Глава четвертая Никита Хрущев

Моя работа в ЦК КПСС началась при Хрущеве, в марте 1953 года, сразу же после смерти Сталина.

Мне не было еще и тридцати. Работал инструктором отдела школ. «Курировал», как тогда говорили, 10 областей Центра, Академию педагогических наук, а также преподавание (включая подготовку учебников) истории и иностранных языков.

Встретили меня настороженно, в большинстве своем в отделе работали опытные учителя, в основном женщины-москвички, и гораздо старше меня. Приняли меня за выскочку — самый молодой инструктор во всем аппарате ЦК. Постепенно холодок слабел. Достаточно быстро установились добрые отношения со всеми работниками отдела. Честные, порядочные люди, не очень-то вовлеченные в политику. Она как бы проходила мимо, только иногда тихонько стучала в окошко. Разного рода совещания больше походили на педагогические семинары, чем на собрания людей, контролирующих сферу просвещения. Любой демагог вполне мог назвать их аполитичными. Конечно, какие-то «обязательные слова» произносились, но не более того. Однако нельзя сказать, что мы были совсем в стороне от событий. Это было бы смешно.

Часто пытаюсь поточнее вспомнить обстановку в аппарате ЦК после Сталина. В целом все шло по заведенному ранее порядку. Собрания, совещания, проверки, сочинение разных бумаг. Но все чего-то ждали. Никто не знал, чего именно. По традиции все надежды возлагались на наследников «главного мудреца». Им виднее, что делать с народом. Некоторое успокоение внесли мартовские (1953 год) пленумы ЦК. На них окончательно разделили власть. Снизу казалось, что правящая группа действует дружно, что никаких обвалов, наводнений и землетрясений не будет, но все равно все ждали каких-то изменений.

Как гром на голову низвергся июльский пленум ЦК по Берии. То, что его убрали из руководства, встретили с облегчением — и достаточно дружно. Только потом стало известно, что Хрущев и тут обманул своих соратников. Он сказал им о своих конечных замыслах лишь в последние дни перед заседанием Президиума.

Маленков в своих тезисах предстоящей речи на пленуме собирался сказать только о том, что Берия сосредоточил в своих руках слишком большую власть, поэтому его надо передвинуть на одно из министерств. Будучи руководителем правительства, и он не знал, что у Хрущева совсем другие планы относительно их общего друга.

Едва ли кто верил, включая судей, в то, что Берия — шпион многих государств, но, одобряя приговор, люди снова надеялись на что-то лучшее и справедливое, по крайней мере на то, что прекратятся репрессии и ослабнет гнет диктатуры. И только наиболее вдумчивые наблюдатели поняли, что начался новый виток борьбы за власть, где каждый из «вождей» хотел стать победителем.

Для инструктора ЦК руководитель партии был не только недосягаем, но и окружен ореолом таинственности. Я видел его только раза два или три на больших собраниях. Знал немного его помощников — Шуйского, Лебедева, Шевченко, Трояновского. Поближе с Хрущевым познакомился в октябре 1954 года, будучи в командировке в Приморском крае. В аппарате ЦК знали, что Хрущев посетит этой край на пути из Китая. На всякий случай — а вдруг у Никиты Сергеевича возникнут вопросы — послали во Владивосток трех инструкторов ЦК из разных отделов, в том числе и меня. Нас представили Хрущеву.

Там я впервые слушал Никиту Сергеевича на узком собрании партийно-хозяйственного актива. Хрущев пришел в неистовство, когда капитаны рыболовных судов рассказали о безобразиях, творящихся в рыбной промышленности. Заполняли сейнеры рыбой, но на берегу ее не принимали из-за нехватки перерабатывающих производств. Рыбу выбрасывали в море и снова ловили. Порой по четыре-пять раз. Так и шла путина за путиной.

Хрущев кричал, угрожал, стучал кулаками по столу. «Вот оно, плановое хозяйство!» — бушевал Никита Сергеевич. Отчитал присутствовавшего здесь же Микояна, позвонил Маленкову, дал указание закупить оборудование для переработки рыбы, специальные корабли и т. д. Энергия лилась через край. Капитаны — в восторге. Потом, вернувшись в Москву, я поинтересовался, что же было выполнено из его указаний. Оказалось, ничего, совсем ничего.

Под подозрением Хрущева оказалось китайское руководство. Он не исключал, что китайские лидеры будут стремиться к гегемонии в коммунистическом движении, выскажут территориальные претензии к СССР, пойдут на сближение с США.

Но дальше произошло для меня нечто неожиданное. Хрущев начал говорить крайне нелестно об эпохе Сталина. Записал тогда несколько фраз. Храню до сих пор. Вот что сказал Хрущев еще до XX съезда КПСС:

«Мы очень расточительно расходуем накопленный капитал доверия народа к партии. Нельзя эксплуатировать без конца доверие народа. Мы, коммунисты, должны каждый, как пчелка, растить доверие народа. Мы уподобились попам-проповедникам, обещаем царство небесное на небе, а сейчас картошки нет. И только наш многотерпеливый русский народ терпит, но на этом терпении дальше ехать нельзя. А мы не попы, а коммунисты, и мы должны это счастье дать на земле. Я был рабочим, социализма не было, а картошка была; а сейчас социализм построили, а картошки нет».

Ничего подобного я до сих пор не слышал. В голове сумятица, страх, растерянность — все вместе. То ли гром гремит, то ли пожар полыхает. Вечером во время ужина я стеснялся смотреть в глаза своим коллегам по командировке. Они — тоже. О совещании — ни слова.

Вернувшись в Москву, я боялся рассказывать об этих словах Хрущева даже своим Товарищам по работе, шепнул только нескольким друзьям — и то по секрету. Времена были смутные. Растерянность после смерти Сталина проходила медленно, вопрос о власти в Кремле был далеко не решен.

Кстати, в аппарате ЦК никакой информации об этом совещании и выступлении Хрущева не было. Печать тоже молчала. Даже мы, присутствовавшие на этом собрании, при встречах друг с другом в столовой или еще где-то избегали вспоминать об этой встрече. Как бы ничего и не было, а если что и было, то забылось. Ну, погорячился человек, с кем не бывает. Я работал в ЦК еще всего ничего. Смотрел на события наивными глазами провинциала. Был уверен, что в ЦК все, или почти все, делается по правде.

Миллионы людей еще верили в светлое будущее и отвергали тех, кто, как им внушалось, мешал быстрому бегу к счастью, которое вот-вот наступит. А тут — невообразимо жуткие слова, которые раньше приписывались разве только империалистам, троцкистам и другим «врагам народа». Я и предположить не мог, что вскоре произойдет общественное землетрясение, начало которому положит доклад Никиты Хрущева на XX съезде КПСС.

Сегодня часто можно слышать вопрос: а есть ли в России пусть не плодородная, но хоть какая-то почва, на которой демократия могла бы прижиться, вырасти в нечто жизнеспособное, или же ветер истории всегда и на всех перекрестках российской жизни бросал семя свободы «в порабощенные бразды», обезвоженные и обезжизненные тысячелетним насилием?

Смелый политический шаг Хрущева доказал, что такая почва есть. Пусть и не очень плодородная, но есть. Он попытался сделать пробоину в инерционном сознании замороченного народа, и это ему в какой-то степени удалось.

Что же он был за человек, Никита Сергеевич? Мои рассуждения на этот счет скорее личные. Я знаю, что некоторые мои друзья и коллеги не согласны с моими оценками, считая их завышенными. Когда большевики, включая нынешних лидеров КПРФ, проклинают Хрущева, это мне понятно. Для них Сталин гораздо ближе. Но когда некоторые из демократически ориентированных лидеров пытаются принизить роль этого человека в разрушении сталинизма, меня эта догматическая предвзятость крайне настораживает.

Конечно же, Хрущев — фигура сложная, что и говорить. Я не припомню личности, если говорить о политиках XX столетия, более противоречивой, со столь трагически раздвоенным сознанием. Он умнее и глупее, злее и милосерднее, самонадеяннее и пугливее, артистичнее и политически пошлее, чем о нем думали в его время и пишут сегодня. Активный участник преступлений сталинского периода, но и разрушитель его. Мне бы хотелось оставить эту историческую фигуру в контексте того времени, в котором он действовал, а не делать из него политического игрока нынешних дней.

Как я его вижу?

Хрущев — прежде всего вулкан энергии. И полезной, и вредной. Человек с маниловским самовыражением, но и жесткий прагматик. Хитер, но и по-детски наивен. Труженик и мечтатель, порой без меры груб и самодержавен. Экспериментатор. Непредсказуем, бесцеремонен, хваток и ловок… Всякий. В сущности, он и творец, но и жертва иррационализма. Конечно же, он считал для себя святой однонотную мелодию «классовой борьбы», исполняемой на марксистской трубе, но был не чужд и полифонии «живой жизни». Театрал, любитель русской классики, но и «хранитель большевистского огня в искусстве», часовой соцреализма, носитель большевистского абсурдизма.

Его обзывали «кукурузником» и «болтуном», он был героем анекдотного фольклора. Принадлежал к той редкой породе людей, на которых, как говорится, нет зла. Вспомним Манеж, кукурузу, «догнать и перегнать»… И сразу же зароятся в памяти анекдоты, частушки, притчи. Как вредоносный утопист и несгибаемый жрец всеобщего счастья через советский строй, Хрущев без колебаний шагал в коммунизм. Стремился за горизонт, но отдалялся от него ровно настолько, насколько приближался к нему. Он совсем не знал, что там за горизонтом. Как говорили древние, человек идет дальше и дольше тогда, когда не знает, куда он идет.

Хрущев видел отсталость страны, чувствовал трагический исход этой отсталости, но вместо здравых мер он постоянно искал «чудо-средства», которые вытащат страну из трясины. Будь то кукуруза, целина, торфоперегнойные горшочки, химизация всей страны и прочее.

Выброшенный наверх номенклатурной селекцией, он оказался человеком, плохо приспособленным к руководящей деятельности на высшем уровне, повел себя, как Алиса в Стране Чудес: постоянно удивлялся и разочаровывался. Его попытки что-то изменить или сломать сразу же приводили к неразберихе, экономической чехарде, а в итоге — к невозможности разобраться, что же происходит в стране. В этом плане у него много похожестей с Ельциным. Да и действовали они оба на похожих по крутизне поворотах истории.

После расстрела Берии закончилась тягучая схватка за первую роль в руководстве между Хрущевым и Маленковым. Последнего осенью 1955 года, за несколько месяцев до XX съезда, сняли с поста председателя Совмина. Это означало, что власть снова полностью перекочевала в ЦК КПСС, а вернее — в ее верхушку. Побаловались немножко в «ленинские принципы управления», и хватит. Должен сказать, что смещение Маленкова прошло безболезненно. Мало кто сожалел. В аппарате ЦК приветствовали эту меру на том основании, что правительственные чиновники слишком задрали носы и хотели отобрать власть у цековских чиновников.


После удаления от реальной власти Берии (карательный аппарат) и Маленкова (исполнительная власть) начался, в сущности, новый период в практике руководства страной. Хрущев расстался со своими друзьями без особых колебаний. Теперь руки развязаны. В этих условиях Хрущев решился на исторический шаг — на доклад о Сталине на XX съезде. Именно этот мужественный поступок и побуждает меня помянуть Никиту, так его звали в народе, признательным словом.

Не так уж много осталось в живых тех, кто непосредственно слушал «секретный доклад» Хрущева. Доклад был настолько опасен для системы, что его долгое время боялись публиковать. Он оставался секретным еще три десятилетия. Кто-то передал его на Запад, а вот от советского народа доклад скрывали. Скрывали по очень простой причине: руководство страны боялось выходить с идеями десталинизации за пределы партийной элиты.

Я был на некоторых заседаниях этого съезда. Ничего особенного — съезд как съезд. Похож на любое другое партсовещание. Произносились скучные, привычные слова, причем громко, с пафосом. Все хвалились своими успехами — продуктивностью земледелия, производительностью труда, надоями молока, процентами прироста, неуклонным повышением жизненного уровня народа. Восторгались мудростью партийных вождей. Всячески ругали империализм. Доставалось и тем отщепенцам внутри страны, которые оторвались от народа и сеяли неверие в его великие победы. Иными словами, происходила многодневная партийная литургия, посвященная прославлению, вдохновлению и разоблачению. И мало кто знал, что ждет казенных сладкопевцев впереди.

Мне повезло. Достался билет и на заключительное заседание съезда 25 февраля 1956 года. Пришел в Кремль за полчаса до заседания. И сразу же бросилось в глаза, что публика какая-то другая — не очень разговорчивая, притихшая. Видимо, одни уже что-то знали, а других насторожило, что заседание объявлено закрытым и вне повестки дня. Никого из приглашенных на него не пустили, кроме работников аппарата ЦК. Да и с ними поначалу была задержка, но потом все прояснилось.

Председательствующий, я даже не помню, кто им был, открыл заседание и предоставил слово Хрущеву для доклада «О культе личности и его последствиях».

Хрущев на трибуне. Видно было, как он волновался. Поначалу подкашливал, говорил не очень уверенно, а потом разошелся. Часто отходил от текста, причем импровизации были еще резче и определеннее, чем оценки в самом докладе.

