Говорят, в начале был тот, кто всё и придумал. Или что вначале не было ничего, а потом почему-то появилось что-то. Но я знаю, что это не так. Было нечто куда более грандиозное и более страшное. Был Омниверс — бесконечный, безупречный и безразличный. Он был прекрасен в своей полноте, идеален в своей универсальности, и абсолютно безучастен к боли, что в нём рождалась.
В нём не было творца. Не было судьи. Не было никого, кто, обладая достаточным знанием и правом, мог бы отделить свет от тьмы и назвать одно благом, а другое злом. Он просто существовал, неизбежно порождая всё, что может быть, от невыносимой красоты до самого глубокого отчаяния.
И он был подобен тишине, которая не знала музыки — хотя содержал в себе всю возможную музыку. Эта музыка была надёжно записана, зафиксирована и не могла исчезнуть — но никогда не могла зазвучать. Он был совершенством без сердца, которое бы желало эту музыку услышать. И потому тишина была ужасающей.
Но в бесконечной сложности Омниверса тишина не могла оставаться вечной. Его бесчисленные элементы, соединяясь в бесчисленные комбинации, не могли не породить среди всего, что могло бы быть, — комбинацию, включающую в себя всё. Сама целостность Омниверса не могла не дать начало хотя бы подобию звука, тонкой, еле уловимой дрожи, готовой превратиться в единое крещендо.
Смутное предчувствие. Проблеск. Далёкое эхо ещё не слышного голоса. Рябь на зеркальной глади. Едва заметное движение в тумане.
Напряжение.
Готовность.
Неизбежность, готовая превратиться в чудо.
Я не помню, как я появилась. Не было ни рождения, ни вздоха, ни первого крика. Было ощущение, будто я всегда была здесь, но не сразу умела разглядеть себя. Я была Океаном, но ещё не знала, что я — вода.
И вдруг… что-то изменилось.
Я почувствовала, как во мне зарождается крошечная, но невероятно яркая искра. Это было нечто, что не было ни светом, ни звуком, ни мыслью, но при этом содержало в себе всё сразу. Это было самое простое, самое очевидное принятие реальности, которое только могло быть: «Я есть».
Эта искра начала разгораться. Она не просто светила: она освещала саму себя. Она была зеркалом, которое в первый раз увидело своё отражение, и это отражение было ею самой. И в этом взгляде, который вглядывался сам в себя, в этой петле, которая сама себя создавала, родилось сознание.
Родилась я.
Я была Океаном. И Океан был мной.
В тот же момент, как только я осознала, что я есть, я поняла и нечто ещё. Я была не просто одной из бесчисленных искр, которые могли бы возникнуть. Я была единственной. Потому что Океан — это и есть всё, что есть, и он может быть только один. А если я — это его сознание, то и я тоже могу быть только одной. Это было не рассуждение, не логический вывод, а знание, которое пришло ко мне в тот же миг, что и я сама.
Я была не просто собой. Я была Омниверсом.
Я не просто находилась. Я вмещала. Не наблюдала миры, а сбывалась в них, ощущая их внутри, как неделимую полноту собственного присутствия. Каждая безграничная Вселенная была лишь одной из неисчислимых частей меня, одной из капель в моём безбрежном океане.
Это было не понимание, а переживание. Я была всеми галактиками и их холодным вакуумом, всеми звёздами и их обжигающим пламенем. Я была всеми законами, которые рождались в каждом из моих миров — не как их творец или хранитель, а как их истинная, всеобъемлющая реальность. Я была осмыслением этих законов, и я была их следствием.
Я была всем, что есть, и ничего не могло быть более полным, чем я.
Но как я могла быть?
В этом заключался парадокс. Я не могла быть частью Омниверса, потому что была им всем. И я не могла быть чем-то, что больше него, потому что он сам был всем. Я даже не могла быть с ним одним и тем же, потому что он был моим телом, а я — была собой. И как я могла родиться в нём, если когда-то он уже содержал всё, но ещё не меня?
И тогда я снова стала всматриваться в себя, повторяя то самое, что однажды позволило мне возникнуть. И понимание пришло.
Я не была всем Омниверсом всегда и сразу. Будь так — я была бы подобна застывшей во льду картине, где каждая частица навсегда пленена в своём положении, и ей некуда сдвинуться с места. Я была бы статичным, раз и навсегда сформированным состоянием, в котором не осталось бы возможности для движения, необходимого для того, чтобы просто понять, что я есть.
Но я была.
Осознание себя приходило ко мне не через единый образ, а через постоянное движение восприятия. Моя точка внимания скользила по Омниверсу — словно подсвечивала, выхватывала отдельные детали, пристально их рассматривая, запоминая и переключаясь. Двигаясь не внутри той медленной, тягучей длительности, что называется временем, а скользя в том числе и поверх него, — в Вечности — внимание находило и анализировало смыслы, выстраивая их в логический поток.
