— Сыграть свою роль?

— Что вы! Само слово «играть» кажется мне оскорбительным в наших отношениях.

Ей понравились его слова, но она сказала:

— Меня не может оскорбить ничто, если это на пользу нашему делу.

— Как это ужасно!

— Милый Юра! Мы не имеем права быть щепетильными. Мы должны стать жестокими и мудрыми. И, если надо, уметь и притвориться, и обмануть. Мы должны стать коварнее наших врагов.

— Но что же мы тогда станем защищать? Принципы или привилегии? Нет, мы должны быть выше их.

— А если душа вытоптана? Если в ней не осталось ничего, кроме зла? Может быть, это и ужасно, но я могу только мстить. И за это тоже надо мстить. За обескровленную, погасшую душу… И все-таки храните себя. Для вашей жены, для ваших будущих детей. Жизнь не кончится на нас. Мы уйдем, приняв муки, но, прежде чем уйти, мы должны сделать все, чтобы возродиться в памяти потомков. Только они поймут и оценят и помыслы наши, и дела, и жертвы наши. На их суд я отдаю себя. Суд живых я уже не признаю!

Юрий был очень взволнован, а Софи, напротив, высказавшись, успокоилась.

— Что это вы, Юра? Вы совсем не похожи на жениха. Выше голову! Обещаю, что не буду сварливой женой. И не успею надоесть вам. Наш брак будет очень короток.

Она сказала это шутливо, нарушив собственный запрет, не подозревая, что вовсе не шутит, и каждое прозвучавшее слово — горькая истина.

Увлеченные разговором и поглощенные тем новым вниманием, которое возникло у них друг к другу, Юрий и Софи приблизились к главной улице, когда рядом, прямо перед ними, на перекрестке раскатисто зазвенела медь военного оркестра. Оркестр шагал по Соборной, а за ним на такой же скорости прямо по трамвайному пути двигался грузовой автомобиль с откинутыми бортами. В открытом кузове, убранном красными полотнищами, был установлен красный гроб. За грузовиком шли красноармейцы в трофейных английских ботинках и в гимнастерках с красными полосами на груди. Примкнутые штыки колыхались над головами.

На одной из лент, опоясывающих цветы у гроба, Юрий прочитал: «От Всероссийской Чрезвычайной…» — и все понял.

— Это тот самый… один из главных… я видел сегодня в газете… — понизив голос, сказал он.

Софи сразу вспомнила «военный совет в Филях».

«Однако они не откладывают свои решения в долгий ящик», — подумала она с удовольствием.

— Я знаю. Его застрелил бандит.

— Неужели из людей…

— Да, Техник знал.

— Как неосторожно!

— Почему?

— Они бросили перчатку.

— Не только перчатку, как видите. И свинец.

— Но именно сейчас, когда мы…

— Это было продумано. Пустить собак по ложному следу.

— Вы уверены?

— Да не все ли равно, в конце концов! Одним большевиком меньше — вот что главное.

Процессия, военные и сопровождающие, проходила мимо.

Музыка лилась скорбно и торжественно:

Вы жертвою пали в борьбе роковой,

В любви беззаветной к народу,

Вы отдали всё…

— Все отняли, — сказала Софи. — Ну, этот хоть получил по заслугам. Послушайте, Юра, пойдемте следом, на кладбище, а?

— Стоит ли?

— Я хочу увидеть, как его положат в могилу. Своими глазами. Вас это шокирует? Поверьте, я не всегда такая была. Поверьте!

* * *

Ей вспомнился Великий четверг в восемнадцатом, в недавно занятой станице.

Еще доносится, постепенно отдаляясь, орудийный грохот, а в тесной церкви священник читает евангелие. Тесно, потому что в храме много раненых. Некоторые осторожно поддерживают подвязанные платками руки. Пламя желтых свечей оттеняет осунувшиеся лица. Служба кончается…

Софи выходит на паперть. Из церкви еще тянет ладаном, а рядом благоухает только что распустившаяся сирень. По улице, трепеща на воздухе, дрожа, плывут огоньки. И Софи осторожно несет свечу, прикрывая от свежего предрассветного ветерка. И вдруг он доносит другой, совсем не весенний запах, от которого сразу возникает тошнота.

— Что это? — спрашивает она у раненого на костыле.

Ей хорошо знаком этот запах, но откуда он сейчас, здесь?

— Повешенные. Третьего дня повесили пленных комиссаров.

— И до сих пор?..

— Велено не снимать. Для острастки.

— Как отвратительно, — шепчет она.

И еще долго любая казнь вызывала в ней отвращение. Пожалуй, до той самой страшной минуты, когда сжала она в ладонях голову Мишеля…

— Пойдемте, — согласился Юрий.

Почти полтораста лет стекались в этот южный город люди разных национальностей и религий. Жизнь сводила их вместе, селила бок о бок, но смерть разводила вновь по традиционно положенным каждому местам вечного успокоения. Кроме русских, в городе были греческое и армянское, еврейское, татарское и даже лютеранское кладбища. И лишь одно нарушало жесткий принцип «каждому свое». Здесь не рябило в глазах от сонма ангелов из мрамора всех оттенков, от черного до розового, не сверкали золотом титулы и эпитафии Называлось кладбище — Братское. Именно на нем похоронили в ноябре семнадцатого первых павших красногвардейцев. Теперь рядом с ними пришел черед лечь и Науму.

Машина проползла узкой аллейкой и остановилась у заранее вырытой могилы. Провожающие в последний путь сгрудились поодаль, красноармейцы приставили винтовки к ноге. Оркестр умолк. Начался траурный митинг.

Софи и Юрий не стали смешиваться с толпой. Они поднялись на холмик к единственной на кладбище могиле с памятником. Лежал под ним известный в прошлом веке в городе чудак и вольнодумец, не пожелавший разделить с высокопоставленными родичами фамильный склеп. Согласно его последней воле на простой гранитной глыбе была высечена иронично-философская надпись:

Уходит человек из мира,

Как гость с приятельского пира.

Он утомился кутерьмой,

Бокал свой допил, кончил ужин:

Устал. Довольно. Отдых нужен.

Пора отправиться домой!

Совсем другие слова звучали внизу, на митинге.

Коренастый человек с крупной, гладко выбритой головой, сжав в руке фуражку, говорил, сопровождая речь энергичными, напористыми жестами.

Слышно было не все. Долетало отдельное:

— Свободный народ не забудет… Враг поплатится… Нет силы, которая может остановить… Пролетарская революция неудержимо… Пусть знают затаившиеся…

— Это мы, — сказала Софи. — Мы знаем.

— Кто он?

— Третьяков, председатель ВРК.

И подумала: «Если бы пулемет…»

Однажды, когда красных выбили с позиции и те отступили, бросив пулеметную ячейку, на железнодорожной ветке, пересекавшей поле боя, появился бронепоезд. Он чем-то напоминал этого выступавшего большевика, такой же наполненный сокрушающей силой. Белые дрогнули, залегли, начали отступать перед стальной махиной.

Подчиняясь одному ожесточению, Софи скатилась в наспех подготовленное укрытие и, развернув пулемет, выпустила очередь. Пули били по броне, отскакивали в бессилии, а состав надвигался, казалось, готовый свернуть с рельсов и раздавить ее вместе с маломощным оружием.

Но тут рявкнуло сзади трехдюймовое орудие, и снаряд снес взятую в железо паровозную трубу. Он не повредил, в сущности, бронепоезд, но дым повалил вниз, окутывая вагоны, и казалось, он горит, вспыхнул. На короткое время этот дым помешал вести придельный огонь, и она успела отползти к своим, глотая неудержимо хлынувшие слезы…

— Революция победит, — заканчивал речь Третьяков, — в мировом масштабе!

Красноармейцы вскинули винтовки.

Залп! Второй…

— Мне кажется, что они стреляют в нас, — сказал Юрий.

Оркестр грянул, перейдя с траурной мелодии на мажор революционного гимна:

Это есть наш последний

И решительный бой…

— Пойдемте, — попросил Юрий.

Они начали спускаться на аллею, по которой шел тем временем, другой человек, тоже стоявший во время похорон в стороне, Максим Пряхин. Толпа разделила их, и Юрий не заметил Максима, но Максим увидел Юрия. В ревнивое и уязвимое сердце Пряхина кольнуло: «Офицерик-то с барышней, а Танька с его дитем…» Стало жалко сестру, но тут же подумалось: «А может, оно и к лучшему? Пора же им наконец развязаться. Белую кость не перекрасишь. Небось смерти Наума радуется… Эх, Наум, Наум! Как же это тебя угораздило!..»

— Пряхин! — прервал его размышления громкий голос.

Максим оглянулся и остановился.

Окликнул его Третьяков, который шел, смешавшись с товарищами.

— Здравствуй, Пряхин.

— Здравствуй, Иван Митрофанович.

— Сторонишься товарищей?

— С чего ты взял?

— За спинами хоронишься.

Такой разговор был Максиму не по душе.

— Хорониться за спинами не привык. Пришел последний долг отдать. Мы с покойником вместе под деникинской петлей ходили.

— А теперь его пуля настигла.

— Упрекаешь?

— Упрекаю. Бросаешь товарищей в трудный час.

— А кто его трудным сделал? Протянули руку, а вам не хлеб, а камень…

— Ну, здесь спорить неуместно. Советую самому над его могилой подумать.

— За совет спасибо, только я уже подумал.

И, повернувшись, он пошел мимо Третьякова к влажному еще холмику, чтобы бросить на него последнюю горсть земли.

А тем временем Юрий, к счастью не видавший Максима, потому что встреча заставила бы его вспомнить о Тане, наткнулся на совсем другого знакомого. Тот тоже стоял в стороне на похоронах. Но все они стояли с разными мыслями и чувствами.

— Шумов! Ты-то что здесь делаешь?

Мысли и чувства Шумова были глубоко скрыты, и Муравьев не догадался о них.

— Позволь прежде поклониться даме. Целую ваши ручки, мадемуазель.

— Здравствуйте, ваше степенство.

Софи испытывала неприязнь помимо воли.

— Вы по-прежнему недолюбливаете коммерцию?

— А вы решили открыть похоронную контору?

Шумов улыбнулся.

— До революции это было прибыльное дело.

— Андрей! Как тебе не стыдно! — возмутился Юрий.

«Фигляр!» — подумала Софи.

Между тем Шумов думал, что ответить на вопрос Юрия, почему он оказался на кладбище, и как узнать, зачем они сами пришли сюда, да еще вместе.

— Однако я не ожидал встретить тебя на похоронах чекиста, — тут же напомнил о своем вопросе Юрий.

— Признаться, я вас тоже.

— Мы просто гуляли, услышали музыку, увидели процессию и пошли.

— А я уже был здесь. По просьбе тетушки искал могилу дальней родственницы.

— О!.. — воскликнула Софи. — Помимо дядюшки в Курске, тетушка и здесь. И снова кладбище. Что-то смахивает на роман тайн. Не правда ли?

Досаднее всего было то, что Шумов говорил почти правду, хотя курский дядюшка скончался и не на руках у него, а за два года до войны в богадельне для инвалидов — он отморозил ноги под Плевной. Тетушка же могла подтвердить каждое сказанное слово. Она в самом деле, интересовалась могилой родственницы.

«Действительно, звучит как-то глупо», — думал недовольный собой Шумов, старательно сохраняя добродушную улыбку.

— Мадемуазель! Вы несправедливы ко мне. Я все время ощущаю вашу враждебность. Но я не заслужил. Я хочу сломать эту стену недоверия. Разрешите предложить вам навестить один подвальчик. Это рядом. Там обитает один колоритнейший грек, который держит прекрасное вино. Не откажите!

Софи не хотела идти, но видела, что Юрий склонен.

— Юра! Прошу тебя. Уговори свою даму.

— Если грек колоритен…

— А вино прекрасно, — подтвердил Шумов.

— Хорошо. Если ненадолго.

— Вот и отлично.

Грек оказался очень толст и велик для своего крошечного подвала. Когда он выходил из-за стойки, в зальчике сразу становилось тесно.

Шумов шепнул ему что-то, и грек заклацал языком:

— Это почтенное вино спрашивают только знатоки. Вы оказываете мне уважение и приносите радость. Вам понравится, обязательно понравится.

Он откупорил бутылку, обхватив ее огромными волосатыми пальцами, и налил, понемногу в низкие бокалы.

— Попробуйте этот нектар. Это вам не сантуринское. Особенно нынешнее. Где взять травы, которые давали ему аромат и вкус? Кто их привезет из Греции! Ах!.. А здесь еще есть и вкус, и аромат. Попробуйте, барышня. К вину я рекомендую вам сыр и маслины. И зелень, конечно.

— Давайте, давайте то, что положено, — поддержал его Шумов. — Вы знаток, и мы вам доверяем.

Грек был польщен и доволен.

— Вы останетесь довольны. Просто ужас берет, когда подумаешь, что будут пить люди! Водку? Бр-р-р… Или, может быть, мадеру, которая пахнет жженой пробкой! Боги послали людям вино. Но боги дают, а мы не умеем беречь и ценить их дары!

Грек не обманул. Вино оказалось настоящее, терпкое и ароматное.

— Вам нравится? — спросил Шумов Софи.

— Да.

— Божественно. Сегодня очень хороший день. Правда, Соня? — повернулся к ней Юрий.

— Хороший.

— Я очень рад, — сказал Шумов. — Конечно, я не могу угостить вас, как наш общий друг… Его возможности шире, но чем черт не шутит, вдруг и мне повезет. В коммерции, разумеется. Впрочем, пардон. Я знаю, вы оба презираете бедных торговцев.

— Ну, это не совсем так, — возразил Юрий.

— В самом деле! Кажется, совсем недавно ты был категорически против этих низменных занятий.

— Я говорил о риске, ненадежности. А может быть, я просто завидовал твоим возможностям, потому что не имел своих?

— Что-нибудь изменилось? — спросил Шумов осторожно, обратив внимание на слова «не имел».

— Не одному же тебе везет!

— Было бы прекрасно, если б ты последовал моему примеру… Мне тогда показалось, что ты слишком увлечен политикой.

— Трудно остыть после стольких лет…

— И все-таки пора. Лучше пить это прекрасное вино, чем разведенный спирт в окопе.

— Вы думаете? — усмехнулась Софи. — Ну что ж… Тогда за мирную жизнь!

«Что это с ними сегодня?.. — подумал Шумов с беспокойством. Он прекрасно понимал, что люди не меняют своих взглядов так быстро. — Неужели они разгадали меня и подсмеиваются? Или стараются обмануть?»