Все казалось нереальным, даже то, что я здесь, в Кремле, и слова, которые перечеркивают почти все, чем я жил. Все разлеталось на мелкие кусочки, как осколочные снаряды на войне. В зале стояла гробовая тишина. Не слышно было ни скрипа кресел, ни кашля, ни шепота. Никто не смотрел друг на друга — то ли от неожиданности случившегося, то ли от смятения и страха, который, казалось, уже навечно поселился в советском человеке.

Я встречал утверждения, что доклад сопровождался аплодисментами. Не было их. А вот в стенограмме помощники Хрущева их обозначили в нужных местах, чтобы изобразить поддержку доклада съездом.

Особый смысл происходящего заключался в том, что в зале находилась высшая номенклатура партии и государства. А Хрущев приводил факт за фактом, один страшнее другого. Уходили с заседания, низко наклонив головы. Шок был невообразимо глубоким. Особенно от того, что на этот раз официально сообщили о преступлениях «самого» Сталина — «гениального вождя всех времен и народов». Так он именовался в то время.

Подавляющая часть чиновников аппарата ЦК доклад Хрущева встретила отрицательно, но открытых разговоров не было. Шушукались по углам. Не разобрался Никита. Такой удар партия может и не пережить. Под партией аппарат имел в виду себя. В практической работе он с ходу начал саботировать решения съезда Точно так же аппарат повел себя и в период Перестройки.

Тогда я не знал о закулисной борьбе, между строчками читать не умел, все слова, сказанные «вождями», может быть за некоторыми исключениями, воспринимал как некие истины, не подлежащие сомнению. Вернее, не хотелось тратить силы на эти сомнения, ибо власть на то и власть, чтобы не ошибаться. И все же мучительные размышления грызли меня беспощадно и безостановочно. Стал усыхать рабочий энтузиазм, временами наступала апатия ко всему происходящему. Угнетала щемящая пустота в душе. И тем не менее я начал гораздо внимательнее прислушиваться к речам начальства и стал обнаруживать в них массу благоглупостей, вранья, притворства. Гораздо зорче поглядывал по сторонам и, прорываясь через психологическую завесу, мной же сооруженную, все чаще отмечал в поведении номенклатуры карьеризм, беспринципность, подхалимаж, интриганство. Это были горькие открытия, но запоздалые.

Все последующие месяцы пытался разобраться в самом себе, в своих метаниях. Прежде всего, хотел понять, почему слова Хрущева произвели на меня столь тяжкое впечатление? Что сыграло тут решающую роль? Может быть, падение на грешную землю звезды великой веры. Может быть, провинциальная наивность в убеждениях. Может быть, оскорбленное чувство ограбленной души. Может быть, еще что-то, таинственное, непознаваемое, скрытое от самого себя.


Шло время, известное еще под именем врача. Наступила политическая оттепель. Начал проходить озноб и в моих мозгах. Особенно помогали споры с друзьями, встречи с писателями. Круг знакомых расширялся. Иногда ходил на вечера поэзии в Политехническом. Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Роберт Рождественский, Римма Казакова — открывался новый и прекрасный мир. Но сознание продолжало раздваиваться. В известной мере я стал рабом мучительного притворства. Приспосабливался, лукавил, но все же старался не потерять самого себя, не опоганиться. И выработать свою, именно свою точку зрения.

В ЦК работать расхотелось. Искал выход. И нашел его. Скорее интуицией, чем разумом. Понял необходимость переучиться, заново прочитать все, что я читал прежде, обратиться к первоисточникам марксизма.

Обратился в ЦК с заявлением направить меня на учебу в Академию общественных наук. Два раза отказали. После третьего заявления к просьбе отнеслись положительно, но только после встречи с секретарем ЦК Петром Поспеловым, которую мне организовал мой старый друг Константин Зародов. Просьбу удовлетворили, однако при условии, что пойду учиться на кафедру истории КПСС. После неоднократных разговоров мне удалось убедить начальство в целесообразности другого решения. Руководство Академии долго не могло понять, почему я не хочу идти на кафедру истории партии, что было бы для работника ЦК, да еще историка, вполне логичным шагом. Но после XX съезда я просто не мог снова нырять в мутные волны. Выбрал кафедру международных отношений.

Много читал, сдавал экзамены, писал рефераты. Получал «пятерки». Только по политэкономии однажды схватил «четыре», поскольку отказался снять абзац из своего реферата о том, что абсолютного обнищания рабочего класса при капитализме быть просто не может — ни с научной точки зрения, ни с практической. Профессор Лапин уговаривал меня убрать этот абзац, но ему все-таки пришлось снизить оценку.

Я благодарен Академии. В мое время там была хорошая обстановка для учебы, для чтения, в том числе и запрещенных книг.

Политических дискуссий избегал, выступать на партийных собраниях отказывался. Сумятица в голове продолжала плясать свои танцы.

Меня часто спрашивают, когда произошел ощутимый перелом в моем сознании, когда я начал пересматривать свои взгляды на марксизм? Я уже писал о том, как подкрадывались ко мне сомнения, как они проникали в сознание, заставляли нервничать и… думать. Но сомнения лишь часть общего мировоззрения. Только проштудировав заново первоисточники «вероучителей», я понял (в основных измерениях) всю пустоту и нежизненность марксизма, его корневую противоречивость и демагогичность. Эти выводы успешно лечили меня от потрясений XX съезда.

Мы привыкли к формуле «марксизм-ленинизм». Но в ней нет единого содержания. Такого единого учения нет. В значительной мере это разные понятия. Марксизм — одна из культурологических концепций XIX века, каких было немало. Ленинизм — политологическая конструкция, на основе которой возник большевизм — форма власти экстремистского толка.

Российский большевизм по многим своим идеям и проявлениям явился прародителем европейского фашизма. Я обращаю на это внимание только потому, что мои первые сомнения и душевные ознобы были связаны вовсе не с марксизмом, которого я еще не знал, а с ленинско-сталинской практикой общественного устройства.

Наследник утопических предположений Маркса, Ленин, будучи мастером перевода теоретических схем на язык политических действий, вычленил из крайне противоречивых марксистских построений лишь те положения, которые отвечали главной ленинской идее — захвату власти. Большевистская платформа получила свои теоретические опоры: диктатура пролетариата, насильственная революция, классовая борьба, насилие как принцип управления государством, воинствующий атеизм, отрицание частной собственности, гражданского общества, семейного воспитания.

Когда я пришел ко всем этим выводам, искренне расстроился, что так долго обманывался, отмахивался от сомнений, боялся их высказывать, поскольку они легко могли помешать жизненной карьере. В те годы даже добрые дела можно было совершать только при условии, если ты лукавишь, играя с властью и с ее идеологией в прятки.

Впрочем, я и сейчас отвергаю для себя роль какого-то обвинителя Маркса. Каждому времени свойственны свои горизонты интеллекта и знаний. Ученый может ошибаться. Более того, он обязательно в чем-то ошибается, и даже его ошибки становятся порой тем плодородным слоем, который стимулирует развитие нового знания. В то же время ученый в большей мере, чем его другие современники, пленник догм и заблуждений своего времени, поскольку он — заложник инструментов познания: интеллектуальных, методологических, практических. Ученый, будучи творцом, неизбежно увлекается, что-то преувеличивает, а что-то преуменьшает, что-то идеализирует, а что-то, напротив, абсолютизирует.

Все это так, и упреки едва ли правомерны в отношении тех, кто честно ищет истину, кто постоянно сомневается в собственных заключениях, кто проверяет их снова и снова, решительно отбрасывая концепции, не оправдавшие себя в жизни.

Иное дело, когда свои открытия ученый начинает считать откровением, а себя — мессией. Так произошло и с основоположниками марксизма. Будучи апологетами утопий, марксисты напрочь проигнорировали простейшее правило: можно — и нужно — рубить лес, выкорчевывать пни под будущую ниву. При этом, однако, лес рубят не потому, что он плох, но потому, что необходимо место для другого, чего-то более важного. И не весь лес, а сколько надо, например, для пахоты. Но даже на расчищенном месте не уничтожают все, лесом созданное, ту плодородную почву, на которой только и может что-то вырасти. Если срыть этот слой, не будет ни прежнего леса, ни нового урожая. Не будет и того опыта прилежного земледельца, который позволит его дальним потомкам выращивать хлеб, восстанавливать леса и добиваться всего того, что делает человечество бессмертным.

Кроме всего прочего, меня меньше всего интересовал марксизм сам по себе. Предметом моего особого интереса был вопрос: почему именно на Марксову социальную утопию пошла наша страна и что из этого получилось?

А получилось то, что на основе политического монополизма и идеологической мифологии была сформирована военно-бюрократическая диктатура, отторгнувшая человека от собственности и власти. Она показала свою некомпетентность и античеловечность во всех областях жизни. В результате Россия во многом потеряла XX век. Исходная заданность «истинности» базовых устремлений оказалась предельно разрушительной. Превращение марксизма в партийно-государственную идеологию придало ему инквизиторские функции, сделало орудием мобилизации в целях борьбы, покорения и властвования.

К таким невеселым выводам, повторяю, пришел я после внимательного чтения домарксистских авторов, самих Маркса и Энгельса и их оппонентов, публицистики Ленина. В результате мой марксистский домик, сооруженный из банальностей: социалистический гуманизм, социалистическая демократия, партия, — ум, честь и совесть эпохи — и прочего словоблудия, рухнул. Я не почувствовал сожаления. Спасибо «классикам» за очищение моей головы от хлама «классиков».

Дышать и думать стало легче. Я снова обрел рабочую форму, начал гораздо пристальнее всматриваться в реальную жизнь, которая демонстрировала бездонную пропасть между марксистско-ленинским проектом общественного устройства и реальностями общественного бытия.


Тем временем «наверху» обстановка явно осложнялась. Уже вскоре после XX съезда струхнувшее руководство направило по партии три письма, в которых содержались требования усилить борьбу с антипартийными и антисоветскими настроениями. Эти письма — выразительный пример того, как аппарат начал борьбу против решений XX съезда, а значит, и против Хрущева.

В начале апреля 1956 года, то есть практически через месяц после съезда, Центральный Комитет обратился с письмом ко всем членам партии. Дело в том, что на собраниях люди стали называть, кроме Сталина, и другие фамилии членов Президиума ЦК, ответственных за репрессии. Глашатай сталинизма газета «Правда», пересказывая это письмо, призывала к борьбе против «демагогов» и «гнилых элементов», которые под видом обличения культа личности критикуют линию партии.

Письмо не оказало ожидаемого влияния на развитие политической ситуации. Оно как бы затерялось, утонуло в общественных дискуссиях.

В июле 1956 года ЦК направил второе письмо, в котором сообщалось о репрессивных партийных мерах: привлечении к ответственности отдельных коммунистов и роспуске парторганизации Теплотехнической лаборатории АН СССР за «неправильное» обсуждение решений XX съезда. Но и это не помогло. Стихийная, вышедшая из-под контроля десталинизация, несмотря на партийные «громы и молнии», мало-помалу захватывала массы, прежде всего образованную часть общества. Особой активностью отличалась писательская среда.

В октябре 1956 года вспыхнуло народное восстание в Венгрии.

Для его подавления в страну были введены советские войска. Венгерские события довели Президиум ЦК до истерики. Они, кроме всего прочего, послужили удобным поводом для новых нападок на Хрущева. Его обвиняли в том, что он дал толчок к оживлению и мобилизации всех контрреволюционных и антисоветских сил. Хрущев как-то заметил в узком кругу, что венгерские события — это удар по нему лично и по десталинизации. Заколебался Никита Сергеевич, не знал, что делать.

Он, конечно, понимал — об этом мне рассказывал потом его первый помощник Шуйский, — что письма ЦК к коммунистам только разжигают страсти, а не утихомиривают их. Но особенно «рогатые» в ЦК нажимали на Хрущева и добились своего. В декабре 1956 года было направлено третье письмо. Оно называлось так: «Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов». Письмо готовила комиссия во главе с Брежневым. В нее входили Маленков, Аристов, Беляев, Серов и Руденко. Письмо было грубое, бесноватое, полное угроз, за которыми явно виделся страх. Оно заканчивалось словами:

«ЦК КПСС с особой силой подчеркивает, что в отношении вражеского охвостья у нас не может быть двух мнений по поводу того, как с ним бороться. Диктатура пролетариата по отношению к антисоветским элементам должна быть беспощадной. Коммунисты, работающие в органах прокуратуры, суда и государственной безопасности, должны зорко стоять на страже интересов нашего социалистического государства, быть бдительными к проискам враждебных элементов и, в соответствии с законами Советской власти, своевременно пресекать преступные действия».

Итак, в лексиконе «вождей» вновь появилось «вражеское охвостье».

По стране прокатилась волна арестов и приговоров за «клевету на советскую действительность» и «ревизионизм». Только в первые месяцы 1957 года к уголовной ответственности было привлечено несколько сот человек. Тысячи людей, как-то проявивших себя сторонниками обновления общества, были брошены в лагеря и тюрьмы. ЦК КПСС ужесточил контроль за деятельностью идеологических учреждений, творческих союзов, научных центров, средств массовой информации. В специальных постановлениях резко осуждалась позиция тех газет и журналов, которые «слишком прямолинейно» поняли идеи доклада Хрущева.