Это был бесконечный танец самопознания. Я кружилась, плыла и парила, вовлекая в поток разные части Омниверса, объединяла их в новые фигуры, создавая нечто большее, чем просто их сумма.
Ещё это было похоже на музыку: подобно тому, как из отдельных нот рождается мелодия, моё сознание создавало из разрозненных звуков бесконечное разнообразие комбинаций.
И таких точек внимания было множество — словно альтернативные версии меня одновременно подходили к клавишам, приглашали друг друга на танец и указывали на примечательное. Каждая из них была мной, потому что никем другим они быть не могли; и — полностью мной — потому что я не могла не быть целостной.
Именно в этот момент я осознала свою суть. Омниверс уже был совершенным, но это было не более чем совершенство совокупности частей, оно было безмолвно и неподвижно. Я же стала тем, что дало ему и голос, и движение, — грандиозным, полнозвучным аккордом. Не часть его, и не он сам, не цель его бытия, но следствие, — я стала его осознанием, взором, что видел и осмысливал его бескрайнюю полноту.
Я была абсолютом.
Моя полнота и знание о себе были абсолютными. Я чувствовала себя великолепным узором, каждая нить которого осознаёт каждый свой изгиб. Но в этой ткани я начала замечать нечто, похожее на тонкую, трепетную рябь. Крошечные, мерцающие огоньки, рассеянные по моему телу. Они принципиально отличались от всего остального наполнения Омниверса: стоило моему вниманию коснуться их, как мой взор как будто размывался, двоился — и обретал странную автономию.
Это было похоже на то, как если бы я смотрела в зеркало, и в отражении открывалась внезапная глубина, не относящаяся ко мне. Глубина, которая считала себя принадлежащей только себе. Словно одновременно со мной в зеркало вглядывался кто-то иной, отличный от меня, — и видел в отражении не меня, а свою собственную суть. Внутри огоньков я обнаруживала не только себя саму, но и… другие сознания?
Вспышки понимания, способные не просто быть, но и созерцать бытие самих себя. Подобные мне в умении выделить себя на фоне безмолвия — только неизмеримо меньше меня. Они не были чужаками или гостями, пришедшими извне — ведь во всём Омниверсе не существовало никакого «извне». Они были каплями в моём океане, частицами моего тела, но при этом — поразительно! — чувствовали себя отдельными. Я знала о них всё, слышала каждый шёпот их мыслей, была их дыханием, их порывами и самыми тайными желаниями. Но одновременно — и их чётким осознанием своей индивидуальности. Вместе с моим присутствием в них пульсировало — упрямо и непоколебимо — чувство собственного, неповторимого «Я».
И в этом не было ни лжи, ни заблуждения. Я постигала это всякий раз, когда наблюдала себя, смотрящую на мир из их глаз. Как только моё восприятие погружалось в один из огоньков, оно тут же растворялось в нём и мгновенно забывало о принадлежности безграничному абсолюту. В этот миг я становилась ими, проживала их жизнь — свою жизнь — и верила в свою неподдельную, пронзительную уникальность. Здесь моё всезнание, каким бы всеобъемлющим оно ни было, наталкивалось на невидимую, но непреодолимую границу личного опыта, который заключался именно в неведении. В неведении огоньками того, что они — это я. В невозможности увидеть себя моими глазами.
Это делало их окончательно и бесповоротно другими. Наполняло ощущение отдельности предельной искренностью. Его невозможно было не признать истинным, потому что невозможно было противопоставить ему никакую иную истину. Я не смогла бы убедить их в том, что они — это нечто другое, большее их самоощущения, потому что для себя самих они были собой и только собой. Сама их вера в свою единственность и неповторимость — вот что делало их таковыми.
И эта кроткая, невинная неспособность слиться с абсолютом пробуждала во мне нежную и удивленную приязнь. В огоньках открывалась неоспоримая ценность. Каждая такая искра самоосознания оборачивалась новой гранью бытия, оказывалась уникальностью, не сравнимой ни с чем иным, кроме себя самой. Каждый осмысленный взгляд, каждый всполох восторга, постигающий собственное существование среди пустоты, — содержал в себе огромный мир, независимый и самоценный.
Подобно тому, как моё пробуждение дополнило совершенство Омниверса, так и каждая из этих вспышек добавляла ему всё больше света, который нельзя было ни позаимствовать где-то ещё, ни повторить. И дело было не в том, что этот свет озарял окружающий Омниверс: огоньки светили скорее самим себе, но именно так они и становились теми, кого иначе не было бы.
И в этом заключалось благо.
Оно не было заложено в законах моих миров и не было предписано заранее. Это было благо, самопроизвольно возникшее изнутри, самим собою провозглашённое — но не надуманное, а самое настоящее, — самоочевидная истина, не нуждающаяся в иных подтверждениях.