Плохо было и то, и другое. Но первое даже хуже, потому что направленные действия понять было легче.

— И за успехи в мирной жизни! — поддержал Шумов. — Ты не возражаешь, Юра?

Юрий взглянул на Софи, и она улыбнулась ему.

Вино уже немного кружило голову.

— За большой успех! — добавил Юрий.

Он выпил все, что было в бокале.

Софи хотела только пригубить, но, глядя на Юрия, подумала: «Пусть это будет наш тост!» — и тоже выпила до дна.

Шумов сделал небольшой глоток, но оба не обратили на это внимания. Он тут же снова разлил вино.

— Мне бы хотелось выпить за вас, мадемуазель.

И сразу исчезло радужное, приподнятое хмелем чувство.

— Спасибо. Я думаю, это лучше сделать в следующий раз. Не могу же я прийти в клинику нетрезвой. А мне пора.

В подтверждение она посмотрела на часы.

— Мы проводим вас!

— Благодарю. Я сама.

И, отклонив предложения и протесты, Софи шла одна.

Шла она недовольная собой.

«Зачем я так? Откуда эта неприязнь? Он опасен? Тем более. Где же мои мудрость и коварство? Но я не могу иначе…»

Однако главная ошибка заключалась в том, что она оставила Шумова наедине с Юрием…

Юрий не заметил, что вторую бутылку выпил, в сущности, один. Стало совсем хорошо, II хотелось поделиться радостью. И тут Шумов подтолкнул его:

— У вас, кажется, намечается роман?

— Это заметно?

— Больше, чем ты думаешь. Она от тебя глаз оторвать не может.

— В самом деле?

— Еще бы! Я все время ощущал себя третьим лишним.

— А что, если бы ты узнал, что мы собираемся пожениться?

Это сорвалось само собой, но сорвалось.

«Стоило, ли говорить? — подумал Юрий замедленно. — А почему бы и нет? Ведь и задумано все, чтобы обмануть…» Кого обмануть, он сейчас представлял слабо. Да и то, что речь шла о браке фиктивном, как-то стерлось, смылось в сознании. Он был уже увлечен по-настоящему.

А Шумов сразу вспомнил о сестре Максима.

— Значит, с прошлым покончено?.

— О чем ты?

— О гимназистке из Екатерининской гимназии.

— Тане?

— Да, Пряхиной.

Юрий почувствовал укор.

— Да ты ее разве знал?

— Почти нет.

— Это прошлое.

— Вы расстались?

— Нам всегда было трудно понимать друг друга.

— А с Соней?

— Соня совсем другой человек.

«Он ничего не сказал о ребенке. Но это его право. Он не обязан… Мы не близкие друзья, чтобы делиться… Однако что за скоропалительный брак? Они же совсем недавно познакомились! И что из этого? Ах, Андрей! Брось пинкертоновщину. При чем здесь дедуктивный метод! Разве не говорил Максим, что сестра и этот офицер не пара… Так и есть. Эта Софи, явно из бывших, ему ближе. А Техник? Как они с ним связаны? Может быть, и вовсе не связаны. Во всяком случае, организационно. Духовное родство, гимназические воспоминания — это же еще не соучастие…»

— Разреши принести поздравления?

«И все-таки говорить не стоило. Если операция продлится одну-две недели, что я скажу потом?.. Но разве операция и наши отношения одно и то же? Даже Шумов видит, что я ей не безразличен… А что вообще будет после операции? Может быть, придется сражаться? Или бежать? Вместе? Конечно, ведь мы связаны не фиктивной бумажкой, а общим делом. Опять бежать?.. Но в таком случае я просто обязан освободить Таню от себя, от риска. Да, в случае провала — бежать. За границу. Вместе с Софи. У нас будут средства. Да! Вот что главное. Взять эти деньги. Операция — вот основная цель. А я сказал… Неужели проговорился? Как глупо!..»

— Нет, поздравлений я пока не принимаю.

— Почему?

— Да ведь средства нужны. Работа.

— Ты ищешь работу?

— Что я умею?.. Была у нас одна идея. Конечно, после наших разговоров звучит смешно…

— Все-таки коммерция?

— Ну, это громко сказано. Тут шла речь о маленькой булочной. Впрочем, я не хочу забивать тебе мозги своими заботами. Спасибо за чудесное вино…

Они допили.

Прежде чем расстаться, Юрий взял Шумова за рукав и попросил, чуть качнувшись;

— Все это, разумеется, антр ну, между нами. Я рассчитываю на твою деликатность.

— Да, конечно.

«Кого же он, однако, опасается?»

— Мне показалось, ты осуждаешь меня?

— Помилуй. За что?

— Ты спросил о Тане. Ты считаешь меня непорядочным человеком?

— Юрий! Тебе ударило в голову вино.

— Н-не отрицаю. Но ты должен понять меня. Несчастья не всегда сближают. Они и разъединяют.

— Какое право я имею судить тебя!

— Ага! Все-таки судить. Ты не знаешь Софи. Она выносила из-под огня наших раненых на Кубани. Наших раненых… Когда из ледяного похода вернулось две тысячи раненых, купцы пожертвовали на наше лечение четыреста семьдесят рублей. Раздели это…

Они все еще стояли у входа в подвальчик.

— Не нужно об этом громко. Мы на улице.

— Но ты раздели! По двадцать три копейки на человека. Так они оценили нашу кровь. С тех пор я презираю торговцев.

— Однако булочная…

— Какая булочная? А… Нет, это Софи.

— Откуда у нее деньги? Уж не Слава ли одолжит?

— Слава? Она презирает Славу. А тебя я люблю, хоть ты и торговец. Антр ну. Мы договорились?

— Я ведь сказал. Можешь рассчитывать на меня, если понадобится шафер.

И, глядя вслед Юрию, удалявшемуся подчеркнуто четким шагом, Шумов еще раз подумал:

«Странный брак!..»

* * *

Если «странный брак» удивил и почти поставил в тупик Шумова, то в доме Веры Никодимовны о нем просто не подозревали, и, пока Юрий пил вино с Андреем и Софи, на веранде его собственного дома пили чай Вера Никодимовна, Воздвиженский и Таня. Пили по-старинному, из самовара, который любил и умел разжигать Роман Константинович.

— В некотором смысле самовар — это символ того немногого доброго, что еще существует в нашем мире. И дым его — дым отечества, наше, родное, русское, дым семейного очага, он сладок и приятен, как сказал погибший мученической смертью классик, который, как и многие в наши дни, не избежал расправы темной толпы.

Так говорил Воздвиженский.

И Вера Никодимовна его поддерживала.

— Да-да, самовар — прекрасно. Подумать только — чай с примуса! Напиток с промышленно-керосиновым ароматом. Нет, я решительно против такого прогресса. Просто унизительно кипятить чай на примусе.

Таня невольно улыбнулась.

— У вас замечательный чай, Вера Никодимовна.

— Спасибо, милая вы моя. Кладите побольше варенья, прошу вас. Это же свое.

— Благодарю. Я люблю чай с вишневым вареньем.

— А вишневый дымок? — спросил Воздвиженский, который порубил на растопку сухие ветки, срезанные с вишни в саду.

— Чудесно.

— Чудесно, дорогие мои! — продолжала разговорчивая Вера Никодимовна. — Я боюсь сглазить, потому что суеверна. У нас так повелось от мужа, ведь моряки все верят в приметы… Я боюсь сглазить, но сегодня, мне кажется, добро вновь постучалось в наш дом. Я была одна, совсем одна… Я почти смирилась. Но вот господь, бесконечно мудрый даже в испытаниях, что нам ниспослал, вернул Юрия. И Таня, которую я всегда любила, снова с нами. Я виновата перед ней. Но откуда мне было знать, сколько вам пришлось перенести, бедняжка! А у вас еще нашлись силы щадить меня!

Таня наклонила голову к фарфоровому блюдцу, на дне которого галантно раскланивались кавалер и дама в высоких париках, перепачканные вишневым вареньем.

— Простите меня, Танюша, но Роман Константинович подлинный друг. Он столько сделал для меня в трудное время. Он все знает. И о вас… Мы открылись ему. Да и как можно скрывать такое? Зачем ложный стыд? Это же одно из самых горестных испытаний. Но и оно позади. И я прошу вас поскорее оформить, как это теперь говорят, ваши отношения с Юрой и переселиться к нам. Как дочь и жена. Дурной сон кончился. Я верю в хорошее. А вы?.

— Я бы тоже хотела… верить.

— Но разве не так? Жизнь налаживается понемногу. Стало гораздо легче с продовольствием. Бог даст, все постепенно образуется и раны заживут. А власть… Что ж поделаешь, если большевики победили! И разве мы капиталисты, буржуа, помещики? Мы всегда были интеллигентными тружениками, честно служили своему народу. Нам незачем враждовать с властью, которую предпочел — народ. Я правильно говорю, Роман Константинович?

— Целиком разделяю, Вера Никодимовна.

— А вы, Танюша?

— Да. Я тоже.

— Вот видите! Мы все согласны. И мы будем мирно жить. Каждый найдет себе место в новой жизни. Говорят, скоро будет прием в университет?

— Так решено, — подтвердил Воздвиженский.

— Замечательно.

— Набор будет с классовых позиции, я думаю.

— Я понимаю. Конечно, Юру сейчас не примут. Придется поискать другое приличное занятие. Пока. А потом наладится. Он же был совсем мальчик! Ему обязательно дадут возможность получить образование. Я уверена, они поймут, кто был врагом, а кто попал к белым по сложившимся обстоятельствам, случайно. А Танюшу примут. Тут не может быть и речи. Ведь ваш брат, Таня, влиятельный партиец?

Таня покачала головой.

— Не понимаю, душенька.

— Он вышел из партии.

— Как — вышел?

— Сам. Сейчас у них разногласия по поводу экономической политики. Максим не согласен.

— Странно. Неужели он против того, чтобы мы были сыты, одеты?

— Я не дружна с братом. Мы всегда по-разному понимали многие вещи. Он очень упрям.

— Как жаль! Я подозревала, что он максималист.

— Даже по имени.

— Очень жаль… Но не беда. Все равно вы из рабочей семьи. Вас должны принять.

— Кем вы собираетесь стать, Таня? — спросил Воздвиженский.

— Я всегда хотела быть учительницей.

— Вечная и благородная профессия, — сказала Вера Никодимовна.

— Да, это достойная цель, — согласился Роман Константинович. — Я надеюсь, вы сможете начать учебу еще в этом году.

— Очень хочется.

— Большевики уделяют огромное внимание народному образованию. Им нужна пролетарская интеллигенция. Это так понятно. Целиком одобряю ваш выбор, Танюша, — болтала, прихлебывая чай, Вера Никодимовна.

А Таня думала:

«Как легко они смирились с моим горем!»

В это время взвинченный Юрий подходил к дому. Радостный хмель уже прошел, а мысли все еще метались. Меньше всего ему хотелось сейчас видеть Таню. Что он скажет ей? Нужно что-то придумывать, лгать… Ему это никогда не удавалось.

«Ладно, — решил он про себя. — Утро вечера мудренее. Завтра прояснится голова, и я найду выход».

Он обогнул дом и увидел на веранде Таню.

— Юра! Вы посмотрите!. Вот и Юра. Как кстати. Мы ждем тебя, Юра! — воскликнула обрадованная Вера Никодимовна.

— Что случилось, мама?

— Ничего, Юрочка, ничего. Мы только говорили о вас с Таней, о вашем будущем.

«Очень вовремя!..»

— Здравствуйте, Роман Константинович. Здравствуй, Таня.

— Здравствуй, Юра. Ты немного бледен.

— Может быть.

— Откуда ты, Юра? Что с тобой?

— Я был на кладбище. Немного устал.

— Почему на кладбище? Зачем? Что тебя занесло?

Юрий пожал плечами.

— Стихи вспомнились:

Вспоминайте, мой друг, это кладбище дальнее,

Где душе вашей, больно-больной,

Вы найдете когда-нибудь место нейтральное

И последний астральный покой.

— Ах, как я не люблю декадентов!

— Что за минор, Юра? — спросил Воздвиженский.

— Минор? Ну, нет. Мы провожали в последний путь большевика, застреленного бандитом. Так что особенного повода огорчаться не было. Скорее, наоборот.

— Юра! — ахнула Вера Никодимовна. — Зачем ты так?

— Как? По-твоему, я должен быть в самом деле огорчен?

— Такие слова опасны. Мы только что говорили…

— Потом, мама, потом, — перебил Юрий.

— Подумайте! Он не хочет слушать.

— Я же сказал: я устал.

— Вера Никодимовна! — вмещалась Таня, — Юра действительно устал.

Говоря это, она искала его взгляд, но Юрий все время смотрел куда-то в сторону.

А Вера Никодимовна упорно продолжала:

— Юра! Мы решили, что Таня должна переехать к нам.

«Кажется, меня сегодня сведут с ума».

— Раз вы решили, я покоряюсь.

— Ты говоришь как-то странно.

— Он ведь с кладбища, Вера Никодимовна, — снова вступилась Таня.

Юрий принял помощь:

— Да, я с кладбища.

— Но зачем ты туда пошел? На эти похороны.

— Меня затащил приятель.

— У тебя есть приятели среди большевиков?

— Скорее, он нэпман. Возможно, ты помнишь его, мама. Это Андрей Шумов.

— Я не помню.

— Я помню Шумова, — сказала Таня.

— Да? — переспросил Юрий.

Слова Тани неприятно удивили его, но то, что она сказала дальше, было хуже, чем неприятность.

— Он жил недалеко от нас перед войной. На нашей улице мальчишки недолюбливали гимназистов. Я это сама испытала. А Максиму он почему-то нравился. Он заступался за Андрея. Ведь ты его Андреем назвал?

— Андреем.

— Максим старше. Его побаивались.

— Ваш брат защищал гимназиста? — спросила Вера Никодимовна. Вот бы не подумала!

— Они дружили… по-своему. Шумов был начитан. Он носил книги Максиму… Помню, они спорили, прав ли Симурден, приговоривший к смерти Говэна… Это все давно было. Я уже не помню, когда видела Шумова. Значит, он здесь?

— Здесь.

— И нэпман?

— Начинающий.

— Странно. Он мне казался красной ориентации.

— Ах, милая! Революция все поставила вверх ногами. А ваш брат…

«Они могли видеться. Могут увидеться. Просто встретиться», — думал Юрий.

— Ты уверена, что Шумов и Максим…

— Максим даже с партийцами разошелся из-за нэпа. Если Шумов нэпман, у них не может быть ничего общего.