Помню аппаратный ажиотаж в 1957 году вокруг проекта постановления о культе личности, который готовился в отделах ЦК. Я продолжал учиться, но по старой памяти меня пригласили в ЦК для работы над этим документом. Борьба шла за каждое слово, за каждую формулу, особенно за то, чтобы не дать в обиду сложившуюся систему, оставить в неприкосновенности коренные постулаты удобной, податливой для начальства и жестокой для всех остальных идеологии.

Уже тогда, несмотря на решения XX съезда, быстро набирала силу тенденция не только замолчать факты беззакония и произвола, но и обелить самого Сталина. Впрочем, тенденция эта и не умирала, а лишь временно притаилась. Главным при редактировании текста постановления был Михаил Суслов. Насколько я помню, его оппонентами выступали помощники Хрущева, особенно Лебедев.

В воспоминаниях Хрущева есть слова, в определенной мере раскрывающие его позицию по отношению к событиям после XX съезда. Он признал, что за три года после смерти Сталина «мы не смогли разорвать с прошлым, мы не могли набраться мужества, внутренней потребности и приоткрыть полог и заглянуть, что же там, за этой ширмой. Что кроется за тем, что было при Сталине… Мы сами, видимо, были скованы своей деятельностью под руководством Сталина, еще не освободившись от его давления».


До сих пор на коммунистических митингах — портреты Сталина, а в руководстве КПРФ и сегодня считают доклад Хрущева политически ошибочным. После его свержения с поста руководителя партии просталинские настроения стали особенно разухабистыми. Где-то году в 70-м я ехал в Кремль в одной машине с Сергеем Трапезниковым, заведующим тогда отделом науки ЦК, приближенным Брежнева. Он всю дорогу рассуждал о том, как устранить вред, нанесенный Хрущевым.

— Что же будет с марксизмом, когда мы умрем? — огорчался Трапезников. Говорил, что марксизм из революционного учения под натиском враждебных ревизионистских сил может превратиться в оппортунистическое, если ЦК будет и дальше недооценивать эту угрозу. В качестве главного ревизиониста мой собеседник называл Бориса Пономарева, секретаря ЦК. Ему же, Трапезникову, принадлежит занятная фраза из его книги по аграрному вопросу.

Над ней долго смеялись в Москве: «Волчья стая ревизионистов свила осиное гнездо». Оригинально, не правда ли?

Почему Хрущев начал сворачивать процесс десталинизации? Прежде всего, как мне представляется, потому, что, сказав правду о конкретных преступлениях Сталина, он испугался последствий своего исторического деяния, ибо в обществе началась дискуссия о характере самой системы. Помнил и свою личную вину в репрессиях. Кроме того, он видел мощную оппозицию внутри правящей элиты, включая таких сталинских «зубров», как Молотов, Каганович, Маленков. Он играл в прятки и с самим собой, и со своими коллегами по руководству.

Конечно, путь к прогрессу тяжел и долог. Когда я говорю о подвиге Хрущева, то отношу к нему лично:

во-первых, избавление миллионов людей от ГУЛАГов, развенчание Сталина, возвращение целых народов из ссылки;

во-вторых, освобождение крестьян от крепостничества, барщины, ликвидацию сельских «зон оседлости», выдачу крестьянам паспортов, введение единого для всех трудового законодательства;

в-третьих, поиск возможностей взаимопонимания и сотрудничества на международной арене, появление первых, пусть и небольших, пробоин в «железном занавесе».

Вроде бы выглядит странно, что я, выступая за утверждение свободы в России, сегодня отдаю должное одному из приближенных Сталина. С моей точки зрения, здесь нет противоречия, если честно заниматься поиском правды, продираясь сквозь джунгли сталинского варварства. В истории не всегда легко понять, где, когда и в чем Зло перевешивает Добро, и наоборот. То и другое частенько ходят вместе, парой. Так и тут. Хрущев чувствовал неладное, но не понимал, что сам мечется в темной комнате, надрывается на тупиковом пути. И все же хрущевский шаг — от дикости к цивилизованности, от животных инстинктов к просветлению разума, от иррациональности к ответственности — взбудоражил общество, что объективно послужило делу свободы.

Но, сделав заметный шаг в преодолении сталинизма, он не обнаружил ни способности, ни стремления действовать на опережение кризисного и катастрофического развития событий. Он был дитя времени и дитя системы, инерция крепко удерживала его сознание в политическом рабстве.

В связи с этим, нарушая хронологию, напомню о событиях в Новочеркасске в 1962 году. В первой половине года администрацией Новочеркасского электровозостроительного завода неоднократно пересматривались нормы выработки, в результате чего у многих рабочих заработная плата понизилась на 30 процентов. Утром 1 июня рабочие начали собираться в группы во дворе завода и обсуждать решение правительства о повышении розничных цен на мясомолочные продукты. По требованию митингующих к ним вышел директор завода. Собравшиеся говорили о ненормальных условиях труда, об отсутствии на заводе техники безопасности, плохих бытовых условиях и низких заработках. Директор повел себя высокомерно. Когда рабочие спросили у директора, как им теперь жить, он цинично ответил:

— Не хватает денег на хлеб — ешьте пирожки с ливером.

Эта фраза и оказалась последней искрой, взорвавшей митингующих. Они вышли на улицы города.

Уже днем 1 июня в Ростов прибыл член Президиума ЦК Кириленко, который с бранью стал отчитывать командующего военным округом генерала Плиева и начальника политуправления генерала Иващенко за бездействие. Кириленко потребовал немедленно ввести войска в Новочеркасск для пресечения «хулиганства». Хрущев согласился с его предложением.

В тот же день Кириленко вместе с Плиевым и Иващенко переехали в Новочеркасск. Сюда же прилетели Микоян, Козлов, Шелепин, Полянский, руководители центральных органов КГБ, командование внутренними войсками МВД. К городу подтягивались воинские части, а также силы внутренних войск МВД из Каменск-Шахтинского, Грозного и Ростова-на-Дону. Испуг высшей власти был неимоверным.

Безоружные люди колонной двинулись к центру города. Это было мирное шествие с красными флагами, портретами Ленина и цветами. Много детей и женщин. Когда толпа была примерно в 4–5 километрах от здания горкома партии, находившиеся там Козлов, Кириленко, Микоян доложили Хрущеву об обстановке и попросили разрешения отдать приказ на силовое пресечение демонстрации.

Рабочие, члены их семей — жены и дети — приблизились к зданию горкома на расстояние 50 — 100 метров. Здание было оцеплено войсками. Начался митинг, выступавшие требовали снижения цен на продукты питания и повышения заработной платы. В ответ был отдан приказ открыть огонь. Раздались выстрелы. 20 человек убили на месте, в том числе двух женщин. В больницах города оказалось 87 человек, позже трое из них умерло. Начались массовые аресты «зачинщиков беспорядков».

В делах осужденных есть любопытные свидетельства. Услышав грохот танков, на улицу выбежал в одних трусах (эта деталь не упущена в протоколе допроса) тракторист Катков. Будучи не совсем трезвым, он воскликнул:

— О Боже, и эти идут удовлетворять просьбы трудящихся!

Тракторист был осужден, а в приговоре сказано, что, «находясь около своего дома, злостно препятствовал продвижению военных машин, направляющихся для охраны НЭВЗа, допускал при этом враждебные, клеветнические выкрики».

Всего было осуждено 116 человек, семь из них приговорены к высшей мере наказания — расстрелу. Многие — к длительным срокам лишения свободы — от 10 до 15 лет. Власти сделали все возможное, чтобы скрыть происшедшее, в том числе и убийство десятков человек. Трупы были захоронены тайно на различных кладбищах Ростовской области.

В газетах не было сказано ни слова о событиях в Новочеркасске. Только 6 июня «Правда» упомянула об этом городе, сообщив, что там «трудящиеся правильно оценили повышение закупочных и розничных цен на мясо и масло». Конечно, правильно! «Правда» никогда не отличалась чувством юмора. В той же публикации похвалили новочеркассцев за трудовой энтузиазм. Так и написано: «Хорошо работают коллективы Новочеркасского электровозостроительного, электродного заводов…» В городе были проведены собрания в поддержку «мудрой политики партии и правительства».

…История любит парадоксы. Сначала Хрущев хоронил Сталина физически, был председателем похоронной комиссии. Потом хоронил политически — на XX съезде. На похоронах Сталина Хрущев поочередно предоставлял слово Маленкову, Берии, Молотову. Порядок был определен тем, что когда Сталин только еще умирал, верхушка перераспределила власть. Маленков — предсовмина, Берия и Молотов — первые заместители. А Хрущеву велено было сосредоточиться в ЦК, который отныне станет заниматься только идеологией и учетом кадров. Казалось бы, толковое решение.

Но, Боже мой, такие прожженные византийцы, а совершили столь грубую ошибку! Они просчитались, когда поверили, что Хрущев останется марионеткой нового триумвирата. Впрочем, психологически трудно было не ошибиться. Ведь это был тот самый Хрущев, который, обливаясь потом и тяжело дыша, плясал гопака на даче «вождя» в Волынском, а все дружно хлопали.

Надежда, что Хрущев столь же послушно будет плясать под свистульку «новых вождей», не оправдалась. Хрущев обманул всех, играя на том, что у партии отбирают власть. Он оказался хитрее всех, проницательнее всех и беспринципнее всех. Проворнее и ловчее.

В этой связи особо надо сказать об июньском пленуме ЦК 1957 года. На этом пленуме снова решалась судьба страны. В течение года после XX съезда Хрущев уже сделал заметные уступки сталинистам в Президиуме ЦК.

До нас, аспирантов Академии, мелкими кусочками доходила информация, что вот-вот Хрущева освободят от работы. Однако кто будет его снимать — сторонники десталинизации иди ее противники, — так и не прояснилось до последних дней пленума. Москва жила слухами. Все устали от политики. Совсем недавно хоронили Сталина, поплакали, хотя и не все. Потом расстреляли Берию. Одобрили. Сняли Маленкова. Отнеслись равнодушно. Потом XX съезд — настороженно. А теперь какая-то новая склока. Надоело.

Пленум, о котором я упомянул, интересен тем, что до него и на нем Хрущев показал себя мастером политической интриги.

…Собрался Президиум ЦК. Неприятности для Хрущева начались сразу же после того, как члены Президиума расселись по своим Местам. Стенограммы этого заседания не велось, о деталях случившегося рассказали его участники на созванном позже пленуме.

Еще до формального начала заседания было высказано требование, чтобы его вел Николай Булганин, а не Хрущев, как обычно. Замысел ясен — в центре мишени оказался Хрущев.

В чем же его обвиняли? Упреки были достаточно банальными, но во многом правильными. Перечислю некоторые из них: нарушение принципов коллективности, нарастание культа личности, грубость и нетерпимость к отдельным членам Президиума, подавление инициативы советских органов, крупные просчеты в сельском хозяйстве, опасные кульбиты во внешней политике. Было высказано сомнение в целесообразности поста первого секретаря ЦК КПСС. Предлагали вернуться к практике, когда практически все государственные вопросы решались на заседаниях Совнаркома, а ЦК занималось сугубо партийными делами.

Президиум заседал четыре дня. В итоге большинство членов Президиума — предсовмина Булганин, председатель Верховного Совета Ворошилов, первые заместители предсовмина Молотов и Каганович, заместители предсовмина Маленков, Первухин, Сабуров — семью голосами против четырех проголосовали за освобождение Хрущева от занимаемой должности.

Казалось, все решено. Но Хрущев нашел возможность обвести своих коллег вокруг пальца. По его указанию Иван Серов (КГБ) самолетами доставил в Москву нескольких наиболее влиятельных первых секретарей из провинции, членов ЦК, которые решительно высказались в пользу Хрущева. Антихрущевское ядро явно спасовало. В результате С обсуждения был снят вопрос о смещении Хрущева, а также принято решение о созыве пленума сразу же после заседаний Президиума.

Рассказывают, что в тот момент, когда Хрущев потерпел поражение, он начал оправдываться, признавать ошибки, обещал исправить их. Ясно, что хотел выиграть время. Но когда с мест приехали члены ЦК и Хрущев узнал, как они настроены, он обрел «второе дыхание», вернул себе прежнюю жесткость и боевитость.

Внеочередной пленум ЦК открылся 22 июня, в субботу, и закончился тоже в субботу, 29 июня. На первом заседании председательствовал Хрущев, на остальных — Суслов. Кстати, он же будет председательствовать и на пленуме в 1964 году, когда освободят Хрущева Вводный доклад, названный информационным, сделал тоже Суслов. Прения открыл маршал Жуков. Огласил документы по репрессиям, которые обличали Молотова, Кагановича, Маленкова в совершении преступлений. Они были названы в качестве основных виновников политических арестов и расстрелов. Однако Каганович, обратив внимание на принцип избирательности в упоминании лиц, обратился с прямым вопросом к Хрущеву:

— А вы разве не подписывали бумаги о расстрелах по Украине?

