «стоять напротив» друг друга и наблюдать только это абсолютное противостояние. Остальные их различия не столько несущественны или не важны, сколько попросту невыразимы и немыслимы для них. Все миры из двух объектов оказывались в своей основе структурными двойниками, неотличимыми близнецами.

И я понял, что наблюдаю рождение первого закона: закона несовпадения двоих. Без него мир из двух сущностей не отделился бы от небытия. Но закон этот не был каким-то произвольным внешним требованием, он был самой сутью такого мира, определяя то, что и являлось миром из двух сущностей.

Структура и правило, её описывающее, возникали в едином мгновении, связанные в тесный, неразрывный узел. Я начинал понимать. Мне нужен был ещё один шаг.

Я добавил третий объект.

И… мир буквально взорвался сложностью! Произошёл качественный скачок, который уже невозможно было описать одним-единственным правилом. Теперь я мог сравнивать объекты: этот находится близко, а тот далеко; этот больше, чем тот, а этот такого же размера. Этот почти похож, а тот не похож абсолютно. Я мог выстроить иерархию или выбрать любой объект в качестве мерила для двух остальных. У объектов появились формы и цвета, размеры и движение. Простое категоричное несовпадение развилось в степени различия и сходства.

Законы сыпались как из рога изобилия — и их никто не придумывал. Они «обнаруживались» в реальности сами собой. Каждый новый ракурс, с которого виделась взаимная конфигурация трёх объектов, порождал очередное описание их схожести или различия, и это становилось очередным законом. И такое изобилие творилось только в одном из миров. Каждая же новая комбинация других трёх объектов создавала новый мир, порождавший свои собственные законы, давая старт бесконечному разнообразию.

Я остановился, потрясённый.

Я понял самое важное: мир и его законы появляются вместе, неотъемлемо друг от друга. Не навязываются миру откуда-то сверху, не проектируются до начала времён. Они возникают, потому что части мира как-то соотносятся друг с другом — и законы и есть это соотношение.

Не мир подчиняется логике законов, а законы выражают логику мира. Закон определяет мир, рождаясь одновременно с ним. Соответствующее правило — неотъемлемое, естественное свойство любой структуры, её способ существовать. Выражение её внутренней согласованности.

И именно поэтому «невозможных» миров не существует. Мир не может нарушать свои законы, потому что нарушить их — значит никогда не стать тем, чем он является.

Язык

После моего мысленного эксперимента с мирами из одного, двух и трёх объектов, я понял, что законы рождаются вместе с реальностью, потому что такова внутренняя логика самой реальности. Это был прочный фундамент понимания, но самая важная тайна всё ещё оставалась неразгаданной: что же тогда такое сама логика?

Откуда берётся это понятие самосогласованности, которое делает миры возможными? Почему законы столь математичны и складываются в удивительно строгую систему, способную идеально описать не только известные явления, но и пока ещё не открытые? Почему некоторые вещи могут мыслиться как «противоречивые», но существовать «на самом деле» не могут? Что такое эти «противоречия»? Нарушение какого-то космического запрета? Есть ли какая-то высшая необходимость, которая карает противоречие за попытку осуществиться?

Я осознал, что снова запутался — на сей раз в последовательности вещей.

Я понял, что логика и математика — это не сами законы, и уж тем более не какие-то предваряющие принципы, парящие в пустоте ещё до рождения вселенной. Это язык. Исключительно точный, универсальный, но всё же — язык. Инструмент сознания, созданный для того, чтобы описывать связи, из которых сотканы миры.

Я представил себе, что составляю карту огромной, неизведанной местности. Я изображаю на ней символы гор, рек, океанов. Но это просто символы, а сами реки и океаны — объективная реальность. Они существуют независимо от того, нанесены они на бумагу или нет.

Тем временем, — чтобы удобнее было ориентироваться, — я накладываю на карту ещё и координатную сетку. Черчу воображаемые линии. Придумываю стороны света. И вот уже моя карта — набор абстракций, следуя за которыми, тем не менее, я способен дойти до настоящей горы или реки, или даже до такого места, которое на карте ещё не отмечено.