«А если не нэпман?»

— Все это очень печально, — вздохнула Вера Никодимовна. — Все эти споры, разлады. Подумать только, оба сочувствовали революции, а теперь ничего общего! Нет-нет, всем пора положительно примириться. Юра! Тебе покрепче?

— Да. Покрепче. Только не чай.

— Не чай? Но мне кажется, ты уже…

— Представь себе. Мы зашли в подвальчик. Там хозяйничает очень толстый грек. Из тех, что отсиделись и теперь пожинают плоды этой… новой политики. Он хвастался хорошим вином, и мы…

— Вы его попробовали? — улыбнулся Воздвиженский.

— Как видите.

— И оно действительно стоящее?

— Пожалуй. Не вызывает жажду.

Юрий подошел к буфету, открыл дверцу и взял рюмку.

— Юра! Неужели ты еще собираешься пить?

— Оставь, мама.

Он наполнил рюмку.

— Здоровье присутствующих!

После выпитого стало спокойнее.

«Не нужно преувеличивать. Главное, у них разногласия… У кого с кем? У Шумова с Максимом или у Максима с партией? Да не все ли равно! Сейчас они не друзья. Конечно, я наломал дров… В следующий раз нужно быть осторожнее. И всё».

— Итак, вы обсуждаете наше будущее? За чаем? Очень серьезно, да? Что же это за обсуждение? Жомини да Жомини, а об водке ни полслова!

— Юра!

— Я шокирую?..

— Ты не так воспитан!

— Мама, но я кое-что поутратил. В штыковых атаках и разных других… проявлениях дурного тона. Но если общество разрешит еще одну… я не буду шокировать… я прилягу. Я же устал, я говорил…

Вера Никодимовна прикрыла глаза руками, а Роман Константинович сам наполнил рюмку.

— Пейте, Юра, и отдыхайте. Вы устали.

Юрий выпил, чуть расплескав водку.

— Вы тоже думаете, что я… должен покинуть…

— Конечно. Иначе вы сделаете или скажете; такое, о чем будете жалеть.

«Я уже… сказал… нужно лечь…»

— Благодарю. Вы благоразумны и благо… благосклонны… Прошу прощения.

Он вышел, собравшись с силами, чтобы не покачнуться по пути.

Вера Никодимовна открыла глаза.

— Мне стыдно.

— Успокойтесь, Вера Никодимовна!

Таня встала и обняла ее за плечи.

— Он так много пережил…

— Бедный мальчик, бедный мой мальчик! Вы не должны осуждать его, Танюша.

— Я не осуждаю.

— Спасибо, добрая вы наша. Посмотрите, пожалуйста, как он там. Если пойду я, ему это не понравится.

Юрий лежал на диване, но не спал. Широко открытыми глазами он смотрел в потолок, где в кругу над люстрой сошлись в хороводе не то ангелы, не то амуры. Сейчас они тихо закружились, плыли друг за другом.

— Это ты? — спросил он, переводя взгляд с потолка на Таню.

— Я.

— Зачем?

— Вера Никодимовна беспокоится.

— А… мама… Ты тоже? Осуждаешь. В первый раз в жизни я осужден по заслугам.

— Ты много выпил.

— Ерунда. Дело совсем в другом.

— Не нужно сейчас. Усни. Я пойду.

— Погоди.

Таня остановилась.

— А если бы у нас было много денег?..

— Каких денег?

— Много. Ты заслужила. Ты мучилась, страдала. А если бы деньги… мы бы бежали…

— Юра! О чем ты! Отдохни.

— Я не хочу отдыхать. Но ты должна. Там. В Париже, в Сан-Франциско. Где хочешь…

— Ради бога. Успокойся.

— Я спокоен. Ты только потерпи еще немножко. Совсем немного. И мы спасемся. Если нам не помешают…

— Кто? О чем ты?..

— Шумов. Кто же был прав? Симурден? А теперь он хочет стать лавочником. Ты не должна ему верить. Ты должна верить мне.

— Я верю, Юра.

— Это хорошо. Это очень хорошо. Никому не верь. Если мне придется уехать…

— Куда?

— Я скоро вернусь. Но ты не верь.

— Во что?

— Ничему не верь. Даже если скажут…

— Что мне могут сказать?

— Все. Что я женился…

Она отступила на шаг, но он потянулся, схватил за платье, притянул к себе.

— Ты единственная, единственная. Я до конца с тобой, только с тобой.

И бормотал, целуя платье:

Там в любви расцвела наша встреча печальная

Обручальной молитвой сердец,

Там звучала торжественно клятва прощальная

И нелепый прощальный конец…

С трудом она освободилась.

— Юра! Приди в себя. Что ты говоришь? Женился, деньги…

— Да, деньги.

— Это серьезно? Максим говорил, что тебя видели с каким-то бандитом, Техником.

— Ерунда. Это же Слава Щ. Оригинал.

— Он?! И на поезд… он?

Юрий вдруг закрыл глаза.

— Я хочу спать.

И отвернулся к стене.

На веранде к ней бросилась Вера Никодимовна.

— Таня! Только вы можете ему помочь. Я вас умоляю. Вы должны как можно скорее соединиться по-настоящему, переехать к нам. Вы слышите, Таня!

«Я слышу это только от вас. Разве он зовет меня?» — подумала Таня.

В самом деле, среди множества слов, которые Юрий только что произнес, не было самых простых: приходи, и мы будем вместе! Сейчас, а не когда-то, здесь, а не в Сан-Франциско. Наоборот, он говорил: терпи…

Домой она шла с помертвевшим сердцем. И причиной тому было не само поведение пьяного Юрия, хотя пьяным она видела его впервые и это отталкивало, настолько не вязалось с его сложившимся обликом, с воспоминаниями, столько лет согревавшими душу. Другое было страшнее. С каждым шагом открывалась перед ней беспощадная правда — говоря о будущем, он на самом деле прощался с нею.

В ушах навязчиво повторялись убивающие строки: «…клятва прощальная и нелепый прощальный конец». И, главное, когда Вера Никодимовна сказала, что Таня должна переехать — она-то еще и согласия не дала! — Юрий не обрадовался. Даже мать заметила! А уж она сама-то ощутила глубоко и больно. Очень больно, потому что не привыкла, ведь до сих пор все в их отношениях от нее исходило!..

«Кто ж тут виноват? Кто из нас?» — пыталась она обратиться к рассудку, поочередно виня то себя, то его, но так никогда и не ответила на этот вопрос, хотя задавала его себе еще многие годы, особенно когда, бывая в городе, приходила, чтобы положить букетик простых цветов на могилу Веры Никодимовны…

Так оно решилось в тот день, хотя впереди еще было и последнее объяснение, и последние слова.

* * *

Юрий не знал, что решилось.

Он проснулся среди ночи. Болела голова, и мучила жажда. «Не нужно было смешивать вино и водку», — подумал он с отвращением, но легче от этого не стало. На веранде стоял синий кувшин с питьевой водой, куда Вера Никодимовна, по обычаю, клала серебряную ложку. Юрий спустил ноги с дивана, в носках прошел на веранду, напился прямо из кувшина, звякнул ложкой, показалось, что отпустило немного, однако ненадолго.

«Кажется, вчера я сделал все глупости; какие только мог», — признался он себе уныло и присел на ступеньки, обхватив голову руками.

— Не спится?

Юрий разжал ладони и увидел Воздвиженского.

— Как видите.

Ему сейчас было неприятно появление любого человека, но Воздвиженский, будто не понимая этого, подошел и присел рядом.

— Мучаетесь?

Он хотел сказать в ответ что-нибудь резкое, но голова так ломила, что он не нашел сил.

— Ужасно.

— Хотите… лекарство?

— Что?

— Лечебная доза спирта.

— Опохмеляться? Какая мерзость. Это же пошло.

— То, что облегчает физические и нравственные муки, не может быть пошлым.

— Поверите? Я войну прошел, а до такого…

— Охотно верю. Вы не похожи на пьяницу. Но, коли случилось… Впрочем, вольному воля.

Голова клонилась, если он не поддерживал ее руками.

— А поможет?

— Я надеюсь.

— Тащите. Черт с ним!

Глотать было нелегко, но Воздвиженский не обманул.

— В самом деле, — сказал Юрий через несколько минут, — такая гадкая штука, а помогает.

— Клин клином.

— На себе опробовали?

— Однажды в Галиции. Работали в госпитале несколько суток без малейшего отдыха. Думали, конец. Расслабились и напились. А тут новая партия раненых. Чувствуем себя полумертвыми. Что было делать? Приняли лечебную дозу, и за обработку раненых…

— Руки вместо ног не пришивали?

— Не помню такого.

Юрию уже стало легче, даже легко, и он смог улыбнуться.

— А вам почему не спалось?

— Я часто не сплю в это время.

— Бессонница? Наверно, неприятно?

— Когда как. Сейчас хорошо.

Воздвиженский посмотрел в небо. Небо было очень темное, хотя звезд светилось бесчисленное множество.

— Считаете звезды?

— Просто смотрю, вспоминая Канта. Он говорил, что две вещи его поражают — небо над головой, и сложность души человеческой. Кажется, так. Во всяком случае, меня поражают именно эти вещи.

— А то, что между ними?

— Простите?..

— То, что между человеком и звездами? Хаос окружающего бытия вас не поражает?

— Хаос бытия лишь следствие взаимодействия главных сил — вселенной и человека.

— Да вы философ! Завидую вам.

— У меня перед вами одно только преимущество, мне осталось жить меньше.

Воздвиженский ошибался, ему предстояло жить еще больше двадцати лет, а Юрию меньше двух.

— Вы так мало цените жизнь?

— Как вам ответить, Юра?.. Жизнь нельзя ценить меньше или больше. Или вы ее цените, или… смотрите со стороны. Я так думаю.

— И это можно… смотреть со стороны?

— Я стараюсь. Однако не уверен, что уже преодолел себя.

— А что делать мне?

— Ваш путь, кажется, определился.

— И что бы вы сделали на моем месте?

— Боюсь, что никто и никогда не может оказаться на месте, предназначенном для другого.

— Почему же? Идешь в наступление, спотыкаешься о кочку, невольно ступаешь в сторону, и тут твое место в цепи занимает другой и получает пулю, направленную в тебя. Только потому, что оказался на твоем месте.

— Нет. Вы не ушли от своей пули. Вы лишь посторонились, пропуская чужую пулю.

— Так просто?

— Пожалуй.

— Вы верите в предназначение?

— Да. Мир только представляется нам хаотичным. Мы не можем его понять и боимся сознаться, что он непостижим, а следовательно, и независим от нашей воли, наших усилий, даже мольбы, которую мы вкладываем в молитву.

— Вы отвергаете религию?

— Маленьким я был очень религиозен. Я ведь из семьи священнослужителей.

— А теперь?

Воздвиженский ответил не сразу.

— Я не изменился. Но изменился мой бог. Теперь мне понятнее мнение греков о том, что мир создан плохими богами.

— И вы верите в плохого бога?

— Нет, это упрощение. Я верю в непостижимого… Мой отец верил в справедливого бога. Верил душой. Я помню. А потом он погиб на рельсах, спасая ребенка…

— Из-под поезда?

— Да. Ребенок упал с дебаркадера железной дороги. Я тогда порвал с религией. Мне не нужен был иной бог, кроме справедливого. Конечно, это было наивное, детское представление о боге.

— И вы преодолели его?

— Не сразу. Сначала я стал воинствующим атеистом. Даже на естественный факультет пошел, чтобы разоблачать… Но это оказалось слишком просто. Ведь атеизм привлекателен именно обманчивой простотой. Бога нет, все случайно. Порыв ветра подхватил полу рясы, и она зацепилась… И отец погиб. Ужасно, но очень просто. И понятно. В атеизме все просто и понятно. Откуда мы? От обезьяны. Освободили конечности и начали трудиться. Только зачем пулеметы и пушки делаем, если разумны и трудолюбивы? Разумный ведь не убьет, а трудолюбивый не разрушит… Вот в чем вопрос.

— Зачем же пулеметы?

— Не знаю.

— Но шаг в сторону я сделал не случайно?

— Убежден.

— К чему же наши усилия? Цель жизни?

Воздвиженский спросил мягко:

— А какая у вас цель?

Это был трудный вопрос. К чему он стремится? Свергнуть Советскую власть? Завладеть драгоценностями из банка? Или просто жениться и жить тихим совслужащим? Все это перепуталось сейчас в голове.

— В детстве, по примеру отца, я хотел стать врачом.

— Хотели?

— Да. После первого госпиталя не хочу.

— Оттолкнуло?

— Разочаровало. Слишком много раненых умирало. Что это, по-вашему, судьба или бессилие медицины?

— Судьба тоже загадка. Может быть, звезды слушают нас…

Как влияют на жизнь человека поступки, заметно почти всегда, но далеко не каждый замечает влияние слова, даже собственного. Воздвиженский не собирался и не хотел влиять на жизнь Юрия. В эту темную летнюю ночь он и не думал о том, как слово его отзовется. Он всего лишь делился навязчивыми мыслями, преломляя и замыкая их на себе, не подозревая, что муки его незнания отзываются в хмельной голове Юрия странным «познанием», превращая цепочку случайностей в якобы закономерный ряд заранее предопределенных событий. Встреча с Техником, появление Барановского, знакомство с Софи, авантюристический план ограбления банка — все, что недавно совсем казалось странной игрой ничем не связанных неожиданностей, предстало перед ним в ином свете.

«Я натыкаюсь на ухаб и делаю непроизвольный шаг, чтобы предоставить возможность произойти неизбежному… Как это верно. Не могут же все те ухабы, на которых я спотыкаюсь непрерывно в, последнее время, быть случайными? Нет, это вехи, расставленные судьбой на моем пути. Куда же ведут они?

— Не знаю. Но наверняка к намеченной и неизбежной цели…»

Мысль показалась глубокой, а на самом деле это было лишь — самооправдание слабовольного человека. Но оно пришлось по душе, вносило ясность в хаос. Мнимую ясность…

— Вы очень интересный человек, — сказал Юрий.

Воздвиженский пожал плечами в темноте.

— Возраст располагает к размышлению.

— Разве вы старик?

— По годам еще нет. Но душой… Не зря считается, что впечатления детства сопровождают нас до гробовой доски, а иногда и определяют ход жизни. Моя детская трагедия — отец погиб на моих глазах — как бы разъединила меня с жизнью, выбросила на галерку, откуда сверху я смотрю на сцену. Я наблюдатель, зритель, а не актер, не участник. Да и как участвовать в такой жизни?