Тот ушел от ответа.

Что касается Жукова, то он, спасая Хрущева, уже на этом пленуме обрек себя на скорую расправу, поставил вопрос о необходимости тщательного изучения массовых репрессий и наказания всех виновных в этих преступлениях, настаивал на перевод их в разряд «уголовных». Он назвал этот вопрос главным в жизни партии. Однако к его призывам отнеслись сдержанно. Члены ЦК не хотели дальнейших разоблачений, ибо вопрос решали сами преступники.

Сценарий пленума был скроен по старым сталинским моделям. «Обвиняемые» имели право только оправдываться. Их выступления прерывались грубыми репликами. В этом отношении пленум явил собой «образец» дискуссии по-большевистски — с бранными выражениями сторонников Хрущева, унижающими человеческое достоинство оппонентов. Одна сторона боролась за свою жизнь, другая, расстилаясь перед Хрущевым, за свою власть. В конце пленума почти все «обвиняемые» сами клеймили допущенные свои ошибки и в унизительном тоне умоляли простить их.


Кто же одержал победу в борьбе за власть, вернее, за первое кресло в иерархии? Конечно, Хрущев. Он оказался гораздо проворнее остальных в своих политических действиях, точнее в оценках обстановки в номенклатурной среде. Он сделал ставку на политиков нового поколения, начавших карьеру уже в послевоенную пору. Новая генерация не хотела возвращаться к «сверхнапряженности» сталинского времени. Заметно было ее стремление к размеренной, хорошо обеспеченной жизни и безнаказанности. Самая сокровенная мечта — остаться у власти до конца жизни. Именно это поколение партийной элиты и определило содержание брежневского застоя.

Аппарат партии и карательные органы не играли решающей роли в этих событиях. Подчеркиваю, решающей. Партийные чиновники продолжали колебаться. Спецслужбы еще только восстанавливали свое влияние после расстрела Берии и его ближайшего окружения. Обществу все больше и больше открывались чудовищные факты массовых репрессий, фальсификации политических обвинений с помощью пыток и истязаний арестованных. Выявлялось подлинное место карательных органов в механизме власти, в том числе и в кадровом формировании ее высшего эшелона.

Итак, оставалась армия. Во главе ее стоял признанный полководец. Армия оказалась единственной действенной силой в борьбе за власть. Именно к ней обратился Хрущев за помощью при аресте Берии и его сообщников. Не будь Жукова, трудно сказать, как бы повернулось дело с Хрущевым. Но, повторяю, именно эта роль и погубила Жукова. Документы свидетельствуют, что уже в августе 1957 года началась подготовка к его смещению. Из стенограммы пленума было вычеркнуто более трех десятков реплик Жукова и многие положительные оценки маршала, прозвучавшие в речах участников пленума.

Из выступления Брежнева были изъяты фразы: «Тов. Жуков является твердым, волевым, принципиальным и честным человеком», «Мы с ним условились стоять на защите генеральной линии партии». Была вычеркнута реплика Жукова «о привлечении виновных к ответственности». На полях карандашная пометка: «Снято т. Брежневым».

В начале октября 1957 года на пленуме ЦК маршал был обвинен в попытках принизить роль политорганов в армии, в бонапартизме, снят со всех постов и выведен из состава Центрального Комитета.

Кстати, никто не заступился за Жукова. Как только его отхлестали по всем статьям, подхалимствующая братия, как это всегда водилось, начала поход против маршала. Освобожденный от всех постов, он был поставлен вне общества. На встречах с друзьями, товарищами по фронту Жуков открыто выражает возмущение расправой над ним и высказывает свое мнение о некоторых руководителях партии и правительства, не особенно стесняясь в выражениях. Он, конечно, понимал, что находится под колпаком госбезопасности, что каждое его слово записывается, что в его окружении немало стукачей. Однако то ли он уже ничего не боялся, то ли говорил с умыслом, провоцируя какую-то реакцию.

И реакция последовала. 27 мая 1963 года председатель КГБ Семичастный пишет записку в Президиум ЦК за номером 1447/с. В ней сообщалось, что, по агентурным данным, Жуков ведет «неправильные» разговоры, критикует руководителей партии и правительства, употребляя оскорбительные слова в своих характеристиках.

Сохранилась протокольная запись заседания Президиума ЦК от 7 июня 1963 года. Выступили Хрущев, Брежнев, Косыгин, Суслов, Устинов. Принимается решение:

«Тт. Брежневу, Швернику, Сердюку: Вызвать в ЦК Жукова Г. К. и предупредить. Если не поймет, тогда исключить из партии и арестовать».

Я пытался найти какие-то следы, чем же закончился вызов Жукова в ЦК. Ничего обнаружить не удалось. Но, судя по дальнейшему ходу событий, такая беседа в той или иной форме состоялась. Вероятно, под влиянием этой угрозы со стороны Президиума Жуков в феврале 1964 года пишет письмо Хрущеву и Микояну. Вот отрывки из этого письма:

«Я обращаюсь к Вам по поводу систематических клеветнических выпадов против меня и умышленного извращения фактов моей деятельности…

…В ряде мемуаров, в журналах, в различных выступлениях высказывались и высказываются всякие небылицы, опорочивающие мою деятельность как в годы Великой Отечественной войны, а также в послевоенный период. Какие только ярлыки не приклеивали мне начиная с конца 1957 г. и по сей день:

и что я новоявленный Наполеон, державший бонапартистский курс;

— у меня нарастали тенденции к неограниченной власти в армии и стране;

мною воспрещена в армии какая бы то ни было партийная критика в поведении и в работе коммунистов-начальников всех степеней;

и что я авантюрист, унтер-пришибеев, ревизионист и тому подобное.

…В 1937 — 38 годах меня пытались ошельмовать и приклеить ярлык врага народа. И, как мне было известно, особенно в этом отношении старались бывший член Военного Совета Белорусского военного округа Ф. И. Голиков (ныне маршал) и нач. ПУРККА Мехлис, проводивший чистку командно-политического состава Белорусского ВО.

В 1946 году под руководством Абакумова и Берии на меня было сфабриковано клеветническое дело. Тогда меня обвинили в нелояльном отношении к Сталину. Берия и Абакумов шли дальше и пугачи Сталина наличием у Жукова бонапартистских тенденций и что я очень опасный для него человек.

…Как Вам известно, после смерти Сталина и расстрела Берии постановление ЦК о нелояльном моем отношении к Сталину и прочих сфабрикованных обвинениях Президиумом ЦК было отменено. Но вот сейчас на меня вновь клеветники наговаривают всякие небылицы…»

Ответа Жуков не получил.

Начало страдного пути Жукова положил Сталин. Затем последовал кошмар хрущевского судилища. Новую чашу испытаний он допивал уже при Брежневе, когда разыгралась долгая эпопея с опубликованием его мемуаров. В силу своих должностных обязанностей я оказался участником всей этой неприглядной истории.

Приближалась 20-я годовщина Победы над гитлеризмом. Председатель правления АПН Борис Бурков направил в ЦК письмо с предложением опубликовать в Советском Союзе и за рубежом статьи видных военачальников, включая статью Жукова. Вопрос обсуждался на Президиуме ЦК. Буркову сказали, что печатать статьи Жукова и о Жукове преждевременно.

В марте 1965 года маршал обращается в ЦК с новым письмом, в очередной раз описывает все, что он пережил за семь с половиной лет после октябрьского пленума ЦК 1957 года. Просит отменить решение, навязанное, как пишет Жуков, Хрущевым.

И на сей раз Жуков не получил ответа.

Мне известно, что в это время Жуков особенно активно работал над мемуарами. В ноябре 1966 года он вновь обращается в ЦК — к Брежневу и Косыгину. Пишет, что его угнетает продолжающаяся дискриминация, а также о том, что поскольку 2 декабря у него юбилей, он просит накануне своего 70-летия и в дни 25-летия разгрома немецких войск под Москвой еще раз рассмотреть вопрос о справедливом к нему отношении.

И снова стена молчания.

Тот факт, что Жуков готовит мемуары, беспокоил многих, особенно военных, да и политиков тоже. Многие высшие военачальники боялись возможных оценок маршала. Тема жуковских мемуаров стала обрастать разными домыслами. В ЦК доминировало настроение в пользу их публикации, но руководство Минобороны упорно стояло на своем. Брежнев не торопился высказывать свою точку зрения, выжидал, хотел быть уверенным, что Жуков не расскажет о его, Брежнева, поведении на октябрьском пленуме, а также не напомнит о реальных «военных заслугах» руководителя государства. Иными словами, жуковские мемуары стали чуть ли не главным политическим вопросом.

Многоопытный, искушенный в византийстве Андрей Громыко в начале июня 1968 года рассылает «по верху» запись беседы третьего секретаря посольства СССР в Великобритании Кутузова с издателем Флегоном. Речь шла о мемуарах Жукова. Флегон заявил, что располагает копией мемуаров и намерен ее продать какому-нибудь издательству. Возможно, сказал Флегон, рукопись купят в США за миллион долларов.

Дипломат ответил Флегону в том плане, что Жуков — заслуженный военный и государственный деятель, но сейчас он стар, здоровье его пошатнулось, а поэтому публикация мемуаров, тайно вывезенных за рубеж, нанесет ему «непоправимый ущерб». Кутузов добавил, что подобная публикация может нанести ущерб и «государственным интересам Советского Союза». Жуков «это не какой-нибудь писатель Солженицын. Очень жаль старого маршала».

Беседа полна лицемерия, но именно она подтолкнула к тому, чтобы ускорить публикацию мемуаров. Как потом выяснилось, сам Жуков к утечке копии рукописи за рубеж никакого отношения не имел.

20 июня 1968 года отделы ЦК, в том числе и отдел пропаганды, где я работал в это время, вносят предложение издать мемуары Жукова на русском и иностранных языках. В записке сообщалось, что Жуков представил мемуары в издательство АПН еще в 1966 году. Тогда же было поручено редакционной группе совместно с автором внести в рукопись необходимые исправления и дополнения. При доработке основное внимание требовалось уделить «устранению субъективных оценок наиболее важных событий Великой Отечественной войны».

К этой записке мы приложили отзыв Гречко, Якубовского, Захарова, Епишева. После комплиментов в адрес Жукова начальники Минобороны писали, что мемуары нуждаются в существенной доработке. Военачальники утверждали, что

«Некоторые оценки предвоенного периода, данные в мемуарах, серьезно противоречат исторической действительности, принижают огромную работу партии и правительства по повышению военного могущества СССР, в неверном свете рисуют причины наших неудач в первый период Великой Отечественной войны. У автора получается, что эти причины кроются прежде всего в ошибках и просчетах политического руководства, которое якобы не приняло необходимых мер для подготовки наших вооруженных сил к отражению гитлеровской агрессии. Объективные же обстоятельства, определившие временное преимущество немецко-фашистских войск, упоминаются в рукописи вскользь».

Рецензенты жаловались, что Сталин, дескать, в некоторых случаях изображен Жуковым недостаточно хорошо осведомленным в военных вопросах, не знающим основных законов оперативностратегического искусства.

Историки, партийные журналисты, военные — все наперебой и вместе учили Жукова, что и как должен он вспоминать, о чем и каким образом размышлять. Тогда это не считалось ни диким, ни странным. А поскольку отзывы военных не исключали возможность публикации мемуаров после «переработки», их и надо было приложить к нашей записке.

Предложение обсуждалось на высшем уровне. Было высказано требование добавить главу о роли политработников в армии. Однако Георгий Константинович наотрез отказался писать такую главу. Уговоры не помогали. Сообщили об этом «наверх» — реакции никакой. Не хочет, и не надо. Беда невелика.

Через какое-то время новый руководитель АПН Иван Удальцов попросил маршала о встрече со мной. Сначала Жуков отказался — он не любил политический аппарат, а затем все же согласился. Я обязан был попросить разрешения на эту встречу у секретаря ЦК Демичева, но раздумал, опасаясь, что разрешения не получу.

Вместе с Удальцовым приехали к маршалу на дачу. Он был хмур, суров. Поздоровались, сели, молчим. Наконец Жуков буркнул:

— Ну?

Удальцов начал объяснять ситуацию, особенно подчеркивая ценность для народа мемуаров человека, который своим талантом спас страну от порабощения. И все в том же духе. Удальцов — фронтовик. Он уважал Жукова, а потому не стеснялся в комплиментах. Кажется, разговор налаживался. Но тут Удальцов совершил оплошность: упомянул о позиции военных. Маршал опять напрягся, и мы услышали раздраженную речь полководца о руководстве Минобороны.

— Кто они такие? Подхалимы! Бездари! Трусы!

Тирада была длинной и гневной. Видимо, Жуков еще помнил о предательстве генералов и маршалов — товарищей по оружию, когда они вместе с партийной номенклатурой размазывали его по стене на октябрьском пленуме 1957 года. Не забыл и не простил. Немного успокоившись, сказал:

— Не буду писать такую главу.

Наступило молчание, оно затягивалось. Возникла неловкость. Жуков продолжал молчать. Мы тоже были в растерянности, никак не могли взять в толк: уходить или еще посидеть? Вдруг маршал оживился, как будто что-то вспомнил. Он обратился ко мне:

— Расскажите о себе. Мне Иван Иванович сказал, что вы фронтовик. Где воевали? В каком качестве?