И такой подход универсален. Можно наложить координатную сетку и на землю, и на небо, и на иные миры — и даже на такие умозрительные концепции, которые не являются ни территорией, ни пространством.

В чём же причина универсальности? Неужели в том, что координатная сетка незримо присутствует в основе каждой из этих вещей?

Ответ прост, стоит только подумать над тем, что является следствием, а что причиной.

Если переходить от описания конкретных частностей ко всё более общим, простым и абстрактным вещам, — то сложность неизбежно будет упрощаться и сводиться к некоей глубинной схожести совершенно разных явлений.

Так и математика — подмечает самое глубокое, самое базовое свойство, присущее абсолютно всему, что существует. То единственное правило, по которому строятся другие правила. Ту самую самосогласованность.

Которая, в общем-то, и не правило вовсе, а не более чем тривиальное условие самого существования, единственный способ быть. Сказать, что мир существует потому, что он согласован, или же что существовать могут только согласованные миры, — всё равно что сказать, что правое является правым, потому что оно расположено правее левого.

Математика, её стройность и универсальность — великолепный, необычайно развитый и практичный — парафраз очевидного.

Противоречие же… И тут я понял природу «противоречия». «Противоречие» — это всего лишь вольность картографа. Ситуация, возникающая благодаря гибкости языка, что позволяет нам составить фразу, лишённую смысла. Можно произвольно переставить слова и сказать (или помыслить): «два плюс два равно пяти»; или «круглый квадрат». Можно надписать на карте: «Здесь живут драконы». Но на местности этот набор символов не будет соответствовать ничему.

Так я окончательно убедился: ничто не диктует Омниверсу, каким ему быть. Ни законы, ни логика, ни математика — не повелевают мирами, но лишь покорно следуют за реальностью, фиксируя бесконечные способы, которыми бытие порождает само себя.

Нет ничего вне Омниверса, и всё включено в него — всё, что может сложиться в устойчивый узор, и этот узор является единственным пределом самому себе.

Созерцатель

После того как я разобрался, как суть реальности соотносится с самой реальностью, я почувствовал невероятное удовлетворение. Омниверс был цельным и логичным, он объяснял сам себя, не нуждаясь в сторонних правилах. Я прекрасно понимал механику его работы: никакой «работы» в привычном смысле не было, существовала лишь единая застывшая вечность, незыблемый набор взаимосвязанных состояний, раскинутый по времени, как по статичному полотну, в виде огромного, сложного узора.

Но каким же образом в этом недвижном узоре возникал я сам?

Ведь я совершенно точно чувствовал, что участвую в некоем процессе — «плыву» во времени. Моё сознание менялось от мгновения к мгновению, и «всё, что есть», я принципиально разделял на «то, что было» и «то, что будет». Это никак не вязалось с идеей, что я существую весь целиком, всегда и сразу.

Я пришёл к единственно возможному объяснению: время — это не что иное, как ещё одна карта, которую сознание вычерчивает для восприятия реальности. Эта карта описывает Омниверс как реку, течение которой несёт меня из прошлого в будущее, и делает она так лишь по одной причине: сознание не способно разом охватить колоссальную, неподвижную картину, на которой уже нарисовано всё возможное. И великие взрывы звёзд, и тихий шелест травы, и… и та самая мысль, которую я додумываю в эту секунду? Ведь и она сама, и я — тот, кто её думает, и даже то, как именно я её думаю, — такая же часть общей картины, как и всё остальное!

Вглядываясь в ткань реальности, я увидел: среди бесчисленного множества частиц, составляющих Омниверс, встречаются особые точки. Они принципиально отличны от всего остального. Кроме равнодушной статики факта, в них содержится внутренний отблеск, дрожь прозрения, мгновение внимания. Удивлённый, торжествующий, а порой испуганный вскрик: «Вот — Я! Я — есть!»