Он выделил слово «такой».

— Как можно ее любить или даже ненавидеть? На нее можно только взирать в печальном изумлении. Вспомните Пилата. Наместник могущественного Рима не смог предотвратить зла. А оказалось, что так было нужно. Пока он с горечью умывал руки, вершилась высшая воля. Наверно, и сейчас звезды что-то решают…

— Что?

— Этого нам не узнать.

Вернувшись в комнату, Юрий долго не мог заснуть.

«Этот человек прав. Разве можно осмыслить и понять то, что произошло в мире, в России, со мной всего за несколько лет! Наш разум бессилен. Если это высшая воля, нужно склониться перед ней. А если все-таки хаос случайностей? Тем более. Случай не повторится. Нельзя от него отказываться…»

Еще не изреченная, но ложная мысль звала к логическому завершению. Он вспомнил слова Барановского: «Пока мы живы, мы обязаны сделать все для нашей несчастной страны. В сущности, мы делаем это для себя. Так в чем колебаться?»

И отсюда мысль собственная:

«Богатая сволочь, что ценила нашу кровь по двугривенному, где-нибудь в Монте-Карло швыряет деньги под колесо рулетки, а я буду лезть в земляной норе под чекистские пули. Для кого?»

«В сущности, мы делаем это для себя. Так в чем же колебаться?..»

И зачем, если ведет сама судьба. Через столько препятствий! Через тоннель к свету…

Так ему казалось.

* * *

Поздно заснула в ту ночь и Таня.

Собственно, легла она довольно рано, но спать мешали думы и Максим. В открытое окно все время врывались действующие на нервы будоражащие звуки — то визгливые прогоны фуганка, то бессистемный стук молотка. Это плотничал в сарае Максим. Визг и стук не давали ни спать, ни думать. Измучившись, Таня встала, накинула на плечи платок и как была, в длинной ночной сорочке, пошла в сарай.

А Максим как раз отложил инструменты и присел на пороге. Как и Воздвиженский, он смотрел в небо и видел тысячи звезд, но не думал ни о них, ни о себе. Физическая усталость успокаивала, и он просто сидел, с удовольствием ощущая наработавшиеся мышцы.

— Закончил, Максим? — спросила Татьяна. Она была рада, что он уже не у верстака и не придется пререкаться, это было ей почти не под силу.

— Да нет еще.

— До утра колотить собираешься? Раздражение, что подняло с постели, сразу же вновь охватило ее. Она напряглась, готовая к схватке, но Максим пояснил спокойно:

— Не поняла ты. Работу не закончил. А на сегодня — будя. Хотя делов накопилось. Пока мировую революцию делал… накопилось.

Миролюбивый тон располагал к взаимности.

— Что за дела?

Максим вздохнул, но без огорчения:

— Начать да кончить. Рамы жучок поел. Две двери перекосило. На чердаке кое-что подправить нужно. Но это по мелочам.

— А главное что?

Он ответил охотно:

— Мебелью займусь. Посмотри, какую я доску мраморную купил. По случаю досталась.

Максим, встал, освобождая вход в сарай. Там под керосиновой лампой действительно стояла отшлифованная каменная доска.

— Зачем она тебе?

— Умывальник сделаю хороший. С зеркалом. А главное, хочу за письменный стол взяться. Для тебя.

— Для меня? — удивилась она.

— Тебе. Ты ж у нас образованная. Может, и дальше учиться будешь. Раз уж начала. Это мое дело стружку гнать… Выучишься, сама учительница станешь. Где ж детские тетрадки раскладывать? Стол нужен.

Говорил он буднично, без нажима, но в то же время уверенно, как о деле решенном, исключая возможность ухода сестры в другой дом. И хотя это совпадало со всем ее сегодняшним настроением, Таня слушала в растерянности. Трогала забота брата, ей непривычная, но и ранили его слова, вроде бы разводит, не спросившись.

Развязывая и снова непроизвольно завязывая платок на груди, Таня сказала:

— Меня сегодня Вера Никодимовна к ним переехать просила.

— Кто?

— Вера Никодимовна, мать Юрия.

— А… «свекруха».

«Зачем я сказала? Ведь все равно не перееду», — пожалела о сорвавшихся словах Таня.

Максим молчал.

— Что ж ты? — нарушила Таня молчание.

— Он что?

Вопрос был негромкий, но оглушительный. Зазвенело в ночной тишине.

— Он-то просил? — повторил брат.

— Почему ты так спрашиваешь?

«Потому что с другой его встретил», — хотел сразу сказать Максим, но сразу не решился.

— Да ведь сколько уже канитель эта тянется…

— Это не канитель.

— Знаю. Любовь. А все равно, тянется, да не получается. Потому что, если прямо на вещи смотреть, как был он тебе не пара, так и сейчас не пара.

— По-моему, революция всех уравняла.

Сказано было это из годами сложившейся привычки противоречить.

— Думаешь? А по-моему, людей, Татьяна, не сравняешь. Арбузов и то двух одинаковых не бывает. Один красный, а другой… белый. Юрий твой тоже навряд ли порозовел. Вот и суди сама — раньше ты хоть в приличную семью входила, к лучшей, по твоим понятиям, жизни приближалась. А теперь? Брат из партии вышел, а муж кто? Никуда от его прошлого не денешься.

— Что ж его, всю жизнь преследовать будут?

— Преследовать, может, и не будут, но резво скакать не дадут. Потому что клеймо. Прошлого не сотрешь. Раньше ноздри рвали, а теперь анкета метит. Куда ни придет, ему прежде всего бумажку в руки и чернила. Садись, мил человек, пиши, кто ты есть. А куда ему и идти-то? Ничего не умеет. Попросту говоря, недоучка. Вот и выходит, что снова не пара, хоть и с другой стороны. Ты-то еще расти можешь.

— Максим! Не говори так.

— Разве неправда?

— Может быть, и правда. Но тем более!

— Я так виновата перед ним.

— Уверена?

— А ты не знаешь!

— Знаю. Потому и говорю.

— Ты его всегда ненавидел.

— Ну уж и ненавидел. Не любил, точно. А за что мне его любить? Чужой он мне по духу человек.

— Ты и мне так говорил.

— С тобой дело другое. Хоть и жили, как собака с кошкой, а кровь одна. Вот и жалею. Ну на что он тебе… такой?

Все говорил Максим правильно, но он всегда правду говорил — во всяком случае, верил, что говорит правду, — только правда его всегда была тяжелая, прибавляла груза, а не облегчала. И сейчас тоже. И потому Татьяна не соглашалась, а спорила, возражала.

— Да не дрянь же я! Когда выгодно — любить, когда плохо ему стало — бросить… И так виновата, что б ты ни говорил!

— А я скажу. Он по ребенку горюет?

Таня натянула платок на плечи: показалось, ветерком повеяло.

— Он иначе переживает, он же никогда не видел мальчика.

— А если б увидел? Порадовался?

Она вспомнила первую встречу с возвратившимся Юрием.

— Как я знать могу? Не спрашивай.

— Думаю, не возрадовался бы. Куда ему в нынешнем его положении еще камень на плечи! А если переедешь, придется все рассказать, верно?

— Верно, Максим, верно. У тебя что ни слово, то гвоздь забитый. Одним ударом по шляпку.

— Не я бью. Жизнь. — Он вошел в сарай, взял табурет, вынес. — Да ты сядь. В ногах правды нет.

— Какую еще ты правду от меня хочешь?

Но села. Устала на ногах.

— Не обижайся, Татьяна. Ничего я от тебя не хочу. Переезжай, если решилась. Живи, пока сложится. А не сложится — сейчас воля: сегодня расписался, завтра выписался. Вот тогда и вернешься в отчий дом. Я стол тем временем сделаю. Хороший. Положишь тетрадки просторно. Одну проверила — направо. Слева другую возьмешь. Места много будет. Посреди прибор письменный поставим, с бронзовыми чернильницами, с пресс-папье, все, как у людей!

— Максим, не шути, прошу тебя.

— Я от души говорю. Запуталась ты. Одна сейчас у тебя надежда — на нас, на родных. На отца с матерью, на брата старшего. А сестра уже выручает. Вот так. А Юрий твой… Помнишь цацки?

Конечно, она помнила. Только когда это было?..

Весной, после того как сходил снег, в прорытых талыми водами канавках на вербовских пустырях заманчиво поблескивали осколки битой посуды, зеленые и светло-коричневые бутылочные стеклышки. Изредка попадались и фаянсовые черепки с кусочками рисунка — цветком или золотой полоской, «цацки», как называли их хуторяне, подчеркивая бесполезную, фальшивую красивость. Но Таня думала иначе.

Усевшись под плетнем, она старалась поживописнее расположить заботливо собранные стеклышки, втыкая их между прутьями. В детском воображении возникла тайная, никому больше не доступная красота, обладавшая магической силой. «Цацки», воткнутые в старый плетень, превращались в волшебную лавку. Выглядывая из-за плетня, Таня следила за прохожими. Вот появилась вдова Ухрянченкова, муж которой не вернулся с японской войны, а младший сын был слабеньким и хворым — о нем на хуторе говорили «не жилец». Таня закрывала глаза, и ей виделась такая картина:

Вдова заходит в лавку.

«Здравствуй, Танюшка. Мне нужна красивая мисочка. Сынок мой, Яша, плохо кушает. Может, из красивой он больше кушать станет и поправится?»

Таня вынимала осколок белой чашки с голубой розочкой.

«Берите вот эту, тетя. Это мисочка волшебная. Захочет Яша лапши — лапша сама в ней появится. Поест лапшу, а там уже узварок сладенький или молочко. Вот Яша и будет кушать и кушать, пока не выздоровеет».

«Спасибо, добрая девочка».

А по улице с палкой, в овчинном тулупе шел уже злой старик Антип Волков, хуторской нелюдим, всегда готовый спустить цепного пса на ребятню, покусившуюся на его кислые груши.

«Слышь, девка! Говорят, ты лавку волшебную держишь?»

«Да, дедушка Антип. Что вам нужно?»

«Чугунок побольше, чтобы в нем борщ сам варился».

«Вот, берите».

Таня протягивала старику кусок закопченного металла. Конечно, такая «цацка» не украшала магазин, но волшебной силой обладала вполне. День и ночь будет вариться в чугуне жирная свинина, такая жирная, что жадный дед оторваться не сможет, пока не помрет от расстройства живота…

Постепенно фантазия переплеталась с повседневной жизнью.

Однажды отец с Максимом отправились на сенокос, а Таня, как обычно, сидела под плетнем, мечтала о том, чтобы волшебные стеклышки принесли счастье не ей одной, но всем в семье. Потом ей казалось, что думала она о старшем брате…

Вернулись отец с сыном под вечер, и, едва въехали во двор, Василий Поликарпович, не распрягая лошадь, торопливо вошел в хату и истово перекрестился. Случилось, что, возвращаясь, он решил спрямить путь и переехать речку вброд. В воде лошадь попала ногой в яму и перевернула арбу. Максим сидел на возу с острой косой в руках. К счастью, при падении лезвие лишь коснулось горла мальчика, только окровянило кожу. Отец отнес это к воле божьей, но Таня не сомневалась, кто именно спас брата…

Кончилась «магия» печально.

Детская мысль даже в фантазии развивалась по-своему логично, последовательно. Если «цацки» волшебные и могут многое сделать, то еще больше они сделают, если число их и качество возрастут. Но где взять всемогущие осколки?

Как-то мать возилась по хозяйству, а Таня присматривала за младшими братьями. Подойдя к погребу, Алена Ивановна крикнула ей:

— Принеси, дочка, миску, я вам кислого молочка наберу.

Немудреная посуда Пряхиных, в основном глиняная, хранилась в буфете. Но были там и две-три «городские» тарелки с аляповатыми виньетками, казавшиеся Тане образцом красоты и чудодейственной силы.

Осторожно выдвинула девочка тяжелый ящик и, как всегда, разглядывая его содержимое, замерла от восторга.

— Смотри посуду не побей! — донесся голос матери.

Слова эти поразили Таню. Если бы посуда разбилась!.. Одно движение, и сбудется все-все. Новые «цацки» сделают ее всемогущей. Что тогда стоит накупить в дом самой прекрасной посуды!.. Руки девочки дрожали. Она совсем забыла, что тяжелый ящик может упасть на ноги…

Потом, даже через много лет вспоминая на всю жизнь оставшийся в памяти случай, Таня так и не смогла разобраться, нарочно ли она разбила посуду. Сделать такое сознательно было бы великим грехом — дешевые фабричные тарелки представляли немалую ценность в крестьянском быту. Нет, скорее, размечтавшись, она не почувствовала, как ящик утратил опору. Внезапно возникли грохот и звон и невыносимая боль. Таня потеряла сознание…

С ней сделалась нервная горячка. И это спасло ее от наказания. Но с «проклятыми цацками» отец расправился раз и навсегда. Все осколки как из ящика, так и из «лавки» были выброшены в речку…

Странно, но подлинного горя она не испытала. Видимо, болезнь сыграла свою роль, ускорила переход в новый возраст, к другим мечтам и ценностям. Ушли вместе с «цацками» детские фантазии-выдумки, становилось все понятнее, что не волшебством изменяется жизнь, а собственными человеческими усилиями.

Тогда казалось, что заблуждения позади, а впереди все ясно. И вот…

— Что же, по-твоему, и Юрий цацка?

— Видел я его сегодня.

— Сегодня? Где?

— На кладбище.

— Тебя-то что туда понесло?

— Наума хоронили.

— И ты пошел? Он же тебя из партии выжил.

— Это дело не твое. Не выживали меня. Мы с ним вместе для людей лучшей жизни хотели. Но не довелось. Хотя он, видать, счастливее оказался. Верующим умер, врагом сраженный. Потому и пошел я проститься. И твой там был.

Она знала, что Юрий был на кладбище, и не могла понять, куда гнет брат.

— Ну и что?

— Во-первых, зачем он туда пришел?

— Не знаю.

— А по-моему, понятно. Порадоваться пришел. Как был контра, так и остался. Но не в этом дело. Не один он был.

— Я знаю. Он был с Шумовым.

— С Шумовым? Это еще откуда?

— Он мне сам сказал.

Вот теперь Максим решился окончательно. Теперь он точно справедливость восстанавливал.

— Значит, и соврал еще. Не с Шумовым был он, а с женщиной. Барышней буржуйской породы.

«Еще и это! — подумала Таня тоскливо. — Но ведь он говорил: не верь. Не верь, что бы ни сказали! А кому верить?»

— Разве это не могла быть обычная знакомая?