Я коротко рассказал, где родился, когда взяли в армию. О ранении, о госпитале. Георгий Константинович слушал внимательно. Но когда я упомянул, что воевал на Волховском фронте, он прервал меня и начал рассказывать о Ленинграде, Волховском фронте, перечислил имена многих сослуживцев, командиров подразделений, вспомнил некоторые военные эпизоды… Лед растаял. Беседа продолжалась почти на равных — маршала, творившего историю, и старшего лейтенанта, кормившего вшей в болотах под Ленинградом и Новгородом.

Знаменитый маршал — суровое лицо, упрямый подбородок, строгие таза — на моих глазах превращался в человека, совсем не похожего на полководца. Он словно вернулся на ту войну. Мы слушали, затаив дыхание. Георгий Константинович ни словом не обмолвился о своей изоляции, но то, что он, не будучи особо словоохотливым, так разговорился, явно свидетельствовало, что он без-мерно устал, хотел высказаться, излить, как говорят, душу.

— Извините, я что-то заболтался, — сказал он и неожиданно улыбнулся.

А затем, сменив тему, вдруг спросил меня:

— А ты помнишь, старший лейтенант, своего политрука и комиссара бригады?

Сказано было не без ехидства.

— Конечно.

— А фамилии помнишь?

— Лапчинский и Ксенз.

— Ну и как?

— Хорошие и храбрые люди.

— Да, я сейчас, — сказал Жуков, — вспоминаю одного политработника, который заменил в бою убитого комполка и прекрасно справился со своей ролью. А в целом я стоял и стою за единоначалие в армии… Ну, ладно. Сам писать главу о политработе не буду. Если хотите, пишите, а я добавлю, если что-то вспомню.

Расстались по-доброму.


Сколотили группу для написания этой главы. В основном готовил ее Вадим Комолов — руководитель издательства АПН. По ходу дела он поругался с военными, которые грозились, что все равно не дадут напечатать мемуары Жукова. Да и у нас настроение было не ахти какое. Выручил случай, а может быть, и хитрость Брежнева. Пронесся слух, что Леонид Ильич позвонил Жукову и поздравил его с Днем Советской Армии. Все сразу же изменилось, работа над мемуарами закипела.

Уже в июле 1968 года отделы ЦК докладывали, что после доработки мемуары представляют собой высокопатриотическое произведение, в нем учтены замечания военных, показана роль военных комиссаров, введена новая глава, раскрывающая содержание мероприятий партии и правительства по мобилизации материальных ресурсов и всех сил народа для укрепления обороны, устранены субъективные оценки действий отдельных военачальников.

Конечно, записка во многом была лукавой. Эти мемуары в отделах ЦК никем, кроме меня, не читались, но настроение к тому времени уже изменилось.

Вскоре мемуары вышли в свет, причем большим тиражом. Однако одну главу по настоянию военных все-таки изъяли.

Честно говоря, я не ожидал, что Георгий Константинович вспомнит обо мне. Но однажды получил его книгу с дарственными строками.

Уважаемый Александр Николаевич!

Выражаю Вам свою признательность за поддержку, оказанную книге «Воспоминания и размышления». Надеюсь, она послужит патриотическому воспитанию нашей молодежи.

Март 1969 г. Г. Жуков.

Он прислал мне и свой фотопортрет с надписью из добрых слов. Я был, конечно, рад. Снова прокручивал в голове волнительную встречу.

А Вадиму Комолову военные все-таки отомстили. Его посадили в тюрьму по доносу, якобы за продажу немецкому издательству какого-то космического снимка, не стоящего, как потом оказалось, и выеденного яйца.


Уж коль я рассказал о встрече с Жуковым, полагаю уместным заодно упомянуть и о встречах с другими участниками драмы, разыгравшейся на пленуме ЦК в 1957 году.

В годы инструкторские я познакомился непосредственно только с Лазарем Кагановичем, и то совсем случайно. Лежал в больнице на улице Грановского. Открылась фронтовая рана. В палате было четверо. Один из больных — очень пожилой — представился как член партии с 1902 года. Он рассказывал нам всякого рода случаи из дореволюционной и послереволюционной жизни. С легкостью сыпал фамилиями «вождей», называл их уменьшительными именами, иногда поругивал.

— Никита? Кто он такой? Молотов? Да знаю я его!

Слушать было интересно, но верили мы далеко не всему, что он говорил. Иногда он обращался и ко мне: вот вы там, в ЦК, неужели не видите, как извращаются ленинские принципы? Оппортунизм сплошной!

И все-таки пришлось поверить старому затейнику, что он действительно знаком с «вождями». Однажды в палату энергично вошел крупный, плотного телосложения человек, быстро обвел всех глазами и направился в угол, где лежал, как выяснилось потом, его старый товарищ, а одно время даже начальник по партийному подполью. Я узнал пришедшего, но никак не мог поверить, что это он, Каганович Лазарь Моисеевич. Они долго разговаривали, вернее, спорили. Старик буквально нападал на Кагановича, иногда повышал голос. Каганович успокаивал его, даже оправдывался, видимо, знал о близком конце человека. Из палаты нас не выгнали, мы навострили уши, а потом еще долго обсуждали встречу с одним из «обладателей истины».

А разговор-то шел простецкий, более того, хозяином был «старик». Он не раз вопрошал: а помнишь, как я тебя учил? А помнишь, что ты вытворял? И без конца спрашивал: почему так, почему эдак? Иногда Каганович огрызался. Видно было, как он начал уставать от «выволочки» своего старого воспитателя. Стал прощаться, подошел и ко мне. Спросил, где работаю. Я ответил. Хорошо, сказал он. Пожал руку и ушел. А старик еще долго бушевал, выражая свое недовольство тем, что дела в стране пошли не туда, не по Ленину. А куда надо, он нам так и не поведал. Это было в 1954 году.

Во время начавшейся конфронтации с Китаем меня пригласил к себе Леонид Ильичев и сказал: «Свяжись с Булганиным. Он знает, ждет тебя. Суть дела в следующем. Китайское руководство распространяет тезис, что „старая гвардия“ не поддерживает антики-тайскую позицию Хрущева. Это не так. На Политбюро решили поручить Булганину выступить в печати на эту тему и заявить о поддержке линии партии».

Я сделал вялую попытку уйти от поручения, сказав, что я не китаист, не знаю существа дискуссии, что в ЦК целых два международных отдела. Ильичев выслушал меня и сказал: иди и пиши. Пошел. В голове ни единой путной мысли. Советоваться ни с кем не велено. Позвонил Булганину. Договорились встретиться на следующий день. Тем временем заставил себя сесть за статью, начал складывать вместе разного рода штампы.

Наутро поехал к Булганину Около подъезда ходят молодые люди, все, как один, в белых рубашках. Дело было летом. Дверь открыл сам Булганин, пригласил в свою маленькую двухкомнатную квартиру. Был любезен, в хорошем настроении, видимо, от оказанного Политбюро доверия. Стал говорить о себе, в частности рассказал о деталях ареста, а потом расстрела Берии, о генералах Москаленко, Батицком. Жукова не упомянул. Вспомнил и одну деталь. Когда наступила минута расстрела и Берия понял это, он в ужасе закричал: «Вы не можете этого сделать, не можете!»

Булганин рассказывал обо всем этом взволнованно, как о героическом подвиге. Понятно, что я развесил уши, слушал с большим интересом, все это было внове для меня. Потом пили кофе, он предложил коньячку. Выпили. И только после этого перешли к делу. Поговорили. Николай Александрович повозмущался позицией китайцев. Я понял одно: он абсолютно ничего об этом не знает.

Показал статью. Мои беспомощные восклицания ему очень понравились. Он нахваливал их, полагая, видимо, что они уже утверждены в ЦК. Долго не хотел отпускать меня, говорил, говорил, всем своим поведением демонстрируя свою усталость от одиночества. Содержание статьи его мало интересовало. Договорились встретиться через два дня. Вернувшись, я доложил о встрече Ильичеву, упомянул о мальчиках у подъезда. Он позвонил в КГБ и сказал, что Яковлев выполняет поручение Политбюро.

Тем же вечером я переписал статью заново, утром показал Ильичеву. Тот поворчал, а он любил это делать («Дерьмо, — говаривал он, — но еще не застыло»), сделал несколько замечаний. Я еще поработал, снова показал Леониду Федоровичу. Он прочитал и отпустил с миром. Поехал к Булганину. Тот обрадовался, встретил меня, как родственника. И снова говорил, говорил… Вскользь, на всякий случай, упомянул и о своем уважении к Хрущеву, об их давней дружбе. Статью подписал не читая.

Мне стало жаль этого одинокого человека, которого ветер случайностей вынес на верхнюю площадку власти, а затем брякнул о землю. Серенький, маленький человечек, оставленный всеми бывшими «друзьями» коротать свое одиночество. Его выбросили на свалку, словно потрепанный ботинок, как и он туда же выбрасывал других.

Статью на Политбюро одобрили, но не напечатали. Решили, что использовать «бывших» в борьбе с китайским руководством — значит показать слабость данного руководства.

— Не будем обращаться к старой рухляди. Своего авторитета, хватит, — сказал Хрущев.

Третья встреча совсем случайная. С Молотовым. Это было весной 1973 года. Меня уже освободили от работы в ЦК. Перед тем как поехать в Канаду, мы с женой решили отдохнуть. В «Барвихе» встретил Сергея Михалкова. Отличный рассказчик, много знает.

Я помогал ему в организации киножурнала «Фитиль». Михалков с юмором рассказывал о своих многочисленных встречах с руководителями партии и правительства, особенно в то время, когда они с Эль-Регистаном сочиняли гимн СССР. Мы гуляли по парку почти ежедневно. Однажды направились в сторону Жуковки. Вдруг он остановил меня и сказал:

— Смотри, Молотов идет!

Навстречу шел невысокого роста человек, чуть сгорбившись, с палочкой в руках. Они оба обрадовались встрече, долго трясли друг другу руки. Обменялись обычными фразами о здоровье. Затем Молотов сказал:

— Представьте мне вашего спутника.

Поздоровались. Неожиданно Молотов спросил меня:

— Это вы опубликовали статью в «Литературной газете»?

— Я, Вячеслав Михайлович. — Он имел в виду статью «Против антиисторизма».

— Прекрасная статья, верная, нужная. Я тоже замечаю тенденции к шовинизму и национализму. Опасное дело. Владимир Ильич часто предупреждал нас об этом.

Он еще что-то говорил в том же духе. Затем Молотов и Михалков ударились в воспоминания. Я стоял и слушал.

И еще об одном партийном «вожде» стоит, пожалуй, рассказать. Кому-то из постоянных «сидельцев» на дачах, где писались разные документы, пришла в голову мысль приглашать поужинать вместе наиболее интересных людей. Побывали у нас видные писатели, художники, кинорежиссеры. Рискнули пригласить Микояна — он был уже в отставке. Анастас Иванович охотно принял приглашение. Рассказывал о Сталине, его врожденной подозрительности, недоверчивости. Говорил о растерянности Сталина в начале войны. Коснулся он и самоубийства жены Сталина. «Мы сидели вот на этой даче в гостях у Горького, ужинали, разговаривали, шутили. Тухачевский привел с собой знаменитую актрису, которая была в декольте. Сталин начал делать из хлеба маленькие шарики и бросать их в „свободное пространство“ актрисы. Аллилуевой, понятно, все это не понравилось. Она что-то сказала, но Сталин ответил грубостью.

Ворошилов, желая, видимо, как-то смягчить скандал, поднял тост за женщин, но Сталин бокал не взял и продолжал сидеть, смотря в сторону актрисы. Аллилуева швырнула стакан и пошла к дверям. Кто-то пошел за ней, но Сталин бросил: „Пусть уезжает“. Вскоре сообщили, что Аллилуева застрелилась. Сталин очень переживал эту смерть, но разговоры о том, что он чуть ли не каждый день по утрам ездил на могилу жены, неверны. Я вообще не знаю случая, чтобы Сталин посетил могилу жены», — закончил свой рассказ Анастас Иванович.

Он произвел на меня впечатление рассудительного человека. И снова возникал один и тот же вопрос: как он мог участвовать в той кровавой вакханалии, безжалостно отправлял на смерть невинных людей? Микоян как-то сказал о себе и своих сподвижниках: «Все мы были мерзавцами». На подобное признание способен был еще только Хрущев.

С более поздними «вождями», послехрущевскими, я встречался регулярно, но это уже не так интересно.


Заканчивая заметки о встречах и событиях того времени, я бы хотел сказать еще вот о чем. После смерти Сталина состоялось семь пленумов ЦК. Два мартовских 1953 года — все «небожители» клялись в верности друг другу и делили власть. В июне 1953 года выбросили из руководства Берию. В октябре 1955 года сняли Маленкова с поста предсовмина. В июне 1957 года удалили из руководства Маленкова, Молотова, Кагановича, а в октябре того же года — Жукова. В октябре 1964 года сняли Хрущева.