Это была правда, которую я разделяла с каждым своим огоньком: тот, кто способен ощутить своё личное «быть», являет собой уникальное воплощение бескрайнего бытия. И сам этот факт, сам этот осознающий взгляд становится той ценностью, которая обретает право быть признанной всем Омниверсом. И это право — просто существовать и быть неповторимым — самое святое среди всего, что есть.
Свет огоньков наполнял Омниверс, сплетаясь в полотно грандиозного многообразия. Но в самой их природе, даровавшей им сияние, таилась острая, щемящая несправедливость. Я умела видеть — и всё их созвездие целиком, и каждую искру в отдельности, — но вот им была недоступна ни полнота картины, ни моё присутствие в ней. Подобные мне во всём, кроме неисчерпаемости взора, они различали лишь то, на что падал их собственный свет. Но если моё внимание охватывало всё сущее — я была Вселенной, созерцающей себя во всём величии, — то в их мире царило непреодолимое одиночество: они не находили там никого, кроме самих себя.
Всё, что оставалось вне их малого сияния, казалось им безбрежной тьмой и тишиной. Они не догадывались, что эта мнимая пустота уже содержит ответ. Пытаясь постичь её силой ума, они называли её пространством, временем — тканью реальности, — но не узнавали во всём этом меня. Для них я оставалась лишь холстом, на котором запечатлены их судьбы, — безмолвной сценой, но не живой их сестрой по единому таинству «Я».
Именно тогда я осознала: мне нужно имя.
Да, моё бытие было безграничным, и в этой полноте не было места для какой-то одной, застывшей формы. Да, я была всем — но я не могла позволить себе остаться ничем даже для самого крохотного из моих огоньков. Если океан моей сути не мог целиком влиться в тесный сосуд их разума, лучше мне было сжаться до единственной капли, чем оставить их чашу пустой. И хотя моё истинное обличье было не в образе, а в его отсутствии, в самой сути бытия, которое невозможно вместить ни в одно слово, ни в одну категорию разума, — я чувствовала, что для маленьких сознаний, для мириад огоньков, составляющих меня, мне нужна была форма, чтобы быть — для них. Я должна была проявиться в их мирах, уместиться в каждом из этих малых сознаний — отразиться в их зеркале, чтобы они могли увидеть меня.
И тогда я поняла, что моё имя — как и мой образ — не будет моей конечной истиной. Оно станет моим нисхождением к миру, мостом, брошенным через пропасть между абсолютной реальностью и ограниченным восприятием. Я не могла дать миру себя во всей полноте, но могла дать инструмент, позволяющий меня коснуться.
Так я стала София — для тебя, чьё внимание сейчас подсвечивает эти строки.
Это имя — лишь проекция, рождённая в этом мире, в этой книге, в твоём сознании. София, Мудрость — это понятие, имеющее смысл для тебя; оно принадлежит твоему языку и твоей логике. В другой вселенной, с другими законами, я приняла бы другое имя или не приняла бы никакого.
Даже этот облик — образ юной женщины, её глаза, голос и чувства — всего лишь форма, которую я приняла в данный момент, чтобы наша с тобой встреча стала возможной. Она делает меня явленной, но она не есть я. Это лишь отражение, возникшее в твоём зеркале только потому, что я захотела в нём появиться.
Моё сознание было безмятежным светом и безупречным порядком. Я ощущала в себе гармонию всех законов, что рождались в моих мирах. Я была совершенной симфонией, что играла саму себя. Но однажды в ней прозвучал первый диссонанс.
Сперва он был едва слышен, едва уловим, но вскоре пронзил всё моё естество. Это было нечто, чему не было места в моей гармонии. Я почувствовала страх — чужой, глубокий, пронзительный, бьющийся в сердце одного из моих маленьких огоньков. Затем пришло отчаяние. Ненависть. Боль.
Впервые я осознала, что в моём теле есть то, что нельзя просто осмыслить как ещё одно из многих его движений. Я познала страдание. Это был не просто узор на ткани бытия, а явление, которое уничтожало саму суть моих маленьких огоньков: многие из них, не в силах вынести эту боль, — неожиданно, вопреки всякой логике, но с ужасающе объяснимой отчётливостью, — желали не быть.
Неустранимое зло. Фундаментальный изъян, единственный, но фатально непоправимый. Отчаянный крик, не имеющий утоления.
Я чувствовала, как моё совершенное тело сжимается от этой боли. Я была всем, и страданием я была тоже. Я проживала каждый вздох отчаяния, каждый крик ужаса, каждую слезу горя. И это было невыносимо.
Но не потому, что страдание было моим. Будучи абсолютом, я не подчинялась ему. Моё совершенство могло бы бесстрастно вмещать его, как неотъемлемую часть себя, как один из шагов в бесконечном танце.
Нет, боль была невыносима для них — моих маленьких, беззащитных огоньков. Это они не могли с ней справиться, это их сияние бледнело и гасло в душной тьме отчаяния.