— А зачем Шумова приплетать? Шумова я не видел.

«Как все рушится! И как беспощадно быстро!»

— Ты и с Шумовым разошелся?

— Мы с ним детей не крестили.

— Потому что он нэпман?

— Шумов?

Максим хотел было решительно опровергнуть эту чушь, но слова сами замерли, готовые сорваться с уст.

«Ведь он на задании!»

— Да, слыхал я что-то такое, — сказал он сдержанно и, кто знает, может быть, спас жизнь Андрею…

— Все тебе, Максим, не такие…

— Да, у меня к человеку строгий счет. Если звучишь гордо, так будь добр, соответствуй.

— Сил не каждому хватает.

— Не знаю. У меня на все хватает, кроме несправедливости. Этого перетерпеть не могу. Ну, ладно. Иди спи. Стучать больше не буду. А стол сделаю. Стол всегда пригодится.

— Делай, Максим. Спасибо.

И, придерживая платок, она пошла к дому.

— На ореховый согласна? — спросил он вслед.

* * *

И Софи не спала.

Все шло по плану, и все внушало тревогу. Осознанную и неосознанную, которая мучила еще больше.

В центре был Юрий. Не ошиблась ли она в нем? Не слишком ли он мягок? Почему мужчины так слабы? И Мишель, в сущности, оказался слабым. Не выдержал. Покинул ее в самый трудный час…

А что, если бы он не убил себя? Они могли бы сейчас быть вместе. За границей. Конечно, и там скверно. Кому нужны пришельцы, нищие, жалкие, обуза для победителей! Но все-таки лучше, чем в этой кошмарной Совдепии. Особенно тем, у кого есть средства…

«Если план осуществится, у нас в руках окажутся большие ценности. Для борьбы, конечно, для мести. Во что бы то ни стало уберечь их от Техника! Наверно, Барановский все продумал. Но, если потребуется, я сама…

Каин омерзителен. Интересно, он всерьез предлагает бежать за границу вместе или только маскирует задуманную расправу?.. Наверняка маскируется. Но меня не обманет. Интересно, как он видит свое будущее? Как-нибудь пошло. Пальмы, негры в белых смокингах, джаз-банд, лаун-теннис, красотки на один раз… А электрический стул ему не снится?..

А разве мне самой не хочется покончить со всем, что связано с этой страной, забыть трагическую любовь, пулеметную дробь по броне красного бронепоезда, умирающих в муках на поле боя, все ужасное, всякое ужасное?..»

Например, госпиталь в здании Епархиального училища в Новочеркасске.

Белые только что вернулись в город, у дверей толпятся женщины, останавливают, спрашивают прерывающимися голосами:

— Вы не знали моего сына?

— …брата?

— …мужа?

Если фамилия ничего не говорит, женщины настойчиво стараются объяснить.

— Он небольшого роста, брюнет…

Никто не знает, но все-таки этой исстрадавшейся, в слезах, рано поблекшей женщине, наверно, лучше, чем высокой красивой девушке, что говорит с раненым ротмистром.

— Я невеста Вадима Клюева. Я знаю, что он убит. Но я хочу знать, как это произошло. Пожалуйста. Я выдержу.

А выдержала ли бы, если б своими глазами увидела то, о чем так трудно говорить ротмистру?

Поручика Клюева с разъездом изрубили ночью топорами в крестьянской хате.

А потом каратели расправлялись со всем хутором…

Ротмистр говорит только:

— Он погиб ночью, в разъезде. Убийцы не ушли от возмездия.

Софи стоит рядом, но не слова слышит, а видит изрубленные трупы — и тех, и других.

Девушка наконец понимает, что ротмистр не может рассказать все, что знает, Она наклоняет голову:

— Спасибо!

И протягивает руку.

«Где она теперь? Решилась ли мстить, как я? Но где взять столько сил?»

Софи встает, зажигает лампу, открывает Библию на хорошо знакомом месте, в тысячный раз читает, как Юдифь рубит голову Олоферну. Но это же всего одна голова! А когда их бесконечное множество?!

Ее знобит.

Хотя в комнате душно, Софи закрывает окно, подходит к шкафчику. Там во флаконе с притертой пробкой прозрачная жидкость. Она наливает ее в медицинский стакан с черточками делений на стекле. Добавляет немного воды из ведра, что стоит на деревянной скамье за занавеской, и пьет, обжигаясь. На глазах выступают слезы. От спирта или от нестерпимой жалости к самой себе?..

Софи гасит лампу, прикручивая фитиль, и ложится, натянув простынь до шеи. Становится теплее и спокойнее. Потом вдруг жарко. Протянув руку, она толкает оконную раму, вдыхает воздух. Воздух душный. Жарко даже в ночной рубашке. Она стягивает ее через голову, приглаживает волосы. Снова подходит к шкафчику. Теперь уже наливает в темноте, не глядя на ограничительные черточки… Выпив, ложится ничком, уткнувшись лицом в подушку, до боли прижимается грудью к жесткому матрацу… Ей безумно хочется, чтобы рядом был Юрий.

* * *

Не спалось и Барановскому.

И его мучили мысли, но не о предстоящей операции, а шире, не давали покоя причины, исторические ошибки, роковые действия в высших сферах. Ведь там начиналось. А теперь полууголовное подполье, собаки подопытные и кролики, и сам уже почти собака, над которой ставят очередной политический эксперимент…

Вспомнился четырнадцатый год. Решимость преградить путь тевтонам. Далее дурацкая медаль, выпущенная в Бельгии, на которой был изображен дикий человек в папахе и выбита надпись: «Надежда Европы — русский солдат», воспринималась с воодушевлением.

«Что ж… мы спасли их, а они нас предали. Бросили, как изнемогшего раба, приговорили, как гладиатора на арене, отдавшего на потеху свою кровь. Теперь они танцуют, мы гибнем, а немцы бьются в пароксизме революционной лихорадки. Но немцы не рухнут, немцы — не мы. Они не позволят хаму… Они уже утопили своих евреев в грязном канале. Роза в водосточной жиже… И Карл. Карл у Клары украл кораллы… Нет, не дали украсть, получили по заслугам…

Ошибка! Великая ошибка трех императоров. Вместо союза вражда. А какой мог быть союз! Нам Константинополь, святой крест на святой Софии, немцам — колонии, Африку, австрийцам — Австро-Венгро-Славию. Священный союз народов, некогда сокрушивших Рим! Кто бы перед ним устоял? А мы в штыки друг на друга… Эх, ваше величество, государь-великомученик, распятый в Екатеринбурге с чадами… Эх, кайзеры, недалекий Вилли, прекраснодушный Франц-Иосиф… Куда же вы смотрели? О чем думали?

А разве мы, общество так называемое, иначе думали? Пока сама жизнь урок не преподала…»

Вспомнился большой белый пароход на берегу степной реки. Весна. После кровавого похода — отдых. Здоровые садятся на пароход, раненых несут на прицепленную к нему баржу. Некоторые ковыляют сами.

Свисток. Шлейф черного дыма. И пароход, отвалив от глинистого откоса, потянул баржу по желто-грязной реке. Идет в Новочеркасск. Там — так надеются — забудется хоть на время грохот взрывов, перекаты винтовочного огня, стоны и хрипы, там наконец можно сбросить одежду, покрытую вшами…

Вошли в сине-голубой, сверкающий на солнце Дон, разливом затопивший луга и леса. Вода высокая, прибавили ходу, идут без опаски. Справа древняя столица казачества — Старочеркасская станица, собор в ярких луковках встает из воды. Там цепи, в которые был закован Стенька Разин. Ведь могли же победить, укротить рабов, холопов! Могли!

Вот и Аксай. Отсюда поворот на новую столицу Дона — Новый Черкасск. И вдруг… Что это?

— Господа, посмотрите!

— Не верю глазам.

Глазам в самом деле не верится.

На донских волнах покачивается лодка. На руле барышня в белом. А на веслах двое в серых мундирах, в фуражках с красными околышами.

— Да ведь это немцы, господа!

Здесь! За полторы тысячи верст от фатерлянда.

— Сволочи! — плюет за борт один из офицеров.

— Как неприятно все-таки, — говорит другой, более миролюбивый.

— Большевики, предатели, пустили.

— И все-таки лучше эти, чем сами большевики, — замечает резонно толстый штабс-капитан.

— Так кто же они — союзники или победители?! — восклицает какой-то молодой подпоручик.

Все молчат.

Пароход причаливает.

На берегу немецкие часовые. Офицер в светло-серой, почти голубой форме, прищурившись, рассматривает сквозь монокль раненых, грязных, заросших, униженных русских. Часовые стоят скованно, видно, не знают, как вести себя.

Обоюдное гнетущее молчание.

Скорей бы в Новочеркасск. Там немцев нет, остановились в Ростове, который входил некогда в Екатеринославскую губернию, и потому на него претендует союзник кайзера бывший русский генерал, ныне украинский гетман Скоропадский. А офицеры на палубе за единую, неделимую, великую…

Но какая же великая, если барышня в лодке с немцами?..

Значит, победители, а не союзники…

«Победители! — вспоминает Барановский. — Сейчас сами под ярмом. А „союзники“? Французишки крикливые, британцы, ослепленные манией величия. Не простится им, не простится. Еще возродимся и мы, и немцы, и тогда вместе на европейскую жадную гниль, и один порядок от варягов до греков…»

Мысли гонят сон. Хочется на воздух из тесной комнаты.

Он выходит.

Ночь была душная, но небо, которое к утру, может быть, сорвется грозовым потоком, пока еще не затянуло тучами, мириады светил покрывали его, и ничто не мешало им будоражить на земле и разум, и плоть человеческую.

У чугунной узорчатой ограды клинического сквера маячила женская фигура.

— Господин товарищ, вас не мучит одиночество?

Барановский замедлил невольно шаг, и она сразу это уловила в темноте, подошла.

— Вдвоем интереснее, правда?

Его покоробило неуместное слово «интереснее», но он уже так долго один, и призыв нашел отклик.

«Сколько же можно мудрствовать в одиночестве? Может быть, короткое рандеву успокоит нервы?..»

— А ты… скучаешь?

— Женщине всегда скучно без мужчины.

— Мне тоже.

— Пойдемте со мной.

— Куда?

— Я у хозяйки квартирую. У меня чисто.

— Пошли, — решился он.

Он не видит ее лица, да оно и не интересует его, замечает только, что женщина еще молода, и еще ему кажется, что голос этот он где-то слышал. Но не более.

Жилье оказалось рядом, за клиникой, дом с наружной деревянной лестницей, по которой нужно подняться на второй этаж.

— Держитесь за меня, тут одна ступенька поломанная.

Перила тоже шатаются, но они поднялись благополучно.

— Теперь колидорчиком и вот сюда. А там хозяйка напротив. Она спит давно.

Но говорит женщина шепотом.

Он вошел в темную комнату и остановился в смущении, которое всегда испытывал, покупая женщину.

— Свет зажечь?

— Не надо.

Кажется, она довольна. Все-таки другие времена и не стоит привлекать лишнего внимания.

— Вот, койка тут.

Она быстро сбросила покрывало, чуть взбила подушку.

«Где я слышал этот голос?»

Глаза привыкают к темноте, и Барановский видит контур ее вскинутых рук, потом руки опускаются, сбрасывая юбку, и становится видна вся фигура, не осложненная одеждой. Да, она не стара, но уже располнела, и при свете наверняка много теряет. Но зачем ему все это сейчас? Он никогда не был соблазнителем или «ценителем», женщина всегда нужна была ему как женщина и только.

— Ну, что ж ты? — спрашивает она.

Он рывком освобождает поясной ремень.

И вот рядом.

Она дышит прерывисто, и это волнует, но запах…

— Слушай, ты потная.

— Да ведь жарко. Хочешь, помоюсь: У меня таз в углу.

Прикрыв глаза, он слышит плеск воды.

— Вот и я.

— Ложись.

Он сказал это, но возбужденное жаркой ночью желание ушло, исчезло, едва он уловил запах пота. Он был брезглив, и это всегда мешало ему, но он не мог ничего с собой поделать.

А она легла и тут же прижалась в ожидании.

Он провел ладонью по мягкому телу, но ничего не испытал.

— Знаешь, я, наверно, зря пришел.

— Да что ты…

— Я дам тебе деньги. Не бойся.

— Погоди, — схватила она его за руку, увидев, что он хочет подняться.

— Чего ж ждать…

— Вы, мужчины, нервные сейчас, после войны. Подожди. Я тебе помогу.

Это прозвучало унизительно. Но он не хотел грубить.

Она скользнула руками по его груди сверху вниз.

— Не нужно. Я же сказал, что заплачу. Разве тебе это нужно?

— Нужно.

Голос, до сих пор мягкий, просительный, зазвучал жадно, требовательно. И тут он вспомнил, где его слышал.

Маленькая станция. Только что отбитый у красных эшелон. И штабс-капитан Федоров говорит растерянно:

— Барановский! Там творится безобразие. Нельзя допустить. Хотят убить пленную женщину.

— Что за женщина?

— Пойдемте, прошу вас.

Они идут по перрону. Федоров объясняет на ходу:

— Большевистская сестра. Правда, держит себя вызывающе. Заявляет, что убежденная коммунистка. Наши ее заколоть хотят. А тут еще какая-то мегера подстрекает.

У товарного вагона с большой сдвинутой дверью караул едва сдерживал напиравших солдат.

— Чего на нее смотреть… мать ее…

— На штык ее, ребята!

Вокруг довольно много молчаливых зрителей, стоят, ждут, что будет.

— Стойте! — крикнул Федоров: — Она военнопленная и женщина.

Те, что лезли, замедлились. И тут из толпы женщина-доброволец в солдатской шинели крикнула громко:

— Вот и хорошо, что женщина.

Курносый унтер-офицер спросил, откликаясь:;

— А чо с ней сделать, Дуська?

— Чо? Не знаешь чо? Становись в очередь и все… до смерти; пока не сдохнет. Вот чо!

— Го-го-го!

Кто хохотал, кто-то сплюнул.

— Р-разойдись! — рявкнул Барановский.

Его распоряжение выполнили. Только та, в шинели, бросила, уходя;

— Эх, мужики… И с бабой-то справиться не могут!

И еще раз он ее видел, когда военный суд приговорил эту женщину к телесному наказанию за незаконное ношение офицерских погон.

— Погоди!

— Ну что ты все — погоди да постой? — проговорила она недовольно.

— Постой.

Барановский потянулся рукой к пиджаку, который повесил на стул, и достал из кармана спички.