Перечисляя хрущевские кадровые пленумы, я хотел бы обратить внимание только на одну сторону этого одиннадцатилетнего периода. Как голодные койоты, перегрызлись между собой все бывшие друзья, собутыльники, родственники, идеологические единоверцы. Одни и те же участники драмы, в основном те же самые ораторы, но какие разные речи от пленума к пленуму. Позабыв вчерашние дружеские связи, презрев стыд и свои подхалимские речи, они поливали грязью любого, кто оказывался в роли очередного обвиняемого.

Сохранились блокноты, записные книжки, настольные календари Брежнева с записями тех лет, когда он еще не был генеральным секретарем. Многие записи касались Хрущева. После каждого выступления Никиты Сергеевича Брежнев отмечал у себя: «Прекрасно, какие точные формулировки!» Подобострастие лилось через край, хотя в общем-то, как потом выяснилось, Леонид Ильич не любил Хрущева, но рассчитывал на то, что спецслужба донесет эти восклицания до «хозяина».


… В 1960 году я снова вернулся в аппарат ЦК КПСС после учебы в Академии общественных наук, но теперь уже в отдел пропаганды и агитации. Ильичев предложил мне пойти в сектор агитации, который возглавлял Константин Черненко — будущий генсек. Я отказался. И конечно же, вовсе не потому, что там Черненко, он был свойский парень — мы его звали просто Костя, а потому, что я знал все эти спектакли, «потемкинские деревни» с агитаторами и агитацией. И все об этом знали.

Через какое-то время меня перевели в сектор газет, о чем я и просил Ильичева. Печать, особенно ее ошибки, была, как и всегда, основной темой разговоров на разных партийных совещаниях, секретариатах. С тех пор как я себя помню в качестве журналиста и партийного работника, газеты, радио, а потом и телевидение постоянно работали в экстремальных условиях. Бесконечная череда снятий с работы, исключений из партии, выговоров, проработок, снижения тиражей в качестве наказания (тиражи определялись не подпиской, а решениями ЦК). Иногда, если «заблудившийся» редактор исправлялся и начинал вести себя дисциплинированно, его подвигали поближе к власти, что изображалось как «доверие».

Особенно противны были жалобы местных партийных руководителей. Как только появлялся острый материал, в ЦК немедленно направлялась цидуля о том, что печать извращает факты, не показывает «огромную» работу парторганизаций, «игнорирует» достижения. И каждый раз приходилось разбираться, проверять, докладывать. Все, как положено.

И когда сегодня, спустя полсотни лет, слышу от думцев, коммунистических функционеров и госчиновников разного рода претензии к печати, я с тоской думаю, что политическая культура, которую насаждали большевики, осталась на том же диком уровне, что и прежде. Как это старо и пошло. Печать душили все лидеры государства, начиная с Ленина.

Вскоре меня перевели на должность заведующего сектором. Дело было абсолютно незнакомое. Но постепенно втянулся в «информационную империю будущего». Когда перешел в новый кабинет, то увидел, что какие-то люди таскают в мою комнату свертки бумаг и складывают к стене.

— Что это? — спрашиваю.

— Тексты вчерашних радиопередач.

— Зачем они мне?

— Мы не знаем.

Позвал инструкторов сектора. Они мне объяснили, что такая практика существует с незапамятных времен. К чтению привлекаются журналисты, в основном пенсионеры, они и составляют обзоры. Время от времени эти обзоры рассылаются секретарям ЦК, а иногда выносятся на заседание Секретариата. Чаще всего заканчивалось тем, что кто-то получал выговор по партийной линии. Например, Чернышеву, заместителю председателя радиокомитета, пришлось снимать сразу семь выговоров, когда его назначали послом в Бразилию. Согласно правилам, новый посол не мог поехать за границу с партийным выговором.

Я распорядился не присылать больше эти бумаги, что вызвало большую радость у радиокомитетчиков. Скажу также, что за время моей работы в секторе никто из радиожурналистов и телевизионщиков не был наказан по партийной линии. Жесткий идеологический контроль остался, идеологический террор закончился.


Что еще добром вспоминаю из этого периода? Строительство нового телецентра «Останкино».

Дело было так. Развитие телевидения в мире шло быстрыми темпами. Наша страна отставала. Наверху понимали, что у телевидения огромное будущее, но боялись, что оно может оказаться бесконтрольным из-за возможностей спутников. Различным институтам и центрам не раз поручалось исследовать способы защиты от зарубежного спутникового телевидения. Таких способов не нашлось. Обстановка диктовала необходимость развития телевизионного вещания.

На телевидении в это время работал Леонид Максаков — прекрасный человек, талантливый строитель. Он был заместителем председателя радиокомитета. Мы доверяли друг другу. Договорились, что он подготовит примерную смету строительства нового Центра (в валюте и рублях). Когда подсчитали, то оказалось, что все это будет стоить 127 млн рублей. Пошел к Ильичеву, он был сторонник идеи строительства. Читал мою бумагу хмуро, долго ворчал, а потом сказал:

— Не дадут.

Посоветовал, однако, пойти к Устинову, который ведал оборонной промышленностью. Тот принял меня хорошо, поскольку перед этим я готовил для него по какому-то случаю доклад, который похвалил Хрущев. Показал Устинову все прикидки по строительству, он долго их изучал, а потом сказал, что такую сумму на Политбюро не утвердят, слишком велика.

— Давайте сделаем по-другому. Подготовьте проект общего решения Политбюро, без деталей, с поручением Совмину рассмотреть этот вопрос и внести предложения в ЦК. Совмин имеет право самостоятельно израсходовать на какой-либо объект до 50 миллионов рублей. А я с Косыгиным договорюсь. Лишь бы начать — будем выделять деньги частями.

Так и сделали.

Надо, пожалуй, рассказать и о возникновении «Маяка». Я в то время часто общался с Энвером Мамедовым — первым заместителем председателя Комитета по телевидению и радиовещанию. Умный и тонкий аналитик, проницательный человек, из которого ключом били идеи. Нас обоих не устраивало состояние информации. Люди предпочитали слушать иностранное радио, ибо наше гнало «сладкую жвачку» и «восторженную белиберду».

Как-то разговор зашел о второй программе радио. Туда сбрасывали все, что не годилось для первой программы. Возникла идея сделать вторую программу информационно-музыкальной: пять минут информации, двадцать пять — музыки, и так круглосуточно. Долго спорили о названии. Сошлись на «Маяке».

Но как только эта идея достигла ушей работников второго канала, забушевали страсти. Посыпались письма в ЦК. Да и в ЦК, кроме Ильичева, мало кто поддерживал эту идею — ломка была слишком крутой. Не в восторге был и Суслов, он сам работал при Сталине председателем этого комитета. Ему-то в основном и жаловались.

— Ищи дополнительные аргументы! — сказал как-то Ильичев рассерженным тоном.

В то время, как известно, существовала практика глушения иностранных передач. Бесполезная работа, но требующая огромных мощностей. К тому же цели своей эта трескотня не достигала. Уже за несколько десятков километров от крупных городов можно было услышать любые иностранные передачи — был бы приемник. Министерство связи, занимавшееся всем этим делом, боясь гнева начальства, поставило особо мощные глушилки на здании Политехнического музея (около здания ЦК КПСС) и на Кутузовском проспекте (где жили большинство членов Президиума ЦК).

У меня в секторе работал специалист по радиотехническим делам Геннадий Сорокин. Я поручил ему сделать замеры без всяких натяжек. Выяснилось, что обстановка еще хуже, чем мы ожидали. Глушение оказалось полной липой.

А что, если предложить глушить «иностранных злодеев» «Маяком»? Убить, так сказать, двух зайцев сразу. Я доложил об этом Ильичеву. Тот улыбнулся, понимал, что предложение лукавое, толку будет мало, но пообещал, что доложит Хрущеву. Через несколько дней Леонид Федорович пригласил меня и сказал, что Хрущеву идея понравилась, но надо утихомирить коллектив и председателя комитета Михаила Харламова, который уже сказал помощникам Суслова, что затея Яковлева ничего хорошего не принесет.

Решили вынести вопрос на открытое партийное собрание телерадиокомитета. Комитет и так гудел, как улей. Ильичев поручил мне выступить с информацией. Обсуждение было бурным и долгим. Харламов выступил против, но собрание поддержало мое предложение об организации информационно-музыкальной программы. На другой день Ильичев пригласил меня к себе. У него сидел Харламов. Судя по хмурым лицам, между ними уже состоялся не очень веселый разговор. Посадив меня напротив Харламова, Ильичев начал «распекать» нас за то, что свои противоречия мы вынесли на общее собрание коллектива. Я молчал, чувствуя по тону Ильичева, что все это он говорит больше для Харламова, чем для меня.

Через два-три дня Леонид Федорович улетал в Волгоград. Обычно в таких случаях его провожали в аэропорту Павел Сатюков (главный редактор «Правды»), Алексей Аджубей (главный редактор «Известий»), Борис Бурков (председатель правления АПН) и Харламов. На сей раз Харламов не был приглашен. Ему пришлось изменить свою позицию относительно реформы радиовещания.

1 августа 1964 года радиостанция «Маяк» вышла в эфир.

Конечно, мои заверения на Политбюро, что «Маяк» справится с глушением, были такой же липой, как и само глушение. Специалисты знали об этом, но молчали. Технически мы не могли заглушить иностранное радиовещание «Маяком», не хватало мощностей. Я рад, что «Маяк» живет до сих пор, считаю его и своим детищем.

Кстати, в 1968 году Андропов внес предложение о возобновлении глушения, причем втайне от отдела пропаганды. Политбюро приняло и это предложение. «Прогрессист и интеллектуал», как о нем иногда говорили, Андропов пуще всего боялся правдивой информации.

К этому времени я уже зарекомендовал себя в глазах начальства как человек, способный что-то складно изобразить на бумаге. А поскольку начальство писать речи и доклады не умело, то создавались спецгруппы для подготовки текстов. Работали обычно за городом, на дачах ЦК — в Серебряном бору, в Волынском, на бывшей даче Горького и в других местах. Такие выезды продолжались до двух, а то и дольше месяцев. Ели, пили, всего было вдоволь. Играли в домино, на бильярде. Заказчикам речей мы внушали, что работа трудная, требующая времени и больших усилий. На самом деле это было дружным враньем. То, что потом произносилось, можно было подготовить и за неделю.

Так я и попал, вместе со многими моими товарищами, в водоворот бессмыслицы, полный цинизма и лжи, связанный с подготовкой «руководящих» докладов. Не буду рассказывать об этой однообразной рутине. Упомяну лишь о паре запомнившихся эпизодов.

Позвонил Ильичев и сказал, чтобы я сел за доклад к годовщине Октября для Подгорного, председателя Президиума Верховного Совета СССР. Я не стал собирать «команду», жаль было времени. Позвонил Александру Бовину, он работал в журнале «Коммунист». Попросил написать международную часть, сам сел за внутреннюю. Через пару дней встретились, соединили обе части, однако дорабатывать не стали. Я послал текст помощникам Подгорного, полагая, что они сами созовут людей для доработки. Ждал ответного звонка, но не дождался. Подумал, что кто-то еще готовит параллельный текст. Так часто бывало.

На торжественное собрание в Кремль не пошел — уехал с семьей в двухдневный дом отдыха. Но любопытство привело меня к телевизору. Доклад я услышал в том виде, в каком мы его подготовили. Без всяких поправок. В одном месте прозвучала явная политическая двусмысленность. По окончании доклада позвонил в приемную Подгорного и сказал, что при публикации доклада надо кое-что поправить.

Подождав еще час-два, позвонил снова. Дежурный сказал, что доложил Подгорному, но тот буркнул: «Пусть Яковлев сам и исправляет». Позвонил в «Правду», поправил. С тех пор я гораздо спокойнее, если не сказать — циничнее, стал относиться к подготовке разных текстов для высокого начальства.


Но самой памятной для меня была история, связанная с повестью Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

Владимир Лакшин рассказывал мне, как однажды на стол главного редактора «Нового мира» Александра Твардовского легла рукопись тогда еще мало кому известного автора. Она была написана на нескольких ученических тетрадях в клеточку и называлась «Щ-854» (таков был лагерный номер Ивана Денисовича). Твардовский взял ее домой вместе с некоторыми другими литературными бумагами. Потом рассказывал, что начал читать рукопись поздно вечером — и так до утра. Утром позвонил помощнику Хрущева Лебедеву и попросил прочитать ее Хрущеву. Читка состоялась в один из вечеров в доме Хрущева на Ленинских горах. Это был дом под номером 20. Читал Лебедев, а под конец — Нина Петровна, жена Никиты Сергеевича.

Как вспоминает Твардовский, Хрущев сказал Лебедеву: «Готовьте книжку для опубликования в „Новом мире“. Это как нельзя кстати, очень важная иллюстрация к моей речи на XX съезде партии. Пусть почитают, что творилось в лагерях».

После опубликования повесть Александра Исаевича уже под названием «Один день Ивана Денисовича» стала литературным и политическим событием. Общество было взбудоражено. Интеллигенция радовалась. КГБ начал кампанию дезинформации. Посыпались письма с мест от партийных комитетов. Трудящиеся, оказывается, возмущены до самой крайности и требуют привлечь к ответственности тех, кто опубликовал «эту клевету на советский строй».