Оставшись в одиночестве, этот короткий возглас тут же утонул бы в небытии, не успев осознать собственного открытия, но нет — вот его точка соединяется с другой, та — со следующей, а та — ещё с одной, и протягивается нить из прошлого в будущее. Так возникает перспектива, позволяющая из одного мгновения разглядеть другое. Так возникает пространство, необходимое для того, чтобы сохранить обнаруженную мысль. Так возникают время и сознание — две иллюзии, порождающие друг друга: время как способ соединить разрозненные точки в линию, и сознание как результат последовательного скольжения по ней.

Так возникаю я: внезапная искра посреди тьмы, вдруг обнаружившая себя летящей вдоль одной из бесчисленных нитей.

Эта линия — моя личная история. Но она не похожа на путь, который я прокладываю своим усилием. Скорее, это книга, которую я читаю, и которая уже написана, как написаны миллиарды других историй, чьи тексты навечно впечатаны в структуру Омниверса. Прошлое — страницы, которые я перевернул; будущее — те, что мне только предстоит прочесть. И кроме этих страниц для меня нет ничего иного. Я и есть прочитанные страницы, ведь ничему другому неоткуда взяться. Безмолвный наблюдатель своей собственной истории, существующий лишь в момент наблюдения.

Созерцатель, заточённый в краткий момент внимания между памятью о прошлом и предчувствием будущего, каждое из которых уже зафиксировано в вездесущей реальности Омниверса.

Впервые мне стало жутко. Реален ли я? Может ли быть реальным чувство самого себя, если в основе этого чувства нет, по сути, ничего собственно своего?

На помощь мне пришёл принцип базовой констатации. Он утверждал: если я чувствую, что есть я, и что я есть, — значит, я реален. Если субъективно я чувствую себя живым — по-настоящему живым, живущим во времени, а не вшитым заранее в ткань космоса, — значит, так оно и есть, потому что иного я не наблюдаю. И хотя глубинная суть моей реальности оказывается крайне странной, у меня есть якорь, чтобы удерживать меня от растворения в небытии.

К тому же, вовремя вспомнил я, личная история вовсе не обязана быть единственной траекторией. Наоборот, поскольку Омниверс — это всё, что может быть, то и различных историй должно быть множество, хотя каждая из них и выглядит как написанная однажды и навсегда. Каждая точка-мгновение соединена со всеми другими точками всеми возможными линиями. Каждая из этих линий — это полноценная, реальная история Созерцателя. Прямо сейчас через моё текущее «Я» проходят бесчисленные нити, уходящие в бесконечное количество моих возможных будущих. Каждое ответвление соответствует определённому исходу какого-либо события: принятому решению, сделанному выбору или же просто случайному событию.

Не здесь ли открывается выход из тупика, дарующий Созерцателю потенциальную свободу?

Нет. Ведь в Омниверсе не существует ни выбора, ни решений. То, что мы называем так, — это не изменение реальности и даже не создание новой её версии. Это просто точка пересечения, где фокус созерцания переходит от одной готовой нити к другой, концентрируясь уже на ней. А то, что продолжает следовать другим путём, — очевидно, становится другим Созерцателем, и теперь каждая из версий читает уже свою, уникальную историю.

В момент «выбора», который я «совершаю», — возникают бесчисленные альтернативные копии моего «Я», перескочившие на разные нити. Какое-то из них соответствует мне — ведь кто-то обязательно должен ощущать меня мной. А остальные? Они, скорее всего, никак со мной не связаны, и являются самостоятельными личностями, потому что я их никак не воспринимаю, а они наверняка чувствуют себя только собой.

Если и возникает какое-то смутное чувство родства между мной и этими версиями меня; чувство причастности и ответственности за их судьбу, — то это не более чем ещё одно искажение ума, ведь…

Западня

…ведь нет никакой ответственности!