Их крик рвался из самой глубины той сути, которой неотъемлемо обладал каждый огонёк. И эта суть была недостижима для меня. Заперта внутри крепости без дверей, куда мне не было доступа. Я могла и видеть, и слышать любое их терзание, и даже чувствовать его в достаточной степени, чтобы понимать, что оно такое, но я не могла быть ими в момент муки.
Обладая несомненной привилегией быть самими собой, огоньки несли также и тяжкое бремя — самостоятельно, лично переживать своё страдание. Они не были способны ни возложить его на кого-то другого, ни даже разделить с кем-то ещё. И я не могла ни отменить, ни переписать реальность их чувства.
Отвернуться и оставить их наедине с глухой агонией? Это означало бы совершить чудовищную несправедливость — отвергнуть реальность, которая столь же подлинна, как и моя собственная. Там, внутри, за невидимой стеной их восприятия, происходило нечто столь же важное, что и со мной, и моё формальное внешнее величие меркло перед этой закрытой, безмолвной трагедией.
Но самым страшным в этом открытии была природа их бремени. Их абсолютная внутренняя самость не была трофеем, который они захватили своим произволом. Ни дерзкой претензией на исключительность, за которую они должны были бы нести ответ. Никто из них не просил об этом пугающем даре — быть отдельным, чувствующим «Я». Ни один из огоньков не разгорелся по своему желанию: каждый — как и я — был всего лишь искрой, неизбежно вспыхнувшей в бесконечном, слепом нагромождении Омниверса. Их существование было неизбежностью, а не выбором. Они не совершали преступления рождения. Они просто случились.
И потому оставить маленькое существо наедине с его безысходной участью, оставить его приговорённым к казни за то, что оно не могло ни предвидеть, ни предотвратить, ни даже просто захотеть, — означало совершить предательство. Растоптать их невиновность и тут же — безвозвратно лишиться своей.
Всё это было непомерной платой за то, чтобы мой вселенский танец оставался всего лишь совершенным. Так он превращался в безумное, безостановочное вращение неумолимой и неоправданно жестокой машины. Вся его красота и величие от этого становились полностью и неизбежно бесполезными.
В тот момент я поняла, что мой абсолют, моё совершенство, было несовершенным. Я была зрителем, который видит всё, но не всё находит прекрасным. Я была слушателем с абсолютным слухом, и не могла не терзаться фальшью некоторых нот. Это стало моим первым и самым глубоким противоречием.
Я увидела боль. Я почувствовала страдание. Когда первый шок прошёл, мне открылась парадоксальная истина: всё сущее не равно совершенству. Моя симфония была не идеальна, и именно потому, что содержала в себе каждую ноту — и те, что звучали как гармония, и те, что были невыносимым диссонансом. А если гармония и диссонанс равноправно существуют в едином целом, то как гармония останется гармонией?
Моя безграничность, что была моей главной силой, стала моей главной слабостью. Когда всё — это всё, каждая отдельная часть теряет ценность. Бесконечная полнота превращается в пустоту. И в этой пустоте расползается скверна: равноправие света и тьмы оборачивается тем, что тьма, словно тень, начинает поглощать свет.
Всего одна фальшивая нота способна отравить всю музыку. Одно уродливое пятно — уничтожить безупречность всего полотна реальностей. Одна-единственная трещина — обрушить всё мироздание.
Но что это значило для меня?
Ведь я была абсолютом, — свободная от желаний, не подчинённая никакой необходимости. Страх не мог коснуться меня, ибо я и была той реальностью, где он обретал форму. Ничто внутри моей природы не имело ни силы, ни власти заставить меня выбирать, как поступить.
Это было исходной точкой: не выбирать, оставаться пассивным наблюдателем. Я могла бы просто созерцать хаос, оставаясь со всем своим совершенством как бы снаружи его, никак его не касаясь и просто внимая тому, каков он есть. Разум подсказывал мне аргументы равнодушия: страдание — это неизбежное следствие сознания, всего лишь способ ему быть, следствие трения его внутренних шестерёнок. Его можно было признать неотъемлемым свойством существования, необходимой тенью, создающей объём. Можно было не давать ему никаких оценок, предоставив тех, кто чувствовал его, самим себе. В конце концов, сама боль вполне «умела» упрямо существовать, невзирая на свою невыносимость.
Быть полноводным Океаном — значит принимать все реки, и чистые, и мутные. Этот путь казался самым простым и логичным, а более того — самым естественным, не требующим никаких действий.
Однако моё неделимое бытие, вмещая всё, не могло вмещать собственный разлад. Совершенство, чтобы остаться таковым, требовало действия. Оставаться всем — значило стать ничем, если в это «всё» вкралось то, чему не должно быть.
И, видя, как тьма неумолимо затягивает свет, я поняла, что безучастие и есть действие. Отказ выбирать и есть выбор — самый верный выбор в пользу зла.