Тем временем в стране после недолгой оттепели снова подули холодные ветры. Да и сам Хрущев начал куролесить и дергаться из стороны в сторону. А что касается политического ареопага, то там многие были просто в панике.

Закончилось тем, что решили собрать пленум ЦК и обсудить состояние идеологической работы. Меня и своего помощника Владимира Евдокимова Ильичев пригласил на отдельную беседу. Он сказал, что, возможно, доклад на пленуме будет делать Суслов, что в этом докладе большое место решено отвести Солженицыну, критике его «произведений». Можете, сказал он, пригласить для совета академиков Федосеева и Францева. Больше никого. И помалкивать. На наше замечание, что мы не литераторы, он ответил коротко: «Знаю».

Поехали вдвоем на «дачу Горького». От Ильичева нам прислали копии машинописных текстов книг Александра Исаевича «В круге первом», «Раковый корпус», «Пир победителей» и что-то еще. Они были подготовлены в КГБ, засекречены, выданы нам под расписку. Каждый экземпляр имел свой номер. Мы с Евдокимовым все это прочитали, начали гадать, к чему можно прицепиться. Ничего не получалось. Наши обвинительные формулы за пределы штампов не выходили.

Пригласили академиков. Те тоже прочитали книги Солженицына, причем с большим интересом. Многоопытный Федосеев заключил, что, кроме раздела о политике партии в области литературы с упоминанием, среди других, имени Солженицына, ничего не получится. Язвительный Францев сказал, что, конечно, Суслов и Ильичев — «крупные литераторы», но о чем они будут говорить на сей раз, ума не приложит. С тем академики и отъехали.

Через какое-то время заглянул Ильичев — он жил на даче неподалеку. Попросил почитать то, что мы уже изобразили. Евдокимов дал ему с десяток страниц текста, в котором говорилось о политике КПСС в области культуры и пару раз упоминался Солженицын. Ильичев бегло просмотрел текст и сказал, что это совсем не то, о. чем договаривались. «Принципы политики я лучше вас знаю», — сказал Леонид Федорович и добавил еще несколько едких слов.

Затем сообщил, что обстановка изменилась. Основной доклад будет делать Суслов, ему напишут доклад другие люди. А он, Ильичев, должен произнести пространную речь о культуре и нравственности, но там же «сильно сказать» о Солженицыне. Поэтому можете пригласить в помощь кого хотите. Мы обрадовались. Приехали спецы по литературным текстам, все прописали, как надо, однако по Солженицыну получились какие-то всхлипы наподобие: «Ах, как нехорошо!» Мы ждали Ильичева, чтобы показать ему новое творение, но он так и не приехал. Как-то позвонил по телефону и радостно сказал: «Пленума не будет!»

Мы тоже обрадовались и разъехались по домам. Конечно же, Ильичев обрадовался не потому, что ему было жалко Солженицына. Вовсе нет. Он понимал, что на пленуме наверняка подвергнут острейшей критике идеологическую работу. Это будет парад демагогии с требованиями «навести порядок», особенно в кадрах. Суслов тоже побаивался, хотя был бы рад освободиться от Ильичева — хрущевского ставленника.


И уж совсем странное поручение я получил в начале 1964 года. Пригласил меня Ильичев и сказал, что Хрущев просит изучить обстоятельства расстрела семьи императора Николая II. Он дал письмо сына одного из участников расстрела, М. А. Медведева, с резолюцией Хрущева. Заметив мое недоумение, Ильичев сказал, что ты, мол, историк, тебе и карты в руки. Карты картами, но я совершенно не представлял, что делать. Попросил Леонида Федоровича позвонить в КГБ, где, видимо, должны лежать документы, связанные с расстрелом. Он позвонил.

По размышлении пришла на ум спасительная мысль: попытаться найти людей, участников расстрела, оставшихся в живых.

Тут мне помог Медведев, автор письма, который и назвал адреса еще живых участников тех событий — Г. П. Никулина и И. И. Родзинского. Один жил в Москве, другой — в Риге. Пригласил их на беседу. Как показали последующие события, я был последним, кто официально разговаривал с участниками расстрела семьи Романовых.

Поначалу приглашенные не могли понять, зачем их вызвали в ЦК. Объяснил, что есть поручение Хрущева выяснить обстоятельства гибели царской семьи. После одной-двух встреч собеседники начали оттаивать, сообразив, что для каких-то «претензий» их вызвали бы в другое заведение. Договорились, что их рассказы будут записаны на пленку. Для этих целей я пригласил одного из сотрудников радиокомитета. Началась очень интересная работа.

Лучше будет, если я изложу суть моей последней записки на имя Хрущева. Как и принято, вначале я изложил историю вопроса.


К Вам, писал я, обратился М. М. Медведев, сын умершего в январе 1964 года члена КПСС с 1911 года М. А. Медведева. Сообщается, что отец просил сына направить в ЦК воспоминания о своем участии в расстреле царской семьи, а также передать в подарок один «браунинг», из которого был расстрелян Николай II. Другой предназначается Фиделю Кастро.


А по существу я доложил, в частности, следующее:

В мае 1964 года мною были записаны на магнитофонную ленту рассказы бывшего помощника коменданта Дома особого назначения, где содержалась царская семья, Никулина и бывшего члена коллегии Уральской областной ЧК Родзинского… Они рассказали, что решение расстрелять семью Романовых принял Уральский областной Совет в ночь с 16 на 17 июля 1918 года. Исполнение было возложено на коменданта Дома особого назначения Юровского. Приказ о расстреле отдал Голощекин.

По плану ровно в полночь во двор особняка должен был приехать на грузовике (для вывоза казненных) рабочий Верх-Исетского завода Ермаков. Машина пришла с опозданием на полтора часа. Обитатели дома спали. Когда приехал грузовик, комендант разбудил доктора Боткина. Ему сказали, что в городе неспокойно, а потому необходимо перевести всех из верхнего этажа в нижний (полуподвал). Боткин отправился будить царскую семью и всех остальных, а комендант собрал отряд из 12 человек, который должен был привести приговор в исполнение. Юровский свел по лестнице царскую семью в комнату, предназначенную для расстрела. Романовы ни о чем не догадывались. Николай нес на руках сына Алексея, который незадолго перед этим повредил ногу и не мог ходить. Остальные несли с собой подушки и разные мелкие вещи.

Войдя в пустую нижнюю комнату, Александра спросила:

Что же, и стула нет? Разве и сесть нельзя?

Комендант приказал внести два стула. Николай посадил на один из них сына. На другой, подложив подушку, села царица. Остальным комендант приказал встать в ряд. В комнате было полутемно. Светила одна маленькая лампа. Когда все были в сборе, в комнату вошли остальные люди из команды.

Ваши родственники в Европе,сказал Юровский, обращаясь к Николаю,продолжают наступление на Советскую Россию. Исполком Уральского Совета постановил вас расстрелять!

После этих слов Николай оглянулся на семью и растерянно спросил:

Что, что?

Несколько секунд продолжалось замешательство, послышались несвязные восклицания, затем команда открыла огонь. Стрельба продолжалась несколько минут и шла беспорядочно, причем в маленьком помещении пули летели рикошетом от каменных стен. Юровский утверждает, что в царя стрелял он сам, то же самое подтвердили и свидетели на следствии у колчаковцев: «Царя убил комендант Юровский…»

Первым захоронением трупов расстрелянных занимался чекист Ермаков. В три часа ночи трупы были вывезены в район деревни Коптяки. Неподалеку от дороги нашли старый шурф. Колодец был неглубоким. В шахте скопилось на аршин воды. Было решено раздеть трупы и сбросить их в колодец.

О том, почему вблизи деревни Коптяки колчаковцам не удалось найти ни одного трупа членов царской фамилии, рассказал мне 15 мая 1964 года Родзинский.

Когда руководителям Уральского Совета утром 17 июля стало известно, где и как захоронен Николай и его семья, они пришли к выводу, что место это ненадежное и может быть обнаружено. Поэтому Юровскому и Родзинскому было дано задание укрыть трупы в другом месте. Родзинский рассказа, что когда новая команда прибыла на место и извлекла трупы из колодца, то оказалось, что холодная подземная вода смыла кровь. Перед ними лежали готовые «чудотворные мощи». Очевидно, состав воды и температура были таковы, что трупы могли бы сохраниться в этой шахте долгое время. Решили искать другое место. Это было уже 18 июля. Поехали искать более глубокие шахты, но по дороге грузовик застрял в топкой трясине. Тогда решили захоронить царскую семью прямо в этом топком месте на Коптяковской дороге. Вырыли в торфе большие ямы и перед захоронением трупы облили серной кислотой, чтобы их невозможно было узнать. Часть трупов, облив керосином, сожгли. Эта операция продолжалась до 19 июля. Затем останки сложили в яму, присыпали землей и заложили шпалами. Несколько раз проехали, следов ямы не осталось.

17 июля Уральский Совет сообщил телеграммой во ВЦИК о расстреле царя. Эта телеграмма обсуждалась на заседании 18 июля. По словам Медведева, 20 июля 1918 года Белобородов получил телеграмму от Свердлова, в которой говорилось о том, что ВЦИК признал решение о казни Романова правильным, а газета «Уральский рабочий» сообщила, что расстрелян Николай II, а его семья «укрыта в надежном месте». 19 июля газета «Известия» также напечатала, что жена и сын Николая Романова отправлены в надежное место.

В архивных материалах нет никаких указаний, почему сообщалось о расстреле только одного Николая II, однако зафиксировано, что в 1918 году архивы Уральской ЧК (весом в 16 пудов) были привезены в Москву Ермаковым и сданы в НКВД через Владимирского. Я неоднократно просил руководителей КГБ поискать эти архивы, но обнаружить их так и не удалось.

— Что вы, Александр Николаевич, у нас еще большая часть архивов времен гражданской войны до сих пор не разобрана, — сказал мне один из работников архива.

Моя записка Хрущеву была направлена 6 июня 1964 года. Через некоторое время было получено указание подготовить дополнительную записку с предложениями. Ее подписал Ильичев. Но тут подоспел октябрьский пленум ЦК, освободивший Хрущева. Интерес к расстрелу царской семьи пропал. Пистолеты я отдал в комендатуру ЦК, их долго не хотели брать. О своей записке забыл. И только в августе 1965 года, разбираясь в своем сейфе, я обнаружил все эти документы и направил их на особое хранение в Институт марксизма-ленинизма. Приведу сопроводиловку полностью.

«Toв. Поспелову П. Н.

В соответствии с поручением направляем Вам материалы за № 48534: копия записки в ЦК КПСС — на одной странице; справка о некоторых обстоятельствах, связанных с расстрелом царской семьи Романовых,на 18 страницах; письмо в ЦК КПСС от М. М. Медведева — на 38 страницах („Предыстория расстрела царской семьи Романовых в 1918 году“); воспоминания М. А. Медведева — на 18 страницах („Эпизод расстрела царя Николая II и его семьи“).

Зам. зав. Отделом пропаганды и агитации ЦК КПСС А. Яковлев».

Почему я решил кратко напомнить об этой трагической истории? Прежде всего потому, что в последние годы, уже при Ельцине, вновь вспыхнул интерес к обстоятельствам расстрела семьи Романовых. Время от времени сообщалось о каких-то находках. Я не хотел вмешиваться в это дело. Мне не нравилась суета, напичканная всякими спекуляциями. Но потом стали раздражать случаи, когда цитировались в качестве новых открытий отдельные пассажи из моей записки без ссылок на источник. И уж окончательно лопнуло терпение, когда я услышал по телевидению магнитофонные записи, сделанные в мае 1964 года. Они преподносились как неожиданная сенсация, но снова без ссылок. Тогда я позвонил Евгению Киселеву на НТВ, который провел встречу со мной в эфире. Я узнал там, что кто-то в архиве продает за большие деньги кусочки пленки, тщательно вырезая при этом мои вопросы Родзинскому и Никулину. Всего компания купила пленки на два часа, а я-то записал более чем на десять часов. Где остальное?

В заключение рассказа об этом преступлении власти хочу передать мое ощущение от показаний Никулина и Родзинского. Я уверен, что они говорили правду. Они расстреливали именно царскую семью. О своих действиях они говорили без восторга, но и не сожалели о содеянном. У них не было никакого смысла лгать.


Продолжая хрущевскую тему, расскажу о том, как я непосредственно соприкоснулся с октябрьским пленумом 1964 года. Еще в августе — сентябре по аппарату поползли слухи о том, что Хрущев собирается обновить Политбюро, ввести в него новых людей. Но одновременно говорили и о том, что собираются освобождать Хрущева, но в это мало верилось. Сам же Хрущев, видимо, что-то чувствовал. Где-то в сентябре 1964 года, направляясь в Европу, в Москве на один день сделал остановку президент Индонезии Сукарно — «друг Карно», как его называл Хрущев. Это был день, когда Никита Сергеевич уже считался в отпуске. Вечером в Грановитой палате был устроен обед в честь высокого гостя. Хрущев не хотел идти, поскольку было официально решено, что и на встрече, и на обеде за главного будет Николай Подгорный.