Вспыхнул маленький огонек.

— Я помню тебя.

— Может, и видал. А что?

— Тебя… пороли?

Спичка погасла, потому что она дунула на нее.

— Ну и что? Было. Мало ли что с кем было.

— Я видел.

— Интересно глазеть было?

— А тебе… больно?..

— Вот привязался! Да не больно. Он с пониманием порол. Не зверь же. Один раз только. Напослед, хамлюга…

И это Барановский помнил. Как не удержался, захлестнуло темное, и подошел, чтобы посмотреть, стыдясь себя…

— А тебе стыдно было?

— Чего стыдно… Меня бьют, да я ж еще и стыдиться должна? Да и чего? Я в рубашке была.

Да, в длинной, ниже колен, и широкой, скрывавшей тело рубашке. И заметно было, что казак, проводивший экзекуцию, не свирепствует. Но вот для последнего удара он поднял руку повыше и задержал ее на мгновение.

— А это на добрую память, господи благослови!

Плеть свистнула пулей, и полотняная ткань треснула, как по шву, ровной, тотчас же окрасившейся кровью полосой.

Она взвизгнула животно, и этот утробный короткий вопль, обозначающий конец жестокого и непристойного зрелища, разрядил атмосферу. Напряженно дышавшая толпа разразилась хохотом, но Барановский не смеялся. Он презирал себя за то, что пришел и смотрел.

— А тот, казачья харя, дурак, — вспомнила женщина с давней обидой. — Показал свое нутро, разбойник. Нашел, где лихость показывать. Ну, вам же и хуже…

— Почему?

— Да я вам хотела теятр маленький сделать. Завернуть подол да поклониться — благодарю, мол, за науку! Вы-то чего собрались? Небось, голую посмотреть охота была.

«Была».

— Дорого тебе «теятр» обойтись мог, — сказал он, чувствуя, как сохнет во рту. — Там бы с тобой такое сделали…

— А чего?

— Растерзали б до смерти, — выговорил он хрипло.

— Ну, тогда не растерзал, хоть сичас попробуй.

Он молча набросился на нее, видя в закрытых глазах белое, пересеченное красным тело.

Когда он уходил, она сказала:

— Приходи еще. Все ж воевали вместе.

* * *

Так уж получилось, что в ту ночь не спали многие.

Не спали и Третьяков, и Шумов.

Третьяков сидел в своем кабинете со стаканом чая в большой сжатой руке. Чай был крепкого настоя, красновато-коричневый. Он восстанавливал силы. Ничего больше взбадривающего Третьяков не признавал. Когда-то, грузчиком, он мог выпить много водки, особенно на спор. Пил по праздникам. Сил и без водки хватало. Закуска с «бутербродом» в счет не шла. Так делали другие, так и он делал. Но, и много выпив, в лютость или в беспамятство никогда не впадал… Если затрагивали, он мог остепенить любого и трезвый. Однако приходской священник, отец Афанасий, счел нужным однажды предупредить.

Третьяков шел по улице на рождество, тулуп нараспашку, шапку где-то потерял.

— Ты, Иван, как Самсон неостриженный, — сказал, повстречавшись с ним, отец Афанасий.

О Самсоне Третьяков слыхал на уроках закона божия.

— Еще та девка не родилась, чтоб меня остричь, батюшка.

— Не только женщина силу отнимает, парень. Больше Далилы зелья проклятого бойся. Против него даже Ной на ногах не устоял.

— Да ведь он, батюшка, старый был. Ему шестьсот лет было.

Священник улыбнулся снисходительно. Откуда знать молодому, как быстро годы бегут, что дай ему и шестьсот, они, как шестьдесят, пробегут, незаметно.

Третьякова отец Афанасий не убедил. Сделал это гораздо позже другой человек, из политкаторжан, на сибирском этапе:

— Беда наша — пьянство.

— Всегда пили, — возразил Третьяков. — Без вина нет праздника, а без праздника что за жизнь?

— Веселие Руси? Что и говорить, аргументум ад хоминем! Почти неопровержимый. Прямо в душу проникает, особенно когда жаждет душа. А на самом деле скверно. Низменное веселие. От рабства. И государственного, и внутреннего. Распрямиться не можешь — становись на четвереньки. Скажи честно, тебе приятно бывать среди пьяных, если сам не пьян?

— Бывает смешно на какого-нибудь умору поглядеть, а вообще-то чего хорошего!

— Вот именно. А ты можешь представить себе революционера, налакавшегося сивухи? Да, пока человек жизнью угнетен, унижен, ему хочется забыться. Печально это, но понятно. А если ты преобразователь жизни? Какое же ты имеешь право чистое дело позорить? Нет, брат, пьянство и революция несовместимы.

Поговорили вроде коротко, но Третьяков, много думал над сказанным. Вспоминал кабак на пристани. Глупые или злые лица расходившихся, потерявших себя людей. «Правильно говорят: „залил глаза“, все мутное, ничего не видишь, а уж себя-то и вовсе. Неужели и в новой жизни, за которую я в Сибирь пошел, вот такое будет?»

При случае он вернулся к разговору.

— Я об водке этой проклятой думал.

— О чем? — не понял тот.

— О пьянстве, о будущей жизни. Ну, как говорили.

— И что же?

— Решил. Пить не буду.

Собеседник посмотрел внимательно.

— Я тебе верю, товарищ. Это очень важно. Ведь революция не просто государственный переворот, это в самом человеке переворот. Власть мы возьмем обязательно. Должно быть, скоро. А вот очиститься от вековой скверны труднее гораздо. Тут политической властью не прикажешь. Огромную роль личный пример играть будет. Поэтому такие люди, Как ты, не только себе, но всему нашему делу, народу большую службу сослужат. Я рад за тебя.

— Слово — олово.

На самом деле слово Третьякова оказалось крепче — ведь олово не самый крепкий металл, — а на его плечи свалились перегрузки, что никакому олову не выдержать. И теперь уже не избытком сил гордился Третьяков, а тем, что оставшиеся отдает без остатка. Усталость же, что все чаще стала подбираться, гнал крепким чаем.

Это он себе позволял. В ящике стола у него всегда был под рукой заварной чайник с привязанной крышкой. Маленькая крышка иногда выскальзывала из его крупных пальцев — вот он и привязал ее к чайнику белой тесьмой. Большой чайник был ему не нужен, он закладывал чаю только на одну заварку, на стакан. Зато заваривал крепко и пил не спеша, вприкуску, мелко откалывая сахар и аккуратно стряхивая крошки с ладони в стакан.

Шумов от чая отказался.

Он сидел напротив Третьякова И, пока тот колдовал над любимым напитком, смотрел на потрепанную карту юга России, висевшую на стене. На карте видны были крапинки от флажков, обозначавших совсем недавно фронтовые рубежи, пометки синим и красным карандашами, потертые сгибы. Из верхнего угла нависал имперский герб — двуглавый хищник, внизу граница проходила там, где теперь была турецкая территория. Но шло время, когда все линии, рубежи и границы казались временными. Империя, которая цепко держала в когтях владения, рухнула, и Союз Республик звал народы в семью единую, под красное знамя, под серп и молот, под герб с изображением всей земли. И поэтому Шумов, глядя на карту, совсем не думал о том, что крайний рубеж не совпадает со старой пограничной линией. Его другие дела беспокоили.

Третьяков закончил свои приготовления и понюхал пар над стаканом.

— Зря ты, однако, от чаю отказался. Отменный чай заварился.

— Спасибо. Жарко.

— Чудак. Чай-то жару и снимает. Я его с Дальнего Востока полюбил и оценил. Ну, как говорится, была бы честь предложена. Что по делу скажешь?

— Замысел, по-моему, верный.

— Я тоже так думаю.

Речь шла о последнем, неосуществленном замысле Наума.

— Психологически рассчитан.

— Именно. Исходим из последнего факта. Нападение на поезд. Что налицо? Беспредельная алчность — раз. — Третьяков загнул палец. — Аппетит у них с едой пришел. Всю гражданскую грабили, жрали, жрали, а нажраться не могут. А это уже болезнь. Не нажрутся, пока поперек горла кость не станет. Второе — собираются в стаю.

— Это хорошо.

— Да. Это важно. Мы можем делать на это ставку. Надо полагать, жадность их снова в кучу соберет.

Шумов был согласен.

— Тогда мы этой швали головы и снимем. Одним махом.

Третьяков прихлебнул из стакана.

— Нужна очень заманчивая приманка, — заметил Шумов.

— Угу. Приманка есть. Жирная. Слюнки у них побегут, это факт. Но слюнок мало. Нужно, чтобы проглотили. Вот в чем трудность. Потому я тебя и вызвал.

— Я готов.

— Молодец, что готов. Но не спеши с козами на торг. На блюде такое жаркое не поднесешь. Нужно, чтобы издалека запах учуяли. «Сами». Лучше, если через тебя, но не от тебя. Понимаешь? Посредник нужен. Для них авторитетный, надежный. Понимаешь, куда я гну?

— Догадываюсь.

— Ты «своих» изучил?

Он сделал еще глоток.

— С одной стороны, они вроде бы на поверхности. То есть, люди чуждые, но ведь этого мало.

— Если уверен, что, они не преступники, совсем не мало.

— Я, Иван Митрофанович, не уверен. Что-то под поверхностью есть.

— Ну, давай осмыслим вместе.

— Связаны с Техником.

— Связаны или только знакомы?

— Где-то на грани.

— И хочется, и колется?

— Притяжение налицо.

— Взаимное? Или они к нему?

— Ему что-то нужно.

— Значит, ему от них?

— Во время последней встречи я был в этом уверен. Такой человек во имя гимназической дружбы в игрушки играть не будет. Ему реальное подавай. И Юрий готов был кинуться и опалить крылышки. И вдруг эта неожиданная любовь…

— Думаешь, такой не бывает? По-моему, давно уже известна. С первого взгляда называется.

— Может, и бывает. Я тут не знаток.

— Жаль. По такому предмету мы тебя на курсы не пошлем.

— Шутите, Иван Митрофанович. А Татьяна?

— Максимова сестра?

— Да. Я же докладывал вам. У них много лет отношения складывались.

— У нас с Максимом тоже. Семья, видать, у них один к одному.

— Семья неоднородная. Татьяна всегда к буржуазной жизни тянулась. Мне Максим много раз жаловался. Идейно они с Юрием близки. Это факт.

— Другими словами, ты в новой его любви сомневаешься?

Шумов поколебался.

— Они с этой Софи нравятся друг другу.

— Вот видишь. Одной-то идейной близости для любви маловато. Так выходит?

— Не совсем так.

— Ну, брат, Шерлок Холмс больше уверенности в своих заключениях проявлял! Короче, если я правильно твои сомнения понял, новая любовь тебя не устраивает. Чуешь в ней панаму?

— Не могу отделаться от подозрения, что это инсценировка.

— В постановке Техника?

— Прямое вступление в банду я исключаю. Хотя люди это чуждые — потерпи мы поражение, они бы нас не без удовольствия на фонарях увидели, — грабить они не пойдут.

— Смотря для чего грабить.

— Понимаю. Просто старушку резать нехорошо, а во имя высокой цели…

— Молодец. Достоевского читал?

— Читал.

— Я тоже. Две книжки. «Преступление и наказание» и «Мертвый дом». Глубоко он человека понимал в низменных стремлениях.

— И в высоких.

— Пусть по-твоему.

— Вы подозреваете, что Техник не только бандитов объединяет?

— В том-то и дело, что подозреваю. Но не его так высоко ставлю. Вряд ли он объединяет. А вот смычка какого-то рода быть может. Контрреволюция-то оружия не сложила. На Кубани офицеры активизируются. А мы рядом.

— Муравьев бывший офицер.

— Я знаю. А невеста новая?

— И она. Была в белой армии, сестрой милосердия.

— А сейчас в клинике?

— Да. Отзывы о ней хорошие.

— А личное, твое впечатление?

— Меня она невзлюбила.

— Чем же ты не угодил?

— Может быть, классовое чутье.

— Заподозрила?

— Если бы заподозрила и опасалась, неприязнь скрывала б.

Третьяков допил чай, отодвинул стакан.

— Может быть, это и неплохо.

— Что именно? — не понял Шумов.

— Сейчас. Сначала о приманке. Я говорил, нужно, чтобы блюдо это они издалека увидели.

— А в блюде что?

— Один запах. Но ароматный. Выглядит так: банк получил деньги, много денег. Из банка деньги повезут по городам края. Зарплату и прочее. Повезут инкассаторы, конечно, с охраной, но небольшой. Почему небольшой? Чтобы не привлекать внимания. Хитрость, мол, такая. Повезут на пароходе. Старая посудина каботажного плавания. Тоже хитрость. А ты все эти хитрости знаешь. Из надежных рук. Ну как?

— Соблазнительно.

— Что бы ты на их месте предпринял?

— Атаковал в открытом море.

— По-пиратски? Ну, ты романтик. Они, скорее, под видом пассажиров сядут. В море деньги возьмут и на судовой шлюпке отчалят.

— А люди?

— Людей мы перебить не дадим.

— Задумано крепко.

— Клюнут?

— Если убедительно будет.

— Если очень убедительно, они не поверят. Тут важнее правдоподобие. Красивая упаковка. Вот что тебе придется Технику передать.

— Мне?

— Я говорил, через тебя. Ты личность промежуточная. С одной стороны, коммерсант начинающий, а тут финансы, банк и так далее… Короче, можешь иметь доступ к исходным данным. Это правдоподобно. С другой, фигура не крупная. Вот из чего будем исходить.

— Я понимаю так, — суммировал Шумов, — Данные о банке и пароходе я довожу до сведения Техника не в лоб, а косвенно, с собственной заинтересованностью, но осторожно.

— Именно.

— Сведения хорошо бы подкрепить помимо меня. Создать объективную достоверность.

— Так и будем действовать. Ты в промежутке. А в цепочке еще два звена, для непосредственной передачи и для подтверждения. Прикинь хорошенько, кого тут можно использовать. Обрати внимание на сестру из клиники.

— Я же докладывал вам.

— Потому и обрати.

* * *

Техник взял в руки бутылку Абрау.

Дом был куплен. Брак оформлен.

Наутро, после ночной беседы с Воздвиженским, Юрий еще раз продумал свое положение. Мысли, казалось, стали стройнее. Конечно, он не должен был болтать лишнее Шумову, и о разговоре с ним следовало сообщить Барановскому… Но какие выводы сделает подполковник? Наверняка заподозрит Шумова. И зря. Разве не видно по его вечно приветливой, глупой физиономии; что он просто купчик! Купчик по призванию и ничего больше. Зачем же опасаться Шумова? Правда, он знает Максима, немного Таню. Но Максим уже не большевик. Что же ему грозит реально? Новые осложнения с Таней? И об этом докладывать Барановскому?.. Да тот посмеется только.