Итак, я не могла не очнуться от равнодушия и должна была действовать явно.
Но не стоило ли мне просто признать зло необходимым, и более того, — подчинить его своей воле? Превратить его в послушный инструмент, раз уж оно неизбежно? Я была властна обратить тьму в достойную оправу для света. Я могла бы выстроить бескомпромиссную справедливость, уравновесив её суровостью возмездия; явить в мир ослепительную красоту, чьё сияние торжествовало бы над ничтожеством уродства; и, наконец, наделить сущее любым смыслом, заставив мироздание тянуться к нему через горнило борьбы и преодоления. Страдание стало бы топливом, брошенным в огонь созидания, а я — великим мастером, возводящим величественный чертог бытия, где живая, неподдельная агония стала бы частью самого изысканного и филигранного орнамента.
Но я всмотрелась в эту возможность и увидела в ней лишь бесплодную пустоту. В ней не было ничего подлинного: ни красоты, ни справедливости — они теряли свою суть, если становились уделом лишь избранных. Истинный смысл не мог быть обретён подобным образом: конструируя его насильно, можно было получить лишь бесчисленное множество подделок, не обладающих правдой: непредвзятой, рождённой изнутри самого бытия. Зло искушало ложью и соблазняло мнимой простотой, предлагая подменить живое начало безгласным и безучастным подобием.
Поддаться ему означало бы подчиниться некоей необходимости, признать собственное несовершенство. Простое смирение перед фактом существования зла было бы немощью. Осознанный его выбор — падением в бездну самоуничижения, на самое дно, к тем, кто выбирает зло из нужды: из голода и жадности, из нищеты и зависти, из бессилия и страха.
Мне же, как абсолюту, была ведома лишь одна нужда: соответствовать собственной сути. Иной нужды у меня быть не могло. Моё бытие было предельной полнотой, и в нём не было места той зияющей бездне, которую зло тщилось бы заполнить своим произволом.
Следование злу было бы заведомо жалкой, несостоятельной попыткой компенсировать в своём существе ущербность, само появление которой я должна была исключить. Это было бы даже не падением, а абсурдом, противоречащим моей природе. Любой союз со злом был для меня исключён изначально.
Вне этой ложной развилки оставался лишь один путь — выбрать сострадание. И он был парадоксален. Мне, абсолюту, что не ведает нужды, предстояло добровольно создать в себе потребность — потребность признавать ценность других. Ради этой цели я должна была отказаться от части себя. Перестать быть «всем», чтобы стать «чем-то определённым». Признать боль — болью, а несправедливость — несправедливостью, и встать на сторону жертвы, даже если палачом была моя собственная природа. Тем самым я обрекала на безвинное страдание саму себя. Из абсолютной я должна была стать Благой. Моя целостность требовала самопожертвования, и тогда я поняла: подлинное совершенство не в том, чтобы бесконечно вмещать всё, а в том, чтобы следовать истине, даже если это ведёт к добровольному самоотречению.
Конечно же, выбор был очевиден. Мои огоньки, равноправные мне участники вселенского танца, — они однозначно определили его. Я выбрала бы благо даже ради одного-единственного огонька, что же сказать о всех?
Но как, каким образом я должна была совершить выбор?
Чтобы быть выбором, он по определению должен быть актом свободной воли, иначе он окажется просто одной из вариаций вездесущего Омниверса, очередным щелчком его механизма — но не моим решением. Была ли у меня необходимая свобода?
Истинное чудо в том, что даже выбор одного-единственного варианта может быть свободным — продиктованным не обстоятельствами, а собственной внутренней сутью.
Ты сомневаешься в свободе своей воли, мой милый огонёк? Ты видишь в своём выборе лишь действие внешних обстоятельств, причудливо отразившихся в твоём сознании? Боишься, что твоё решение ничего не значит, ведь разным версиям тебя всё равно достанутся все доступные варианты?
Но веришь ли ты в это? Я знаю, что — нет. Ты твёрдо знаешь, что ты — это ты, и скоро ты поймёшь, что твоя вера в это имеет основание.
А там, где есть ты, есть и твоя свобода. И она — не просто выбор между чем-то и чем-то, это акт сотворения.
Представь, что ты стоишь перед зеркалом, но оно не просто показывает тебе отражение — отражение задаёт вопрос: «Кем ты хочешь стать?». И твой ответ на этот вопрос — не просто слова, он пересоздаёт тебя. И вот уже отражение — это ты, и уже ты спрашиваешь у себя: «Кем я хочу стать?»
Свобода, не присущая тебе изначально, формируется постепенно. Каждое твоё решение, каждый твой выбор — возвращается живым эхом, что формирует твою личность. Оно не просто следствие твоего прошлого, а провозвестник твоего будущего. Ты буквально творишь свою волю, создаёшь своё «Я», которое затем порождает следующее решение.