Как рассказывал мне Леонид Замятин (он оказался там для подготовки «сообщения для печати»), обед был в узком составе. Неожиданно, когда все уже сели за стол, появились Хрущев и Микоян. Хрущев сел не в центре стола, а слева от Сукарно, как бы подчеркивая, кто сегодня главный, — Подгорный. Обед шел в обычном духе подобных «мероприятий». Но к концу обеда, постучав по рюмке, взял слово Хрущев.

— Дорогой друг Карно, я сегодня уже в отпуске и завтра вылетаю в Пицунду. Зачем, сам не знаю. Но все они уверяют меня, что надо отдохнуть и полечиться. От какого недуга лечиться, тоже не знаю. Я спрашивал самого себя: ехать или не ехать? Но ведь они желают мне здоровья. Спросил врачей, и те говорят, что надо поехать недельки на две. Ну уж раз врачи говорят, то, наверное, не грех и «подлечиться». Друг Карно, скажу тебе откровенно: у нас не все разделяют то, что происходит в стране. Критикуют и меня, правда, не очень громко, но я-то знаю об этом. Ничего, приеду — все поставим на место. — Затем жестко добавил: — Я эту «центропробку» выбью. Они мой характер знают. Тормозить дела никому не дам. Вот это я и хотел сказать как отпускник…

Затем, после нескольких приветственных слов в адрес Сукарно, Хрущев пригласил его сделать остановку в Москве на обратном пути и поговорить по делам. «14 октября, когда Хрущев вернулся из Пицунды, чтобы встретить Сукарно, я снова оказался, — вспоминает Замятин, — во Внуково-2. Перед отъездом в аэропорт мне позвонил Аджубей и спросил, еду ли я на аэродром и кто будет из Политбюро встречать Сукарно. Аджубей предложил мне поехать с ним. В машине спросил меня, знаю ли я, что идет заседание в Кремле и что готовится смещение Никиты. Ответил, что первый раз слышу об этом. Аджубей прищелкнул языком и после паузы сказал: — Ты не отходи от меня на аэродроме. Я еду встречать Сукарно. Понял?

По приезде во Внуково охрана провела Аджубея в комнату Политбюро. Я остался в зале и увидел в окно Семичастного, нескольких сотрудников „девятки“ и 4 автомашины. Подрулил самолет, из которого вышел Хрущев и, как потом рассказывал Семичастный, спросил его: — А где же все остальные бляди?

— Никита Сергеевич, идет заседание Президиума. Вас там ждут».

Там действительно ждали, чтобы снять Хрущева с поста Первого секретаря ЦК КПСС. В аппарате обо всем этом, я думаю, мало кто знал.

А теперь расскажу, как я сам попал в «большие забияки». К вечеру 12 октября меня пригласил к себе Суслов и начал неожиданный для меня разговор о Хрущеве. Необычность темы и характер сусловских рассуждений привели меня в некоторую растерянность. Я был в то время всего-навсего заведующим сектором, каких в ЦК было больше сотни. А Суслов — второе лицо в партии. В голове вертелась всякая ерунда. Суслов тихим, скрипучим голосом говорил, что послезавтра состоится пленум ЦК, на котором будет обсуждаться вопрос о Хрущеве. Сразу же после пленума в газете должна быть опубликована передовая статья. Суслов сказал, что мне поручается написать проект такой статьи.

Наступила пауза. Воспользовавшись ею, я спросил:

— Что может и должно быть в основе статьи?

Суслов помедлил минуту, а затем сказал:

— Побольше о волюнтаризме, нарождающемся культе, о несолидности поведения первого лица в государстве за рубежом…

И замолчал, задумался. Прошло какое-то время, для меня оно казалось бесконечным. Наконец Суслов начал рассуждать о том, что надо посмотреть, как поведет себя на пленуме Хрущев. Затем добавил:

— Вы сами знаете, что делал Хрущев, вот и пишите. Завтра я буду на работе в восемь часов утра. Текст передадите в приемную в рукописном и запечатанном виде. Ильичев в курсе дела. Всё.

На свое рабочее место я возвращался в большом смятении. Мысли путаные, какие-то суетливые… Что-то будет — ведь речь шла о творце антисталинского доклада на XX съезде, вокруг которого, не переставая, происходила политическая борьба в партии. Вернулся к себе и понял, что в отделе уже знают, что я был у Суслова. Это считалось большим событием. Начались расспросы. Но по моему озабоченному лицу, видимо, можно было понять, что речь шла не о повышении по службе.

Пошел к Ильичеву. Тот сказал с растерянной улыбкой, что это он порекомендовал меня на роль сочинителя статьи. И откровенно добавил, что ничем помочь мне не может, ибо не собирается выступать на пленуме против Хрущева. Я окончательно скис, поскольку уважительно относился к Леониду Федоровичу.

Решил поехать домой, лечь спать, завел будильник на 3 часа утра, проснулся раньше и сел за стол. Слова не шли, логика ускользала, формулировки получались вялыми, но все же мне удалось выдавить из себя 15 страниц. В 8 часов утра я был уже в приемной Суслова. При входе в здание ЦК мой пропуск проверяли двое — второй явно не из КГБ. На полу в раздевалке сидели военные курсанты. Дворцовый переворот шел по всем правилам.

В приемной Суслова собралось уже 5–7 человек. Молчаливая суета. Помощник Суслова Владимир Воронцов подошел ко мне и сказал, что сейчас они перепечатают написанное мной, что я, наверное, захочу еще раз посмотреть, что-то поправить. Все это делать надо в соседней комнате. Перепечатали, доработал, снова перепечатали. Отдал Воронцову. Он отпустил меня восвояси.

Пока сидел в приемной, понял, что люди с напряженными лицами, суетившиеся вокруг, готовят речь для Суслова на ту же тему. Ушел в плохом настроении, и не только потому, что не выспался. Статья не получилась. Кости без мяса. К тому же я лично продолжал стоять на позициях XX съезда, что сильно сдерживало меня в оценках, хотя меня, как и многих других, начали раздражать действия Хрущева и его окружения по созданию своего культа.

Статья о пленуме была напечатана лишь через несколько дней после его окончания. В ней мало что осталось от моего текста, хотя в докладе Суслова на пленуме я услышал несколько знакомых фраз.


…К Хрущеву можно относиться по-разному. Я уже писал о том, что он сам и его действия были крайне противоречивыми. Но и время было крайне тяжелое, какое-то рваное со всех точек зрения.

Ему досталось тяжелейшее наследство. Начало 1953 года, когда Сталин был еще живой, — это апогей самовластного безумия. Сотни тысяч людей еще пребывали в лагерях и тюрьмах «за политику». Продолжали считаться преступниками советские военнопленные, прибывшие из германских лагерей. Деревня нищенствовала. После войны совсем опустела. Каждодневно под вечер ходил по деревенской улице колхозный бригадир, как правило, инвалид. От избы к избе. И назначал взрослым работу на завтра. Шел он обреченно, ибо оставшиеся мужики, матерясь, кляли работу за «палочки», за трудодни. Дети с холщовыми сумками по колкой стерне собирали оставшиеся после уборки колоски. Но за это сажали, если кто донесет. По вечерам, когда стемнеет, ходили копать подмороженную картошку себе и скотине на корм. Я не только видел все это, но и соучаствовал в этих «преступлениях», когда жил в деревне.

Хрущев начинал хорошо. Может быть, для интеллигенции это время было только «оттепелью», но для простого народа, особенно крестьян, была весна. Пусть и ненастная, но весна. Пусть и короткая, но весна. В столовых появился бесплатный хлеб. Невероятно, ибо свежи были в памяти и военные пайки, и хлебные карточки, и очереди. Бесплатный хлеб, видимо, лучше всего иллюстрирует суть намерений Хрущева: он хотел, чтобы для людей наступил мир и достаток.

Наступило время, когда на улицах, на вокзалах, в поездах появились молчаливые люди, которые по лагерной привычке, как солженицынский Иван Денисович, берегли каждый дых, ходили подшаркивая и взахлеб курили цигарки… Отпущенные узники.

Возвращались домой целые народы. В архипелаге ГУЛАГ закрывались лагеря. Срывалась колючая проволока, рушились вышки, усыплялись сторожевые собаки, натасканные на людей.

Хрущевский большевизм избавлялся от части сталинского «приданого». Но о советском Нюрнбергском процессе за преступления против человечности власть и не помышляла.

И все же, повторяю, Никита Сергеевич был утопист. Его утопии причинили немало бед. Лучше бы он не встречался «лицом к лицу с Америкой». Познакомившись с фермерством, он почему-то укрепился в мысли, что колхозы могут достичь эффективности ферм. Хрущевское «головокружение» сосредоточилось в скупке у селян и горожан всей рогатой живности. И каждый раз, когда проваливалась его очередная затея, он лихорадочно внедрял в жизнь новую утопию, искал новую палочку-выручалочку. Подруб подсобного хозяйства — большой грех Хрущева перед крестьянином да и всем народом.

Немалый вред получился и с отменой травопольной системы. Решив, что кукуруза — ключ к решению проблемы кормов, Хрущев велел выбросить из оборота травы-предшественники и вместо них сажать ту же кукурузу. Плуг полез на луг, плуг распахивал целину, выпасы. Вскинулись пыльные бури, обмелели, заилились речки и речушки.

Духовным строителем моего отношения к Хрущеву был мой отец. Крестьянин, участник гражданской войны, беспартийный, но живо интересующийся политикой. Когда Хрущев рассказал правду о Сталине, мой отец это одобрил.

— Правильно, — сказал он и повесил на стену портрет Хрущева.

Но едва Хрущев пустился в разные эксперименты в сельском хозяйстве, отец не выдержал и начал костерить его последними словами:

— Я-то думал, он от сохи!

Хрущев явно не оправдал и надежд номенклатуры. Она роптала, когда он вернул домой и частично амнистировал тысячи политических заключенных. Публично заявив на весь свет о сталинских преступлениях против номенклатуры и возвращении к неким «ленинским нормам», он в то же время стал набрасывать на номенклатуру свою собственную узду, смещая, перемещая, отстраняя и приближая руководителей всех уровней, тем самым снова создав в «Зазеркалье» крайне нервозную обстановку.

Не имея опыта большой политики в международных делах, он чуть было не развязал третью мировую войну, спровоцировав Карибский кризис; вдрызг разругался с Мао Цзэдуном; и в довершение всего пригрозил номенклатуре, что закроет все спецраспределители и переведет аппарат на общее обслуживание через обычную торговую сеть. Радоваться было нечему.

Государственный корабль замедлил ход. Лишенные даровой рабочей силы, грозили остановиться шахты и рудники, химические заводы. Получив паспорта, из деревень побежали колхозники. Все ждали каких-то решительных действий, но получили несравненную по своему легкомыслию программу: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» Если посчитать, то где-то к 1980 году.

XX съезд фактически подарил нам творчество многих молодых талантов — писателей, художников, музыкантов. Помолодели все. Помню упоительные вечера поэзии в Политехническом, они как бы пробивали окно в новый, свободный мир. Но помню и собрание творческой молодежи, на котором Хрущев разносил творчество «молодых». Помню и посещение Хрущевым выставки в Манеже. После разносных публикаций в печати я с приятелем пошел на эту выставку. Так и не понял, из-за чего произошел весь этот сыр-бор. Не мог взять в толк, почему картина Никонова «Геологи» — плохая, а картина Лактионова «Письмо с фронта» — хорошая.

Большой был путаник Никита Сергеевич!

Человек острого ума, он, однако, не устоял перед подхалимами, перед возвеличением своей собственной персоны. Фильм «Наш Никита Сергеевич» — оглушительная пропагандистская кампания по поводу «великого десятилетия», нанесшая авторитету Хрущева огромный ущерб.

Итак, не очень долго продержалась «оттепель». Снова в стране загудели паровозы прошлого, загрохотали барабаны, захлопали крыльями ночные птицы. Как потом и при Брежневе — во вторую половину его мертвого царствования. И аплодисменты. Самые бурные. Уж чего-чего, а аплодировать большевики научились. И народ обучили. Даже новую профессию придумали: «ответственные за энтузиазм». Куча придурков зычными голосами кричала: «Слава КПСС!» И рефреном: «Слава! Слава! Слава!» В общем, есть что вспомнить.

Быстро сбежались под хрущевскую крышу охочие до услужения люди из цеха «литтворцов», все ближе прислоняясь к выгодному авторитету. Все происходило почти в той же манере, что и сегодня. Было противно тогда, противно и сейчас. При Сталине «инженеры человеческих душ» создавали культ личности, при Хрущеве и Брежневе — авторитет руководителя, сегодня слюнявят лики дающих деньги и… ордена.

Хрущев толкнул сталинский государственный корабль в штормовое море реальной жизни, и он, этот корабль, стал терпеть крушение за крушением. Партаппаратная команда заголосила. Триумвират действительной власти, выраженной в объединенном аппарате партии и карательных органов, хозяйственного аппарата, совокупного ВПК, решил вернуть проржавевшую посудину в тихую бухту, названную потом «застоем», подобрав и соответствующего капитана — Леонида Брежнева.

Пришло время без числа.

Загрузка...