А если нет?

Все равно. Вопрос этот нужно решать самому. Смело, без трусости и колебаний. Положась на провидение. Разве оно не доказало хвою добрую волю? Зачем же посредничество Барановского? Нет! Следует мужественно довериться судьбе, как доверяется солдат, когда идет под пули…

И сейчас Техник поздравлял Софи с новосельем.

Освобождая пробку от фольги, он говорил:

— Раньше шампанское было принято открывать по-гусарски, с шиком. Однажды в ресторане по соседству со мной резвились офицеры. Они выставили на столик дюжину бутылок и раскрутили проволочки. Бутылки выстреливали в потолок одна за другой. Некоторые даже перепугались… А теперь я вывинчиваю эту пробочку так, чтобы было — ша! Вы знаете, что такое «ша»? Это значит «тихо».

Они были вдвоем в только что приобретенном доме. Старуха-хозяйка вывезла скарб и мебель, оставив в комнатах затхлый запах запущенного жилья.

— Прямо скажем, не рай для молодоженов, — проговорил Техник выразительно, оглядывая обнажившиеся стены с паутиной по углам. — Наверняка старая ведьма оставила в наследство животных, которые, насыщаясь, становятся похожими на рубины. Ну что ж! Пусть они лишний раз напомнят о тех рубинах, что ждут нас через дорогу.

Он наполнил стаканы — другой посуды в доме не было — и бросил взгляд в окно. Массивная стена банка казалась совсем рядом.

— Стены Иерихона пали от грохота труб. Но мы предпочтем «ша». Наши стены раздвинутся в ночной тишине, как театральный занавес, приглашая на веселый спектакль.

Техник был в приподнятом настроении. Ему нравилось то, что он называл «позиция».

— Бесспорно, сильная позиция. Под домом подвал — готовая шахта, откуда поведем штрек. Во дворе погреб, куда свалим половину вынутой земли. Остальную вывезем почти легально подводами. Булочная нуждается в ремонте и реконструкции. Нужно что-то привозить, увозить. Отлично. Все условия для солидной шанцевой работы. Мы будем трудиться, как Тотлебен под Севастополем. За Тотлебена, Софи, и — ша!

Он выпил, и вино вдруг сбило бодрость.

— Но ведь Севастополь пал?

— Успокойтесь, Слава! Вы не Тотлебен. Вы Эдмон Дантее, встретивший аббата Фариа. Я уже говорила вам.

— Я помню, аббатисса. Но что, если у входа в пещеру Монте-Кристо ждут чекисты с маузерами? А это вам не старорежимные жандармы Луи Восемнадцатого. Это серьезные люди.

— Я знаю.

— Хорошо знаете? — спросил он со значением.

— Перестаньте, Слава. Если бы я хотела передать вас чекистам, зачем нам рыть эту крысиную нору? Они охотно приняли бы вас и с парадного входа.

— Не сомневаюсь. Мне бы оказали почет и уважение. Я ведь заслужил, Софи, заслужил… Давайте за это выпьем, а? Пока милое провинциальное Абрау не потеряло последние силы, не испустило дух.

Он разлил, подняв над бокалами недолговечную пену.

— Скорее, скорее! Каждую минуту может прийти муж. — Техник рассмеялся, подбадривая себя шуткой. — Что за горькая участь! Мало мне чекистов, теперь я должен бояться и мужа… Старый муж, грозный муж.

— Он не стар и не грозен.

— Потому и приходится бояться. Стар — значит, мудр, грозен — значит, смел. А если не мудр и не смел?

— Не нужно так о Юрии.

Техник приложил руку к груди.

— Я коснулся струн сердца? Простите. Вы выбрали его, я подчиняюсь. Будем надеяться, что за столь короткое время он не наделает непоправимых глупостей, а вы успеете разочароваться.

— Вы, никак, ревнуете?

— Я человек, и ничто человеческое…

— Только не переводите на латынь.

— Не буду. Но если серьезно, меня иногда раздражают женщины, которые подчеркнуто отвергают мои скромные достоинства.

— Не будем ссориться. Лучше о деле.

— Что ж… согласен.

— Я хотела предложить…

Техник взмахнул рукой:

— А впрочем, зачем вам это? Черновую сторону я беру на себя. Задачи технические по моей части.

— Я не о подкопе.

— О чем же?

— Как поживают ваши боевые соратники?

Техник пожал плечами с неудовольствием:

— Как всегда. Рвутся в бой.

— И по-прежнему неуязвимы?

— Спросите об этом в чека.

— Там что-то не торопятся расквитаться.

— Соратников это окрыляет, а меня тревожит.

— Новый теракт?

— Ну, нет. Они удовлетворили свои идейные запросы. Их теперь влекут тучные нивы ханаанские.

— Пошлите их туда.

— Куда? Мы же трудимся на своей ниве.

— А воды их не устроят?

— Какие воды?

— Тучные.

— О тучных водах я не слыхал.

— Пусть будет ковчег.

— Ковчег это что, зоосад?

— Нет, пароход.

— Не говорите загадками. Я люблю ясность.

— Хорошо. Вы надеялись, что в результате «военного совета» избавитесь от ненужных вам людей.

— Да, надеялся.

— Но они вышли сухими из воды.

— Ну, последнее слово чека еще не сказала, и, я надеюсь, она идет по ложному следу, что для нас с вами очень важно.

— Будем надеяться.

Софи сделала маленький глоток из своего полного еще стакана.

— Что же вы хотите мне сказать?

— Вчера мне показалось, что я могу быть вам полезной. Или нам, если хотите.

— Каким образом?

— Я позволила себе выслушать одного не очень приятного мне человека.

— Кого же?

— Вы его знаете лучше меня.

— Шумова?

— Да, так его зовут.

— Почему он вам так не нравится?

— Я могла бы сослаться на чутье, но есть и нечто большее. Он появляется, когда его никто не просит.

— Вы находите?

— Еще бы! В трактире, на кладбище…

— Когда вы с женихом провожали усопшего чекиста? Вы бы еще портрет покойного государя с собой захватили, милая. Вот уж не ожидал от вас такой…

— Глупости?

— Скажем, оплошности.

— Считайте, что это был маленький каприз.

— В гражданской войне не капризничают.

— Женщина всегда женщина. Она не может жить без маленьких радостей.

— Я передам это моему другу, который доставил вам радость. И все-таки на кладбище вы поперлись зря, простите за грубое слово.

— Может быть. Но я попала туда случайно. А зачем там оказался Шумов?

— Не знаю. Может быть, тоже радовался.

— А если прощался с соратником?

— Какая разница. Вы ведь уже отвергли его.

— Увы! Это оказалась не последняя наша встреча.

— Вы позволили назначить ему свидание?

— Он не нуждается в позволениях. Я же сказала — он появляется, когда его никто не просит, когда это ему нужно.

— И делает вид, что появился случайно?

— Ничего подобного. Он нашел меня в клинике. Вернее, ждал после работы.

— Вполне намеренно?

— Больше того. Целенаправленно.

— Интересно.

Софи допила вино.

— Вам еще предстоит узнать, насколько это интересно.

* * *

Этому разговору в домике при булочной предшествовали две встречи. Одна — в служебном кабинете Третьякова, куда Шумов приходил ночью, другая — в многолюдном сквере днем, но обе они носили конфиденциальный характер.

К Третьякову Шумов пришел с известной робостью, ибо не знал, как тот отнесется к внезапно возникшему предложению. Впрочем, внезапного ничего не было. Было лишь сильное чувство, некогда прочно привязавшее его к Максиму Пряхину, ладному, чуть горбоносому, что придавало лихости, парню, что когда-то за него, подростка-гимназистика, на улице вступился, потому что выше всего справедливость ставил.

— С чем пришел? — спросил Третьяков. — Чай пить будешь?

— Спасибо, нет.

— Экий ты… Чай не любишь. Ну ладно, мне больше будет. Давай говори.

— Не знаю, как вы отнесетесь…

— Да ты робеешь, что ли?

Шумов разозлился на себя и сказал твердо:

— Я предлагаю включить в цепочку Пряхина.

Третьяков задумчиво постучал пальцем по стакану.

— Смелое предложение.

— Отклоняете?

— Еще ничего не слышал, кроме фамилии. Говори.

— Начать можно вроде бы случайно…

— Ну, с ним не схитришь. Не тот человек.

— Я его хорошо знаю. Ему ни приказывать, ни упрашивать… Ему нужно дать возможность самому решить.

— Хорошо. Встретились. Дальше что?

— Говорю: «Хоть и ушел ты, Максим, хочу по старой дружбе услугу оказать. Сестра твоя близка к темным и опасным людям. Как бы они ее под удар не подставили». Он не верит. Тогда я: «Если хочешь, можешь проверить». И говорю о рейсе.

Третьяков слушал непроницаемо.

Шумов изложил детали.

Третьяков помешал в стакане давно растаявшие сахарные крошки.

— Не нравится? — спросил Шумов.

— Разберемся. Первое возражение. Заход очень дальний. Представь свою цепочку — Пряхин, сестра, офицерчик этот, может, еще кто… Ненадежно. Долго до Техника добираться.

Шумов молча признал, что долго.

— Если сестра никакого отношения к банде не имеет, тогда как? Это второе.

— Такую возможность я учел. Все равно передаст, чтобы узнать правду.

Третьяков посмотрел на него внимательно.

— Ладно. К сестре потом вернемся, если только они не разошлись совсем.

— Третье?

— Пусть так.

— Уверен, что не разошлись. Установил, она бывает в доме Муравьевых. Потому и подозрительна эта брачная история.

— Четвертое. Сам твой друг. Я его мельком на кладбище повстречал.

— Говорили с ним?

— Перекинулись парой слов.

— Враждебно настроен?

— Не забегай. В себе он не разобрался и напороть любую горячку может. Понимаешь? Он сейчас сам себя не знает. Это опасно. А разговор ваш скорее всего сложится так… Не возражаешь, если я продолжу?

Шумов пожал плечами.

— Ты ему о рейсе, о деньгах. А он в ответ резонно: «Что же ты, дорогой, очки мне втирать пришел? Сестру пожалел? Нет, брат, ты пришел свое дело делать и хочешь меня использовать. А я вам не товарищ больше. Так что иди ты… со своей методикой. Как повелись вы с буржуями, так и запахло от вас хитростями буржуйскими!»

И Шумов ясно услыхал эту фразу, повторенную с интонациями и голосом Максима. Да, такого от него ожидать можно. Третьяков характер уловил безошибочно.

— Потому на сегодняшний день я против. Пряхину устояться надо. Тогда ясно будет, во что его бузотерство вылилось и можно ли доверять ему. А сейчас ты, прости, по-интеллигентски к нему подходишь, по-книжному.

— Может быть.

Шумов наклонил голову.

«А если бы Максим иначе сказал: „Эх вы, конспираторы! Чего хитрите? Не можете без Максима обойтись — скажите прямо. Что ж Максим, по-вашему, откажется помочь бандитам головы поскручивать! Давайте на чистую!“»

Так думал Шумов, но и «повелись с буржуями» могло прозвучать, могло.

Значит, нельзя рисковать.

Третьяков улыбнулся.

— Понимаю я тебя. О друге ты думал. Понимаю. Но сейчас о деле, вот главное.

— Вы собирались к сестре вернуться.

— Да, собирался. Вот о ней ты совсем иначе думал.

— Не понимаю.

— К ней ты как относишься?

Шумов снова пожал плечами.

— Собственно, никак. Я ее не знаю фактически. Только со слов Максима.

— Короче, неопределенно-недоброжелательно?

Андрей подумал и согласился.

— И человека, так мало тебе известного, ты включаешь в цепочку?

— Да ведь ей роль отводится, собственно, механическая.

Третьяков поводил ложечкой по дну пустого стакана.

— Механическая, — повторил он неодобрительно. — Но она-то человек живой. Может, она к нам сейчас поворачивается…

— Не думаю.

— Ты знать должен, а не из домыслов исходить. Жизнь фантазировать не позволяет, потому что любую фантазию может опередить. Брат был наш, да ушел. Почему же сестра к нам повернуть не может? Война-то гражданская, по убеждению, а не по родственному признаку. И не кончилась она, изменилась только. Раньше территории отвоевывали, теперь людей.

— Вы сами говорили: главное дело — операция.

— Говорил. И план мы разработали коварный. Но для кого коварный? Для врага. Его обмануть должны. А просто человека, о котором толком и не знаем ничего, как подсадную утку использовать нельзя. Обман — это оружие обоюдоострое. Можно и самому порезаться. И вообще, брат, от вранья душа ржавеет. У того, кто врет. А обманутого и погубить ни за что можно. Вот такая механика получается…

Шумову было неловко.

«В самом деле, разгадай они наш замысел, этой Татьяне головы бы не сносить. Прав Третьяков».

— Ну, ладно. Это я в порядке политработы. А по операции на подлинного врага выходить нужно. О медицинской сестре думал?

— Думал.

— И как?

— На меня она крокодилом смотрит. Но если крокодила за хвост ухватить да развернуть…

— Куда? — удивился Третьяков.

— В нужную сторону.

— Каков храбрец! — И Третьяков рассмеялся. — А ты знаешь, что у крокодила от головы до хвоста три аршина, а от хвоста до головы шесть?

— Это какая-нибудь притча?

— Можно и так считать.

— Нелепость, по-моему.

— Почему? А в жизни как? От рождества до пасхи четыре месяца, а от пасхи до рождества восемь. Анекдот такой был. С бородой, как говорится.

Теперь и Шумов, немного обиженный, улыбнулся.

— Я-то при чем здесь?

— При том, что крокодила за хвост таскать опасно. Вдруг побольше окажется, чем ты думал. Крокодилу лучше в глаза смотреть, кто кого перехитрит. Она на тебя с недоверием смотрит, а ты к ней с полным доверием, чтобы ее недоверие рассеять. А для этого гарантия твоим векселям нужна.

— Гарантия, Иван Митрофанович, есть.

— Что за гарантия?

— Самойлович.

— Тот, что Науму неудовольствие выражал?

— Он. Я эту личность под большой лупой рассмотрел.

— Что увидел?

— Интереснейшие вещи, — сказал Шумов с гордостью. — Во все времена Самойлович поддерживал связи с преступным миром. Не исключение и Техник. И я почти уверен, что к смерти Наума он имеет прямое отношение. Наума убили, как только он вышел на финансовые махинации Самойловича.