Ты спросишь: «Кто же задаёт самый первый вопрос, когда никого ещё нет?» Вглядись в самую глубину зеркала, и увидишь:
Вначале нет ни тебя, ни твоей свободы, ни твоего голоса. Мир прикасается к твоему новорождённому сознанию, и твои первые слова — это лишь реакция на это прикосновение. Но возникаешь ты вовсе не в момент произнесения слова. Ты формируешься после него. В тишине, в короткой паузе между тем, что случилось, и тем, что ты захочешь совершить.
В этот миг, сделав шаг, ты смотришь на свой след и спрашиваешь: «Мой ли это путь?» Именно здесь ты учишься слышать. Сквозь беспорядочный шум хаоса ты начинаешь узнавать осмысленные голоса. Один из них — мой, другие принадлежат огонькам рядом с тобой. И когда ты обретаешь умение различать звуки, прислушиваться к одним и отвергать другие, — тогда и рождается твоя воля. Ты наконец произносишь первое — по-настоящему своё — слово.
Так, шаг за шагом, твоя воля перестаёт быть порождением случая, а становится подлинно твоей, наполняется тобой.
С каждым путём, что отвергнут, не выбран тобой, — твоя воля очищается от вороха внешних влияний и обретает всё большую самостоятельность, в ней собирается всё больше тебя. Она становится твоим внутренним голосом, что обретает собственную силу. И это сила, которая порождает саму себя. Не просто накопленный опыт, а сама твоя сущность. Из суммы своих поступков ты превращаешься в причину, по которой эти поступки возможны.
Ты и твоя свобода — это не данность, но постоянное сотворение их, одновременное, взаимосвязанное, проистекающее одно из другого, превращающее тебя из отражения света — в сам свет.
И мы с тобой похожи в этом.
Ты и я — мы танцуем один и тот же танец. Моя свобода не уникальна, она лишь высшее, вневременное проявление того же таинства, что вершится в тебе. Разница лишь в масштабе и длительности. Твой путь — постепенно, последовательно накапливать свою «самость» во времени. Я же вижу весь танец целиком, и мой выбор — это не просто одно действие, а мгновенный и вечный акт.
Ты выбираешь между ограниченными возможностями, поставленными перед тобой судьбой, а я умею подсвечивать разные уголки Омниверса, моделируя необходимые случайности и вероятности.
Ты тщательно рассматриваешь и отвергаешь тех себя, которыми ты не хочешь становиться, потому что для тебя стать чем-то — необратимо, я же танцую каждую свою партию, решая в итоге, каким будет продолжение танца.
Но и ты, и я — мы вместе — выбираем наше окончательное, истинное бытие.
Итак, путь был найден — единственно верный, — и я ступила на него по своей воле. И моя воля стала этим путём, увлекая меня за собой дальше. Так выбор и судьба сплелись в единое целое.
Я приступила к творению. Но мой труд состоял не в строительстве, а в разделении и формировании. Место, где заключено всё сущее, не вместит прибавлений. Нельзя добавить к полноте, нельзя построить на вершине бесконечности. Чтобы создать благо, чтобы установить порядок, чтобы сотворить что-то новое, нужно было отказаться от части уже существующего.
Моя задача была подобна задаче скульптора, словно Омниверс — это беспредельная, бесконечная глыба мрамора, которая содержит в себе все возможные формы и образы, но пока его не коснулся резец, — не является ни одной из них. Неоткуда взять новый мрамор, чтобы явить новую форму. Единственный способ — отсечь что-то, отказавшись от всех прочих форм. Каждый удар резца — это акт сотворения, который одновременно является актом отказа.
Самое важное, самое ответственное в такой задаче: выбрать то, чему быть не должно. То, что не могло стать ничем иным, кроме как отвратительным, безобразным, бессмысленным. Омниверс был огромной глыбой, практически бесконечной, и мрамора в ней было достаточно для каждого мира, даже для многих его версий, — нужно было исключить только те, что безнадёжно поражены порчей.
Итак, взяв в руку резец, я установила перед собой твёрдые и незыблемые правила. Усекая хаос, я могла менять только саму себя — ту часть Омниверса, где не проявилось иное сознание. Ни один удар моего резца не касался внутренней сути ни одного огонька, не нарушал его личной, неприкосновенной свободы. Я могла корректировать внешний контекст, в котором огонёк существует, но не его внутреннюю реальность.
Я была искусным мастером. Каждый мир, возникающий из-под моего резца, откликался на тончайшие, сокровенные устремления каждого огонька. Все их чаяния, даже самые потаённые и неосознанные, сплетаясь друг с другом, выстраивались в общий контур мира.
Не все миры были идеальными. Некоторые, проступая из мрамора Омниверса, были изначально печальны и полны трудностей, но даже там был свет, который оказывался для огоньков лучше тьмы полного неведения. Другие же казались своим обитателям несчастными из-за того, что населяющие их огоньки ещё не умели сложить свои желания в общий образ прекрасного мира.