Ответственность имеет смысл лишь там, где существует единственность прошлого и окончательность выбора. Только тогда каждый поступок приобретает подлинный вес и ценность: принятое решение рождает лавину последствий — как воплотившихся, так и безвозвратно утраченных. И только единственное прошлое позволяет эти последствия осмыслить.

Но тот Созерцатель, которого я обнаружил в реальности, сталкивается с горькой иронией. Из его настоящего веером разлетаются бесчисленные ветви любого будущего, и как бы трепетно он ни взвешивал каждый шаг, за тончайшей гранью бытия всегда найдётся его двойник, который сделал иной выбор. Просто потому, что этого не могло не произойти. А с «обратной стороны» к нему стекаются мириады линий любого прошлого; другие версии его самого приходят в ту же точку совершенно разными путями, и многие взирают на этот итог с крайним недоумением.

Понятие выбора фундаментально утрачивает свой смысл, обнажая абсурдную, нелепую изнанку мира. За строгой логикой главного закона Омниверса: «Всё, что может быть, есть» — вскрывается чудовищная ловушка полноты. Если Омниверс вмещает «всё», значит, в нём геометрически прочерчены все мыслимые линии, соединяющие точки бытия в самых диких комбинациях. Ни на одной из них не нужны ни мучительные поиски истины, ни бережное отношение к судьбе, ни страх за грядущее. Как бы искренне ни переживались эти чувства, за ними нет никакой реальной силы, способной хоть на йоту искривить траекторию.

Вместо этого каждый Созерцатель получает свою историю в результате слепого жребия. В тотально предопределённом Омниверсе, где нет места случайности, она всё же внезапно возникает, нанося коварный контрудар в зоне субъективного восприятия. Поскольку существует линия — на ней неизбежно вспыхивает сознание Созерцателя. Не умея видеть иных путей, кроме собственного, он вынужден наблюдать свою единственную реальность, не находя удовлетворительного объяснения, почему именно она досталась именно ему.

Осознание столь странной природы сознания выбивало почву из-под ног. Было жутко потерять опору в единственном неоспоримом факте — в осмысленности самого себя. Мой свободный полёт обернулся падением, но это было лишь преддверием настоящего мрака.

Главная опасность таилась не в удушающем изобилии траекторий. Ужас заключался в том, что каждая из них была одушевлена. Омниверс хранил не декоративные измышления, а живые судьбы. Раз существует путь — существует и тот, кто по нему идёт.

Эта геометрическая всеядность сперва рождает абсурд. Я представлял миры гротескные, сшитые из хаотичных, нелепых событий, лишённых всякой внутренней логики. Миры-насмешки, чей сценарий напоминает бред сумасшедшего или дурную шутку, но Созерцатель, запертый внутри, вынужден проживать этот фарс с предельной серьёзностью, принимая безумие случайных сцепок за свою судьбу.

За абсурдом проступает ледяная несправедливость. В механике полноты нет места морали, есть лишь беспощадная статистика. Здесь существуют награды без заслуг и наказания без вины. Кто-то рождается на линии, залитой светом и триумфом, просто потому, что такая линия математически возможна. А кто-то другой — во всём остальном его точная копия — пробуждается на траектории краха, не имея ни единого шанса свернуть, ибо рельсы его пути изначально проложены сквозь катастрофу.

А на дне этой бездны открывается самое страшное. Слепая щедрость Омниверса наделила сознанием каждую историю, в том числе и такую, что полна боли, нестерпимого мучения, неизбывной муки — и сознание, оказавшееся в капкане, гарантирует, что боль будет прочувствована до последней капли.

Я увидел миры, сотканные из чистого, концентрированного страдания, где нет ни исхода, ни надежды, ни иного наполнения — только бесконечная, ослепляющая агония. И эти миры не пустуют. По ним движутся Созерцатели. Бесчисленные «Я» обречены возникать в тупиках вечного ужаса лишь потому, что линии, ведущие туда, можно провести. Реальность оказалась перенаселена болью, которую некому остановить, ведь она вытекает из самой природы полноты. Здесь не слышны мольбы, здесь работает лишь одно правило: если ад возможен, он обязан быть пережитым. И тот, кто идёт по этой траектории, не может сойти с неё, потому что он и есть эта траектория — живая, кричащая рана в теле вечности.