— Возможно, — остановил жестом Третьяков, — но факты?

— Контакты Самойловича с Техником установлены неопровержимо.

— Вот это уже серьезно.

— Это одна ниточка, — Торопливо продолжал Шумов, — а другая ведет прямо в банк.

— Ну!

— У Самойловича есть жилец. Он работает в банке. Наверняка через него Самойловичу стало известно о проверке, которую проводил Наум.

— Похоже.

— Остается, чтобы этот жилец «узнал» о будущей перевозке денег. А я направлю к Самойловичу Техника.

— За — подтверждением?

— И он подтвердит.

— Это хорошо, — сказал Третьяков с удовольствием. — Что, Андрей, хорошо, то хорошо!

* * *

Софи шла сквером, что возле клиники, после очередного дежурства, когда увидела Шумова.

Шумов стоял у фонарного столба, прямо на ее пути, с тросточкой, с цветком в петлице и в новом костюме песочного цвета.

Она сдержанно ответила на его вежливый поклон.

— Мы стали встречаться слишком часто.

— Я этим очень доволен.

— Слишком часто для случайных встреч.

Он невозмутимо потрогал цветок.

— Не все встречи случайны.

Она вскинула глаза:

— Вот как!

— Сегодняшней встречи я искал.

Софи невольно следила за его пальцами, разглаживавшими лепестки.

— Если бы я сказала, что польщена, я бы обманула вас.

— А я бы не поверил.

— Зачем же вы здесь?

— Я надеюсь оказать услугу.

— А если в ней не нуждаются?

— Увы! Я предвидел ваше недоброе отношение. Но что поделаешь! Коммерсанту то и дело приходится преодолевать препятствия, даже рискуя попасть в унизительное положение.

— Значит, вас привели коммерческие интересы? К сожалению, я ничем не торгую.

— Я не ищу товар. Я хотел бы предложить…

— Тем более. У меня стесненные средства.

— Но ведь я говорил об услуге.

— Мне?

— Нашему общему другу, который однажды произнес замечательный тост о том, что идеалист не должен быть беден.

Мимо, по аллейке, шли люди. Никто не знал да и не интересовался, о чем говорят эти двое — фатоватый купчик из новых и скромно одетая барышня из бывших.

«Зачем ему Техник? Во всяком случае, его придется выслушать!»

Но все-таки она сказала:

— А вы не могли бы обратиться непосредственно?

— Если вы меня выслушаете, то поймете…

— Хорошо. У меня есть несколько минут.

— В таком случае присядем?

Они сели на скамейку в дальнем конце сквера в тени здания, что раньше было игорным домом, а теперь клубом медицинских работников. Горячее солнце медленно двигалось к закату позади них.

— Я вас слушаю.

— Благодарю. Я коммерсант…

— Послушайте! Почему вы постоянно смакуете это слово? Это что, упоение нувориша?

— Оно вас раздражает? Вы так чужды коммерции?

Что-то в этом вопросе показалось ей непросто сказанным.

«Он знает о булочной? Глупо отрицать, если знает».

— Представьте себе, нет.

— О!..

— Что значит — «о!..»?

— Вы облегчаете мою миссию.

— В чем именно?

— Я могу предположить в вас деловую интуицию, и она поможет доверительно отнестись к моим словам.

— Значит, логикой вы меня убедить не сможете. Надежда на интуицию?

— Почему же… У меня убедительные карты.

— Ну, открывайте их! Что за карты? Козырные? Или, может быть, крапленые?

— Такой вопрос кажется мне нескромным.

— Да будет вам! Говорите по делу.

— Вы думаете, это легко?

— Но вы же взялись!

— И все-таки позвольте маленькое вступление.

Софи глянула мельком на часики.

— Если маленькое.

— Я еще сокращу.

— Пожалуйста!

— Итак, я коммерсант. Я честный коммерсант. А что отличает коммерсанта такого рода от других? Законопослушание. Вы со мной согласны?

«Что он плетет?»

Она ничего не сказала, но это только поощрило Шумова.

— Я так и думал. Конечно, вы согласны. Мы оба законопослушны. Верно?

— Положим.

— Но, нравится нам это или нет, в мире коммерции существуют и другие примеры, методы… И такими методами могут пользоваться даже близкие нам люди. Скажем, наши друзья.

— Что из этого?

Он просто обрадовался:

— Именно! Что из этого! Можем ли мы, если мы законопослушны, требовать и от других такого же кристального поведения? А если нет, то как прикажете поступать? Что делать?!

— Кому?

— Мне. И вам.

Она сказала, не скрывая недовольства:

— Слушайте! Вы опутываете меня какой-то словесной паутиной, как бабочку в кокон.

— Простите, гусеницу.

— Что?

— Простите. В коконе находится гусеница, а не бабочка. Так меня учили в гимназии.

— Наконец-то я услыхала нечто познавательное. Даю вам еще пять минут. Если за это время вы не сможете изложить то, что собирались, я уйду.

— Благодарю. Мне достаточно. Итак, о двух типах коммерсантов…

— Почему вы меня так раздражаете? — спросила Софи очень серьезно.

— Ну, это понятно, — ответил он, не меняя тона. — Женщины боятся неосознанных влечений. Читайте Фрейда.

— Однако, вы наглец.

— А вы зря тратите оставшиеся у нас пять минут.

— Говорите. Я слушаю, — сдалась Софи.

— Прекрасно. Вот вам резюме. Некоторые коммерсанты придерживаются иных взглядов, чем мы. Но значит ли это, что мы не должны помогать друг другу?

— Вы хотите помочь?

— Я хотел бы оказать услугу.

— Бескорыстную? — улыбнулась она.

— Зачем хитрить? Конечно, нет.

— Что же вы хотите?

— Условий я не ставлю. Сначала послушайте сказку, которую я случайно подслушал.

— Сказку?

— Может быть, она покажется вам правдоподобной.

— Разве эта сказка для меня?

— Может быть, она и вас заинтересует… Слушайте. В некотором царстве, в некотором государстве, назовем его условно РСФСР, жили-были трудящиеся. Они трудились и, вполне понятно, получали за это зарплату. Каждый получал не так уж много, но вместе немало. И поэтому государство всячески оберегало денежки от злых разбойников и придумывало всякие хитрости, как их сохранить, так сказать, по пути следования. Ну что? Интересно?

— Сказка как сказка.

— Это была присказка. Сказка впереди. И заключается она в том, что в банке придумали везти деньги пароходом с небольшим охранением. И повезут.

— Это все?

— Если нашего друга заинтересует сам факт, он сможет узнать все остальное.

— Вы собираетесь продавать тайну по частям?

— Нет. Больше мне нечего продавать.

— Где же — приобрести «все остальное»?

— Я думаю, остальное можно получить бесплатно. Назовите ему фамилию — Самойлович. И все.

Софи не знала, что сказать.

— Я так и не поняла, почему вы не обратились непосредственно к адресату.

— Прежде чем войти в личные отношения, я хотел бы заслужить известное доверие.

— Вы думаете, я его доверенное лицо?

— Вам не обязательно им быть. Вы просто передадите то, что слышали. Это ведь просто.

— Я бы не сказала.

— А по-моему, просто. Каждый из нас всего лишь что-то слышал и что-то сказал. Не более.

— Вы очень хитрый хитрец.

— Я сказал честно, я не бескорыстен.

— Что же вы все-таки хотите?

— Да ведь мы почти в одинаковом положении.

— Как так?

— Оба, в сущности, посредники. Может быть, я чуть больше. Что из этого…

— Вы предлагаете мне перепродать вашу тайну?

— Наши сведения. Так будет точнее. И никакой речи о продаже. Если наш друг реализует полученные сведения, я думаю, он отблагодарит нас. А сейчас о чем говорить? Я ведь даже не назвал общую сумму… Ту, что повезут.

— Она велика?

— Велика. Но точную цифру я не знаю.

Они оба говорили уже вполне серьезно.

— Мне не совсем ясны ваши умопостроения и умозаключения, но я окажу эту услугу.

— Вы сделаете, доброе дело, — убежденно сказал Шумов.

— Добрые дела делаются бескорыстно. Поэтому не считайте меня в доле.

Он покачал головой с огорчением.

— Напрасно. Напрасно вы так. Я уверен, деньги вам очень пригодятся.

— Спасибо.

— Разрешите откланяться…

Она пристально смотрела ему вслед. Шумов сбил ее с толку. «Кто же он все-таки? Разгуливает с полуувядшим цветочком. Такие на гроб бросают. Смешно. Неужели смерть ходит в костюме песочного цвета?..»

* * *

Разумеется, раньше Техника новость узнал Барановский.

Они стояли у окна, будто случайно встретившись в коридоре клиники. Под окном прогуливались больные в халатах мышиного цвета.

— Это серьезно, Софи. Я должен подумать.

— Конечно.

— Чертовски заманчиво дать этому предложению ход.

— Когда вы скажете свое решение?

— Медлить тоже нельзя. Может быть, обсудим его вместе?

— Где?

— Хотя бы у вас.

— Когда?

— Сегодня. Вечером я играю в шахматы с Воздвиженским, а потом провожу вас. Это будет естественно.

* * *

Воздвиженский выиграл традиционную партию. Выиграл, как ему показалось, не совсем справедливо.

— Вы играли сегодня несколько рассеянно, — сказал он партнеру.

— Да? Усталость, наверно.

Они посмотрели друг на друга. Барановский в самом деле рассеянно, потому что думал не о шахматах, а Воздвиженский — сочувственно.

— Усталость — естественное состояние человека. Природа просто сигнализирует нам, что пора отдохнуть.

— В наше-то время? Поэт сказал, покой нам только снится.

— Время действительно парадоксальное. В шестнадцатом году казалось, что устали все. От войны, от старой власти… А сейчас энергии хоть отбавляй. Все в движении, в борьбе, в спорах.

Барановский протестующе повел головой:

— Только не я. Споры решились на полях сражений.

— Главный, спор. А бесчисленные вытекающие проблемы? Как реально устроится жизнь?

— Образуется.

— Я тоже так думаю. Но многие горячатся. По любому поводу. Возьмите хотя бы искусство.

— Это не моя сфера.

— Да в ней черт голову сломит. Перед войной все заполонили декаденты. Теперь они почти все сбежали. Остались крикуны с плакатами:

Ешь ананасы,

рябчиков жуй,

День твой последний

Подходит, буржуй!

Как вам это нравится?

— По крайней мере, ясно. Не то что у декадентов, — сказал Барановский, усмехаясь.

— Откуда же ясность, если возникает новая буржуазия?

— Ну, это ненадолго.

— С точки зрения экономической…

— Экономика тут ни при чем. Просто любой буржуй, хоть старорежимный, хоть нэповский, противен русской душе.

— Что за мистическая концепция! — пошутил Воздвиженский.

— Это не мистика. Это реальность нашего национального характера. В Северо-Американских Штатах продавец газет мечтает выбиться в миллионеры. Американец очень доволен, когда девять человек едят хлеб, а один пирожные. По его мнению, это означает шанс для остальных. У нас все наоборот. Мы хотим, чтобы все ели тюрю. Русская душа утешается во всеобщем бедствии. Не знаю только, чего здесь больше, стойкости духа, чувства справедливости или элементарной зависти? Может быть, наживала противен только потому, что ему завидуют, но так или иначе он противен, и завистники, накинув тогу социальной борьбы, всегда его одолеют. Ведь их огромное большинство. У русского буржуя, дорогой мой, гораздо меньше шансов выжить, чем у американца стать миллионером.

— Вы произнесли свою речь очень убедительно.

— Да вы были подготовлены к ней. Вспомните собственные рассуждения о равенстве в страдании. Все мы одним миром мазаны. Все со славянофильским душком.

— Новая власть интернациональна.

— Да, мы охотно примеряем чужие кафтаны. Только во время примерки они у нас трещат на плечах…

— Вы, однако, не жалуете соотечественников.

Об этом распространяться Барановскому не хотелось.

— Я вообще придирчив к ближним. Наверно, даже в семье был бы неуживчив. Но бог миловал, я холостяк.

— Я тоже. Но иногда сожалею.

— Пустое. Нет смысла сожалеть о том, чего не имел.

В этот момент он увидел подходившую Софи.

И Воздвиженский увидел.

— Мне кажется, эта женщина выделяет вас.

— Она приятна.

— Вы тоже относитесь к ней не так, как к другим? По-моему, она достойна внимания.

— Мы к каждому относимся иначе, чем к другому.

Воздвиженский засмеялся:

— Прикрываетесь софистикой?

— Вы говорите обо мне? — спросила Софи, плохо уловившая последнюю фразу.

— Господин Воздвиженский расточал вам комплименты.

— К сожалению, меньше, чем хотелось.

— Благодарю вас.

Однако было видно, что она не склонна к галантному разговору.

— Сегодня был тяжелый день. Оперировали. Так хочется поскорее выпить горячего чаю и отдохнуть.

— Позвольте проводить вас? — предложил Барановский.

Получилось естественно.

Софи шла чуть поодаль от Барановского, как и положено идти со случайным попутчиком.

— Мы идем ко мне?

— Да. В булочную.

— Только не туда. Там мерзко. Все время ощущаешь чужую прожитую жизнь. Нет-нет. Лучше в мою келью.

Солнце еще не коснулось горизонта, но в городе его уже не было видно. Тени почти слились, однако дневная жара не ушла.

— Господи, как душно! Как я жду дождя! Очистительной грозы, ливневых потоков.

— Да, очень душно, — согласился Барановский, ощущая пот на плечах под толстовкой. — Но я не хотел бы дождя в ближайшие дни.

Она бросила вопросительный взгляд.

— Большой ливень может проникнуть и в подкоп. Дождей не было давно.

Он был прав, но ей по-прежнему смертельно хотелось дождя.

В маленьком саманном флигеле оказалось не так жарко.

— Вы в самом деле пьете в жару чай?

— Да. Будете пить? Я поставлю. У меня керосинка.

— Может быть, позже.

— Как хотите.

— Расскажите еще раз об этом нэпмане.

Софи изложила разговор с Шумовым, стараясь вспомнить каждое слово.

— Жаль, что я сам не видел его, — заметил Барановский.

— Вы не верите ему? — спросила Софи.

— Он сказал правду.

— Вы говорите так уверенно…

— Я знаю. Они действительно хотят везти деньги на пароходе в целях безопасности.

— Хороша тайна. О ней, кажется, уже весь город знает.

Загрузка...