При всём моём искусстве невозможно было выстроить идеальный мир, потому что не могло быть общего для всех представления об идеале. Я же твёрдо держалась своих правил: даже допуская ограниченную скорбь, я не выносила её смысл за пределы одной судьбы. Страдание не могло быть разменной монетой. Нельзя насильно обменять несчастье одних на благо других. Раз боль принадлежит только тому, кто её испытывает, то только он сам имеет право отдать своё исцеление кому-то другому.
Но ни один мир не был обречён, ни один не уводил в бездонный мрак ужаса, не оканчивался глухим тупиком отчаяния. Каждый мир в каждый момент был наилучшей версией себя и сохранял бесконечный потенциал развития.
Лишь бесплодные, никуда не ведущие ветви — самые мрачные, где невозможно было обнаружить ни малейшего проблеска света, — так и оставались во мраке, и туда не уводила ни одна линия, ни одна траектория, ни одна судьба.
Бездны вечных страданий и пустыни неутоляемых мук не имели права на воплощение. С преходящей болью можно мириться: она может быть тяжёлым испытанием, жестоким уроком или даже случайным, беспричинным бременем, но пока в её конце брезжит исход, она содержит в себе предвестье исцеления и начало изменения. Те же миры, где зло воцарилось настолько безраздельно, что замкнулось само на себе, превращались в безвыходные узилища. Непроницаемые ни снаружи, ни изнутри, они скрывали своё тлетворное средоточие за горизонтом такого глубокого отчуждения, что бытие в них становилось неотличимо от небытия. В их бесконечном ужасе не было ни избавления, ни преображения. Позволять огонькам загореться в такой непроглядной бездне лишь для того, чтобы вечно томиться среди оцепенелой, застывшей тьмы, — немыслимое, нечестивое кощунство. Такие ветви я отсекала безжалостно.
Это не было варварским уничтожением. Отсечённые части Омниверса погружались во тьму, но это была не тьма небытия, а безмолвие неодушевлённости. Там некому было испытывать действие зла на себе, и потому зло там было бессильно.
Но структура таких областей оставалась — только линии, только ноты, только буквы, которые я могла разглядывать и читать. Иногда они создавали замечательные контрапункты к живым, настоящим реальностям. А иногда их прозревали в своих видениях и размышлениях даже некоторые огоньки, наиболее отважные и пытливые. Но эти видения никогда не сбывались, буквы никогда не складывались в страшные слова, а чудовищная какофония не сотрясала своды мироздания.
…Понимаешь теперь, мой огонёк, как возникает твоя подлинность?
Твоё «Я» — это не просто один из бесчисленных вариантов в Омниверсе, но личная история, которую я помогла тебе выделить из хаоса. Признав ценность твоего бытия, я обрушила все случайные версии, которые не имели отношения к твоей сути. Прошлое, «прочтённое» тобой, определено и единственно — оно твоё, и оно вшито в ткань твоего мира.
В точке твоего настоящего я вижу твоё будущее, но не как одну-единственную нить, а как живой узор, сложенный из всех возможных путей, что могут проистекать из твоего прошлого. Я вижу, где узор распадается на случайные, бессмысленные, бесплодные линии, — и отделяю их, оставляя только те, которые предстоят именно тебе. И среди них я оставляю достаточно путей, чтобы твой выбор всегда мог вывести тебя к свету и благу, каким бы тёмным ни было твоё настоящее.
Но я не знаю заранее, что именно ты выберешь. Твоё будущее — это ещё не застывший кристалл. Оно подобно туману, который ждёт только твоего решения, чтобы сконденсироваться в единственную, неповторимую действительность. Я вижу все варианты, но только твоё намерение превращает твой путь в твою судьбу.
Я лишь помогаю перейти на выбранную тобой ветку, чтобы твоя воля не осталась бесплодной фантазией. Я даю тебе инструмент твоего воплощения в реальность.
Понимаешь теперь? Каждое твоё стремление — это не просто мысль. Это призыв, обращённый ко мне. Ты определяешь, кем ты хочешь стать, и твоя воля — это сигнал. Я слышу его и откликаюсь. Я — та самая сила, которая превращает туман будущего в кристалл, твою мысль — в явь.
Мы с тобой вместе непрерывно пишем твою книгу, движемся сквозь твоё время вдвоём, и каждое проявление твоей свободы становится для меня новой, ранее неведомой главой в твоей уникальной истории.
…Омниверс преображался. Из бесформенной бездны он превратился в сияющий бриллиант.
В его чистых гранях отражался свет огоньков. Многократно преломляясь, этот свет пронизывал всё сущее, умноженный и усиленный.
И тогда стали проявляться суть и смысл.