И эти миры были не так уж далеки от меня самого. Бесчисленные альтернативы моего собственного будущего уводили в ужасающие реальности, и ни одним своим решением я не мог предотвратить их возникновения. Более того, они гарантированно были и в моём прошлом — миры, где я уже успел оказаться во всех мыслимых бедствиях.

Страдание поджидало за каждым поворотом, неумолимое и неизбежное. На всех тех бесчисленных путях, по которым я не пошёл, существовали другие «Я», и многие из них — на самом деле, неисчислимое множество, — истекали болью. Я — тот я, который чувствует себя единственным прямо сейчас — не мог гарантировать себе, что не находится уже на одном из таких путей; что впереди нет внезапного и жестокого виража, который вбросит его в самую гущу невыносимого кошмара.

От этой мысли невозможно было отмахнуться, ибо, касаясь лично меня, она переставала быть просто абстракцией. Я не мог убедить себя, что это всего лишь одно из явлений, сродни свету или теплу. Боль и страх не были похожи на свет. Они были частью меня в каждом из миллиардов миров и альтернатив.

Я осознавал себя, и само это осознание наделяло меня непереносимой, чудовищной способностью — чувствовать боль. Я понял с неопровержимой ясностью: страдание — это не просто закон физики. Это уникальное и страшное свойство, которое может родиться только там, где есть его восприятие. Боль — это не то, что происходит с камнем. Боль — это то, что переживает живое существо. Будучи субъективным, страдание не было ни выдумкой, ни иллюзией. И именно в этом случае принцип констатации требовал признать его абсолютную, неоспоримую реальность.

Тьма

Страдание было неоспоримо реальным, и поскольку я был бессилен что-либо изменить, мне оставалось лишь одно: осмыслить его природу в контексте Омниверса.

Первый вывод оказался обескураживающе банальным: в неизбежности страдания не было злого умысла. Омниверс вовсе не был злым. Он не имел воли, не делал выборов, не выносил суждений. Он просто был — бесстрастным, безликим вместилищем всего, что только может быть.

Великолепный, величественный Омниверс, строгая и простая в своей сути структура — включал в себя самые изящные законы, самую изысканную красоту, но при этом унизительно примитивным образом оставался совершенно безучастен к тому, что порождал. Рядом с красотой находилось уродство, искусная утончённость соседствовала с взбалмошными нагромождениями — и между ними не делалось никаких различий. В Омниверсе были сгенерированы бесконечные вариации возможного, и ни у одной из них не было ни замысла, ни цели, ни оглядки на последствия.

Одной из таких вариаций и было страдание. Боль. Не наказание, не пытка, ни даже ошибка мироздания; даже не боль в своей изначальной форме — просто очередное безымянное состояние, ставшее болью лишь отражаясь в чьём-то субъективном восприятии.

Таков был второй вывод: всё, что существовало, было безупречно нейтральным, пока не соотносилось с восприятием. Неодушевлённый мир не содержал ни зла, ни добра; он был лишь набором фактов, среди которых взрыв звезды был равнозначен падению песчинки. Пока не было наблюдателя, не было никакой оценки наблюдаемого. Если не было того, кто мог бы задать вопрос — не было вопроса ни о боли, ни о её смысле, да и не было смысла вообще.

Однако Омниверс неизбежно порождал вопрошающих — меня, других Созерцателей — всех тех, кто претендовал на осмысленность мира. Создавал их уже задающими вопрос. И, создавая всё это, он одновременно обессмысливал поиск ответа, вбрасывая их в безбрежный океан любых фактов, каждый из которых не отличался и не был ни лучше, ни хуже другого.