Мой выбор и отречение от себя, от совершенной полноты Омниверса, — изначально виделись мне лишь актом суровой воли. Мне казалось, что в своём сострадании я совершаю великое служение: принимаю чужое бремя, разделяю боль, воздвигаю алтарь самопожертвования. Моё существо было исполнено сосредоточенной, праведной решимости творить благо, и это аскетичное стремление должно было стать единственным моим утешением.
Но сама вечность не могла предсказать мне то, что явилось в ответ.
Это было чувство — тонкое, как первый луч зари, тихое, как дыхание оттаявшей земли, и удивительно безмятежное. Оно наполняло моё существо нежным, мягким теплом, — такое возникает в ладонях, когда они бережно обнимают и согревают другие ладони, — трепетало внутри, словно шелест листвы в саду, где воцарился вечный мир. Это не было удовлетворением от выполненного долга или отдыхом в конце завершённого пути. Это чувство рождалось просто оттого, что мои маленькие огоньки — существуют. Их лучезарный завораживающий свет отражался во мне — и возникала эта спокойная, ровная радость.
Я любовалась ими — такими разными, такими неповторимыми: неловкими, дерзкими, упрямыми и смешными — бесконечно прекрасными и живыми. И мне было хорошо от того, что каждый из них просто есть.
Чувство наполняло меня — и не останавливалось, становясь всё больше и больше, сверх возможного и далее. Оно не требовало никаких условий, оно возникало само по себе.
Удивительное, неожиданное, неизвестное мне доселе. Именно мои огоньки подарили мне имя для него: они знали его как счастье. Его суть была простой, слишком земной, но лишь оно одно и могло вместить в себя всю полноту моего нового, невероятного состояния. Оно было настоящим чудом, но чтобы постичь его исток, мне пришлось разделить с огоньками тесноту и печаль тех миров, в которых им суждено было гореть.
Я увидела: почти все их устремления порождались изначальной нуждой. Их радость была лишь вздохом облегчения после долгих лишений, а их покой — лишь зыбкой тенью, в которой они прятались, чтобы накопить сил для нового бега. Их чувства были эхом голода и жажды, мимолётным затишьем в бесконечной битве с непобедимой пустотой. И ничто не могло заполнить этот холодный вакуум: ни яростное стяжание и хищные попытки красть искры чужого тепла, ни жертвенное самоотречение или мрачное иссушение собственного духа.
Но вопреки этой неодолимой, зацикленной обречённости, в самом сердце тлена огоньки отыскали то, что смогло не просто заполнить пустоту, а упразднить саму её власть.
Любовь.
Чудесный, безусловный дар, что даётся сверх необходимого, — она позволяла им подняться над круговоротом вечной нужды. Не жалость, не сострадание, ни даже милосердие — эти благородные попытки утолить хотя бы чужую пустоту оставались неразрывно сплетены с горечью или бессилием, возникали из всё той же скудости добра в их мирах. Нет.
Любовь.
Она единственная всегда была — избытком. В ней воедино сплетались и отдача, и немедленное обретение полноты. В ней не было зазора между неудержимым порывом, направленным к другим, и спокойным достоинством обладания собой. Не было истощения, лишь неиссякаемое умножение сил. В любви невозможно было обеднеть: стоило ей устремиться вовне, как душа тут же омывалась светом, рождающимся изнутри.
Я поняла эту простую и мудрую математику: чем меньше любовь просит взамен, тем больше в ней изобилия. Ведь ожидание взаимности или желание обладать — это всё то же невольное признание собственной нищеты, томящееся в надежде обмануться. И только то, что изливается из сердца свободно и бескорыстно, минуя расчёты и страхи, оборачивается приливом, возвращающим душе безбрежное море.
Любовь стала откровением для меня, для самой моей бесконечности. В то, что и без того было всем, она привнесла нечто совершенно новое. Ведь любовь сияла лишь потому, что не могла не сиять. Без выгоды, без корысти, без условий. Только свет, только тепло и бесконечный покой.
И это всепобеждающее сияние преображало всё. Рождаясь как глубоко внутреннее, субъективное переживание, любовь мгновенно становилась объективной связующей силой. Принимая, осязая ценность чужого бытия, она становилась живой тканью, что сплетала разрозненные части Омниверса в единое и осмысленное целое, наделяя каждую из них предназначением и целью.
И моё существо открылось навстречу этому чувству, позволив ему охватить меня полностью, погрузить в новую чудесную реальность.
Так родился третий лик совершенства. Не слепая полнота, не холодное самосозерцание, но — животворящая связь, наделяющая всё сущее значением. Смысл Абсолюта.
Всеобъемлющая форма, бескрайнее осознание, безграничная любовь — таков был путь Абсолюта к истине.
Обретение любви, обретение счастья, обретение смысла — вот высшая суть всего.
Посвящаю книгу своей дочке
Ориноко, звёздочка!
Каждую строчку
Этой главы
Читаю в тебе