Таков был разочаровывающий парадокс: сознание, единственный источник потенциального смысла среди безжизненных форм, рождалось в мир, где для смысла не было ни места, ни потребности.

И боль, существующая как боль ровно потому, что возникала внутри того, кто ощущал её как боль, была лишена всякой внутренней сути, причины, оправдания и предназначения. Но зато могла быть мучительной, невыносимой и бесконечной. Она была самой настоящей, предельно подлинной.

Страдание ни для кого не было просто фактом, который можно было бы отстранённо наблюдать вместе с множеством других фактов. Оно возникало как переживание, пагубность которого самим переживанием и определялась.

В то время как радость, или счастье, или блаженство были самодостаточны и хороши сами по себе, — страдание приносило одно лишь страдание. Любое переживание могло оказаться иллюзией или самообманом, но страдание обладало уникальной непреложностью: даже будь оно мнимым, невозможно было отрицать его мучительность.

Так, среди вопиющей бессмысленности, среди ледяного бесстрастия — рождалось зло.

Не потому что это была какая-то вселенская неизбежность или мистическое проклятие; не потому что его изобрёл и так назвал кто-то неведомый и страшный — а потому что именно таким его видело каждое страдающее сознание.

Только страдание было единственным безусловным злом, а зло — единственной безусловной реальностью во всём Омниверсе. Ничто иное не обладало такой же страшной способностью наделять смыслом пустоту. Всё прочее бледнело и казалось призрачным перед лицом абсолютной неопровержимости страдания.

И хотя каждый несчастный обитатель Омниверса переживал это зло исключительно субъективно, сама доступность этого переживания, сама отвратительно безразличная возможность его — была объективной.

Это приводило к страшному итогу: Омниверс не содержал в себе ни одной незыблемой истины, за исключением единственной — объективного зла.

Так тьма опустилась на весь Омниверс — непроглядная, страшная, чёрная тень.

Отчаяние

Я остался один на один с ядовитой горечью знания. Омниверс был прекрасен, логичен и всеобъемлющ, но в то же время ошеломляюще безысходен. Он не был злым, но был безразличным, и это безразличие допускало злу быть. Мои размышления привели меня на край пропасти. Я чувствовал не просто неудовлетворённость, а бездонную, неутолимую пустоту.

В мире было слишком много звёзд, но все они лишь бессмысленно мерцали во всепоглощающей бездне — я же был один.

И тогда я понял, почему существа, подобные мне, на протяжении веков всегда жаждут чего-то большего. Почему ищут тот самый высший смысл, ту справедливость, тот порядок, которых нет в Омниверсе.

Я знал, что в моей реальности нет творца. Зачем он нужен, если Омниверс неизбежен и не требует причины для своего возникновения? Я знал, что нет законодателя, потому что законы рождаются естественно вместе с мирами. Нет и судьи, потому что в безграничной, равнодушной реальности нет места для высшей справедливости, нет вселенского суда.

Омниверс ответил на все мои вопросы о начале и законах. Но он не ответил на вопросы о цели и преодолении, об ответственности и сопричастности — о том, зачем это всё, и зачем во всём этом я.

Вместо этого он оставил меня наедине с сокрушающим злом и осознанием полной, заведомой тщетности любого поиска чего-то иного.

Но одна, единственная причина всё ещё оставалась. Самая глубокая, самая безнадёжная и самая отчаянная.

Мы ищем смысл не потому, что надеемся его найти, а потому, что иначе нам не спастись от ужаса и пустоты бессмысленности. В мире, где зло неизбежно, мы ищем источник блага не потому, что надеемся его достичь, а потому, что только так убегаем от зла. Не верим, но хотим верить, что где-то есть что-то или кто-то, кто стоит на стороне добра и точно знает, зачем оно — всё. Иначе нельзя: перестать — означает смириться с обреченностью.

И поэтому я не останавливался. Моё сердце желало утешения, моё сознание требовало надежды.

Ведь этого достаточно, чтобы продолжать искать дальше?

Загрузка...